…Когда, спрашиваете, лучше было? Да кто его знает… Я думаю, так: кто раньше жил не тужил, тот и сейчас не тужит; а кому раньше было не очень, тот сейчас зубы на полку… Вы разрешите пустую бутылочку? Спасибо. Ну, как же не спрашивать – мало ли что. Вчера вот сидел один: ну, он, конечно, поплоше вас, но тоже в галстуке, в шляпе, с портфелем, приличный такой мужчина, – так вот он сел и выпил аж пять бутылок – с бодуна, наверное… Ну, я сижу, жду, думаю – повезло, – если только, конечно, Костылиха не перебьет… есть тут одна такая, с клюкой, хотя ноги-то у нее здоровые. Так вот: пьет он одну за одной и рядом с собой на скамейку ставит, а я сижу, жду: что-то такое, знаете, было в его лице, что по одной просить неудобно. Психология? Да нет, что вы, какая психология… нет, ну понятно, что если человек пьяный и глаза у него, как у бешеного быка, то бутылку просить не пойдешь – себе может выйти дороже, – а так глаза бывают трех видов: наглые, равнодушные и… сомневающиеся, что ли. У наглого посуду просить – прежде десять раз надо подумать: если он злой – а когда шибко наглый, то по глазам и не разберешь, веселый он или злой, все одно смотрит он на тебя, как на букашку, – так вот, если он злой, то сразу по матери тебя и пошлет… а вы думаете, приятно от такого вот щенка по всей морде получать матерщиной? Нет, бутылок им, конечно, не жалко, просто покуражиться охота – иногда, бывает, как начнут об угол скамейки одну за другою бить – вон, видите, вокруг все как будто вымощено стеклами. Но, правда, если настроение у него хорошее, то здесь может и повезти: всю посуду отдаст, а иногда – со смешком, конечно – нальет и стаканчик… Это о наглых глазах – они, должен я вам сказать, самые трудные. Но здесь, на лавочках, такие встречаются редко… обычно какой-нибудь из сомневающихся смажет себе глотку и изображает наглые глаза, – а так, я думаю, по-настоящему наглые в других местах пиво пьют… Теперь равнодушные. Это самый наш, так сказать, контингент: слова не скажет, протянет бутылку – как в мусоропровод спустил – и пошел своей дорогой… Ну и, наконец, сомневающиеся. Тут – как повезет: могут дать, могут себе на другую бутылку оставить, а могут другому дать, а тебе нет, – то есть смотрят, кому давать. Мне с ними плохо: на фронтовика я не похож – молодой еще, да и планок нет, – и хоть и с клюкой, но руки ноги на месте. Они обычно фронтовикам, вот как дядя Петя, или старухам из божьих одуванчиков – кто пожалостливее выглядит – отдают… Костылихе, кстати, редко дают – куда ей, такая туша… Я возьму бутылочку? Хорошо, спасибо, больше не буду спрашивать… Да, так я вам рассказывал: сидит вчера этот в шляпе, с портфелем и в галстуке – причем галстук, знаете, не с крендельным рисунком и не лопатой, как цеховые мастера завязывают, а узенькой такой стрелкою – как будто интеллигент… Так вот, сидит он – и пьет одну за одной, и так их одну за одной на скамейку и ставит. Да, – глаз я его не вижу, потому как сижу я не рядом, нет, а напротив – через вот эту клумбу, – сижу и жду, когда же у него наконец это пиво закончится… мужик-то по габаритам матерый, поболе меня, ему, чтобы в себя прийти, пол-ящика надо – да и то, если накануне по-настоящему перебрал, пивом не отойдешь… Так вот. Бутылки открывал он так же, как вы, – бутылка о бутылку: портфель у него между ног стоит, он две бутылки вынимает, одну открывает, а вторую ставит обратно в портфель. И вот я вижу – только одну бутылку достал – и смотрит, чем бы ее открыть… ну да, конечно, правильно вы говорите: пробку на пустую надел и ею открыл, – но он почему-то не додумался, наверное, мозги с похмелья устали, – начал ключами трудиться… но дело не в этом: как он одну, а не две бутылки достал, я думаю: ну, всё!… Считай, полтораста в кармане, восемьсот у меня уже есть – триста с утра насобирал, пятьсот у меня своих, пенсионных было, – итого будет тысяча; а тысяча – это два раза бутылку водки сдвоить, – а мне уж не двадцать пять лет, будет в самый раз, хорошо… Так вот, сижу я и смотрю на эту его бутылку: половина осталась – раз глоток… два глоток… три глоток – есть!… – я только дернул ногой – хоть Костылихи рядом не видно, но в большой семье клювом не щелкают, – как вдруг он… будто меня по голове! Р-раз эту бутылку в портфель! р-раз вторую! р-раз третью! – и четвертую, и пятую – все туда… да, как в глотку, вам это смешно, а для меня какая-никакая, а жизнь. Да нет, что вы извиняетесь, какие уж тут обиды… А самое главное – это уже вы извините, никак успокоиться не могу, вчера это было: сразу пустые не прятал в портфель, на скамье выставлял – зачем?., если бы первую выпил и сразу убрал – как нормальные люди делают, кто хочет посуду сдать, – я б не сидел, не ждал, а так полчаса впустую… Большое спасибо. Ах да, вы спрашивали, когда было лучше… Но я же вам ответил? Кому как… Как там у классиков марксизма-ленинизьма: богатые становятся все богаче, бедные все беднее. Я не знаю, справедливо это или нет… Мне? Ну, при Брежневе было, конечно, лучше. Ну посудите сами: «Биле мицне» стоило рубль семьдесят семь, «Хирса» – на десять копеек дороже, «Агдам» – два семь, – да любой строитель, если, конечно, не на нуле, в месяц зарабатывал триста – это сто пятьдесят килограммов мяса, или семь ящиков «Агдама», или… ну, я не знаю чего, электродрель стоила тридцать восемь рублей. У меня пенсия была сто, это когда я уже не работал… Четвертушка черняшки пятачок – а это на двоих за глаза, хоть красное, хоть белое закусывай, а то – дорогу перешел, в «Океане» килька жареная восемьдесят восемь копеек за килограмм – духовитая такая, что полкило четверым на весь вечер занюхивать хватит… На пенсии почему? А я уж давно инвалид. Я на стройке работал, ну, меня и задело плитой: стропальщик, ммм… дурак, за один крюк зацепил, ее развернуло и повело. Хорошо, на самом излете, а то бы переломился, как спелый банан, – но позвоночник задело, полгода в пятидесятой провалялся. Получил вторую группу и пенсию – пенсию неплохую, потому как травма производственная… я, конечно, с похмелья был, это еще хуже, чем пьяный, – вообще вокруг себя ничего не разберешь: плиту на тебя подали или свободный крюк. Когда в больнице кровь брали, я слышал, доктора даже спорили, – но совесть у людей есть, написали – «остаточные явления»… А я ведь, между прочим, и в институте учился, в МИСИ, – два курса закончил, пока меня за это дело не выперли. Раньше ведь строго было, так, как сейчас, не попьешь. В этом смысле полегче конечно