Олег Ларин Первопроходец

Утро 12 июля 1902 года студент Петербургского университета Андрей Журавский встретил на палубе «Доброжелателя».

После однообразно-плоской равнины Печора вступила в зону сосновых и лиственничных боров, укрывших от злых ветров поистине тропические по роскоши и мощи пойменные травы.

Из-за речной излучины показались стайки изб, амбаров, ломаная линия изгородей, и пассажиры вдруг пришли в движение, засуетились, хватая свои мешки и баулы. «Усть-Цильма!» — зычно объявил капитан, выходя на палубу, и «Доброжелатель» подтвердил это хриплым, похожим на мычание гудком.

Что он знал до сих пор об этом крае? То, что здесь простирается «царство мхов и вечной мерзлоты» и что культурное земледелие, как утверждает официальная наука, здесь так же немыслимо, как и культура вообще. То, что тут живут забитые нуждой полярные инородцы-оленеводы и замшелые старообрядцы, в большинстве своем «пьяницы, сутяги и недоимщики». И, наконец, что царское правительство выбрало глухой Печорский край местом ссылки не угодных ему лиц… Человеку, впервые попавшему в это захолустье, по словам газеты «Русский курьер», было «трудно свыкнуться с этой надрывающей душу тоской, с этой безжизненностью, безлюдьем, оторванностью, отсутствием человеческих интересов и скудной, неприветливой природой»…


* * *

По деревенским мосткам — по двое, по трое — лебединой походкой плыли девушки в длинных сарафанах и разноцветных безрукавках. Косые лучи солнца вспыхивали в высоких кокошниках, отделанных скатным жемчугом. Вызванивали серебряные и медные цепочки на груди, переливались узоры на парчовых шубейках. Тяжелые кашемировые шали с оранжевыми розами, наброшенные на плечи, отливали изысканной радугой. Наряды были, как сполохи северного сияния.

Пестрая многолюдная река разливалась по улице в полном молчании, вбирая в себя все новые и новые ручейки… Андрей широко раскрытыми глазами глядел на это пышное народное гулянье, называемое «горкой», в который раз удивляясь несовершенству человеческого знания. Ну, казалось бы, все или почти все прочитал он о Печоре и Усть-Цильме, готовясь к этому путешествию, но «горка», знаменитая «петровщина», что празднуется здесь в канун сенокоса, в этих описаниях отсутствовала. «Кто принес сюда этот обряд? — думал он, провожая взглядом статных румяных молодиц. — Почему здесь такое обилие трав, избыточность красок — здесь, у Полярного круга, где печать и наука предрекают нам полное запустение, зыбкий хаос болот и гибельные мхи?»

«Из-за лесу, лесу темного, из-за садику зелененького там летала птичка-ласточка, перелетная касаточка», — затянул кто-то из «горочниц», и в толпе мигом образовался хоровод, началось медленное хождение — «посолонь» — провожание солнца. С плавной текучестью, словно подражая самой матери-природе, хоровод плел замысловатые фигуры; он то становился излучиной реки, то сплетался венком из живых цветов, а то превращался в круг или распадался на отдельные пары. Все двигались с высоко поднятыми головами, с августейшей властной осанкой. В каждом движении скользила гордая, бесстрашная сила; поклоны были истовы и почтительны, улыбки сдержанны и светлы…

«Познать истоки поступков своих предков — познать себя, — напишет впоследствии Журавский. — Чем глубже мы будем знать свое прошлое, тем увереннее пойдем вперед. Печорский край — богатейшая кладовая истории, где бездорожье, Тиман и Урал… законсервировали островок Руси времен новгородского веча. Нужно неутомимо искать корни детства Руси и сохранить их для потомков».

Журавский забрасывал вопросами таежных жителей: почему тут такое вкусное молоко, откуда такая прорва малины, смородины, шиповника, сколько времени растут травы, что такое «выть», «мег», «грива», «кычко», нет ли в береговых откосах полезных минералов, почему летом ездят на санях? Выдержав этот натиск и немного пообвыкнув, хозяева и сами переходили к расспросам: кто ты, добрый человек, откуда и пошто пожаловал в наши края? И Журавский рассказывал, что он — сын генерала, живет в Петербурге на Мещанской улице, учится в университете, на естественном отделении физико-математического факультета, и даже написал первую самостоятельную работу «Болезни растений».

Официальная наука, Шренк, Гофман, Танфильев и другие авторитеты, говорил Андрей, относят Печорский край к арктической зоне, отрицая всякую возможность земледелия; студентам постоянно твердят о том, что тут, кроме клюквы и морошки, ничего не растет, в то время как в Летописи здешнего Великопожненского скита он с удивлением обнаружил, что здесь собирали солидные урожаи ржи, овса, гречи, ячменя.

— Так энто когда было?! — возражали ему староверы. — В бог-весть-каковские времена! Нонче уж мы ничего не садим.

— Неужели ничего? удивлялся Андрей.

— Так… самую малость. Муку купцы из Чердыни возят, а мы им пушнинку в обмен. Тем и живы.

— Ну, а картофель, лук, капуста, морковь? — горячился Журавский, не замечая, как при слове «картофель» все старообрядцы угрюмо хмурили брови.

— Неразумные речи глаголешь, вьюнош, — осаживали его старики, — Чертовым яблоком, пакостью непотребной не станем осквернять чистоту веры своей. Картофель твоя — дьявольская ягода. Кто прельстится ею — в смоле кипеть на том свете, мать-отца родных в геенну огненную ввергая, — И добавляли при этом, что тех, кто осмеливался вкусить «чертово яблоко», прежде насильно окропляли святой водой, поминали недобрым словом, а то и выдворяли из деревни.

И так везде и во всем, где бы он ни побывал: с одной стороны — могучее разнотравье, раздольные пожни, самой природой предназначенные для скота и посевов, вольный, предприимчивый ум, не скованный пережитками крепостничества; и с другой — религиозный фанатизм, неизлечимая вера в леших, шишиг, водяных и прочую лукавую темную силу, мешающую обратить эти земли на собственное благо.

«Вы уж простите меня, — писал он родным в Петербург в августе 1902 года, — но я чувствую внутренний зов этого девственного, чистого края, и с ним, видно, будет неразрывно связана моя судьба».


