– О чем думала, Настя? Что в голове твоей кудрявой сотворилось? Взор такой откуда? – Норов метался по гридне, ждал боярышню нетерпеливо.
Остановился у оконца, не снёс покоя, да снова принялся бродить. Через миг уселся на лавку, положил руки крепкие на стол и задумался.
Такой боярышни он еще не видал: взгляд и горький, и сладкий, лик нежный, светлый, а меж бровей складка горестная. Хуже того – увиделась в ней не девчонка юная, но девица, да такая, что глаз не отвести. Плавность в Насте появилась, нежность теплая, а кудри уж не смотрелись потешными, а самыми что ни на есть шелковыми.
– Что стряслось с тобой, птичка-невеличка? – шептал Норов. – Обидел кто? Нет... – сам с собой разговор вёл, – от обиды красы не прибывает.
Вскочил, снова уселся и сей миг вызверился, себя укорил:
– Как баба, право слово! – крикнул, а потом услыхал шаги торопливые.
Через малое время в гридню вошла Настя: в руках кувшин, горшок с кашей, исходящей паром, а на плече долгий чистый рушник.
– Тётенька Поля проснулась и каши запарила, – суетилась, расстилала на столе белую холстинку. – Садись, Вадим Алексеич, сейчас и пирогов принесу, – положила ложки и бросилась вон.
Вадим, себя не узнавая, улыбнулся, забыл давешнюю злость, будто и не было ее никогда. Глядел, дурилка, вослед Настасье и если б не уряд, пошел за ней. Ждать-то муторно, несладко.
Да боярышня долго не возилась и вскоре явилась с пирогами, караваем и канопками:
– Изволь, – подала нож, подвинула боярину хлеба, а сама встала рядом со столом, как и положено хозяйке.
Норов указал боярышне на лавку:
– Садись, Настя, в ногах правды нет, – а потом и сам присел, взялся за каравай. – Горбушку? Плесни медка, вода в бочке студеная, по сию пору щеки горят, согреюсь.
– И каши, – Настасья раскраснелась, потянулась к горшку. – Тебе с горкой, без?
– Стои, каши из горшка не выкладывай. Самая вкуснота, когда она с дымком в посудине, – Вадим будто проголодался сильнее. – Ложку бери и черпай. Да что смотришь? Бери, сказал.
Она и не перечила, взяла ложку, зажала в кулачишке, как дите малое, и потянулась за варевом, а когда ухватила, дуть принялась на горячую: щеки румяные, губы яркие, очи блескучие. Норов глаз не сводил с Насти, примечал и шею нежную, и завиток мягкий над ушком, и изгиб бровей – тонких и темных.
– А ты? – Настя замерла с ложкой у рта. – Чего ж не ешь? Может, иного чего принести? Так я мигом! – потянулась с лавки.
Норов развеселился, ухватил боярышню за косу, сидеть заставил:
– Куда ж ты все бежишь? – говорил, лаская шелк волос, зажатых в кулаке. – Привязать тебя, чтоб остановилась? Ты уж скажи как вязать? За ногу иль за руку?
Она засмеялась, косу свою потянула из боярской ладони:
– Куда ж мне бежать? Ворота крепкие, заборы высокие. Далеко ли убегу? Не вяжи, Вадим Алексеич, – просила шутейно. – Отпусти.
– Не отпущу, – брови грозно свел, веселил кудрявую. – Меня дед Никеша проклянёт, – и зачерпнул из горшка.
– Как так? – Настя снова замерла с ложкой.
– А так, – Вадим в охотку жевал горячее варево. – Кто ж за него будет буквицы выводить? Без тебя и не посопишь днем на теплой лавке, да и некому будет девку кликнуть, чтоб взвару принесла иль пирогом угостила. Признавайся, Настя, как на духу, гонял тебя писарь зловредный?
– Отчего же зловредный? – Настя смотрела, будто укоряла. – Деда Никеша добрый, веселый. С ним и посмеяться, и слова мудрого услышать.
– А я ведь не спрашивал какой Никеша. Знать хотел, гонял, нет ли? – сказал и разумел, что тёткина наука уж очень занятно в Настасье проросла: и ложью боярышня не грешит, но и правды из нее не вытянешь, если сама того не захочет. Не иначе привыкла недоговаривать, чтоб не получить затрещины.
– Старенький он, немощный, – жалела писаря. – Мёрзнет все время, да и тоскливо ему.
