Ю. В. Буйда ПЕРЕПРАВА ЧЕРЕЗ ИОРДАН (Книга рассказов)

НА ДРУГОМ БЕРЕГУ

Марию Порфирьевну отпели в Воздвиженской церкви, настоятелем которой много лет был ее муж отец Фома. Вдовец уже не первый год был на пенсии, поэтому и в храме старался держаться подальше от священника и служек, чтобы не смущать их. Он стоял сбоку, крестился и клал поклоны, вдыхая привычный и уже порядком надоевший запах ладана и горячего воска. Пятеро сыновей повторяли движения отца, хотя Фома и догадывался, что настоящую веру они давно забыли, да и откуда было взяться настоящей вере в нефтяных поселениях на диком севере, где трудились его сыновья. Впрочем, разговоров на эту тему он с ними никогда не заводил, кротко полагаясь на Божий промысел и силу животворящего Креста: все пятеро недаром же были крещены во младенчестве, а это рано или поздно скажется на составе души человеческой.

Во дворе дожидался своего часа мотоцикл с коляской, переделанный для перевозки гроба. Коляску загодя сняли, укрепили раму и вот на эту-то раму и поставили большой деревянный ящик с откидной крышкой. После службы священник отозвал сыновей Фомы в сторонку, о чем-то с ними заговорил, но они разом развели руками, а старший сказал:

— Он не упрямец, отец Василий, он — упорный. Если чего решил, так тому и быть.

Закрытый гроб бережно опустили в ящик, крышка которого запиралась навесным замком. Сверху привязали большой дубовый крест с медной табличкой, на которой было выгравировано имя усопшей. Отец Фома расцеловался с сыновьями, поблагодарил священника и причт и надел на лысую голову мотоциклетный шлем, а за спину — тяжелый рюкзак со снедью и всем, что может понадобиться на поминках.

— Может, там от того кладбища и памяти не осталось, — не выдержал отец Василий. — Не в чистом же поле ты ее хоронить будешь?

— А в тех краях и нету чистых полей — одни леса да болота, — ответил Фома. — Да и ходу дотуда на мотоцикле четыреста верст — часов на пять-шесть.

Он газанул, выезжая за церковную ограду, и скрылся за поворотом, держа путь на магистральное шоссе.

Сыновья повели священника и гостей на поминки.

Отец Фома любил быструю езду. Выбравшись на широкое асфальтовое шоссе, он наддал и помчался на восток, лишь изредка поглядывая на деревянный ящик, принайтованный широкими кожаными ремнями к железу.

Когда они поняли, что Марии Порфирьевне живой из больницы не выбраться, решили, что похоронит ее Фома на кладбище возле Николиной церкви — когда-то в ней служил отец Фомы, который и венчал сына с Машенькой. Церковь была деревянная, ветхая, ремонтировать ее приходилось самим, а когда отец умер, власти не разрешили его сыну, выпускнику семинарии, пасти тощее стадо православных старушек. Пришлось ему с женой уезжать в дальние края. Часто они вспоминали Николину церковь, и казалась она им местом обетованным, хотя и бедным донельзя. Еще в те годы, когда храм был открыт для верующих, начали пустеть окрестные деревни и села: мужики всеми правдами и неправдами выскальзывали из колхозной кабалы, чтобы зарабатывать в дальних краях кладкой кирпичных труб и рытьем колодцев. Но вспоминалось, конечно, не это, а те несколько мгновений жаркого счастья, когда священник назвал их мужем и женой, а потом — стыдно признаться — похороны отца, вылившиеся в настоящий яркий праздник. Может, потому, что похороны пришлись на разгар бабьего лета, буйного цветом и чистого духом…

Был июль. Жаркий, засушливый. Зелень по сторонам дороги казалась квелой от избытка тепла, и только сосны с елями выделялись своим пугающе неизменным нарядом.

Часа через два его остановили на посту милиции, проверили документы и потребовали открыть ящик.

Фома беспрекословно повиновался.