стало… демократия. Ведь при Брежневе как: за углом или на лавочке выпил – тебя в отделение, штраф и телега на работу; стоишь себе спокойно на остановке, никого не трогаешь, но тебя, понятное дело, штормит, – в «девятку» … это был вытрезвитель у нас: опять же телега, да еще четвертной, да еще штраф, да еще тринадцатая, да еще отпуск зимой… вспомнить страшно. Участковому примелькался – он тебя в ЛТП, ну а если, не дай Бог, не работал три месяца и он на тебя зуб имеет, – все, по двести девятой и пишите письма. Если ты одинокий, в Москву можешь и не вернуться. Некуда будет. Особенно перед Олимпиадой свирепствовали – прямо вычесывали, как блох: кого в ЛТП, кого к хозяину, кого просто за сто первый километр… Ну, мне-то ничего, я инвалид – меня-то не трогали… да, вот еще что было хорошо – психологически, что ли: я не знаю, что там Соколов с брежневским зятем наворовали, но я как-то чувствовал, что есть – закон: я инвалид труда второй группы – всё!! Никто меня не тронет, никто никуда не выселит, буду получать свою сотню в месяц, пока не помру, – и всегда это будет полцентнера мяса или два ящика красного… а сейчас я старик и не знаю, что со мной будет завтра: вон, у Михалыча в доме капитальный ремонт, а его самого в Братеево… он тут звонил, чуть не плачет: не могу, говорит, я в этой газовой камере жить! А у меня? Две комнаты в моей коммуналке проданы – хотя вроде бы коммуналки нельзя продавать? – и под меня копают, предлагают какое-то Жулебино, а я здесь родился, ети их мать… Извините. Так вот, раньше: если с рублем пришел, уже знаешь, что опохмелишься, а сейчас самое меньшее полтыщи давай. Водка-то, она, может… как это сказать – относительно? – и не подорожала, но зато жратва как кусается! Мясо-то нынче – это… как? Это что же на водку останется? Я его, правда, почти и не ем – мяса-то… Нет, без водки уже не могу. Что поделать. Да, так вот, – но зато нынче свобода: хочешь пей, хочешь не пей, ЛТП отменили, сто первый километр отменили, двести девятую отменили… у меня знакомого, Гришу, по пьяни на цугундер забрали – спрашивают: где работаешь? «А нигде, – говорит, – не работаю и в жисть работать не буду…» Вот так. Тут я недавно слышал – рядом сидел, – один представительный такой мужчина другому говорит: у нас в России или хлеб, или свобода, а вместе – ни-ни… Интересно. А вообще, если правду сказать, обидно: что там газеты ни пишут, а раньше у нас держава была, – а теперь как доходяга с протянутой рукой, двугривенный на пиво стреляет… Да, пьют сейчас много, по-моему, даже больше, чем раньше. Наверное, от тоски. А вы думаете, если миллион украдете – ну, сейчас говорят: заработаете, – вам веселее станет? Ну, два дня повеселитесь, глядя на него… и все. Я вам точно говорю: дайте мне сейчас миллион, я его пропью, и веселей мне не будет. Вы знаете, по-моему в людях что-то сломалось. Не знают, зачем живут. Чтобы украсть миллион? Черт его знает… На что пьют? Да кто как. Ну, я-то инвалид, у меня какая-никакая, а пенсия, хлеб всегда будет – тьфу, тьфу, тьфу… а вот Мишаня, например, из пятого дома подрядился пивом торговать. В переулке, не у метро, конечно, – у него морда… представляете, если губку красными чернилами напитать? вот-вот, один к одному такая, куда ему у метро. Работал он, правда, недолго, недели две – ну, какой из него продавец? Каждое утро с похмелья, естественно поправиться надо – а тут двадцать ящиков… нет, всё за свои: кто пустую бутылку оставит, кому, если видит, что совсем больной человек, подороже продаст – хозяин-то твердую цену назначает… В общем, к обеду он уже пополам, и дружков рядом кодло – вроде как пивной зал под открытым небом открыли… а морды такие, что никто к этому пиву без пистолета не подойдет – страшно… Какая уж тут торговля. Ну, его и вышибли – без выходного пособия. Мишаня, когда уходил, сказал: вот погодите, говорит, мы вам еще одну революцию устроим… и на этот раз так придавим, что вы и через тыщу лет не возродитесь, хе-хе… А так народ промышляет кто чем. Шурик с Монголом к Беспалой жить перебрались, а свои комнаты в коммуналках черным сдают – ну, и первую половину месяца уж точно каждый день вдребадан. Многие крутятся здесь, у ларьков – что отнести, принести, иногда, если тебя знают, товар постеречь – что попроще, бананы там, помидоры, яблоки, – когда хозяину надо отлучиться… вот тебе и бутылка. Кто помоложе и покрепче, у мебельного на Академической стоят – грузят… Все как-то пьют. Русский человек и в пустыне водку найдет, а уж деньги на нее… Помните, когда водка стала пять тридцать, стишок ходил – мы еще, дураки, смеялись: «Будет водка шесть и восемь – все рано мы пить не бросим. Передайте Ильичу – нам и десять по плечу!» Досмеялись… Вот спасибо вам, а то день сегодня такой неудачный – всё бабки подгребают. Вон, смотрите, Костылиха взяла… шесть пузырей! От – ети ее… эта, как ее – конкурентка. Конечно, что поделаешь, – пенсии не хватает. Ограбили стариков. Раньше, бывало, раз в полчаса старуха по откосу пройдет – да и старуха такая, что бутылку не дать – перед собой стыдно будет, а сейчас – толпами… причем есть прилично одетые, нестарые еще женщины – лет по шестьдесят. Иногда такая идет – видно, что попросить неудобно, – стесняется, ходит, будто гуляет по парку, и если люди сидят – к бутылке не подойдет… но уж если никого нет – оглянется и заберет обязательно. Ну, эта то, Костылиха, богатая… консервами вся квартира забита, мне Солоха Витька рассказывал, сына ее дружок. Эта от жадности. А наглая!… Увидит, что люди с пивом пришли, – плюхнется рядом и сидит, так каждую бутылку глазами и ест. И еще кашляет, как будто ее выворачивает… сейчас перестала: недавно так вот закашлялась, так мальчишек с лавки как ветром сдуло – подумали, видно, чахотка… Я вот так в наглую не могу, хотя тоже с палкой, – и палка у меня не для красоты, как у нее, второй десяток хромаю. Вы же сами видели – когда вы подошли, я уже здесь сидел… Мне-то? Шестой десяток пошел – ну, да я старше выгляжу. Да нет, не говорите, я же знаю – у меня дома зеркало есть… А вы сами, извините, не по коммерческой части? А-а-а… Это я уважаю, сам в институте учился. Так вот – жуликам сейчас волю дали, вот что я вам скажу. Жуликам. Мне даже не надо в его бумаги смотреть, считать там его доходы или чего – я сразу вижу, у него на морде написано, что он жулик. У меня такой на седьмом этаже живет… коммерсант – на «мерседесе» ездит: щеки из-за спины видны, ушки топориком и весь кожаный… чистый бегемот. Ги-по-по-там.
