К бабушке ехали долго. На поезде через три границы: из Германии, где служил отец, через Польшу на Южный Урал – более трёх суток. Мелькали картинки за окном: красная черепица Вюнсдорфа, плоские крыши блочных домов Варшавы. Перед рекой Буг на границе поезд притормозил и из вагонов на ходу спрыгнули щегольские польские пограничники в конфедератках. Быстро проскочив узкую полоску реки, на своей земле, высунувшись в окна, наши кричали «ура!». Война давно окончилась, шли хрущёвские шестидесятые.
В Бресте меняли колёса, и меня этот момент интересовал чрезвычайно. Из окна купе я зорко следил за всей процедурой – вагон плавно, почти незаметно поднимала гидравлика, с грохотом укатывались европейские – узкие – вагонные тележки и с таким же тяжёлым шумом закатывались наши – широкие.
Потом ехали весело до самой Волги – почти на всех остановках продавали еду: жареных кур, солёные огурцы, вареную картошку и пирожки. Пирожков мама не покупала – неизвестно, чего туда нашинковали. После Волги началось царство вяленой рыбы – предлагали воблу вязанками, а лещей – поштучно, и всё недорого. Но когда куры и картошка из оконной торговли исчезли – о, удача! – нас с сестрой повели в вагон-ресторан. Поковыряв для вида ленинградский рассольник и жаркое с оранжевой подливкой, можно было неторопливо попивать вкуснейший лимонад «Буратино» – в Германии такого не было.
Всю дорогу по внутренней трансляции гоняли песни советской эстрады. К концу путешествия многие я запомнил наизусть. Особенно поразила моё воображение популярная тогда песня «Бухенвальдский набат». Когда все выходили из купе, я ложился на верхнюю полку для громкости звука и страшным голосом орал: «Люди мира на минуту встаньте!!!». Исполнять на публике это было нельзя – взрослые хмыкали, а я обижался – пел-то с большим чувством.
Приволжские степи незаметно переходили в приуральские. На исходе третьего дня, постояв в Оренбурге, поезд в сумерках проскочил Меновой Двор, где проходит «граница» Европы с Азией, и разогнался под горку к разъезду, после которого до нашей станции уже рукой подать.
К этому моменту все вещи, и мы одетые, уже стояли в коридоре. В тамбуре проводница щёлкала круглым железнодорожным ключом. Наша остановка – две минуты. С протяжным металлическим скрипом и лязгом поезд затормозил. Проводница распахнула дверь и откинула металлическую лесенку. В лицо ударила жара с запахом полыни и шпал. Где-то в темноте, выкрикивая маму, уже бежал по насыпи к вагону дед, и нас, как кукол, по очереди вбрасывали в его большие надёжные руки. Поезд, продёрнув через своё тело волну тяжёлого металлического звука, тронулся дальше уже без нас.
Пока шли в темноте, ничего не узнавалось. Дом в окружении штабелей шпал вырос из сумерек как крепость.
Бабушка в слезах на пороге целовала и перецеловывала нас – как космонавтов или бежавших из плена партизан. Мы ответно тыкались в её лицо, вдыхая родной запах – молока и солнца.
Взрослые, накричавшись, вскоре перешли на шёпот – детей уложили на полу спать. Ещё несколько минут борьбы за подушки и – счастливый полёт в никуда. Приехали!
Острые солнечные лучи, пробив ставни, мешают досмотреть что-то чрезвычайно важное и приятное, но уже слышны голоса из кухни и куриное ворчание с улицы. Теперь понятно – мы у бабушки и можно, не одеваясь, бежать во двор босиком.
Всё сразу рассмотреть не удаётся, зовут завтракать. На столе огромная яичница, любимые шанежки и кружка ненавистных сливок. По шуму ташкентского поезда, который проходит в пять утра, бабушка встала, подоила корову и выгнала её в стадо. Прилегла до «соль-илецкого», с ним встала опять и наготовила всю эту утрешнюю снедь.
После завтрака мы, причёсанные и чисто одетые, с мамой обходим всю родню – четыре или пять семей и ещё соседи… Ходьбы на целый день.
Баба Маша – «нянька», бабушкина старшая сестра, заходим к ней первой. Её муж Николай, здешний Мичурин – у дома на степной выжженной землице вырастил дивный плодоносящий сад. «Ребятёшек» пускают попастись в малинник. Мы едим огромные сладкие ягоды с куста, сколько влезет. Дед Николай кряхтит, но терпит – баба Маша держит его взглядом: «Нам деток Бог не дал, а эти ж свои, вот и пусть…»
Через забор дом маминой двоюродной сестры – у неё кролики! Дети – два пацана и девочка – смотрят на наши восторги с сожалением. Знали бы мы, сколько этим грызунам надо ежедневно притащить травы, и трагический финал короткой кроличьей жизни они видят, считай, ежедневно. Но городские – почти убогие по-здешнему – пускай гладят шёлковые мордочки и дуют в бездонные кроличьи глаза – не жалко!
