Никто никогда не будет любить меня так, как я сам, если не считать моей матери, но она умерла. Дед мой такой старый, что отлично помнит, что произошло сто лет назад, но, что было на прошлой неделе или вчера, не скажет. Папаша ушел от нас так давно, что уже никто и не вспомнит, как он выглядел. Мой брат являлся каждый воскресный вечер в своем новом костюме, приходил со старой дороги и торчал перед домом, а мы с дедом сидели на веранде, качаясь в креслах и болтая. Брат не обращал на нас никакого внимания, а в один прекрасный день ушел и не вернулся.
Мы сидели одни, и дед сказал, что пойдет кормить свиней, а мне велел идти чинить забор и добавил:
— Я видел, как через этот забор сто лет назад перелез Господь, и скоро Он придет снова.
Тетя Гастония, запыхавшись, подошла к забору и подтвердила, что так оно и было, она тоже это отлично помнит, и что она вообще видела Бога столько раз, что и не перечесть. И все повторяла: «Аллилуйя, аллилуйя», и сказала:
— Все это есть в Евангелии, и все это правда. Малыш Пикториал Ревью Джексон (это я) должен ходить в школу, чтобы научиться читать и писать.
А дед посмотрел на нее, как будто собирался, пожевав табак, плюнуть ей в глаза, и ответил:
— Да я не против, — да-да, так и сказал, — только Господь в эту школу не заглядывает, и Пик потом никаких заборов чинить не будет.
И я пошел в школу, и днем вернулся домой, а в той школе никто толком не знал, откуда я взялся, говорили: небось из Северной Каролины. Ну и что? Говорили, что я самый черный мальчик в школе, черный-пречерный. А я всегда это знал, потому что видел, как мимо нашего дома проходили белые мальчики, и розовых, голубых, зеленых, оранжевых тоже видел, и черных, но такого черного, как я, среди них не было.
Короче, мне и дела не было, я развлекался, лепил из земли отличные куличики (это я еще совсем маленький был), пока не смекнул, что здесь что-то не так и что они ужасно воняют, а дед посмеялся надо мной с крыльца, попыхивая своей старой зеленой трубкой. А однажды мимо проходили двое белых мальчишек и, завидев меня, прокричали, что я черный выродок, ниггер. Я ответил, что прекрасно знаю. Еще они крикнули, что я сопляк и не догадываюсь, зачем они пришли, а я ответил, что у них на веревке отличная лягушка. Один из них сказал, что это никакая не лягушка, а ГАДЕНЫШ. Он это так сказал — громко-прегромко, — чтобы я ускакал за тридевять земель, а потом они сами побежали по холму за домом моего деда. А я понял, что такое Северная Каролина и кто такие гаденыши, и до самого утра мне все это снилось.
Мистер Данастон разрешал мне сидеть с нашей старой собакой на ступеньках своего магазина на перекрестке, и я каждый вечер там сидел, и лучше ничего быть не могло — я слушал, как поют по радио, песни были такие простые и красивые, что я выучил одну, потом — две, а вскоре — целых семь и напевал их. Однажды приехал мистер Отис на своем большом старом автомобиле, купил мне две бутылки «Доктора Пеппера», и я отнес одну домой деду; дед сказал, что мистер Отис — очень хороший человек, и что он знал его отца, и когда-то давным-давно знал отца его отца, и что они были славные ребята. Я был с дедом согласен и согласен, что «Доктор Пеппер» — классная штука и всегда чертовски приятно щиплет язык. Представляете, как мне было здорово?