* * *

На следующий год, едва прошел ледоход и первая зелень пробилась сквозь оттаявшую землю, Журавский снова приехал на Печору. Предмет исследования — Большеземельская тундра. Около Пустозерска Андрею встретились стада кочевников, и он ушел с ними в просторы большой оленьей земли.

В характере Журавского, в искренности и импульсивности его натуры был заложен талант общения, и ему не стоило больших усилий найти с кочевниками общий язык. Презрев нижнее и верхнее белье, он облачился в малицу, меховые штаны и тобуры. Он учился водить упряжку, бросать тынзян[1] и помогал разыскивать заблудившихся оленей. Наравне со всеми участвовал в абурдании — ел сырое мясо, запивая его горячей кровью (во избежание цинги), и никогда не жаловался на трудности кочевой жизни.

Но главное, чем подкупил Журавский оленеводов, было относительно неплохое знание языка ненцев. Еще в университете он старательно штудировал первый русско-ненецкий словарь Шренка и теперь старался применять свои познания на практике. Неважно, что кочевники часто не понимали его (причиной тому было несовершенство шренковского издания), — важно, что он пытался понять их.

Андрей убедился: расширять и дополнять такой словарь не имеет никакого смысла, и он решил собирать свой — русско-зырянско-ненецкий, но на русской основе. К концу кочевья в записной книжке Журавского значилось около 600 слов с обозначением каждого понятия на разных ненецких диалектах.

На одном из переходов Журавский встретил упряжку ижемского зырянина Никифора Хозяинова и ушел вместе с ней, чтобы закончить по дороге сборы гербария и коллекции насекомых, Никифор оказался именно тем человеком, которого он мечтал встретить. Не по-деревенски грамотный, непоседливый и жадный ко всему новому, он был истинным охотником-следопытом и часто удивлял зрелостью своих суждений. Именно Хозяинов первым заговорил о бедственном положении инородцев, поставленных, по сути дела, вне законов Российской империи. И то, что подчас недоговаривали Андрею кочевники, опасаясь нежелательных последствий, Никифор выложил ему без всяких обиняков. Ненцев грабит местное кулачье, их обманывают алчные торговцы, спаивая водкой, на их землях — Большой и Малой — бродят чужие стада, вытаптывая лучшие пастбища, 26 миллионов десятин Большеземельской тундры скоро перейдут во владение ижемских и пустозерских «пауков».

На вечерних стоянках, за кружкой чая, настоянного на морошке, Никифор рассказывал Андрею о своих скитаниях по Печорскому краю, о сказочно богатых Усе, Колве, Адзьве и других реках Большеземельской тундры. И однажды поразил зырянским словом: Шом-Щелья.

— Ты шутишь, Никифор?! — встрепенулся Андрей. — Шом, насколько я помню, — уголь. Не хочешь ли ты сказать, что видел месторождение каменного угля, спрятанное в ущелье?

— Есть угля, есть щелья, — упрямо повторял Никифор, обижаясь, что ему не верят. — Пойдем Уса, пойдем Адзьва — показывать буду.

Однажды на палубе «Доброжелателя» Журавский увидел человека, как две капли воды похожего на покойного императора Александра Третьего.

— Ну и ну! — ахнул Андрей. — Кто это, Никифор?

— Самоедский начальник Петр Платоныч, — уважительно прошептал зырянин. — Сапсем большой начальник.

— А фамилия-то как?

— Матафтин, однако…

Матафтин был только что назначен чиновником по крестьянским делам всего Печорского уезда, по существу, безраздельным хозяином Большеземельской тундры, где паслось более 300 тысяч оленей… С любопытством разглядывая дородного, щегольски одетого «двойника императора», Андрей никак не предполагал, что судьба еще не раз столкнет его с этим человеком.


* * *

Вернувшись в Петербург, Журавский первым делом добился приема у директора Геологического комитета академика Федосия Николаевича Чернышева, который несколько лет назад исследовал Тиманский кряж и часть Большеземельской тундры. Андрей пошел с главного своего козыря — Шом-Щельи и произвел впечатление на прославленного академика.

— Вот Вашуткины озера, вот река Адзьва, впадающая в Усу. А вот горная гряда, о которой мне рассказывал проводник, — указка Журавского остановилась на карте б том месте, где господствовал жирный зеленый цвет. — Именно здесь можно увидеть угольное ущелье. Я собираюсь туда на следующее лето.

— Ну-ну… сначала сдайте экзамен по геологии, — ворчливо осадил его Чернышев. Ученому уже давно не давали покоя тектонические структуры Тимана, уходящие, как ему казалось, далеко в глубь Большеземельской тундры. И сообщение студента было как нельзя кстати. — Если это название — Шом-Щелья — не пустой фетиш фантазии аборигенов, быть вам, Андрей Владимирович, первооткрывателем целого хребта. И не где-нибудь — в Ев-ро-пе!

Обратив свое наследство, оставшееся от родителей, на приобретение карт, приборов и другого походного снаряжения, Журавский сколотил коллектив единомышленников. В состав комплексной экспедиции вошли его друзья-однокурсники Андрей Григорьев и Дмитрий Руднев, а также двоюродный брат инженер-путеец Михаил Шпарберг. Академик Чернышев позаботился, чтобы всем четверым выдали внушительные мандаты Императорского Географического общества.


Рисунки А. Банных


Перед отъездом на Печору Журавский написал записку в Императорское Петербургское общество естествоиспытателей: «Нельзя изучать фауну тундры, не вникая в ее флору и неогеологию, почему мне и приходится ввести в программу своей экспедиции нижеследующие исследования: 1) орнитология, 2) ихтиология, 3) лимнология и планктон, 4) энтомология, 5) флора тундры, 6) агрономический обзор тундровых сопок, 7) минералогия и палеонтология валунов, 8) метеорология, 9) общая геодезия, 10) гидрография, 11) фотографирование. Эти вопросы я склонен считать (для тундры) слишком тесно связанными, чтобы выпускать часть их из общей программы исследования».

