Lina de Kris Пианино в акациях

1

Сентябрь. Одно слово. Восемь букв. А сколько мыслей… У одних людей при одном лишь упоминании об этом месяце зарождается лёгкая ностальгия по школе, по простой, но глубокой дружбе, в которой молодые ребята были честны друг с другом, как дети невинны… Где на горке рыжих листов лежали беззаботные (ну, может даже чуточку) старшеклассники, а рядом другие такие же школьники раскидывали «в салют» жёлто-оранжевые листья… Где лишь только смех был постоянным гостем.

Хотя может для особо пессимистичных людей осень является лишь истоком грусти и школьной жестокости, где их поглощает будничный быт и серый образ жизни. Но и в это я не могу поверить — ведь столько такой чарующей красоты вокруг тебя! И иногда я задумываюсь о том, насколько ужасно быть слепым и глухим, когда тебя окружает нескончаемая красота пышных и, наоборот, худеньких деревьев, нежных и страстных роз, бесконечные голубые, розовые, красные, порой фиолетовые оттенки неба, щебетание птиц, скрипка в фильмах, игра бедных музыкантов в метро, мяуканье кошек, глубина и пена моря с его красками и звуками… Как можно иметь глаза, но быть слепым на такие, казалось, простые предметы эстетики?

А кто-то… Совсем романтик — видит в вечно молодом красавце свою детскую любовь, такую безгрешную и чистосердечную, может даже где-то приторную, но — о, боже — такую безупречную! Когда под последними тёплыми лучами солнца нежно, как голубки, воркует пара влюблённых, я невольно начинаю улыбаться, хоть и сжимая в кармане кулак от одиночества.

Об осени можно слагать вечные стихи. Она красива своими разнопалитровыми листьями, ненавязчивым солнцем и голубоватым, как ближайшие к берегу волны Тихого океана, небом. Она прекрасна, но за каждым предметом есть тень…

Я, невзирая на свою меланхоличную натуру, очень любила сентябрь. Это как взять последний кусок свежеиспечённого торта, и наслаждаться им даже больше, чем первым кусочком. Так же и я наслаждалась уходящим теплом и зелёными листьями, которые уже, видимо, краснели от появления осени (ох, ну и смущённые они ребята!) и падали, словно в обморок, на сухую землю. И любила я её не только за то, что она дарит людям, но и за то, что для меня она как отражение в чистом зеркале… Когда я с испачканной стороны…

2

В сентябре я стала часто выходить на балкон. Я, казалось, надеялась на возвращение лета и свободного времени, но, как говорил мой друг, «надежда — первый путь к разочарованию». С каждым днём солнце на несколько секунд уходило от меня раньше, а температура постепенно падала, как и моя надежда. И если бы я, на тот момент, могла бы заплакать, то с каждым разом мои слёзы тяжелели и тяжелели…

Иногда, когда я поздно возвращалась домой, я видела своего соседа сбоку, стоявшим на балконе. Мне запомнились тёпло-тёмно-каштановые волосы, его чёлка, которая прятала его левый висок, и печальные глаза. Он всегда молчал. Но я всю свою жизнь считала, что тем людям, кто больше всего молчит, больше всего есть, что сказать. У меня были к нему смешанные чувства, он мне нравился по необыкновенности по-другому — нравился никак парень, человек или друг, а, возможно, как картина, как предмет тихого искусства. Как молчаливая картина, у которой на холсте был целый сюжет и масса дискуссий, и понять её не каждому дано. Я всегда смотрела на него. Он же мог смотреть в сторону, вниз, вдаль, вверх, на руки, на соседний дом, но не на меня. Если бы он мне нравился, как мальчик, то я бы обиделась, не сказав не слова. Но я его понимала. Понимала не само его молчание, а причину молчания.

Но в один прекрасный момент мне удалось уловить не только абрисы его лица, но и голос, когда тот не открывал рта.

