О приключениях «талисмана» поэта покойный Василий Петрович поведал мне много лет назад. С тех пор появилось немало исследований о самом перстне и его судьбе. Было соблазнительно ими воспользоваться, особенно материалами из интересной книги Л.П. Февчук «Личные вещи Пушкина», но я воздержался. И не только из уважения к памяти Василия Петровича. Его история, посвящённая перстню-талисману, впрочем, как и другие приведённые в этой книге, была не научным исследованием, а рассказом, в котором вымысел занимал свое законное и почётное место рядом с фактом.
Стоит ли нарушать это плодотворное сотрудничество фантазии и реальности? Я решил, что нет, не стоит…
— Итак, Петербург. Зима 1837 года, — Василий Петрович стукнул пальцем по столу, и этот звук отозвался эхом далекого выстрела из девятнадцатого века…
…От звука выстрела лошадь вскинула голову и дёрнулась. Взвизгнули полозья, и по обе стороны саней брызнул снег. Длиннобородый пожилой извозчик в заячьем треухе быстро перехватил вожжи и натянул их:
— Не балуй!
Лошадь дрожала мелкой дрожью, перебирая ногами и вывернув голову в сторону изгороди, где между редкими жердями чернел на снегу кустарник.
— Никак, стрельнули, а? — испуганно спросил другой извозчик, сани которого стояли несколько поодаль.
Стылый морозный воздух разорвал второй выстрел.
— «Стрельнули»… — Старик стянул зубами громадную рукавицу и перекрестился. — «Стрельнули»… Эхе-хе! Кому-то седни слёзы лить, не иначе. Смертоубийство, брат, по-нашему, а по-ихнему, по благородному, дуэлью прозывается… Вон как! Для того и пистоли везли…
— Дело барское…
— Да уж, не наше.
Старый петербургский извозчик не ошибся: в пятидесяти метрах от дороги только что закончилась дуэль. Но он не знал и не мог знать, что смертельно раненный первым выстрелом человек, которого он привез сюда, — величайший поэт России, именем которого назовут улицы и площади многих городов страны. Не знал он, разумеется, и того, что сто лет спустя его праправнук, учитель одной из школ бывшего Петербурга, ставшего Ленинградом, будет читать в затихшем классе стихи другого великого поэта, посвящённые событиям этого зимнего вечера:
Погиб поэт, невольник чести,
Пал, оклеветанный молвой
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой…
Проваливаясь по колено в снег, на дорогу выбрался офицер. Он был без шинели и шапки. Лёгкий ветерок ворошил его редкие волосы. Это был Константин Карлович Данзас, лицейский товарищ и секундант Пушкина.
— Помогите, братцы, проезд в заборе сделать. Раненого взять надо.
Извозчики переглянулись: значит, не до смерти. Авось и выживет. Дай-то бог!
Пожилой неожиданно легко спрыгнул с облучка. Все трое стали выламывать жерди, чтобы подъехать на санях к месту дуэли.
Снег на поляне, где происходила дуэль, был утоптан. Барьер обозначен шинелями.
«Ишь, расстарались!» — подумал бородатый и стянул с головы треух.
Пахло снегом и порохом.
Секундант Дантеса д'Аршиак, стройный и элегантный, подал Данзасу его шинель, предварительно отряхнув её от снега.
— Благодарю вас.
Д'Аршиак кивнул головой. Видит бог, как ему не хотелось принимать участие в этой дуэли. Но обстоятельства сильнее нас.
Что поделаешь!
Жорж Дантес сидел, согнувшись, на пне, положив на колено раненую руку и придерживая её другой рукой. Лицо его кривилось от боли. В эту минуту он мало походил на того неотразимого красавца-кавалергарда, от которого были без ума все дамы.
«Пшют, штафирка», — подумал Константин Карлович, вспомнив растерянность Дантеса, когда раненый Пушкин крикнул: «К барьеру!» — и попросил вместо выпавшего у него при падении пистолета другой.
Константин Карлович помог Пушкину сесть в сани, прикрыл его ноги полостью и приказал извозчику ехать шагом.
— А как же вы, барин?
— Пешком сзади пойду.
— Далече идтить-то, — сказал бородатый извозчик.
— Ничего, авось на Аптекарском попадутся сани.
Д'Аршиак последовал примеру Данзаса, несмотря на настойчивое приглашение Дантеса занять место рядом с ним в санях. Француз, видно, считал, что секунданты должны быть в равном положении.
Со стороны Строганова сада, примыкавшего к набережной Большой Невки, дул сильный, пронизывающий до костей ветер.
Данзас приостановился, повернувшись спиной к ветру, достал золотой брегет на цепочке с брелоком, щёлкнул крышкой. Было всего десять минут седьмого. Значит, здесь они пробыли час с небольшим. А ещё каких-нибудь два часа назад они с Пушкиным сидели за столиком в кондитерской Вольфа и пили лимонад. Константин Карлович запахнул шинель и обратил внимание на тёмное пятно. Это была кровь Пушкина. После выстрела Дантеса поэт упал на шинель. Лёжа на ней, он и произвёл ответный выстрел. Рана в живот. Мало кто оставался в живых после такой раны…
У Комендантской дачи, недалеко от того места, где Пушкин жил летом 1883 года, их дожидалась лакированная карета с гербом на дверцах, запряжённая четвёркой холёных вороных. Её прислал, беспокоясь за своего бесценного Жоржа, голландский посланник Геккерен. Д'Аршиак переговорил с Дантесом и предложил Константину Карловичу перенести тяжелораненого в карету.
— Барон чувствует себя не совсем плохо — пустяк! — а господин Пушкин очень плох, — сочувственно сказал он по-русски, тщательно подбирая слова. — Карета к вашим услугам, господин Данзас. В ней вдвоём не тесно. Она на упругих рессорах, и господин Пушкин не будет чувствовать толчков. У господина Пушкина сильное кровотечение… Я хочу, чтобы вы поняли меня правильно.
Константин Карлович колебался лишь мгновение:
— С благодарностью приму ваше любезное предложение, господин д'Аршиак, но при одном непременном условии — Александр Сергеевич не должен знать, чья это карета.
— Разумеется. Но герб?..
— Я постараюсь, чтоб он его не заметил.
Дверца кареты была предварительно распахнута, и Пушкин герба не увидел. Он перешёл в карету сам, Константин Карлович только поддерживал его под локоть.
В карете было темно и уютно, пахло кожей и какими-то старыми, давно вышедшими из моды духами. Точно такими же духами пахло в рабочей корзине бабушки Пушкина, Марьи Алексеевны Ганнибал. В корзине бабушки маленький Саша прятался от гнева матери и докучливых гувернёров. Здесь его уже никто не тревожил. Это была волшебная корзина И, уже будучи взрослым, поэт часто жалел, что у него больше никогда не будет подобного убежища, где можно было бы укрыться от светского злословия, клеветы, интриг, кредиторов, пасквилянтов, сплетников и лицемерного покровительства первого жандарма России — Николая…
Увы, волшебная корзина исчезла из его жизни вместе с детством и бабушкой!
Пушкин смертельно устал от тех усилий, которые потребовались, чтобы самостоятельно перейти в карету. В изнеможении прижавшись спиной к мягким подушкам, он тихо сказал:
— Как хорошо!
— Тебе удобно?
— Да… как в бабушкиной корзине.
Константин Карлович не понял, но переспрашивать не стал.
— Чья это карета, Данзас?
— Наёмная, — с чистой совестью солгал Константин Карлович.
Немец-кучер взмахнул бичом, и карета плавно тронулась с места.
Упругие рессоры скрадывали толчки, и боль, которая ещё несколько минут назад, поднимаясь от живота вверх, раскалённым клинком пронзала всё тело, постепенно стихла, а затем и вовсе исчезла. Только по-прежнему кружилась голова и во всём теле ощущалась непривычная слабость.
Данзас протянул руку, чтобы задёрнуть на окне шторку, но Пушкин остановил его. Он хотел видеть вечерний Петербург, город, который он всю свою жизнь так сильно любил и ненавидел. Кто знает, быть может, он проезжает по его улицам в последний раз.
Карета въехала на Аптекарский остров и покатила по прямому, как палка капрала, и нескончаемо длинному Каменноостровскому проспекту.