Они плыли — сначала по Печоре, потом по ее притоку Усе — в сером облаке комарья и оводов. Знойный, удушливый воздух размыл очертания горизонта, расплавил облака, и они растеклись по небосклону зыбким белесым маревом. Крытый карбас не спеша преодолевал одну излучину за другой. Река то лавировала среди глухих синих лесов, то выводила к пышным пойменным лугам.

Проводник Никифор Хозяинов принял на себя обязанности капитана.

— Двадцать верст выше гора Адак будет, — сообщил он на восьмой день плавания. — Адак — рыбное место. Много рыба, много камень…

Еще в университете, листая исторические акты, Андрей установил, что Уса входила в цепочку торгового пути XII века: Волга — Кама — Печора — Уса — Обь и что первое упоминание о ней принес в Москву «вогулич Фролка Атыкаев», представив в качестве доказательства крупный самородок серебра. Правда, позднейшие путешественники такими дарами не баловали, зато сообщали, что поблизости от впадения Адзьвы к реке подходят горы и дальше она «бежит по камню».

Вскоре было решено разделиться. Журавский с оленьей упряжкой пошел на север, в сторону горы Адак, где находилась Шом-Щелья; Никифор с остальными членами экспедиции поплыл по холодной порожистой Адзьве туда, где, по слухам, высилась гора Тальбей.

Встреча их произошла на исходе второй недели, когда отряд Хозяинова, измученный бессонными ночами и искусанный оводами, пристал к подножию Тальбея. Журавский несся к карбасу, держа на весу, как драгоценность, два серых невзрачных камня.

— Лигниты, братцы! — кричал он восторженно. — Бурый уголь в Большеземельской тундре!..

Все последующие трое суток, несмотря на усталость, экспедиция ползала по скалам и уступам, долбила грунт, находя все новые и новые доказательства теперь уже реально существующего месторождения бурых углей — лигнитов. На прощальном ужине, сидя у костра, студенты дали название новому хребту, застывшими волнами уходившему к Полярному кругу: Адак-Тальбей[2].

…Федосий Николаевич Чернышев был ошеломлен неожиданным открытием, но прятал свою радость за миной дотошного брюзги. В первый же день он засадил всех четверых за обработку минералов и составление отчета, причем страшно гневался, если кто-нибудь проявлял нерадивость. Все топографические замеры, все найденные минералы для него ровно ничего не значили, если не были привязаны к определенной точке на карте.

Чтобы утвердить Адак-Тальбей как географическое понятие, нужна была абсолютная ясность во всем. Поэтому встал вопрос о новой экспедиции: установить южную оконечность хребта и выяснить, соединяется он с Уралом или имеет общую платформу с Пай-Хоем и Новой Землей.


* * *

Зимнюю Печору он увидел впервые. Скованная хмурыми лесами, заваленная непроходимыми снегами, она пугала, как темная ночь без просвета. Избы-станции, где приходилось менять лошадей, были сплошь черными, почти развалившимися, с дырами вместо окон, из которых валил горький дым. А их обитателе выглядели оборванными, прибитыми нуждой и одиночеством старцами, — в них еле теплилась жизнь.

Из зырянского села Кожва, что в среднем течении Печоры, Андрей и Шпарберг ушли на юго-восток, ушли по звонкой и хрусткой лыжне, чтобы спустя две недели оказаться в оазисе уральской девственной природы, который Журавский впоследствии окрестил Печорским:: Альпами. Реки Сыня и Щугор пробили себе русло в горных породах и текли, как по дну каньона.

Сделав съемку высот и собрав геологические образцы, Журавский со Шпарбергом отправились к берегам Ледовитого океана. Они плыли по трем рекам, вздувшимся от половодья, сотни километров шли за нартами кочевников по упругой качающейся тундре с обманными мочажинами, сменили несколько проводников… Возвращаясь с островов Матвеев и Долгий в Печорском море, их утлое суденышко попало в свирепый шторм.

«Вокруг гигантские, совершенно белые от пены волны океана, — вспоминал впоследствии Журавский. — С невообразимым шумом и рокотом гора горько-соленой воды подкатывается все ближе. Судно дрожит и трещит, вещь за вещью падает в воду, но на это никто не обращает внимания. Обезумевшие люди с искаженными лицами, облитые водой, бросались к примитивному деревянному насосу, но вот уже совсем близко новая гора, новый «девятый вал»… Судно трещало и медленно погружалось. «Погибли! Погибли!» — слышатся исступленные возгласы над самым ухом… Задний косой парус сорвало, как бумажку, взвило и бросило в море. Ветер поднял судно, и с бешеной быстротой нас понесло и выбросило на песчаный берег. Никто не двигался. Я, очнувшись от апатичного оцепенения, увидел, что нас окружает песок после отлива. Но мы еще не верили, не сознавали, что спасены… В двух милях от места аварии мы увидели чумы становища. К нам бежали люди. Один туземец, описывая впечатление, произведенное нашей десятичасовой неравной борьбой с океаном, плакал…»

На Печоре при погрузке на пароход геологических образцов снова пришлось столкнуться с Матафтиным. На этот раз вместе с ним был Ефрем Кириллов, новоявленный купчик с европейски подстриженной бородкой, волоокими глазами и порочным лицом. Он вез скупленную за бесценок пушнину и опасался нежелательных свидетелей… «Двойник императора» попытался было спровоцировать конфликт, придравшись к экспедиционному грузу, но, увидев солидные удостоверения Императорского Географического общества, довольно неуклюже обратил разговор в шутку.


* * *

В Геологический комитет, Географическое общество и музеи Академии наук Журавский и Шпарберг привезли более 800 пудов разных коллекций. Они детально описали южную и северную оконечности Адак-Тальбея, составили первую топографическую карту восточной части Большеземельской тундры. Но главным открытием Журавского было то, что он выяснил геологическое строение большеземельских дислоцированных осадков и их связь с дислокациями Тимана, Пай-Хоя, Вайгача и Новой Земли, а также доказал, что хребет Адак-Тальбей является самостоятельным структурным поднятием…

В конце декабря 1905 года оба исследователя были приглашены на торжественное заседание Российской Академии наук. Присутствовали многие видные ученые, именитые гости. На этом заседании 23-летнему студенту Андрею Журавскому была присуждена высшая исследовательская награда России — Большая золотая медаль имени Пржевальского. Этой наградой он удостаивался «вне порядка постепенности награждения, всего четвертым в истории (после П. К. Козлова, Ю. А. Шмидта и В. А. Обручева) и первым за последние десять лет».