Я сидела на подоконнике, дверь на балкон была приоткрыта. Голова моя устало лежала на грязном и заляпанном стекле, мне нужно было уже ложиться спать, но я лишь сонливо сидела, свесив левую ножку, и смотрела на тёмно-синее и звёздное, как у Ван Гога, небо. Напротив меня стоял соседний дом, который очень мешал любованием дальними и яркими звёздами. И ведь не зря моя лень пойти в постель меня затянула на подоконнике! В воздухе, в такт вангогской атмосферы, послышались тоскливые ноты. Скорее, даже безнадёжные. Я узнала — это было пианино. Что-то знакомое и родное я слышала в этих нотах, но я не знала, что именно… Я тихонько, чтобы не разбудить родителей, спрыгнула с подоконника и подкралась к двери на балкон. Я уже начала слышать пианино немного отчётливее, и я не поверила — это играет тот самый паренёк!

Честно признаюсь, это были самые сладкие, но холодные (точнее, печальные) звуки, которые я когда-либо слышала, но как же сильно они передавали атмосферу уходящего лета и моей души! В воздухе летал минор сентябрьского вечера, какие обычно и бывают в этот месяц. Но его пальцы смогли не только передать это, но и усилить эту мрачность.

Я не слышала его рук, нажимавших на клавиши, не слышала даже голоса, но уже мне помогла лишь одна мелодия, чтобы понять, что же он шепчет людям и этому тихому вечеру.

В такие моменты ты стоишь, думаешь о своём, но и одновременно живёшь этим единственным моментом в своей жизни. Когда прозвучала последняя клавиша, я пробормотала что-то типа «как же мне это знакомо…». Мальчик это услышал и бесшумно вышел на балкон. Посмотрел на меня, будто пытаясь пробить внешние слои тоскливой души, но, видимо, у него это не получилось, поэтому он просто облокотился на стенки балкона и смотрел вдаль. Я вышла к нему, сделала то же самое, но ничего ему не сказала.

Вдруг мне захотелось ему рассказать, что мне всегда нравилась эмоциональность и многогранность пианино. Оно как ничто другое могло поменяться вмиг с депрессивного на жизнерадостный тон, с шёпота на крик, с медленной скорости на быструю. Я никогда не умела играть на этом инструменте, поэтому на эту тему не особо спорила, ведь я была не в курсе всех музыкальных прелестей. Но для меня это был бальзам для ушей, который тёк с ушной раковины до самой барабанной перепонки.

Так мы и стояли — друг на друга не смотрели, ничего друг другу не говорили. Мы были похожи на статуи в каком-нибудь городке. Но я была уверена — это самое близкое знакомство, в котором слова не нужны.

3

На следующий день я решила не ложиться спать и подождать моего музыканта. Я не ошиблась — где-то к первому часу ночи я снова услышала ту же мелодию. Я ей наслаждалась очень тонко и чутко, но не так, как в первый раз. На этот раз я уже специально пришла, заранее подготовилась к тому, чтобы услышать музыку с нажатия клавиш, и навострила ушки, поэтому во второй раз эта композиция не на столь же мне так зацепила и заинтересовала, как в первый. Всё-таки первый раз часто бывает самым лучшим, неожиданным… Ты не знаешь, как это, что это, поэтому делаешь так, насколько знаешь и можешь. А уже со второго раза идёт чисто какое-то умиротворение узнанного, но для таких людей, как я, наскучивает это.

В воздухе от нот витала грусть и печаль, я бы, даже, добавила беспросветность. Некая романтика охватывала лёгкость нажатия клавиш, и быть может, поэтому лёгкость со временем тяжелела.

В музыке я нашла что-то знакомое, до жути родное, но я никак не могла понять, что же именно. Когда руки прекратили игру, я похлопала — с остановками, неизвестной иронией, непринуждённо, отчасти с ухмылистым умилением…

— Благодарю.