– Вон как, – голову склонил к плечу, смотрел неотрывно на чудо кудрявое. – Еще и веселила его? Чем же, Настёна?
Она долго молчала, опустив голову, а потом глаза подняла и глянула прямо на Вадима:
– Старый, что малый. Ему заботы хочется, и чтоб любили, нежили. Разве тяжело взвару подать иль накинуть душегрею на озябшего? Невелик труд баснь рассказать иль песню спеть, а старику отрадно. Да и себе счастья хоть малую толику стяжать. Говорят, что словом благодарственным сыт не будешь, а ведь доброе слово богу слышно, – говорила тихо, уверенно.
Вадим на миг дар речи утратил: боярышня духом-то крепче, чем чудилось. Видел всякую Настю: и испуганную, и заплаканную, и покладистую. А вот такой, которая защищать принялась хитрого дедка – никогда. Разумел Норов, что и упрямством не обделена.
– Говоришь, немощный он? – прищурился. – Я вот тебе тоже баснь расскажу про Никифора. Второго года в кузнечной сторонке коню подковы меняли, малость обожгли, и животина с перепугу понесла. Народ врассыпную, а Никеша, как на беду, замешкался. А через малый миг припустил так, что обогнал жеребца. Полы зипуна подобрал и на забор сиганул. Я долго еще стоял, глазами хлопал и верить в то отказывался. По сию пору думаю, что надо бы мне заместо коня на писаря седло кинуть. Верь, Настёна, ни один ворог от этого проворного дедка не убежал бы. Хоть по лесу, хоть по полю, хоть по городищу.
– Упредить хочешь, что хитрит дедушка? – улыбнулась так, что у Норова в глазах потемнело. – Так знаю я. Он не лень свою тешит, а заботой греется.
– Ладно, пусть так, – опомнился. – А ежели не дед будет хитрить, а иной кто, позловреднее? Тоже согреешь? Обманщиков и воров вокруг вдосталь.
– А что с меня взять, Вадим Алексеич? – ложку положила на стол, отодвинула от себя. – Кусок не лакомый.
Глядела так, что у Норова сердце прыгало... Хотел уж сказать кудрявой, что лучше нее не сыскать, что красивее не найти, но слова в горле застряли. Выждав, промолвил:
– Людей плохо знаешь. По малолетству видела мало, вот и не сторожишься, – и ведь не хотел упрекать иль поучать, боялся за добрую.
Настасья не ответила и голову опустила низехонько. А Вадим понял как-то что обидел боярышню и затревожился:
– Настёна, я не в упрёк, – голос-то дрогнул. – Обманут ведь.
Боярышня обернулась, да и уставилась на Норова: глазищи блестят, губа закушена. Вот тут Вадим и разумел, что начала кудрявая вить из него веревки, что сам он готов узлом завернуться, лишь бы не печалилась.
– Настя, прекрати сей миг, – выговаривал, собрался уж бровь гневно изогнуть, да не смог.
– Твоя правда, Вадим Алексеич, – слез не уронила. – В жизни не видала ничего, кроме боярских хором. Благодарствуй за науку, буду стеречься.
– Обиду затаила? – хмурился. – За тебя тревожусь, потому и выговариваю.
– Что ты! – глазенки распахнула на всю ширь. – Какая обида, Вадим Алексеич! Себя корю за глупость, – вздохнула тяжко, поднялась с лавки и утварь принялась собирать.
А Вадиму хоть вой! Сам ведь опечалил кудрявую!
– Да оставь ты это все! – вскочил и к Насте двинулся, выхватил из рук мису, на стол кинул. – Послушай меня, не о том ты подумала, – себя не сдержал и ухватил Настю за плечи.
Лучше бы не трогал, не тянул рук к боярышне: теплая она, ладная, душистая. Глядел на девушку, чуял, что пожар внутри занимается, да такой, какой и затушить-то не получится.
– Настя, с чего взяла, что глупая? Говорить с тобой отрадно. Я ведь не очень-то и болтлив, а с тобой трещу, что та сорока. Все в новинку, все любопытно в тебе. Да и не об этом я… – вздохнул поглубже и высказал, как в омут прыгнул: – Доверяй, кому захочешь, а я стану тебя защищать, всегда рядом буду, но и ты со мной быть должна, за спиной моей стоять. С тобой задышал легко, жизни обрадовался. Настя, слышишь ли? Разумеешь?
Себя не помня, потянулся к Насте, просунул руку под косу и за шею обнял. Склонился целовать румяные губы, да замер.
