Пасха в этом году совпала с днем Бернадетты. Те, кто привык к постоянным знакам и чудесам, примут это как знак и маленькое будничное чудо, но обращаться лучше не к ним. Даже если они не слышали о Лурде и Бернадетте, они скажут, как Шарль Пеги: «Ну конечно!» Предисловия нужны не им, а тем, к кому обращался Верфель, когда, после чуда, незадолго до смерти делал записи, подзаголовок у которых — «Пособие для агностиков».
Однако всякий проповедник рано или поздно замечает, что агностиков почти нет. Непрошибаемое противление, предсказанное в Новом Завете, оказывает не честный и мудрый человек, который знает, что ничего не знает, а упорный догматик. Слушает же и впитывает как губка тот, кто повернулся, обернулся и ждет подтверждений. Что тут делать — вопрос важнейший, но полного ответа на него нет, поскольку Сам Христос говорил об «имеющих уши». Причины-то понятны, Бог почтил нас немыслимой свободой; есть и притча о сеятеле, из которой ясно, что́ мешает принять проповедь. Проповедникам от этого не легче, хотя для души их это — лучше: всякий может их отвергнуть и чаще всего отвергает.
Тем самым обращаются они к людям, которых почти и быть не может, но в том и чудо, что такие люди всегда есть. Среди прочего это значит, что всегда есть мудрецы. Ведь, сколько ни искажай и ни выворачивай христианство, трудно забыть, что святой не сочтет себя хорошим, мудрый — умным или знающим.
Оговорив все это, можно было бы перейти к Бернадетте и к Лурду, если бы не одно недавнее событие: молодой доминиканец, то есть уж точно проповедник, напомнил о том, что Евангелие всегда и всюду принимают выборочно, но теперь отвергают уже не чудеса (в них-то верят, хотя бы по-язычески), а «евангельские безумства», которые мешают жить как жили. Видимо, это правда. Не случайно с такой неправдоподобной легкостью принимают любой эзотерический бред, только бы не требовалась «перемена ума», то есть перемена жизни.
Словом, чудеса — уже не главный соблазн, мы изменили традиции «просвещенных веков», приблизились — к векам «темным». И все-таки для кого-то такой соблазн еще жив. Доказать им нельзя ничего. В первой главе своей книги «Чудо» Клайв С. Льюис пишет о том, что тут не поможет даже очевидность: человек, принявший догму «чудес не бывает», решит, «что ему померещилось или у него что-то с нервами. <…> Видеть — одно, верить — другое».
Кто-то поверит, кто-то ни за что не поверит, что бедной французской девочке являлась Дева Мария. Но это не все. Непривычному человеку покажется странным, что сдержанность и недоверие проявляют в таких случаях те, кто верит в чудеса. Добрый и мудрый священник у Честертона сомневается так часто, что целый сборник называется «Недоверчивость отца Брауна». Легко увидеть эту недоверчивость и в жизни — именно о явлениях Божией Матери в Межигорье, в литовском местечке Молетай (1962), совсем недавно в Чивитавеккья, Ватикан последнего слова не говорит.
Такая недоверчивость охраняет не только от заведомой лжи, но и от прискорбных явлений, которые все мы видели, — от истерической взвинченности, почти непристойного мления и прочих самоуслаждений, вполне естественных у одиноких, униженных людей, особенно женщин. Именно здесь видна та здравость Церкви, которую так ценил Честертон, прекрасно сочетавший ее с чистым и трезвым безумием Нового Завета.
Отличать это безумие от другого, темного, позволяет особое чутье, которое называется «различением духов». По меньшей мере нелепо рассуждать о нем в предисловии, обращенном к агностикам; но, слава Богу, все духовное в христианстве проявляется на той плоскости, которая видна обычному глазу и называется этикой. Мы не узнаем здесь, на земле, чего «не может быть»; но какая-то мерка есть, какие-то «доводы сердца», как сказал Паскаль. И вот, честный человек почувствует, мне кажется, нравственную достоверность повести о Бернадетте.