Свободный голос наконец вырвался из его уст. Без запинки, смущения, с высокой ненасыщенной ноткой стеснения. Чистый, но тяжёлый, как и вселенская грусть его рук. Его голос словно сам был частью этого музыкального произведения.

— Что ты играл? — наконец — то спросила я.

— Ты разве не знаешь?

— Если бы я знала, то не спросила, — улыбнулась я.

— Это «Лунная соната» Бетховена.

— Почему ты играл именно её?

— Я сравниваю её с собой.

Я не ошиблась в его скорбной тоске — даже его голос где-то местами дрожал. И нет, не потому, что сейчас расплачется — эта дрожь отнюдь не плаксивая и сопливая, скорее вынужденная, без веры, но с мечтой.

— Когда ты играл это, о чём ты думал?

— О тебе. Я слышал твоё дыхание. Ты не заметила, как сегодня я её играл чуть более печально и насыщенно?

— Нет…

— Лжёшь. Заметила, но не обратила внимания. Так и в любви.

Как океан — глубокий, таинственный, просторный, но не пустой… Грустный и мечтательный, но если его проткнуть лучом света…

— Выйди, — сказала я ему, — но сначала покажи свои руки.

Я услышала его шаги — уверенные, но немного неуклюжие. Если бы мы жили всей большой и «дружной» семьёй, то я из нескольких человек узнала бы его походку в темноте, и поступь, будь я в другой комнате.

Парень вытянул свои руки — у него большая ладонь, примерно в полтора раза больше, чем моя, и очень длинные пальцы. Кожа слегка загорелая с лета, а ногти как у всех мальчишек — отстриженные немного неровно, чутка грязные в уголках, а вокруг местами мелкие заусенцы.

— А теперь выйди сам.

Перешагнув за порог, он тряхнул чёлкой, одну прядь заправил за ухо — у него пышные волосы, большие незаметные волны, и как у многих парней — подстрижен затылок. Но в его случае к тому же и правый висок, который немного отрос. Вместе с чёлкой на глаза попадается его нос — кончик его немного похож на пятачок, что очень меня умилило. У мальчика имелись среднего размера крылья носа и горбинка, а весь носик покрыт небольшим количеством веснушек.

Он аккуратно повернулся ко мне — всё те же красивые и, когда я уже сумела разглядеть, серые глаза под длинными, но не густыми, ресницами. Брови у него были чёрные, как уголь, но с редкими и где-то бесцветными волосками.

И да, я только сейчас заметила, что он выше меня примерно на голову.

Он был одет в футболку тёмно — малинового цвета, растянутую со временем. Левый рукав был чуть порван, будто по нему провели ножом.

Всё это я видела краем глаза, потому что в основном мой взгляд упал на его руки. Обычно люди смотрят в глаза — от красоты или от познания души… Не имею понятия. Чаще всего смотрят на лицо, потому что… Да потому что глупые. Разве это важно?

Я смотрела на руки не от того, что они были красивы, чисты или волосаты… А смотрела от того, что в этих руках находился весь смысл. Смотреть на них не как на тело, а как инструмент, как на ощутимый душевный предмет. Мальчик хотел ими передать всё то, что у него было в голове. Несмотря на то, что играл он не свою композицию, которую он мог бы наверняка придумать сам, а играл произведение классика, парень всё равно смог передать чувства не только композитора, но и объединить со своими переживаниями. Наверное, он переживал намного больше, чем сам Бетховен.

Пока я рассматривала его, он в это время разглядывал меня. При чём, по его взгляду было понятно, что это отнюдь не поверхностное рассматривание, а уже как проникновение.

— Где твой ключ? — вдруг спросил он, немного улыбаясь.

— Какой?

— От сердца. Вернее, нет — посмеялся он, смущённо, — я имел в виду от мыслей. Или от души. Ты меня, как вижу, разгадала по игре на пианино. А как я могу тебя разгадать?