А вон и Костя пришел… вон, вон, видите? у клумбы, молодой такой парень. Ну да, конечно грязный – он ведь в подъезде спит. Тоже коммерцией занимался… не знаю там чем, – кому-то задолжал, ну, ему и включили счетчик: знаете? проценты каждый день набегают. Вот он от них и скрывается… в сером доме ночует, на чердаке. Да нет, он москвич, откуда-то с юго-запада. Ну, дернул на противоположный конец Москвы. Тоже бутылки собирает… Лет двадцать, не больше. А вот Василий идет, этот со стажем… пятнадцать лет уже бомжует – раньше не по Москве, конечно. Они вместе с Костей живут, в одиночку нельзя… и тяжело, и опасно. Этот Василий – он немножко… как бы не в себе. Мне Толик Голубятня рассказывал, что у него сын, пяти кажется лет, сгорел по его вине: он пьяный домой пришел, заснул с сигаретой – ну и пожар… его вытащили и откачали, а мальчишечка задохнулся. Да это давно уже было, ему-то лет пятьдесят… Вот спасибо, давно с фильтром не курил. Нет, а вот это мне даже неудобно… ну, спасибо, большое спасибо… да не надо, я сам бы ее открыл. Спасибо. Ух-ху-ху… А-а-а!… Славно – как будто гладит кто изнутри. А вот вы знаете, я сейчас сказал: сын, – и вспомнил одну историю… ч-черт! спички стали выпускать – полкоробка изведешь, пока прикуришь. Все рушится. У вас еще пиво есть? Ну вот и хорошо, времени хватит, – я вам как раз эту историю и расскажу. Было это… да, вскоре после Олимпиады: лишенцы наши уже вернулись, а Леонид Ильич, царство ему небесное, был еще жив… андроповки, хорошо помню, тогда еще не было – помните, за четыре семьдесят? В те времена я стоял в «Пиночете», была такая пивная на Волоколамском шоссе, там, где двадцать третий трамвай поворачивает; сейчас там кафе «Невка», – может быть, видели, клетка перед входом… как в зоопарке. А была пивная, кружка двадцать копеек – ну, к тому времени, о котором я рассказываю, уже не полная кружка – триста тридцать грамм… ну и разбавляли, конечно. Мы там стояли с утра и до вечера: через дверь магазин «Дубль вэ», через дорогу – «студенческий», через остановку – «загородный», напротив гаражей, у железки – «голодный»… если деньги есть, без красного не останешься. Водку мы тогда пили мало, все больше портвейн: она и дороже была, и идет туже, а самое главное – для нашей неторопливой жизни у нее было… как бы это сказать – в общем, много дури на малый объем: две красного на троих – это можно полтора часа протянуть, а с одной поллитрой – ну, полчаса, не больше… Я к тому времени стоял там уже года три, ну и всех знал, конечно: бывало, утром, пока из конца в конец зала пройдешь – рука заболит здороваться. Сейчас таких мест уже нет, остался гадючник в Коптеве, но разве с «Пиночетом» его сравнишь… Два зала, а народу, бывало, набьется – не продохнуть: и местные, и студенты, и преподаватели, и работяги… вместе дружная семья, и половина знакомых. Сегодня ты поставишь, завтра тебе, послезавтра какому-нибудь залетному буратине на хвост упадешь – каждый день пьян… а что делать? я инвалид, а ведь мне сорока еще не было… Так вот, приползаю я как-то утром со страшного бодуна, и фанеры у меня – рубль с мелочью… но это, должен я вам сказать, ничего, это ты уже человек: в круг встал, взнос сделал – ты уже и в компании. Среди своих можно, конечно, и без взноса, когда-нибудь ответишь, но все равно неудобно, с самого начала сидеть пустым на хвосте. Пришел я в тот день рано, часам к десяти, смотрю – никого еще нет, не подтянулся народ после вчерашнего – а вчера было хорошо… Ну, я рубль на развод оставил, мелочь собрал, поменял две двадцатки на пиво – стою, оттягиваюсь. Оно, конечно, лучше сразу стакан красного замахнуть, пивом все равно не отойдешь – так, полегчает на первое время… но никого из знакомых нет. Приползли два или три клиента – с ночной смены: кто из вытрезвителя, кто из пьяной травмы в шестьдесят седьмой, кто из ментовки – выспался в КПЗ, – гоношить с ними нечего, как у нас пели: «стою на полустаночке, в кармане две бараночки…» – так у них и бараночек нет, вон – Бутылевич соленую картошку попросил у студента… Делать нечего, жду. И вот – за стойку рядом со мной становится какой-то мужичонка – то есть сначала, пока он не обратился ко мне, я мельком на него посмотрел и тут же забыл. Смотреть там особенно было нечего: маленький, сморщенный, худой, а руки – до сих пор помню – огромные, как клешни, и все в жилах – как тропинка в лесу, из которой корни торчат… Лет ему было, я думаю, под шестьдесят, и потому он мне показался старым. Нельзя, конечно, сказать, чтоб ханыга, – нет, скорее работяга из работяг, – но из этих… которые, как сейчас говорят, вместе с евреями во всем виноваты, – люмпенов: на все руки, но что попроще – грузчик, дорожный рабочий, нулевой цикл… Наверное, одинокий – потому что вид у него не то чтобы запущенный, но какой-то оторванный от жизни; чувствуется, что от стакана никогда и нигде не откажется, может быть, когда и срок по глупости отмотал, да и вообще жизнь его била-трепала… среди таких, должен я вам сказать, часто попадаются очень хорошие люди: оно, может, поговорить с ним особенно не о чем, и менты на него косятся, потому что вид у него – самый сто первый километр, и деньгами он не богат, – но зато разольет всегда поровну, выше других ставить себя не будет, и даром что мал, а до трамвая тебя донесет – «девятке» на поживу не бросит… Одет он был странно – не по погоде тепло, – в лохматый такой полушубок и собачью шапку-ушанку, из которой лицо его торчало ну совсем как коричневый кулачок… да, и еще у него был чемоданчик – допотопный, с металлическими нашлепками по углам. Так вот, стоим мы, прихлебываем свое пиво – я, понятное дело, не спеша, хотя пару-троечку кружек с удовольствием не отрываясь бы выпил, – и вдруг он мне говорит – скрипучим таким, немного окающим голосом:
– Послушай, браток… а где здесь улица Константина Царева?