Конечно, повесть — одно, событие — другое. Франц Верфель написал именно так, потому что его убедило чудо, ему помогла Божья Матерь в Лурде. Но читаем-то мы и можем учесть, что писатель он ничуть не взвинченный. Ведь у честного агностика — только два свидетельства: доводы сердца и текст этого романа. Доводы поверяют текст.
Подробное, скрупулезное повествование переносит нас в мир, который узнать нетрудно. Я говорю не о попытках схватить «самую жизнь» — уже тогда, к первой половине 40-х годов, они завели в тупик и писателей, и мало-мальски взыскательных читателей. Узнаёшь тут другие вещи, связанные с духом, проявляющиеся — в нравственности. Вот бедность, очень убогая извне, просветленная изнутри. Вот девочки, которых видел всякий, если смотрел непредвзято, — беспомощные и жалобные создания, уже похожие на суетных, вредных женщин. Вот непременная среди них белая ворона, которая хочет жить не по страстям, а по правде. Вот странное отношение к ней — смесь дружбы и вражды, — которое предсказано в Евангелии и постоянно повторяется в жизни.
Вот, наконец, добрые католики французского городка. Нетрудно отмахнуться от них; однако такая же толпа наполняет Евангелия. Живя как живется, по законам этого мира, она требует чудес. Христос горюет, увещевает, но чудеса — дает. Все попытки выполоть плевелы, очистить Церковь от этого полу-язычества, приводили, как и предсказано, к странным и неожиданным жестокостям. Ничего не поделаешь, «до конца века» Церковь — «смешанное тело», «лилия среди терний». Таких уподоблений много, создавали их святые.
А вот и поистине страшное — фарисей, неумолимый праведник. Казалось бы, именно его Христос обличал прямо и гневно, даже угрожал. Но чем? Что мытари и блудницы пойдут впереди его. Конечно, для фарисейской гордыни это самое страшное; но «идут» они — в рай, а не в вечную гибель. Роман о Бернадетте показывает нам ту милость к «самоправедным», которую мы можем найти и в Евангелии, и в жизни: несчастная и властная учительница не гибнет, но землю наследует кроткая Бернадетта, спасая заодно и ее.
Ветхозаветный фарисей — праведник, убивший Бога, — мешает нам увидеть, каков фарисей новозаветный. Теперь только очень простодушный человек назовет себя праведником; и бывает это обычно у людей нецерковных («Ну, я — человек хороший, никому зла не сделала»). Нынешний фарисей говорит, как герои Оруэлла — слова «любовь», «смирение», «покаяние» имеют у него особый, фарисейский смысл. Поэтому выполоть фарисеев не только нельзя, но и невозможно. Вот она, онтологическая ложь — та фальшь, которую они, люди убежденные и честные, просто издают словно запах. Поразительно изобразил это Бергман в «Фанни и Александре». Намного мягче, но очень узнаваемо изобразил и Франц Верфель.
Чтобы вы лучше поняли, как тонок и лукав этот «новояз», расскажу об «эффекте Чизольма». В самиздате ходил роман «Ключи Царства» (сейчас он издан). Отец Чизольм в этой книге вызывает у многих религиозных людей то полубрезгливое раздражение, которое всегда и всюду вызывает христианин у фарисея. Не у «обрядовера» — те нередко почитают «странных», — а именно у фарисея, которого возмущают нарушения правил[1]. И вот, когда роман прочитало довольно много народу, оказалось, что Чизольмом восхищаются, а его врагами возмущаются как раз те, кто в жизни совершенно от них неотличим. Ничего с этим эффектом не поделаешь. Фарисей знает, что внутри книги «хороший» — Чизольм или Бернадетта; «я — хороший»; ergo, этих двоих я одобряю, их гонителей — осуждаю, пока речь идет о книге. Именно об этом говорил Христос, когда рассказывал странную притчу о пророках и памятниках. Казалось бы, те, кто ставит памятники, заведомо лучше, чем «отцы», которые гнали пророков. Нет, такие же; ведь мертвый пророк признан, а главное — безопасен. Живых как гнали, так и гонят.