Боярышня глаза распахнула бирюзовые, глядела не моргая. В том взоре усмотрел Норов испуг, да увидал то, об чем и не задумывался доселе – нелюбовь. Вадим с дыхания сбился: холодным потом обдало, да обидой укутало.
– Не по нраву я тебе? – только и спросил.
Она смолчала, только лишь глядела неотрывно, на тонкой ее шее тревожная билась жилка. Все ж не сдержалась боярышня, уронила слезу горькую.
– Прости Христа ради, – шептала, голос дрожал. – От тебя только добро и видала, ни единого раза ты меня, сироту, не обидел. В дом свой пустил, обогрел и не дал пропасть. Все, что хочешь проси, только….
Норов глаза на миг прикрыл, старался боль унять, да такую, о которой и не ведал: сердце сжалось, жилы скрутило, а ведь не враг посек, всего лишь девица бросила слов неласковых. С того и обозлился:
– Настя, я ведь у тётки Ульяны тебя сватать буду. И тогда откажешь? – хмурился, держал боярышню крепенько.
– Как пожелаешь, – еще одну слезину уронила: потекла прозрачная, блескучая по гладкой щеке. – Слово мое ты услыхал, а остальное божий промысел. Заставить можете, кто я против тебя и тётеньки, – замолкла на малый миг, а потом и добила Норова: – Вадим Алексеич, Христом богом прошу, не неволь. Рассердила я тебя, так гони. Сим днем уйду, чтоб не печалить.
Норова едва на части не разорвало от злости и обиды, но себя унял, сдержался:
– Не отпущу, – сжал зубы крепче некуда. – Срок тебе дам до шапки лета* чтоб привыкла ко мне, а потом сватать пойду. Настя, о большем не проси, не соглашусь. Знаю, что жених я незавидный, но для тебя горы сверну, все под ноги кину, только слово молви.
– Вадим Алексеич, не говори такого! – Настя затрепыхалась в крепких боярских руках. – Всем ты хорош! За тебя любая пойдет!
– Вон как, любая говоришь? – злобу душил, упирался. – Другой мне не надобно. Что смотришь? Не бойся, не обижу, – глядел на Настю и чуял, что полюбил еще крепче.
Знал Норов, что надо отпустить ее, руки убрать, а не сдюжил. Потянул боярышню к себе и приложился к белому челу губами:
– Ступай, – выпустил из рук чудо кудрявое. – Ступай, не доводи до греха, – и отвернулся.
Миг спустя услыхал тихий голос боярышни:
– Вадим Алексеич, а если не привыкну к тебе?
Норову только и осталось вздохнуть тяжко и обернуться к кудрявой; та застыл в дверях гридни – поникшая и несчастная.
– Если да кабы… – ворчал. – Настя, ты вон пса лютого приветила, а я что ж? Зверь позлее?
– А если сам раздумаешь меня сватать? – говорила торопливо, во взоре горяую надежду прятала. – Боярин, ты погляди, растяпа я. Какая ж из меня хозяйка Порубежному? И курносая, ты сам сказал. И кудри у меня бесноватые, сами по себе живут, – подумала немного и снова принялась словами сыпать: – Плакса я, унылая. Болтаю много. Вадим Алексеич, миленький, я жизнь твою порушу! Ведь бестолковая совсем!
Норов хоть и в злобе был, и отчаянья хлебнул, а все ж не сдержался и усмехнулся:
– Как порушить то, чего и не было? А что до кудрей и курносости, так оно в тебе и нравится. Рядом со мной тебе плакать не придется, а болтать вздумаешь, зови, послушаю. Настасья, ты отговаривать меня принялась? – голову к плечу склонил и прищурился. – Напрасно времени не трать.
Боярышня и вовсе опечалилась, опустила голову низехонько:
– Что ж, твоя воля, – поклонилась поясно. – Благодарствуй за добрые слова и посул обождать.
Боярышня ступила в сени, да девку кликнула, какая уж проснулась и топталась поодаль. Велела со стола убрать и подать боярину, что укажет.
Норов так и остался стоять в гридне, глядя на стол, что собрала для него Настя: ложки валяются, пирог недоеденный засыхает, каша остыла.
– Настёна, а ведь правая ты… – прошептал. – Сей миг и порушила жизнь мою нелюбовью. Так противен тебе? Да чем же, кудрявая?
От автора:
Шапка лета - середина лета