А Царева-то – вот она, подземный переход перейти. Ну, я ему объяснил, он покивал и спросил еще номер дома. Дом я, конечно, знал – в нем как раз кукуевский магазин, у железной дороги, – стал ему объяснять, как туда пройти, но чувствую – не понимает… даже шапкой своей мотнул – досадуя на себя – и говорит: я, говорит, браток, издалека, у нас там четыре улицы – отвык от Москвы… Ну, слово за слово – разговорились. Выпивка вообще сближает людей… а уж с похмелья все люди братья: я помню, с заместителем директора завода в Пиночете опохмелялся, часа два мы с ним говорили, и нашлось о чем, – а так, не с похмелья, стал бы он со мной говорить?… Так вот, разговорились мы. Приехал он в Москву черт знает откуда: какой-то сибирский городишко, названия его я не помню – да и тогда не запомнил, потому что в первый раз услыхал. Звали его… мы пожали друг другу руки, у меня было ощущение – как будто кусок дубовой коры пожал, мои-то руки за три года уже отвыкли, – так вот, он как-то назвался по имени – не то Василий, не то Валентин, не помню уже, – но мне неудобно было так его называть, человек лет на двадцать старше меня, и я спросил отчество. Отчество его было – это я и сегодня помню – Петрович; так я и стал его называть. Каким ветром его в Москву занесло, я пока что не знал… да мне, правду сказать, и не до этого было: я все больше своих высматривал. Ну, допил я свою кружку, пошел вторую налил, и осталась у меня самая мелочь – ну и, конечно, дежурный рубль… что, думаю, делать? Ведь сейчас эту допью, десять минут будет хорошо – а потом снова скрутит. Я бы с удовольствием выпил с Петровичем, хороший, чувствовалось, старик, – да и сам он, по-моему, выпить бы не отказался… тоже по виду из малопьющих – сколько не выпьет, все мало… но дело здесь было вот в чем. Денег у меня оставалось – рваный, – это мы так рубль называли, хотя тот рваный был потяжелее, чем сегодня пятьсот; это значило, что сдвои я сейчас с Петровичем – и я остаюсь на нулях, голый Вася, причем с человеком мне по существу незнакомым; а если я вступлю этим рублем в долю со своими ребятами, то я уже всё – могу с чистой совестью стоять до конца… ну да, я вам об этом уже говорил. И вот я стою, тяну кота… хм! – и не знаю, что же мне делать. День какой-то проклятый, никого нет – правда, рано еще, может быть, добираются: это я рядом живу, одна нога здесь, другая там, – а некоторым издалека… с похмелья особенно не попрыгаешь. Швед, к примеру, в таких случаях от точки до точки ехал, с пересадками – мы его еще альпинистом называли: первый раз на Рогова сойдет, у палатки кружку пропустит, потом – у Сурена, на МПС, и уже только после этого – броском в четыре остановки к Пиночету… Сейчас, наверное, как раз у Сурена стоит, с силами собирается. Так вот, стою я, думаю – что-то там толкается в голове, – и вдруг Петрович и говорит:
– Ну что, Алексей, – меня Алексеем зовут, – давай по стакану?
Эх, думаю, – лучше стакан в животе, чем бутылка на витрине.
– Давай, – говорю, – Петрович.
Тут Петрович расстегивает полушубок – под ним оказывается толстенный водолазный свитер бурого цвета, ватные штаны и унты с железными застежками – как ему не жарко, в Москве ноль градусов, начало ноября, – лезет в карман штанов и достает – чирик… червонец, значит, – по тем временам, да еще в пивной, это ого-го какие деньги были! Если кто из своих с червонцем приходил, так он его и не показывал: пошепчется с одним, с другим – с кем ему выпить охота, – и потихоньку уйдут, а вытащишь червонец – хвосты налетят, не отобьешься… Да нет, это я в переносном смысле говорю: ну, если стоит толпа и смотрит тебе в рот больными глазами – ну, как ты пятьдесят капель не нальешь? – а по пятьдесят капель на весь Пиночет – это и четвертного не хватит… Я, как увидел этот червонец, сразу повеселел: ну, думаю, пару, а то и тройку мы с ним возьмем – не сразу, так потом, неужели с двух стаканов не заведется? Как потом оказалось… но я забегаю вперед. Протягивает он мне, значит, червонец, а я сую ему рубль, – а он и говорит:
– Оставь, у меня деньги есть. Ты сходишь?
Обратите внимание, что значит человек из Сибири: незнакомому – да чего уж там говорить, ханыге – дает десять рублей и просит сходить за бутылкой! Ему и в голову не может прийти, что в нашем образцовом коммунистическом гадючнике каждый второй его может кинуть – уйти с деньгами и не вернуться, – тем более что человек он не просто не местный, чужой, но и вообще черт знает откуда… Ну, я-то – Боже упаси, а так – случаев сколько угодно. Взял я его червонец и уже собрался идти… и тут вдруг смотрю – появляются, голубчики, – только не те, кто нужно: Пузырь, толстая такая рожа, у матери на шее сидит, и с ним Интеграл – бывший математик, чуть ли не кандидат наук, этот чем жив – одному Богу известно… По физиономиям вижу – пустые, – да у них сроду больше рубля на двоих и не было, – и оба с такого бодуна, что впору их не поить, а в пиве отмачивать… Жалко, конечно, я ведь понимаю, каково им, – да и если бы не понимал, все равно жалко: вот люди, которые непьющие, смотрят на таких со злобой, даже смеются, – да как же можно смеяться, когда человеку плохо, когда у него всё – и душа, и тело – болит?! Сами, говорите, виноваты? Ну, если так рассуждать… Я вот где-то читал, что чуть ли не половина всех наших болезней – от избыточного веса и неподвижного образа жизни. Значит, если человека инфарктом кондратий хватил, его тоже жалеть не надо: сам виноват, что пирожные жрал и вместо того, чтобы бегать с высунутым языком, на диване валялся… Да нет, я не обижаюсь, что вы. Так вот, как увидел я этих двух инвалидов – ну, думаю, всё: если заметят, что мы с Петровичем пьем, точно подвалят – уж мы-то с ними старые знакомые, а Петрович, судя по всему, мужик простой и при бабках – и из Сибири, у них там платят хорошо, и рубль мне оставил, и червонец вытащил как двугривенный – из кармана, не кошелька… – посадит этих оглоедов на хвост, а через пять минут у нашей стойки весь Пиночет соберется: дедка за репку, бабка за дедку, внучка за бабку – знаете, как в таких случаях бывало: с пенсии поишь толпу, вдруг смотришь – а это что за рожа?! Спрашиваешь так осторожно – чтобы не обидеть – одного, другого, третьего, – все плечами пожимают… наконец, выясняется: а он с приятелем Корсета – а Корсета Шипа привел – в одной школе учился… десятью годами раньше того, хехе-хе… Подумал я об этом обо всем – и говорю:
– Послушай, Петрович, – давай только лучше пойдем на откос… – Было у нас местечко у железной дороги, недалеко, мы часто там поддавали. Он удивился – ну, я ему, конечно, пиночетовские традиции объяснять не стал, а говорю – тоже, в общем-то, правда: здесь, говорю, менты часто ходят – могут привязаться. Он еще больше удивился: а что, говорит, нельзя? Как малый ребенок, ей-Богу… потом я, правда, сообразил, что в тех местах, откуда Петрович приехал, наверное, и милиции нет – как говорится, закон – тайга, прокурор – медведь… Нельзя, говорю ему, Петрович, общественное место – только пиво. «Во, – говорит, – придумали! Ну, пошли…» Допили мы наше пиво – и пошли. Пузырь, когда я мимо него проходил, глазами мне все внутренности проел – как бы следом, думаю, не поперся… Но ничего, обошлось – наверное, сил не хватило.