— My heart is always open. Never closed, never locked. It needs no key.

— Но даже глупец может биться в стенку или в пол в поисках ключа, и будет слеп на твою дверь…

— Хорошо. — я облизнула губы. — Но тогда смысл ему входить в мою крепость… Или в шалашик? Или в самую обыкновенную квартирку? Зачем мне нужен такой слепой инвалид?

— Ого, чёрный юмор пошёл.

— Это лишь метафора.

— Хорошо, я согласен, что такой «инвалид» тебе не нужен. Но сейчас у меня возник другой вопрос, — он облокотился на перила балкона, — твой внутренний мир… Какого он здания?

— Я сама не знаю…

— Напряги свой мозг, — повернулся он ко мне с любопытством. — Я уверен, что это точно не шалаш или квартирка. Это что — то большее… Попробуй описать. Хотя бы детально.

— Ну, у меня точно большие стены с широкими колоннами, как колонна Траяна в Риме. Я не представляю, что вокруг такого забора, но сам по себе он такой большой и широкий, точно тебе говорю. Ворота примерно такого же размера, неподъёмные, открыть их тяжело, но ключа нет. Когда заходишь, то видишь сад… Из очаровательных и прекрасных веток миндаля. В реальной жизни я видела их лишь раз, когда была в Крыму, но я полюбила их на всю свою жизнь. Их запах, лепестки: форма и цвет… Для меня ветки миндаля — отдельное направление в искусстве.

— А ты знаешь, что они означают на языке цветов?

— Нет.

— Чуткость. Сладость. Тебе они, безусловно подходят, — он заправил мою прядь за левое ухо, нежно опускаясь на кончики, отчего мне стало немного не по себе. — Продолжай свой рассказ.

— Миндалём всё заросло. Не видно самих хором, лишь только небольшие части, в том числе какие — то детали крыши. Зато очень хорошо видно облака: небо просторное, ничего не мешает за их наблюдением. А облака на небесной простыне самые разные: и беззаботные идеально-белые; и скучно-печальные, а форма у них — словно взяли нож и намазали н хлеб: настолько они поддавленные.

— Прекрасно…

— А сам дом… Он у меня представляется туманно. Но, скорее всего, он в лёгком готическом стиле, но светлый. Высокий, в нём много комнат, но даже я, хозяйка своего убежища, не знаю их всех! Они сразу в голове предстают тёмными образами, как будто там нет света. Или их никто не находил и не исследовал… И обязательно большой, обширный зал. Полупустой, но в нём самое главное.

— Вот видишь, — сказал он, перебив мой рассказ, — внутренний мир — это отдельные дома с местностями. Этот, скажем, ареал — это то, что тебя окружает. А если быть точнее, то, как ты это воспринимаешь.

— Ты хочешь сказать, что я никак не воспринимаю то, что вокруг меня, или…

— А как ТЫ думаешь? Это твои окрестности.

Я промолчала. Я была весьма растеряна не от такого прямого и странного, на взгляд других людей, если бы они слышали наш необычный, мягко говоря, разговор, вопроса, а от того, что я правда не знала, что ответить. Собеседник, как я поняла, заметил, что я слегка смутилась и погрузилась во внутренние размышления и монологи, поэтому он просто непринуждённо смотрел на то, как я сложила руки на перила.

Я опустила глаза. И внезапно мне показалась, что столь важный вопрос я должна решить сама. В одиночку, только в присутствии молчаливых звёзд и луча луны. Мне всегда нравилось смотреть на этот единственный лунный луч, что пролезает сквозь узкую щель между левой и правой шторкой. И под этот свет, как на сцене в театре, видеть танец пылинок без пар. Они еле-еле кружились в почти полной темноте, меланхоличными движениями опускаясь на пол. Где-то в них, в их танце, в их одиночестве я видела себя.