Ладно, а теперь расскажу, с чего все началось. Покосившийся дедов дом, казалось, вот-вот рухнет; он был из широких досок, их сколотили, когда они были еще новыми, только что из леса, но потом доски рассохлись и стали похожи на трухлявые стволы мертвых деревьев. Крыша, казалось, сейчас съедет с опор и упадет деду на голову, но он не обращал внимания и продолжал сидеть на крыльце, качаясь в своем кресле. Внутри дом был как выеденный и высохший кукурузный початок — пустой, морщинистый и чистый, будто нарочно приспособленный, чтобы бегать по нему босиком. Я спал с дедом на огромной скрипучей продавленной кровати, и комната, в которой она стояла, тоже была огромная. У порога спала наша собака. Мы не закрывали входную дверь до самой зимы. Я ломал ветки, дед бросал их в печь, а потом мы сидели около нее и ели тушеное мясо с горохом и зеленью. У меня была бо-о-ольшущая ложка, и я работал ею, пока живот не вываливался наружу из штанов, если, конечно, было что есть. Еду нам приносила тетя Гастония, но не каждый день, иногда раз в неделю, а то и реже. Бекон, мясо и сухари. Перед домом дед выращивал бобы, а за забором — кукурузу; остатки жесткого мяса, которые не могли прожевать, мы кидали свиньям. Собака тоже его подъедала. Дом стоял в поле. Перед домом была разбитая песчаная дорога, по которой проходили мулы, а иногда проезжали большие грузовики, поднимая облака пыли высотой в целую милю. И я, вдыхая эту пыль, говорил себе: «Ну почему бы Господу не сделать это место чуточку чище?» И после этой мысли обязательно чихал. Ну а дальше был перекресток и магазин мистера Данастона, а за ним — сосновый лес, и каждое утро прилетала старая ворона, усаживалась на ветку и каркала, пока не охрипнет, и я повторял за ней «каррр-каррр» и хохотал, каждое утро хохотал, так меня это смешило. По другую сторону дороги была табачная лавка брата мистера Данастона и большой-пребольшой дом, в котором жил мистер Отис, а почти что посередине поля дом миз Белл, которая была такой же древней, как и мой дед, и тоже курила трубку. Эта миз меня любила.
Представляете: каждую ночь, когда и тут, и там, и во всех домах все спят, слышно только, как где-то в лесу ухает старый филин, пищат летучие мыши, воют собаки и стрекочут в темноте сверчки. А иногда «чух-чух» — в той стороне, где ГОРОД. А вот чего нельзя услышать, это как плетет паутину старый паук. Я иду по дому и попадаюсь в его липкую паутину, она рвется, и я стряхиваю ее с себя: этот чертов паук опять хотел поймать меня в свои сети. Высоко-высоко в небе мигают сотни звезд, а здесь, на земле, так сыро, будто только что прошел дождь. Я залезаю в кровать, и дед говорит: «Держи свои мокрые ножищи от меня подальше!» Но они быстро высыхают, и тогда я засовываю их под одеяло. Потом смотрю в окно на звезды и засыпаю.
Видите, как весело мне было тогда?
Бедный дед однажды утром не смог встать с кровати, и каждый, кто приходил от тети Гастонии, говорил, что он умирает от горькой жизни. А я положил голову на его подушку, и он сказал мне, что это неправда, и слабым голосом молил Господа, чтобы тот убрал из дома всех, кроме старого верного пса. Он сидел рядом с кроватью и лизал деду руку. Но тетя Гастония выгнала его: «Пшшшел вон!» Она вымыла мне лицо водой из шланга, а потом засунула в ухо уголок тряпки и стала пальцем ввинчивать его внутрь. Я чуть не умер. И заплакал. И дед тоже заплакал. Сын тети Гастонии носился взад-вперед по дороге, иногда забегая к нам и тут же уносясь прочь, ужасно быстро — вжик-вжик; никогда не видел, чтоб кто-нибудь так бегал. Потом приехал мистер Отис на своем большущем автомобиле и остановился прямо перед домом. Мистер Отис был сильный, высокий, с желтыми волосами (да вы и сами знаете). Он вспомнил меня и вздохнул:
— Что с тобой теперь будет, малыш?
Потом он подержал деда за руку, приподнял ему веки, выудил из черного чемоданчика такую штуковину, которой он слушает своих больных, и стал слушать деда. И все подошли поближе и тоже стали слушать. Тетя Гастония вытолкала сына из комнаты, а мистер Отис положил ладонь на грудь деда и пальцами другой руки стал по ней постукивать, и тут вдруг его взгляд встретился с дедовским, и тогда мистер Отис постукивать перестал.
