Елена Раскина, Михаил КожемякинПервая императрица России. Екатерина Прекрасная

©Раскина Е.Ю., Кожемякин М.В., 2013

©ООО «Издательство «Яуза», 2013

©ООО «Издательство «Эксмо», 2013


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

Часть первая. Невеста Петра Великого

Глава 1. От Марты к Екатерине

Была доброй, а стала злой. И сама не заметила, как это случилось. Нет, конечно, заметила – по укоризненному взгляду пастора Глюка, который все чаще был предназначен именно ей, Марте, ставшей Екатериной Алексеевной, невенчанной женой царя Петра. Теперь пастору многое не нравилось в своей бывшей воспитаннице. Не нравилось, каким резким стал ее голос, с тех пор как она научилась повелевать. Не нравилось, что она овладела наукой власти и эта наука сделала ее волю твердой как сталь, а сердце – сковала льдом. Но как могло быть иначе, если она, Марта Скавронская, оказалась здесь, в России, и не просто в России, а при царском дворе, а ее спутник жизни, государь Петр Алексеевич, обладал в равной мере – и великими добродетелями, и великими пороками!

Марта начинала терять уважение к себе. И все думала, что встреть ее, такую, Йохан Крузе, отважный шведский солдат, ее первый муж, то он отшатнулся бы от своей любимой, не узнал бы мариенбургскую милую и нежную девочку в этой величественной, одетой в пышную робу женщине с холодным и усталым взглядом. Это ведь не Марта, а Екатерина ожесточилась и устала, это Екатерина почти что разуверилась в человеческой доброте и благородстве… Какая может быть доброта в этот жестокий век и в этой холодной стране, где постоянно мерзнет не только тело, но и душа и где сам царь часами сидит в Преображенском приказе вместе со зловещим князь-папой Федором Юрьевичем Ромодановским и наблюдает за чудовищным зрелищем пыток?!

Впрочем, Россия была разной и внушала по отношению к себе не только недоуменную отстраненность, нелюбовь или страх, но и уважение. А порой Екатерина чувствовала к этой странной и непонятной земле даже признательность. Все-таки эти заснеженные пространства были не только местом ее плена или изгнания: здесь она встретила и восхищение, и дружбу, и любовь. Она была обязана России любовью царя Петра – пусть двоякой и смешанной с гневом, но все же – любовью. Конечно, Петр любил ее не так, как Йохан, да и в ее собственных чувствах к российскому самодержцу не было терпкой нежности первой любви. Но все же они с Петером были нужны друг другу, они понимали друг друга, как никто, и лишь она, подобно новой Эсфири, могла смягчать гнев этого российского Артаксеркса. Марта-Екатерина порой вспоминала о том, что у Петра была жена, Евдокия Федоровна, и сейчас эта бедная женщина томится в суздальском Покровском монастыре.

Темное это было дело да страшное: при одном имени Евдокии Лопухиной Петр Алексеевич впадал в гнев и ярость! Видно, не так все просто с этой царицей-мученицей, думала Екатерина, видно, и в самом деле братья да родственники Евдокии против Петра злоумышляли да и сама она Петра Алексеевича не любила, а может, и к другому кому всем сердцем тянулась… Теперь не узнаешь, а Петр и не расскажет, в гнев впадет да и только… Люди про суздальскую мученицу разное говорят – одни хвалят, до небес превозносят, а ее, Екатерину, хулят, «походной женкой» называют. А другие, напротив, считают, что только ныне, в лице бывшей ливонской пленницы, обрел Петр Алексеевич подругу верную, преданную.

Петр заразил Марту-Екатерину присущей ему бурной жаждой деятельности. Этот человек, казалось, каждую минуту был чем-то занят и никогда не уставал. Царь интересовался всем, и не только внутренней и внешней политикой, как и подобает государю, но и множеством ремесел и искусств – от кораблестроения и токарного или граверного ремесла до «морских картин» голландских мастеров.

Царь был и плотником, и корабельщиком, и инженером, и кузнецом, и гравером, и солдатом, и офицером. Петр действительно не жалел за Россию трудов – ни своих, ни чужих. Этот титан не понимал и не хотел понимать человеческой усталости. Не принимал в расчет, что люди могут думать о чем-то другом, кроме великих свершений. Не признавал ни за кем права на ошибки, слабости и лень. Но он трудился! Трудился, как никто другой. И уже один этот нечеловеческий, титанический труд во имя новой России – просвещенной, процветающей, талантливой, европейской – не только оправдывал, но и возвеличивал Петра Алексеевича в глазах современников и потомков.

Петр всюду поспевал, ходил семимильными шагами, и Екатерине велел являться всюду: танцевать на ассамблеях без устали, пока голова не закружится и ноги держать не перестанут, на всех царских приемах быть любезной хозяйкой и первой красавицей, всем улыбаться, улыбаться без конца, но в улыбке сохранять царственное величие…

Он всему ее учил: как высоко держать подбородок, как подавать руку для поцелуя придворным, как не терять достоинства ни при каких обстоятельствах… Хотя она и сама многое умела: сказалась наука пасторши Глюк, урожденной Христины фон Рейтерн. Царь одевался просто и в манерах не церемонился, а Екатерине велел блистать, сиять, словно усыпанная алмазами орденская звезда.

– Женское назначение какое? – спрашивал он. И, как обычно, не дождавшись ответа, объяснял сам, словно нерадивой ученице. – Думаешь, только мужей ублажать да детей рожать? Этого я довольно насмотрелся. Так у нас на Руси раньше было, а нынче не будет… Да и мне вторая Дунька-дура не нужна. Женщина должна блистать… Как я в Версале видывал… Ты в Европе родилась, сама знать должна, как вельможные дамы блистают! Или вон хоть у сестры моей Натальи Алексеевны поучись!

– Я училась у пасторши Глюк, урожденной фон Рейтерн… – объясняла Екатерина.

– Слыхал я про Рейтернов. Они Паткулю, другу благородному моему, живот за меня положившему, родственники… – говорил Петр. – Но и у сестры моей науку пройди. Наталья – умница-разумница, многих заткнет за пояс.

В походы, правда, царь ее брать не хотел. Но в Прутский поход взять с собою все же решился, наверное, чтобы показать стране и войску новое положение этой необыкновенной женщины при своей особе – положение будущей жены великого государя. Просто и строго велел ей следовать за ним, хотя и знал, что Екатерина была на сносях.

– Смотри, Катя! – пригрозил Петр. – Наследника не убережешь, с тебя спрос будет….

– А ежели девочка родится? – осмелилась спросить Екатерина.

– Тогда придется девку на царство ставить… – мрачно заметил царь. – Но не смирится с этим Русь! Бабы у нас никогда не правили…

– Но ты же сам, Петруша, сказал, что женщина должна сиять. Где же нашим дочкам сиять, как не на троне?

– Ты меня на слове не лови, Катя! – сердился царь. – Ты мне сына рожай. А то больно остра на слова стала…

* * *

Но было и другое – зловещие застенки Преображенского приказа, где Петр часами сидел вместе со страшным, внушавшим трепет и русским, и иностранцам, верховным пыточных дел мастером князь-папой Федором Юрьевичем Ромодановским. Екатерина спрашивала у Петра после, когда он возвращался с пятнами чужой крови на рукавах и вопросительно заглядывал ей в глаза, как будто искал оправдания: не по-царски ли будет помиловать всех этих несчастных. Но на такие вопросы царь обычно сердито отвечал: «Не твоего ума это дело, Катя! Пытает Ромодановский врагов моего дела, которые, умри я, все мои начинания сокрушат и обратно, в медвежью берлогу, Россию загонят. А я, пока жив, того не позволю».

– Разве, Петруша, злом зло искоренишь? – сомневалась Екатерина.

– От пастора своего таких слов наслушалась? – гневно спрашивал царь, брал Екатерину за подбородок и пытливо заглядывал ей в глаза.

Пастор Глюк действительно часто говорил Марте-Екатерине, что, искореняя зло злом, только множишь страдания и боль этого мира, но эта простая истина и в самой Екатерине сидела крепко, как заноза.

– Своим умом дошла… – гордо сказала Екатерина.

– А известно ли тебе, Катя, сколько на меня покушений было? – спрашивал царь. И, не дождавшись ответа, отвечал сам. Он любил отвечать за других.

– Почитай, двадцать… Вот такие же, коих ты жалеешь, покушались. Ты что же, моей смерти хочешь, Катя?

– Упаси Бог, Петруша!

– Тогда молчи и в дела мои с Преображенским приказом не встревай.

– А если ты, государь, невинного осудишь и пытать прикажешь?

– Тогда невиновность его докажи, Катя. И не слезами бабьими. Слезы что? Водица. Ты мне дело говори! Если дело скажешь, может, и помилую. Мне добрые люди для большого дела нужны. Россию строить. Державу европейскую. Сам за Россию трудов не жалею, и другие пусть стараются!

* * *

И все же пребывание в России, да еще и рядом с государем, в этой странной, непонятной, порой – абсурдной, но в то же время таившей в себе необъяснимую силу притяжения стране, оказалось для Марты-Екатерины тяжелым испытанием, крестом не по силам. Хотя, говорят, каждому Господь дает крест по силам… Но тогда Господь или слишком высокого мнения о ее, Марты, возможностях, или ее дух и тело крепче и выносливее, чем она сама полагает. Россия переворачивала вверх дном все представления Марты о логике, разумном, правильно устроенном течении жизни, о причинах и следствиях вещей и событий, наконец – о любви. Здесь порой любили, словно ненавидели, и ненавидели, как любили. Царь, без спору, любил Россию и вверенный ему Господом народ, но любил так неистово, что любовь эта порой напоминала ненависть.

Впрочем, невенчанная подруга Петра слишком хорошо его понимала. Петр воспитывался под влиянием боярина Артамона Сергеевича Матвеева, приверженного к Европе и европейским ценностям. И российскому самодержцу слишком тяжело было видеть, что движение России в Европу, которое он замыслил, встречает не только поддержку, но и сопротивление. Точнее, сопротивления бывало порой слишком много – гораздо больше, чем рассчитывал царь и чем могли предположить его советники и сторонники. Петр опирался на тех, кто, подобно ему, устал от русской косности и тяжести, на тех, в ком горел огонь неуемного делания, постоянного преобразования, совершенствования себя и мира. Эти люди были устремлены вперед, им было скучно и тяжело, порой – просто непереносимо, в старой, удельной, отставшей от Европы Московии, и именно в них царь видел тех, ради кого он тащит в гору свой бесконечно тяжелый воз. Впрочем, Петр надеялся, что и другие – те, что были пока его противниками, потом, со временем, может быть, даже после его смерти, поймут, как прав он был, принуждая их идти вперед.

Что же будет, если железная воля царя ослабнет? Тогда, думала Екатерина, Русь вытряхнет обратно, в Европу, всех призванных царем просвещенных или не особенно просвещенных иноземцев, а заодно и тех русских, кто перенял их свободный и склонный к наукам и просвещению дух. Тогда с ней, Мартой-Екатериной, и с подобными ей невольными или вольными гостями России могут поступить, как стрельцы поступили с лекарем покойного царя Феодора Алексеевича, Даниилом фон Гаденом. Петр рассказывал, что его утопили в Москве-реке во время Стрелецкого бунта в мае 1682 года, во времена юности царя. Лекарь был ни в чем не повинен, да и подобные Марте-Екатерине невольные или вольные гости России тоже ни в чем не повинны, но что их ждет в этой непредсказуемой стране – Бог весть! И это ощущение неизвестности и таившейся в воздухе смутной угрозы сводило Марту с ума.

Она ведь шутя говорила тогда, в Мариенбурге, за длинным дубовым столом пастора Глюка, что станет новой Эсфирью, женой грозного азиатского владыки Артаксеркса. Но все сбылось: и она теперь вынуждена играть ту роль, на которую лишь шутя посягала. Играть вдохновенно и страстно – иначе все равно нельзя. В комедиальной хоромине, именуемой высшим обществом России, сидели новые зрители и выжидающе смотрели на нее. Она, Марта-Екатерина, видела их всех, своих нынешних зрителей. Фельдмаршал Борис Петрович Шереметев словно говорил: «Ну же, девочка, давай, докажи, что я в тебе не ошибся!» Меншиков смотрел на нее восхищенно, но в то же время лукаво и с вожделением. Он как будто хотел сказать: «Ну же, Катя, красавица, умница, я всегда в тебя верил! Ах, если бы тебя не украл у меня наш батюшка-царь!» Но главным из новых зрителей был сам Петр Алексеевич. И именно перед ним ей пришлось играть вдохновенно и страстно и в то же время усердно и старательно. Насколько хватало таявших сил…

Петр свято верил в силу и величие народа российского, в то, что имя россиянина может быть символом ума и таланта, а не лени, косности, воровства и раболепства. Царь часто засыпал прямо за столом, в своем кабинете, среди бумаг, чертежей, очиненных перьев, срочных депеш, книг… Однажды Екатерина вошла к нему в кабинет поздно ночью. Это было в Петербурге, Петровом Парадизе, в недавно построенном по проекту Доменико Трезини Летнем дворце – довольно скромном двухэтажном здании из четырнадцати комнат. Петр не любил роскоши – ни в быту, ни на приемах. Государь считал, что сиять должна Россия, не он! Екатерина вошла еле слышно, задула стоявшую на столе свечу, чуть задержалась, нежно провела рукой по жестким, курчавым волосам спящего.

– Ты устал, Петер… – прошептала она. – Ты очень устал…

Спящий вздрогнул, проснулся и поднял на нее еще мутные от сна глаза.

– Что ты, Катя? – спросил Петр. – Баюкать меня пришла? Точно дитя малое? Подожди, рано еще. Я не все успел сделать…

– Ты устал, Петер, – повторила Екатерина, – слишком устал… Пусть другие потрудятся…

– Государь российский более всех трудиться должен! – уверенно и горячо воскликнул Петр. – Так уж ему Господом положено.

– А другие? – удивилась Екатерина. – Всем трудиться надобно поровну. Не только тебе, государь.

– Я, Катя, не только за себя, я и за предков моих трудиться должен. За тех, кто Россию проспал в палатах кремлевских! За батюшку, брата, деда… Боялись они вперед идти, мелкими шажками семенили… Батюшку моего, Алексея Михайловича, Тишайшим прозвали, а знаешь – за что?

– Я слыхала русскую поговорку, Петер! Тише едешь – дальше будешь…

– Нет, неправда это! – Петр в гневе стукнул кулаком по столу. – Дальше – не будешь! Отстанешь! Всему миру на смех и поругание!

– Как же надо идти, Петер?

– Не идти – лететь надобно! Сильно отстала Россия-матушка! Заспалась… По-другому – нельзя!

* * *

Пастор Иоганн-Эрнст Глюк, названый отец Марты Скавронской, умер в 1705 году, успев послужить России на посту директора учрежденной Петром Алексеевичем московской гимназии. Для гимназии царь щедро пожаловал оставшийся без хозяев дом своего умершего родственника Василия Федоровича Нарышкина, двоюродного брата матери Петра, царицы Натальи Кирилловны. Дом Нарышкина находился на углу Покровской улицы и Златоустинского переулка. Здесь Екатерина в последний раз виделась с пастором перед его тяжелой болезнью. Здесь – в просторной классной комнате, где запах свежей краски смешивался с ощущением затхлости старого дома, долго пробывшего без хозяина, пастор, наставляя свою воспитанницу, сказал ей о том, что злом зло не искоренишь.

Приемная дочь почувствовала в пасторе некоторую душевную усталость, которую не могли развеять ни новые занятия, ни явная милость царя к трудам господина Глюка и его великой учености.

В этом только что устроенном классе, среди книг, бумаг, карт и макетов кораблей, в окружении учеников из дворянских семейств – мальчиков приятных и славных, хотя и несколько не привыкших еще к тому новому миру, в который вводил их чужеземный наставник, пастор должен был почувствовать прилив вдохновения и желание творить. Но Марта-Екатерина видела, что ее приемный отец не чувствовал ни того, ни другого. Он говорил тихо и как-то слишком спокойно, без огня, смотрел устало и порой отстраненно, и эта холодность пастора невольно передавалась его ученикам.

Мальчики уважали своего наставника, но не стремились сломать разделявшую их границу. Екатерине казалось, что пастора и его учеников как будто разделяла река: он стоял на одном берегу, а они – на другом, и только перекликались друг с другом. А может быть, и она сама осталась вместе с этими мальчиками, а не с пастором и тоже только перекликается с ним?

Екатерина Алексеевна сопровождала царя, когда Петр решил устроить экзамен ученикам Глюка и без предупреждения приехал в школу. Царь любил приезжать без предупреждения, ему нравилось заставать подданных и иноземцев врасплох – так, чтобы они не успели надеть маску раболепной учтивости. Юношей он вырвался из затхлого воздуха Кремля, где кишели микробы древнего рабства и кровавого бунта, и бежал вместе с матушкой-царицей Натальей Кирилловной в сельцо Преображенское, откуда намеревался преобразовать Россию. То, что хотел изменить царь, находилось даже не в области военной или экономической, а куда глубже. Лень и неподвижность, тяжелый, беспробудный сон старой Московии – вот что хотел развеять Преображенец, как стали за глаза называть царя после его отъезда из златоглавой столицы. Петр намеревался разбудить царевну-Русь, одурманенную злыми сонными чарами и ожидающую своего избавителя. Потому и ездил всюду непрошеный: словно хотел каждого толкнуть в спину и побудить к действию. Впрочем, иные понимали царя без слов и не нуждались в грубых тычках в спину…

Пастор Глюк исполнял свои обязанности директора школы методически и старательно. Он вызвал из Ливонии и Германии опытных преподавателей и составил полный курс образования. Достойнейший господин Глюк намеревался учить мальчиков языкам нынешним и древним, истории, богословию, арифметике, геометрии, хорошим манерам и даже танцам с верховой ездой, но более всего – любимой науке самого пастора: философии. Эту возвышенную науку он и растолковывал своим ученикам, когда в школу приехал царь с Екатериной Алексеевной и Петром Павловичем Шафировым, недавним переводчиком Посольского приказа, а ныне – вице-канцлером, или «подканцлером», как говорили те, кому с трудом давались новые иноземные слова.

Шафирова за глаза называли «царским евреином» – происходил он и в самом деле из выкрещенной еврейской семьи, родом из-под Смоленска. Знал Петр Павлович множество языков (поговаривали: не только «живых», но и «мертвых» – латинский да арамейский), и тезка-царь не мог обойтись без своего хитроумного советника, владевшего всеми тонкостями европейской дипломатии. Дородный, осанистый, черноглазый, с умным, живым и слегка ироничным взглядом, Шафиров часто сопровождал Петра в инспекциях по только что основанным школам. Вице-канцлер подбирал в этих школах толковых юношей, которые хорошо и быстро осваивали европейские и восточные языки и могли пойти по дипломатической линии. Вот и сейчас, едва войдя в класс, «царский евреин» стал всматриваться в мальчиков, намереваясь выявить самых толковых, самых смышленых.

Шел урок истории, и мальчики зачарованно слушали пастора, рассказывавшего им про древние времена, про историю великого Рима и покоренных им земель. Дошла очередь и до порабощенной Римской империей Иудеи.

– У других народов была сила и власть, они обладали могуществом, богатством или врожденной любовью к красоте, пониманием красоты или же обширными знаниями, – говорил пастор. – А народ иудейский обладал лишь великой верой в Творца всего сущего, но эта вера возвысила его над другими народами! Но мы чтим ныне и народ греческий – за красоту, которую он дал миру. И финикийцев – народ великой учености… И Рим – Вечный город, где подвизались многие прославленные поэты и философы…

– Что ж нам поганых латинов чтить и лютеров? – не удержавшись, крикнул с места дворянский сын, не по годам дерзкий и заносчивый мальчик. – Батяня мой так про них сказывал: мол, иноземцы богомерзкие!

– Чей это сынок такой умник? – сердито спросил вошедший в класс царь. – Молоко на губах не обсохло, а уже иноземцев хает! Ах ты, Русь-матушка, все ты чужого да нового боишься!

– В старом кафтане век не прожить – рассыплется! – добавил вице-канцлер Шафиров.

– Поверите ли, государь, некоторые из моих учеников боятся даже циркуля… – с горькой улыбкой поведал пастор Глюк. – Как завидят его, креститься начинают. Называют ножки циркуля рожками дьявола!

– Немудрено… – нисколько не удивился Петр. – Они циркуля сроду не видали, как и отцы их. Тяжелое мне досталось наследство, пастор! Сам видишь… Не было в России ни циркулей, ни астролябий, а про компас только поморы знали! Астролябию первую князь Яков Долгорукий из Парижа привез – так ее в Кремле, в Оружейной палате, как великую чужеземную диковину хранили. Пылилась она там, ржавела, а пользоваться ею никто не умел! Я первый попросил диковину сию в Кремле разыскать, Якова Долгорукого за ней отправил. Приходит князь ко мне и говорит: «Не вели казнить, государь-батюшка, украл какой-то шельмец диковину хранцузскую!» И бух ко мне в ноги…

– И что же, пропала астролябия, государь? – сочувственно поинтересовался пастор. – Кому только она на Москве понадобилась, если пользоваться ею никто не умел?

– Верно, кому-то в Немецкой слободе продали, шельмы… Там на астролябию охотников немало нашлось! – предположил Шафиров.

– Может, и так, вице-канцлер… Да только потом снова чужеземную диковину покупать пришлось… При дворе христианнейшего короля Франции ее для меня и купили! – рассказывал Петр со странной смесью издевки, ерничества и гнева.

– А дальше что было, государь? – спросила Екатерина.

– А дальше… Прислали мне астролябию, а я, как пользоваться ею, не знаю, и приближенные мои в недоумении пребывают… Вертели мы ее в руках и так и этак… А тут князь-папа Ромодановский выступил вперед эдак важно и говорит: «Я, говорит, знаю… Ежели, сказал, снасть эту, «востролапию», раздвинуть, то можно ее вострыми лапами любой предмет и в широту, и в долготу измерить…».

Ученики сидели с испуганными лицами, а кто-то при упоминании грозного пыточных дел мастера Ромодановского даже тоненько заскулил и предательски застучал зубами.

– Что же, государь, никто не знал, что «astra» на латыни «звезда» обозначает? – удивился Шафиров. – И что предмет этот в науке астрономии используется? Равно как и в географии…

– Никто сего на Москве не знал, вице-канцлер! – зло сказал Петр. – Пришлось за сведущими людьми в Немецкую слободу посылать! Там и растолковали мне, что с помощью инструмента сего можно расстояние земное, географическую широту и долготу всякой точки измерять… Да что там астролябия! Время на Руси исчисляли не от Рождества Христова, а от сотворения мира, а на часах – семнадцать делений было! – гневно закончил свой рассказ царь.

– Почему же семнадцать? – удивилась Екатерина. – Двенадцать!

– У нас на Руси время никогда не считали… – с тяжелым вздохом сказал Петр. – А зачем? Вон его сколько! Сколько часов в дне и сколько в ночи – никто толком не знал.

– Но как же это, государь? – переспросил удивленный пастор.

– А так, господин наставник, – зло ответил Петр, – часы в дне считали, наблюдая за солнцем. Когда солнце раньше садилось – зимой, скажем, – в дне меньше часов было. А когда позже – летом, стало быть, – и часов больше становилось! А сколько часов в сутках – кому какое дело!

– Отроки, сколько часов в сутках? – обратился к мальчикам обескураженный пастор.

Отроки молчали. Наконец один, самый бойкий, крикнул:

– Господин учитель сказывал, да я запамятовал!

– Запамятовали мы! – эхом откликнулись другие.

– Что? Что сказали?! – рявкнул царь.

– Двадцать четыре, олухи! – просветил их Шафиров.

– Государь, – обратилась к Петру Екатерина. – Это всего лишь дети… И ежели они пока мало знают – не беда! Они здесь для того, чтобы узнавать, верно, Ваше Величество?

– Верно, Катя! – согласился Петр, на которого голос его подруги и «лекарки» часто действовал как глоток воды в душный день. Становилось легче, и гнев куда-то уходил. – Но пусть стараются как должно! Как я для России стараюсь!

Петр действительно старался для России, растрачивал силы и здоровье, не глядя, походя, – как свои, так и чужие. Это желание переделать матушку-Русь, отучить ее от крепкого, рыхлого сна, заставить бодрствовать и трудиться было, без спору, похвально. Даже строгий судья Петра – пастор Глюк – признавал за царем и добродетели, и заслуги. Однако средства, которыми царь достигал своей цели (конечно, великой!), отвращали от Петра многие сердца. И сердце Марты-Екатерины не всегда билось ему в такт. Вот и сейчас: ей было жалко притихших мальчиков, на которых разгневался царь, и захотелось им помочь – просто так, по-матерински.

– Господин пастор, – попросил Шафиров Глюка, – подайте-ка мне циркуль… Я объясню вашим воспитанникам, что его не следует бояться.

– Давай, Шафиров, поговори с этими неучами! – полушутливо-полусердито приказал Петр.

Царь не согласился сесть в предложенное пастором кресло. Он вообще не любил сидеть – почти все время находился в движении – в работе или в пути. Вот и сейчас он мерил шагами класс, предоставив свое кресло Екатерине.

Пастор подал Шафирову циркуль и бумагу.

– Смотрите, отроки, – начал объяснять Шафиров. – Разве это орудие бесовское?

Иные из учеников с ужасом закрестились и вжались глубже в свои скамьи. Но Шафирова это заставило только ехидно ухмыльнуться. Сам поротый не раз за излишний ум, он презирал поротых за глупость…

– Сие есть вещь полезная, с ее помощью можно начертить или измерить круг или дугу, измерить расстояние на карте… Вот, смотрите… – продолжал он.

Шафиров ловко нарисовал круг на бумаге и показал его детям. Потом показал, как с помощью циркуля измерить расстояние на карте.

– Сей инструмент, – добавил царь, – полезен в лоции и навигации, а также в деле строительном. С его помощью можно построить корабль… Или фортецию…[1]

Мальчики слушали с почтением. То, что казалось им бесовской диковиной в руках учителя-иностранца и к тому же лютеранского священника, выглядело полезной и приемлемой вещью в руках царя или его советника. Сколько на свете диковин, и все они подвластны великому русскому государю!

– Слушайте государя, дети, – с мягкой, почти материнской улыбкой сказала Екатерина, – и будьте внимательны к наставникам своим…

– А сего предмета они не боятся? – поинтересовался царь, указывая на стоящий в углу огромный глобус.

– Напротив, государь. Мои ученики любят залезать в «чрево земное»… – с улыбкой ответил пастор. – За что часто бывают наказаны!