— Мне аж интересно, — сбил поток моих мыслей мальчишка, — а кто, кроме тебя, ещё найдёт забытые комнаты в твоём доме разума?

— Без понятия. А знаешь, что, — я прикусила нижнюю губу и посмотрела вниз, затягивая речь, — я, пожалуй, пойду. Поздно, луна, видишь ли, уже гонит в постель, да и сон мой меня уже заждался.

— Да, ты права, — улыбнулся он, смотря на луну. — Ты завтра придёшь?

— А ты будешь ждать?

— Конечно, — ответил он, спустя мгновения молчания.

Я поспешила сойти с балкона. Бесшумно, но метко, я юркнула в свою комнату и укрылась одеялом. Но в одну секунду я поняла, что на левой половине лица у меня остался его запах. Сладкий, но строгий; стойкий, но не навязчивый. Мне стало приятно, что, несмотря на то, что он ушёл и, наверное, только лёг в кровать, я взяла его частичку с собой. Это как сувенир, о котором он даже не подозревает.

Но не эта мысль сейчас гостила у меня в голове. Я всё думала о своём доме. Меня не так волновало само здание: его образ, размер, наполнения, цветы и формы, стиль. Меня волновало то, что окружает его. Но, как бы не напрягала свои мозговые извилины, я ничего не представляла, кроме тумана и неизведанности. И мало того, что я не имела понятия, что окружает мои стены и крыши, так я ещё и не изведала все комнаты, чуланы, подвалы и чердаки… Для меня оказались такими таинственными, но и в то же время известными. По-видимому, чертоги нашего разума — это как неопробованные конфеты. Ты видишь фантик, на котором написан вкус конфетки, но это ещё ничего не означает. Это лишь 1 % того, какой он на самом деле. Даже две шоколадные конфетки с орешками могут быть разные на вкус. Поэтому, будь я в своём доме разума, как выразился парень, я бы видела эти комнаты, проходила мимо, но не имела и малейшего понятия, что там. Но внезапно я вспомнила слова, которые сказала своему собеседнику, мол, что от моей души ключа нет. Возможно, так и есть. От ворот моих нет ключа, нет ключа и от моего дворца, но от комнат… Большая часть комнат заперта от чужестранца, неведомо как попавшего в мой особняк. Но и приблизительно половина комнат закрыта от меня. И мне даже кажется, что от некоторых из них нет ключа. Не у меня, а совсем нет…

4

В этот вечер уже немного похолодало, но я ничего кроме пижамы не надела, лишь для уюта накинула на себя плед. На этот раз я пришла пораньше, чтобы немного побыть одной.

С каждым днём я видела ещё больше опавших листьев. Они стаями мёртво лежали на траве, что постепенно засыхала и готовилась к зимней спячки. Иногда мне становилось её так жаль, от её сухости и состояния мертвеца, что хотелось лечь вместе с ней и умирать. Не легонько присесть и прилечь, как будто я в гостях, а именно рухнуться, упасть в её сухие и прохладные объятия, схватиться пальцами за её травинки и стебельки и начать рыдать. А она бы меня обняла, эта трава, стала успокаивать, а мне ни тепло от неё, ни холодно — мне просто стало бы легко и свободно. Я бы смотрела на «едко-голубое» небо и молила бы, чтобы сентябрь никогда не уходил.

Иногда, позволяя себе пройтись по парку или другому природному месту, идёшь и чувствуешь всем сердцем приближение слякоти. Земля смягчается от дождевых каплей, которые текут вниз и вниз, ниже травяной подстилки — мягкими и влажными становятся щёки после того, как по ним протекут узкими водопадами слёзы. Не поле, не ланиты — Долины слёз. И в этих Долинах ты размышляешь о том, что тебя окружает и что с этим происходит. Но у меня — туманы. Плотные, серые, затянутые, нудные… Они всё скрыли с глаз моих. Что же касается меня? Я будто в дверной глазок пытаюсь посмотреть, а мне в глаз летит нож.