— Эх, старик… — сказал он. — Как себя чувствуешь?
Дед ухмыльнулся, показав желтые зубы, и хохотнул:
— Дай-ка мне трубку, мою волшебную трубку.
И дед подмигнул мистеру Отису.
Никто не понял почему, один только мистер Отис понял, а дед засмеялся, прямо затрясся от смеха, точно дерево, по которому карабкается опоссум.
— Где она? — спросил мистер Отис.
Дед указал пальцем на полку, продолжая смеяться и веселить мистера Отиса. Очень уж дед любил этого мистера. Откуда-то из-под потолка (я не мог туда и заглянуть) мистер Отис достал трубку, о которой они говорили. Она была из выдолбленного кукурузного початка. Это была самая большая и самая лучшая трубка из всех, которые дед сделал. Мистер Отис посмотрел на нее очень-очень печально (я никогда раньше его таким печальным не видел) и сказал:
— Пять лет.
Больше он не сказал ни слова, потому что деда видел последний раз, и дед это знал.
Немного погодя дед заснул, а все стояли вокруг кровати и не уходили (я еще удивлялся: зачем мешать человеку спать?), и говорили, что дед очень слаб и скоро умрет и что же им делать со мной, малышом Пиком? Тетя Гастония и ее подруга миз Джонс плакали навзрыд, потому что они, как и я, любили деда. Тетин сын тоже плакал, и все соседские дети, которые зашли посмотреть, тоже. А наша собака выла за дверью, чтобы ее впустили обратно в дом. Мистер Отис всех успокаивал, говорил, что дед вполне может скоро поправиться, но уверенным быть нельзя, поэтому он, пожалуй, отвезет деда в больницу, где ему точно станет лучше. Все согласились с мистером Отисом и очень его благодарили, ведь он был готов отдать все свои деньги, чтобы дед выздоровел. А потом мистер Отис спросил у тети Гастонии:
— Ты уверена, что твой муж и свекор не будут против, чтобы ты взяла этого малыша?
И она ответила:
— Господь дарует им сострадание.
А мистер Отис сказал:
— Сомневаюсь, что так и будет, но все равно вы должны позаботиться о нем, слышите? И дайте мне знать, все ли будет в порядке.
Услышав это, я заплакал. Господи, как я плакал, слушая, что они говорят, а говорили все одно и то же. И плакал, когда они взяли бедного деда и понесли, будто какую-то старую собаку, попавшую под колеса, положили в автомобиль на заднее сиденье и повезли в больницу. А тетя Гастония заперла входную дверь, которую за сто лет дед не запер ни разу. Я обмер от страха, мне захотелось упасть на землю, вырыть глубокую яму, залезть в нее, и не вылезать, и там плакать. Потому что я в своей жизни не видел ничего, кроме этого дома и деда, а меня сейчас отсюда уведут, а дед мой умирает, и ничего поделать нельзя. Господи, я никогда не забуду, что мне дед говорил про Тебя и про забор, про мистера Отиса и про мои мокрые ножищи, и его никогда не забуду, он ведь только что был тут, рядом, и вот уже его нет. Я плакал, и от этого всем было неловко.
В общем, меня повели к тете Гастонии. У них большой старый разваливающийся дом, где живут одиннадцать или двенадцать человек, от самого крошечного и до старика Джелки, который сидит и никуда не выходит, весь такой старый и слепой. На дедов их дом нисколечко не похож, мне там ничего не понравилось — ни окна без счету, ни большая кирпичная труба, ни веранда вокруг всего дома, на которой стояли стулья и валялись арбузные корки, а по краям был насыпан песок, чтобы никто не поскользнулся и не свернул себе шею. А еще я отродясь не видел столько мух, сколько в этом доме. Нет, я не хотел там оставаться. Во дворе деревья, и вишня, и хорошие качели, но тут же шесть или семь малышей, которые постоянно визжат и вопят, и свиньи противные, совсем не такие, как дедовы. Скучища. Не захотелось мне там оставаться. Лечь было некуда, кроме как в одну кровать с тремя или четырьмя мальчишками, а я не могу спать, когда меня пихают в лицо локтями.