Взяли мы в «Дубль вэ» бутылку «Агдама» – Петрович опять удивился, думал, будем брать водку – а водки не было, за ней надо было идти на Кукуй. Вторую Петрович не предложил, а я, понятное дело, не стал выскакивать: не твои деньги… но в глубине души с надеждой подумал: «Ямщик, не гони лошадей…» По дороге я заглянул в «Молочную», была такая забегаловка на углу, торговала пельменями – да она и сейчас по-моему есть, может быть, называется по-другому… какая-нибудь «Ламбада» – знаете, сейчас торгаши все свои магазины по-иностранному называют: в моем доме «Диета» была тридцать лет «Диета» – назвали, м-м… дураки, «Маркое» – я так и не знаю, что это – может быть, этот, как его… филиппинский диктатор? Так вот, зашел я в «Молочную» и, как баба Зина меня не пасла – а все равно посуду-то убирать надо, хочешь не хочешь, а отвернешься, – умыкнул стаканчик. Я мог и в «Пиночете», конечно, взять, но это… нехорошо: там за это время из него человек пятьдесят разольют, а мы вдвоем держать будем… А баба Зина не обеднеет, она с нас каждый день по мешку посуды сдает, – а как не дашь, иначе выпить не пустит. В Пиночете весь день простоишь, ноги гудят, а здесь посидеть можно… можно было, кстати, и в «Молочной» остановиться, но я уже разогнался на откос – тем более что духота от этих пельменей. По дороге еще в булочную зашли, четвертушку бородинского – самое милое дело – купили…
Перешли улицу Панфилова, спустились. Откос этот от окружной железной дороги, она еще при царе построена. Там хорошо: деревья, кусты, сверху не видно, присесть можно – народ натащил досок, ящиков, старых покрышек, даже скамейка есть… Дяди Яши, правда, заходят – а где их нет? – но редко: по рельсам проходит граница между нашим отделением и сто тридцать вторым, поэтому, как только подосиновик над кустами заалеет – все прыг через дорогу! если с той стороны пойдут – то обратно… так при случае и прыгают. Весной там, как подсохнет и верба расцветет – что ты! народу, как на улице Горького… Кой-кого, как мы говорили, – помните фильм? там этот, как его… Быков. Ну, спустились мы, нашли пару ящиков покрепче, – сели, открыли, налили, выдохнули – и по очереди по стаканчику… Хорошо! Действительно, умный человек придумал спирт. Бывало, выйдешь на улицу – серость, слякоть, ветер пронизывает, дождь моросит, люди бегут, как крысы, от деревьев одни скелеты остались – тьфу!., ну такая наваливается тоска – волком выть хочется… а принял хотя бы двести на грудь – и будто все расцветает! Вот была ветка – тощая, мерзлая, голая, ободранная какая-то, – а после стакана посмотришь на нее… прутики, как паутинки, по ним разноцветные искорки перебегают, на развилках капли горят – ах, какая красивая! Да-а-а… Спасибо. Так вот. Выпили мы по первому, закурили – я «Астру», Петрович «Беломор», – ну, теперь, само собой, нужно поговорить… О жизни. Ну и, понятное дело, спрашиваю я Петровича, за какими песнями он приехал в Москву. И тут Петрович – причем чувствуется, вовсе не потому, что выпил, а просто потому, что я его об этом спросил, – начинает мне все неторопливо, обстоятельно рассказывать… Что сам он, оказывается, деревенский, откуда-то из-под Рязани; что лет ему пятьдесят пять – помню, он говорил: годом бы раньше родился – и зацепил отечественную; что после армии он приехал в Москву, захотелось в город, и работал строителем – строил те самые дома, с гипсовой капустой и башенками, которые сейчас называют сталинскими; что мыкался он по общагам, пока на третий год своего пребывания в Москве не женился – а жена его работала маляром в том же самом управлении, что и он; что через пару лет родился у них сын Михаил, – а еще через пару лет у его жены, Валентины, завелся любовник… об этом Петрович рассказал мне без всякого смущения и без всякой к своей жене неприязни, – я сначала подумал – потому, что много воды утекло, но, как вы дальше увидите, не только поэтому… Что ради сына он готов был стерпеть – если, конечно, она своего любовника (он говорил – «полюбовника») бросит, – но дело дошло до того, что эта баба (это я говорю – «эта баба», а Петрович ее иначе, как Валентина или, в совсем уж нелестные для этой Валентины минуты – «жена», – не называл), – так вот, эта баба не то что прощения не стала просить, но и собралась с ним разводиться – и за этого своего полюбовника Петю – а он был не просто Петя, а Валентинин прораб – выходить замуж… Что их развели, и остался Петрович – это я говорю «Петрович», а какой он тогда был Петрович, тридцати еще не было, – с тем, с чего начинал: с углом в общежитии и без ничего, потому как имущество делить он не стал, а Валентина его в своей квартире не прописала: родители, мол, против, я тут сама ни при чем… «а и прописала бы, – сказал Петрович, – я бы тут же и выписался: а как иначе, не мой же дом…» – а главное, остался без сына; и что поскольку видеться с сыном ему не то чтобы не разрешали, но… чинили всяческие препятствия – то говорили, что он заболел, то к нему ребята пришли, то он с бабушкой в зоопарк уехал, нет его дома, – да и нож в сердце было ему видеть эту семью, даже знать о том, что она где-то близко, потому как он эту самую Валентину любил… мне вот сейчас самому почти столько же лет, сколько было тогда Петровичу, а тогда было мне тридцать шесть, и смотрел я на него, прямо скажу – с изумлением: ведь надо же – маленький, сморщенный, как грецкий орех, руки, как у камчатского краба, – другим я его себе, понятное дело, не представлял, – и тоже – любовь… и вот по всему по этому – а еще потому, что Москва, поломавшая его жизнь, ему опротивела, а возвращаться домой, под Рязань, было некуда: в доме у матери (отец на войне погиб) жил старший брат со своей семьей… «да и не только поэтому, – сказал Петрович, – вообще не очень хотелось вертаться, как этот… блудливый сын: десять лет черт те где носило, а приехал домой без порток…» – и потому завербовался он на какую-то стройку коммунизма, уже не помню куда, – и махнул на северо-восток… Жизнь у него пошла одинокая, безалаберная, мотался по всей стране – строил дома, валил лес, рубил уголь, бурил скважины, укладывал рельсы на Баме… три года, как я почему-то и подумал, отсидел – только не так по своей глупости, как сначала подумал я, как по чужой подлости: на стройке несчастный случай произошел, виновато было начальство, но