Странно, что меня не особо привлекали весна и лето. В весне я иногда видела какую-то пошлость: всё расцветает, птички щебечут, цветочки растут и распускаются — в целом говоря, после зимы словно заново зарождается жизнь на планете. А лето меня вводило меня в смятение и побуждало на некий бунт своей однородностью. Нельзя сказать, что я не любила эти времена года. Но в них не было того, что я находила в сентябре (а не целой осени), когда всё наоборот — постепенно, медленно и незаметно всё умирает. Тепло не щекочет тебя своими ручками, а только холод пробирается сквозь твои рёбра, плавно переходя на гладкие стопы.

Но моя мысль вмиг сорвалась с цепи и убежала (испугалась, поди), когда я обернулась на звуки пианино. Но к моему удивлению, ушки слышали совсем иную композицию. И эта новая мелодия с первых же секунд меня насторожила. Ноты медленно шагали по клавишам, постепенно и постепенно приводя к напряжённой мелодии. Она была такой тяжёлой, мрачной и слёзной, что в горле я почувствовала ком. После её стала сопровождать не менее трагичная подружка — обречённая мелодия. Её нотки были намного выше, она словно пищала на фоне, но именно она была оратором. Она рассказывала о своей обречённости, когда та лишь поддакивала ей на фоне. Она словно говорила, что всё наивности обречены в прах, что всё кончилось и ничего не вернуть. Она парила в воздухе, но вскоре падала. Но после она прошлась по моему телу мурашками, проходя сквозь мои жилы.

— Я где-то это слышала…

— Непременно, — слегка улыбнулся он. — Это очень известная композиция.

— Она нереально пугает и напрягает, даже начинаешь нервничать немного. Она… — замялась я на месте, — словно расширяет диапазон эмоций. Она тебе нравится, но и одновременно ты начинаешь нервничать. Она подавила моё сознание и взволновала моё дыхание. И меня ужасает то, что такую музыку ты играл на ночь. Она же будет меня преследовать.

— Ты от своих эмоций даже предложения правильно построить не можешь. Всё «она» да «она»… И да, я стремился сыграть, скажем, суровую нежность, как и сам композитор, а не вызывать приступ паники.

— Нет, паники здесь нет. Совсем нет. Возможно просто… Здесь слишком много чувствительности. Оно словно тебе режет по венам — медленно, даже ненастойчиво. Знаешь, сердце чуть не останавливается. Особенно это затяжное начало тебя вводит в ступор.

— С чем ты её сравнила?

— С чем-то глобальным. Или одиноким… Или жестоким. Я в растерянности, — развела я руками, — эта музыка породила во мне массу эмоций, чего ещё больше — сравнений. Слишком много. И всё это в голове смешалось. Эта игра мне очень понравилась, хотя меня она напрягла. И мне было и грустно, и страшно, а где-то я ощущала злость, но это меня радовало, и я чувствовала что-то мелкое рядом с чем-то большим. Это очень трудно объяснить.

— А я считаю, что чем глубже в нас проникает какая-то мысль, идея, музыка, смысл, слова, да всё, что угодно, тем хуже мы можем объяснить свои чувства. Появляется какая-то каша вместо слов. Или даже «молоко бежит».

— И на этот раз ты вложил больше стараний усилить значимость этой композиции.

— Именно так.

— Ты словно их сам породил, а не нянчишься с чужим ребёнком.

— То, что мы создаём с любовью и желанием — дети наших разумов.

— Ты прав.

Мы немного постояли молча, посмотрели друг на друга и заулыбались. Я почувствовала в нём свою Родину — настолько много в нём было частичек меня. Я не знала его имени, его детства, какой любит шоколад, но в те секунды это не имело и малейшего значения. Я толком не знала о нём ничего, но и в то же время знала о нём всё.

— А что ты играл? — вырвалось из моих уст.