— Тащите сюда того мальчика, — сказал старик Джелки, и я испугался.
Меня подвели к нему, и он крепко меня схватил и выкатил единственный огромный желтый глаз, но промахнулся, бедолага, и слепо уставился куда-то выше моей головы. Второго глаза у него не было — он плавал где-то у Джелки в голове. В общем, безглазый был старик. До боли стиснул меня и сказал:
— Вот он, этот мальчишка. Прокляну! Каждый день буду накладывать на него руку.
Подбежала тетя Гастония и оттащила меня от старика.
— Сдался тебе этот мальчик! Зачем его проклинать? Мало, что ли, остальных, которых ты уже по семь раз проклял? Он не виноват, что его отец вышиб тебе глаз, он еще совсем малыш.
— Нет, я и его семь раз прокляну, пускай помирает. И никто меня не остановит! — заверещал старик Джелки.
— Не бывать этому! — взвизгнула тетя Гастония, а дядя Сим, муж тети Гастонии, вытолкал ее на улицу, и меня вместе с ней. Я убежал во двор и там спрятался, потому что боялся, что старик Джелки опять на меня набросится. Ну уж нет. Мне совсем не понравилось у тети Гастонии.
Потом было так: хитрющий старик Джелки сидел в углу и ел из миски, стоявшей у него на коленях, а все остальные сидели за столом, но он все время прислушивался к разговору.
— Мальчишка этот здесь? — вдруг спросил он, имея в виду меня. Я спрятался за тетю Гастонию. — Поди сюда, негодник, я тебя трону два раза, а потом еще четыре, и тогда мы будем квиты.
— Не обращай внимания, что он там говорит, — сказала мне тетя Гастония.
Дядя Сим промолчал, он вообще больше ни разу на меня не посмотрел. Мне было страшно и плохо, и я понял, что долго в этом доме не проживу, лучше я уйду в лес, и там умру, и буду лежать, такой маленький и несчастный…
Тетя Гастония сказала, что я заболел и похудел на одиннадцать фунтов, а я просто был страшненький и ужасно слабый, и пролежал весь день в пыли.
— Ты зачем плакал? Теперь все лицо в грязи! — И давай оттирать грязь. Тетя Гастония хорошая, это не она виновата, а старик Джелки, и дядя Сим, и дети, которые кидаются в меня песком. И никто не отвез меня в больницу навестить деда. — О Господи, сколько же можно плакать.
Старик Джелки высунулся из окна, схватил меня и ударил так сильно, что я упал, как мертвый. А он завопил, засопел и сказал:
— Ну вот, это был второй раз. А теперь — третий! — И принялся считать: — Три-и, че… — Но тут тетя Гастония вырвала меня у него из рук — так резко, что я упал. — Я увидел знак, когда высунулся в окно! — вопил старик Джелки. — Осталось еще три раза!
Тетя Гастония с плачем кинулась в дом, упала на кровать и прямо забилась в истерике. Дети побежали за дядей Симом, который был в поле с мулом, и он припустил домой. А тут, Господи, старик Джелки вышел на крыльцо, и принялся меня искать, щупая воздух перед собой руками, и направился прямо ко мне, как будто и ничуточки не был слепым, но вдруг наткнулся на стул и грохнулся, и аж взвыл от боли. Все заохали, а дядя Сим поднял его, и отнес в дом, и уложил в кровать; старик лежал и хватал ртом воздух. Дядя Симеон велел одному из моих двоюродных братьев увести меня на улицу. Мы с ним стояли перед домом и слушали, как дядя Сим и тетя Гастония орут друг на друга.
— Зачем ты привела мальчишку в дом, глупая женщина! — кричал дядя Сим. — На нем лежит проклятие…
А тетя Гастония не переставая молилась:
— Господи, он всего лишь ребенок, он не сделал никому ничего плохого, зачем же Ты обрек этого невинного агнца на позор и медленную смерть?