Вечером вся родня собирается в нашем доме. Все чисто одеты. У женщин на плечах яркие шали. Они непрерывно чего-то вносят и ставят на стол. Говорят все сразу и всё смешное. Мужчины солидно покуривают у крыльца. Как доехали? Вопросы об отце уважительные – офицер!
Дед достаёт большие бутыли с «бимбером» – самогоном. На столе всё, что неутомимо наготовила бабушка, вкусноты необыкновенной. Дети быстро наедаются и начинают толкаться до первого подзатыльника – марш из-за стола!
Когда гости выпили и закусили, в общем разговоре наступает пауза, и женский голос вдруг пронзительно запевает. Женщины дружно подхватывают, а мужики ещё крепятся, сосредоточенно глядя в стол. На второй куплет и их пробивает. Тогда к высоким женским прибавляются низкие и хриплые, но правильные мужские голоса. Никто уже не сдерживается. Слов почти не разобрать, но общее счастье и удаль летят так, что звенит ложечка в тонком стекле стакана – знай наших!
За песни баба Люба и полюбила деда – лихого Саню-гармониста.
Всем был хорош Саня, а более всего смешливым блеском голубых глаз, когда пел под гармошку. Однако ж коренной казачке не пара: из имущества – одна гармонь. Русский паренёк работал на путях – рельсы к шпалам пришивал. Как-то на вечёрке подмигнул кареглазой девчонке.
– У-у, шайтан! – пропела Любаша и, подхватив тугую косу, мигом отвернулась от гармониста, вроде и не заметила.
Только сразу вспомнила молодца, как сосватали её после Пасхи за поповского сына. Попович-то – всё село знает – был богатый, но придурошный: девок за косы хватал, а рот слюнявый.
– Тятенька, не пойду!
Кто дурёху слушать станет? Отцово слово крепкое. Надо семью прибавлять – два сына не пришли с германской-гражданской, а Любке восемнадцатый годок, самое время замуж.
Заперли невесту на верхнем этаже лабаза – сиди пока, до свадьбы. Только у Любы свой характер. Наладила подружку к Сане-гармонисту.
В тот же вечер, как стемнело, подъехал он огородами на тарантасе:
– Люба, я здесь, – шепчет, а та ревёт в голос:
– Саня, меня сосватали!
– Так я за тобой приехал.
Люба в чём была, в том и прыгнула к милому в ручки. Узелок с маминой иконкой-то был наготове.
Два дня бушевал отец – младшая дочь его ослушалась, опозорила. Как теперь людям в глаза смотреть?! На третий день братья и дядья поехали за строптивицей. Подкатили с улицы:
– Любка, выходи!
Люба увидела – пьяные, дурные – задрожала.
– Саня, не ходи, убьют тебя!
– Нельзя, они родня теперь.
Вышел за ворота, только топор прихватил, вроде дрова колол. Да что топор! У тех, видать, обрезы – руки под сеном держат.
– Где сестра?!
– Жена-то? В доме.
– Какая она тебе жена!
– Мы расписаны, и справка есть.
Переглянулись дядьки – сразу его положить? А если правду говорит, кому она вдовая нужна будет?
– Неси справку!
– Чего на дворе толковать, пожалуйте в горницу.
Нехотя зашли, сели… А Люба уже на стол собрала, когда только успела? И справка из сельсовета с синей печатью в наличии. Всё по закону.
– Э-э-х, наливай, Санёк, твоя взяла!
Словом, до вечера тут погуляли, а через неделю в бабушкином селе играли свадьбу по-широкому – всё ж приготовлено было. А уж как пели казачки – да всё про любовь!
Отец смирился, но дочь не простил. В родном доме молодым места не нашлось. Уехали на станцию, у железной дороги соорудили землянку, там и родила Люба троих детишек. Саня на железной дороге работал, а когда посылали на курсы – учился. Перед войной накатали на него донос – дескать, шпалы ворует, и быстро упрятали в лагеря. Вот когда Люба лиха хлебнула – кроме детей у неё на руках была ещё и старенькая мама…
Есть Бог или нет, но лишь грянула война, вернулся дед с соляных рудников! Тощий, нога перебита, а глаза – голубые. На железнодорожников тогда амнистия вышла, и всех, кто не за политику сидел, отпустили, да ещё бронь от армии дали. Пятерых дедовых братьев на той войне положило, он один остался. Выучился в начальники станции, выходил к поездам в белом кителе под горлышко и красной фуражке, показывал зелёный кружок машинистам – ехать можно! Машинисты с ним здоровались: «Привет, Порфирьевич! Как дела?».
После войны рядом с землянкой поставил дом, где Люба проворно и с детьми, и с внуками управлялась, и корову держала, и овец, и птицу, и сад-огород. За всю жизнь только грамоты не одолела, время по литерным поездам узнавала.
Гармошку свою дед не забыл, важно играл внукам, улыбаясь глазами. Но, правду сказать, шпалы он всё-таки приворовывал – только это другая песня.