Был он точь-в-точь как наш городок. Если наш городок рассмотреть под увеличительным стеклом, а потом сжать, свести к самой сути, обнаружились бы те же приметы, запахи и осадки.
Днём и ночью слонялся он по улицам или трусил куда глаза глядят — то луна увлекала его ночными приливами, то солнце выманивало на свет, как резную фигурку из швейцарских часов. Вырос он небольшим: пристегни к нему ручку — и неси, как чёрный саквояж. Был кудлат, словно оброс медной ватой, стальными мочалками, стружкой и щётками. Молчать не любил — никогда не упускал случая подать голос.
Возвращаясь ночами со стылого озера, он приносил в шерсти запах озёрной воды. Пошастав среди дюн, оставлял под кроватью холмики мелкого песка. Пахло от него июньскими дождями, и октябрьским кленовым листом, и рождественским снегом, и апрельскими ливнями. То жаркий, то холодный, он был переменчив, как погода. И тащил её в дом из всех своих вылазок, долгих и кратких. Случалось, тянуло от него медью: выискивая пятачки, не заплёванные табачной жвачкой, он приваливался к медным шестам пожарного депо, а потом прибегал домой, взбудораженный политическими спорами. А то ещё шёл от него запах мрамора: это он сновал у здания суда, среди холодных могильных плит. Если от него несло смазочным маслом, значит, валялся он в ремонтной зоне у бензоколонки, прячась от летнего зноя. С январского мороза вплывал этаким именинным тортом в белой глазури. В июльскую жару плёлся лапа за лапу, вялый, как тушёный кролик, но зато приносил в пружинно-жёсткой шерсти известия о событиях мирового значения.
Но сильнее всего рвался он в Самую Гущу Событий — туда, где звенели мальчишечьи крики и прыгали тени: с довольной мордой, свесив из пасти влажный язык, он носился как угорелый, и на голове у него скользящей шапочкой всегда белела детская ладонь.