— Я ничего не могу сделать против решения Божьего! — вопил дядя Сим.
А тетя Гастония твердила:
— Господи, кровь моей сестры — моя кровь, и его кровь — моя кровь. Господи, упаси всех нас от греха. Упаси моего мужа, упаси моего свекра, упаси моих детей. Боже, упаси меня, Гастонию Джелки, от греха.
Дядя Сим вышел на крыльцо, глянул на меня злобно и пошел прочь, потому что тетя Гастония теперь будет молиться всю ночь, а ему больше нечего было сказать. А старик Джелки уснул.
Двоюродный брат, который был старше меня, отвел меня на дорогу и показал, в какой стороне ГОРОД. Он понимал, как мне худо.
— Сегодня суббота, — сказал он, — вечером все напьются и пойдут в ГОРОД отрываться. Понял?
— Это как — отрываться? — спросил я.
— Эх ты, ничего-то ты не знаешь. В ГОРОДЕ будут играть джамп[1] и танцевать под него, парень. Сам видел — я там был в прошлую субботу, наелся жареной свинины, а отец выпил целую бутылку. Вот так, — он запрокинул свою огромную голову — вы знаете, какая большущая у него голова, — и показал, как отец это сделал, а потом закричал «Ихха!» и стал скакать, обхватив себя руками. — Вот как там танцуют, — сказал он. — Только тебе туда нельзя, потому что на тебе проклятие.
Мы с ним прошли немного вперед по дороге, и я увидел огни ГОРОДА — первый раз в жизни. Мы залезли на яблоню, чтобы лучше видеть, но мне было так паршиво, что и смотреть-то особо не хотелось. Господи, да какое мне вообще дело до этого чертова города?!
И разошлись мы с братом каждый в свою сторону, и я свернул к лесу и спустился по холму к магазину мистера Данастона, и там немного послушал, как поет радио. А потом, хотите верьте, хотите нет, пошел вниз по дороге к дому деда. Дом стоял пустой, тихий, и никто не знал, что я хочу умереть, вот сейчас лягу в землю и умру. Наш старый пес выл под дверью, но дед там больше не жил, и я тоже, и вообще там никто не живет, а пес может выть, пока у него вся душа не выйдет вон.
Дед видел, как сто лет назад через забор перелез Господь, а сейчас дед умирает в больнице и никогда уже этот забор не увидит, и вообще ничего не увидит. И я спросил Господа, зачем он так поступил с дедом.
Больше мне не хочется вспоминать про то, что было у тети Гастонии.
Я думал, куда мне податься: возвращаться к тете Гастонии не хотелось, но ночевать больше было негде, и я побрел обратно, по черному лесу, и увидел, да-да, увидел бедную тетю Гастонию, которая сидела в кухне перед масляной лампой и ждала меня.
— Ложись спать, мой мальчик. — Она сказала это так ласково, что мне захотелось уснуть у нее на коленях, как я засыпал на коленях у своей мамы, когда был совсем маленький и она еще была жива. — Не бойся, тетя Гастония о тебе позаботится.
Она погладила меня по голове, и я сразу же уснул.
А потом я заболел и пролежал в кровати два, три, семь дней, и все это время лил дождь, а тетя Гастония кормила меня сладкими кукурузными лепешками и отварной капустой. Старик Джелки сидел в другом конце дома и повторял:
— Приведите ко мне того мальчишку.
Но меня к нему никто не привел и никто не говорил ему, где я, потому что тетя Гастония велела всем молчать. Высунувшись в окно, старик Джелки поймал моего двоюродного брата, как меня тогда, но быстро сообразил, что это не я, а брат, и так и сказал, а брат, как и я в тот раз, заплакал.
Я проспал два дня, просыпаясь только для того, чтобы снова заснуть. Тетя Гастония послала одного из сыновей за мистером Отисом, но оказалось, что тот уехал на СЕВЕР.
— Куда именно он уехал? — спросила тетя Гастония.
— Он уехал на СЕВЕР.
— Куда на СЕВЕР, я спрашиваю!