Петрович был пьян («здорово выпивал», – признался Петрович), и на него свалили… – но алименты платил исправно и даже иногда Валентине писал, а она – может быть, совесть ела – ему иногда отвечала, – но просила, чтобы сына он не тревожил, потому что сын привык уже к отчиму (трехлетним отняли) и его называет «папой»… Петрович сына – любил, – он и сейчас, когда говорил о нем, прямо таял лицом, даже морщины у него, как у старой собаки, обвисали, – и делал так, как она просила: сыну отдельно не писал, только просил Валентину передавать от него привет… а уж передавала она или нет, неизвестно. Что о нем думал сын, Петрович не знал, – но думал, что сыну известно о его существовании: прораб Мишку не усыновил, чтобы не терять алиментов – а алименты, после всех надбавок и коэффициентов, были ого-го какие… Петрович говорил – в иные месяцы за сто пятьдесят выходило. Ну, годам к сорока пяти Петровичу надоело со стройки на стройку летать, и осел он в этом самом… не помню, ну и не важно, в общем, откуда сейчас приехал, – осел, получил квартиру и работал там тем же, с кого начинал – строителем, – только строил не сталинские дворцы, а рубил бараки для лесорубов. Жениться он так и не женился… я, конечно, не психолог, но мне показалось, что эту свою Валентину он и сейчас не забыл – потому что говорил он о ней без всякого зла, и сморщенное лицо его – конечно, не так, как при воспоминании о сыне, но тоже размякало…Так вот он жил, жил… да! – сын, понятное дело, вырос, и он с ним списался – парень уже армию отслужил, и Валентина более не препятствовала; сказать, что переписывались, нельзя, все же за двадцать лет отучила проклятая баба сына… не знаю, надо ли напоминать, что это я говорю: «проклятая баба», – но поздравительные открытки отцу он присылал – Петрович перечислял, загибая пальцы, пальцы у него были, как дубовые сучья, – черные, какие-то все переломанные и гнулись с трудом – как он плотником работал?.: на Новый год, на Первое мая и на Седьмое ноября… А Петрович писал каждый месяц – я снова подумал: плотником ладно, но как он такими руками может писать? И… самое главное вот что, он несколько раз об этом мне говорил: была у него все эти двадцать пять лет мечта – даже не мечта, а цель, – нет, смысл! – весь смысл его жизни, без этого, он говорил, я бы вообще не знал, зачем я живу – то есть зачем делаю то, а не это, – спился бы к чертовой матери: смысл его жизни был в том, чтобы увидеть сына… «ей-Богу, – сказал Петрович, и мы выпили еще по сто грамм, – после этого я спокойно бы мог помереть. Нет, помирать я не собираюсь, просто чувствую, что если бы пришлось помирать, подумал бы: ну и что? у меня сын. есть, значит, не зря я жил и… без следа не помру, а что водку пил и добра никому особо не делал – так будет мне оправдание…» – я тут, кстати, подумал, что такой мужик, как Петрович, наверное, делал в жизни добро – только этого не понимал… Да!! ничего себе не делал! – ну и память стала у меня… В аварии-то, за которую его посадили, было виновато начальство, но и косвенным-то виновником, стрелочником был не Петрович, а напарник его, – так Петрович ничего не сказал, потому как напарник его был человек пожилой… правда, Петрович мне говорил: я не знал, что дадут три года, думал – год, да и не зоны, а химии, – ну, а после приговора – чего уж там… Вы представляете? Ну… что тут можно сказать? Иногда прямо зло берет… просто псих какой-то! Так вот: смысл его жизни был в том, чтобы увидеть сына. Но… лет уже много прошло, и при этой мысли, как он говорил, чувствовал он какую-то, что ли, робость. Не мог он вот так прямо взять и приехать, и в письмах стал намекать: хорошо бы нам с тобою, сынок, повидаться… но сын намека не понял – а скорее всего, ему было не до отца – это я думаю так: он тут как раз женился, и у него самого тут же родился ребенок – знаете, как сейчас… то есть нет, не сейчас, сейчас и не слышно, чтобы рожали, – а вот раньше, до перестройки, помните, как женились? невеста хоть под фатой, а того и гляди, что лопнет, – только что на свадьбах не рожали… В общем, как я понимаю, сыну было не до отца – которого он и в лицо-то не помнил, куда там – ребенку было три года, – да и отцу на фотографиях, если вдруг сохранились, самое большее тридцать лет: встретил бы – не узнал… И Петрович затаился, год или два терпел, а потом не выдержал и написал прямо: так, мол, и так, Мишутка – то есть я почему-то думаю, что сыну он писал «Миша» или «Михаил», но мне он говорил – выпил же еще – «Мишутка», и когда он говорил это «Мишутка», на его растрескавшееся лицо прямо жалко было смотреть, – так и так, написал, Миша, хочу я к тебе приехать и на тебя посмотреть. А сын к тому времени, видимо, поумнел – или прочувствовал наконец, что сам стал отцом и что это такое, – и вдруг прямо пишет: давай, батя, приезжай, я буду рад… Ну, Петрович наш весь затрясся – это он сам так говорил – и стал дожидаться отпуска. И вот тут – совсем интересная получается вещь: Валентинин прораб вдруг возьми да помри… и стала Валентина наша опять невестой. Это, конечно, опять я говорю – но почему говорю!.: ей-то Петрович ничего не написал – а мне он сказал, что при этом известии подумал, подумал и… решил перебраться в Москву и сойтись с Валентиной… «деньжата у меня есть, – сказал он, – молодым пригодятся, да я и сам еще поработать могу». Ну, тут я прямо онемел… вот, думаю, человек! такая подлая баба, а он собирается к ней да еще и деньги с собой везет – а денег, как я понял, хоть он выпивал и вообще не копил, там собралась не шутка… на колеса, сказал он, за глаза хватит, да еще и останется. Так вот, удивился – и даже разозлился – я так, что прямо ему и сказал… не «подлая баба», конечно, а что-то вроде: ты, мол, Петрович – что? Она тебя бросила, за другого замуж пошла – как ты с ней жить-то будешь?! А он посмотрел на меня так… ну, не знаю, ласково-грустно, что ли, – и говорит: «Э, – говорит, – Алеша… Мы уже люди старые, чего нам молодость вспоминать. Жизнь наша – вот она, внуки…» Да, совсем я забыл сказать: сын у него был мен… милиционером – это немного меня поскребло, хорошо, что он мне об этом в самом конце сказал, а то бы все впечатление испортил: мало они моей крови попили – то червонец штрафа придет, то все пятнадцать, а в «девятку» пару раз залетел – выложил два раза по четвертному… И вот сын-то его как раз на Царева и жил, Валентина где-то на Щелковской – про себя я, конечно, подумал: где уж такой стерве с невесткой ужиться… и еще я подумал, не из моего ли родного отделения его сын – вот будет потеха!