Екатерина не смогла сдержать смех. Засмеялся и Шафиров, отчего двойной подбородок вице-канцлера преуморительно затрясся. Громогласно расхохотался Петр. Вслед за царем сначала опасливо, а потом и довольно громко засмеялись ученики.

– Верно, они считают тебя кудесником, пастор… – со смехом сказал Петр. – Ничего, отроки, у Вилима Брюса в Сухаревой башне еще чуднее…

– Господи помилуй и сохрани! А что там за диковины? – робко спросил один из мальчиков.

– Будете хорошо учиться и слушаться наставников, сами увидите… – пообещал Петр.

– Господин Глюк отведет вас туда… – добавила Екатерина.

– Ой, не надо, ой, боюся… Ой, помилуй, великий государь, не вели идти в вертеп колдовской! – навзрыд запричитал длинноволосый бледный отрок с последнего ряда и, вскочив из-за скамьи, по старинному обычаю рухнул царю в ноги.

– Яви Божескую милость, великий государь, отпусти к мамоньке да тятеньке, в вотчину дедовскую… Не впрок мне учение сие бесовское да еретическое… С лица сбледнул да с тела спал… – истошно заверещал он, отирая обильные слезы.

Царь быстро подошел к простертому на полу отроку. Одной рукой сграбастал его за шиворот, поднял на воздух, по-отечески ткнул кулаком в зубы и водрузил обратно за парту.

– Учись, дурья твоя башка! Сие воля моя! – припечатал олуха Петр Алексеевич гневным царевым словом.

Олух послушно замолчал. Угрюмо насупившись и скрестив на груди длинные руки, Петр стоял, погруженный в глубокое раздумье. В страхе молчали ученики. «Для кого стараюсь?» – думал царь.

Вдруг грохнула скамья, и другой отрок, чернявый и быстроглазый, вскочил и вытянулся во фрунт по-воински, притиснув к тощим бедрам сжатые кулаки.

– Великий государь, и меня прикажи ослобонить от учения!

– Что? А тебя-то почему? Вроде боек и смел?! – угрожающе навис над ним Петр.

– Не думай, батюшка, любы мне и науки, и учения, – смело встретил гневный царский взгляд отрок. – Да только не время мне для них! Трое сынов было нас у отца с матушкой… Старшого при Полтаве убило, а средний с кораблем в море сгинул… Возьми меня в свое войско, государь! Все одно сбегу да в драгуны поверстаюсь! Мщения алчу! А как побьем поганого шведа, обратно за парту сию вернусь!

Петр порывисто шагнул к юному мстителю и, сграбастав пятернями за плечи, горячо расцеловал мальчика в обе щеки.

– Вот молодец, вот – воин! – обрадовался царь. – Гордились бы тобою братья! Однако слушай указ мой! Учись прилежно и науки постигай. Обещаю, как время придет, впишу тебя в лейб-гвардию свою. Хватит и на твою долю войн да походов, офицер! А шведам мы и сами помстимся, будь покоен.

Мальчик по военному артикулу чеканно щелкнул каблуками.

– Слушаю, великий государь! Более перечить тебе не помыслю! Послужу не хуже братьев! – сказал он и сел на свое место, сияя от счастья.

– Есть, Катя, души живые, смелые! Вот для кого стараюсь! – радостно воскликнул царь.

– Молодец, отрок… – похвалил юношу Шафиров. – А может, не в армию, а ко мне пойдешь, на дипломатическую службу? Там, почитай, и хитрее, а порою и опаснее будет…

Мальчик задумался и не нашел, что ответить.

– Пойдем, Шафиров, пора нам… – приказал царь. – Дела не ждут. А отрок сей сам решит, служить ли ему России шпагою или пером!

– Разрешите мне задержаться, государь? – шепнула Екатерина на ухо Петру. – Я хочу поговорить с господином пастором.

Петр молча кивнул. Они с Шафировым двинулись к выходу, а Екатерина осталась в классе.

Пастор вскоре отпустил мальчиков, чтобы поговорить со своей Мартой, ныне ставшей в православном крещении Екатериной, наедине.

– Мне нездоровится, Марта, – сказал он. – Боюсь, скоро ты останешься на этом свете одна. Впрочем… Я оставляю тебя государю Петру Алексеевичу.

– Неужели вам так плохо, отец? – Екатерина коснулась лба пастора прохладной ладонью. – У вас жар?

– Я устал, милая, а это хуже всякого жара… – ответил пастор. – Я тоскую по Мариенбургу, по нашему дому…

– И я… – с горечью сказала Марта-Екатерина. – Я часто вижу прежнюю жизнь во сне.

– У тебя теперь иная судьба, девочка, – мягко заметил Глюк. – Судьба мудрой царицы Эсфири при грозном владыке Артаксерксе. Твой Артаксеркс – Петр. Научись смирять его гнев и внушать ему доброту. У русского государя великие замыслы, он умен, смел и силен, но ему не хватает доброты и милости к своим подданным… Внуши ему эту милость, Марта…

– Смогу ли я? Хватит ли у меня сил? – усомнилась она.

– Я передам тебе все свои силы… Все, что у меня осталось… – торжественно сказал пастор. – Наклони голову, Марта…

– Не надо, отец…

– Слушайся меня, девочка, ты должна меня послушаться… Ради всего святого! Ради Господа нашего Иисуса Христа!

Екатрина смиренно склонила голову, и руки пастора легли ей на виски. Приемная дочь чувствовала, как буквально стекает с этих рук пульсирующая, горячая сила. И с каждой минутой ей становилось все легче и легче дышать и жить.

– Иди, девочка… – сказал наконец пастор. – Теперь ты сможешь нести свой крест!

Марта поцеловала руки, которые только что поделились с ней силой, и вышла.

* * *

В следующий раз она приехала к пастору, когда он уже не вставал с постели. Рядом с больным отчаянно хлопотала госпожа Христина Глюк, пытавшаяся спасти своего мужа. С важным видом стоял у кровати вызванный из Немецкой слободы врач. Плакали дочери, названые сестры Екатерины, уже повзрослевшие, уже замужние дамы… Сына Эрнста господин Глюк с разрешения Петра Алексеевича отправил учиться в Германию, и его не было у постели умирающего.

Екатерина знала, что убивает пастора не болезнь, а все, что ему довелось пережить: осада Мариенбурга, страшный штурм города, плен, чужбина… Здесь, в Москве, царь нашел для ученейшего господина Глюка занятие по силам, но его бывшая воспитанница понимала, что ее названый отец не смог до конца уйти в дела своей школы. Что-то мучило его и тяготило, что-то камнем лежало на сердце. Изгнание… Тоска… Быть может, разочарование в России? Понимание того, как трудно нести свечу просвещения в этой ненавидящей иностранцев и чуждающейся нового стране?! Быть может…

– Там, дома, в Мариенбурге, – угасающим голосом пробормотал умирающий, – я забыл на столе свою Библию… Ту, что я перевел на ливонское наречие…

– Ты не забыл ее, Иоганн! – напомнила мужу пасторша. – Труд твоей жизни здесь, с нами…

– Нет, Христина, она там, на столе… В моем кабинете… Принесите мне ее… – пастор говорил так, как будто кабинет мариенбургского дома находился совсем рядом, в двух шагах, и ничего не стоило открыть навсегда захлопнувшуюся дверь прошлого.

– Господин пастор бредит, – важно подняв перст, промолвил доктор.

Этот достойный лекарь изрекал свои прописные истины так торжественно, словно делал всем одолжение. Как будто все присутствующие и без того не понимали, что умирающий блуждает в своих видениях, как в лабиринте!

– Марта, доченька, прошу тебя, принеси мне мою Библию! – приподнявшись на постели, из последних сил попросил пастор. – Я хочу взять ее с собой!

Все недоумевающе молчали. И только Марта-Екатерина прекрасно понимала смысл последней просьбы пастора – нелепой для всех в этой комнате, кроме нее. Названый отец очень хотел вернуться в Мариенбург, в прежнюю жизнь – полную светлых замыслов, трудов и вдохновения. В нынешней жизни пастора тоже были и замыслы, и труды, но вдохновения осталось отчаянно мало – едва на донышке сосуда, именуемого жизнью. Вот и сейчас, в предсмертных видениях, ему представлялось, что дверь, ведущая в тихий мариенбургский кабинет, находится совсем рядом – стоит только дотянуться до нее рукой. И пастор искренне недоумевал, почему никто из присутствующих не может открыть для него эту заветную дверь. Даже Марта… Даже сильная духом Марта… Но почему же она, эта смелая и честная девочка, не хочет помочь своему названому отцу?!

Пастор с надеждой и мольбой смотрел на приемную дочь…

– Отец… Господин пастор… – тихо попросила Екатерина, став на колени перед смертным ложем Глюка. – Оставьте ваш труд в мире… Не забирайте Библию с собой…

– Что же мне показать Господу в доказательство своих трудов? – с отчаянием спросил пастор.

– Вашу чистую душу, отец… – ответила Екатерина и прикоснулась губами к его похолодевшей руке.

– Спасибо, девочка… – прошептал пастор.

Екатерина тихо поднялась и отошла от ложа смерти, ее душили то ли слезы, то ли невысказанные слова. К пастору с рыданиями бросились жена и дочери.

– Не плачьте… – попросил он. – Позовите священника из Евангелической общины. Он услышит мою последнюю исповедь. Я иду к Небесному Отцу!

* * *

Пастора Иоганна-Эрнста Глюка похоронили на старом Немецком кладбище Москвы. На чужбине этот подвижник успел сделать многое: перевел Библию на русский язык, составил одну из первых русских грамматик, сочинял стихи и духовные гимны. В московской Евангелической общине его избрали третейским судьей – для разбора споров между прихожанами. У пастора был редкий дар: он умел мирить даже самых отчаянных спорщиков и всегда находил взаимоприемлемое решение.

Но его главным даром миру была великая сила веры и любви. И теперь эта светлая вера, казалось, растворилась в сером московском небе, струилась в холодном, вечно зябком воздухе. Ее вдыхали все, кто приехал или пришел проводить пастора в последний путь. Этой верой дышала и его воспитанница, ставшая новой государыней чужой для нее страны. Эту страну, Россию, она стремилась полюбить, но до сих пор испытывала к ней двойственное чувство – смесь разочарования и уважения. Но именно Россия и ее государь стали судьбой воспитанницы ливонского пастора, который был одним из светочей просвещения полнощной державы, а теперь ушел светить в иные миры…

Глава 2. В Яворовском замке

В 1711 году Екатерина Алексеевна отправилась в очередной поход Петра – на этот раз государь собирался воевать с турками, с могущественной Оттоманской Портой, под защиту которой бежал разбитый и униженный северным титаном шведский король Карл XII. Петр Алексеевич скучал без Екатерины, разучился без нее обходиться. Вот и взял с собой. Петр с приближенными и гвардией спешил присоединиться к своей победоносной армии, которой командовал Борис Петрович Шереметев. Армия ждала их в Польше, в союзной России Речи Посполитой, готовясь к походу в Молдавию через дикие и маловодные бессарабские степи.

Путь государева двора и гвардейских полков – Преображенского да Семеновского – лежал через Литву и Польшу, земли Екатерине почти родные, по рассказам отца знакомые. Сладко и грустно было смотреть на здешнюю вольную жизнь, совсем другую, чем в России. Казалось, даже солнце здесь светило ярче, а люди, хоть и небогатые, но исполненные собственного достоинства, глядели смелее и улыбались чаще, искреннее. В этих краях жизнь подчинялась не единой воле сильного человека, государя, а множеству воль. Каждый шляхтич был себе хозяином, а избираемый шляхтой на сейме король – лишь первым среди равных. Да что там, первым ли? Он часто и первым не был. Правили семьи богатых и влиятельных магнатов – Радзивиллов, Огинских, Вишневецких, Острожских…

Шляхтичи лихо закручивали усы, как когда-то, в полузабытом далеком детстве, отец Марты-Екатерины, бряцали саблями, лихо отплясывали мазурку на балах, слагали латинские мадригалы своим опасно-обворожительным дамам… И Екатерине страстно хотелось стать одной из этих дам – счастливой, беззаботной, обласканной мужским поклонением, вольной в своих поступках…

Невеста великого государя Петра Алексеевича ехала в удобном возке, выложенном мехами. Петр скакал впереди, с офицерами, и лишь иногда навещал ее. Придирчиво оглядывал, спрашивал, хорошо ли носит дитя. Иногда почти по-мальчишески улыбался. Он был доволен: походная жизнь пьянила царя, вдыхала в него бодрость и веселье. Темный человек, который так пугал Екатерину, но с которым она научилась бороться, уходил. Оставался светлый. А со светлым ей было легко. Порой она забывала о своем желании стать польской или литовской шляхтянкой и радовалась новой жизни – рядом с этим веселым, полным страсти и силы человеком, который в походе тоже становился лишь первым среди равных, военным вождем, а не царем.

Александра Даниловича Меншикова, или попросту – Алексашку, Петр в поход не взял, хоть тот и был первейшим кавалерийским командиром и храбрецом в его армии. Крепко осерчал на него «мин херц» за безмерное воровство. Вот и оставил охранять Петербург-Парадиз и отвоеванные на Балтике земли. Датский посол, многоопытный Юст Юль, сказал про Меншикова, что во всем, что относится к почестям и наживе, Данилыч – ненасытнейшее существо из всех, когда-либо рожденных женщиной. Петр выражался проще, по-солдатски. Царь часто говорил Екатерине, что Меншиков «в беззаконии зачат, во грехах родила мать его, а в плутовстве скончает живот свой».

Екатерина была отчасти согласна с этим – вор и плут Алексашка, что и говорить! Но иногда поневоле жалела Меншикова: видела в нем, как и Петр, не только плутовство, но и сильную, непреклонную волю, ловкий, изворотливый и в то же время тонкий ум. Меншиков двоился, как и Петр: добродетели в сердце Данилыча так тесно переплелись с пороками, что было почти невозможно отличить одно от другого. Но Екатерина отличала, поскольку точно так же двоилась в ее сознании Россия: в этой стране зябло сердце, но в то же время порой дух захватывало от величия свершений. Была в России какая-то дикая, могучая, первозданная энергия, та самая, которой подчинялся никому не подчинявшийся Петр, та самая, которая влекла царя и его войско в степи Молдавии, на смертельную схватку с Османской империей.

На Меншикова наперебой жаловались поляки и литовцы: и магнаты, и шляхта, и городские обыватели, и крестьянские общины. Мол, скупал, вымогал и захватывал крупные земельные владения, не гнушался и мелкими. Все брал, что мог взять. Брал то, что плохо лежало, и покушался на то, что лежало хорошо. Петр слушал-слушал жалобы, а потом крепко осерчал: заявил, что, когда вернется в Петербург-Парадиз, посчитается с Меншиковым… По своему обыкновению – палкой по ребрам. «Воровство надобно искоренять прилюдным судом да позором, а не побоями», – думала Екатерина, но боялась гнева державного жениха и молчала.

Весной 1711 года Петр и Екатерина с вице-канцлером Шафировым, свитой и гвардейскими полками прибыли в польский городок Яворов, где царь намеревался провести некоторое время. Они расположились в хорошо укрепленном замке, построенном королем Речи Посполитой Яном Собесским и служившем ему «выездной резиденцией». Яворов, городок небольшой, был тем не менее мощной крепостью с сильным гарнизоном и большими магазинами различных воинских припасов. Под надежной защитой могучих бастионов и рвов с водой в королевском замке жилось очень уютно. Холодные суровые стены его были закрыты гобеленами – на французский манер, в огромных каминах потрескивали дрова (Екатерине казалось, что горели целые деревья), весело пылали свечи в серебряных и медных шандалах, на винтовых лестницах раздавались шаги вышколенных польских слуг, стремившихся угодить могущественному русскому государю… А по вечерам здесь звучала музыка – клавесины, лютни…

Нынешним хозяином Яворовского замка был король Речи Посполитой Август Сильный, давний союзник Петра Алексеевича в длившейся и поныне войне со шведами. Август, король Польши и курфюрст Саксонии, походил на Петра могучим телосложением, высоким ростом и огромной физической силой. Он играючи гнул золотые и серебряные монеты, так же играючи проигрывал их за карточным столом, много пил, но сохранял на пирах на диво трезвую голову, любил женщин – и даже слишком, поскольку не знал, что делать с надоевшими любовницами, и сохранял их около себя вместе с теми чаровницами, которые еще не успели наскучить ему. Так что постепенно все эти дамы образовали вокруг Августа целый гарем. Саксонец, получивший польский престол и для этого перешедший в католичество, был на редкость умен, а еще больше – хитер и обаятелен. С Петром Алексеевичем они были ровесниками и даже, в самом начале Северной войны, почти что друзьями. Еще в первую встречу с Августом Петра поразили буйная, даже несколько показная удаль саксонца, его недюжинная физическая сила и политичный ум. Сначала они долго пили вместе, пока у Петра не затрещала голова, а саксонец не стал нести околесицу, а потом, в знак дружбы, обменялись камзолами, шляпами и шпагами. В нынешней войне с турками Август тоже должен был стать союзником Петра, но царь уже не так, как раньше, доверял своему саксонскому другу и собутыльнику. Петр узнал, что Август ведет тайные переговоры с королем Швеции Карлом XII, изображая при этом вернейшего друга русского государя. Август охотно предоставил в распоряжение Петра замок своего предшественника на польском троне, короля Яна Собесского, и даже однажды навестил своего «старого русского друга» в этой внушающей уважение твердыне.

Август, любивший окружать свою монументальную персону почти театральными эффектами, пожелал появиться в Яворове неожиданно, словно гром среди ясного неба. Несомненно, об этой «неожиданности» были заведомо предупреждены и комендант крепости, и каштелян замка, которым надлежало сыграть в драматическом действе королевского въезда в город свои ответственные роли. Разумеется, вскоре и Петр Алексеевич был подробно извещен о планах своего союзника. Однако, не желая расстраивать экстравагантного саксонца, который имел обыкновение по-детски обижаться, когда очередная его импозантная выходка проваливалась, российский царь продолжал великодушно изображать неосведомленность.

Польский король ради стремительности перемещений по скверным дорогам своей бедной страны взял с собою только малый двор. С ним следовало всего три или четыре десятка парно– и четвероконных расписных шляхетских возков, да полдюжины роскошных королевских карет, запряженных восьмерками ослепительно-белых лошадей, да несколько сот слуг… Это не считая растянувшегося на несколько верст «почта», как принято было именовать в Речи Посполитой обоз с бесчисленными сундуками и ящиками с королевскими нарядами и столовыми приборами, изысканными яствами, с тонкими винами в тысячах бутылок и крепкими старыми медами в сотнях бочонков, с целой ордой слуг, облаченных в богатые ливреи или потрепанные кунтуши, со стайками быстроглазых говорливых служанок, с учеными медведями и ручными барсами на позолоченных цепях, дивными заморскими птицами в клетках и даже с помещавшимися на отдельном возу откормленными придворными котами – «для сбережения припасов от мышей и крыс». Впрочем, за каждым из придворных следовал собственный «почт», размеры и роскошество которого зависели от вкусов и богатства хозяина.

В постоянно охваченной мятежами Польше столь блистательный придворный кортеж отнюдь не представлял собой беспечную кавалькаду легкомысленных щеголей и нарядных ветрениц. Далеко во все стороны летели легкие разъезды разведчиков. Впереди, уперев в луку седла готовый к бою заряженный мушкет, ехали саксонские драгуны на крутобоких ганноверских жеребцах. Вдоль дороги, словно защищая кавалькаду своими бронированными телами, скакали на исполинских вороных дрыгантах[2] польские гусары в сверкающих кирасах, с пышными плюмажами, развевающимися на причудливой формы шлемах. Обоз защищали привычно шагавшие в дорожной пыли тяжелой крестьянской походкой роты выбранецкой[3] пехоты – с длинными фузеями и боевыми топориками на плечах.

Как-то под вечер примчавшиеся к главным воротам Яворова трубачи, облаченные в черно-золотые цвета саксонской династии Веттинов, серебряными голосами своих фанфар возвестили городу о прибытии Фридриха Августа Сильного, курфюрста Саксонии и короля Речи Посполитой. Трубам ответили громовые орудийные залпы: приветствуя короля, Яворов палил изо всей своей артиллерии так, что несведущему человеку могло показаться, что под стенами появился неприятель. Впрочем, «несведущих» оказалось на редкость немного, и узкие улицы немедля заполнились толпами любопытствующих горожан. Приветствуя высокого гостя, горожане махали шапками, кричали на все голоса и все норовили заглянуть в окна роскошной кареты. Август милостиво приоткрывал дверцу, украшенную причудливым гербом – двойной польский Белый орел и двойная литовская Погонь под короной, – и величаво раскланивался со своими «добрыми поляками». Радостные приветствия подданных, не столько искренне любивших его, сколько обрадованных внезапным развлечением, льстили этому честолюбивому и по-мальчишески наивному человеку.

Царь Петр, прилежно отыгрывая свою роль благодарного гостя, приятно изумленного визитом щедрого хозяина, встретил короля Августа на пороге замка, облаченный в домашнее платье и с трубкой в руке. Саксонец, почти столь же высокий, как и российский самодержец, еще более широкий в плечах, с благообразным, но несколько обрюзгшим лицом, оттененным темными локонами парика, проворно взбежал по мраморным ступеням. На нем был парадный позолоченный панцирь, поверх которого наподобие древнегреческого хитона был уложен живописными складками просторный пурпурный плащ, голову короля венчал лавровый венок.

– Саксонский Геркулес приветствует в своем скромном жилище северного титана! – хорошо поставленным, красивым и мощным голосом зарокотал Август и, распахнув широкие объятия, заключил в них Петра. Стоявшая подле Екатерина не без интереса наблюдала за этим увлекательным действом. Когда король счел, что достаточно намял бока московскому гостю, и выпустил Петра из кольца своих мощных рук, Екатерина сделала простой, но исполненный достоинства книксен и не без легкой иронии произнесла:

– Умоляю Ваше Величество о милосердии, ибо я всего лишь слабая женщина и могу не пережить приветствий такого прославленного силача!

Однако увидев перед собою прелестную молодую женщину, округлившийся стан которой к тому же красноречиво свидетельствовал о беременности, польско-саксонский Антей тотчас превратился в иного античного героя – сладкоречивого Париса. Он, в свою очередь, склонился перед Екатериной в столь почтительном реверансе, так что длинные пряди его парика начали мести и без того отполированный замковыми слугами до блеска мрамор ступеней.

– Прекраснейшая из звезд северного небосвода! – напыщенно воскликнул Август. – Пришла моя очередь молить!

Он преклонил колено в нещадно заскрипевшем под тяжестью его грузного тела ботфорте и красивым жестом простер к Екатерине руки:

– Переступите мои низкие пороги, украсьте мою убогую хижину бриллиантовым сиянием вашей красоты… – король на мгновение запнулся, словно подбирая более подходящее подруге русского царя титулование, и решительно произнес: – Ваше Величество!

Екатерина успела перехватить взгляд, который был брошен этим коронованным любезником не на нее, а на Петра. В нем читались вызов и ожидание. И она вдруг почувствовала благодарность и даже расположение к галантному силачу. Быть может, просто желая доставить ее женскому честолюбию несколько приятных мгновений, Август открыто назвал ее, невенчанную спутницу Петра, титулом, принадлежавшим только супругам коронованных особ Европы. Он как бы дразнил своего всесильного северного союзника: «Смотри, я уже считаю ее твоей царицей! А ты?»

Вечером яворовский замок гремел музыкой и искрился огненными веерами фейерверков. Польский король по праву хозяина давал веселый бал для своих придворных, местной шляхты и, конечно же, для дорогих гостей – великого государя Петра Алексеевича, его приближенных и офицеров… И еще для «северной звезды» – то ли невесты, то ли супруги, то ли просто любовницы «главного москаля» Екатерины Алексеевны, которая так хорошо изъяснялась по-польски и по-немецки, так изящно танцевала, несмотря на «женскую тяжесть», и была так весела и жизнерадостна, что поляки с радостью приносили ей щедрую дань восхищения и почитания, в которой почти открыто отказывали Петру.

Следуя всем превратностям здешних обычаев, сочетавших европейскую утонченность со славянской неумеренностью и восточной роскошью, в соседних с бальной залой покоях для гостей были накрыты пиршественные столы. Каштелян замка, сам родовитый шляхтич старинного рода, превзошел себя, стремясь угодить двум государям и толпам благородных гостей. Старинные дубовые столы ломились от изобилия яств, смачных и основательных, как брань подвыпившего шляхтича, и в то же время соблазнительных и терпких, словно дерзкая красота польских женщин. Здесь были изжаренные на вертелах и исходившие жирным янтарным соком туши дичины – оленей, кабанов, горных серн… Окорока, розовые и нежные, словно рассветное небо в легких перышках прожилок, теснили блестевших нежной хрустящей корочкой молочных поросят, подрумяненные рыльца которых, казалось, сохраняли выражение умильного лукавства. С ними соседствовали огромные, богато украшенные живыми цветами паштеты из потрохов и нежного мяса птицы. Жареные фазаны и тетерева были так ловко обложены перьями, что, казалось, эти спесивые обитатели местных лесов все еще хранят свою горделивую осанку. Наконец, на столе присутствовали колбасы всевозможной толщины и расцветок – этот неизменный атрибут шляхетского стола… А маринованные в уксусе лосиные губы – самая изысканная из охотничьих закусок во всей Речи Посполитой… Красота, что и говорить!

Пресытившись неимоверным количеством блюд из мяса и дичи, гости могли потешить вкус золотистыми пончиками, начиненными повидлом из лепестков дикой розы, таявшим во рту печеньем в сахарном сиропе, вымоченными в смеси из меда и виноградного уксуса с корицей яблоками и грушами, винными ягодами черешни, взбитыми наподобие горных вершин густыми сливками…

Хмельные меды из замковых погребов – ставленые и вареные, смородиновые и вишневые, – золотые и черные вина – мозельские, рейнские, токайские и даже привезенные из далекой нежной Франции – лились рекой, наполняя мирно соседствовавшие на столе церемониальные кубки из благородных металлов, бокалы из тонкого венецианского стекла и обливные глиняные кружки.

Кавалеры и дамы польского двора, любезные, веселые, с равным изяществом носившие и европейское, и польское платье, с бряцающими шпорами на каблуках сапог и искрящимися самоцветами на атласных дамских туфельках, оживили мрачноватые залы Яворовского замка, разбудили его полусонное молчание веселым топотом мазурки и краковяка, радостными голосами и частым звоном бокалов. Пока польские шляхтичи и шляхтянки учили Екатерину танцевать мазурку, Петр и Август предавались мужским забавам: много и беспрерывно пили, гнули по очереди серебряные тарелки и кубки, хвастаясь один перед другим своей силой, а потом не совсем трезвыми голосами затеяли неизбежный разговор о политике.