Когда Андрей взошел на кафедру, зал оживился от удивления и нестройно зааплодировал: мальчишеская внешность лауреата, его загорелое, обветренное лицо и модные усики резко контрастировали с почтенной сединой и розовыми макушками членов Академии…

Вскоре он был назначен заведующим Печорской станцией и с началом навигации выехал в Усть-Цильму. Вместе с ним ехали жена с маленькой дочкой (в 1904 году Андрей женился на дочери печорского чиновника Рогачева) и несколько сотрудников.

Студент Журавский свою работу закончил. Ученый Журавский ее только начинал.

С разрешения хозяйки, у которой остановилась семья Журавских, Андрей прибил к верхнему венцу дома медную табличку с затейливо гравированным названием:


Императорская Академия наук Печорская естественно-историческая станция в Усть-Цильме


Толпа прохожих, собравшихся у крыльца, по-своему комментировала каждое слово надписи.

— Пошто эдак-то — «станция»? — недоуменно почесывал бороду пожилой начетчик-старовер. — Неужто чугунку погонят?

Главная задача станции, первого научного учреждения в Приполярье, заключалась в том, чтобы урожаи сена, ячменя, лука, капусты и картофеля стали здесь не меньше, а даже больше, чем в Средней России.

У Журавского появился хороший помощник — Артемий Степанович Соловьев, сметливый и хваткий крестьянин-туляк, который за полтора года жизни на Севере успел по-настоящему увлечься земледелием. На собственный страх и риск он взялся за эксперимент с зерновыми, но с условием, что ему предоставят семена и рассаду. Через московский магазин Иммера Журавский выписал «овес селекционный шесть пудов, ржи озимой скороспелой 12, ячменя шестирядного 15, пшеницы озимой скороспелой 8, гречихи сибирской 1, суперфосфату 30 и селитры 20 пудов».

Андрей Владимирович готовился к новой экспедиции. В его исследованиях Печорского края теперь отчетливо обозначилась биогеографическая тема: он стремился доказать, что естественные богатства Приполярья не менее ценны и значительны, чем богатства горные, и что здесь могут жить не только полярные инородцы и староверы, но и обыкновенные крестьяне из срединных губерний. Исторический музей имени Петра Первого субсидировал станции 1800 рублей «на приобретение самоедских, остяцких и вогульских коллекций», но Андрей рассчитывал использовать часть этих средств для изучения растительности и почв районов Усы, Колвы и Адзьвы. Архангельский губернатор разрешил двум ссыльным студентам — Мжачих и Эрлихману — участвовать в экспедиции Журавского.

К этому времени колония политических ссыльных в Печорском уезде насчитывала более 200 человек. Среди них были член большевистской партии E. Н. Адамович, близко знавшая В. И. Ленина, большевики Н. Сапрыгин, М. Шкапин, И. Тепляков, С. Калмыков, оставившие глубокий след в революционном движении Севера. Артель оселочников, возглавляемая Семеном Никитичем Калмыковым, впоследствии провозгласившим Советскую власть в Усть-Цильме, была легальным прикрытием политической группы ссыльных. Многих из них Журавский привлекал для работы на опытных полях станции, другие помогали ему в сборе этнографических материалов. Но были и такие, кто, не сумев прижиться в тихом провинциальном болоте, падали духом и отчаивались. Мускулы разучивались работать, мозг — интенсивно мыслить, а тут еще ежедневные досмотры, унизительные обыски и допросы. После событий 1905 года в Усть-Цильме был учрежден постоянный жандармский пост: на 87 политических ссыльных теперь приходилось 40 полицейских!


* * *

В усинских деревнях население было оседлым и смешанным; детей записывали самоедами, хотя они говорили по-зырянски. Деревеньки поколениями сидели на месте, и все новости губернского и мирового значения получали от сборщиков податей да от матросов «Доброжелателя», который заглядывал сюда раз или два в году по большой воде. Тразы здесь были такого роста, что мальчишки-подпаски, разыскивая скот, целиком скрывались в этих зарослях. Здешний староста сообщил Журавскому, что в 108 дворах одной лишь Усть-Усы находится 170 лошадей, 493 коровы, 117 телят, 400 овец. И это в крае, которому Гофман, Танфильев и вся официальная наука предрекли хроническую летаргию и вымирание!

В истоках Воркуты экспедиция закончила свою работу: активисты-ссыльные с коллекциями растений и почв возвращались обратно, Журавский с Никифором решили перебраться в азиатскую часть тундры — для этнографических сборов. Расставание было вынужденным: кончались деньги, отпущенные историческим музеем.

Они ушли на рассвете по ломкому и хрусткому инею, который покрыл разноцветные мхи и лишайники. Упряжка сытых важенок послушно тянула нарты, медленно поднималось солнце, а впереди цвел и плавился горизонт, обтянутый густой синевой. И казалось, можно идти и идти к этому зыбкому свету, идти всю жизнь, сколько хватит сил…

Но к середине дня их настигла страшная весть: на Большеземельскую тундру свалилась сибирская язва! В первом же стойбище Андрей увидел разлагающиеся оленьи трупы, облепленные тучами оводов, и впавших в отчаяние кочевников… Чем дальше двигались на север, тем более страшные картины бедствия открывались перед ними. Они держались подальше от гибельных водоемов, рассадников заразы, старательно обходили зараженные пастбища. К счастью, эпидемия обошла сибирские тундры стороной, и Никифор повернул нарты к полуострову Ямал, где, как говаривали западные ненцы, старики еще хранили своих древних языческих идолов. Они кочевали от чума к чуму, выискивая предметы быта и культа, ритуальных игр, образцы старинной одежды. Материалы для музейной коллекции[3] добывались с большим трудом, почти каждая приобретенная вещь являла собой исключительную редкость.

Журавского более всего тревожило то, что почти никто уже не знал корней происхождения той или иной вещи, игрушки, обычая: воспоминания умерли бесследно или переродились до неузнаваемости. Нигде и никем не записанное, многое не дошло даже в фольклорных легендах и преданиях.