… Так вот. Пришло время отпуска, взял Петрович чемоданчик с гостинцами: сыну пыжиковую шапку, снохе песца на воротник, внуку – или внучке, не помню – купил в аэропорту игрушку… да еще и Валентине – вот человек!! – какой-то козий платок, – и приехал в Москву… Как добираться, ему написали, но бумажку эту в дороге он потерял – мне вообще показалось, что Петрович к этой нашей шумной, суетливой, мелочной жизни – да еще на каждом шагу какие-то билеты, справки, бумажки – был не приспособлен… так вот, бумажку, как ехать, он потерял; то есть адрес у него был, на конверте написан, – да я его, сказал Петрович, и наизусть помню, – а вот где сойти, куда повернуть, какой там магазин по соседству – этого нет, запомнил только метро «Войковская» и то, что ехать на каком-то трамвае. Ну и – промахнулся, немудрено – из тайги да в Москву, – до Пиночета доехал. А как вывеску «Пиво» увидел, решил зайти и пивка попить, а встретив меня – и по стаканчику… «не потому, конечно, что я пиво увидел, – Петрович мне говорит, – а потому, что я вдруг… ни с того ни с сего заробел. Двадцать пять лет! – а сейчас вот тебе вдруг – сына увижу…»
Тут Петрович замолчал, закурил еще одну папироску, а я даже – еще ведь стаканчик с похмелья принял – растрогался… да нет, при чем тут стакан, вообще история… душещипательная. Растрогался я так, что даже не подумал тогда о том, что Петрович, скорее всего, пить со мной больше не будет – на Царева пойдет: он, как рассказал, так весь, я вижу, в сына ушел – снова набряк, как губка… Ну, ладно. В такую минуту, скажу я вам, – когда на душе печально и в то же время тепло, – самое милое дело повторить, как раз по сто грамм осталось… беру я бутылку, наливаю стакан, поднимаю голову…
Менты!!!
Ды-ва мента, мать их так! и близко – заговорились мы, не заметили, как они подошли, – и они меня видят, и я их: один мордатый такой, чуть не треснет, лет сорока, второй наоборот худенький, лет двадцати пяти, совершенный мальчишка… такие вот часто самые злые – жизни еще не видели, им бы только хватать. Бутылку хоронить уже поздно – да и чего ее хоронить, если стоит налитый стакан… в таких случаях, если уверен, что не отвяжутся, – например, когда видишь ментов знакомых и лично злых на тебя, – обычно берешь стакан и у них на глазах выпиваешь: вышки тебе за это не дадут, а сидеть в КПЗ будет веселее… Но я с Петровичем, мне перед ним неудобно, и так я его подвел: утащил из «Пиночета» под предлогом, что там менты, – а они вот они, как с куста, голубчики… Ну метров двадцать пять между нами, не больше. «Петрович, – говорю, – м-менты. Ты только не волнуйся и главное не выступай – ну, в крайнем случае штраф заплатим». (Тут я немного успокоился: у Петровича денег куры не клюют, а за червонец без оформления тебе сержант сам бутылку откроет.) А Петрович опять удивляется – так удивляется, что глаза широко раскрыл, и тут я вижу, что они у него синие-синие, как речка под солнцем: что такое, говорит, и здесь выпить нельзя? – Нельзя, говорю, Петрович, тоже общественное место, ети его мать (а вообще издевательство было, сейчас с этим получше: ну какое там общество на откосе, кроме самих алкашей? ну, обходчик по рельсам раз в день пройдет – так и он, чтоб не расстраивался, за кустами ничего не увидит…). И опять я чувствую свою перед Петровичем вину – ну, понимаете, человек как будто у меня в гостях, причем в каких гостях! – не просто в Пиночете, а как человек из Сибири, приехавший ко мне, москвичу, в Москву, – и тут такое… Я даже из-за денег его – которые, может статься, придется ему заплатить – угрызаться начал. Да-а-а… А менты уже совсем близко – идут, посмеиваются, чего же не посмеяться – работа не пыльная, это тебе не в Америке бандитов ловить: ханыгу накрыл со стаканом, отвел в отделение, вот и полдня прошло… И тут меня осенило: слушай, говорю, Петрович! ты скажи, что у тебя сын милиционер… да они его знают, наверное, если он здесь живет, – вместе, наверное, служат, – ты им скажи фамилию, вот тебе крест – отпустят!… Петрович ничего не успел ответить – эти двое подошли. Ну, начались, как положено, все эти дурацкие штучки-дрючки – от большого ума: честь отдают, «выпиваем?» – спрашивают, – хотя шахмат рядом не видно и стакан перед носом стоит… Ну, я тоже – уже как павловская собака, инстинктом – сначала большие глаза: «А здесь разве нельзя-а-а???» – «Нет, – говорят, – нельзя», – и насмешливо так на меня поглядывают… потому что хотя одет я был ничего – у меня сестра после матери-покойницы наследство все забрала и на мою половину покупала мне турботинки и драповые пальто: ботинки по мере сноса, а пальто, сказала, каждые пять лет – недавно второе купила, – так вот, хотя одет я был ничего, но физиономия у меня, хоть был я и молодой, особенно после вчерашнего была соответствующая… со мной незнакомым только такой человек, как Петрович, – да и то потому, что сам из Сибири, где мордой, наверное, не удивишь, – решился бы пить на каком-то откосе… Потому-то менты, когда я изумлялся: «а здесь разве нельзя-а?…», – и смотрели усмешливо. Так вот, значит, – «нельзя», – говорят. Ну, я тогда сразу второе отделение: «да я, товарищ сержант, да мы, товарищ сержант, четыре секунды назад пришли и уже обратно идем…» – в общем, поговорили так, в конце концов им это надоело, и тот, у которого морда жире плеч – старший сержант, а мальчишка был младший, – враз изменившимся голосом говорит: «Ваши документы». Ну, я паспорт на этот случай всегда ношу при себе – если паспорта нет, точно заберут, а так вполне могут и отпустить – если лень идти в отделение. Я даю – и Петрович свой достает; он вообще молча стоит, и видно – смутился… приехал к сыну первый раз за двадцать пять лет, черт его знает за сколько тысяч километров – и с ходу в отделение! Ну, они открывают, смотрят… мордастый, как Петровичеву прописку открыл, – оживился… оно и понятно: хотя Петрович на уголовного и не похож – я говорил, работяга работягой и почти без наколок – так, на руке что-то уже расплывшееся выколото, – но чем черт не шутит… Мордастый паспорт закрыл – но держит