Петр Алексеевич, перегнувшись над столом с простым солдатским кубком в руке, горячо и пылко говорил своему польскому визави:

– Оный же Карлушка шведский, при Полтаве пораженный от славного нашего оружия, ныне бежал к турецкому султану в молдавские земли, где и укрылся. Сидит ныне в местечке Бендеры, с ним же войска не более пяти сотен. Мы его оттуда, как лисицу из норы, вытащим! Однако же султан Ахмед ныне дерзостно отпирается выдворить ощипанного того героя Карлушку из владений Оттоманской Порты, договор с нами разорвал… Так заплачет он, сидючи в гареме, о землях своих! Большой южный поход я замыслил, силу собрал я невиданную, дабы гордыню османскую отныне и навеки смирить! Господари валашский и молдавский, Константин Брынковяну да Кантемир Димитрий, клянутся от турецкого подданства отойти и под руку мою передаться со всеми людишками своими, землями и крепостями. От сербов и от болгар посланные приходили, крест целовали как один встать против власти турецкой, едва зареют на Днестре да на Пруте российские знамена! Надобно и тебе, брат мой Август, со всей силой передаться под мою руку, ударить ныне совместно на нечестивых агарян![4] Всему миру ведомо, сколь отменна твоя польская конница. Великую надобность ныне в ней испытываю для похода своего! Не устоит оттоманский тигр против силы такой, паленой кошкой побежит из Европы в дедовину свою, Анатолию! Тогда и крымский хан нам покорится, и греки в подданство запросятся. Мы будем по всему Черноморью царить, новая Византийская империя встанет над миром из диких лесов и равнин наших!

Август Саксонский, казавшийся до тех пор изрядно пьяным, выслушал эту пылкую речь Петра с удивительно трезвым и осмысленным выражением глаз, и на его толстом лице на некоторое время отразилось глубокое раздумье. Затем лицо его комично дернулось и вновь вдруг приняло удалое выражение дурачащегося бражника. Он одним глотком опрокинул себе в глотку кружку с медом, раздавил ее в железных пальцах и предложил мутным, пьяным голосом:

– А хочешь, Петер, друг мой, брат мой, я пушечное ядро сплющу? На твоих глазах возьму и сплющу!

– Э, да ты, верно, и вправду от Ивашки Хмельницкого зело набрался! – раздосадованно махнул рукой Петр. – Ладно, завтра побеседуем. А за пушечным ядром хлопотно будет посылать… Вон, блюдо пустое согни, покажи свою мощь, коли ее только на всепьянейшие подвиги хватает! Не больно ты на марсовых полях ими блистал…

Август вновь на мгновение приподнял личину развеселого гуляки и глянул из-под нее гневно и злобно. Много и неудачно сражаясь со шведами в эту войну, он, несмотря на свое личное мужество и пылкую отвагу польских войск, не мог похвастаться особыми успехами и даже возвращением на престол Речи Посполитой был обязан российскому союзнику и его армии. Подчеркнуто пьяным движением король вдруг вытянул руку и цепко ухватился за эфес шпаги Петра:

– А хочешь, я сейчас шпагу твою, от коей при Полтаве Карл бежал, в три пальца переломлю? Как лучину переломлю! А тебе польской сабли так не сломать!!

Петр приподнялся и властно положил поверх руки Августа свою широкую длань.

– Шпагу не тронь! – в его голосе прозвучала негромкая, но внятная угроза. Август принял вызов. Несколько мгновений они молча боролись, налитыми кровью глазами глядя прямо в лицо друг другу. Ближайшие к ним придворные застыли в растерянности, чувствуя, что вот-вот случится непоправимое. Кое-кто из поляков, быстро трезвея, пододвигался поближе к своему королю, уже готовый, если потребуется, драться за него с «москалями». Екатерина вновь почувствовала неясный зов, исходивший то ли из ее души, то ли откуда-то извне… Она называла его зовом долга, хотя не совсем представляла себе его природу. Но он звучал всякий раз, когда во всем подлунном мире только она одна, несчастная мариенбургская пленница московского царя, могла предотвратить беду.

– Петер, мой государь, – спокойно и даже весело сказала Екатерина, подойдя к царю, – если вы с Его Величеством королем Августом и далее будете пробовать свою силу, словно античные герои, то у вас скоро не останется оружия, а у нас, простых смертных, не останется ни тарелок, ни вилок, ни кубков… Из чего же мы тогда будем есть? И пить?

Август, словно лев, тряхнул гривастой головой и отпустил петровскую шпагу.

– А она… права! – мастерски изобразив пьяную икоту, сказал он и украдкой метнул на Екатерину пытливый взгляд. – Простите, сударыня, язык плохо меня слушается сегодня…

– Зато, Ваше Величество, вас очень хорошо слушаются руки… – Екатерина произнесла эти слова очень серьезно и укоризненно. А затем, сама испугавшись своей откровенности, игриво указала королю на одну из свернутых в трубочку серебряных тарелок и добавила почти кокетливо: – Пожалейте посуду, Саксонский Геркулес!

– Что ее жалеть, Катя? – медленно отходя от бешенства, презрительно бросил Петр. – Все в этом замке принадлежит нашему другу Августу.

– И все – в распоряжении Вашего Величества и его прекрасной подруги! – галантно добавил Август. Он снова надел прежнюю маску и превратился в любезного хозяина.

– Прекрасной? Ишь ты, заметил! – сердито буркнул Петр. – Ты, саксонец, лучше своих паненок замечай – вон у тебя их сколько, на любой вкус! А я – государь скромный, со мной вон – одна Катя…

– Одна звезда способна затмить своим сиянием блеск сотни алмазов! – воскликнул Август с такой горячностью, словно Екатерина была его возлюбленной и ему предстояло зачем-то доказать ее совершенство всему миру. – У меня было десять… двадцать… Нет, тридцать возлюбленных! И красавица графиня Коссель, и прекрасная Аврора Кенигсмарк, и чаровница Марыся… И еще много достойных и обворожительных дам, имена которых пусть сохранит история, а не моя память…

Екатерина поняла, что гимн Амуру в исполнении короля необходимо срочно оборвать, а то он неизбежно закончится вознесением на звездный небосклон ее собственной скромной персоны, затмившей на этот вечер для любвеобильного саксонца блеск всех его тридцати алмазов. Петр Алексеевич был слишком прям душою и слишком уверен в своих силах, чтобы расточать ей комплименты, но свое право обладания ею охранял зорко и приходил в бешенство от любых попыток других мужчин оказывать его спутнице самые безобидные знаки внимания. То, что может случиться, будет даже пострашнее попытки сломать полтавскую шпагу!

– Тридцать возлюбленных? – с притворным ужасом ахнула Екатерина, перебивая велеречивого Августа. – Боюсь, Ваше Величество, вы ни одну из них не любили!

– Еще как любил! – Август стремительно вскочил, и его кресло с грохотом полетело на пол. – Я могу это доказать! Прямо сейчас!

С этими словами великан вдруг грянулся на колени перед Екатериной и предпринял пылкую, но не очень ловкую попытку обнять ее колени. Молодая женщина, готовая к подобного рода неожиданностям, ловко увернулась и укрылась за широкой спиной Петра: иного движения венценосный будущий супруг никогда не простил бы ей… Настала пора Петру распрямиться во весь свой исполинский рост. Продолжавший нелепо стоять на коленях пьяный польский король теперь оказался как бы в позе покорного просителя у ног великого государя огромной северной страны.

– Кому это и что ты вознамерился доказывать?! – с неподдельным гневом вопросил Петр. – Моей Кате?! Да ты не Ивашки Хмельницкого упился, а ядовитой белены объелся, король! Поди, дурак, проспись!

Август, на которого в напряженном ожидании уставились глаза его подданных, издал зловещий нутряной рык. Хитрости европейской политики, военный союз и многолетняя дружба были вмиг забыты. Разъяренный самец, униженный другим самцом, жаждал мести – жестокой, кровавой и сразу! Но, к счастью, жесткие негнущиеся ботфорты не позволили изрядно подвыпившему Августу быстро подняться на ноги, ему пришлось упереться руками в пол, приняв еще более комичную позу. В эту роковую минуту у Екатерины появилась внезапная союзница. На помощь Его Величеству королю Речи Посполитой устремилась изящная и совсем молоденькая дама в нежно-сиреневом бархатном платье со смелым живым личиком в обрамлении пышных пепельных локонов. Придав своему звенящему голоску выражение восторга и страстного томления, она обратилась к Петру:

– Великий государь! Позвольте и мне удалиться с бала вместе с Его Величеством королем нашей славной Речи Посполитой в его покои!

С этими словами она обняла барахтавшегося на полу Августа столь чувственно и соблазнительно, что даже куда меньший поклонник женской красоты, чем Саксонский Геркулес, вмиг воспламенился бы страстью – и отнюдь не к отмщению.

– И то верно, мы уйдем! – плохо владея собой, пропыхтел король. – Нечего нам здесь делать! А где тут моя спальня?

– Я покажу вам, Ваше Величество! – свирельным голоском пропела юная дама, и легкий румянец тронул ее щеки.

– Покажи, покажи, – с явным облегчением разрешил Петр. – Его Величеству это в самый раз будет, а то он на мою невесту стал заглядываться! Эй, преображенцы, кто там?! Почетную стражу королю и брату нашему!

Гулко стуча солдатскими башмаками, громыхая фузеями и бряцая шпагами, по залу промаршировал плутонг[5] здоровенных гренадеров – лейб-гвардейцев и, ловко перестроившись, взял Августа Сильного и его внезапную подругу в каре. До некоторой степени примиренный с Петром этой демонстрацией воинских почестей, побагровевший от вина и от страсти Август вдруг подхватил тихонько взвизгнувшую даму на руки и нетвердым шагом вышел из залы. Девушка преувеличенно нежно прильнула к королю. Поверх мясистого плеча Саксонского Геркулеса она бросила на Екатерину исполненный сочувствия и симпатии взгляд, закатила лазоревые глазки и облегченно выдохнула через сложенные трубочкой пухлые губы. «Славен Пан Иисус, на сей раз обошлось!» – вероятно, должна была означать эта красноречивая гримаска.

Екатерина ответила незнакомой подруге благодарной улыбкой. Женская природная находчивость в очередной раз победила мужскую злобу и спесь. Надолго ли?

Поляки стояли тесными кучками, допивая свои кубки, вызывающе крутили усы и поглядывали на москалей с нескрываемой злобой. Их дамы буквально висели у них на плечах, нежно уговаривая не портить бала и оставить сабли в ножнах… Праздник в Яворовском замке явно подходил к концу, как, вероятно, клонился к закату и военный союз России с Речью Посполитой.

– Может, и нам с тобой пора, Катя? – спросил Петр. – Натанцевалась ты, я вижу, всласть…

– А как же гости? Эти дамы и господа? – удивилась Екатерина.

– Им тоже расходиться давно пора, – жестко сказал Петр. – Спокойной ночи, пани и панове! Музыка, стой! Довольно гудеть. Эй, каштелян, подавать вельможным гостям кареты!

Царь властно взял Екатерину за руку и, не оборачиваясь, пошел к выходу. Она едва успевала за его «семимильными» шагами.

– Ссоры ищет, бестия саксонская, предерзок стал… – ворчал Петр, пока они готовились ко сну. – Измены жду ныне от Августа. Докладывал мне Шафиров, что король за моей спиной с Карлом Шведским переговоры ведет.

– Петр Павлович редко ошибается, – согласилась Екатерина, однако осмелилась замолвить слово за саксонца. – Однако, Петер, не наветы ли это врагов, желающих поссорить тебя с польским королем?

– Шафиров – лис старый, тертый, его не обманешь! Его людишки депешку одну Августову перехватили… Мягко стелют ляхи, да жестко спать не было бы! И ты, Катя, со шляхтой этой болтать да политесы разводить поостерегись!

С этими словами Петр закинул на широкую кровать свои длинные ноги и потянул на себя роскошное одеяло на собольих шкурках.

– Я тебя для того с ассамблеи и увел, – пробормотал он, с хрустом потягиваясь на постели.

– Только ли для этого, Петруша? – с обольстительной улыбкой спросила Екатерина. – Неужто ни для чего более сладкого?

– Хитра ты, Катя, ловка! – усмехнулся Петр и крепко обнял ее. – Верно, не только для сего! Ну, иди сюда, друг любезный, коли сама на ласки мои напросилась!

* * *

Наутро, едва рассвело, польский король отбыл из замка вместе со своей свитой. Собрались споро, умело, быстро, словно хорошо вымуштрованный воинский отряд, а не блестящий двор европейского монарха. Покидая Яворов, Август Сильный сдержанно поблагодарил за службу коменданта, по-братски обнял каштеляна, а вот со своим московским союзником не пожелал проститься. Свернутые в трубочку на вчерашнем пиру серебряные тарелки и сплющенные кубки экономный саксонец забрал с собой, чтобы переплавить в звонкую монету, которая должна была купить ему преданность шляхты.

Когда Екатерина, стоя подле узкого готического окна, размышляла об этом удивительном человеке, оставившем несомненный след в ее душе, ее внезапно окликнул нежный девичий голос:

– Ваше Величество!..

Перед невестой российского самодержца стояла ее вчерашняя юная союзница, которая увела с бала пьяного и гневного Августа. Стройную фигурку девушки на сей раз облегал замшевый дорожный костюм-амазонка, на красивой головке ладно сидела польская шапочка с соколиным пером.

– Не называйте меня так! – мягко улыбнулась Екатерина. – Титуловать «величеством» пристало только законных жен монархов…

– Вашей мудростью и великодушием вы заслуживаете этот титул более, чем половина законных монархинь Европы! – дерзко ответила девушка. Она шагнула к Екатерине и быстро вложила ей в руку дивной красоты алмазную брошь в форме восьмиконечной вифлеемской звезды. – Мой король Август Второй Польский, прозванный Сильным, повелел передать вам его собственные слова: «Пускай звезда сия Нового Завета ведет северную звезду только по путям, угодным Господу!» Так он сказал, Ваше Величество.

Девушка присела в изящном книксене и хотела было упорхнуть, но Екатерина удержала прелестную посланницу:

– Скажите хотя бы, как вас зовут, моя неизвестная подруга!

– Я графиня Ядвига София Валевская! А теперь прощайте, Ваше Величество, мои друзья ждут меня внизу, и кони уже оседланы, – с достоинством поклонилась полячка и легкими шагами убежала прочь по замковому коридору.

Минуту спустя Екатерина могла наблюдать, как во дворе замка важный пузатый каштелян чинно раскланялся с юной графиней Валевской и церемонно помог ей подняться в седло горячей изящной кобылицы. Прелестная всадница сделала прощальный знак рукой и помчалась прочь. За ней понеслись трое рослых драгун, явно оставленных для ее охраны Августом, юный паж и служанка, скакавшая верхом так же ладно, как и ее госпожа.

Провожая взглядом удалявшуюся всадницу, Екатерина испытала мимолетное, но болезненно щемящее чувство зависти к этой свободной женщине, смело выбиравшей в сложном и жестоком мире собственные дороги и решительно направлявшей по ним своего скакуна.

* * *

Утром и вечером в высокие, заостренные готические окна Яворовского замка врывался колокольный звон – это наперебой, словно отбивая друг у друга паству, звали на вечернюю службу католические и православные церкви городка. Католических и православных церквей в Яворове было поровну – и Екатерина вспомнила о том, что она крещена в католической вере и часто повторяла Pater Noster, как научила ее покойная мать. Когда выдавалось свободное время, Екатерина посещала костел Наисвятейшей Госпожи Марии, в котором был крещен сын короля Яна Собесского Константин. Садилась на деревянную скамью, слушала орган, любовалась таинственным мерцанием витражей в полумраке храма и ставила свечи – за живых и за мертвых. Радовалась тому, как оживает в этом польском городке ее замерзшая в России душа, как отогревается, словно у теплого огня, заледеневшее на чужбине сердце. Петр напрасно денно и нощно повторял Екатерине, что теперь у нее другая родина – Россия, и наказывал не креститься по-католически среди православных. Пальцы ее не слушались приказа царя, и она все равно крестилась так, как научили в далеком детстве родители, и повторяла на латыни католические молитвы, от которых ее не отучил даже пастор Глюк. Петр хмурился, сердился, но поделать с Екатериной ничего не мог. Она бывала порой упрямее, чем он сам, и умела смотреть так решительно и зло, что непреклонная воля царя разбивалась перед ее упорством.

Царь посещал православную церковь Успения Богородицы в Большом Предместье – деревянную, уютную, похожую на храмы севера России. Екатерина часто ходила туда с ним – ибо Бог един, и едины должны быть христиане во всем мире. Точно так же она, католичка по рождению и крещению, ходила в лютеранские храмы в Мариенбурге и не видела в том вины. Различия между христианскими конфессиями казались Марте ничтожными, но крестилась она все равно по-католически – всей ладонью, а не щепотью, как русские, и повторяла про себя латинский Pater Noster, а не славянский Отче наш. Впрочем, не все ли равно, на каком языке обращаешься к Всевышнему, если говоришь с Ним сердцем?

Марта-Екатерина выстрадала это убеждение, ибо сердце ее было истомлено, а чувства – растерзаны. Слишком многое увидела она после падения Мариенбурга – того, от чего отшатнулась ее душа, навсегда раненная, навсегда – уязвленная. Порой ей хотелось плакать так, как плачут дети, – чтобы навсегда вынуть боль из сердца. Но плакать было нельзя, нужно было оставаться сильной. Сильнее, чем каменные стены Яворовского замка, тверже, чем воля ее невенчанного мужа, который, казалось, был создан из камня, ибо Камнем, Петром, наречен!

В Яворовском замке Петр работал за широким королевским дубовым столом, заваленным бумагами, книгами и чертежами. Часами он беседовал с Шафировым, диктовал вице-канцлеру письма и приказы, рассматривал карты и составлял планы будущей военной кампании. «Царский евреин» был вполне доволен своей нынешней ролью: Петр Алексеевич и дня не мог прожить, не посоветовавшись с ним. В эти тайные совещания Екатерину не посвящали. Ей было предписано играть роль заботливой хозяйки и приветствовать всех, кто приходил к Петру Алексеевичу: французских, польских и австрийских дипломатов, семиградского князя Ракоци и молдавского господаря Дмитрия Кантемира. С этим последним царь беседовал особенно долго, и Кантемир, перед аудиенцией у государя имевший краткий разговор с его невенчанной женой, поразил Екатерину в самое сердце, как будто именно с этим человеком ей предстояло скрестить шпаги на жизненном пути.

Глава 3. Признания и пророчества

Кантемир вошел в аудиенц-зал Яворовского замка стремительными и легкими шагами, заговорил быстро и решительно, пронзил Екатерину острым взглядом умных черных глаз, и она почему-то подумала, что этот человек с европейскими чертами лица и ухоженной черной бородой сыграет какую-то роль в ее жизни – но какую, Бог весть? Про Кантемира рассказывали, что он двадцать лет жил в Стамбуле как заложник Османской империи и все эти годы мечтал о мести османам, лишившим свободы его родину и его самого.

Двадцать лет унижений, затаенной горечи, мнимого благополучия и явных страданий! На его глазах казнили сербского заложника Йована Милича, в стране которого началось восстание против турок. Двадцать лет Кантемир мечтал о родине, как грезят только о возлюбленной, оставшейся на другом конце света и потому недостижимой. А в Молдавии в это время правил османский ставленник – господарь Константин Маврокордато. И вот час Кантемира настал. Османская империя готовилась к войне с Россией и отправила в Молдавию того, кто должен был, по мнению хитроумных советников султана, подготовить страну к противостоянию русской армии. Этим избранником Оттоманской Порты стал молдавский заложник Дмитрий Кантемир, лицемерный друг султана и нелицемерный сын Молдавии. Он прибыл в Молдавию с женой, красавицей Кассандрой Кантакузен, дочерью Щербана Кантакузена, воеводы Валахии, и с детьми – Антиохом, Сербаном (Сергеем), Матвеем, Константином и дочерью Марией. Старший его сын, Дмитрий, остался заложником в Оттоманской Порте, при дворе султана, как когда-то сам молдавский господарь. Кантемир знал, что, если он изменит султану, его сын закончит свою короткую жизнь на плахе. Но господарь стал служить Молдавии и ради освобождения родины решил заключить союз с Петром и Россией. В Яворовский замок он прибыл инкогнито, в европейском платье, но Екатерине все же назвал свое подлинное имя и даже несколько минут беседовал с ней, перед тем как войти к Петру Алексеевичу.

Екатерина сама задержала Кантемира у двери царя: этот человек беспокоил ее, и она сама не понимала почему. Решилась все же спросить:

– Говорят, вы потомок хана Тимура, Ваше Величество? Самого грозного хромца Тамерлана? И будто бы весь ваш род находится под его покровительством? А на ладони вашей дочери Марии выжжено три кольца – знак Тамерлана?

Кантемир с усмешкой взглянул на нее. Но к царю не вошел, задержался, решил ответить.

– Это все басни, Екатерина Алексеевна. Про три кольца на ладони моей дочери и про то, что Тамерлан покровительствует нашему роду. Да, мы происходим от него, по семейной легенде. Но не более…

– Тогда почему вы решились оставить сына в заложниках? Наверное, ваш род неприкосновенен, если вы так поступили… Вы уверены, что ребенка не тронут?

Лицо Кантемира исказилось от боли. Он ответил резко и гневно:

– Государыня, моего сына каждую минуту могут убить! Это была цена, заплаченная мною за молдавский престол. Иначе было невозможно! Мне пришлось выбирать между спасением своего ребенка и своего народа. Да смилуется надо мною Господь! Я служу своей родине, и хромец Тамерлан не встанет из гроба, чтобы мне помочь!..

– А я родину потеряла… – грустно заметила Екатерина. – Впрочем, теперь у меня новая родина – Россия. Ей и служу. Во имя любви к государю Петру Алексеевичу.

– Родина у женщины там, где ее супруг. – Кантемир овладел собой и решил закончить этот разговор. – Вы позволите мне пройти, государыня?

Екатерина отступила от двери. Кантемир прошел к царю. Странные чувства внушал Екатерине этот человек: как будто будущее бросало тень на прошлое. «Ничего, пустое…» – сказала она сама себе. Зазвонили к вечерне в костеле Наисвятейшей Госпожи Марии.

«Я бы не смогла оставить своего сына в заложниках… Даже для того, чтобы занять престол и помочь своему народу… – думала Екатерина, прислушиваясь к колокольному звону. – Это человек словно из камня, как и Петер… На том они и сошлись… Кантемир попросит у царя защиты для Молдавии. И, быть может, подпишет секретный договор. Вот для чего мы здесь, в этом замке. Ради их встречи…»

На следующий же вечер после прибытия Кантемира в замке произошло еще одно знаменательное событие. В Яворовской твердыне все было пропитано легендами – узкие винтовые лестницы, которые вели на дозорные башни, холодный камень старых стен, готические окна с цветными витражными стеклышками, мебель эпохи короля Яна Собесского и огромные портреты в пышных раззолоченных рамах… Особенно поражал воображение портрет Яна Собесского, висевший в аудиенц-зале. Король – высокий, дородный, плечистый, с густыми черными бровями, пышными усами, подбритой на шляхетский манер чуприной и орлиным носом – смотрел на гостей замка сурово и строго, как будто хотел спросить: «Что вы здесь делаете, ясные панове? Зачем пришли тревожить мой покой?» Одет он был торжественно и роскошно, как и подобает властителю. Плащ алого бархата, отороченный мехом, наброшен на могучие плечи победителя Оттоманской Порты, золоченый панцирь защищал грудь. Шпоры на сапогах – тоже вызолочены, каблуки – в самоцветных камнях. На голове – лавровый венок, дар благодарной Европы человеку, который остановил натиск турок под Веной.

Петр Алексеевич смотрел на короля, как на равного, а Екатерину, признаться, несколько смущал устремленный на нее с портрета суровый взгляд. Ей гораздо больше нравился потрет королевы Марии Казимиры, Марысеньки, любимой жены Яна Собесского, урожденной французской дворянки Де Лагранж Д’Аркьен. Она была красива, черноволоса, пышна в груди и тонка в талии. Горностаевая мантия ниспадала с ее плеч, а нежные белые руки были обнажены по локоть. Королева смотрела приветливо и отчасти – лукаво. Так смотрят женщины, уверенные в своей красоте и чарах.

Екатерина придирчиво рассматривала Марысеньку и думала о том, что именно такой – естественно величественной и в то же время полной женского очарования – должна быть государыня. Ах, как много Екатерине еще предстояло учиться, как долго шлифовать и оттачивать свои манеры, подобно тому как заботливый ювелир обтачивает алмаз, чтобы выглядеть так, как Марысенька на этом портрете!

Однажды созерцание портрета Марысеньки прервал странный гость. Екатерина не сразу его заметила: был вечер, костел Наисвятейшей Госпожи Марии уже зазвонил к вечерне, в аудиенц-зал врывался звон колоколов, когда за спиной Екатерины, засмотревшейся на портрет польской королевы, раздался приятный, звучный мужской голос.

– Не смотрите на это изображение так пристально, государыня… Старые портреты умеют говорить и, знаете, иногда оживают… – таинственно проворковал кто-то за ее спиной.

Екатерина вздрогнула и обернулась. Говоривший застал ее врасплох и даже рассердил.

– Не хмурьте брови, государыня, – продолжал по-польски неожиданный гость. – Я всего лишь хочу дать вам совет… Вы же не знаете, как много тайн бывает в таких замках… Я сам вырос в одном из них. Правда, это было в Трансильвании…

Гость небрежно раскинулся в кресле. Он был еще довольно молод, с роскошной шевелюрой каштановых, слегка отдававших медью волос, с изящно подкрученными усами и голубыми глазами, в которых, казалось, заблудились солнечные лучи.

Гость был облачен в богато расшитый по груди и рукавам золотистыми шнурками кунтуш, необычного для здешних мест покроя, под которым угадывалось атлетическое сложение воина. Впрочем, быть может, слишком тонкокостное для воина, скорее – сложение благородного придворного кавалера. Екатерину немного смутила ироническая, многозначительная улыбка гостя… Кто бы это мог быть?

– Но с кем я имею честь говорить? – осведомилась Екатерина.

– Князь Ференц Ракоци из Трансильвании, один из гостей вашего августейшего супруга, – представился гость, встав и отвесив ей учтивый поклон. – А еще – последний рыцарь моей несчастной родины Венгрии и ваш покорный слуга, сударыня!