— А, в Северную Виргинию.
И бедная тетя Гастония печально покачала головой: она не знала, что делать.
Вот так вот. Мистер Отис уехал, а тетя стала молиться за меня и позвала миз Джонс, чтобы та тоже молилась.
Дядя Сим только взглянул на меня и сразу сказал тете Гастонии:
— Сдается мне, он скоро отправится вслед за дедом.
Тетя подняла голову и посмотрела куда-то на крышу:
— Этот агнец не создан для нашего мира. Помоги ему, Господи. Аминь.
— Конечно, я не уверен, — сказал дядя Сим, — но, похоже, одним ртом станет меньше.
А тетя как закричит:
— Иегова, убереги моего мужа от грешного пути!
— Замолчи, женщина, у твоего мужа нет времени на грешный путь. А еще у него нет денег на новую печку к зиме, потому что участок, где растет табак, проклят. Ты слышишь, проклят! Какие-то гусеницы изгрызли все табачные листья, и начали они в тот самый день, когда этот мальчишка здесь появился.
И дядя Сим, громко топая, выбежал из комнаты.
Никогда раньше я такой длинной речи от этого человека не слышал.
Однажды в субботу утром лежу я в кровати, и вдруг — на тебе! Во дворе поднялся шум и гам, ребятня начала орать, да так громко, что я вытянул шею, чтобы посмотреть, что там, но ничего не увидел. Слышу, все уже на крыльце, кладу голову обратно на подушку, я ведь болен. И кто, как вы думаете, вошел в комнату? А вся ребятня, скаля зубы, ввалилась за ним.
Это был мой брат, черт меня побери! Он так сильно изменился с тех пор, как ушел от нас с дедом, что я еле его узнал. На нем была круглая шапка с пуговочкой посередине, на подбородке торчали редкие клочья волос, сам он был длинный и худой, как щепка, и вообще вид у него был какой-то помятый. Увидев меня, он засмеялся и, смеясь, подошел к кровати, чтобы меня обнять и заглянуть мне в глаза.
— Вот он какой, — пробормотал брат.
Он сказал это просто так, себе под нос, а не для того, чтобы кто-то услышал. И улыбнулся, и я улыбнулся ему в ответ, а сказать от удивления ничего не сказал. Но вы-то понимаете, как я удивился — аж сел в кровати.
Ребята хихикали, а бедная тетя Гастония очень нервничала, и суетилась, и то и дело оглядывалась — нет ли на дороге к дому дяди Сима, который не любил моего брата так же, как меня, уж не знаю почему.
— Послушай-ка, Джон, где же ты был и зачем пришел? — спросила тетя Гастония.
— Привет, — сказал мой брат, подпрыгнул и забегал на месте, ужасно забавно шаркая подошвами. Смешнее я в жизни ничего не видел. Я засмеялся, и все дети тоже. Тут встрял старик Джелки.
— Почему все смеются? — спрашивает.
— Я пришел, чтобы забрать мистера Пика, посадить его на ковер-самолет НОРД-1 и доставить в Нью-Йорк, ваша светлость, — сказал мой брат и, сняв шапку, отвесил ужасно смешной поклон. Ребята захохотали, и я, конечно, тоже. И вы ничего смешнее в жизни своей не видели, точно вам говорю!
— Кто это сказал? — крикнул старик Джелки. — Почему все смеются?
Но ему никто не ответил.
— Ты зачем сюда пришел? — опять спросила тетя Гастония, и мой брат, сунув свою смешную шапку под мышку, ответил:
— Как это зачем? Чтобы забрать брата — вот зачем.
И перестал валять дурака. Дети вставали на цыпочки и даже подпрыгивали, потому что им хотелось еще посмеяться, а эти взрослые вдруг посерьезнели.
Как же чудесно начинался день! Я вскочил и стал прыгать на кровати, и, хотя быстро запыхался, мне было хорошо. Опля!
— Ты этого не сделаешь, — отчеканила тетя Гастония.
— Еще как сделаю. А почему вы сомневаетесь?