— Ну, гроб вскрывать не будем, — сказал старший милиционер. — Не обижайся, отец, сейчас всякая сволочь и в гробу может пулемет провезти. Или гранатомет.

— Мария Порфирьевна у меня тихая была, — сказал Фома. — Вот соседка Симкина — та хуже пулемета, прости Господи.

Милиционеры посмеялись. Один из них, сняв камуфляжную кепку, перекрестился.

— Не заблудись, дед!

— Да у меня карта, — возразил Фома. — А до знакомых мест доберусь, так и вовсе хоть с закрытыми глазами езжай.

— Ну, ехай, ехай! Да смотри: в лесах пожары.

Задолго до города, который нужно было миновать на пути в заветную деревню, отец Фома почувствовал першение в горле. Пахло паленым. Впереди на дороге сгрудились милицейские и пожарные машины, никого прямо не пускали, поэтому пришлось искать обходные пути. «Время теряю, — подумал Фома, сворачивая на объездную дорогу. — Ну да все в руках Божьих: авось не запахнет Машенька прежде срока».

Город был мал и нечист. Даже свежевыбеленная соборная церковь близ центральной площади казалась засиженной мухами. Дым от пожаров тонкой пеленой стлался по улицам, искажая очертания зданий и деревьев.

На бензоколонке за городом он заправил полный бак, налил канистру про запас и перекусил бутербродами в мутной тени берез.

— Паром? — переспросил заправщик. — Не слыхал я ни про какой паром. А как деревня называется? И деревни такой нету. Может, и была, а сейчас точно нету: я же всех местных шоферюг наперечет знаю, и городских, и деревенских. Да и река-то сама в тех краях изменилась: где было прямо, стало накось.

Отец Фома вежливо поблагодарил заправщика. Кто знает, может, и не врет. Из этих деревень и раньше-то бежали куда глаза глядят, а с тех пор почти полвека минуло.

Помотавшись с полчаса по пригородным полям, он таки выехал на дорогу, которая когда-то пролегала по берегу. Слева громоздились плоские серо-синие камни — полвека назад с них удили рыбу и прыгали в воду мальчишки. Теперь же за камнями тянулись неряшливые полосы песка, щетинившегося высокой травой и пыльными ивняками, между которыми вроде бы что-то поблескивало. Оставив мотоцикл у камней, отец Фома умаялся ходьбой, пока не убедился: русло реки сместилось, и сама она стала — курица вброд перейдет. Но он обрадовался: значит, правильный путь выбрал. И хотя дорога подзаросла травой, по ней, как рассчитал Фома, за полчаса, ну, за час добраться до того места, где братья Пахомовы держали паром.

Вскоре, однако, он заметил, что дорога все сильнее отклоняется от ивняков, в прорывах между которыми уже ничего не поблескивало. Но решил довериться памяти. Только скорость сбросил.

Вдали справа курился молодой ельник. На широком лугу между лесом и дорогой паслась корова.

Солнце клонилось к закату, а дорога все петляла, становилась все более непроезжей — колдобина на колдобине. «Курица стухнет, — подумал отец Фома о съестных припасах, которых наготовили ему в дорогу невестки. — Сало расплавится».

Он давно снял шлем и очки. Думал только о деревне, пароме и братьях Пахомовых, которые жили огородом да собственной скотиной (держали двух коров и десяток свиней) и очень любили, когда выпадало переправлять на другой берег покойников. Уже в те времена люди в церкви не венчались (Фома и Машенька были исключением), но покойников хоронили на старом кладбище — «на том берегу». Братья Пахомовы по такому случаю наряжались в черные костюмы с жилетками и встречали похоронную процессию со странными жезлами, обвитыми муаровыми лентами. Посреди парома они ставили что-то вроде длинного стола, на который и переносили гроб. А когда паром трогался, младший Пахомов начинал трубить в медную трубу, и так это жалобно и складно у него получалось, что наливали Пахомовым не только родственники усопшего, но и провожающие, да еще и деньгами давали сколько-нибудь.