— Реквием по мечте.

— О, я читала об этом, там такая путаница с композитором…

— Вообще-то нет, — начал спорить мальчик. — Это саундтрек к одноимённому фильму.

— Хорошо, забыли. Теперь у меня возник другой вопрос. Когда ты играл, что ты хотел передать?

— Всё то, что хотела бы передать ты.

— Что ты имеешь в виду? — приподняла я бровь, не зная, что ответить на его слова.

— Суровая нежность… Обречённость в наивности… Тебе нравится то, что душит тебя. Ты ловишь от этого кайф. Эмоции в сравнении — это всё ты. А помнишь ли ты ту первую мелодию, что я играл?

— Да… — я испугалась его слов, его таинственности и того, что он знает то, о чём я не так давно думала.

— И это тоже ты. Твоя грусть, но ты её приняла. И всё равно старалась видеть свет в темноте, и тьму в освещении. Но и эти музыкальные строки были лишь лёгкой формой твоих переживаний. А ещё точнее, — в его улыбке я видела насмешливую злость, — твоё одиночество. Я не знала, что сказать.

Я не знала, что сделать. Мне хотелось убежать, провалиться сквозь землю или…

— Упасть, — парень всё так же улыбался, его улыбка резала моё сознание.

— Откуда ты…

— Прыгай.

— Куда? Зачем?! — кричала я.

— Держи, — он протянул мне руку и боковым зрением осторожно посмотрел на землю.

— Прыгнуть… Вниз? — я опустила голову и закрылась ладонями.

— Доверься мне.

— Но я же…

— Вот объясни мне, — начал он говорить с таким выражением лица, будто я надоела ему со своими вопросами, — как давно ты помнишь и насколько давно чувствовала реальность?

— Но я же к тебе приходила, и вот, сейчас с тобой разговариваю, — улыбалась и смеялась я истерически, убрав руки.

— Ты уверена?

Я подняла на него свои глаза. Судорожно начала вспоминать все моменты жизни, что произошли совсем недавно, но это у меня выходило плохо. Я ничего не могла вспомнить. Лишь какие-то куски картин жизни попадались в воображаемом виде на глаза, но и то улетучивалось ветром.

Он протянул руку.

— Хочешь увидеть свой дом? Там, где есть миндаль?

Я плакала. Слёзы вырвались из очей, они бежали от меня, некоторые солёные капли текли мне в рот по сухим губам. Я ничего не могла сделать.

Я взяла его руку, а другой рукой вытирала слёзы. Он приподнял моё лицо за подбородок и сказал:

— Пусть распустится акация.

5

— А знаешь, почему мы так похожи? — доносился его голос с его балкона; он поигрывал что-то грустное, но довольное милое, на фортепьяно.

В ответ я бросила молчание.

— Мы с тобой очень похожи, — улыбался он. — Но мы с тобой — два разных человека.

— Скорее два разных плода воображения… — фыркнула я.

— Твоего воображения — фыркнул он, указывая на меня пальцем. — Вот теперь ты знаешь ответ на мой вопрос.

Я вздохнула — мне совсем нечего было ответить. Глаза свои опустила вниз, но там я ничего не увидела. Я была права — мои высокие башни окружали туманы. За ними я ничего не видела. Но и ничего я не видела внизу — я то, наивная девчушка, думала, что у меня будет сад из цветков миндаля. А вместо него по внешним стенам пустого замка, словно карабкаясь, распускались акации. Но почему акации?

— Акации — символ одиночества, — ответил парень.

Я легко кивнула головой. Мне хотелось немного помолчать и снова потонуть в своих размышлениях.

— Что стало с телом? — наконец повернулась я к пианисту.

— А какая разница? Ты уже ничего не вернёшь назад. Но если бы так даже и случилось, — посмеялся он, — тебе было бы хуже. Подними голову — посмотри на крыши.