– Я слыхала о вас… – Екатерина вспомнила недавний разговор с Петром Алексеевичем, касавшийся этого человека. – Вы желаете независимости Венгрии от австрийских Габсбургов…

– О, я не желаю! Я стремлюсь к этому всей силой своего сердца, как влюбленный юноша желает обладать прекрасной дамой! Но в этом мне может помочь только русский государь… – Ракоци снова отвесил Екатерине низкий поклон. – Я счастлив видеть его супругу…

Екатерина смутилась.

– Я еще не жена государя Петра Алексеевича, – объяснила она. – Мы не венчаны. Государь лишь торжественно объявил, что намерен жениться на мне.

– Вы будете его женой, госпожа Марта Крузе… – уверенно, как будто знал это наверняка, ответил гость. – Государь Петр коронует вас. Я явственно вижу над вашей головой корону. И даже не царскую. Императорскую. Впрочем, на вашем пути встретится опасная соперница… Позже… Через много лет.

– Как вы меня назвали? – Марта-Екатерина почувствовала, как непрошеный холод разливается у нее по телу. – Госпожа Крузе? Впрочем, чему я удивляюсь, вам это могли сообщить…

– Вы вольны думать, как желаете, Екатерина Алексеевна… – таинственно продолжал Ракоци. – Вы видите, я знаю и ваше второе имя…

– Немудрено… – пожала плечами Екатерина. – Его знают все.

– Но немногие, согласитесь, знают ваше первое имя, государыня… – возразил рыцарь.

– Немногие, – согласилась Екатерина. – А откуда о нем знаете вы, князь Ракоци?

– Я знаю о многом… – тоном оракула ответил князь. – Я разгадал вас, когда вы рассматривали портрет польской королевы. Вы хотите быть похожей на нее. Не стоит. У вас свой стиль…

– Но какие же тайны могут быть у старых замков? – заинтригованно спросила Екатерина, усаживаясь в то самое кресло, в котором только что сидел гость.

– Если долго смотреть на старинные портреты, то они оживают… На время… – Гость взял с каминной полки зажженную свечу и поднес ее к портрету Марысеньки. – Вот, взгляните…

Екатерина бросила беглый взгляд на портрет и отшатнулась: алые, строго сомкнутые губы Марысеньки вдруг приоткрылись – в улыбке. Ракоци отвел свечу – и все вернулось на свое место.

– Хотите сегодня же вечером побеседовать с духом Его Величества Яна Собесского? – любезно осведомился он. – Я все устрою… Или, может быть, вас больше интересует прекрасная польская пани Марина Мнишек, так недолго бывшая царицей московитов? Правда, она здесь не бывала… Ее дух следует вопрошать в замке ее отца, пана Юрия Мнишека, в Сандомире… А еще лучше в той крепостной башне, в Московии, где, как говорят, она умерла, или, по иным сведениям, откуда она счастливо бежала… Право же, панна Мнишек куда интереснее королевы Марысеньки, портрет которой вы так долго изучали…

И Ракоци изящно, по-французски, раскланялся, едва не подметая полы пышными кружевами своих манжет.

– Вы все устроите? – испуганно переспросила Екатерина. – Разве это в вашей власти?… И зачем мне вопрошать дух пани Марины?

– В моей власти многое, государыня! – заверил ее Ракоци. – В том числе самая стремительная кавалерия в мире, мадьярская. Но даже с помощью моих отважных всадников я не могу освободить народ Венгрии от власти венских Габсбургов. Это во власти вашего супруга. Как и судьба моего друга по несчастью, молдавского господаря Дмитрия Кантемира, и его бедной страны. А что касаемо пани Марины Мнишек… Право же, ее несчастная судьба должна вас очень интересовать! Ведь она была первой европейской дамой на русском престоле. Вы станете второй. Так не повторите же ее ошибок!

– Вы знаете, что господарь молдавский здесь? – в голосе Екатерины прозвучало неприкрытое изумление. – И вы уверены, что я стану русской императрицей. Но откуда такая уверенность?

– Прибытие князя Кантемира в сей славный замок – не тайна для меня… – ответил князь. – Как и многое другое…

– Но князь Кантемир прибыл сюда инкогнито!

– Это не меняет дела… Вы ведь тоже проехали под чужим пассом… Верно? Итак, мы будем беседовать с королем Яном Собесским, государыня? Я давно хотел спросить у него о судьбе нынешнего похода царя Петра против турок… О судьбе моей милой несчастной Венгрии он мне уже все рассказал. И, к сожалению, ничего утешительного.

– Да вы смеетесь надо мной! – оскорбленно воскликнула Екатерина.

– Ни в коей мере, государыня… Я бы не посмел…

Екатерина хотела было расспросить князя Ракоци о прекрасной пани Марине Мнишек, но тут на лестнице, ведущей к аудиенц-залу, раздались тяжелые шаги Петра. Государь вошел, как всегда, по-солдатски печатая шаг. Бросил пытливый взгляд на Екатерину и своего гостя, резко и недовольно спросил:

– Ты что же, Катя, моего гостя отвлекаешь от дел державных? Недосуг нам нынче. После переговорите, за ужином…

– Государь, ваша прекрасная супруга не виновата, – галантно заступился за даму Ракоци. – Я сам осмелился занять госпожу Екатерину беседой…

– А теперь, князь, займи меня! – оборвал его Петр. – Наши с тобой беседы не для женских ушей…

Екатерина сделала книксен и вышла из зала. Петр бросил ей вслед испытующий взгляд: царь не любил, когда слишком долго беседовали с его гостями.

– Так о чем вы говорили, князь? – осведомился он у Ракоци.

– Ваше Величество, я обещал госпоже Екатерине беседу с королем Речи Посполитой Яном Собесским… – невозмутимо ответил Ракоци.

– С кем? – Петр поперхнулся коротким смешком. – Король Ян Третий уже давно в могиле… Или ты вздумал шутки со мной шутить, князь?

– Ваше Величество, – таинственно заметил Ракоци, – ни в этом мире, ни в других мирах нет мертвых. Душа бессмертна. Так учит христианская вера…

– Знаю, князь… – согласился Петр. – Только не в человеческой власти вопрошать мертвых…

– Вы сами увидите, государь, что это возможно… – возразил Ракоци. – За ужином.

– Ладно, князь, – хмыкнул Петр. – Хочешь чудить – чуди! Только не совсем ты ума лишился, если так ладно австрийцев со своей кавалерией бьешь! Чудеса и басни оставь для моей Кати, она сказки любит! А я на земле стою твердо…

– Вы тверды, как камень, государь! – любезно заметил Ракоци. – Потому и наречены Камнем, Петром…

– На сем камне Россия надежно стоять будет!

Петр говорил так искренне и убежденно, что Ракоци невольно залюбовался им. Русский царь действительно любил свою страну – почти так же сильно, как он, Ракоци, любил Венгрию. Князь решил больше не смущать земной и строгий ум Петра своими метафизическими рассуждениями и приберечь их для Екатерины.

– Я готов, Ваше Величество! – с поклоном ответил он. – Где вы изволите беседовать со мной?

– Пройдем в кабинет, князь! – предложил Петр. – А вечером я с вице-канцлером Шафировым работать буду, так ты с женой моей да с господарем молдавским Кантемиром поужинаешь… Вот тогда сказки свои Кате и рассказывай! Со мной же о деле говорить будешь!

Ракоци отвесил учтивый поклон и пошел за Петром, на мгновение оглянувшись на портреты. Алые губы королевы Марысеньки снова приоткрылись – в улыбке, а король Ян Собесский недовольно нахмурил брови. Но Петр ничего этого не заметил: он был слишком поглощен земными делами, чтобы думать о небесном…

Ужин накрыли на три персоны: царь Петр разбирал важные бумаги и сочинял депеши вместе с хитроумным Шафировым, а Екатерине велел занимать гостей – Дмитрия Кантемира и князя Ракоци. Так что загадочный венгр, беседа с которым не выходила у Екатерины из головы, снова оказался в аудиенц-зале, перед портретами Яна Собесского и Марысеньки. Сначала Екатерина и гости Петра Алексеевича ужинали в молчании. Кантемир был сдержан и холоден – наверное, молдавского господаря слишком задел недавний вопрос Екатерины о взятом в заложники сыне. Ракоци интригующе молчал, поглаживая пышные пшеничные усы. Польские слуги входили и выходили почти бесшумно: только тонко звенели хрустальные бокалы, когда в них наливали вино, и слегка подрагивали фарфоровые и серебряные блюда. Екатерина несколько раз вопросительно взглянула на Ракоци, но венгерский князь молчал, играя шнурами своего кунтуша. Он, казалось, ждал чего-то, какого-то понятного только ему одному таинственного сигнала. За последней переменой блюд Ракоци все-таки вернулся к прерванному Петром Алексеевичем разговору.

– Итак, государыня, мы будем беседовать с Его Величеством Яном Собесским? – любезно и непринужденно осведомился он у Екатерины. Так непринужденно, как будто давно усопший польский король сидел с ними за одним столом или прогуливался по комнатам своего любимого замка.

– Вы что же, светлейший князь Ракоци, умеете вызывать мертвых? – с усмешкой спросил Кантемир, которому странное и интригующее предложение венгра показалось всего лишь бахвальством.

– Вы ученый человек, князь Дмитрий, – с любезной улыбкой ответил Ракоци, проигнорировав издевательский тон собеседника. – Общаетесь с астрологами, сами составляете гороскопы… Говорят, вы частенько беседуете со своим предком, страшным хромцом Тамерланом. Вам ли не знать, что душа бессмертна?

– Я не беседую с Тамерланом, – сухо и жестко отрезал Кантемир. – Это все досужие сплетни….

– Неужели? – недоверчиво переспросил венгр. – А разве не дух хромца Тамерлана велел вам искать соглашения с царем Петром, дабы вернуть свободу Молдавии?

– Всего лишь дух моей любимой Молдавии! Ее голос, который я слышал и в Стамбуле!

Кантемир сжал в руках серебряный столовый нож, как будто хотел вонзить его в горло турецкому султану, державшему его заложником в Стамбуле. Но передумал и резко бросил нож на скатерть.

– Князь Ракоци шутит… – попыталась успокоить Кантемира Екатерина. – Разве живым под силу беседовать с мертвыми?

– Как распознать, государыня, кто жив, а кто мертв? – голос Ракоци звучал так таинственно и завораживающе, что по телу Екатерины прошла дрожь. – Не говорил ли вам мудрый пастор Глюк, что мертв тот, в ком душа мертва? А как поживает ваша душа, государыня? Впрочем, она еще жива… Но ей грозит слишком большая опасность… Власть, величие – слишком много искушений… Сумеете ли вы слушать медные трубы славы, не потеряв при этом душу свою?

– Но вы же сами ищете власти, князь, не так ли? – с лукавой улыбкой переспросила Екатерина.

– Я ищу всего лишь свободы моей страны… Как и князь Кантемир… – Ракоци пытливо заглянул в глаза своей собеседницы, как это делал лишь Петр. – Но чего ищете вы, государыня?

– Князь Ракоци, такие вопросы не задают супруге великого государя России! – гневно воскликнул молдавский господарь, и Ракоци замолчал. Но взгляд венгра оставался таким же испытующим…

– Откуда вы знаете… – Екатерина с трудом сдержала дрожь в голосе. – Откуда вы знаете, что говорил мне пастор Глюк?

– Я знаю многое… – интригующе заметил венгр. – Но не стоит так много заниматься моей скромной персоной! Давайте лучше побеседуем с Его Величеством Яном Собесским. Сей славный воитель так долго и успешно воевал с турками, что наверняка даст нам полезный совет…

– Совет? – задумчиво переспросил Кантемир. – Что ж, я приму любой совет, который поможет спасти Молдавию от турок. Если только…

– Если только? – Ракоци перегнулся через стол и интригующий взгляд его искрящихся голубых глаз скрестился, словно стальной клинок, с недоверчивым, суровым взглядом черных глаз Кантемира. Екатерина молча наблюдала за их бессловесной дуэлью, пытаясь унять предательскую дрожь в руках.

– Если только это не будет противоречить моей вере и совести…

Кантемир осенил себя крестным знамением. Екатерина тоже перекрестилась, но от волнения сделала это по-католически, как в детстве. Ракоци с улыбкой наблюдал за ней.

– Не стоит стесняться своей принадлежности к Notre Mere E glise Catholique[6], государыня… – заметил венгерский князь. – Я долго жил во Франции и привык относиться к Notre Me re E glise Catholique с надлежащим уважением… Посещайте костел Наисвятейшей Госпожи Марии, пока у вас есть эта возможность… Скоро вы вернетесь в Россию, и государь Петр запретит вам ходить к мессе. Впрочем, Бог един…

– Но откуда вы знаете, – почти с испугом переспросила Екатерина, – откуда вы знаете, что я хожу в костел?

– Я видел вас там, государыня… – венгр встал из-за стола, взял с каминной полки свечу и поднес ее к портрету Яна Собесского.

– Я боюсь, князь, что сей опыт противоречит христианской вере… – засомневалась Екатерина. – Не стоит тревожить покой мертвых…

– Государыня, мертвые, как вы изволите их называть, или ушедшие в мир иной, как их назову я, ваш скромный слуга, часто заглядывают в наш скорбный мир… Многие из них – наши учителя. Моя глубокая в сем убежденность нисколько не противоречит христианской вере. Разве не утверждал наш Спаситель, что смерти нет?

Ракоци говорил так убедительно, что Екатерина не нашла, что ему возразить. Она лишь снова осенила себя крестным знамением, и вслед за ней это проделал мадьяр – встав на одно колено перед портретом Яна Собесского, как подобает рыцарю перед сюзереном.

– И что же, князь, – все с той же недоверчивостью переспросил Кантемир, – мы услышим голос усопшего короля Речи Посполитой?

– Нет, господарь… Мы все прочтем на лице Его Величества. Наблюдайте за портретом… Со всей внимательностью, на которую вы способны… И вы, князь, и вы, государыня…

На несколько минут в зале воцарилась тишина. Молчала испуганная Екатерина, сцепившая на коленях дрожащие руки. Молчал Кантемир, игравший серебряным столовым ножом. Молчал Ракоци, по-прежнему стоявший на коленях перед портретом польского короля. Наконец Ракоци встал и поднес к портрету свечу в тяжелом серебряном шандале.

– Затворите двери, государыня! – попросил он Екатерину. – Никто из слуг не должен слышать этой беседы…

Екатерина, покоренная его глубоким звучным голосом и уверенной силой, словно сталь звеневшей в этом голосе, поднялась и закрыла тяжелые дубовые двери, которые вели в залу.

Ракоци указал ей на кресло, и некоронованная властительница России покорно села – так послушно, словно венгерский князь был ее учителем, а она – ученицей.

Молдавский господарь схватился за крестик, висевший у него на шее. Его жест невольно повторила Екатерина, нащупавшая в вырезе платья католический крестик. Здесь, в Яворове, она снова носила его, словно забыв о православном кресте, возложенном на нее Петром Алексеевичем.

– Ваше Величество, я осмелился потревожить ваш покой в виду битв, которые нам предстоят… – почтительно спросил Ракоци у портрета, склонив голову, как подобает рыцарю, беседующему с королем. – Наши враги – ваши враги… Все те же испытанные нами, мадьярами, и вами, поляками, в сотнях боев и сражений османы… Турки… Еще более жестокие враги, чем австрийцы, с которыми во имя Венгрии непрестанно сражаюсь я, смиренный ваш собеседник. Сможет ли царь Петр одолеть могучее и неисчислимое войско Оттоманской Порты?

Ракоци поднес свечу к самому лицу короля. Екатерина невольно проследила взглядом за портретом. И тут же вздрогнула от ужаса: ей показалось, что Ян Собесский отрицательно покачал головой.

– Что же помешает русскому государю и его молдавскому союзнику, присутствующему здесь князю Кантемиру? Ответьте, государь! Мы смиренно умоляем вас об этом…

Закованная в железо могучая длань изображенного на портрете короля чуть приподнялась и указала на стол. И тут же с жалобным, тонким звуком упал хрустальный бокал Екатерины, в который она недавно налила воду… Она почти не пила за ужином хмельного польского меда и благородного вина. Царь велел Екатерине следить за каждым своим движением и словом, дабы не ронять престиж русской державы.

Стоявший на столе бокал с чистой водой вдруг жалобно зазвенел и сам собой раскололся пополам, влага полилась по столу серебристым ручейком.

– Вода? – Ракоци вперил взгляд в портрет. – Войскам царя Петра не хватит на походе воды?

Король еле заметно кивнул.

Кантемир горестно молчал в своем кресле, сжав ладонями виски… Наверное, он вспомнил об оставшемся заложником сыне. О родной Молдавии господарь не забывал ни на минуту.

– Но если, – продолжил Ракоци, – если у войск русского царя и молдавского господаря будет довольно воды, возможна ли победа над турками? Ответьте, Ваше Величество, умоляю!

Ян Собесский снова кивнул. Ракоци задул свечу и снова встал перед портретом на одно колено, как вассал перед сюзереном.

– Я благодарю вас, Ваше Величество… – поблагодарил он усопшего короля. – Мы вас более не потревожим…

* * *

Этот таинственный и жуткий разговор Екатерина, полуживая от страха, наутро пересказала Петру. Царь, как обычно, работал в своем кабинете, точнее – в бывшем кабинете Яна Собесского, за любимым широким дубовым столом короля. Хитроумный Шафиров как раз подавал ему какие-то бумаги на подпись. Екатерина привыкла к постоянному присутствию Шафирова в кабинете Петра. Умнее и изворотливее «царского евреина» был разве что «царский литвин» – Меншиков. Вице-канцлер досконально изучил тонкости европейской и восточной дипломатии и всегда мог дать Петру дельный совет. В труднейших ситуациях Петра Павловича выручал его практичный еврейский ум и способность смотреть на вещи трезво и здраво, а значит, с известной долей юмора.

Вот и сейчас, заметив, как взволнована Екатерина Алексеевна, Шафиров спросил, добродушно усмехаясь, не случился ли в замке пожар.

– К счастью, господин вице-канцлер, ничего подобного не произошло… – ответила Екатерина.

– Тогда почему же вы так бледны, государыня? – удивился Шафиров.

– Бледна, бледна… – согласился Петр. – А еще вчера была румяна! Что стряслось, Катя?

– Чудо, государь!

– Чудо? Ишь ты! – хмыкнул Петр. – Чем же Господь осчастливил нас, недостойных?

Екатерина смутилась. Ей необыкновенно трудно было сейчас, под скептическими взглядами и насмешливыми улыбками этих двух абсолютно прагматичных людей, словно под обстрелом, рассказывать о том, что трансильванский князь Ракоци вчера вечером сумел оживить портрет короля Речи Посполитой Яна Собесского. И Петр, и его вице-канцлер сочтут ее безумной и будут, верно, правы…

– Так какое же чудо случилось в сем славном замке, Катюша? – прервал ее размышления Петр.

– Петер, сие действительно чудо… – решилась наконец Екатерина. – Князь Ракоци – подлинный кудесник! Вчера он разговаривал с портретом короля Яна Собесского. Тому свидетели мы с князем Кантемиром!

– Видать, много вы выпили за ужином, Катя… – рассердился Петр. – Потрафили Ивашке Хмельницкому и грецкому богу Бахусу! Стыдно, Катя, стыдно! Мужам государственным выпить – не грех, а вот дамам возбраняется… Сам тебя учил! Али забыла?

– Я не пила, Петруша… – оправдывалась Екатерина. – И князь Кантемир не пил. Портрет и вправду говорил с нами…

– Чудит князь Ракоци… – с грубым, земным, но удивительно успокоившим Екатерину смешком ответил на это Петр. – И ты вместе с ним чудишь… Да еще князя Кантемира, человека мудрого и достойного, вы своими чудесами заморочили…

– И что же, государыня, – вмешался в разговор Шафиров. – Князь Кантемир также считает, что этому чудаку Ракоци удалось… как бы точнее выразиться… оживить портрет?

– Князь Дмитрий Кантемир видел то же, что и я… – подтвердила Екатерина.

– Был бы я с вами, враз бы князя Ракоци унял! – сердито сказал Петр. – Хитер мадьяр этот, да моим прожектам полезен! Потому и терплю его фантазии! Слыхал я, какие он фокусы в Париже при дворе показывал… Мертвых вызывал да ворожил… Чудит, шельма… Но вояка он лихой, и конница его – лучшая в Европе…

– У князя Ракоци, бесспорно, много странностей… – продолжил речь Петра хитроумный Шафиров. – Но он – не сумасшедший! Мало ли с кем разговаривают, скажу я вам, люди в этой жизни… Мой отец, Павел Филиппович, Царствие ему Небесное, любил разговаривать с пророком Моисеем, который вывел еврейский народ из пустыни Египетской… Князь Ракоци выбрал для умного разговора почившего в бозе короля Речи Посполитой… А вы, Екатерина Алексеевна, разговариваете с нами… У каждого свой вкус!

– И ты туда же, Шафиров! – недовольно прикрикнул на своего вице-канцлера Петр. – И тебе этот мадьяр голову заморочил?

– Но вы же сами, Ваше Величество, часто разговариваете с иконами! Я не один раз слыхал ваши беседы с Богоматерью и Христом! Что же, мне счесть вас сумасшедшим? Упаси меня Бог! – Шафиров подошел к православным образам, которыми Петр велел украсить красный угол кабинета католического короля, и истово перекрестился.

– Ишь ты, он слыхал! – хмыкнул Петр. – С иконами всякий православный христианин разговаривать должен… Ибо они – окна в иной мир.

– Верно, Ваше Величество… – согласился Шафиров. – Так почему же вы удивляетесь, что князь Ракоци в присутствии государыни и князя Кантемира говорил с портретом? Сии портреты – может быть, тоже окна… Но куда, спрошу я вас?

– Ладно, коль все вы тут с ума посходили, так рассказывай, Катя, что вам портрет наговорил… – нехотя согласился Петр.

Для царя этот разговор был не более чем шуткой. Затянувшейся шуткой… Пора заканчивать…

– Петруша, довольно ли у нашей армии будет воды во время ее трудного похода? – помня совет короля Яна Собесского, поспешила спросить Екатерина. – Слыхала я от князя Кантемира, что безводны молдавские степи, в которые идет наша армия во главе с храбрым Шереметевым…

Удивительно, как быстро она научилась говорить эти слова – «наша армия». Еще совсем недавно, в Мариенбурге, она, как и все жители города, считала эту армию страшной опасностью и с ужасом думала о бородатых московитах в косматых меховых шапках, которые могут разрушить их мирную жизнь. И они пришли и разрушили!

А теперь с уст бывшей пасторской воспитанницы так легко срываются слова «наша армия»… Как противоречива и запутанна жизнь! Или эта армия и эта суровая заснеженная страна действительно стали для нее «нашими»?! Должно быть, действительно стали…

– Степи молдавские и вправду безводны, государыня… – согласился Шафиров. – Придется нашим солдатушкам потерпеть… А что делать, кому сейчас легко?!

– Потерпеть?! – с горечью воскликнула Екатерина. – Следует что-то предпринять!

– Верно говоришь, Катя… – согласился с невестой Петр. – Словно ум твой – не женский, а мужской. Жарко ныне в молдавских степях. За войском турецким целые полки водоносов идут, поят янычар на походе вдоволь… Не нужно портреты допытывать, чтобы такую малость понять… Позабочусь я о воде, как смогу, но трудно будет, как у басурман, сделать…

– Почему же, Петер? – удивилась Екатерина.

– Потому как несметно богат султан турецкий, а я – государь небогатый…

– У государства российского нет на это средств! – заключил Шафиров.

Екатерина вспомнила про роскошный дворец, который построил в Питербурхе для себя и своего обширного семейства вице-канцлер. Дворец Шафирова был отделан с такой роскошью, что даже Меншиков позавидовал! Нет у России средств, как же! Зато они есть у вернейших советников Петра! Попросить, что ли, в долг у Шафирова или у Меншикова? Так ведь не дадут, шельмы!

Екатерина хотела сказать об этом, но поняла, что ничего не изменит и лишь наживет себе врага в лице хитроумного вице-канцлера. Вздохнула – и промолчала. Петр с Шафировым снова занялись бумагами. Царь подписывал, один за другим, документы, которые ему подавал вице-канцлер, а подругу свою словно не замечал. Или не хотел замечать, чтобы закончить этот неприятный ему разговор. Раз все равно ничего нельзя исправить, лучше понадеяться на русский «авось» да на выносливость и мужество своей армии и молдавских союзников.

– Разве Россия – не великая и богатая держава? – не унималась невенчанная жена царя.

– И великая, и богатая, только… – начал было Шафиров, но его реплику прервал гневный окрик Петра.

– Будет она и великой, и богатой, коли я ее такой оставлю! – Петр громыхнул кулаком по столу. – Коли мне сил и здоровья хватит! А пока мы – только из гноища вышли! Давно ли Софьины стрельцы на куски моих верных советников рубили?! Я тогда мальчишкой был, а все помню! Помню, как мать меня телом своим от стрельцов защищала, а дядю, боярина Артамона Матвеева, за бороду на кремлевский двор выволокли – да на копья! Ввек мне этого не забыть!

По лицу царя прошла знакомая Екатерине судорога. Петр затрясся всем телом, кровью налились живые, умные, еще минуту назад искрившиеся весельем глаза.

– Не прощу! – словно зверь, зарычал он. – Убью!!!! Всех врагов своих изведу, жизни лишу!

– Помогите, Екатерина Алексеевна! – крикнул не на шутку испугавшийся Шафиров. – Уймите гнев Его Величества…

Вице-канцлер, должно быть, испугался, что разгневанный, заблудившийся в своем прошлом царь примет его за одного из мятежных стрельцов, а может, учитывая его лоснящуюся от сытости гладко выбритую физиономию, и за саму царевну Софью, и, улучив удобный момент, выскользнул из кабинета. Екатерина осталась с Петром наедине.

Царь вышел из-за стола и сделал несколько неверных шагов к двери. Чуть не упал на пол в припадке. Припадки всегда наступали неожиданно и накрывали его с головой, как морская волна. Этот человек был и прекрасен, и ужасен. Прекрасен, когда воля и вдохновение бросали отсвет на его лицо, ужасен, когда каиновой печатью на этот еще недавно скульптурный лик ложилась жажда мести и убийства.

Екатерина привыкла не бояться этих припадков. Ее задача, задача царицы Эсфири, заключалась в том, чтобы вернуть российскому Артаксерксу разум. «Лекарка» обхватила царя за плечи, усадила его в кресло, сама встала за спинкой кресла и опустила руки на голову Петра. Легкими, массирующими движениями стала гладить ему виски… Царь обмяк, замолчал. Глухое, утробное рычание смолкло.