— Почему? — переспросила она. — Да потому, что это говорит раздолбай, который явился невесть откуда и хочет забрать бедного больного мальчика из дома, где у него есть крыша над головой.
— Не его эта крыша, тетя Гастония.
Тут тетя как подскочит к моему брату, как заверещит:
— Считай, что я тебе никакая не тетя! Не я одна — здесь все знают, что ты раздолбай! Умеешь только пить да шляться по округе каждый божий вечер, а в один прекрасный день вообще взял и ушел! Когда как раз очень был нужен матери и деду. Убирайся! Проваливай отсюда!
— Кто пришел в наш дом? — завопил старик Джелки, вскочил и, держась за свой стул, принялся вертеть головой во все стороны.
Тут уж, сами понимаете, и мне, и другим ребятам смеяться расхотелось.
— Вы чего несете? — не выдержал мой брат, и тетя Гастония завизжала:
— Ты как со мной разговариваешь?! Не вздумай больше сюда приходить и не пытайся отнять у меня мальчика! Чему ты можешь его научить? Только тому дурному, чего успел поднабраться от своего папаши! Да-да! — не унималась тетя Гастония. — Знай: ты ничуть не лучше, чем твой папаша, а он был позором для всех Джексонов!
Вот тут я еще многое узнал о своей жизни.
— Кто пришел в наш дом? — не унимался Джелки.
Никогда еще не видел, чтобы этот слепой старик так бушевал, спятил совсем, что ли? Он схватил свою палку и замахнулся ею, но тут появился дядя Сим. Как только он, еще с крыльца, завидел в своем доме моего брата, глаза у него выпучились и стали похожи на куриные яйца — такие же большие, белые и как будто твердые.
— Тебя никто сюда не звал, парень, и ты это прекрасно знаешь, — сказал дядя Сим почему-то спокойно и тихо. Потом, не поворачиваясь, взял стоящую за дверью лопату. — Пошел вон.
Тетя Гастония втянула голову в плечи и уже открыла было рот, чтобы заорать, но не произнесла ни звука. Все ждали, что будет дальше.
Как вы понимаете, мой брат не так уж и испугался дядю Сима с его лопатой.
— Я пришел не для того, чтобы переломать вам кости вот этим вот стулом или поубивать вас всех, — сказал он. — Я пришел сюда с миром. Но буду держать этот стул наготове до тех пор, пока у вас в руках будет лопата, мистер Джелки.
И брат поднял стул, как человек, на которого напал лев. Глаза у него налились кровью, ему явно переставало здесь нравиться. Дядя Сим посмотрел на него, потом на тетю Гастонию и спросил:
— Что этот парень здесь делает, а?! Рассказывай!
И она ему рассказала.
— А теперь помолчи, женщина, — сказал дядя Сим и, повернувшись к моему брату, приказал: — Проваливай отсюда. Да поскорее. — И показал на дверь.
— Врежь ему, Сим! — заорал старик Джелки, снова вскочил со стула и схватился за свою палку. — Дай ему этой палкой по башке, сынок!
— Усадите кто-нибудь старого, — сказал дядя Сим, но тетя Гастония запричитала, не отходя от меня, потому что очень не хотела, чтобы я ушел с братом:
— Нет, Сим, нет, мальчик болен, он умрет от голода или воспаления легких, с ним может случиться все что угодно. С этим парнем он пойдет по плохой дорожке, а Господь возложит грех на мою душу, и на твою душу тоже, и на всю нашу семью, и обречет на вечные муки, и гореть нам в аду на сковородке…
Тетя специально для меня выпалила все это ужасно слезно и жалобно, а потом сгребла меня в охапку, отгородив от всех, и исцеловала с головы до ног. Оох!
— Одевайся, Пик, — сказал мне брат.
Дядя Сим опустил лопату, мой брат — стул, а тетя Гастония, заливаясь слезами, обняла меня так крепко, что я не мог пошевелиться. Бедная, мне было очень жаль, что все вышло так нескладно и скверно. Но тут дядя Сим подошел и оттащил от меня тетю, брат отыскал мою рубашку и надел ее на меня, а тетя Гастония как завизжит. О Господи! Я нашел свои ботинки и шапку и готов был идти. Брат усадил меня к себе на закорки, и мы направились к двери.