* * *

Однажды на берегу ямальской речушки, которая текла на север, Журавский увидел заросли ивы, небольшие рощицы лиственниц и елей…

Андрей Владимирович искал подтверждения осенившей его догадки. Для этого пришлось облазить не один десяток полярных речушек, сменить не одну оленью упряжку, тонуть в ручьях, замерзать на ветру, зарываться в снег, ожидая приближения пурги, и сутками лежать под белой лавиной бок о бок с оленями. И он добыл эти доказательства: не географическая северность определяет климат данного ареала, а близость океана как колыбели ветров! Еловую и лиственничную растительность, а иногда и взрослые леса, Журавский видел на Ямале, Диксоне, стойбищах Хатангской губы, — далеко за Полярным кругом. Он вычертил карту северной границы лесов, на которой линия распространения хвойных деревьев почти копировала изгибы прибрежной полосы Ледовитого океана, то приближаясь к нему, то отдаляясь вместе с участками суши. Никто до Журавского таких исследований не проводил.

Никифор держал путь к острову Хорейвор (в переводе — лес, годный для хорейных[4] шестов).

Здесь, в Хорейворе, находился выселок ненца Ипата Ханзадея. Из бревен он выстроил себе промысловую избушку, а также хозяйственные помещения, развел коров, которых когда-то привез сюда на лодках за 400 верст…

«Причуды топонимики или реальность?» — волновался Журавский, подъезжая к берегам Колвы. И предчувствия не обманули его: он увидел лес. Не перелесок, а настоящий еловый лес, перешедший границы Полярного круга и остановившийся в каких-нибудь ста верстах от Ледовитого океана. В мохнатых ветвях кружил ветер, рассыпая снежную пыль… Академик Александр Шренк, научную добросовестность которого никто не ставил под сомнение, не видел здесь никакого леса. Да и не мог увидеть при всем желании: 70 лет назад, когда он здесь проезжал, его просто не существовало!.. По годовым кольцам Журавский подсчитал, что этим елям около 50 лет, максимум — 56.

«История этого леса показывает, — записывал в дневник Андрей Владимирович, — что на вырождение древесной растительности тут нет ни малейшего намека… Самоеды, очевидно, понимали громадное значение охранения полярных лесов, почему и считали лесные островки и оазисы в тундре священными рощами, где рубить деревья считалось грехом, так как от такой рубки, по их многовековым преданиям и наблюдениям, вырождаются леса и исчезает пушной зверь».

Ученый сделал вывод: полярная граница распространения лесов и древесной растительности не зависит только от градусов северной широты. А следовательно, если верить фактам, — лес наступает на тундру, климат Севера медленно, но неуклонно теплеет, а Ледовитый океан понемногу отступает, о чем свидетельствуют, в частности, раковины морских моллюсков сравнительно недавнего происхождения, которые он находил за много сот километров от арктического побережья.

Это уже была заявка на крупное открытие!


* * *

В глазах Ипата Ханзадея метался пережитый страх: мало того, что сибирская язва скосила половину большеземельского стада, чиновник Матафтин забирает последнее, что осталось у ненцев, — шкурки песца, соболя, горностая, куницы. Он взимает налог согласно переписи 1897 года, когда численность кочевого населения составляла шесть с половиной тысяч человек, в то время как сейчас, после бедствия, их осталось не более четырех тысяч. «Он сдирает ясак с мертвых душ», — мелькнула догадка у Журавского.



До него еще раньше доходили слухи о бессовестных поборах «двойника императора», его алчности и взяточничестве, но только сейчас стало ясно, насколько они серьезны. Слышал он и о том, что, разъезжая по тундре и останавливаясь в чумах, тот якобы показывал ненцам «царский портрет» и «дарственную грамоту». Сведущие люди в Усть-Цильме говорили Журавскому, что несколько лет назад, как бы потехи ради, Матафтин упросил петербургского фотографа (за солидную мзду, конечно) сделать его портрет на картонке с царскими вензелями, а также состряпал грамоту, согласно которой ему, «царскому сыну», дозволено собирать ясак по всем тундрам — Большой, Малой и Тиманской. Предъявляя эти фальшивки темным и доверчивым оленеводам, чиновник набивал свою мошну, не забывая и тех, с кем неизбежно придется поделиться.


* * *

В Усть-Цильме Журавского поджидало неприятное известие: естественноисторической станции отказано в государственных субсидиях. Не было денег, чтобы выдать зарплату сотрудникам, заплатить за семена, аренду помещений и рабочую силу… Правда, две тысячи рублей, которые прислал родственник Журавского, помогли ликвидировать почти годовую задолженность, однако самому заведующему уже ничего не осталось, даже заплатить за учебу. «За несвоевременную уплату» он был исключен из Петербургского университета. Не помогли ни медаль Пржевальского, ни заступничество влиятельных академиков. Конечно, тут сыграли роль его выступления на студенческих митингах в разгар событий 1905 года, где он говорил: «У наших профессоров два выхода: снять тогу учености и работать в науке с пользой для общества или встать за спины Победоносцевых и изгонять свободомыслие из университета плетями и ссылками».



Вскоре станцию посетил вице-губернатор, будущий председатель Архангельского общества по изучению Русского Севера Александр Федорович Шидловский. Фигура далеко не заурядная на фоне серой, едва тлеющей жизни провинциального общества, набитого скукой и предрассудками. Он имел военно-юридическое и архивное образование и был известен тем, что разыскал архивы полководца Суворова.

Он приехал в Усть-Цильму, чтобы на месте решить вопросы, поставленные «Запиской» Журавского в адрес Государственного совета: об организации регулярного пароходного сообщения по Печоре и Усе, о строительстве телеграфа Архангельск — Куя, об открытии казенных магазинов для оленеводов, о возможности выделения Печорского края в самостоятельную губернию. Кроме того, для чиновников почт и телеграфа, для учителей и врачей ученый просил введения северных льгот.

Кое-что из этих планов было осуществлено: открылись государственные магазины в ненецких селениях Колва и Болбан, куда кочевники могли сдавать пушнину и оленьи шкуры и покупать все необходимое, не завися от ижемских и пустоозерских скупщиков-мироедов.