Куда подевались братья Пахомовы, жившие в богатой избе на берегу? Куда подевался паром с его канатами? И где река?

Отец Фома посмотрел на часы и едва удержался от ругани: хваленая «Победа», подарок отца, остановилась на пяти часах пополудни. А если судить по солнцу, то время давно подходило к девяти. Что-то не так, подумал Фома. Или время испортилось, как часы. Или он сам испортился головой и повернул куда не надо.

Однако впереди вдруг замаячили Три Сосны — так назывались исстари три гранитных островерхих камня, близ которых и находилась паромная переправа.

Никакими жилыми постройками и не пахло: вокруг песок, камни да трава, и невозможно было даже определить, где же проживали Пахомовы с их черными костюмами, которые они к каждым похоронам подкрашивали чернилами на локтях и коленях, и с их печальной трубой.

Солнце садилось не по-июльски быстро.

Отец Фома, нахмурившись, быстро повел мотоцикл к дальним зарослям ивняка, над которыми высились сухие ветлы. И не ошибся. Между двумя старыми деревьями — слишком старыми, чтобы он их не помнил, — торчали высокие столбы, обмотанные ровно поверху канатами. В свете заходящего солнца река казалась — из-за палево-розового марева над поймой — какой-то неводяной, а словно отлитой из угасающего света и подцвеченной серой пыли, совершенно, между прочим, недвижимой, хотя от реки и стало потягивать ветерком.

Отец Фома остановил мотоцикл на берегу, а сам, скинув сапоги и прихватив длинную жердину, отправился к парому, очертания которого смутно проступали сквозь палево-розовый туман. Вода не остужала, но и не грела ноги, словно это была и не вода вовсе, а некая субстанция, умом непостижимая, но в то же время реальная. Добравшись до парома, отец Фома швырнул жердину на помост, а сам встал к деревянной зубчатой рукояти, которой паром приводился в движение. Канат легко заскользил, понуждаемый зубцами, и паром, прихлюпывая, подплыл к берегу. Еще немало времени пришлось потратить на то, чтобы въехать на помост на мотоцикле, но и эту мороку отцу Фоме удалось одолеть, хотя терпение его лопнуло и начал он ругаться матерно.

Когда же мотоцикл с гробом стал посреди помоста, Фома почувствовал вдруг, что выбился из сил. От реки уже поднимался густо-розовый туман, было почему-то стыдно перед покойницей, терпеливо дожидавшейся в гробу своего часа, и Фома, сконфуженно отвернувшись от гроба, поел хлеба со сваренными вкрутую яйцами и выпил из гнутой блестящей фляги, подаренной младшим сыном. Напиток напоминал коньяк. После двух-трех глотков Фома почувствовал, что силы вернулись к нему, и налег на рычаг.

Хлюпнув, паром медленно двинулся к невидимому в тумане другому берегу. Одно разве что удивило Фому: сколько ни вглядывался, воду, хлюпавшую под дощатым настилом, так и не разглядел, — плыла, расходясь туманцем, какая-то розоватая муть — то ли жижа, то ли и вовсе ничто…

Сызмальства сельский житель, Фома и не ожидал найти на месте бедной деревни что-нибудь, кроме полыни да крапивы. Священнослужитель же отец Фома был поражен в самое сердце, когда на месте храма увидел три каменные ступеньки да плоский камень, на котором когда-то водрузили основание алтаря. Даже нижние венцы церкви сгнили и смешались с землей.

Он с трудом въехал на всхолмие, где располагалась когда-то церковь, и, поставив мотоцикл на тормоз, отправился на кладбище, прилегавшее к храму. Сейчас между храмом и кладбищем дождевые и паводковые воды проточили глубокую лощину, заросшую черт знает чем, все больше крапивой, и отцу Фоме пришлось немало потрудиться, чтобы вскарабкаться к обвалившейся кладбищенской ограде.