Чугунные обледенелые тумбы, поставленные здесь ещё в царствование Екатерины II, вытянувшиеся в стройные шеренги, словно солдаты на вахтпараде, фонарные столбы и посаженные через равные интервалы, строго по ранжиру, сиротливые деревья. У моста через Карповку кучер придержал лошадей. Из будки в косую полосу выглянул толстый заспанный будочник в тулупе и с алебардой, с завыванием протяжно зевнул и поднял скрипучий шлагбаум.
Петербург, город прямых линий, чугуна и камня. Камень сюда везли со всех концов необъятной России, но его не хватало, как не хватало и каменщиков, и Пётр запретил строительство каменных домов в стольной Москве. Царь добился своего: Петербург стал первым каменным городом Московского государства. Каменные дома, каменные набережные, каменные лица солдат и жандармов. И сам преобразователь России вместе со своим «любезным другом Катеринушкой» теперь тоже был укрыт камнем. Его останки покоились на каменном ложе под каменной плитой в храме Петра и Павла.
Петербург Петра I, Анны Иоанновны, Екатерины, Павла, Александра, Петербург купцов и декабристов, чиновников и крепостных.
В окнах кареты проплывали серые, похожие один на другой дома, лавки, где продавались калачи и сбитень, облинявшие вывески портных и сапожников. Неподалёку от извозчичьей биржи, на углу Каменноостровского проспекта и Архиерейской улицы, над дверью трехэтажного доходного дома красовалось изображение покрытой мыльной пеной физиономии: «Стригут, бреют и кровь отворяют».
Пушкина лихорадило. Непослушными, онемелыми пальцами он застегнул шубу, попытался натянуть перчатки. Левая наделась легко, а правая, за что-то зацепившись, никак не налезала на пальцы. Перстень… Пушкин прикоснулся пальцем к вставленному в кольцо камню. Он был тёплым, почти горячим. Весенний камень. Это о нем Плиний писал: «Зелень деревьев доставляет большое удовольствие, но с зеленью изумруда не может ничто сравниться. Если зрение наше утомлено, стоит посмотреть на изумруд, и оно успокоится».
Древние считали, что аметист даёт власть над ветрами и покровительствует мореплавателям, талисман волхвов — лунный камень, воинов — алмаз, а изумруд призван вдохновлять поэтов, художников и музыкантов… Легенды и предания приписывали изумруду покровительство Гомеру и Петрарке, Данте и Байрону.
Покровитель поэтов, живописцев и музыкантов…
Сегодня ему изумруд удачи не принёс, но стоит ли его винить в этом? Он никогда не был амулетом дуэлянтов. Но этот камень находился у него на пальце, когда он писал «Евгения Онегина», «Бориса Годунова», «Скупого рыцаря», «Моцарта и Сальери», «Пир во время чумы», «Полтаву», «Дубровского», «Песни западных славян»… Как верный товарищ, он делил с ним успехи и неудачи, радость и горе. Разве это не стоит благодарности? И как-то поэт сказал, что он на Парнас взлетает не на заморском крылатом Пегасе, а на лихой русской тройке — морошка со снегом, стакан ледяной воды с малиновым вареньем, которые всегда стоят на его письменном столе, когда он работает, и вот этот перстень-талисман, подсказывающий рифмы.
Пушкин повернул перстень камнем вниз, и рука легко вошла в тесную перчатку.
Вновь вернулась оставившая было его нестерпимая боль. Чтобы не застонать, Пушкин сжал зубы и глубже втиснулся в подушки. Данзас с тревогой посмотрел на жёлтое, обескровленное лицо поэта.
— Потерпи немного, скоро приедем.
Пушкин промолчал. Преодолев силой воли приступ боли, сказал:
— Подготовь Натали…
— Конечно.
— И пришли людей, чтоб меня перенесли. Наверх я не поднимусь.
— Всё сделаю.
— Натали скажи, что рана несерьезная, царапина, — с трудом выговаривая слова, будто заново учась говорить, сказал Пушкин.
— Не беспокойся.
Остался позади Кронверкский проспект, огибающий полукругом Александровский парк, они переехали Троицкий мост — и вот уже Дворцовая набережная, нарядная, ярко освещённая.
Пушкины занимали квартиру рядом с Зимним дворцом, на Мойке, в доме князя Волконского.
Поэта внесли на руках в его кабинет, раздели и уложили на диван.
Вскоре приехал доктор Задлер. Он осмотрел Пушкина и наложил на рану компресс. Задлера сменил известный в Петербурге хирург Арендт.
Рассказывая впоследствии о своем посещении поэта, Арендт говорил: «Обычно жизнь людей, получивших подобную рану, измеряется минутами. А он сделал ответный выстрел, сам перешёл в карету и столько прожил… Великолепная натура! «Mens sana in corpore sano» — «Здоровый дух в здоровом теле». Это был не только великий поэт, но и человек великой воли».
Арендт зондировал рану, но пулю извлечь не смог.
Отвечая на немой вопрос Натальи Николаевны, Арендт с профессиональным оптимизмом сказал:
— Будем надеяться, что всё обойдётся. Никаких лекарств. Шампанское и лёд, лёд и шампанское.
Когда Наталья Николаевна вышла из кабинета, Пушкин пристально посмотрел на врача.
— А теперь, Николай Федорович, поговорим откровенно.
— Я вас не понимаю…
— Я хочу знать правду, Николай Федорович. Я должен всё знать, чтобы иметь возможность распорядиться. Уверяю вас, что ничто испугать меня не может.
Хирург закрыл свой маленький саквояж с инструментами. Саквояж был старым, потёртым. Арендт приобрёл его еще во времена Отечественной войны 1812 года. Тогда Арендт никогда не лгал умирающим солдатам. Но то были солдаты…
Пушкин по-прежнему неотрывно смотрел на него.
— Если так, то… — нерешительно начал хирург.
— Да?
— Рана очень опасна, — торопливо, словно боясь, что через минуту пожалеет о своей откровенности, сказал Арендт, — и к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.
— Спасибо, я так и предполагал. Не говорите лишь об этом моей жене.
Хирург кивнул головой и поднялся со стула.
— Хочу вас предупредить, Александр Сергеевич, что, как лейб-хирург его величества, я обязан доложить о состоявшейся дуэли и её последствиях царю.
— Докладывайте. Но попросите его от моего имени не наказывать секунданта. Константин Карлович Данзас не мог мне отказать в этой услуге и сделал всё от него зависящее, чтобы предотвратить поединок.
Арендт откланялся, а два часа спустя снова приехал и вручил Пушкину записку царя. «Любезный друг Александр Сергеевич, — писал Николай, — если не суждено нам встретиться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на своё попечение».
Арендт с удивлением заметил, что губы Пушкина тронула слабая улыбка.
Лейб-хирург его величества, конечно, не знал, что несколько лет назад поэт в кругу близких друзей импровизировал своё будущее завещание: «Стихотворения откажу Жуковскому, отцу-кормильцу моей музы. Софи Карамзиной — все английские сентиментальные романы, которые она так любит, и необходимый при их чтении носовой платок для вытирания слёз…» Пушкин никого не хотел обделить, даже врагов. Врагам он собирался оставить в наследство посвященные им эпиграммы и свои денежные долги, которые, увеличивались с каждым месяцем.
Судя по записке царя, Николай готов был принять на себя его долги, не дожидаясь заверенного нотариусом завещания.
Пушкин положил записку на стоящий у дивана столик. Здесь стояло ведёрко с шампанским и горели в бронзовом канделябре витые свечи. На его указательном пальце вспыхнул зелёным пламенем изумруд. Перстень вторично за этот вечер напоминал о себе, напоминал деликатно, ненавязчиво. У Гёте тоже был резной перстень с изображением Амура на морском коне. Кто-то говорил, что этот перстень был сапфировым, но Пушкин сомневался. К синему цвету Гёте относился если и не отрицательно, то, по меньшей мере, настороженно. «Синее вызывает у нас чувство холода… — писал он. — Синее стекло показывает предметы в печальном виде». А зелёный цвет великий старец любил, в нём он ощущал добрую и умиротворяющую силу природы. Так же как и Плиний, Гёте считал, что такой цвет способен успокоить и глаз и душу. Поэтому перстень у Гёте, скорей всего, был тоже изумрудный, такой же зелёный, как и этот.