Я подняла своё туловище, чтобы посмотреть повыше, опираясь руками на перила своего балкона, и увидела, что крыши склонялись вниз, казалось, что вот-вот слетят в туманные низы.

— Это, как я уже говорил, твоё сознание. У тебя явно наблюдается нестабильность психики. Но ты удержала крышу, молодец. Везде нужны свои жертвы, знаешь ли.

С его балкона всё ещё доносилось фортепьяно. Он всё играл и играл, мне почувствовалось, что теперь я буду жить всегда вот так! Всё время буду о чём-то думать, смотреть на акации, слушать его игру клавиш и гадать, что же живёт там, за туманом…

Неожиданно мне стукнуло в голову — комнаты с дверями без скважин. Я повернулась назад и пошла по бежево-розовым коридорам. И сразу же слева нашла всего одну дверь без скважины. Но к моему удивлению она была открыта.

— Да, эта дверь, по сути, ведёт ко мне. Но, как видишь, тут сплошная темнота.

Он был прав — проход казался бесконечным, пройти просто невозможно и бессмысленно.

— Ты всегда будешь знать, что я за стенкой. Всегда будешь знать, что я знаю, о чём ты думаешь. Мы обречены и обручены быть вместе. Но я никогда не буду рядом с тобой вот так, касаясь… — его голос становился тихим и грустным. — Это ты так сделала. Ты, быть может, думаешь, что я такой плохой, запер тебя в этой темнице, играю непонятно что и как садовник выращиваю акации вместо миндаля. Но нет. Это сделала ты. Ты неподвластна мне. Но ты же гордая — неподвластна самой себе. Но нет, дорогая моя, — дрожал его голос — не думай, что я обвиняю тебя. Ни в коем случае. Знаешь, когда ты ещё была в реальности, — он не употребил слово «жива» или что-то в этом духе, потому что я сама не знаю, что со мной там, «в реальности» как он выразился, — я коснулся до тебя всего раз. Всего лишь ничтожный раз! Это, пожалуй, единственное что-то живое и тёплое за все мои нереальные существования в твоих глазах. Но нельзя было иначе. Уж слишком ты хотела узнать запертые комнаты. И ты их открыла… Ну, так вот, теперь ты знаешь, что она всего одна, твоё одиночество, любовь к пианино. Я — твоё отражение. Чистое, умеющее играть на пианино, грустное, но не такое до боли эмоциональное, как ты. Поэтому мы разные, поэтому мы похожи. И… — он ревел, и я тоже начала плакать, — я люблю тебя, моя Создательница, но я никогда бы не хотел, чтобы ты страдала. Так что… Пожалуйста, — всхлипнул он, — будь счастлива в этом доме, который сама себе придумала…

О, моя гнилая многогранность! В нём, как ни в ком другом, так не светилась она! Он там, на ветхом, ржавом и реальном балконе казался мне и грустным, и сентиментальным, и даже злым… Нас бы погубила моя эмоциональность, но теперь нас ничего не погубит. И только здесь эта фраза звучит так грустно…

Я вернулась на балкон, кое-как пятившись по ковру.

— Выйди, пожалуйста, горе моё.

Я услышала шаги.

— Но сначала покажи свои руки.

Всё те же большие и неаккуратные, не утратившие своей грусти и силы проникновения в душу музыкой.

— А теперь выйди сам, — сквозь слёзы посмеялась я.

Он вышел, и на его красном от слёз лице тоже была улыбка.

Мы смотрели то друг на друга, то вдаль. А слёзы всё текли и текли по лицу, падая в наземные туманы.

— Зато я никогда тебя не брошу, — проревел он, смеясь. — Помнишь, я спрашивал про ключ? Так вот… Ты освободила меня…

А я уже ничего сказать не могла. И я так хотела упасть в траву, рыдать ей в сухие листья и стебли, и молить о своей пощаде, и чтобы этот сентябрь никогда не приходил вовсе…

Загрузка...