– Тихо, тихо, Петер, – шептала Екатерина. – Все пройдет…

– Катя… – ответил Петр. – Лекарка моя… Точно матушка Наталья Кирилловна… Ты мне волосы расчеши, не побрезгуй…

Екатерина стала гладить его по волосам, словно расчесывала. Шептала слова утешения, похожие на те, что когда-то шептала своему сыну царица Наталья Кирилловна. Петр успокоился, обмяк. Припадок оставлял его могучее тело, волной накатывал покой.

– Вода, говоришь… – тихо сказал Петр. – Что ж, подумаем и о воде для армии… Иди пока, лекарка! Небось устала…

– Я не устала, Петер…

Это была ложь во спасение. Она, Марта Крузе, названная в этой стране Екатериной, на самом деле очень устала. Устала бороться с темным человеком, который сидел в царе и порой, несмотря на все ее усилия, побеждал человека светлого. Устала смирять порывы царского гнева и лечить его припадки. Впрочем, царь щедро вознаграждал ее за помощь – и любовью, и земными благами, а в светлые минуты бывал и проницательным, и веселым, и полным мужской, неистребимой силы. Но все, что происходило между ними в его темные минуты, когда Екатерина сжимала Петру виски и отчаянно, из последних усилий, смиряла бушевавшие в нем темные волны гнева, все это подтачивало их союз. Так капля точит камень – медленно, но верно. «Неужели я разлюблю его?» – думала в такие минуты Екатерина. И с ужасом признавалась самой себе: «Да, разлюблю… Я так устала бороться…»

Она обвила шею Петра руками, и царь, словно прочитав ее мысли, схватил свою лекарку за запястья. Он понимал, что сейчас нужно как-то отблагодарить Екатерину, иначе она не выдержит, отвернется от него, а вместе с ней уйдет и помощь, и любовь… И он останется один перед лицом своего величия и своей болезни.

– К обручению готовься, Катя… – велел царь. – Платье приготовь и все, что надо. В здешней православной церкви и обручимся. Я священника и церковь щедро вознагражу!

– Хорошо, Петер, – согласилась Екатерина, – но почему здесь? Почему не в Питербурхе?

Ее удивила эта внезапная поспешность. Раньше царь говорил, что они обручатся, а затем и обвенчаются после похода к Пруту.

– Нешто я не вижу: нравится тебе городок этот! Землю отцов, видно, напоминает… Ты у нас полячка, католичка, вот кровь в тебе и заговорила… – с веселой, почти добродушной улыбкой сказал Петр.

«Он не отпустит меня… Никогда не отпустит… – подумала Екатерина. – И слава Богу, что не отпустит… Мое место рядом с ним…»

– Мой отец – шляхтич из Литвы. Скавронский или Скороворощенко… Не знаю наверное, – рассеянно сказала она.

– А может, и малоросска… – предположил Петр. – Нравится тебе здесь! В костел ходишь, я знаю… Вот и обвенчаемся здесь. По православному обряду. Креститься научись по-нашему, а то все по-своему кресты кладешь!

– Хорошо, Петер, – с неожиданным для нее самой смирением согласилась Екатерина.

– Иди, готовься! Исповедуйся и причастись в православном храме, как будущей царице подобает. Завтра и обручимся. А с попом вон – Шафиров договорится… Где он, кстати? Сбежал, шельмец? Гнева моего убоялся? Что ж, и похрабрее бегали…

– Сбежал, – призналась Екатерина. – Позвать сюда Петра Павловича?

– Не надо… – отказался Петр. – Потом… Устал я ныне от дел державных…

– Ты разрешишь мне перед обручением помолиться по-своему, Петер?

– Помолись, Катя… Только тайно. Чтобы никто православную царицу в католическом храме не видел! Платком прикройся, что ли…

Екатерина поцеловала его в лоб, как больного ребенка, и вышла. Этот грозный и страшный, но в то же время проницательный и порой добродушный человек был ее ребенком. Больным ребенком, которому она возвращала разум и силы. И удостоилась за это места царицы Эсфири при российском Артаксерксе. Таков был ее путь, отпущенный Провидением. И она следовала по этому пути, пытаясь защитить от зла свою смятенную душу…

* * *

Накануне обручения она столкнулась с Ракоци на одной из каменных винтовых лестниц замка. Венгр возвращался в отведенный ему покой после очередной беседы с Петром.

– Удачно ли прошла ваша аудиенция у Его Величества, князь? – любезно осведомилась Екатерина.

– Едва ли это можно назвать удачей, государыня… – грустно ответил Ракоци.

– Отчего же, князь?

– Я просил у царя Петра помощи своей бедной Венгрии, но вместо этого получил предложение занять престол Речи Посполитой, когда он освободится…

– Но это же блестящее предложение, князь! – удивилась его несговорчивости Екатерина.

– Государыня, я ищу свободы для моей родины, Венгрии! Иных престолов мне не надобно… Но я таю надежду, что после похода в молдавские степи и битвы с турками царь Петр вернется и к моим скромным делам. Кому, как не могучему русскому государю, искать власти в Европе и победы над австрийцами!

Екатерина молчала, не решаясь задать этому мадьярскому ясновидцу многие годы мучивший ее вопрос.

– Окажите мне небольшую услугу, князь… – наконец решилась она.

– Почту за честь, государыня! – с поклоном ответил Ракоци.

– Я хочу узнать судьбу одного человека… Этот человек, он… – она не решилась назвать имя Йохана этому полузнакомому венгерскому кудеснику и замолчала.

– Ваш первый муж, храбрый шведский солдат, имя ему – Йохан Крузе, – ответил за Екатерину Ракоци.

Улыбка у князя была странная: как будто Ференц Ракоци смотрел на реку в солнечный день и видел в глубине искрящихся вод нечто необыкновенное. Сейчас Ракоци видел прошлое своей собеседницы, перелистывал его, словно страницы книги: для других – запретной, для него – доступной.

Екатерина поняла, что глупо спрашивать у этого ясновидца, откуда он знает про Йохана. Вместо ненужного сейчас вопроса невенчанная подруга царя продолжила:

– Что с ним сталось?

– Но вы же виделись с ним однажды, государыня… В Петровом Парадизе… Разве вы не помните?

Конечно, она помнила. Как можно было забыть о такой встрече? Два призрака из прошлого у ее постели – Йохан Крузе и его боевой товарищ Ханс Хольстрем. Это случилось морозной ночью в Санкт-Питербурхе, во дворце, выстроенном для царя Петра славным итальянским зодчим Доминико Трезини. И как только гости из прошлого смогли проникнуть в этот дворец, надежно охранявшийся караулом Преображенского полка? Сначала Марта подумала, что ее нежданные гости – призраки, и прошли сквозь стены. Но потом поняла, что они – люди из плоти и крови. Поняла, но не стала звать на помощь! Ведь это был Йохан… Ее любимый Йохан…

– Как ты переменилась, Марта! – сказал тогда ей Йохан, ее первый муж и возлюбленный. – Я бы, верно, и не смог узнать тебя. Ты стала… царицей!

– И ты – другой, – ответила она. – Я всегда знала, что ты жив и когда-то вернешься… Но ты пришел слишком поздно…

Йохан, которого она с дней их коротенького счастья в Мариенбурге помнила почти мальчиком, юным трубачом Уппландского драгунского полка, сильно изменился. На лбу залегла жесткая складка, на скуле появился новый, вернее – уже старый шрам от резаной раны. Усы приобрели бравую пышность, а глаза – ту особую опустошенность, которую она, невеста царя Петра, теперь часто видела у старых и невезучих солдат. Это не был прежний Йохан, но и она перестала быть прежней Мартой… Иная жизнь, иное имя, иная страна…

Тогда она надела Йохану на шею материнский крестик на тонкой цепочке… Католический крестик, с которым не рассталась даже тогда, когда по воле царя Петра была крещена в православие. И душа ее ушла вместе с Йоханом. А он, наверное, покинул Россию. Где же он теперь?

– Зачем вам знать, где он и что с ним, государыня? – пожал плечами Ракоци. – Это знание ничего не изменит в вашей судьбе. Вы суждены царю Петру.

– Я должна знать! – упрямо повторила Екатерина.

– Ежели сей храбрый воин и поныне жив и здравствует, вы вернетесь к нему, государыня? Ответьте честно и здраво! Не лгите ни мне, ни себе, я умоляю вас! – Ракоци устремил на Екатерину свой лучащийся тайной взгляд.

Екатерина молчала несколько минут. Потом тихо, с надсадой, ответила:

– Нет, не вернусь… Это невозможно.

Она злилась сама на себя, но все-таки не могла ответить по-другому.

– Так зачем же вам знать, где он и что с ним? – с легкой усмешкой спросил Ракоци.

– Чтобы не становиться под венец, будучи связанной с другим… – почти сердито ответила Екатерина.

– И только, государыня? – недоверчиво переспросил венгр.

– Если Йохан в добром здравии и не держит на меня зла… Тогда мне будет легче нести свой крест.

– Вы устали от болезни царя Петра, от его беспричинного гнева, припадков, странной жестокости? Я знаю, русский государь – великий человек и подлинный владыка, но порой он становится лишь тенью самого себя… В этом виновато его прошлое, его детство…

– Да, князь, я очень устала… – нехотя призналась Екатерина.

– Увы, государыня, ваше место возле царя Петра… – с легким вздохом ответил Ракоци. – Впрочем, Йохан Крузе еще появится в вашей жизни… Но лучше бы вам не встречаться и предать прошлое забвению!

Князь жалел Екатерину Алексеевну, но, увы, ничем не мог утешить ее. Да и можно ли утешить избранников Провидения? Они всего лишь идут тем путем, который им предписан. А простые земные дороги, полные веселья и счастья, увы, не для них. Ракоци умел узнавать избранников Провидения по одному ему понятным приметам. Эта женщина, например, обладала особенным выражением глаз: так смотрят слишком рано и быстро повзрослевшие дети или люди, на глазах у которых рухнул целый мир. Мир, в котором жила эта женщина, погиб, а она – уцелела. И родилась заново, как Феникс из пепла. Что ж, Провидение поцеловало ее в лоб… Так бывает. Не это ли произошло с ним самим, венгерским князем, изгнанным из своей родины и выросшим на чужбине?

– Но почему? – с отчаянием спросила Екатерина. – Почему нам с Йоханом лучше больше не встречаться?

– Потому, что царь Петр – ваша судьба и ваш крест, государыня… – с грустью ответил Ракоци. – Никто не освободит вас от этого пути. Вы будете и счастливы, и несчастны. Но только с русским государем.

– И это все, чем вы можете мне помочь, князь? – голос Екатерины дрогнул, и на глаза навернулись слезы.

Ракоци посмотрел на нее с сочувствием и грустью. Помолчал, задумался. Потом все же отверз многомудрые уста.

– Я дам вам один совет, госпожа, – сказал он. – Поговорите с царем Петром о его детстве. Не бойтесь: после этой беседы станет легче и Его Величеству, и вам. Прощайте, пани Екатерина!

Венгр поклонился и галантно прикоснулся губами к руке своей собеседницы.

– А вы не думаете, князь, что Петр Алексеевич не зря предложил вам трон Польши? – спросила у него напоследок Екатерина. – Человек, сумевший побеседовать с тенью Яна Собесского, достоин трона Речи Посполитой!

– Мне нужен только один престол – венгерский! – с неожиданной горячностью воскликнул князь. – Прощайте, государыня! Быть может, Провидение еще сведет нас… Я – ваш покорный слуга.

– Подождите, князь, я умоляю вас! – горячо воскликнула она. – В нашу первую встречу вы упомянули пани Марину Мнишек и сказали, что ее несчастная судьба связана с моей, но как?.. Поясните свою мысль, прошу вас!

Ракоци на мгновение задумался.

– Вы и вправду хотите узнать о судьбе пани Марины, государыня? Право же, это несчастная судьба. Вы будете не в пример счастливее!

– Вы говорили, князь, что она была первой европейской дамой на русском троне, а я, волей Провидения, стану второй… И, стало быть, я не должна повторять ее ошибок. Но о каких ошибках идет речь?

– Что ж, извольте, государыня. Может быть, вам и действительно нужно это знать… Никогда не позволяйте себе бояться России – какой бы страшной, непонятной и абсурдной она вам ни казалась. Постарайтесь полюбить эту страну. Пани Марина была прекрасна, умна, образованна и очень честолюбива. Из нее бы вышла великая королева Речи Посполитой, если бы король Сигизмунд, правивший в те времена Польшей, уже не был женат. Но Россия – совсем иное дело. Пани Марина плохо понимала московитов и пыталась править ими по-польски, да и жить по-польски… Постарайтесь понять ваш новый народ…

– Но государь Петр Алексеевич намерен ввести Россию в Европу и править по-европейски! – воскликнула Екатерина, удивленная темными речами Ракоци.

– Государю Петру многое позволено. Он не иностранец, он – русский царь! Вы же совсем иное дело, вы – иностранка. К вам станут относиться так же пристрастно и порой несправедливо, как к пани Марине Мнишек. Но вы все равно должны любить Россию, а не считать свою жизнь в этой стране тяжким крестом, который вам не по силам…

– Откуда вы знаете, что я так думала? Вы что, читаете мои мысли, князь?

– Не только ваши, государыня, не только ваши… Любите Россию несмотря ни на что – только в этом ваше спасение! Если вы позволите себе страх перед ней, вы погибли!

Ракоци отвесил почтительный поклон и ушел, оставив Екатерину в тревоге и замешательстве. Она подумала о Йохане и о том, что не имеет права становиться под венец с Петром, не зная толком, что случилось с ее первым мужем… Но что она могла противопоставить железной воле Петра? Свои сомнения? Странные слова венгерского ясновидца, на которые Петр ответит в лучшем случае смехом, а в худшем – припадком гнева, еще более страшным, чем прежние?! Да и могла ли она оставлять бастардками, внебрачными «ублюдками» своих обожаемых дочерей? Сейчас нужно позаботиться о будущем Аннушки и Лизаньки, а не ворошить дотлевающие угли из костра прошлого.

Прежней Марты уже нет…

В России, в этой жестокой и холодной стране, родилась другая женщина, лишь отдаленно похожая на прежнюю. И эта новая женщина завтра обручится в яворовской церкви с властелином, которого подарила ей судьба. Видит Бог, она, Марта, не просила об этом подарке! Но теперь уже ничего не изменишь… К тому же она любит Петра. Конечно, не той настоянной на страсти и нежности любовью, которой любила Йохана, но разве чувства бывают одинаковыми, как сшитые по одному фасону платья?! Нельзя войти в одну и ту же реку дважды, даже если это река любви…

И потом, Ракоци советовал ей не повторять ошибок пани Марины Мнишек, так недолго бывшей московской царицей. Стало быть, нельзя даже в мыслях называть Россию чужой, жестокой и холодной страной. Надо полюбить Россию и русских. Несмотря на всю абсурдность и жестокость того, что происходит в этой стране. Надо распознать в России великое, как она распознала это в Петре. Увидеть мудрость в безумии и силу – в бессмысленной ярости. Она постарается сделать это… Ведь ее судьба стать русской государыней!

Глава 4. Сон и явь великого государя

В ночь перед обручением Петр страшно кричал во сне. Даже не кричал, а выл, как воет обезумевший от боли хищный зверь. Даже Екатерина, привыкшая к припадкам царя (настолько, насколько к ним вообще можно было привыкнуть) и, как ей казалось, научившаяся смирять эту стихию ярости и страдания, на сей раз не могла его успокоить. Петр метался среди разбросанных шелковых подушек и смятых покрывал из дорогого меха на широкой королевской кровати, и холодный пот мешался на его лице с выступившей на устах пеной и обильными слезами. «Ненавижу!.. Не прощу!.. Убью!!!» – с трудом разобрала бедная женщина в бессвязных воплях одержимого властелина России…

Взбудораженный ночным криком, замок всполошился, зашумел голосами, загрохотал тяжелыми шагами и лязгом оружия. Преображенская кордегардия[7], привычная ко всему, молчала и только молилась про себя, чтоб гнев «государя-батюшки» не обрушился на бесталанные головы караула. Всполошилась польская дворня, всерьез решившая, что в замок проникли заговорщики, а то и нечистая сила, и высочайший гость в опасности.

– До брони, хлопе! Зрада! (К оружию, парни! Измена!) – орал хриплый голос каштеляна[8]. Кто-то гнусаво звал ксендза со святыми дарами.

К опочивальне сбежались польские слуги, растрепанные, полуодетые, но с обнаженными саблями и заряженными мушкетами. Они не привыкли еще к странностям великого государя, в отличие от часовых-преображенцев, которые с каменными лицами застыли у дверей и ничем не выдавали, что им было до озноба страшно. Екатерине пришлось выйти к полякам и, поблагодарив, отпустить их на покой: мол, царственному гостю приснился дурной сон, нет повода для беспокойства….

Петр всегда спал тревожно, тяжело, и его невенчанная жена знала: ему снится все тот же сон, жестокий, кровавый сон из детства. В нем он, десятилетний мальчишка, маленький царевич Петруша, с матерью, царицей Натальей Кирилловной, беззащитно стоит на высоком кремлевском крыльце, а под ним бушует озверевшая от злобы и хмеля толпа стрельцов, и отточенные лезвия бердышей алчут крови его сродственника и ближнего советника матери, боярина Артамона Матвеева…

Петр часто рассказывал Екатерине, как это было, добавляя подробности и детали, которые воскрешала его цепкая память, а быть может, и рождало воспаленное воображение. Каждый раз этот рассказ заканчивался припадком гнева, и царь искал новых жертв для своей неизбывной мести. «Лекарке» бывало необыкновенно трудно умиротворять его душу, но она старалась, не жалея себя, понимая, какие непоправимые беды способен натворить всесильный монарх полночной страны! Разум Екатерины с трудом соглашался воспринимать рассказы царя о его детстве – таким ужасным и невероятным казалось это детство! В ее родном, тихом и умеренном Мариенбурге прежняя юная Марта не могла даже представить себе ничего подобного: ни хищного рева кровожадной толпы, ни того, что живого человека можно разрубить на куски, ни того, что кому-то может понадобиться отнять жизнь беззащитного ребенка… Впрочем, и несчастному Мариенбургу, и бедняжке Марте суждено было испытать все это на собственном опыте, когда пришли войска фельдмаршала Шереметева и город пал к их ногам в дыму и пламени! И никто не пощадил их… А вот царица Наталья Кирилловна отмолила у стрельцов жизнь этого ребенка, своего младшенького сына Петруши, убийцы усовестились и отступили. Но ни мать, ни сын не смогли забыть того, как искренне любимого ими Артамона Сергеевича Матвеева убили у них на глазах.

Боярин Матвеев, дядя царицы Натальи Кирилловны, судя по рассказам Петра, был редкостным человеком. Одним из первых в темной и суеверной Московии он постиг свет европейского образования и культуры и обратился к ним всей своей щедрой душой. А душа у Артамона Сергеевича была подлинно рыцарская – в европейском понимании этого слова. Боярин был вернейшим советником царя Алексея Михайловича и вдохновителем тех реформ, которые медленно, но верно обращали удельную и отсталую «полночную» страну к Западу – и с торговлей, и с державными договорами, и с победной войною. Умен и хитер был Матвеев, не ведал равных себе в умении очаровывать нужных людей и плести тонкую паутину политических интриг, но рано или поздно он был обречен натолкнуться на тяжелое, затхлое, как воды никогда не чищенного пруда, старомосковское невежество. За годы, проведенные в России, Екатерина узнала и научилась жалеть ее несчастный и забитый народ… Но и сейчас она не могла понять, откуда берется в нем эта воинствующая, рабская темнота, этот озлобленный страх перед светом и новизной? Эти пороки сидели в русском народе – от родовитого боярина до последнего холопа, как осколок кости в запущенной старой ране, и всем, кто пытался эту рану врачевать, грозил беспощадный гнев самого раненого, принимавшего помощь за злоумышление.

Впрочем, поначалу Артамона Сергеевича даже любили на Москве. Любили так истово, как умеют любить только неумеренные и в добром, и в худом русские люди. Дошло до того, что когда он начал строить в самом сердце старой столицы белокаменный дом, стрельцы принесли боярину каменные надгробные плиты своих предков. Мол, используй в строительстве, батюшка-благодетель, возьми и не побрезгуй! Но лучше бы боярин побрезговал! Надгробные плиты навлекли гибель на веселый, хлебосольный, известный всей Москве дом Матвеева…

Падение могущественного боярина началось с внезапной смерти царя Алексея Михайловича и скоротечного царствования его старшего сына, немощного и кроткого духом Феодора Алексеевича. За Феодором стояли Милославские – старинная и богатая боярская семья, родня первой жены Алексея Михайловича Марии. Милославские имели все основания ненавидеть молодую вдову покойного царя, Наталью Кирилловну Нарышкину, ее «худородных» дядьев и братьев, особенно боярина Матвеева, высоко залетевших по милости почившего в бозе государя. Между собой они называли Наталью Кирилловну не иначе как «волчихой», а ее сына, малолетнего Петра Алексеевича, – «волчонком». Милославские делали ставку на «своих Алексеевичей» – детей от Марии Милославской – на царя Феодора, на юного царевича Иоанна. Но более их двоих, «малахольных», – на умную и решительную царевну Софью Алексеевну, обладавшую не только мужеподобным ликом, но и разумом государственного мужа.

При Феодоре Алексеевиче Артамон Матвеев со всем семейством отправился в ссылку – сперва в Пустозерск, затем – в Мезень, затем – в Лых. Наверное, даже высокообразованный Артамон Сергеевич ранее не ведал, что в Московском государстве существуют такие названия! Тем не менее его участь несколько облегчалась усердными хлопотами второй жены царя Феодора, Марфы Апраксиной. Когда скоропостижно скончался Феодор, думные бояре провозгласили царем маленького Петра Алексеевича. Боярин Матвеев вернулся на Москву, чтобы верно служить своей родственнице, царице Наталье Кирилловне, и стать первым советником у трона ее сына, а заодно – и посчитаться с обидчиками Милославскими. Но время было упущено, связи на Москве ослабли, казна расточилась, а враги Артамона Сергеевича – Милославские – уже готовили ему скорый и страшный конец.

Май 1682 года выдался на диво жарким, и, должно быть, эта жара ударила в голову буйным и вечно недовольным своим содержанием стрельцам – наравне с крепким медом и «белой» водкой, которой в стрелецких слободах вдруг стали угощать даром. О последнем позаботился боярин Иван Михайлович Милославский. Стрельцы, в дырявых карманах которых давно не звенело лишнего медяка, ибо жалованье не плачено, а скудные промыслы и тощие огороды дохода не дают, не зевали и потребляли дармовое угощение без меры. Хмель распалял в привычных к разнузданной удали душах старые обиды – на вороватых и заносчивых начальных людей, на скупую казну. В закипающую толпу стрельцов ловко замешивались подосланные Милославскими людишки. Наушничали, распространяли слухи, подбивали на бунт. Осмелев от напряженного внимания бородатых вояк, кричали с пустых бочек, что при Нарышкиных и боярине Матвееве-де, мол, денег от казны православному воинству вовсе не видать, что «надежу-царевича» Ивана царица Наталья непременно изведет, а самих стрельцов заберут от домов и семей и поверстают в солдаты «нового строя» под началом немцев, шотландцев да прочих «лютеранов». Как да почему случатся такие небывалые дела, стрельцам недосуг было гадать: пьяный и обиженный всегда готов впасть в неумную ярость. А тут еще рассказывали про боярина Матвеева и царицу Наталью такие басни, что руки сами к бердышам, к саблям тянулись! Мол, царица и боярин ее ближний – чернокнижники, тайные латины или, хуже того, лютераны – точно неведомо, но что не православной веры они, так это наверняка! И волчонка царенка Петрушку царица Наташка с псом Артамошкой Матвеевым тайком от покойного Алексея Михайловича в поганую веру окрестили (неважно в какую, только, вестимо, не в православную!).

Еще рассказывали посланные Милославскими людишки, что царица Наташка в кремлевских палатах бесовские игрища учинила, «тиятром» называемые. Что такое этот «тиятр», люди Милославских и сами толком не знали, но были твердо уверены – от лукавого! А боярин Матвеев – чернокнижник и кудесник – приказал немецкому лекарю Данилке фон Гадену царя Феодора отравой опоить, отчего Феодор Алексеевич, ясное солнышко, царь православный, и помер. Нынче же Данилка фон Гаден (имечко-то какое!) к царю Ивану Алексеевичу подбирается. А помогают чернокнижнику Артамошке Матвееву с царицей Наташкой оба царицыных брата, Ивашка и Афонька, а еще – молодой князь Михалка Долгоруков – сын стрелецкого начальника Юрия Андреевича Долгорукова, князь Гришка Ромодановский, боярин Языков да думный дьяк Посольского приказа Лариошка Иванов.

Стрельцы и уши развесили, а которые грамотные – даже поименный «синодик» по сим врагам люда православного немедля составили, чтобы случаем не упустить, кого когда резать будут. Поостереглись Милославские натравить стрельцов и московский люд только на патриарха Иоакима. Спору нет, патриарх одобрил избрание «волчонка» Петра на царство в обход сына Марии Ильиничны Милославской Ивана… Но чтоб предстоятеля православной церкви на бердышах разрубить – ведомое ли дело? С патриархом можно и после побеседовать, когда «волчонка» кончат, да напомнить ему, как изверг Малюта Скуратов преосвященного Филиппа, словно куренка, задавил… Смирится патриарх, одобрит воцарение «полудурка Ивашки» под мудрым сестринским доглядом царевны Софьи и надежной защитой рода Милославских!

15-го дня мая 1682 лета от Рождества Христова поднялись стрельцы по всем своим слободам, отстояли наскоро заутреню, после похмелились и, вооружась, как на бой, хлынули грозной волной на Кремль. Пошли к царице Наталье требовать выдачи им головами обоих воров братьев Нарышкиных, да колдуна и греховодника Артамошки Матвеева, да князя Гришки Ромодановского, да думного дьяка Лариошки Иванова – и далее по «синодику».

Царь Петр хорошо помнил тот день, словно проживая его вновь и вновь во всех страшных подробностях. Не защитили царицу и ближних ее облупленные кирпичные стены, не удержали ревущих мстителей прогнившие створки ворот… Человеческой плотиной стала на пути у стрелецкого потопа горстка дворцовых жильцов[9] с саблями наголо. Рубились страшно и безнадежно – так люто грызутся перед порогом хозяина дворовые псы, не потому, что сытно кормлены и ласканы, а потому, что их честь – верность! А уж рубиться-то дворяне из государева Стремянного полка умели! Мало их было – потому и купили они своими жизнями царице Наталье и ближним ее лишь несколько минут: довольно, чтобы укрыться в царицыных покоях, недостаточно для бегства… Навалилась всей силой стрелецкая волна – и пала плотина. Несколько уцелевших жильцов, все израненные, успели заскочить в царские палаты, затворили за собой кованые двери, заперли их засовами, задвинули тяжелыми ларями, готовясь к последней обороне. Снаружи долетел угрожающий многоголосый рев. Стрельцы на приступ не пошли – они взяли дворец в осаду.