Когда думаешь, похожа ли участь Бернадетты на участь всех святых, о которой Христос сказал: «Раб не больше господина своего…», видишь, что похожа. Бедную французскую девочку и очень гонят, и очень любят. Такая участь, как правило, резко меняется со смертью: сколько бы ни гнали до этого, теперь — только любят, ставят памятники. Доходит до смешного, как с другой французской девочкой, Терезой: монашки, изводившие ее, спокойно говорили на процессе о канонизации, что помогали ей стать святой. Св. Терезу из Лизьё чтут больше, чем Бернадетту, она оставила записки, она была проповедницей. Зато у Марии Бернарды Субиру остался памятник — целый город.
В поразительной и странной книге «Тайна святых», где с евангельской смелостью и скорбью говорится о самых тяжких грехах против Церкви, которые совершают церковные люди, глава об этом городе радостна. Автор, назвавший себя (или называвшийся) Петром Ивановым, пламенно жалеет людей, принявших язычество за христианство, объясняет это, очень зорко видит — но не в Лурде. Он пишет так:
«Нам нет нужды обращаться для изображения Лурда к имеющимся его описаниям; Божьей милостью, мы были в Лурде и можем свидетельствовать его святость.
<…> Путнику даже не мнится, а воистину видится: стоит здесь первая ангельская стража, славные вестники иного бытия.
<…> Здесь сама Богородица принимает своих милых гостей <…> И оттого необычайно весело всякому приехавшему. По-детски весело.
Все приглашаются наслаждаться пиршеством веры, богатством благодати: и верующие, и почти не верующие, и любящие, и почти совсем не любящие, и люди церковные и люди нецерковные, и христиане и нехристиане, только в сердце бессознательно расположенные к Христу».
Удивиться может не только тот, кто читал книгу Золя, — многие знают, сколько фальши, истерии и нетерпимости скапливается вокруг святынь. Я не была в Лурде, а была бы — могла бы не распознать святость сквозь суету, но беспощадный к духу неправды автор «Тайны святых» непременно бы этот дух увидел.
Совсем не просто решить, прав ли он. Прав и Золя, хотя роман его читать неприятно. Как же разобраться? Один литовский францисканец выдумал такую притчу: увидеть абажур, а не только пятна на нем, нельзя, если не видишь светящейся лампы. Почему одни ее видят, другие — нет, объяснимо лишь отчасти. Тут уже действуют доводы сердца, доводы духа. Христианский писатель пишет так, чтобы ее увидели. Честертон, Чарльз Уильямс, Дороти Сэйерс, Клайв С. Льюис действительно как бы светятся. Франц Верфель (в этой книге — уже писатель христианский) показывает нам вроде бы не светящийся мир. Но это и лучше; тема так опасна, соблазны так велики, что Новый Иерусалим из золота и стекла кто-то воспринял бы как торт или игрушку. Игрушка и торт очень хороши, но для тех, кто уже добровольно вернулся в детство. Скептика или агностика такая красота скорее оттолкнет; что там скептик — она отталкивала Грэма Грина.
Если сравнивать словесность с цветом, книга о Бернадетте — серая. Конечно, она сияет, но так, как писал Честертон: «Тем и прекрасен цвет, который называют бесцветным. Он сложен и переменчив, как обыденная жизнь, и так же много в нем обещания и надежды. Всегда кажется, что серый цвет вот-вот перейдет в другой — разгорится алым, загустеет синим, вспыхнет зеленью или золотом». Иногда хочется это ускорить, пересказав повесть о Бернадетте в житийных или сказочных тонах. Но лучше уважить выбор Верфеля, а чтобы поднять сердца вверх, как в начале евхаристического канона, прибавить только одно: фарисеи есть, их много, но они не могут стать закваской. Ею бывают только такие, как Бернадетта. Дальше — уже не для агностиков.
1995
Н. Трауберг