Пушкин задумчиво смотрел на перстень. В переливающемся всеми оттенками зелёного в пламени свеч камне он видел сочную зелень молодой травы и ещё не просохшие на ветру весенние листья деревьев, залитые тёплым золотистым солнцем луга и затенённые лесные поляны. Болдино, Михайловское, Тригорское… В комнате повеяло ветерком, который принёс с собой лёгкий аромат ландышей и запах травы.
Пушкин закрыл глаза.
Недоумевающий Арендт наклонился над ним:
— Вам плохо?
— Нет. Просто лёгкое головокружение.
— Вы потеряли слишком много крови.
— Видимо.
— Хотите что-нибудь передать государю?
«Царь? Ах да, записка…»
— Передайте его величеству, что я тронут проявленным им великодушием, — сказал Пушкин и прикрыл глаза.
Арендт на цыпочках вышел из комнаты.
— Александр Сергеевич уснул. Не тревожьте его, — сказал он Наталье Николаевне.
Но Арендт ошибся: Пушкин не спал. Ему оставалось слишком мало жить, чтобы он мог тратить время на сон. Пушкин снял с пальца перстень и положил его рядом с канделябром.
Что ж, враги не обижены, они своё получили. Но не следует забывать и о друзьях… А друзей у него всегда было много, во много раз больше, чем врагов.
Перед ним мелькали, сменяя друг друга, лица Дельвига, Жуковского, «отца-кормильца» его музы, Пущина, Кюхельбекера, Карамзиных, Раевских, Чаадаева, Вяземского, Виельгорского, Данзаса, Даля, Гоголя… Да, у него было много друзей. Было?.. Нет, он жив. Пока ещё жив…
Ночью боли достигли предела, и поэт попросил камердинера принести ему средний ящик из письменного стола. В ящике лежали пистолеты.
Данзас, которому камердинер тотчас же сообщил об этом, обнаружил их уже спрятанными под одеялом.
Пушкин, стиснув зубы, тяжело дышал. Данзасу показалось, что он его не узнаёт.
Пистолеты были кухенройтерские, с серебряными скобами и серебряной насечкой на стволах. Таких пистолетов у Дантеса не было, поэтому пистолеты для дуэли заказывались в оружейном магазине Куракина. Данзас вздохнул и положил пистолеты на место.
Утром Пушкину стало немного легче. Днём он разговаривал с Жуковским и Карамзиной, шутил с Далем.
Появилась надежда на выздоровление.
Но на следующий день всем, за исключением, может быть, Натальи Николаевны, стало ясно: Арендт не ошибся — поэт обречён, жизнь покидала его измученное тело.
Пушкин умирал, и вместе с ним умирали его невылившиеся в строчки замыслы.
Незадолго до смерти поэт попросил морошки. Он ел заснеженные ягоды и приговаривал: «Ах, как хорошо!»
А через несколько минут после того, как Наталья Николаевна передала камердинеру пустую тарелку, Пушкина не стало.
На столике у дивана по-прежнему стояли канделябр с оплывшими свечами и ведёрко с шампанским. Но перстня с изумрудом на нём уже не было…
Отпевали Пушкина в придворной Конюшенной церкви, а затем повезли в Святогорский монастырь, где покоился прах его матери. Несмотря на предсмертную просьбу поэта, просившего за своего секунданта, и ходатайство Натальи Николаевны, Данзаса арестовали, и ему было отказано в милости сопровождать гроб друга в Михайловское. А через некоторое время состоялось разбирательство по делу убийцы Пушкина. Дантес-Геккерен был приговорён к смертной казни. Но одновременно суд постановил ходатайствовать о смягчении наказания. Дантеса разжаловали в рядовые и выслали за границу. Вместе с ним уехала из России и его жена, свояченица Пушкина, Екатерина Николаевна Гончарова.
…Василий Петрович зажёг верхний свет, задёрнул на окне плотную штору. И там, по ту сторону зашторенных двойных стёкол, остался Петербург 1837 года с его громадами дворцов, легконогими рысаками под цветными сетками, керосиновыми фонарями, полосатыми шлагбаумами и молодыми ясенями у Черной речки…
В комнате снова были только он, я и Пушкин — не умирающий человек, не бронзовая статуя, а стоящие на полке тома, то, что гений оставил последующим поколениям.
— И жизнь и смерть великого поэта породили в своё время немало легенд, значительная часть которых пришлась на долю перстня-талисмана, — задумчиво сказал Василий Петрович. — Перстень будил любопытство и разжигал воображение. Среди легенд, ему посвящённых, попадались и весьма любопытные.
Происхождение перстня, например, связывали с царствованием Бориса Годунова. Говорили, что царь подарил его на счастье своей дочери Ксении. По отзывам современников, Ксения Годунова была необыкновенной красавицей. «Отроковица чуднаго домышления, зельною красотою лепа, бела и лицом румяна, очи имея чёрны, велики, светлостию блистаяся… власы имея черны, велики, аки трубы по плечам лежаху», — восторженно писал о ней летописец. Но Ксения, по свидетельству тех же современников, отличалась не только красотой, но и образованностью. Она знала античную историю и мифологию, была знакома с творчеством древних поэтов и сама не чуждалась муз. Во всяком случае, ей приписывалось авторство некоторых популярных на Руси в начале XVII века песен. Смарагдовый перстень (смарагдом называли тогда изумруд) был вырезан ювелиром по её рисунку и являлся точной копией знаменитого перстня Поликрата, сделанного великим Диодором с Самоса. Древние греки утверждали, что этот великолепный перстень, пожертвованный впоследствии богам императором Августом, искавшим их покровительства, стоил столько же, сколько остров Самос, родина Диодора. Так же как на том легендарном перстне, на перстне Ксении была вырезана лира, окружённая пчёлами.
Но талисман не принёс Ксении счастья. Когда царь Борис умер, а его жена и сын были убиты боярами, Ксению заточили в монастырь. Там она перед смертью подарила перстень настоятельнице.
Переходя из рук в руки, перстень оказался у владельца богатого села Вязема. У него якобы бабушка поэта Марья Алексеевна Ганнибал и приобрела перстень Ксении, который завещала своему внуку как реликвию.
Были и другие варианты той же легенды. Рассказывали, что знаменитый польский поэт Адам Мицкевич, слышавший о перстне Ксении, случайно приобрел его у какого-то ювелира, то ли в Кракове, то ли в Варшаве, и в знак своего преклонения перед талантом русского поэта преподнёс его автору «Бориса Годунова».
По другой легенде перстень-талисман принадлежал Ивану III, который выдал свою дочь Елену замуж за великого князя Литовского Александра. В свите, которая сопровождала Елену в Литву, был и предок поэта Василий Тимофеевич Пушкин, пользовавшийся благосклонностью дочери великого князя. Иван III считал, что и так оказывает Александру великую честь, и не дал за дочерью никакого приданого. Это тяготило Елену. В одном из писем к отцу она писала: «И сама разумею, и по миру вижу, что всякий заботится о детках своих и о добре их промышляет: только одну меня, по грехам, бог забыл. Слуги наши не по силе, и трудно поверить, какую казну за дочерьми своими дают, и не только что тогда дают, но и потом каждый месяц обсылают, дарят и тешат… только на одну меня Господь Бог разгневался, что пришло твоё нежалованье… Служебница и девка твоя, королева Польская и великая княгиня Литовская Олёна, со слезами тебе, государю, отцу своему, низко челом бьёт».
После этого письма Иван III якобы усовестился и послал 500 горностаевых шкурок, кречетов и изумрудный перстень, который в дальнейшем Елена подарила за верную службу Василию Тимофеевичу Пушкину. Так перстень стал фамильной драгоценностью Пушкиных и достался Александру Сергеевичу от его дяди Василия Львовича, тоже поэта, который преклонялся перед своим гениальным племянником. Согласно этой легенде на перстне венецианским мастером были вырезаны шапка Мономаха и бармы.
Одни утверждали, что перстень-талисман Пушкину подарил Державин, другие — что графиня Воронцова, третьи называли имя Дельвига.
Ещё больше легенд было посвящено судьбе перстня после смерти Пушкина. Здесь уже каждый фантазировал в меру своих сил и возможностей.
Шёпотом говорили, что поэт переслал свой талисман «опасному государственному преступнику» Ивану Ивановичу Пущину, отбывавшему пожизненную каторгу за «участие в умысле на цареубийство одобрением выбора лица, к тому предназначенного…»
Некоторые уверяли, что перстень у «этого чудовища Чаадаева», ведь недаром покойный поэт посвятил ему столько стихотворений и в числе «самых необходимых предметов для жизни» просил прислать в Михайловское портрет этого сумасшедшего.