его в руке, не отдает. «Да, – говорит, – гражданин Купряшин, издалека же вы приехали, чтобы выпить у нас». А Петрович говорит – я еще раньше заметил, что он шуток не понимает, все принимает всерьез, – «я, – говорит, – приехал не выпить, а к сыну, ребята. Сын у меня в Москве, давно я его не видел». Мордастый ему говорит – есть такие зануды, знает пятьдесят слов – и пока их все не выложит, не успокоится: «Ну, а по стакану перед встречей с сыном – это что, для храбрости?» И тут я вижу – молодой на Петровича глядит как-то странно… глаза прищурил, и какое-то лицо у него – вспоминающее, что ли… «Для храбрости, – говорит Петрович – ну все за чистую монету человек принимал. – Я его двадцать пять лет не видел». И тут молодой говорит: «Погоди, отец…» – не «гражданин» – «отец», – говорит, – я удивился, и мордастый тоже как будто с удивлением – ну, насколько это возможно, вообще-то лицо у него было столь же выразительное, как сиденье у табуретки, – на молодого посмотрел. «Погоди, отец, – говорит молодой. – А как сына твоего звать?» – «Миша, – говорит Петрович – и опять морщинами вниз поплыл. – Михаил… – отчества я не помню, ну пусть будет Иваныч, – …Михаил Иваныч Купряшин. Младший сержант Купряшин, в милиции работает». И тут оба мента – и мордастый, и молодой – друг на друга посмотрели… даже не просто посмотрели, взглянули и все, – а стоят и смотрят, на нас ноль внимания. И мы, как два дурака, стоим. Холодно, триста грамм уже почти выветрились, в воздухе что-то скользкое моросит, бр-р-р… а на ящике остывает стакан. Но я уже начинаю думать: наверное, отпустят… сейчас бутылку допьем и, может быть, на радостях еще за одной. А нет – так у меня еще рубль есть, в «Пиночете» наверняка уже все собрались… и у Тиши сегодня – вспомнил! – получка, – я тогда сразу в «Пиночет», с рублем в кармане и уже не с похмелья… Тут мордастыйоторвался от своего напарника и говорит: «Какой адрес, гражданин?» Петрович ему отвечает: «Улица Царева, такой-то». Ну, они еще немного помолчали, переглянулись, потом молодой что-то сказал мордастому – что, я не расслышал, – мордастый кивнул и говорит: «Ну, пойдемте, мы вас проводим». Петрович посмотрел на меня, я на Петровича, он пожал плечами – когда пожал, я почему-то подумал: «старый уже», – и говорит: «Ну, пошли. Бывай здоров, Алексей. Будем живы – встретимся». Пожали мы друг другу руки – опять-таки, я кажется до сих пор помню: ну, как кора, – и они пошли… На меня – ноль внимания! Я стою, не понимаю – ну ничего: просто пустота в голове. Куда? зачем? почему? Даже мелькнула мысль: может, Петрович какой-нибудь крупный бандит? как сейчас говорят – мафиози? Когда они поднялись наверх, я не выдержал – вскарабкался следом и посмотрел: в пиночетовском доме опорный пункт – может, думаю, туда повели?., нет, пошли под трамвайный мост, прямо на Царева… или на остановку – доехать до отделения. Думал я, думал, пока опять не заболела голова… долил бутылку, махнул стакан, закусил бородинским – ничего не придумал. Плюнул – и пошел в «Пиночет».
Ну, «Пиночет» уже был, конечно, битком, и мои уже подоспели… правда, показалось мне что-то странное: никто как будто не пил – не только мои, но и во всем «Пиночете»… то есть я не хочу сказать, что там всегда стоит звон бокалов, но свой человек сразу видит: снует туда-сюда, как челнок, дежурный стакан, кто-то вытирает губы – после пива так не вытирают, всем рукавом, чтобы овчинный или драповый дух ухватить; кто-то стоит надувшись, как жаба, – плохо пошла… Ну, я прямиком к своим – стояло там человек пять: Швед, Капа, Пахом… Тиша! – кто-то еще, – поздоровался со всеми и весело так – о Петровиче, если правду сказать, я после стакана и в предвкушении следующего почти позабыл, помнил только, что надо будет ребятам обо всех этих ментовских чудесах рассказать, – так вот, поздоровался со всеми и весело так говорю: «Ну что, мы будем сегодня снимать кино? или объявляем день трезвости?» А Тиша – такой белобрысый, здоровый и костлявый лось, хороший парень, – как будто с досадой мне говорит: «Будем, только не здесь. Штатские ходят». Штатские – переодетые менты, значит. «А что случилось?» – спрашиваю я – штатские просто так не ходили, только если поблизости кто-нибудь что-нибудь натворил – последний раз летом, когда грабанули «Табачку». «А где тебя черти носят, – говорит Тиша. – Пузырь сказал, с дедом каким-то ушел… Вчера вечером мента на откосе грохнули».
Вот вы знаете, я еще ничего не понял, а у меня уже начала гудеть голова. «Как, – спрашиваю, – грохнули?» – хотя прекрасно знаю как… «Ну как, как, – говорит Тиша. – Убили. Они сейчас злые как собаки. Поехали на Покрова». И тут у меня в мозгу как взорвалось – вспыхнуло, – осветились странные лица наших ментов, «отец», на меня ноль внимания… жутко мне стало, прямо мороз по спине, – но я еще цепляюсь: ну, может… их там сто человек в отделении!… «А как фамилия?! – чуть не кричу. – Фамилия как?» – «Ну ты чего, о… одурел? – говорит Тиша. – Откуда я знаю фамилию?» И тут из соседнего круга выныривает Червяк – гнусь такая, вечный хвост, маленький и пучеглазый, как лягушка… и всегда всё, сука, знает. «Купряшин, – важно говорит он, просовывая к нам свою вытаращенную голову, – с удовольствием говорит, аж распирает его от важности и гордости, от того, что он знает, а мы нет, – и в стеклянных глазах надежда: а вдруг полстакана обломится… – Сержант Купряшин. Он в „Пиночете“ редко ходил – с усиками такой, кучерявый…» И – все. И я прямо… ну, не знаю, не помню уже… в общем, как я вспомнил Петровича, – а я ведь с похмелья, и четыреста грамм натощак…
…Вот так вот бывает. Петровича я больше не встречал, что с ним стало – не знаю. Сына его убили из пушки, какой-то серьезный тип. Мы не слышали, чтобы его поймали, – в «Пиночете» стало бы известно. Может быть, позже, когда «Пиночет» закрылся и «Невкой» стал. Ну, а я… что я? Я продолжал ходить в «Пиночет», и ходил до тех пор, пока Горбачев на алкоголиков не набросился. Единственное, я перестал говорить – «мент»… «милиционер» тоже не говорил – посмотрят, как на идиота, – не потому, что заставлял себя, а просто «мент» как-то не говорилось… Если позволите, я спрячу бутылочку, а то вон уже Костылиха ястребом кружит. Да-да, конечно… До свидания. Будьте здоровы. Большое спасибо вам… и за компанию, и за бутылки.
1993