У Матафтина, Кириллова и прочих начинания Журавского вызвали холодную ярость. Довольно скептически отнесся к ним и только что назначенный на пост губернатора камергер двора его императорского величества Сосновский, в недавнем прошлом один из помощников генерала Трепсва, известного своей фразой «Патронов не жалеть!».

Прочитав несколько статей Журавского о бедственном положении ненцев, о произволе чиновных лиц, губернатор Сосновский разглядел в них крайне опасное разоблачительство и всячески старался отравить жизнь ученого в Усть-Цильме. Через шефа жандармов полковника Мочалова он то отдавал приказы «рассредоточить политссыльных», хотя у них, как у работников станции, были охранные грамоты, то повелевал учинить погром в библиотеке Журавского, то арестовывал его, придравшись к ничтожному поводу…

«Вчера, возвращаясь из пробной экспедиции по окрестностям села и осмотра опытных полей, мы с участниками экспедиции были грубо задержаны казаками, знавшими наше официальное положение… — телеграфировал возмущенный Журавский в канцелярию губернатора. — Просим сделать распоряжения к ограждению нас и участников экспедиции от подобных, ничем не вызванных действий местной администрации, препятствующих нормальному течению работ экспедиции».


* * *

В конце 1908 года Журавский получил приглашение на всероссийское совещание по организации сельскохозяйственного опытного дела, которое готовили видные ученые страны. Он взял с собой в Петербург молодого способного кочевника Ефима Манзадея[5], чтобы устроить его на ветеринарные курсы.

В зале заседаний министерства сельского хозяйства Андрей Владимирович увидел огромную, только что составленную физико-географическую карту России, на которой любимый его сердцу Печорский край и часть Северного Урала были закрашены блекло-серым цветом, что соответствовало тогдашним представлениям о «безжизненном Приполярье». Журавский с нетерпением ожидал, когда ему предоставят слово, и заранее приготовил красный шнур, температурные графики, диаграммы, фотографии, а также большой мешок с усть-цилемскими дарами.

— Уважаемые господа! — обратился он к переполненному залу. — Один великий мудрец сказал: «Всякая значительная истина, чтобы утвердиться в сознании людей, должна пройти три ступени развития. Первая: «Это так нелепо, что не стоит и обсуждать». Вторая: «Это шарлатанство, безнравственность, авантюризм», И, наконец, третья: «Да это давно уже всем известно»… Чтобы так не случилось, господа, позвольте исправить висящую перед вами карту.

Предчувствуя свару, зал весело загудел. Вся профессура из президиума с изумлением следила, как с помощью красного шнура Журавский отрезал большой кусок безжизненного пространства, воткнув в него зеленые флажки. Затем он развесил свои графики и диаграммы, раздал по рядам фотографии и наконец водрузил на кафедру почти пудовый кочан капусты, картофелину размером с голову младенца, внушительный кабачок и крупную морковь… Кто-то восхищенно воскликнул; «Откуда это чудо, сударь?»

— С 66-й параллели, — торжествующе улыбнулся Журавский. — Из тех самых мест, где, если верить карте, сплошная мерзлота и гибельные болота.

Агрономы России, собравшиеся из дальних и близких уделов государства, слушали его с почтительным и напряженным вниманием.



— За три года существования нашей станции посевы овощей в Печорском крае увеличились в девять раз, а картофеля — в восемнадцать! Мы первыми на Севере получили 200 пудов ячменя с гектара и 4500 пудов картофеля. Выписанный господином Соловьевым самый скороспелый сорт русского картофеля отстал от нашего, печорского, на две недели. От одной киевской фирмы, мы получили семена самых крупных греческих кабачков, предельная величина которых была помечена на конверте — 6–7 вершков. Посеянные в Усть-Цильме, они дали гигантские плоды длиной 12–14 вершков… Печорский ячмень, посеянный в умеренном поясе Северной Америки, дал две жатвы в течение одного лета… Несколько лет назад канадцы просили у архангельского губернатора семена шенкурской пшеницы, но тот заявил, что пшеница в нашем крае может существовать только в воспаленном воображении фанатичных одиночек. Я сам послал им эти семена и получил ответ: шенкурская пшеница в Канаде оказалась самой приспособленной, самой урожайной!

Оратор замолчал, припоминая, не забыл ли чего важного, и пошел к карте снимать красный шнур. Вслед ему катились аплодисменты.

— Господин Журавский, — окликнули его из президиума, — а что прикажете делать с вашей капустой?

— Щи, — сразу нашелся Андрей Владимирович под одобрительный смех зала.


* * *

Симпатизировавший Журавскому, но отнюдь не разделявший его биогеографических взглядов о «потеплении Севера», Петр Петрович Семенов-Тян-Шанский добился для него приема у председателя Совета министров Столыпина. Журавский доказывал ему необходимость дальнейшей разведки печорских углей и ухтинской нефти, настаивал на строительстве железной дороги через Котлас к Обдорску (Салехарду), предлагал запретить продажу северных территорий иностранным концессионерам, так как сегодняшняя малоценность этих земель завтра может обернуться сказочными богатствами.

— Русские предприниматели если и являются на Печору, — с горечью говорил он первому министру России, — то непременно с наполеоновскими амбициями. Нефть, руда, уголь — это все нипочем. Им нужно по меньшей мере напасть на жилу алмазов, золота и серебра и при этом не где-нибудь в болоте, а на самом берегу Печоры, вблизи уездного центра и без каких-либо разведок и исследований… Считаю давно назревшим вопрос о постоянно действующей, многоцелевой экспедиции в глубине Большеземельской тундры и Северного Урала…

Кажется, фортуна наконец-то стала улыбаться Журавскому: он был утвержден в должности специалиста сельского хозяйства при департаменте земледелия, а вскоре получил назначение начальником Северо-Печорской экспедиции, на которую правительство ассигновало 50 тысяч рублей в течение первых двух лет работы. Никогда еще не возвращался он на Печору с ворохом таких добрых вестей!


* * *

Экспедиция, которую возглавил Журавский, приступила к разведке ископаемых богатств Северного Урала и Припечорья, к поискам новых земель для сельскохозяйственного использования и рациональных путей сообщения. Успехи Журавского в высших сферах произвели сильное впечатление на Матафтина, Кириллова и других местных воротил, и на какое-то время они прикусили языки.