Третьи говорили, что Пушкин отдал перстень Владимиру Ивановичу Далю, с которым сблизился в последние дни своей жизни, а перед смертью даже перешел на «ты». Кстати, в статье о Дале, помещённой в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, приват-доцент Булич как само собой разумеющееся написал, что Даль «присутствовал при трагической кончине Пушкина, от которого получил его перстень-талисман». И в том же словаре в статье о Данзасе указывалось: «Пушкин очень любил Данзаса, которому, умирая, отдал на память с своей руки кольцо».
Среди слухов был и слушок, пущенный кем-то из ненавистников Натальи Николаевны. Говорили, будто бы Пушкин отдал перстень ей, а она не нашла ничего лучшего, как подарить талисман поэта своей уехавшей в Париж сестре, жене убийцы, Екатерине Николаевне Гончаровой. И теперь, после смерти Екатерины Николаевны, Дантес-Геккерен, глумясь над памятью убитого им гения, носит перстень на своём мизинце.
Этот слух настолько разжёг страсти, что один из русских гвардейских офицеров, страстный поклонник Пушкина, поклялся привезти талисман из Парижа, а если Дантес откажется отдать перстень, убить мерзавца на дуэли.
К тому времени Дантес-Геккерен, которого Карл Маркс называл «известным выкормышем Империи», а великий французский поэт Виктор Гюго клеймил в своих «Châtiments», успешно делал политическую карьеру при другом, более крупном авантюристе, чем он сам. Наполеон III оценил энергию, беспринципность и преданность своего «выкормыша». Император произвёл Дантеса в сенаторы и камергеры, определив ему жалованье в 60 тысяч франков и приблизив к своей особе.
Встретиться с любимцем Наполеона III было сложно. А тут ещё русским офицером сразу же после его прибытия в Париж заинтересовалась хорошо информированная французская полиция, которая, видимо, получила какие-то сведения о целях его приезда.
Но зато офицера, к его глубочайшему удивлению, охотно приняла у себя дочь Дантеса — Леония-Шарлотта. Горничная тотчас же проводила русского в её комнату.
Первое, что бросилось в глаза офицеру в кабинете Леонии-Шарлотты, был большой портрет Александра Сергеевича Пушкина…
Но это ещё не всё. На письменном столе молодой женщины рядом с бронзовым бюстом того же Пушкина лежал раскрытый томик из собрания его сочинений и исписанные листы бумаги.
Офицер ожидал чего угодно, но только не этого. На какое-то время он потерял дар речи.
— Я работаю над переводом на французский язык «Бориса Годунова», — объяснила Леония-Шарлотта, указав на письменный стол. — Может быть, это слишком смело с моей стороны. Но перевод Ле Фюре не очень удачен, а мне бы хотелось, чтобы французы получили хоть некоторое представление о русском гении, которого в лицее прозвали Французом. Если мне это удастся, я буду считать, что прожила не зря.
— Я хотел побеседовать относительно вашего отца, — робко сказал офицер, ошеломлённый увиденным и услышанным.
— Если вы имеете в виду сенатора Дантеса-Геккерена, то я его своим отцом не считаю. Я не могу признать отцом человека, который решился выстрелить в сердце России.
Визит затянулся. Офицер провёл в обществе Леонии-Шарлотты целый вечер. В Россию он вернулся очарованный женщиной, которая оказалась достойной именоваться не дочерью Дантеса, а племянницей Пушкина. Но его клятва осталась невыполненной: перстня он не привез, а сенатор и камергер Наполеона III умер в глубокой старости своей смертью. Дело в том, что Леония-Шарлотта заверила посланца из России: Наталья Николаевна никогда не дарила её матери перстня покойного поэта. Более того, она, Леония-Шарлотта, даже не слышала об этом талисмане.
Таким образом, экспансивного юного офицера, который был моим отцом, Петром Никифоровичем Беловым, постигла неудача. Но в этой неудаче, впрочем как и в каждой неудаче, были и свои положительные стороны. Во-первых, отец до конца своих дней сохранил светлое воспоминание о Леонии-Шарлотте и твёрдую уверенность, что она стала вечным укором для Дантеса. А во-вторых, что, с моей точки зрения, более существенно, он по-настоящему заинтересовался пушкинским талисманом и положил немало трудов на то, чтобы установить истину. Не могу сказать, что он сильно преуспел, но кое-чего Петр Никифорович все-таки добился.
Вскоре после возвращения из Парижа юному офицеру попала в руки копия составленного в 1827 году для Николая I «Алфавита членов бывших злоумышленных тайных обществ и лиц, прикосновенных к делу, произведённого высочайше учрежденною 17 декабря 1825 года следственною комиссиею». В этом «Алфавите» против имени Никиты Всеволодовича Всеволожского было написано: «…Всеволожский был учредителем общества «Зелёная лампа», которому название сие дано от лампы, висевшей в зале его дома, где собирались члены, коими, по словам Трубецкого, были Толстой, Дельвиг, Родзянко, Барков и Улыбашев».
Среди перечисленных фамилий Пушкина не было. Но в том, что он состоял членом этого общества, не было никаких сомнений.
В послании к Юрьеву поэт писал:
Здорово, рыцари лихие
Любви, свободы и вина!
Для нас, союзники младые,
Надежды лампа зажжена!
Что же из себя представляла «Зелёная лампа»?
В записке Якова Николаевича Толстого, которую он направил 17 октября 1829 года Николаю I, указывалось, что общество «получило название «Зелёной лампы» по причине лампы сего цвета, висевшей в зале, где собирались члены. Под сим названием крылось, однако же, двусмысленное подразумение, и девиз общества состоял из слов: «Свет и Надежда». Причём составлялись также кольца, на коих вырезаны были лампы; члены обязаны были иметь у себя по кольцу».
Когда Петр Никифорович обнаружил, что именно такой печатью с изображением лампы поэт запечатал письмо к одному из своих знакомых, некоему Мансурову, он уже не сомневался — тайна талисмана разгадана. Конечно же, Пушкин, всегда сочувствовавший вольнолюбивым стремлениям своих друзей — декабристов, на всю жизнь сохранил перстень-печатку с «Лампой надежды» на лучшее будущее России. Эта печатка и являлась его талисманом с юных лет и до трагической смерти от руки Дантеса.
Но, увы, открытие, которым так гордился мой отец, только увеличило число легенд и ни на шаг не приблизило его к разгадке. Об этом он, к своему глубокому разочарованию, узнал от другого офицера, с которым вскоре судьба свела его в Болгарии во время русско-турецкой войны 1877–1878 годов.
Этот офицер в Балканскую кампанию командовал 13-м Нарвским гусарским полком и за проявленное мужество был награждён золотым оружием и Георгием 3-й степени. Фамилия того полковника была Пушкин, а звали его Александром Александровичем.
Отец мне говорил, что Александр Александрович унаследовал от поэта его серые глаза, вьющиеся волосы и длинные, тонкие пальцы рук. Не знаю. Мне привелось впервые увидеть Александра Александровича уже в весьма преклонном возрасте, когда он в звании генерал-лейтенанта вышел в отставку и то ли заведовал Московским коммерческим училищем, то ли председательствовал в опекунском совете. Я, в то время гимназист-первоклассник, во все глаза смотрел на хозяина дома — сына великого Пушкина! Однако словоохотливый старик ничем не напоминал своего знаменитого отца, каким тот мне представлялся по многочисленным портретам и скульптурам.
Пётр Никифорович Белов не только познакомился с командиром 13-го Нарвского гусарского полка (несчастливый номер полка очень смущал Александра Александровича: он считал, что наверняка будет убит в бою, но всё-таки лез под пули), но несмотря на разницу в чинах, сошёлся с ним, а к концу жизни даже сдружился.
Полковника заинтересовали изыскания моего отца и его рассказ о встрече с дочерью Дантеса («У такой канальи — и такая дочь! А ещё говорят, что яблоко от яблони не далеко падает. Обязательно напишу кузине. Говорите, она хорошенькая? Гончаровы подарили России немало красавиц. Почему же им обделять Францию!»).
— Может быть, вы что-либо слышали о гемме с изображением лампы?
— Как же, слышал, — подтвердил Пушкин-младший. — Однако опасаюсь, что вынужден буду вас разочаровать. Как сие ни прискорбно, иного выхода не вижу.