Уже почти стемнело, но он без труда отыскал могилы родителей, на удивление ухоженные и даже обсаженные цветами. Опустившись на колени, он стал шептать молитву, как вдруг недружелюбный голос приказал ему:

— Не разглагольствуй — душой читай, молча.

Из полутьмы выдвинулась кривоплечая могучая фигура человека в лохмотьях и с посохом в руках.

— Это от гадюк, — сказал незнакомец. — Меня зовут кто как. Кому нравится — Бродилой. А есть такие, кто кличут отцом Фотием. — Мужчина, судя по голосу нестарый, грубо фыркнул. — Фотий! По мне, так Бродила лучше. Меня так даже менты зовут. А еще — Черной Бородой. Живал в здешних лесах когда-то такой разбойник — Черная Борода. Слыхал? Паромом прибыл?

— Паромом, батюшка, — откликнулся оробевший было Фома. — Река вроде ушла, а паром остался. Чудно.

— Здесь все такое. — Фотий подошел ближе. — Водки нет ли?

— А как же! — почему-то обрадовался Фома. — Я сюда, видите ли, приехал покойную супругу определить. — Он поднялся с колен. — Тут мои родители похоронены. Вот, значит, и решили мы…

— Так ты гроб с собою, что ли, приволок? — изумился Фотий. — Ну ты и дура! Болота со всех сторон — проглотят скоро кладбище, да вдобавок пожары вон какие… Ну, ладно, помогу.

— Прямо сейчас?

— Пока время не ушло. Лопату-то прихватил?

Земля была сухая, но податливая. Яму выкопали часа за два, если не меньше. Разбили ящик на доски, опустили гроб в землю.

Молились оба молча.

Стемнело.

— У меня с собою припасы, — сказал Фома. — Не побрезгуйте, отец Фотий.

— Не побрезгую. Только ты меня святительским чином не поминай: расстрижен я к чертовой матери.

— В семинарии?

— В академии. Увлекся, знаешь ли, Бультманом, да и погорел. Вдобавок водка. И бабы.

Отец Фома не знал, кто такой Бультман, но насчет водки и женщин понимал: случается. Знавал служителей Божиих, за такие грехи отставленных за штат.

— Бог нам судья, — сказал он. — Пойдемте откушаемте. Да и помянуть пора.

Они развели костер рядом с камнем, на котором когда-то был воздвигнут алтарь храма, разогрели курицу и тушенку, молча выпили из пластмассовых стаканчиков. Фотий ел жадно, много, Фома же ограничился куриным крылышком и папироской.

— Куришь, брат? — прорычал, вгрызаясь в куриную ногу, оголодавший Фотий. — Кури — люблю запах.

— Да я редко, — смутился Фома. — По случаю. А так оно, конечно, грешно. Ты давно здесь обретаешься?

— Года три. — Фотий вытер губы рукавом, выпил и закурил. — После академии поскитался по России… а лучше места этого хренова не нашел… Хоть при деле: за могилками ухаживаю. Поначалу думал скит здесь обустроить, да, видно, Бог не велел. Вместо верующих зачастили ко мне милиционеры: покажи бумаги, то да се… Ну и плюнул. Живу урод уродом и не жалуюсь.

— Юродивый, значит. — Отец Фома налил в стаканчики. — Так это подвиг. Ты, конечно, извини, но ты-то чего в бродяги подался? В эти самые Черные Бороды? Если, конечно, Господь позвал…

Они чокнулись.

— Ни хрена не позвал, — сказал Фотий, жуя сало с хлебом. — Вкусное сало с чесноком — люблю! — Выпил, закурил, отвалившись от костра. — Озарение мне, брат, было. Ну, озарение не озарение, а настоящее озверение. Прилипла вдруг мысль: покинул Господь наши храмы, брезгует нами, и мы все, священство, превратились в глупых клоунов, не стесняющихся брать взятки у бандитов. А кто еще сейчас на храмы дает? Бандиты, конечно. Плюнул я на все и выложил свои мысли и братии, и архиерею…

— И погнали тебя в шею, — невесело подхватил Фома. — Стал ты никто и имени никакого, потому что юродивый, сам понимаешь, не имя, а вся жизнь и подвиг самоистязания… Вся жизнь!