Весну и лето экспедиция провела у кочевников, перебираясь от выселков к становищам и собирая цветковые растения, мхи, насекомых, образцы почв. Только по совокупности множества признаков, по сумме годовых температур и жизнедеятельности тундры, а главное — многолетними фенологическими наблюдениями можно было подтвердить гипотезу, которая возникла при виде хорейворского леса, остановившегося у порога Ледовитого океана: юг медленно, но неуклонно наступает на север, тайга теснит тундру, выбрасывая хвойные десанты, а ледяная броня океана постепенно отходит к полюсу.

На 309-й версте от устья Колвы, в зарослях дикой гречихи Никифор подобрал какие-то странные глиняные черепки со следами кабалистических знаков. Журавский уже видел такие прежде, но отбросил в сторону, как не заслуживающие внимания. Но теперь… теперь черепков было слишком много, чтобы не задуматься об их происхождении: ведь ни кочевники, ни зыряне глиняной посуды не держали.

Через несколько дней на песчаной косе им попались кремневые наконечники стрел, грубо обточенные каменные ножи, копья, скребки для выделки кож. Сомнений не было: здесь, в центре Большеземельской тундры, жит человек древнейшей культуры!..

Они перешли на Адзьву и там нашли еще девять самых северных в мире стоянок древнего человека. Это были находки высочайшей научной ценности!

По возвращении домой Журавский был срочно вызван в Архангельск на «особое совещание при его превосходительстве г-не губернаторе И. В. Сосновском». Пока шла экспедиция, тот проехался по Печоре, увидел «миражи больного воображения господина Журавского» — угрюмые берега с жалкими остовами елочек и, обработанный свитой недоброжелателей ученого, принял жестокое решение. Большинством голосов совещание постановило «дальнейшую деятельность Северо-Печорской экспедиции прекратить, так как затраты на шестилетнее исследование Печорского края не могут оправдаться возможными их результатами».

Андрей Владимирович бросился за помощью в Петербург, но Ученый комитет Главного управления земледелия оставил в силе архангельское постановление. Авторитетные ученые, группировавшиеся вокруг комитета, выразили недоверие исследованиям Журавского и всему Печорскому краю, еще раз подчеркнув живучесть гофмановских концепций. Не пожалел красок выступивший а печати приват-доцент Петербургского университета Питирим Сорокин, якобы заявивший от лица своих соплеменников — ижемских зырян, что «…нет почти исследователя, который, ознакомившись с нашим, вечно мерзлым Печорским краем, не поражался бы ложным уверениям и химерам господина Журавского. Благодаря тому, что для многих этот край терра инкогнита, ему даже удалась затея с опытными станциями».

Журавскому говорили:

— У вас, господин исследователь, слишком пылкое воображение. Оно восполняет вам недостаток наглядности…

— О какой наглядности вы говорите?! — как всегда, взрывался ученый. — Все мои доводы могут быть легко проверены… Лен, подсолнечник, кукуруза, цветная капуста, кольраби, выращенные на 66-й параллели, — разве это но аргументы? («А как насчет ананасов?» — раздавался издевательский голос.) Многолетние температурные графики, анализы почв, диаграммы роста урожайности — разве этого мало? А травы выше человеческого роста на линии Полярного круга? А раковины морских моллюсков, найденные на Тимане? А соленые озера Хайпудырской губы — разве это не доказательства постепенного отступания океана к полюсу?.. Вот вам, наконец, официальные источники: «Общедоступная энциклопедия всемирной географии» Э. Реклю (том 6, стр. 549), работы полярных исследователей Эрмана, Миддендорфа, Врангеля. Здесь данные об обмелении Ледовитого океана…

Все доводы наталкивались на прочную броню недоверия.


* * *

За крушением надежд, связанных с Северо-Печорской экспедицией, и непризнанием его научной гипотезы последовали крушения и в личной жизни. Вера Алексеевна Рогачева, жена Журавского, не выдержав злорадства мелочной среды, навсегда уехала из Усть-Цильмы, оставив его с тремя маленькими детьми… Одна беда потянула другую: из наследственных документов, которые так тщательно скрывали от него родственники в Петербурге, Андрей Владимирович случайно узнал, что он вовсе не дворянин, не сын генерала инженерных войск Владимира Ивановича Журавского, а просто подкидыш, которого взяли из сиротского приюта.

Не имея возможности заниматься исследованиями, ученый впал в тяжелую меланхолию. Ему, правда, шла зарплата старшего специалиста управления земледелия, за ним сохранялась должность заведующего сельскохозяйственной опытной станцией и звания действительных членов Географического и Русского вольно-экономического обществ, он пользовался прежним уважением и среди сотрудников, и среди угрюмых усть-цилемских старообрядцев, но, лишенный государственных субсидий, он не мог уже отправиться в длительную экспедицию, хотя от Никифора почти каждый месяц приходили напоминания.



И хотя на Царскосельской юбилейной выставке станцию наградили золотой медалью «За развитие овощеводства в арктической зоне», это было слабым утешением для Журавского и его помощников. Первый научный стационар в Приполярье, по существу, держался только на их энтузиазме. Ассигнования, как всегда, опаздывали, а того, что поступало в уездную казну, хватало лишь, чтобы залатать дыры в хозяйстве. Чтобы купить лес и выстроить новые здания для станции, коллектив единодушно отказался от зарплаты: жить стали «общим котлом». Выезжая по делам в Архангельск или Петербург, Журавский надевал свой единственный, ношеный-переношеный костюм с тщательно заглаженными заплатами, хотя его годовой оклад, соответствующий довольно высокому чиновному рангу, позволял купить сорок таких костюмов. Люди, не понимавшие его натуру, но искренне желавшие ему добра, нередко восклицали:

— Неужели эта вонючая дыра — предел твоих мечтаний, Андрей? Первооткрыватель целого хребта, месторождения каменного угля, обладатель золотой медали имени Пржевальского — да любая лаборатория сочтет за честь иметь такого сотрудника! А ты копаешься в земле, как навозный жук…

— «И мы когда-то, как Тиль-Тиль, неслись за Синей птицей, — смешком отвечал Андрей, цитируя сатириконовского поэта-пересмешника Сашу Черного. — Когда нам вставили фитиль — мы увлеклись синицей».