Полковник подтвердил, что действительно, по семейным преданиям, у Александра Сергеевича имелся перстень-печатка с изображением лампы. Но эту печатку поэт потерял в Кишинёве или Гурзуфе, а может быть, ещё где. Во всяком случае, перстень был утерян задолго до женитьбы на Наталье Николаевне.
— А вот это кольцо с бирюзой, — Александр Александрович оттопырил мизинец правой руки, — отец подарил после дуэли матери и точно такое же — Константину Карловичу Данзасу. — И, словно подводя черту под разговором, сказал: — Дантеса, натурально, убить следовало бы, но вкупе с тем ерником, который хотел оклеветать мать. Можете поверить слову офицера: Наталья Николаевна никакого перстня сестре не дарила. Она никогда бы не сделала такой бестактности. Моя мать была достойной женщиной.
— Но перстень-талисман был или его не было? — спросил отец.
Пушкин усмехнулся:
— А вы напористы… Боюсь вам что-либо сказать определённое, но, видно, всё-таки был… Знаете, что я вам посоветую? Попробуйте поговорить с госпожой Смирновой.
— С какой Смирновой?
— С Александрой Осиповной, урождённой Россет. Она в своё время была фрейлиной императриц Марии Фёдоровны и Александры Фёдоровны. Старуха ещё жива.
— Это та, что опубликовала в «Русском архиве» воспоминания о вашем отце и Жуковском?
— Совершенно справедливо, — подтвердил Александр Александрович. — Помнится, она кому-то говорила о перстне-талисмане, который якобы был подарен отцу графиней Воронцовой. Правда, поговаривают, что старушка выжила из ума, но чем чёрт не шутит? Авось вам с ней и повезёт. Ведь вы не командуете тринадцатым полком и черные кошки вам дорогу не перебегают, — пошутил Александр Александрович, которому обязательно попадались чёрные кошки везде, где квартировал 13-й гусарский полк.
Отцу повезло. Проживавшая где-то за границей Смирнова объявилась в 1880 году в Москве. Отца ей представили.
Таким образом, он получил возможность поговорить о перстне Пушкина с Александрой Осиповной Смирновой и её дочерью Ольгой Николаевной, которая была при матери чем-то вроде секретаря и няньки одновременно.
Встретили его весьма любезно и предупредительно. Вопреки опасениям, Смирнова охотно отвечала на все вопросы.
Да, разумеется, у Сверчка был изумрудный перстень-талисман. Об этом перстне-печатке знали все друзья поэта. Пушкин очень дорожил им и носил на указательном пальце правой руки. Александр Александрович прав: Натали и Данзасу его отец оставил бирюзу.
Нет, талисман не достался ни Пущину, ни Чаадаеву, ни Далю. Люди по своей природе склонны к фантазии. Это от бога, и с этим ничего не поделаешь.
Она знала про все слухи, но не считала нужным опровергать их. Теперь, после вещего сна и разговора с духом Пушкина, она хочет внести ясность. В действительности всё было иначе. Совсем иначе. Александр Сергеевич, как и следовало ожидать, подарил перед смертью свой талисман Василию Андреевичу. Да, Василию Андреевичу Жуковскому, которого он так сильно любил и который для него так много сделал. Тут не может быть никаких сомнений. Жуковский об этом сам рассказывал, когда они после смерти Сверчка встречались в Дюссельдорфе и во Франкфурте-на-Майне. Василий Андреевич носил тогда перстень-талисман на среднем пальце правой руки, рядом с обручальным кольцом. Он говорил, что Пушкин и жена занимают в его сердце одно и то же место, поэтому перстень покойного и обручальное кольцо тоже должны быть всегда вместе.
— Ольга, покажи, пожалуйста, господину Белову дюссельдорфский портрет Василия Андреевича! — обратилась она к дочери и пояснила: — Этот портрет написан тестем Василия Андреевича, художником Рейтерном.
На портрете пятидесятивосьмилетний Жуковский был изображен в полный рост. На безымянном пальце правой руки поэта можно было разглядеть обручальное кольцо, а на среднем — зелёный овал изумруда.
— Камея? — спросил Петр Никифорович у Смирновой.
— Нет, интальо,[1] — ответила та.
А не участвовавшая в разговоре Ольга Николаевна сказала:
— Перс, который продал это интальо, рассказывал о нём прелестную историю.
— Да, да, — оживилась Смирнова.
И мой отец, уже сытый по горло различными легендами, с должным смирением вынужден был выслушать ещё одну.
Изумрудное интальо работы древнего восточного мастера много лет хранилось вместе с другими старинными геммами в сокровищнице великих моголов в Дели. А в 1739 году, когда войска персидского завоевателя Надир-шаха вторглись в Индию и сокровищница великого могола Мухамед-шаха была разграблена, Надир-шах подарил это интальо своему старшему и любимому сыну, Реза Куле, который должен был наследовать великую и могущественную империю. Но будущее известно лишь аллаху. И в 1743 году Надир-шах, разгневавшись за что-то на сына, приказал ослепить его. Впрочем, шах вскоре раскаялся в содеянном, и гнев его обратился против пятидесяти вельмож, присутствовавших при ослеплении наследника. Почему они, зная о намерении своего повелителя, не разубедили его? Почему они не предложили шаху свою жизнь для спасения очей наследника? Понятно, что на всё эти вопросы вельможи ничего вразумительного ответить не могли. А молчание, по мнению Надир-шаха, являлось самым веским доказательством их вины.
Справедливость рано или поздно, но должна была восторжествовать. И она восторжествовала. Все пятьдесят «виновников» ослепления Реза Кулы были казнены на площади перед дворцом. Реза Кула мог собственными глазами убедиться в справедливости своего великого отца, но глаз у него уже не было… И тогда шах, отличавшийся не только справедливостью, но и хитроумием, сказал сыну: «Твои уши услышат их стоны, а твой изумруд увидит их мучения». И, когда наследник присутствовал при казни, на его груди было интальо из сокровищницы великих моголов…
Кто-то из персидских поэтов писал потом, что от созерцания пролитой во время этой казни крови изумруд стал алого цвета и таким же горячим, как щипцы, которыми палачи терзали несчастных. Чтобы вернуть камню прежний цвет, интальо поместили в зелёном, как сам изумруд, шахском саду, и ровно через пятьдесят дней к камню вернулась его первоначальная окраска…
— Василий Андреевич собирался написать обо всём этом балладу, что-то вроде «Поликратова перстня» Шиллера, — сказала Александра Осиповна. — Такая же мысль была, как мне говорили, и у Александра Сергеевича. Но ни тому, ни другому не удалось осуществить своё намерение.
Ольга Николаевна красноречиво посмотрела на часы, давая тем самым понять, что время визита уже истекло. Но отец, пренебрегая намёком, спросил, что произошло с перстнем Пушкина после смерти Жуковского.
— Василий Андреевич оставил его своему сыну, Павлу Васильевичу.
— Перстень и сейчас у него?
— Нет.
— А у кого же? — настойчиво допытывался отец, у которого не было уверенности, что ему ещё когда-нибудь приведётся беседовать со Смирновой.
— Павел — поклонник господина Тургенева, — сухо сказала дочь Смирновой, — и в знак своего уважения к таланту этого литератора он подарил ему доставшийся от отца перстень Пушкина.
— Но с непременным условием, чтобы после смерти господина Тургенева перстень был ему возвращен, — дополнила её старушка.
Дочь Смирновой вторично посмотрела на часы и встала.
— К сожалению, будет ли это условие выполнено или нет, зависит не от господина Тургенева, а от госпожи Виардо.
Отцу не оставалось ничего иного, как откланяться.
Казалось бы, разговор с двумя дамами внёс определённость в загадочную историю с перстнем поэта. Но отец, приобретший некоторый скептицизм и печальный опыт за время своих долголетних поисков, теперь уже сомневался во всём. Его сомнения разделял и Александр Александрович Пушкин. На свои письма к Тургеневу и сыну Жуковского ответа он не получил, что уже само по себе было плохим признаком.
И вдруг — а «вдруг» бывает не только в детективных романах — 8 марта 1887 года в газете «Новое время» появилось письмо Василия Богдановича Пассека, русского вице-консула в Далмации, автора популярных в свое время беллетристических произведений.