— Стал никто, — повторил задумчиво Фотий. — Ты никогда, отец, не задумывался, что жизнь христианина, а особенно же православного священнослужителя, — сплошной и нескончаемый компромисс? Душа жаждет воспарить, а тело — не дает…

Фома кивнул.

— На самом деле было мне видение, и не спьяну. Будто служу я пасхальную службу в Святую Ночь, храм полон народа — мужчины, женщины, даже дети. Измучились все, исстрадались, и у каждого не только физическая усталость, а душевное страдание. Потому и ждут разрешения, последнего слова. И вот я возглашаю: «Христос воскрес!» И все, кто ни есть в храме, с радостью подхватывают: «Воистину воскрес!» Все вроде как полагается, а что-то не дает мне покоя. Присмотрелся я к ближайшим верующим, а это не люди, брат, а обезьяны.

Фома затряс головой от испуга.

— Туда гляну — обезьяны в платочках, — продолжал Фотий. — Сюда взор обращу — опять мартышки какие-то кривляются. И все кривляются, рожи строят и при этом вопят как оглашенные: «Воистину воскрес!» Очнулся я и понял, что это — знак. И ушел…

Фотий сел, опустив голову на сомкнутые колени.

— Мучительно ж так жить-то, — робко проговорил Фома. — В пустоте вращаешься, брат, так и до безумия недалеко…

Черная Борода вздохнул:

— Пробовал я к одной бабе прибиться, да не вынес: дура. А скорее — я дурак, потому что людей надо принимать такими, каковы они есть. А она… Он сплюнул в костер. — Хорошая была женщина. Такая не пропадет. Я же…

— А у меня еще во фляжке осталось, — плачущим голосом перебил отец Фома. — Как мне батюшка мой вдалбливал, не бывает конца света, но лишь начало новой жизни, это-то и страшно, страшнее ужаса… Со здоровьицем, Фотий!

— Разбудоражил я тебя, извини. — Фотий сел к костру ближе, принял из рук Фомы стаканчик. — Но как же быть дальше? Как жить? Как Он? Он?! С обезьянами?! Не отвечай! Я сам был священником, знаю, что ты ответишь. А похоже, что мне самое страшное остается: жить с вопросом, на который нет и не будет ответа.

Они выпили.

Оба устали и хотели спать.

— Здесь место возвышенное — можно и заночевать, — сказал Фотий. — А по низинам дым застаивается. Огонь на нас идет.

— Так, может, паромом назад вернемся? — ласково предложил Фома. Мотоцикл закатим — и поплывем. А?

Фотий внимательно посмотрел на него:

— Ты это всерьез насчет парома?

— Конечно.

Черная Борода усмехнулся:

— И куда поплывем?

— На тот берег.

— А он есть? Ты уверен? Воду видал?

Теперь уже Фома в упор посмотрел на Черную Бороду.

— Не знаю, — сказал он. — И огонь Яхве разгорелся среди них, и пожрал край стана. Но хоть какой-нибудь краешек нам останется?

— Где-нибудь да проснемся, — проговорил Фотий. — Где — одному Господу ведомо.

Фома огляделся. Туман, смешанный с дымом, был так густ, что трудно было различить даже ближайшие кусты.

Мужчины опустились на колени, сложив молитвенно руки, и замерли в ожидании.

Фыркая тусклыми багровыми языками, огонь в мгновенье ока пожрал окружающие кусты, лизнул склоненные фигуры и уполз в ложбину.

Фома шевельнулся — куски одежды посыпались с него пеплом.

Фотий открыл глаза. Огонь лишил его бровей и ресниц, но не тронул черной бороды.

Оба молчали. И все так же молча, уже будучи не в силах переносить усталость, они легли бок о бок и уснули, так и не ответив себе на вопрос, на каком берегу им суждено проснуться…

Загрузка...