Петр слишком хорошо помнил этот майский день страшного кремлевского сидения – в материной светлице, душной от наполнивших потеющих в смертном страхе человеческих тел, под неистовые звуки ярящегося прибоя толпы, бившиеся в каменные стены. Мать дрожащими руками обняла Петрушу, посадила к себе на колени, гладила мальчика по голове, шептала молитвы Богородице и просила сына повторять их за ней. Петр отчаянно молился вместе с матерью о чудесном спасении и ждал избавления то ли от архангела с огненным мечом, то ли от верных людей. Но помощь все не приходила, а крик толпы за окнами не стихал, а, напротив, становился все требовательнее, все громче. Царица плакала, призывала на совет своих братьев Ивана и Афанасия да вернейшего боярина Артамона Сергеевича Матвеева. Боярин Матвеев, державшийся с удивительной твердостью, советовал сохранять стойкость и не идти на переговоры с «забунтовавшими хамами».

Затем во дворец явилась царевна Софья со свитой, для которой стрельцы нехотя освободили в своей плотной кафтанно-стальной массе узенький проход. Тяжеловесная Софья смотрела на бледную, трепещущую Наталью Кирилловну свысока, взглядом победительницы, на Матвеева и обоих Нарышкиных – с нескрываемой жгучей ненавистью. На маленького брата же едва взглянула, словно вовсе не хотела замечать его присутствия. Но мальчику показалось, что в живых глазах царевны промелькнула при этом не то что жалость – какая-то неловкость. Все же она была женщина, и ее естество восставало против причинения зла слабому ребенку… Но Софья решительно отвела глаза и сказала надменно: «Братьям твоим да советникам не отбыть от стрельцов: не погибать же нам всем из-за них!» – «Ты-то особенно погибаешь нынче, царевна!» – нашел в себе силы зло усмехнуться дерзкий молодой Иван Нарышкин.

И царица поначалу отказалась выдавать своих последних друзей. После отъезда Софьи она с неожиданной властностью велела Ивану Кирилловичу спрятаться в темном чулане, за перинами и подушками. Петр не помнил точно, сам ли Иван Кириллович не стерпел этого унизительного для мужчины сидения за «бабьим хламом», или же сестра-царица, в страхе за жизнь сына, уговорила брата выйти к стрельцам. Помнил только, как дядю Ивана, точно умирающего, причастили и соборовали в теремной Спасской церкви, за золотой решеткою, а потом распахнули для него двери на площадь. Помнил, как мужественно вел себя Иван Кириллович в свои последние минуты. Сказал сестре: «За тебя и за сына твоего мученическую смерть принимаю. Помни об этом! Пусть Петр Алексеевич справедливым и милостивым государем будет! Иначе зря я ныне на смерть иду…»

Иван Кириллович пошел не только на смерть, но и на страшные муки. Стрельцы схватили его и, глумясь, поволокли к Константиновской башне – на пытку. На дыбе и под каленым железом дядя Петра держался стойко, сестру и боярина Матвеева не оговорил и только повторял: «Лжа это и навет, православные, ибо не умышляли мы зла на царевича Ивана да на царевну Софью, вы же на царский род оружие подъемлете!» Когда стрельцам прискучили пытки, изломанного и окровавленного князя снова приволокли к кремлевскому крыльцу и на глазах у «осадных сидельцев» изрубили на куски…

Затем пришел черед самого Артамона Матвеева, который, как видно, отчаялся дождаться помощи извне и, верный себе, решился на отчаянный шаг. В парадном облачении, величественным шагом боярин вышел к притихшим даже от неожиданности стрельцам. Громовым голосом он совестил их за бунт против помазанника Божьего и за пролитие невинной крови, грозил им карой небесной и земными казнями за измену. Стрельцы слушали, волновались, словно нива под ветром, шумели и, казалось, начинали поддаваться силе разумной и доходчивой речи. Осмелев от надежды, Наталья вывела на крыльцо царевича Ивана Алексеевича, чтобы мальчик подтвердил, что его никто не хотел извести. «Меня никто не изводит, и жаловаться мне не на кого!» – тонким слабым голосом пропищал бледный и болезненный подросток в слишком тяжелой для его тщедушных плеч богатой ферязи. Но жалкий вид Ивана внезапно оказал на стрельцов совершенно обратное ожидаемому действие: предположить, что «надежа-царевич» от рождения такой заморыш, эти темные люди никак не могли!

– Гляди, православные, что с царевичем сделали, ироды! В чем душа держится у сердешного? – закричал из толпы плаксивый бабий голос. – Коли еще не извели, болезного, так все одно изведут!

Обладательница голоса, иссохшая до желтизны женщина в поношенном монашеском апостольнике и с горящими безумием глазами, протискивалась вперед, потрясая костлявыми кулаками:

– Спасай надежу нашу, милостивцы, благодетели, бей смертью Артамошку Матвеева, он виноват!!!

Стрельцы угрожающе надвинулись на высокое крыльцо, лязгая оружием. Пожилой сотник с выцветшими золотистыми шнурками на кафтане взошел на ступени и, угрюмо глядя в лицо боярину Матвееву, промолвил почти спокойно:

– Вели увести Ивана в палаты, не его светлым глазам видеть, как мы тебя, боярин Артамон Сергеевич, на копья взденем!

Стрельцы яростно и радостно взвыли, предчувствуя скорую расправу.

Царевича Ивана, обомлевшего от страха, уволокли под руки сенные девушки Натальи Кирилловны, не оробевшие последовать за любимой госпожой навстречу толпе убийц. Царица порывалась приказать увести и Петра, но стрельцы вмиг обступили ее, и бежать было поздно. В ноздри Петра едко ударил запах крепкого перегара, вонючего пота, крови… Наталья Кирилловна в ужасе прижала мальчика к своей груди, склонилась над ним, словно пытаясь заслонить своим хрупким телом от людской черной злобы.

Спасая царицу, на крыльцо выбежал молодой князь Михаил Долгоруков, полковник и сын стрелецкого головы, с кучкой недобитых, наскоро перевязанных заскорузлыми в крови тряпками жильцов. Взывая к чести и к доблести стрельцов, умоляя их вспомнить, как вместе ходили походами «в Малороссию на ляха», князь Михаил просил их вернуться в свои дома, обещая скорую выплату долгов по жалованью и наказание «воров». Призывал именем Господним присягнуть на верность помазанному государю Петру Алексеевичу.

– Врешь, не проймешь! – орали ему стрельцы. – Мы царевне Софье верные слуги, ей будем челом бить на царство! А ты, князь Михалка, сам славу нашу забыл и лютеранам продался!

– На погибель волчихе с волчонком! – истошно завопила, умело нагнетая буйство толпы, давешняя иссохшая монахиня. – На погибель изменникам веры православной, волхователям, кудесникам да чернокнижникам латинским!

– Бей!!! Бей смертью!!! – отозвались сотни луженных боевым кличем и водкой стрелецких глоток.

Царица Наталья пала на колени и, рыдая от ужаса, умоляла стрельцов пощадить царевича Петра и не лишать жизни достойных мужей, верой и правдой служивших Алексею Михайловичу.

– Меня убейте! – кричала она, захлебываясь слезами. – Меня возьмите, коли хотите, как брата моего взяли! Только никого более не троньте! Петрушу моего не троньте!

Князь Михаил Долгоруков выхватил саблю и бросился вперед, заслоняя Наталью Кирилловну собой. Боярин Матвеев, обнажив клинок, встал с ним плечом к плечу, и несколько последних жильцов выстроились подле них, своими телами защищая царицу.

Второй раз за этот кровавый день стрельцы, казалось, заколебались. Отчаянное самоотвержение слабой женщины, предлагавшей свою жизнь вместо жизни ребенка, и верность ее последних друзей, казалось, заставили человечность на миг пробудиться в их ослепленных ложью и гневом душах…

– Волчиха над волчененком воет! – вдруг зашлась в приступе отвратительного хохота кликуша-монахиня. – Гляди, народ православный, заливается, сука блудная, будто на игрище в хоромине театральной!

– Истину говорит старица! – подхватил степенного вида бородач с чернильницей у пояса, по виду – подьячий из приказа. – Устраивала сия Наташка в Кремле бесовские игрища, с богопротивными литвинами и малороссами дружбу водила, а царевну Софью с царевичем Иваном через немецких лекаришек отравой извести хотела! О том и в письмах подметных святыми старцами писано!

Он убедительно потряс в воздухе какими-то истрепанными грамотками.

– Верно, старица, правду-матку говоришь! – завопили притихшие было людишки Милославских, подначивая стрельцов. – На копья взденем и волчиху, и волчонка! И заступников их! На погибель!! Бей смертью!!!

Выставив бороды и вздев бердыши, стрельцы ринулись на расправу. Зазвенела сталь, жалкая кучка защитников царицы была сметена, растоптана. Кое-кого из жильцов в суматохе даже забыли убить, просто обезоружили и сбросили вниз. Артамона Сергеевича Матвеева и князя Долгорукова стрельцы стащили с крыльца, и через мгновение их растерзанные, истекающие кровью тела, насаженные на копья, взметнулись над морем косматых красноверхих шапок.

Озверевшая от убийства толпа обступила Наталью Кирилловну. Все-таки впитанный годами страх перед величием царского имени был силен: стрельцы топтались, сопели, злобно скрежетали зубами, но, несмотря на свои хвастливые угрозы, не решались поднять оружие на богопомазанных особ… Они ждали первого, кто преодолеет это заклятие, чтобы всей стаей ринуться за ним, схватить, разорвать, растерзать…

Царица Наталья больше не голосила, не кричала: не было сил и дыхания в ее груди. Подняв на стрельцов наполненные слезами расширенные глаза, она вдруг тихо попросила:

– Коли есть у вас дети, люди крещеные, коли в Бога веруете… Петрушу моего не троньте, дитя он малое, невинное! А я – пред вами, рубите меня, я готова!

Кто-то с нерешительной, но явной злобой протянул окровавленную руку и схватил царицу за покрывало… И тут маленький Петруша вырвался из слабеющих рук матери и что было сил оттолкнул эту злую, преступную руку. Глядя на мучителей пылающими недетской силой глазами, мальчик решительно шагнул на них, сжав слабые кулачки.

– Не троньте матушку, звери лютые! – что было сил, срывающимся, тонким голосом крикнул он. – Рубите меня!

Стрельцы с невнятным шумом отшатнулись от этого крика. Кто-то попятился с крыльца, кто-то прятал глаза, кто-то даже крестился, словно в наваждении.

– Не троньте матушку, меня убейте! – звонко и твердо повторил Петруша и сделал еще один шаг вперед.

– Нельзя его убить! Пролить царскую кровь – грех смертный… – вдруг сказал молодой чернявый стрелец, опуская окровавленный бердыш.

– Довольно уж Нарышкиных настращали, не поднимутся уж! – словно ища оправдания, подхватил другой, с всклокоченной бородой и круглой серьгой в ухе. – Будет, братцы, пойдем в слободу…

Царственный ребенок с гневно поднятыми кулачками шел на толпу вооруженных до зубов, озверевших убийц – и толпа отступала.

– Чего трясетесь, хвосты заячьи? Убейте волчиху поганую с волчонком! – истошно заверещала давешняя монахиня. Кто-то из стрельцов деловито заехал ей в рожу древком бердыша, и бесовая баба полетела с ног. Чувствуя своим подлым нутром перемену ветра, остальные подголоски Милославских смолкли и втихаря пытались выбраться из толпы. Стрельцы отхлынули от кремлевского крыльца, точно волна от берега, побежденные взглядом этого необыкновенного ребенка, полным власти и силы. Царица Наталья, не в силах подняться, на коленях ползла за Петрушей, простирая руки к толпе.

– Ступай в палаты, царица. Да сына забери. Не надобна нам его смерть! – сказал пожилой стрелецкий сотник, недавно пророчивший смерть боярина Матвеева, и со скрежетом вложил в ножны свою саблю.

– Пощадим царскую кровь! – пронеслось по стрелецким рядам. – Назад, в слободу, братья!

Стрельцы потекли назад, к кремлевским воротам, оставляя на площади изрубленные трупы и стонущих в лужах крови раненых, до которых было «недосуг». Увечных – и стрельцов, и жильцов, и людей всякого звания – потом подбирали и обихаживали по приказу Натальи Кирилловны дворцовые слуги…

Уходя из Кремля, стрельцы, словно затухая, еще продолжали буйствовать и убивать. Наскоро, словно торопясь успеть, пока не выветрился кровавый хмель, они расправились еще со многими сторонниками царицы Натальи и малолетнего царя Петра. Старого князя Долгорукова, отца князя Михаила и своего голову, они изрубили, наверное, только потому, что боялись его мести за смерть сына. Последней невинной жертвой стал ученый немец Даниил фон Гаден, которого уволокли к Москве-реке и утопили, завязав в мешок с камнями. Вдова царя Феодора, Марфа Матвеевна Апраксина, самоотверженно, но тщетно пыталась защитить своего лекаря. Хватая стрельцов за полы кафтанов, за руки, она уверяла, что врач лично пробовал все лекарства, которые давал Феодору, и что супруг ее умер от давних своих немощей… Бородатые вояки попросту отодвинули Марфу Матвеевну с дороги:

– Уйди, вдовица! Нечего заступаться. Да хоть бы и путем лечил государя-покойника немчин, все одно – в куль его да в воду! Туда ему, лютерану, и дорога, а то понаехали тут! Только и слышно на Москве: «гут» да «гут». Тьфу, гадота!!

И все же ужас отступил от залитого кровью дворцового крыльца. Царица Наталья, еще не веря до конца в свое спасение, подхватила на руки сына и скрылась в палатах. Она бросилась в одну из дальних горниц, в покои своей старшей дочери, царевны Натальи Алексеевны, где столпились, прощаясь с жизнью, дрожа и молясь, остальные Нарышкины.

– Чудо Господне! Спасены! – захлебывающимся голосом прокричала царица, обнимая сына и дочь.

– А как же боярин Матвеев и князь Долгоруков? – спросил кто-то.

– Убили Артамона Сергеевича, на копья подняли… И князя Михаила убили! Упокой Господь их светлые души… Мучениками погибли… Как и братья мои любимые… – пролепетала царица, пошатнулась и упала без чувств на руки верным сенным девушкам. Силы оставили ее.

Пока все с причитаниями хлопотали над бесчувственной Натальей Кирилловной, бегали за водой и нюхательными солями, пока приводили ее в чувство, Петруша яростно сжимал кулачки и грозился жестоко отомстить обидчикам. Кровью заставить их захлебнуться за себя, за матушку, за дядьев, за князя Михаила Долгорукова и боярина Матвеева. Эту страшную клятву он пронес через всю жизнь и никого не простил, забыв о том, что в тот страшный день стрельцы все-таки пожалели его. Свою месть царь лелеял и пестовал годами, и по мере того, как мужал и креп во власти молодой Петр, вызревала и его месть. Кровь былых обидчиков лилась рекой…

В 1698 году, когда царь постигал в Европе науки и ремесла, путешествуя с Великим посольством из Голландии в Англию, а из Лондона – в Вену, голодные, ограбленные и униженные своими начальными людьми стрелецкие полки, возвратившиеся из изнурительных Азовских походов, подняли бунт. Из Великих Лук, где им было указано нести службу вдали от своих слобод и семей, четыре мятежных полка выступили на Москву с твердой решимостью возвратить на престол низложенную юным царем правительницу Софью или погибнуть. Что ж, они сами выбрали свою судьбу. Верный сподвижник Петра генерал Гордон с Преображенским, Семеновским, Лефортовым и Гордоновым полками встретил восставших у Новоиерусалимского монастыря. Лютое мужество бородатых рубак захлебнулось в сокрушительных ружейных залпах верных царю полков, в урагане картечи Гордоновой артиллерии, в горячем штыковом ударе вчерашних «потешных», в свисте драгунских сабель… На крови мятежных стрельцов рождалось новое войско России!

Одержимый гневом и жаждой мести, Петр Алексеевич поспешил из тихой опрятной Европы в пьяную от бунта Россию. Заскрежетали по Москве дыбы, смрадно чадили в пыточных закопченные очаги, на которых калили докрасна клещи да щупы для «учинения расспроса и дознания». И там, где выли и плевались кровью стрельцы, вздернутые за вывернутые из суставов руки к самому потолку, рядом со зловещим длинноусым князем-кесарем Ромодановским неизменно был и юный царь. Лицо Петра было перекошено злобой, жилы на лбу бугристо вздулись, грозные глаза метали молнии, камзол сброшен, рукава засучены до локтя, в забрызганных кровью жилистых руках – пыточные клещи или кнут… Но даже под пыткой стрельцы не оговорили Софью, твердя в один голос, что поднялись против неправды своей волей, а она неповинна в заговоре.

Ужасна была месть царя Петра. В промозглом октябре 1698 года долго стучали на Лобном месте у стен Московского Кремля остро отточенные топоры. Изломанные пытками, безмолвные всходили на плаху стрельцы – в посконных смертных рубахах, с оплывавшими восковыми свечами в руках. Тихонько выли в стороне их жены и дети: настоящее горе не бывает громким. Царь сам рубил мятежникам головы – сплеча, как заправский палач, со смачным хрустом. Всех своих приближенных заставил юный государь освоить в этот страшный день немудреное ремесло заплечных дел мастера. В трясущихся руках придворных топоры наносили обреченным стрельцам страшные раны – кому в спину, кому в плечо, кому в затылок, превращая казнь в жестокую пытку. Всюду поспевал Алексашка Меншиков, спеша точным расчетливым ударом прервать мучения очередного «недорубленного» бедняги. Много душ отправил он тогда на Господний суд, но на лукавом лице царского любимца видели необычное выражение тоски и глубоких раздумий. Густыми черными потоками стекала с Лобного места стрелецкая кровь, и текла она прямо в гроб Ивана Михайловича Милославского, много лет назад приведшего в Кремль буйные стрелецкие толпы, заливала его мертвые кости. Петр Алексеевич распорядился выкопать из могилы останки заклятого врага рода Нарышкиных, виновника своих детских страхов, и притащить их на казнь…

Екатерина часто вспоминала рассказы о страшной мести Петра, слышанные ею от многих. Они были исполнены животного страха перед всесилием и злопамятностью великого государя, но редко звучало в них сочувствие к казненным. Наверное, не только потому, что за сочувствие государственным злодеям в России было недолго самому угодить на дыбу к князю-кесарю Ромодановскому, а потому, что все в этой стране спешили с отвращением отшатнуться от проигравших, словно их неудача могла перейти на окружающих, как заразная болезнь.

* * *

Городок Яворов просыпался. Петр Алексеевич сидел на постели: еще наполовину в только что увиденном сне, с налившимися кровью глазами и растрепанными жесткими волосами. Спросонья он глухо рычал, как потревоженный зверь, и бешено вращал зрачками, словно ища в покоях затаившегося врага. Екатерина гладила его по голове, прижимала эту любимую голову к груди, убаюкивала Петра, как ребенка, и вполголоса напевала ему ласковые польские, малороссийские или немецкие песенки, которые помнила из своего детства. За дверью спальни толпились петровские денщики и слуги из замка, устрашенно перешептывались. Никто не решался войти к царю первым: ни свои, ни чужие.

– Петруша, милый мой… – уговаривала Екатерина великого государя, который казался ей в эту минуту таким несчастным и одиноким, что отступал даже страх перед его неукротимой злобой. – Это всего лишь сон…

– Сон… А может – явь? – хрипло вопрошал Петр. – Проклят я, Катюша, почивать боюсь… Лишь сомкну глаза – оно снова приходит! Словно и не было всех этих лет, словно я навечно – там!!

– Сон, Петер, сон! Ты не там, а здесь, а подле тебя – я, твоя Катя! Навечно твоя…

Петр встал с кровати, прошелся по комнате своим размашистым шагом, с хрустом расправил затекшие плечи. Сбросив ночные наваждения, он вновь становился прежним – твердым как сталь, стремительным, могучим. Таким, каким она любила его и каким привыкла восхищаться.

– Собирайся, Катя, живо! В церковь пора! – нетерпеливо напомнил царь. – Сегодня наше обручение. Али ты забыла?

– Я помню, Петер, помню, но сможешь ли ты идти? Тебе нехорошо…

– Еще и тебя понесу, коли идти не захочешь! – Петр с коротким смешком выдернул Екатерину из постели и подхватил на руки. – Лекарка ты моя первейшая, Катюшка моя!

Она доверчиво приникла к его широкой груди. Но Петр вдруг опустил ее на пол, крепко взял за плечи и уже иным, пытливым взором заглянул ей в глаза:

– Знаю, Катя, отчего ты сейчас медлишь. Его вспомнила!

Петру не надо было называть имени, Екатерина все поняла и так. Безличным и зловещим именем «он» был в устах великого государя первый муж его нынешней почти царицы – отважный шведский солдат Йохан Крузе, которого некогда так стремительно и нежно полюбила нежная восемнадцатилетняя девочка Марта из маленького ливонского городка Мариенбург. Тот, с кем ее жестоко и властно разлучила война.

– Нет, Петер, я ныне и не думала о нем, – искренне и печально ответила Екатерина, не в силах совладать с внезапно нахлынувшей горечью. – Не думала, пока ты не напомнил. Сейчас – думаю…

Петр уже не зарычал, а мучительно застонал и с грохотом врезал железным кулаком по хрупкому ночному столику. В ту минуту в нем говорил не владыка всходящей из диких просторов полночной страны, не предводитель мощной армии, а влюбленный и снедаемый мучительной ревностью мужчина:

– Будь он проклят!! Я, Катя, как сведал, что Крузе сей среди прочих шведских офицеров на Полтавской виктории пленен, велел его в Питербурх везти, не мешкая. Добром хотел! Веришь ли, добром его просить, как благородного кавалера, чтоб брак ваш скоротечный по закону расторгнуть и не стоять на пути у счастья нашего с тобою! Так он, пес, из обоза с пленными сбежал!

Петр замолчал и понурил голову. Екатерина подошла к нему и осторожно положила обе руки на его жесткое высокое плечо. Нежно поцеловала в небритую колючую щеку – для этого женщине пришлось приподняться на цыпочки.

– Спасибо, Петер! Ты поступил как великий государь!

– И что с того? – вскинулся Петр. – А вдруг как он объявится тайно, швед проклятый?! Ведаю, коли ты его не забыла, так и он тебя подавно не забыл. Такую, как ты, пожалуй, забудешь… Но знай – коли объявится он, коли встанет у нас на пути – убью! Своими руками убью!!!

– Йохан не станет мешать нам, – просто и грустно сказала Екатерина. Разве могла она рассказать Петру об их последней мучительной тайной встрече – через столько лет, только для того, чтобы сказать: «Прости и прощай!» Такое известие было бы равносильно предательству. Нет, не предательству преследуемого царскими ищейками беглого пленника Йохана Крузе – Екатерина знала: он смелый и сильный, он сумеет сам позаботиться о себе. Предательству нежной памяти о чистой и простенькой любви молоденькой девочки Марты и юного трубача Уппландского драгунского полка, которая ушла в прошлое, или, быть может, в иные миры, и продолжала жить там собственной жизнью.

– Йохан не будет нам мешать… – словно эхо повторила Екатерина. Петр не стал ее расспрашивать: как подлинный государь, он умел не задавать вопросов, на которые не получит ответа.

– Значит, ты свободная! – заключил он державным голосом, которым впору было оглашать высочайшие указы. – Свободная ты, и моя!

– Твоя… Но разве свободная? – усомнилась Екатерина. Можно ли быть вообще свободной под скипетром этого великого и страшного человека, который больше чем просто царь для своих подданных? Он – олицетворение неотвратимой и непоколебимой божественной власти, и все они, и последний крепостной землепашец, и высокородный аристократ – равно его ничтожные и бессловесные холопы, горстка пыли в его монаршей длани!

Петр словно прочитал мысли Екатерины (порой ей казалось, что этот проницательный человек действительно умеет читать чужие мысли!) и прервал бесцельный разговор негромким, но крайне убедительным приказом.

– Ты, Катя, не чуди! – сурово сказал он. – В церковь собирайся! О дочерях наших подумай, коли о нас с тобой думать не хочешь. Привенчанными они ныне будут, законными! Когда из похода возвратимся и царскую свадьбу нашу в Питербурхе играть станем, Аннушка и Лизанька за твоим царственным шлейфом пойдут! И никто более в их происхождении не усомнится.

– Я готова, Ваше Величество! – Екатерина покорно склонилась перед царем в реверансе. – Пойду соберусь…

– Вели слугам Шафирова с Кантемиром ко мне позвать! Дружками моими на венчании будут, а себе в дружки кого пожелаешь из своего фрау-циммера покличь! – приказал Петр.

Екатерина почтительно поцеловала его в лоб и вышла. У себя, пока расторопная польская камеристка убирала ее к обручению, она грустно и задумчиво гляделась в зеркало. Отражение дрожало и расплывалось перед ее глазами, и на мгновение ей показалось, из золоченой рамки вдруг глянуло лицо ее первого мужа, Йохана Крузе. Екатерина увидела его черты настолько отчетливо, что в испуге отшатнулась. Камеристка выронила шпильки и тоже испуганно вздрогнула.

– Что с вами, вельможная пани? Вам нехорошо? – спросила она участливо.

– Ничего страшного, продолжайте… – тихо сказала Екатерина. – Должно быть, по этому замку действительно бродят призраки… На все – Божья воля!

Глава 5. Шведские волки

Под низким закопченным потолком убогой корчмы, прилепившейся к яворовским городским валам, слоями плавал табачный дым. Гости – российские и польские солдаты, пахотные хлопы да городские голодранцы – галдели и жадно поглощали отдававшую сивухой горилку, плохо перебродившее пиво, вонючую селедку с луком, кислый ржаной хлеб. За стойкой хозяин, длинный чахоточный еврей, с выражением вселенской скорби на лице пересчитывал скудную выручку – жалкие бедняцкие медяки. В грязной зале прислуживали его жена – еще молодая, миловидная, но слишком усталая женщина с огромными черными глазами, и наймитка – робкая крестьянская девушка с простеньким круглым лицом.

Йохан Крузе, бывший муж бывшей Марты Скавронской, бывший драгун бывшего Уппландского полка, бывший драбант[10] короля шведов Карла XII (похоже, тоже бывшего), бросил корчмарю несколько тускло сверкнувших злотых:

– Эй, хозяин! Мы с другом подождем здесь товарищей. Пускай нам зарежут и изжарят полдюжины куриц, а пока принесут закусок поприличнее… И вели подать рейнского вина, шесть… нет, двенадцать бутылок! Я же знаю, что оно у тебя припасено для особых гостей. Так вот, мы есть те самые особые гости, любезный!