В своём письме Пассек удостоверял, что умерший в Буживале под Парижем в доме Виардо Иван Сергеевич Тургенев действительно владел перстнем-талисманом поэта. Более того, Пассек приводил сказанные при нём слова писателя: «Я очень горжусь обладанием пушкинского перстня и придаю ему так же, как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы этот перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю современной литературы, с тем, чтобы, когда настанет его час, граф передал этот перстень по своему выбору достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями».
Итак, рассказанное моему отцу двумя дамами подтверждалось. Но где теперь находится перстень-талисман — в России или во Франции? У кого он — у Полины Виардо, Павла Жуковского или у Льва Николаевича Толстого? Как будто бы ответом на все эти вопросы был присланный в Россию Полиной Виардо сердоликовый восьмиугольный перстень с надписью на древнееврейском языке.
Ответ ли?
Да, присланный перстень бесспорно принадлежал Пушкину. О нём неоднократно упоминали современники поэта.
Но считал ли сам Пушкин своим талисманом именно этот сердоликовый перстень?
Петр Никифорович в этом сомневался.
Ведь те, с кем он беседовал, говорили об изумруде, покровителе поэтов, художников и музыкантов, который вместо короны вручался каждому вновь избранному королю братства менестрелей и которым награждали победителей в состязании бардов.
Нет, Пушкин, конечно, считал своим талисманом не сердоликовый, а изумрудный перстень.
Но тогда выходит, что подлинный перстень-талисман поэта был не у Тургенева, а у кого-то другого.
Но у кого?
Может быть, он действительно достался Владимиру Ивановичу Далю? Ведь утверждают, что Даль сам говорил об этом…
А может быть, перстень у Толстого?
Отец этого так и не узнал…
Когда я, сдав экзамены за второй курс университета, готовился принять участие в археологической экспедиции, которая должна была заниматься раскопками в районе Керчи, из дому пришла телеграмма о его кончине…
Он умер за письменным столом, правя черновик своего письма Льву Николаевичу Толстому. Оно, разумеется, было посвящено всё тому же перстню…
Когда после похорон я разбирал его бумаги, то обнаружил большую толстую тетрадь в сафьяновом переплёте. В ней со свойственной Петру Никифоровичу скрупулёзностью были изложены все перипетии его многолетних розысков. Уезжая, я забрал её с собой как память об отце. С тех пор она всюду меня сопровождала. Но внимательно прочел я её лишь в 1918 году в связи с одним не совсем обычным обстоятельством.
Как вы знаете, в январе 1918 года в Московском Кремле была ограблена патриаршая ризница, в которой хранились исторические сокровища России, оцениваемые по самым скромным подсчетам в 30 миллионов золотых рублей. Среди украденного были сделанная замечательными русскими мастерами первой половины XVII века «Средняя митра» патриарха Никона с большим изумрудом, на котором неизвестный резчик изобразил сошествие Христа в ад; напечатанное в 1689 году единственное в своем роде Евангелие в золотом, покрытом художественной эмалью и усыпанном драгоценными каменьями переплёте весом около двух пудов; перстень московского митрополита Алексея и другие уникальные вещи.
Ограбление ризницы было не первым случаем расхищения предметов искусства.
При печальной памяти Временном правительстве группа бандитов среди бела дня совершила в Петрограде налёт на здание Сената. Налетчики увезли тогда с собой известный всем историкам и искусствоведам ларец Петра Великого, вылитую из золота статую Екатерины II, золотые фигурки конных трубачей.
Бесследно исчезали картины, фарфоровые табакерки, скульптуры, гобелены, коллекции древних монет и античных гемм из барских особняков, захваченных анархистами.
Покидая большевистскую Россию, богачи увозили за границу полотна великих мастеров, бесценные фолианты, старинные иконы, продавали их иностранцам, прятали в тайники.
Поэтому президиум Московского Совдепа, заслушав сообщение о случившемся председателя Комиссии по охране памятников искусства и старины, не только обратился ко всем гражданам Советской России с призывом оказать содействие в розыске и возвращении похищенного из патриаршей ризницы, но и ходатайствовал перед Совнаркомом Республики о национализации всех предметов искусства, имеющих художественное и историческое значение. Это ходатайство, разумеется, было удовлетворено. А некоторое время спустя, если не ошибаюсь, в апреле, Народный комиссариат художественно-исторических имуществ, в котором я тогда заведовал одним из подотделов, опубликовал воззвание:
«…Вчерашние царские дворцы, а ныне — народные музеи, созданы руками народа и лишь недавно ценою крови возвращены их законному владельцу — победителю, революционному народу, — писалось в нём. — Каждый памятник старины, каждое произведение искусства, коим тешились лишь цари и богачи, стали нашими; мы никому их не отдадим больше и сохраним их для себя и для потомства, для человечества, которое придёт после нас и захочет узнать, как и чем люди жили до него. И подобно тому, как каждому из нас дороги воспоминания детства и молодости, каковы [бы] они ни были, горькие или сладкие, — так и весь народ сохранит эти воспоминания истории минувшей, былых годов, как что-то дорогое и давно пережитое».
Но работа сотрудников Народного комиссариата художественно-исторических имуществ Республики и Всероссийской комиссии по охране и раскрытию произведений искусства, членом которой я также состоял, не ограничивалась, разумеется, воззваниями, циркулярами и предписаниями. Перед нами была поставлена задача разыскать, реквизировать и обеспечить сохранность всего, что представляло ценность. А это, смею вас уверить, была в тех условиях очень сложная, а по мнению некоторых искусствоведов, и просто непосильная задача. В том же Петрограде, помимо всем известных сокровищниц, таких, как Эрмитаж, музей императора Александра III и музей Академии художеств, существовали большие частные коллекции графов Строгановых, княгини Юсуповой-Сумароковой-Эльстон, великолепная пинакотека, то есть картинная галерея, голландских и фламандских художников Семёнова. В так называемом минц-кабинете великого князя Георгия Михайловича хранилось лучшее в мире собрание монет древнегреческих поселений на юге России. А в тайнике владельца антикварного магазина Гребнева мой помощник, рабочий-путиловец Борис Ивлев, вместе с сотрудниками ВЧК отыскал ящики со скифским золотом и, как он выразился, «каменных и золотых жучков». «Жучки» оказались древнеегипетскими скарабеями, среди которых, кстати, был великолепный скарабей из аметиста с вырезанной на внутренней стороне надписью. Подобные скарабеи влагались в мумии знатных египтян вместо вынутого из тела сердца. Надпись на аметистовом скарабее убеждала сердце покойного не свидетельствовать против него на загробном суде.
Тому же Ивлеву посчастливилось в Москве, куда мы переехали в конце лета, обнаружить в подвале покинутого хозяевами особняка около сотни старинных вееров. Среди них были и японские из белой пеньковой бумаги с рисунками известных художников. Подобные веера-картины в середине прошлого века продавались в Лондоне по 900 фунтов стерлингов за штуку.
Надо сказать, что в Москве к привычным уже для нас трудностям прибавилась ещё одна — отсутствие подходящих хранилищ. Третьяковка, Оружейная палата, Румянцевский и Исторический музеи не в силах были сразу же принять беспрерывно поступающие к ним произведения искусства. Поэтому многие из национализированных вещей приходилось временно размещать в здании наркомата, а то и на квартирах сотрудников.
Ивлев, в обшарпанную комнатку которого привезли как-то портрет кисти Рембрандта и несколько полотен Гогена, спал с маузером под подушкой, а днём бегал по музеям и комиссиям, грозясь перестрелять саботажников.
Своеобразный вид приобрёл и мой номер в бывшей гостинице «Метрополь», ставшей Вторым Домом Советов.
Чего здесь только не было!
Под моей кроватью мирно спала тысячелетним сном в обществе набальзамированных священных кошек, змей и симпатичного нильского крокодильчика очаровательная мумия, недавняя собственность московского фабриканта Гречковского. Под головой её лежал положенный тысячи лет назад полотняный круг с хороводом весёлых павианов, бурно приветствующих всемогущего бога солнца, а на лице покоилась позолоченная маска.
Место под софой занимали скифские древности: колчаны для смертоносных стрел с тиснёными золотыми бляхами, золотые венки и серебряная ваза для вина, украшенная изображениями трав, цветов и хищных грифов, терзающих оленя.