* * *

Журавский писал книгу «Печорский край — его формулы и проблемы», которую считал главным трудом своей жизни, венцом десятилетней исследовательской работы, готовил ее к изданию в Академии наук… Но обстановка на Печоре была неспокойной. Почуяв запах близкой наживы, к Ухте тянул руки нефтяной король Нобель. Через совладельца шведской фирмы «Стелла поляре» («стерва полярная», как называли ее рабочие) Королевская Академия наук зондировала почву для ведения разведки каменного угля в районе хребта Адак-Тальбей. Англичан привлекали рудные богатства Северного Урала, и через своего консула в Архангельске они закидывали удочку к Журавскому, обещая ему баснословную сумму, если он возглавит концессию. Но тот заявил, что в его лице они встретят самого непримиримого врага…

Государственной казне принадлежало 98,2 процента всей гигантской площади земель Архангельской губернии, и камергер Сосновский мечтал погреть руки на их распродаже. В «Своде законов Российской империи» он обнаружил забытую, но никем не отмененную статью, согласно которой государственные земли можно сдавать в аренду сроком на 99 лет, но обязательно гражданину губернии. Привыкший к неограниченной власти, он видел в этой статье удобную лазейку для собственного обогащения. Губернатор искал надежных финансовых тузов, ему нужны были широкие натуры, способные оперировать рудниками, железными дорогами, тысячными стадами оленей[6].

Нельзя сказать, что все это проходило незамеченным. До поры до времени губернатор удерживался у власти. Но когда столичная газета в 1912 году стала печатать хлесткие фельетоны о высокопоставленном хапуге-камергере и его предприимчивой супруге Любови Семеновне, губернатору не помогли даже личные связи с двором его императорского величества. И хотя статьи были подписаны псевдонимом, многие в губернии полагали, что это дело рук Журавского.

Изредка появляясь в Усть-Цильме, чиновник по крестьянским делам Петр Матафтин уже не ощущал в себе той властной силы, которая раньше вгоняла в трепет всех встречных. Его взгляд потерял былой гипнотический блеск, тело обрюзгло от бесконечного пьянства и праздности, но крупную свою голову он нес с прежним вызывающим достоинством. С некоторых пор «двойник императора» стал одиозной фигурой в уезде. Его за глаза называли пиратом и лихоимцем, о его поборах у кочевников рассказывали анекдоты. Однако Матафтин прочно сидел в должности, так же рыскал по тундрам, собирая «царский ясак», и пользовался расположением шефа жандармов генерал-майора Мочалова.


* * *

Примерно в это время на опытной станции появился новый делопроизводитель — Николай Задачин. Бегающие водянистые глазки и липкие руки, громкая и не очень связная речь как-то невольно оттолкнули от него большинство работников станции. Но в деловых качествах Задачина никто не сомневался. Он подкупил Журавского своим четким каллиграфическим почерком и тем бухгалтерским педантизмом, с каким раскладывал канцелярские бумаги по разным папкам с шелковыми тесемками, завязывая их аккуратными бантиками… Семен Калмыков, связавшись с мезенскими политссыльными, принес сообщение о том, что это известный провокатор, подсадная утка жандармского управления и что на его совести лежит убийство социал-демократа Белоусова. Журавский беспечно махнул рукой: слухи!.. Но последнюю неделю новый сотрудник проявлял явные признаки беспокойства: он забросил дела, все время смотрел в окно и нервно вздрагивал при внезапном появлении Журавского.

В воскресный полдень 15 августа 1914 года Андрей Владимирович вместе с друзьями возвращался с рыбалки. Впереди бежали его дети — Женя, Соня и Костик, и настроение у всех было самое прекрасное. Журавский нес удочку, сачки и большой букет полевых цветов. Подходя к жилому корпусу, он увидел сидящего у окна Задачина. Дети прошли на веранду, друзей окликнул кто-то из политссыльных, они остановились. А Журавский стал подниматься по крытой лестнице, ведущей на второй этаж…



— Андрей Владимирович, — шепотом позвал его Задачин, Он обернулся, увидел нацеленные ему в переносицу стволы охотничьего ружья, хотел спросить: «Что с вами, Николай?», но картечный выстрел его опередил…

Убийца забаррикадировал дверь и окно жилой комнаты и кричал оттуда:

— Зовите пристава, я убил его! Вместо того чтобы убить себя, я убил его…

Кто-то побежал за доктором, кто-то держал дверь, в которую колотились кулачки плачущих детей. Журавский умер мгновенно…

На вопрос пристава, почему он стрелял в человека, Задачин затравленно повторял:

— Свою жизнь спасал. Политссыльные вынесли мне смертный приговор[7].

Полицейский чиновник все это спрашивал исключительно для протокола: в его столе еще со вчерашнего дня лежала телеграмма, полученная от Мочалова: «Политссыльных к гробу Журавского не допускать».

Его похоронили в восьми верстах выше Усть-Цильмы, на крутом печорском берегу, среди белых известковых скал и розовых свечей иван-чая. На могилу лег огромный венок из цветов и спелых колосьев с надписью: «Добровольному ссыльному от политических ссыльных». А проходящие мимо пароходы салютовали долгими, раскатистыми гудками…

Журавский всю свою жизнь, в большом и малом, боролся за будущее преобразование Севера и боролся за это до конца. После него осталось более 400 статей и брошюр, посвященных биогеографии, ботанике, земледелию, энтомологии, этнографии и экономике огромного Печорского края, а также большой архив, часть которого не найдена до сих пор. Бесследно исчезла рукопись книги «Печорский край — его формулы и проблемы» (400 страниц, 32 главы), которую он считал итогом своей работы на Севере, исчезли коллекции и научная библиотека.

Дальнейшие розыски архива ученого, а также издание его избранных трудов позволят установить истинные масштабы личности А. В, Журавского — выдающегося исследователя Европейского Севера, общественного деятеля, гражданина. А потому ставить точку в повествовании о нем пока преждевременно…

Загрузка...