Глаза корчмаря слабо, но оживленно блеснули, и его худые желтоватые руки тотчас проворно заколдовали над прилавком:

– Сей момент, вельможные паны! Не погнушайтесь пока откушать доброй гданьской водочки с перцем, а ваш заказ уже, можно сказать, пришел! Эй, Агнешка!..

Далее последовало обращенное к наймитке пространное указание, произнесенное, как догадался неплохо понимавший по-немецки Йохан, на идиш. Простушка-крестьяночка, видимо, была простушкой только с виду и на службе своим хозяевам успела выучить их язык, потому что живо кивнула и резво умчалась исполнять.

Йохан опрокинул в глотку чарку обжигающей ядреной жидкости без всякого удовольствия. Не то чтобы водка не была хороша. Просто с того проклятого дня, когда любимая Марта навсегда превратилась для него в недосягаемую и чужую царицу враждебной страны, он вообще не чувствовал вкуса – ни напитков, ни женских губ, ни самой жизни. В нем появилась какая-то безразличная усталость, равнодушие ко всему, словно вместе с потерянной любовью ушла его собственная душа. Йохан понимал, что это неправильно, что так не должно быть: он еще молод, нет и тридцати, по-прежнему крепок телом и, несмотря на все испытания, не оскудел силой духа. По привычке он тянулся на службу униженному и гонимому королю шведов Карлу, в Молдавию. На службу, которую он после долгих лет бесцельной храбрости и бессмысленного человекоубийства проклял на Полтавском поле.

Товарищ по далекой солдатской юности и бегству Ханс Хольмстрем крепко хлопнул Йохана по плечу:

– Послушай, дружище, сколько времени ты провел у угрожающе гостеприимных московитов?

– С Полтавы, если считать до нашего отплытия из Питербурха… Год с небольшим, Ханс.

– А я – с падения Мариенбурга, восемь лет, будь они прокляты! Это я вот к чему: проживи ты с московитами подольше, сии вернейшие друзья бутылки твердо выучили бы тебя правилу: пить, не чокаясь, не по-товарищески!

– Извини, друг, задумался…

– Много думаешь, Йохан, бросай это дело! Эй, хозяин, а ну-ка налей моему задумчивому другу еще чарочку!

– Хоть две, мой господин! – услужливо откликнулся корчмарь и действительно налил две, причем одну для себя. – За все уплачено этими замечательными желтыми кружочками!

Два офицера поблекшей в дыму Полтавы шведской короны звонко сдвинули чарки и выпили. В отличие от Йохана, лейтенант Хольмстрем, вырвавшийся с унизительной для доброго шведа московской службы, был зол и весел. Он жаждал расплатиться за свой страх и свою малодушную измену, вновь принеся шпагу к ногам короля Карла… А там – хоть трава не расти, пускай хоть расстреливают! Но теперь, когда разбитый в пух и прах король с горсткой верных людей обосновался приживальщиком у турецкого султана (ничуть не лучше, чем некогда сам Хольмстрем у государя Петра Алексеича), скорее наградят, чем расстреляют. Хорошие офицеры сейчас очень нужны драному «северному льву», оставившему в мощных лапах русского медведя свой обгаженный с перепугу хвост! Хольмстрем, умный и пройдошливый малый, прекрасно понимал это, и оттого душа его пела боевую песню особенно дерзко и яростно.

Подвыпив в каком-нибудь кабачке, бывший лейтенант любил поболтать с хозяином о местных новостях: авось да услышишь что-нибудь полезное. Как и большинство европейских солдат своего времени, Йохан и Ханс были многоязыки. Они свободно говорили по-немецки, ибо в армии шведской короны служило много немцев, и этот язык звучал в рядах наравне со шведским. Воюя в Польше и в Литве, они научились изъясняться по-польски, а в московском плену выучили русский язык.

– Ну что, козлиная борода, чего нового слышно в вашем вельможном городишке? – развязно спросил Хольмстрем трактирщика.

– Пану вроде еще не отрезали уши, сам может послушать! – еврей положительно обиделся на такой эпитет относительно своей редкой бороденки.

– И чего же такого пан может послушать? – прищурился Хольмстрем.

– Да хоть того, как усердно колотит в гнусавый колокол здешней восточно-греческой церковки мой частый гость звонарь Гриц. – Трактирщик поднял костлявый желтый палец, призывая к вниманию, и действительно стали слышны неумелые дребезжащие звуки «красного» звона. – У них там сегодня веселье, прошу пана. Длинный царь московитов женится на своей беременной подружке! Все тутешнее гоноровое шляхетство и пожондное обывательство уже там и кричит молодым: «Виват!» Панове явно приехали издалека, раз не знают об этом…

Йохан поднял голову и посмотрел на корчмаря несколько оживившимся взглядом.

– Так, значит, государь Петр все-таки решил сочетаться законным браком с Мартой… то есть с Екатериной?

– Не знаю, пан, что он там себе решил, но только прямо сейчас они то ли венчаются, то ли обручаются, и все тут.

Йохан внезапно исполнился какой-то смутной, но непреклонной решимости:

– Пойду и я схожу к церкви. Посмотрю…

Хольмстрем цепко ухватил его за рукав:

– Сиди на месте, ты, отверженный влюбленный!

Йохан не без усилий освободился от цепких пальцев друга:

– Все-таки я пойду, Ханс. Мне нужно увидеть Марту. В последний раз…

– В последний раз было в прошлый раз, – раздраженно напомнил Хольмстрем.

– Значит, хочу просто увидеть ее еще раз, – сказал Йохан. – Я только посмотрю на нее и сразу вернусь, Ханс. Вернусь еще прежде, чем придут пан Собаньский и его люди: ты же знаешь, поляки совершенно не умеют быть пунктуальными… Ну, я пошел!

– Стой, Йохан! – Хольмстрем вскочил, удержал его за плечи и даже сильно встряхнул, как одержимого. – Не глупи, дружище! Зря, что ли, мы целый месяц шли за войском московитов, узнали о нем самые точные сведения, подружились со здешними сторонниками нашего короля Карла и уже собрались в путь к нему через бессарабские степи? И вот сейчас ты собираешься так по-дурацки все испортить! Ну надо же было додуматься: отправиться прямо в лапы к русскому медведю!! Ты бы еще сдаваться пошел!!! Да из-за чего?! Из-за лживых глазенок изворотливой ливонской девки, которая продала всю твою романтическую любовь за теплое место в постели безумного Бон-Бом-Дира Петьки Михайлова?

Йохан выслушал упреки друга с удивительным безразличием. Спокойно отстранил его, пристегнул шпагу и надел шляпу.

– Я все-таки теперь капитан[11], Ханс, ты младше меня по чину. Ты не вправе мне приказывать, а я тебе – вправе. Дождись наших польских друзей, и начинайте обедать без меня. Если я не вернусь за три… нет, за два часа – уезжайте и свершайте все, как было задумано, без меня. А сейчас пожми мне руку на удачу! Вот так. До свидания! И еще… Ты совсем не знаешь моей Марты, потому лучше помолчи.

* * *

Екатерина и Петр обручились в солнечный весенний день в единственной православной церкви Яворова. В храм они прибыли по отдельности. Так было положено по канонам отправления таинства венчания, а также присоветовано для бережения от злого умысла хитроумным канцлером Шафировым: дабы не было понятно, в какой карете едет державный жених, а в какой – вельможная невеста. Сначала в церковь вошел государь в окружении приближенных и офицеров лейб-гвардии, потом – государева невеста, и наконец – свидетели, господарь молдавский Дмитрий Кантемир и вице-канцлер Петр Павлович Шафиров. Седенький тщедушный священник, такой дряхлый, что, вероятно, уже принадлежал Царствию Небесному более, чем миру живых, соединил епитрахилью руки Петра и Екатерины. Умиленным надтреснутым голоском читая ектению, он повел молодых в центр храма, что должно было ознаменовать начало их новой и чистой жизни в освященном супружестве. Затем батюшка трижды благословил жениха и невесту двумя зажженными свечами и передал их Петру с Екатериной. Его слезящиеся подслеповатые глаза в паутине старческих морщин взирали на венчающихся ласково и участливо, но без тени подобострастия: настоятель яворовского храма был слишком стар и слишком много повидал в жизни, чтобы бояться земных владык и земного зла. У алтаря стояли не всесильный монарх огромной северной державы и не его августейшая супруга, а «чада», духовные дети, души которых он соединял на долгий путь через все испытания и радости по бурному морю, именуемому «жизнью». К заветной черте, за которой перед праведными откроются врата райские…

– Обручается раб Божий Петр рабе Божией Екатерине во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа… Обручается раба Божия Екатерина…

Екатерина засмотрелась на вышитые малороссийские рушники, в которых им поднесли обручальные иконы Христа и Богородицы. Свечи были высокие, витые, и хотя их подали жениху и невесте в специальных платах, горячий воск все равно обжигал пальцы…

– Что ж у тебя, Катя, руки так дрожат? – шепотом спросил Петр, насупив густые черные брови. – Али боишься кого? Так скажи, я прикажу, и враз некого бояться станет!

– Кого мне бояться, Петер, если ты со мной? – ответила невеста.

– Стало быть, саму себя ты боишься, – проницательно заметил Петр, до конца обряда не проронил более ни слова, только смотрел на Екатерину сурово, строго, словно не на супружескую жизнь вел он ее за холодную маленькую ручку, а на великое испытание.

Два перстня, приготовленных Шафировым, положили рядом на святой престол в ознаменование того, что жених с невестой поручают свою судьбу Промыслу Божию.

Свеча в руках Екатерины задрожала и чуть не погасла.

– Скверный знак, это значит… – зашептал кто-то за ее спиной. Петр красноречиво обернулся, и шепоток оборвался.

Свеча в руках государя горела ровно и сильно, а у его невесты по-прежнему дрожали руки. Но огонек невестиной свечи пошипел, поколебался и все же выправился, разгорелся светло и ярко. За спиной у молодых раздался вздох облегчения.

– Свеча Екатерины Алексевны горит как подобает! Господа, попрошу оставить пересуды! – достаточно громко заметил Шафиров, и царская невеста была благодарна ему за это замечание.

Когда дошло дело до перстней, Екатерина уже справилась со своим страхом. Никакой призрак из прошлого не явился в церковь, и никто не сказал, что невеста – никакая не невеста и не Екатерина Алексеевна, а законная жена храброго солдата шведской короны Йохана Крузе, и имя ей – Марта… Йохан, живой или мертвый, не пришел заявить свои права на ее любовь. Быть может, он и вправду отрекся от нее, решил не стоять на пути нового счастья своей возлюбленной, уйти с торного пути истории! А стало быть, новая женщина с новым именем и новой судьбой, подаренными ей Россией, и вправду свободна… Так, верно, судил Господь. На все Его воля!

Петр и Екатерина троекратно обменялись перстнями, и невеста впервые за весь долгий обряд робко улыбнулась своему суровому нареченному… Но Петр не заметил этой улыбки. На его выразительном нервном лице застыло прежде незнакомое Екатерине выражение: выражение глубокой печали и тягостных раздумий. Священник в последний раз благословил молодых, и Петр, ступая неспешно и увесисто, повел невесту к выходу. Погруженный в свои невеселые думы, царь, не замечая того, стиснул кисть Екатерины своей мощной ладонью с такой нечеловеческой силой, что та почувствовала, как вот-вот затрещат, ломаясь, ее хрупкие косточки. Некоторое время она пыталась терпеть боль, изображая приличную моменту величавую походку царственной дамы, но мука становилась непереносимой, и она тихонько попросила:

– Петер, пусти руку, больно…

Он молчал, словно не замечая ее.

– Умоляю, отпусти руку, сломаешь!!.. – почти закричала Екатерина, пытаясь вырвать руку из мощных, как кузнечные клещи, пальцев царя.

Но в это время пестрая толпа шляхты, горожан, солдат и офицеров, теснившихся на паперти за двойным кордоном зеленых преображенцев и синих семеновцев, увидела молодых и разразилась оглушительными кликами: «Виват! Виват!! Виват!!!» Жалкого крика несчастной женщины, который мог бы стать недопустимым конфузом в торжественном течении церемонии, по счастью, никто не услышал. Сзади, в толпе, началась какая-то свалка, но новообрученной царской невесте не было до этого дела: ее больше всего волновало, как бы Петр не раздавил ей руку, на которую только что надел обручальное кольцо…

* * *

– Пусти ей руку, чертов верзила, ей же больно!! Убью, как жабу!!! – забыв обо всем, Йохан бросился вперед, расталкивая соседей локтями. От гнева в груди словно вспыхнул жгучий огонь, а в голове, наоборот, раздулся ледяной ком. Рука сама собой нашла эфес шпаги, а опытный глаз бойца, направлявший удар механически, независимо от мысли и чувства, определил тот кружок зеленого сукна на левом боку мосластого усатого московита, куда надлежало вонзиться верному клинку. К дьяволу все – честь и службу, шведскую корону и московское войско, жизнь и любовь!!! Этот долговязый мерзавец с ледяной рожей и оловянными глазищами на глазах у всех так жестоко мучает его Марту!.. Его веселую любимую девочку с берега серебристого озера Алуксне, с которой обвенчал его в старинном соборе Мариенбурга добрый пастор Глюк, с которой они познали счастье в волшебную Янову ночь под плакучими ивами, которую он поклялся любить и защищать перед Богом и людьми!.. Она кричит от боли, она зовет его!!

…Если бы Йохан стоял в первом ряду досужей толпы, у него, наверное, мог бы быть шанс. Нет, не шанс пронзить шпагой царя московитов, а шанс быть хотя бы замеченным им, пока его, Йохана, будут убивать дюжие гренадеры-гвардейцы из охраны… Но он сам забрался в тесноту человеческих тел, не желая попадаться Марте на глаза. Разумеется, даже выхватить шпагу ему не дали. Курносый капрал-артиллерист первым опомнился и повис у Йохана на правой руке, пытаясь выкрутить ее за спину. Йохан немедленно зарядил левым кулаком в его и без того приплюснутый нос, да еще поддал коленом в пах, чтобы с уверенностью избавиться от досадного противника. Но тотчас его схватили десятки рук, и десятки кулаков обрушились на его голову. Какая-то почтенная пани в кружевном чепце отвратительно визжала над самым ухом: «Панове, тржимай ассасина!»[12], а Йохан отплевывался кровью и старался не подставлять под град ударов лицо. Хорошо еще, что пытавшихся ударить его было слишком много, и из-за адской тесноты они мешали друг другу… Эх, прав, тысячу раз был прав старина Ханс: он, Йохан Крузе, лейб-драбант шведского короля, ветеран десятков боев и сражений, счастливый беглец из плена, – попался, попался так глупо и бесполезно, поставив под удар все их предприятие!.. Дай Бог, чтобы у друзей хватило сообразительности поскорее убраться из города, пока московские мастера пыточных дел не развяжут ему язык…

Добровольные поставщики палачей выволокли Йохана из толпы и, выворачивая руки, поставили на колени перед офицером, командовавшим охраной. Важный краснолицый усач в синем семеновском мундире, богато расшитом золотым позументом и перехваченном в поясе трехцветным шарфом, смотрел на него сверху вниз скорее пытливо, чем злобно.

– Так что, господин подполковник, гнус сей злоумышлял на государя-батюшку со шпагой напасть, а мне всю сопатку раскровянил, сука! – докладывал, шмыгая разбитым носом, давешний капрал. После удара Йохана он подковылял к подполковнику враскорячку и протянул отнятую у «ассасина» шпагу.

– А ты, служивый, стало быть, Петра Алексеича сопаткой своей от лютой смерти заслонил? – не без иронии спросил офицер.

– Так точно! – радостно вытянулся капрал, предвкушая награду.

– А не пошел бы ты, болван… умыться! Шпагу оставь! – внезапно раздраженным тоном произнес офицер и добавил, обращаясь то ли к Йохану, то ли к самому себе: – Мало что в толпе приключиться может? Прибьют сдуру невинного человека и волокут его, как вора али убийцу. Эй, братцы гренадеры, – кликнул он ближайших солдат. – Примите-ка у доброхотов этого молодца да держите твердо. Сиих доброхотов – гнать в шею! Нашлись спасители отечества на мою голову…

Несколько крепких парней в синих с красным прибором мундирах Семеновского полка и высоких митрах-гренадерках[13] в мановение ока оттолкнули горожан и схватили Йохана за руки, менее болезненно, но не менее крепко. Тем не менее, ободренный словами недоверчивого и рассудительного подполковника, он поднял голову и горячо заговорил на немецком языке, на ходу придумывая спасительные подробности:

– Герр офицер, я гамбургский купец Шульц! Я хотел приветствовать обручение Его Величества царя Петера и учинить салютацию шпагой! Эти варвары вообразили невесть что и набросились на меня, как дикие звери! Я требую отпустить меня!..

– Вы не в той позиции, чтобы требовать, герр Шульц, – на вполне сносном немецком ответил офицер. – Дело слишком серьезное. Я прикажу препроводить вас к коменданту. Он пусть и разбирается!

Йохан не смог сдержать горькой кривой усмешки. Очевидно, знакомство с прославленным мастерством московских палачей не отменялось, а всего лишь немного откладывалось. В кармане его кожаного дорожного колета действительно лежала подорожная на имя некоего Мартина Шульца, купленная за шестьдесят талеров у «надежных людей» в Данциге, однако о методах, которыми московские «начальные люди» привыкли «разбираться» в серьезных делах, он был достаточно наслышан за годы плена: все те же дыба, кнут да клещи… Вот и пришла к своему безвестному и бесславному концу немудреная жизнь Йохана Крузе, дерзкого парнишки из лена Уппланд, который много лет назад пошел за вербовочным значком. Ставшего рабом солдатского долга и потерявшего то, что терять ни за что не следовало: любовь кареглазой Марты из Мариенбурга. Оставившего свою Марту то ли наложницей, то ли служанкой, то ли женой дикого восточного тирана, который мучает ее даже в церкви. И не сумевшего убить единственного человека, которого он сейчас действительно начал ненавидеть лютой и деятельной ненавистью, – страшного царя Московии Петра.

Йохану не было страшно. Он слишком часто смотрел в глаза опасности, чтобы бояться того, что еще не началось. Он знал – страх придет потом, вместе с болью, и не сомневался – рано или поздно его обязательно сломают. В этом нет стыда: ломают всех, тем более изощренные московские палачи. Чтобы выдержать пытки, надо быть святым. Йохан Крузе – не святой, но, по крайней мере, он постарается заставить их попотеть, прежде чем они вырвут из его окровавленного рта первое слово! Он даст своему старому боевому товарищу Хансу Хольмстрему и своим новым польским друзьям достаточно времени, чтобы скрыться. А они сумеют достойно отомстить за него. Марте, наверное, ничего не расскажут. Не страшно. Он сам расскажет ей все, когда дождется ее там… Он хорошо умеет ждать!

* * *

Двое здоровенных гвардейцев держали Йохана за руки, вроде бы почти добродушно, но вырываться было бесполезно: затрещат кости! Молоденький румяный субалтерн[14] с едва пробивающимися котячьими усиками (офицерик явно хотел подражать своему обожаемому монарху), которому подполковник приказал доставить Йохана к коменданту, шагал следом, держа наготове заряженный пистолет, а под мышкой – главную улику, шпагу Йохана. Восьмеро гренадеров-семеновцев с фузеями наперевес маршировали по двое слева, справа, спереди и сзади, оглашая узкие яворовские улочки согласным топотом солдатского шага и бряцанием оружия. Редкие прохожие поспешно сторонились перед конвоем, бросая на несчастного пленника с разбитым в кровь лицом быстрые взгляды, исполненные любопытства и порою сочувствия. «Здешние люди свободнее и смелее московитов, – думал Йохан. – Они смеют жалеть обреченных!»

– Эй, конные, объезжай, дай дорогу государеву делу! – вдруг зло и растерянно закричал офицерик и выскочил перед маленьким отрядом, размахивая руками. – Куда прешь, скотина-латина?! По-нашему понимаешь али нет?!

Пятеро или шестеро всадников, весело смеясь и непринужденно переговариваясь по-польски, шагом ехали навстречу конвою. Весеннее солнце, выглянувшее из-за островерхих крыш, светило им в спину, а гренадерам и Йохану – в глаза, и подробности терялись, но по очертаниям пленник мог судить, что это настоящие польские дворяне-шляхтичи. Такие не дадут дороги, возможно, даже под угрозой оружия: иначе их хваленому на весь мир «панскому гонору» будет нанесен непоправимый урон. «Хорошая потасовка была бы мне очень кстати…» – подумал он, незаметно напрягая мышцы для отчаянного броска.

– А ну стой! – молоденький офицер чеканно выбросил вверх согнутую в локте руку, и гренадеры замерли как вкопанные.

– Товсь, кладь! – выкрикнул юноша, и фузеи послушно взлетели к плечам, а на поляков недобро глянули черные глазки ружейных дул.

– Огня! – рявкнул вдруг по-польски другой голос, властный и зычный, и грянули выстрелы. Всадники в упор палили по солдатам из спрятанных под плащами пистолетов. Несколько семеновцев повалились в пыль молча или с мучительными стонами. Остальные разрядили по нападавшим ружья, но внезапность ошарашила даже этих вышколенных гвардейцев, а солнечные лучи слепили глаза, и пули пропали даром. Конные дали шпоры лошадям, прянули вперед, зловеще сверкнули кривые сабли… Юный субалтерн, который только сейчас оправился от неожиданности, выпалил из пистолета – конь под ближайшим врагом вздыбился и грянулся на круп. Всадник ловко бросил стремена, соскочил на землю и кинулся в рукопашную…

Солдат, державший правую руку Йохана, вдруг с каким-то сипением выхаркнул сгусток черной крови, разжал руки и завалился вбок. В груди у него дымилась черная рана. Второй, здоровенный и сильный, как бык, но, видимо, не больно сообразительный деревенский увалень, на миг опешил и вытаращился на упавшего товарища… Этого мгновения Йохану хватило, чтобы развернуться к здоровяку лицом и, растопырив рогаткой указательный и средний пальцы свободной руки, ткнуть его прямо в эти беззащитно распахнутые удивленные глаза. Парень истошно взревел и прижал ладони к лицу. Йохан вырвался, схватился за эфес шпаги конвоира, выдернул ее из ножен и со всей силы припечатал незадачливого силача эфесом по темени. Убивать он больше не хотел никого, кроме одного человека во всем мире – царя Петра!

Вокруг кипела отчаянная схватка конных с пешими, и сабли лязгали сверху вниз о штык или о ствол фузеи, а польские и русские ругательства мешались с храпом лошадей и криками раненых. Йохан видел, как ближайший гренадер умело поддел на штык и сбросил с седла польского всадника. Другой верховой повернул на победителя коня, очень легко, словно мимоходом, отмахнул саблей – и голова солдата вместе с островерхой шапкой закувыркалось в пыли. Только потом, конвульсивно дергаясь, рухнуло большое тело…

Молодой офицер бросился на Йохана со шпагой. В бешеной круговерти боя он твердо помнил приказ – ни за что не выпускать арестанта. Пружинисто припав на правое колено, юноша сделал энергичный длинный выпад клинком, который мог бы проткнуть менее опытного противника, чем Йохан, насквозь. Но бывшего лейб-драбанта этот усердный, как в школе фехтования, укол в низкой квинте[15] скорее насмешил бы, будь у него немного больше времени… Не для того, чтоб убить начинающего юного служаку, а чтоб успеть спасти его глупую жизнь, прежде чем до него доберется кто-нибудь из поляков. Презрев все фехтовальные школы и позиции, как это не раз бывало в бою, Йохан обратил бешеную энергию своего смертельного визави против него самого. Он просто слегка отступил в сторону, увернувшись от удара, а когда офицерик по инерции пролетел мимо, не совсем уважительно, но веско поддал ему в зад сапогом. Субалтерн растянулся во весь рост, а Йохан хищным зверем прыгнул на него сверху и несколько раз ударил гардой эфеса по затылку – пока московит не перестал брыкаться…

– Жалеешь? – крикнул с высоты седла по-шведски знакомый голос. – Зря! Он бы тебя не пожалел.

Лейтенант Хольмстрем стащил с головы польскую рысью шапку и вытер ею сначала пот со лба, затем – окровавленную саблю.

– Ханс, мне нечего сказать, кроме того, что я обязан тебе жизнью, – Йохан сконфуженно протянул другу руку. Затем, узнав импозантного польского наездника с лихо закрученными усами и резкими манерами командира, почтительно поклонился:

– Витайте, пане Собаньский! Дзенькуе бардзо![16]

– Чешчь![17] – поляк весело кивнул. Выйдя из схватки, он казался беззаботным и довольным, словно после хорошего развлечения.

Скоротечный бой, с первого до последнего удара занявший всего минуту, много – две, был кончен. Двое семеновцев, раненные, но державшиеся на ногах, удирали со всех ног вниз по улице, во все горло призывая на помощь. Остальные плашмя распростерлись в лужах крови, кто-то слабо шевелился и жалобно стонал. Потерявший коня поляк наклонился над своим выбитым из седла товарищем, лежавшим без движения, и скорбно покачал головой в ответ на вопросительный взгляд пана Собаньского:

– Не жие, пане ротмистрже…[18]

– Холера ясна!..

«Прости, товарищ, ты умер за меня и из-за меня», – с запоздалым раскаянием подумал Йохан. Но предаваться печали было некогда. Хольмстрем подвел ему коня:

– Живо в седло, идиот несчастный! Пора смываться, пока сюда не примчалось все московское войско!

Йохан привычно захватил повод, подтянулся на луке седла и поймал ногами стремена. Спешенный поляк вскочил на лошадь своего погибшего друга, и маленький отряд с места рванул в галоп. Вовремя! В конце улицы уже замелькали зеленые мундиры российских пехотинцев, и вслед всадникам ударили запоздалые выстрелы…

Польские гарнизонные солдаты на городской заставе демонстративно отвернулись, якобы не замечая мчавшихся во весь дух соотечественников. Зато минуту спустя они расторопно сдвинули деревянные рогатки на пути плутонга московских драгун, спешившего по следу беглецов. Угрожая оружием и бранясь на чем свет стоит, обе стороны затеяли долгое и яростное препирательство о том, за какой надобностью выезжают из Яворова «жолнежи московськи» и имеется ли у них соответствующий «лист от пана коменданта». Когда появившееся подкрепление в лице роты преображенцев попросту оттеснило поляков и разметало рогатки, думать об успешном преследовании было уже поздно…

* * *

Беглецы из Яворова остановились перевести дух в густом перелеске только в сумерках. Кони, несколько часов кряду шедшие галопом и лишь немного отдыхавшие на рыси, судорожно раздували взмыленные бока. С их черных губ капала розоватая пена. Один из поляков, серьезно раненный штыком в бок, скорее свалился, чем слез с седла с помощью Йохана и своих товарищей. Ротмистр Собаньский получил глубокий укол в бедро. Другие поляки, бормоча в усы крепкие солдатские ругательства, тоже перевязывали раны оторванными от рубах лоскутами. У Йохана распухло разбитое лицо и разболелись изрядно помятые ребра. Победа над русскими гвардейцами досталась дорого. Невредимым из всего отряда остался только Ханс Хольмстрем.