Возле умывальника в целомудренной позе стояла беломраморная Венера, которая благосклонно взирала на меня, когда я совершал свой утренний и вечерний туалет. Венере плутовски подмигивала с полки чудесная статуэтка жизнерадостного фламандца Виллема Бекеля, прославившегося в XIV веке усовершенствованием засола сельдей. Видимо, его селедки действительно заслуживали всяческой похвалы: недаром же гробницу Виллема посетил как-то в сопровождении своих сестёр, королев Франции и Венгрии, высокомерный Карл V, а поэт Кемберлин воспел фламандца в своих стихах.
Немецкие кубки второй половины XVI века в виде парусных кораблей, ветряных мельниц, толстопузых монахов и длиннохвостых павлинов; этрусские и византийские вазы; китайские, персидские и французские веера.
Но больше всего места занимало собрание старинного индусского оружия. Я мог вооружить не один десяток воинов. У меня имелись пенджабские куйтсы, смертоносные мару, кривые, как полумесяц, ножи кукри, отделанные слоновой костью грозные палицы и знаменитые малайские крисы…
И вот однажды в моём номере, одновременно похожем на антикварный магазин и арсенал индусского раджи средней руки, появился поздним вечером некий молодой человек.
Странного посетителя нельзя было назвать ни товарищем, ни господином. Для «товарища» у него были слишком холёные руки с длинными, до блеска отполированными ногтями, привычное грассирование и манеры «человека из общества». А для «господина»… Одежда молодого человека полностью соответствовала революционным канонам того бурного времени: высокие, заляпанные грязью сапоги, кожаная потрёпанная куртка, косоворотка, кожаный картуз с красной ленточкой. Кроме того, он виртуозно скручивал пресловутые «козьи ножки» и безбожно дымил махоркой. В лице его тоже было что-то и от «товарища» и от «господина». А главное, оно дышало честностью и благородством — особенность, по которой я обычно определял жуликов. Поэтому я сухо ответил на приветствие незнакомца и ещё суше поинтересовался:
— Чем могу быть полезен, гражданин?
Незнакомец с ответом не торопился, продолжая с весёлой наглостью разглядывать экспонаты моего импровизированного музея.
Его глаза небрежно скользнули по индусскому оружию, на мгновение задержались на веерах и внимательно ощупали статуэтку фламандца.
— Если память мне не изменяет, на аукционе в девятьсот шестнадцатом она пошла за семь тысяч, а стоит-то все пятнадцать, а?
Любитель махорки неплохо разбирался в антиквариате…
— Стул предложить не собираетесь?
— Садитесь.
— Благодарю вас.
Он сел одновременно со мной. Спросив разрешения, закурил и заверил, что с младых ногтей сочувствовал революции и революционерам, а большевиков просто боготворил. Именно поэтому он и хочет через меня передать в дар Советской власти некую уникальную вещь.
Меньше всего он был похож на бескорыстного дарителя, поэтому я на всякий случай уточнил:
— Безвозмездно?
— Разумеется, — подтвердил он. — Ведь те жалкие двадцать тысяч рублей, которыми, надеюсь, Советская власть поощрит мой благородный патриотический поступок, ни один нормальный человек не назовёт деньгами…
— Гм… Двадцать тысяч.
— Да, всего-навсего двадцать тысяч.
— Вам разве неизвестно, что мы ничего не покупаем?
— Известно. Вы национализируете и реквизируете. Но существуют, понятно, исключения. Мне думается, перстень-талисман Александра Сергеевича Пушкина, например, мог бы стать таким исключением, не правда ли?
Надо сказать, что в марте 1917 года возвращённый Полиной Виардо сердоликовый перстень поэта вместе с некоторыми другими вещами был украден из Пушкинского музея в Александровском лицее. Почти всё украденное тогда же удалось разыскать, но перстень бесследно исчез. Все усилия Петроградской уголовно-розыскной милиции ни к чему не привели.
Уж не вор ли передо мной?
Я стал лихорадочно прикидывать, как лучше задержать этого подозрительного человека.
Но перстень, который положил на стол посетитель, был не сердоликовый, а изумрудный…
Изумруд!..
Я тут же вспомнил про изыскания отца, и у меня перехватило дыхание.
Неужто он был полностью прав, считая, что своим талисманом Пушкин всё-таки признавал не сердолик, не бирюзу, а изумруд?
Золотой перстень с овальным изумрудом…
Когда я доставал из ящика стола ювелирную лупу, у меня тряслись руки.
Изумруд в перстне был густого ровного тёмно-зелёного цвета — такие изумруды французские ювелиры называют «Emeraude de Tynka». Большинству изумрудов свойственны изъяны в виде трещин, тёмных пятнышек слюдяного сланца или чёрных черточек — «пике». Когда-то для устранения подобных дефектов камни проваривались в очищенном прованском масле, подкрашенном зелёной краской. Но изумруд в перстне, насколько я мог определить, проварке не подвергался: косметика ему не требовалась. Великолепный, совсем прозрачный кристалл с характерным стеклянным блеском.
Золотое кольцо, в которое его вставили, сделали, видимо, в конце XVIII или начале XIX века, но сам камень я бы отнёс к глубокой древности. Скупыми, но выразительными штрихами на нём было вырезано строгое, с миндалевидными глазами лицо египетской богини Нейт — матери солнечных божеств. Надпись представляла собой первые слова посвященной Нейт молитвы: «О великая мать, рождение которой непостижимо».
Посетитель скрипнул стулом, напоминая о своём присутствии.
— Итак, вы хотите за перстень двадцать тысяч?
— Тридцать. Тридцать тысяч золотом.
— Позвольте, но ведь вы пять минут назад просили двадцать.
— Вы просто не расслышали. К тому же это было, как вы сами изволили заметить, пять минут назад, а время — деньги, — ласково сказал он и процитировал слова, приписываемые египтянами своему божеству: — «Я — всё бывшее, настоящее и грядущее; моего покрывала никто не открывал; плод, рождённый мной, — солнце». Разве одно это не стоит лишних десяти тысяч?
— Откуда у вас перстень?
Он пожал плечами:
— Купил, выиграл в карты, нашёл на улице, обменял, получил в наследство — не всё ли вам равно? Вы деловой человек, а возможность, которую я вам предоставил, никогда больше не повторится. Хватайте за хвост жар-птицу — улетит.
Жулик играл наверняка.
— Хорошо, — сказал я после недолгих колебаний, — допустим, мы решили приобрести перстень за двадцать тысяч…
— За тридцать, — поправил он.
— Пусть за тридцать. Но чем вы можете удостоверить, что это интальо — знаменитый перстень-талисман поэта?
— Помимо своего честного слова? — усмехнулся он и свернул очередную «козью ножку». — Ну что ж, могу представить и другое, более веское для вас доказательство: собственноручную записку Пушкина, которая запечатана этим перстнем. Устраивает?
— Пожалуй. Оставьте мне записку и перстень. Завтра я дам ответ.
Перстень он отдать отказался («Вы слишком привыкли к реквизициям, а я по себе знаю, что от дурных привычек избавиться трудно»), но записку оставил. В ней было всего несколько слов, написанных по-французски нервным и торопливым почерком: «Partie remise, je vous previendrai».
Вот тогда-то я и просидел всю ночь, читая и перечитывая отцовскую тетрадь в сафьяновом переплёте. Да, эту самую.
Достоверного описания перстня, как я уже вам говорил, не было. Большинство сходилось лишь на том, что в кольце находился изумруд или другой камень зелёного цвета. Что именно было вырезано на камне, отец так и не узнал. Однако он склонялся к тому, что интальо восточной работы и выгравировано в эпоху Древнего Рима, когда резчиками чаще всего были рабы. Он даже сделал наброски нескольких наиболее известных интальо того времени: печати императора Августа с изображением сфинкса, Помпея (лев, держащий меч) и Юлия Цезаря (вооруженная Венера). Впрочем, он не исключал и того, что интальо Пушкина сделано в XVII или XVIII веке, когда резчики часто подражали древним образцам, а Иозеф-Антон Пихлер и его сын Иоганн так искусно гравировали свои геммы, что ни один знаток не мог их отличить от античных.
С запиской мне повезло больше. По утверждению Александры Осиповны Смирновой, такая записка, запечатанная перстнем-талисманом, действительно существовала. Смирнова говорила отцу, что секундантом Пушкина должен был быть её брат, Клементий Осипович Россет. Но накануне дуэли Пушкин заехал к нему и, не застав дома, оставил записку на французском языке: «Дело отложено, я вас предупрежу». Однако дуэль все-таки состоялась…[2]
По мнению Жуковского, на которого ссылалась Смирнова, Пушкин специально хотел ввести в заблуждение Россета, опасаясь, что тот может рассказать о готовящемся ему, Жуковскому, или Вяземскому, а они, конечно, предпримут всё возможное, чтобы помешать дуэли. Опасения поэта были обоснованными. Россет, по словам той же Смирновой, сразу же показал полученную им записку Вяземскому, а Вяземский — Карамзиной, Виельгорскому и Жуковскому. Кем-то из них записка и была утеряна.
Таким образом, документ, который мне оставил человек в кожанке, являлся серьёзным доказательством подлинности перстня. Очень серьезным, если… К этому «если» сводилось всё: действительно записка написана рукой Пушкина или это фальсификация?
Сейчас к вашим услугам сотни специалистов по графической экспертизе, располагающих самой совершенной аппаратурой, не менее совершенной методой и опытом. А в Москве середины восемнадцатого года отыскать эксперта было весьма сложно.
Наши товарищи побывали и в МЧК, и в уголовно-розыскном подотделе административного отдела Московского Совдепа. Намучились, словом, основательно, но эксперта всё-таки нашли, этакого сухонького старичка, который некогда подвизался при коммерческом суде или где-то ещё.
Старичок часа полтора поколдовал над запиской и образцами почерка Пушкина, а затем дал категорическое заключение: подлог.
Василий Петрович допил уже успевший остыть в кукольной фарфоровой чашечке чёрный кофе. Вздохнул и неохотно сказал:
— Пожалуй, этим словом «подлог» можно было бы и закончить мой рассказ. Но, как говорится, из песни слова не выкинешь. История с перстнем-талисманом имеет продолжение… Нет, гость в кожанке во Втором Доме Советов больше не появлялся. Видимо, мое решение его не интересовало. Он как в воду канул, лишив меня горького удовольствия сказать ему всё, что я о нём думаю. Но через год наши дороги вновь пересеклись, на этот раз уже в Киеве, куда я выехал вместе с Борисом Ивлевым в августе 1919 года, в самый разгар гражданской войны.
Нам было поручено разыскать хранившийся некогда в киевском царском дворце знаменитый альбом Рембрандта, не менее знаменитый крест Сергия Радонежского, которым тот, по преданию, благословил на битву с Мамаем Димитрия Донского, а также, как гласила инструкция, «принять необходимые революционные меры» к охране исторических памятников, в том числе Владимирского собора, средняя часть которого была расписана известным художником Васнецовым.
Для успешного выполнения этой миссии нас снабдили по тем временам всем необходимым: фунтом хлеба (рабочие в Москве получали по осьмушке), двумя фунтами отборной астраханской воблы, двумя наганами с соответствующим количеством патронов и грозными длинными мандатами, которые под страхом «революционной кары» предписывали всем оказывать нам всемерную помощь.
В полученной инструкции предусматривалось всё, за исключением того, что сразу же после нашего приезда Киев будет взят деникинцами… Эвакуироваться мы не успели, поэтому нам оставалось только доесть воблу и молча наблюдать торжественное вступление «белого воинства» в город.
Дворянско-купеческий Киев ликовал. Разряженные в пух и прах дамы целовали руки офицеров и морды их лошадей. Крещатик был усыпан цветами, повсюду гремели оркестры, и в контрразведку без лишнего шума свозили подозрительных…
Положение, в котором мы оказались, отнюдь не располагало к оптимизму, хотя части Красной Армии находились на реке Ирпень, в каких-нибудь десяти — пятнадцати верстах от города, и настойчиво напоминали о себе артиллерийской канонадой. Правда, мне удалось связаться с одним из членов Киевского областного подпольного комитета партии, который обещал при первом же удобном случае переправить нас в лодке вверх по Днепру. Но мы понимали, что у подпольщиков есть более важные и неотложные дела. Поэтому в ожидании «удобного случая» мы работали в булочной, которая одновременно была явочной квартирой, и выполняли различные поручения её хозяйки, подпольщицы с солидным дореволюционным стажем.
И вот как-то в один из этих тревожных дней я нос к носу столкнулся на Малой Васильковской у кафе «Днепр» с моим московским знакомым. Если бы он меня не остановил, я бы, конечно, его не узнал и прошёл мимо. Он полностью преобразился. Кожаную куртку, косоворотку, сапоги и неизменную «козью ножку» сменили сшитый у лучшего киевского портного элегантный костюм, лихо сдвинутый на затылок котелок, трость с набалдашником из слоновой кости и галстук с бриллиантовой булавкой. Он уже ничем не походил на «товарища».
— Вот теперь можем с вами по-настоящему и познакомиться, Василий Петрович, — со свойственной ему весёлой наглостью сказал он и, приподняв котелок, шутливо представился: — Столбовой дворянин и ценитель изящных искусств Евгений Николаевич Веселов. Прошу любить и жаловать.
Ни любить, ни жаловать проходимца у меня никакого желания не было. Но ещ меньше мне хотелось оказаться в лапах контрразведки. Поэтому я изобразил если и не восторг, то тихую радость от неожиданной встречи. Раздражать Веселова, Иванова или Петрова — фамилии свои он явно менял чаще, чем перчатки, — в мои расчты не входило.
— Что собираетесь реквизировать в Хохландии? Крещатик? Днепр? Владимирскую горку? Аскольдову могилу?
Я сказал, что уже давно не работаю в Комиссариате художественно-исторических имуществ и что мои пути с Советской властью разошлись.
— Как и у каждого истинного патриота и благородного человека, — не без юмора добавил он, и по веселому блеску в его глазах я понял, что он не верит ни одному моему слову.
Самым благоразумным было побыстрей распрощаться, сославшись на неотложные дела. Но сделать это мне не удалось. Кажется, Веселов — будем называть его так — был искренне рад нашей встрече и настойчиво приглашал меня вместе позавтракать. Скрепя сердце я принял приглашение. Мы зашли в кафе. К моей радости, выяснилось, что Веселов через два часа уезжает в Одессу. Там он рассчитывал купить французский паспорт и навсегда покинуть пределы России.
— Судя по костюму и планам, вы преуспели?
— Да, умирать с голоду в Париже мне не придётся, — подтвердил он. — Надеюсь там завести своё маленькое дело, что-нибудь вроде магазина «Русский ювелир». Неплохое название? Но это в будущем, а в настоящем мне бы хотелось выпить за вас, вне зависимости от того, служите ли вы по-прежнему в комиссариате или нет. Я политикой не занимаюсь. Я занимаюсь лишь ювелирными изделиями…
— …и талисманами, — не выдержал я. — Кстати, перстень вы тогда все-таки продали?
— А как же! — чуть ли не оскорбился он. — С вашей лёгкой руки…
— Кому же, если не секрет?
— Теперь уже не секрет.
Он назвал фамилию известного мне коллекционера, князя Щербатова.
— Князь заплатил за перстень сорок тысяч наличными. Совсем неплохо продал, как вы считаете? Князь был в восторге, говорил, что передо мной в долгу вся русская литература, и даже поцеловал в щеку, вот сюда…
— Сорок тысяч? Забавно…
— Забавно не это, — усмехнулся он. — Знаете, кто меня свёл с князем? Ваш эксперт-графолог.
— Эксперт?!
— Именно. Князь ему перед своим отъездом за границу выплатил, если не ошибаюсь, около тысячи комиссионных, так что старичок не прогадал. Ведь и записка и перстень были подлинными… вот что забавно, Василий Петрович! Но вы не расстраивайтесь: перстень в надёжных руках. Князь, учитывая выплаченную им сумму, весьма порядочный человек и горячий поклонник Пушкина. — Он поднял рюмку. — За процветание русской литературы и за ваше здоровье, Василий Петрович! На ваш век ещё хватит что реквизировать…
Когда я вернулся в Москву, эксперта уже не было в живых, так что я не смог проверить, насколько соответствовало истине всё рассказанное мне в Киеве «столбовым дворянином и ценителем изящных искусств» Евгением Николаевичем Веселовым. Но думаю, что он не лгал. Зачем ему тогда было лгать? А если так, то, может быть, зелёный талисман поэта с изображением богини Нейт («Я — всё бывшее, настоящее и грядущее») всё-таки где-нибудь да отыщется. Во всяком случае, мне бы очень хотелось на это надеяться…