– Кепське… Бардзо кепське…[19] – озабоченно бормотал польский предводитель, напрочь утративший свой бравый вид.

Йохан жестоко мучился от стыда и, кажется, впервые в жизни не смел поднять глаза на боевых товарищей.

– Послушай, Ханс, – выговорил он наконец, с трудом выдавливая слова. – Вы спасли меня от ужасного дела! Сам знаешь, что творят с людьми в пыточных проклятого царя Петра… Но как, во имя Господне, как вы узнали?!

– Мальчишка к трактирщику прибежал, – зло буркнул в ответ Хольмстрем. – Кричит: «На площади москали ассасина поймали!», или что-то вроде того. У них, евреев, своя почта, получше королевской эстафеты работает. Мы сразу и догадались, что это ты, дурак несчастный, попался, больше некому! Честно говорю, Йохан, я б бросил тебя к чертовой матери и смылся из города!..

– Спасибо, Ханс, ты настоящий друг…

– Подожди! Но поляки наши усищи свои тараканьи встопорщили, саблями забряцали: «Мы своих не бросаем!», «Москалям на погибель!»… Вот и получили себе – «на погибель», вон, побитые все, как псы после драки…

– Проше пана, оно того стоило! – оживился прислушивавшийся к их разговору Собаньский; ходивший со шведскими войсками под Полтаву, он неплохо понимал и изъяснялся на языке своих союзников. – Пан Крузе, разумеется, повел себя неосмотрительно, но как честный и достойный рыцарь! Для шляхетского гонора было бы невыносимо, что москали рвут его с дыбы, а мы не пришли на помощь!

– Вот и пришли, и что получили? – резонно заметил Хольмстрем. – Осмелюсь напомнить, что мы собирались завтра отправиться к нашему славному королю, и нам было что ему сообщить! А теперь московиты рыщут по всем дорогам, а с ранеными, на заморенных конях и без припасов нам далеко не уйти…

– Так есть, пся крев! – пан Собаньский сокрушенно поник головой и принялся ерошить пятерней свою свалявшуюся под шапкой густую чуприну. – Придется идти на фольварк[20] и сидеть там тихо, как мыши, пока москали всей силой не выступят в поход. Но потом нам не обогнать их: все дороги в Бессарабии будут забиты их войсками…

Йохан вдруг порывисто вскочил, осененный внезапным решением:

– Значит, нужно обогнать их и выступить немедля! Одиночный всадник легче сможет миновать разъезды московитов и проще прокормит коня в дороге. Добрая карта, звезды и Божья милость укажут путь от колодца к колодцу…

– Пан Крузе желает сказать, что он поедет к королю один? – пылко возмутился Собаньский. – Шляхетский гонор…

– Мой благородный и доблестный польский друг, – Йохан сознательно подобрал самые напыщенные эпитеты, зная, как падки на лесть польские шляхтичи. – Вы уже покрыли свою дворянскую и офицерскую честь славой, когда спасли меня от смерти и так бесстрашно сражались! Ваш союзнический долг перед шведской короной исполнен, пан Собаньский, никто не посмеет упрекнуть вас! Вы и храбрые солдаты ваши заслужили отдых, пока не заживут раны.

Поляк удовлетворенно кивнул и пробормотал, что «подлатать прорехи от москальских штыков не помешает». Его самолюбие получило полную индульгенцию. Поездка к шведскому королю, чтобы помогать туркам, которые старинные враги Речи Посполитой, бить других врагов – московитов, отменялась под самым благовидным и рыцарственным предлогом. Усталым голосом Собаньский скомандовал своим солдатам «по коням!». Приказ был исполнен не без труда, с болезненными стонами и забористой руганью. Йохан по очереди крепко пожал руку каждому из поляков, а они, прощаясь, по своему обыкновению препоручали храброго шведа защите «Ченстоховской Божьей Матери и пана Иисуса».

Лейтенант Хольмстрем тоже было взобрался в седло, но вдруг смачно плюнул и спрыгнул на землю.

– Ну уж нет, Йохан! – решительно заявил он. – Если ты собираешься еще раз запереться прямо в лапы московитам, то, черт побери, и я с тобой! Болтаться в петле вдвоем или подыхать в степи вместе куда веселее… А если, не ровен час, все-таки удастся добраться к нашему славному Карлу, я не хочу отдавать всю славу тебе одному!

Дав коням пару часов отдыха, они выехали под покровом ночной мглы, угадывая по звездам направление на юг и на запад, сторонясь дорог и держа наготове оружие.

– Не понимаю тебя, – сказал Хольмстрем Йохану, когда они остановились напоить коней у заброшенного колодца. – Еще вчера ты плелся за мной через силу, тебе было наплевать на войну, на славу, на саму шведскую корону! А сейчас сам суешь голову к дьяволу в зубы, да еще ведешь за собой меня, и я не могу отказаться… В тебе словно адский огонь разгорелся…

Йохан недобро усмехнулся, и в глазах его Хольмстрему почудились отблески того самого ледяного пламени преисподней.

– Ты угадал, дружище! – мрачно ответил он. – Именно огонь и именно адский. Он будет пожирать меня изнутри день и ночь, пока я не залью его черной кровью безумного царя Петра! Раньше я много сражался и убивал людей из долга службы или необходимости… Но порази меня Господь, если я ненавидел хоть кого-нибудь из этих несчастных! Сегодня я научился ненавидеть, Ханс. Ненависть вернула мне вкус к жизни. Ненадолго. До тех пор, пока проклятый московит не умрет от нашей руки, а несчастная Марта не станет опять свободной…

– Вот это дело, дружище! – воскликнул Хольмстрем почти радостно. – Тогда я с тобой до конца! Быть может, это позволит забыть, как восемь лет я ползал перед московитами на брюхе, спасая свою шкуру… Смерть чертову Бон-Бом-Диру Петьке Михайлову! Клянусь злобой и ненавистью всех демонов ада!!!

Глава 6. Детство северного титана

Той ночью, после обручения с Екатериной, Петр опять заблудился в лабиринте прошлого. Титану снилось, что он – мальчик и снова – в Кремле, под опекой матушки-царицы Натальи Кирилловны и боярина Артамона Сергеевича Матвеева. Кремль, этот запретный город, государство в государстве, в котором царей, цариц и царских отпрысков веками прятали от их народа, казался мальчику огромной усыпальницей, скрывающей его от жизни. В детстве Петруше отчаянно хотелось выйти за кремлевские стены – туда, где кипела настоящая, пусть буйная и скудная, но все-таки жизнь! – и куда его не пускали. Да, эти стены защищали его и мать, только вот от чего? «От событий!» – твердо решил юный Петр. Здесь, за кремлевскими стенами, он, юный царь, был только участником торжественных и пышных ритуалов – не более.

Его наряжали, как куклу, в златотканые наряды на византийский манер, а потом вели или в Успенский собор – на службы, или в Архангельский, поклониться праху усопших российских царей и цариц. Рядом шла мать, а впереди – царевна Софья: полная, высокая, мужеподобная, с некрасивым, но умным и значительным лицом. Софью не коробило от необходимости все время участвовать в каких-то торжественных ритуалах: она была создана для пышного и слишком часто – бессмысленного действа под названием «верховная власть». Царевне доставляло подлинное удовольствие появляться перед толпой в златотканых нарядах московских цариц. Изваянием, языческим идолом стояла она перед стрельцами, и те спешили целовать подол платья властительницы или мостовую, по которой она ступала.

Петр был совсем другим – ему хотелось действовать и править, а не только царствовать. Живой и горячий юноша не хотел быть языческим божком, надежно спрятанным от непосвященных за кремлевскими стенами. Сами эти стены раздражали и мучили его – казалось, что не хватает воздуха, что тяжелый камень погружает в одурь и душит. Поэтому ссылку в сельцо Преображенское, на которую, сразу после Стрелецкого бунта мая 1682 года, обрекла их с матерью царевна Софья, юный Петр воспринял как награду. Прочь отсюда, из этого постылого склепа, убраться бы подальше от этих бесконечных извилистых коридоров, где, казалось, еще блуждает тень безумного царя Ивана Грозного и стучит посохом по стенам! Прочь из этого места, где кишат миазмы страха, ненависти и непомерной спеси, где живой человек, с горячей кровью и жаждой деятельности, превращается в изваяние, годное лишь на то, чтобы погружать в сон собственный народ!

В Успенском соборе юный Петр сидел на месте Ивана Грозного – в ажурной, выточенной из дерева «клетке» под высоким куполом, и чувствовал, что окончательно отделен ото всех, даже от собственной матери. Удивительная, баснословная красота этого собора, словно тонувшего в золотом сиянии, конечно, погружала мальчика в состояние возвышенного экстаза. Но он предпочел бы молиться вместе со всеми, а не в этой деревянной «клетке». Боярин Матвеев рассказывал, что в далекой земле Британии, откуда была родом его жена-шотландка, первые лица государства сидят в церкви на простых деревянных скамьях – вместе с прихожанами. По словам Матвеева выходило, что и у французского короля есть свое место на скамьях в соборе Парижской Богоматери! И только его, Петра, почему-то запирают в клетку, превращают в раззолоченное пугало, годное лишь для устрашения толпы!

Но патриарх тоже сидел в Успенском соборе на особом месте – в клетке, только поменьше! И у матери был собственный «ковчег», предназначенный для московских цариц. Только царице было еще хуже – она сидела за тяжелыми красными занавесками и даже приоткрыть их не смела. Наталье Кирилловне дорого далась одна ее девическая шалость: в первый раз въезжая в Кремль, еще из дома родственника своего, боярина Матвеева, она из любопытства чуть приоткрыла краешек оконной занавески в тяжелом рыдване. Выглянула в окошко и испугалась – так недовольно зыркнули на нее окружавшие карету царевны слуги. Прежняя царица, Мария Ильинична Милославская, редко показывалась толпе и сидела за пышными красными занавесками смирно – как в рыдване, так и в церкви. Но живой и бойкой Наталье Кирилловне, воспитанной в почти что европейском доме боярина Матвеева, все это было не по нутру. Она и в доме у Матвеева никогда в теремах да светелках от людей не хоронилась, а когда приходили гости, то сидела за столом, вместе с другими домочадцами, и потому привыкла чувствовать себя вольно. В Кремле, впрочем, ее быстро отучили от вольностей! И за стол царский, с мужами державными, не сажали. Довольно было с нее и терема!

Царь Алексей Михайлович, несколько благоволивший к европейским новшествам, но благоволивший как-то уж слишком осторожно и робко, устроил, правда, для молодой жены зрелище заморское, диковинное – театр, комедиальную хоромину. Но смотреть царице и ее комнатным девушкам театральное представление пришлось опять-таки из особой «ложи», плотно занавешенной и похожей на клетку.

В Успенском соборе Петру приходилось часами сидеть в своей «клетке» неподвижно – как монумент самому себе. И все считали, что так и надо – быть как можно дальше от собственных подданных, даже сейчас, в минуты молитвы, обращенной к Отцу всего сущего. В минуты той молитвы, которая должна была сблизить всякую земную «тварь» – от царя до церковного служки! Эта брезгливая отстраненность от людей и от самой жизни была отличительной чертой кремлевского бытия. Ею, казалось, можно было заразиться, едва ступив на землю «запретного города». Петр задыхался в Кремле тогда – и задыхался сейчас, через много лет, во сне, когда видел себя все ребенком-узником из раззолоченной клетки.

– Душно… – орал царь. – Стены душат… Катя… Кто-нибудь…. Воды!

– Возьми, Петер, вот вода… – шептала ему Екатерина.

Петер брал чашку, быстро, лихорадочно пил. Потом снова проваливался в сон. И опять блуждал по кремлевскому лабиринту, из которого, казалось, не было выхода.

– Тесно… – шептал он Екатерине. – Нет простора! Темно! На волю! В Преображенское!

Преображенское было для царя оазисом свободы. Здесь он создавал потешные полки, здесь общался с иностранцами из Немецкой слободы, обучался математике, лоции, навигации и фортификации и торопился переделать за день тысячу дел. Ведь как много нужно сделать для того, чтобы Россия, косная, старая, удельная, отделенная от всего мира, стала не только ненавидеть иностранцев, но и учиться у них всему, чего у московитов не было!

В старой Москве боярские дома были отделены от улицы высокими заборами, за которыми брехали цепные псы, а Петр хотел, чтобы дворцы, как и дома попроще, глядели на улицу. Царь желал, чтобы его подданные проводили вечера, не запершись друг от друга в подобиях кремлевского «запретного города», а в благородных увеселениях – сиречь ассамблеях. Старая Московия представлялась Петру множеством «запретных городов» – царских, боярских, купеческих… И жители этих «запретных городов», окруженных частоколом, только кичились друг перед другом богатством да почестями. А трудиться, как и веселиться, умели плохо…

В Кремле на всех окнах были железные решетки, как в тюрьме. Узкие комнаты, низкие своды, темные коридоры, мерцание лампад и свечей в кромешной ночной темноте, стены, расписанные охрой и киноварью… В детстве Петру казалось, что везде в Кремле царит полумрак – таинственный и страшный. Но то, что рождалось в этой тишине и темноте, было страшнее любого мрака. Здесь, как шептались между собой жители кремлевских палат, жили неупокоенные души невинно убиенных, принявших в Кремле лютую смерть.

Мать и ее комнатные девушки боялись кремлевских призраков. Царица Наталья вполголоса, опасливо, рассказывала приближенным, что по Кремлю бродят неупокоенные души убитых здесь царей: юного Федора Годунова, Димитрия Самозванца, а иногда появляется и «Воренок» – сын Марины Мнишек и Второго Лжедмитрия.

Воренок погиб не здесь, как и Марина Мнишек, коронованная в Успенском соборе Кремля и названная царицей Марией Юрьевной, но что-то удерживало их скорбные тени в полутемных кремлевских лабиринтах. Быть может, месть роду Романовых, получившему престол после Смуты?

– Как стемнеет, так и обретаются они в дальних комнатах и коридорах… Души неупокоенные спаси и помилуй, Господи! – понизив голос до таинственного шепота, рассказывала Наталья Кирилловна царице Марфе Матвеевне, жене Феодора Алексеевича.

Марфа Матвеевна, урожденная Апраксина, происходившая из просвещенной, тяготевшей к реформам и Европе семьи, благоволила к боярину Матвееву и царице Наталье. Именно она упросила царя Федора вернуть Артамона Сергеевича из ссылки.

– Кто же это? – удивленно переспросила Марфа Матвеевна.

– Все они… Убиенные… Младой Федор Годунов, Самозванец Гришка Отрепьев… А пуще всех Воренок Ивашка, дитя малое… Жалко мне его, безвинного, за грехи родительские пострадавшего… Сказывали, когда вешать Воренка понесли, а было это в зиму лютую, так он все просил: «Шапку, принесите мне шапку… Зябко!» А шейка у мальца такая худая была, что веревку на ней затянуть не могли… Руками задавили, верно! Как кутенка… Алексей Михайлович, Царствие ему Небесное, все Воренка боялся… Говорил, что он по Кремлю ходит да за смерть свою лютую отомстить хочет…

– А ты его видела, Наталья? – цепенея от ужаса, спросила Марфа Матвеевна.

– Видела, Марфа, видела, милая… Ночью как-то со свечой шла, а передо мной, смотрю, мальчик идет какой-то… В тулупчике, но без шапки, а на шее – веревка. А тело-то, тело-то прозрачное…

– Страсти-то какие, прости Господи! – охнула царица Марфа. – Что же дальше-то было?

– Я закричала… Свечу чуть не выронила… Потом к стене прислонилась и молитву Богородице читать начала… И тут вижу: светящаяся женщина в польском платье к мальчику бестелесными шагами подбегает, на руки его берет и мне говорит: «Смотри, царица, сына береги! Моего мальчика убили, как бы с твоим такая беда не случилась… Проклятие на вашем роде Романовых! С той самой поры, как по вашему приказу сына от матери оторвали и вешать понесли!» И исчезли оба, словно их и не было…

– Так это она была! – догадалась Марфа Матвеевна. – Марина Мнишек! Полячка! Жена Самозванца!

– И я такое подумала… – призналась царица Наталья. – Успела спросить у нее: «Ты, – говорю, – Марина Мнишек, что с ляхами своими на Москву приходила?» А она мне: «Царица я московская Мария Юрьевна! И сын мой – наследник законный! А муж мой царь Димитрий Иванович чудом из Кремля, от стрелецких копий, спасся… Потом все равно убили его… И ты, царица, стрельцов берегись!».

– Да какая она царица Мария Юрьевна! – возмутилась Марфа. – Всем ведомо, что мужья ее самозванцами были! И первый, и второй… А стало быть, ни у Марины, ни у сына ее прав на престол царский не было!

– Однако же супругу Самозванца в Успенском соборе короновали… – робко заступилась за полячку Наталья Кирилловна. – Стало быть, царицей она до смертного часа и осталась… А может, и вправду беда грозит нам с Петрушей?

– Супруг мой Федор Алексеевич – вам и милость и заступа! – успокоила Наталью Марфа Матвеевна. – Ничего не бойтесь! Он царевну Софью враз утихомирит!

– Дай ему Господь здоровья! А то Софья больно резва стала… Власти хочет! – воскликнула Наталья Кирилловна.

Обе женщины обнялись и заплакали. И даже не заметили среди уверений в дружбе и слез, что их разговор слышал стоявший в дверях мальчик – царевич Петр Алексеевич.

– Марина Мнишек на Москву диковинную снасть привезла… Острую, о двух зубьях, а позади – ручка! – напомнила Наталье Кирилловне царица Марфа. – Эту снасть бояре дьявольской рогатиной прозвали, а Марину еретичкой ругали за то, что ею мясо прокалывала и ела…

– Так это вилка была! – рассмеялась Наталья. – Я такие снасти знаю. В доме боярина Матвеева ими завсегда ели.

– Ты и в Кремле этой вилкой ешь? – спросила Марфа.

– Здесь опасаюсь… – вздохнула Наталья Кирилловна. – А то враз еретичкой объявят! Не простят…

* * *

В тот же вечер Петруша, невольный свидетель беседы двух цариц, решил непременно поговорить с призраками. Он не боялся привидений – точнее, велел себе их не бояться. Правда, Марина с Воренком мало интересовали Петра – это бабье дело с такими лясы точить! Пусть вон матушка с царицей Марфой стараются! А вот Самозванец Гришка Отрепьев был, как считал царевич, фигурой интересной! Человек удалой, полководец… Хоть и ляхов на Москву привел, однако, по всему видно, воевал лихо и ума был недюжинного. Может, и расскажет что интересное – про Польшу, про Литву, про земли иные, далекие, да порядки европейские.

Ночью Петруша выскользнул из своей спаленки тайком от спящих слуг, взял в руки свечу и, перекрестясь, пошел темным кремлевским коридором.

Сначала впереди ничего не было, и царевич заметно разочаровался. Но затем перед ним мелькнула какая-то тень, и царевич обрадовался и пошел быстрее! Петр с детства любил опасности и знал наверняка – что бы сейчас ни случилось, он не побежит обратно, в теплую спаленку, на мягкую перинку под образами.

– Смелый ты, царевич! – сказал чей-то голос. – Может, и сын мой таким бы вырос, если бы успел родиться…

Петруша поднял глаза на говорящего и увидел, что перед ним стоит молодой еще человек – в польской одежде и с растекающимся кровавым пятном на груди. Вернее, не человек, а некий бесплотный образ. Но, несмотря на свою призрачную сущность, выходец из потустороннего мира смотрел лихо и даже весело – с такой улыбкой города берут! Кровавое пятно на груди, казалось, мало его беспокоило. Царевич невольно вздрогнул и понял – это он, Гришка Отрепьев, Самозванец. Стало страшно – и Петруша тут же застыдился своего страха.

– Ты, что ль, Гришка Самозванец? – стараясь казаться отчаянно смелым, спросил мальчик.

– Я – царь Димитрий Иоаннович, Божьей милостью на том и на этом свете законный государь московский! – гордо ответил призрак. – А про Гришку Отрепьева все враги мои выдумали… Годуновы постарались да князек Васька Шуйский!

– Неправда это! – возмутился Петруша. – Мне учителя иное рассказывали!

– Конечно, иное… – ухмыльнулся призрак. – Ты же – Романов! У Романовых на престол российский свои виды были… Но ты, я вижу, смелый! Нравишься ты мне, царевич… Если бы Господь мне сына дал, таким бы он стал!

– Что ж ты о Боге говоришь, призрак! – возмутился Петруша. – Ты же – нечистая сила! Вон, по ночам бродишь, людей пугаешь!

– Тебя, положим, испугаешь! – хохотнул призрак. А потом грустно добавил: – Значит, есть на то Божья воля, чтобы не было душе моей покоя… За грехи… Мои ли, ваши ли? Бог весть… А про нечистую силу – это все бабьи сказки. От темноты, глупости да страха. А ты, царевич, неупокоенных душ не бойся, ты живых людей остерегайся!

– Что ж ты обо мне заботишься, коли мы, Романовы, твою царицу Маринку с Воренком престола лишили? – удивился царевич.

– А я, царевич, люблю смелые души! – объяснил Самозванец. – А Воренок, как ты его назвал, не мой сын был. Мальчишку Марина с другим прижила. С тем, кого за меня принимали, Димитрием воскресшим величали. Только нет возврата из смерти! Разве что так, как мне, окаянному: на веки вечные мерить шагами палаты эти, думу свою невеселую думать… А ты, царевич, правь! Только Россию в Европу выведи, как я того хотел!

– А какая она, Европа? – замирая от ужаса и любопытства, спросил мальчик. – Мне боярин Матвеев, Артамон Сергеевич, про далекую землю Британию рассказывал… Говорил, что страна эта – царица морей! Мол, там и стар и млад на кораблях под парусами ходят! Я тоже хочу под парусами на корабле ходить! Города и фортеции строить…

– Польша да Литва – тоже земли славные… – ответил Самозванец. – Люди там живут вольно – не то что в Московии… Ты приглядись, когда вырастешь, к землям этим… Может, что и найдешь для Руси хорошее. Но бояр опасайся – они нового не любят! Им бы только в вотчинах своих сидеть да над безответными смердами пахотными измываться. Или здесь, на Москве, казну царскую расхищать! Убить они тебя решат – но ты будь хитер, не давайся… Я беспечен был, в заговоры не верил, хоть мне Петр Басманов, друг нелицемерный, про козни боярские да стрелецкие доносил исправно. А ты боярам да стрельцам не верь: продадут за полушку!

– А разве ты ляхов на Москву не привел, чтоб они над нашими людьми глумились? – удивился царевич. – Мне так сказывали…

– Ляхи мне помогли на престол русский взойти! – ответил Самозванец. – Потому они в Москве и оказались – как помощники мои верные. Но править я сам хотел, своей волей! А что после смерти моей смута на Руси началась и поляки лихое творили – так я в том не повинен. А ты стрельцов берегись, царевич… Меня стрельцы на смерть выдали – и тебя убить могут… Совсем скоро кровь может пролиться, много крови!

– Какая кровь? Чья? – сжимая в кулачки задрожавшие пальцы, спросил Петр.

– Твоя, царевич, и матери твоей, и друзей ваших… Берегись! – сказал призрак и исчез, как будто его и не было.

А царевич вернулся в свою жарко натопленную спаленку и до утра не мог заснуть. Молился Христу и Богородице, вспоминал услышанное да просил упокоения для души раба Божьего Григория (или Димитрия?). А впрочем, кто знает, как его звали на самом деле? И кем он был – чудом спасшимся младшим сыном Ивана Грозного или все-таки Самозванцем?

А вскоре после этой невозможной, немыслимой, но состоявшейся беседы скоропостижно скончался царь Федор Иоаннович, и началась на Руси новая смута – стрелецкие бунты… Вспомнил Петруша предсказание кремлевского призрака, когда стоял с матерью на Красном крыльце, а на них надвигался хмельной, буйный, обезумевший вал стрелецкого войска. Должно быть, потому так смело и властно поглядел он тогда на толпу, что не забыл предсказание Самозванца. Потому и велел себе держаться бесстрашно. До последней минуты, если таковая случится. Но неожиданно пришло спасение… Спас его Господь – для России!

* * *

Когда пришло время уезжать из Яворовского замка, Екатерине стало жаль покидать гордую и веселую Польшу. И в чинном Мариенбурге, и в иногда буйной, но чаще всего несвободной России ей недоставало польского «гонора», той горделивой и дерзкой уверенности в себе, с которой поляки встречали любые удары судьбы. Марта-Екатерина помнила, что ее отец, Самойло Скавронский, был похож на всех этих шляхтичей, которые в последний вечер прибыли в Яворовский замок, чтобы проститься с русским государем и его обрученной супругой. Шляхта приветствовала союз Петра с королем Речи Посполитой и не подозревала о том, что, заключив военный договор с их королем, русский государь втайне предлагал польский престол князю Ференцу Ракоци. Петр нутром чуял двуличность Августа: за мощной спиной русского царя польский властитель вел тайные переговоры со шведами.

Князь Кантемир обязался выставить десятитысячное войско, валашский господарь Брынковяну – по меньшей мере тридцатитысячное. Армия самого Петра насчитывала до восьмидесяти тысяч человек, да еще казаки Дона и Украины дали ему до десяти тысяч всадников. С таким внушительным войском можно было не только действовать, но и надеяться на победу – особенно если бы Кантемир и Брынковяну в точности выполнили свои щедрые обещания. На Кантемира Петр целиком полагался, а вот Константин Брынковяну внушал государю вполне обоснованные опасения. А вдруг в последний момент отступит валашский господарь, испугается Блистательной Порты, не выставит войско?!

Польский король обязался ввести свои войска в Померанию, дабы помериться силами с находившимся там шведским корпусом. Петр, в свою очередь, усилил польско-саксонскую армию пятнадцатью тысячами русских войск и таким образом обезопасил свой тыл от шведов. Однако официально Речь Посполитая в войну с Турцией не вступила. Саксонский Геркулес не доверял до конца своему могущественному русскому союзнику, да и Петр не слишком верил Августу. Обменявшись красноречивыми приветствиями, два титана – саксонский и русский – пошли разными путями…

Загрузка...