И что, вы думаете, тут случилось? Прямо к дому на полной скорости подкатил автомобиль мистера Отиса. Он вылез из машины, постучался в дверь, еще с порога оглядел нас всех, сдвинул шляпу на затылок и спросил:
— Что здесь происходит?
И все стали наперебой рассказывать. Тетя Гастония с пеной у рта что-то объясняла и доказывала, да так громко, что всех заглушала, и мистер Отис слушал ее одну, а на остальных молча поглядывал. Брат поставил меня на пол, потому что ему тяжело было держать меня на плечах среди общего ора. Мистер Отис взял мою руку и пощупал, затем наклонился и заглянул мне под веки (точно так же он осматривал бедного деда), а потом встал и внимательно оглядел меня с ног до головы.
— Сдается мне, Пик в добром здравии. Может быть, кто-нибудь объяснит, наконец, что здесь происходит?
И тетя Гастония все объяснила.
— Да уж, — протянул мистер Отис, качая головой, — да уж… Мне бы не хотелось вмешиваться, но, кажется, я был прав, когда советовал вам, мэм, не брать мальчика в этот дом. Более того, я был уверен, что он здесь долго не продержится.
Говоря это, мистер Отис поглядывал на дядю Сима, и тот не выдержал:
— Я, мистер Отис, с самого начала знал, что он только беду нам принесет.
Мистер Отис подошел к старику Джелки поздороваться.
— Чертовски рад снова слышать ваш голос, мистер Отис, — отозвался Джелки, разулыбавшись от уха до уха — так был рад, что мистер Отис к ним заглянул.
— Чувствую, мой долг перед дедом этого малыша присмотреть, чтобы о нем как следует позаботились, — сказал мистер Отис. И, повернувшись к моему брату, добавил, опять покачав головой: — Боюсь, и ты с этим не справишься. — Тут я подумал, что мистер Отис, как и все здесь, ненавидит моего брата. — Там, на севере, у тебя есть работа?
— Так точно, сэр, — ответил брат, посмотрев ему прямо в глаза, и снова сунул шапку под мышку.
Но мистер Отис не спешил прекращать расспросы:
— А никакой другой одежды у тебя с собой нету?
И все уставились на моего брата, который и вправду был одет не ахти как.
— Все, что у тебя есть — это армейская куртка, дырявые штаны, которые вытянулись на коленях и волочатся по земле — кажется, ты вот-вот их потеряешь, — красная рубашка, которую давно не стирали, стоптанные армейские ботинки и этот нелепый берет. Думаешь, я поверю, что у тебя есть работа, раз ты приехал домой в таком виде?
— Что ж, сэр, сейчас в Нью-Йорке такая мода.
Но такой ответ не устроил мистера Отиса, и он спросил:
— А эта козлиная бороденка — тоже мода? Послушай-ка меня. Я сам только что вернулся из Нью-Йорка. Не постыжусь сказать, это была моя первая туда поездка, но я не сомневаюсь, что там невозможно жить, будь ты белый или цветной. Не вижу ничего дурного в том, если ты вернешься домой и станешь тут присматривать за братом, благо дом твоего деда все еще стоит, да и работу здесь можно подыскать не хуже, чем в любом другом месте.
— Дело в том, сэр, что в Нью-Йорке у меня жена.
— Она работает? — тут же спросил мистер Отис.
И мой брат, на секунду запнувшись, ответил:
— Да, работает.
— А кто же будет присматривать за малышом днем, пока вас нет дома?
Глаза у моего брата опять стали наливаться кровью, потому что он больше не мог придумать, что ответить.
Знаете, я с самого начала скрестил пальцы на счастье и ужасно обрадовался, когда мы с братом пошли было к двери, а сейчас получалось, что мы снова застряли в этом чертовом доме, и я от страха прямо похолодел.
— Днем он будет ходить в школу, — сказал брат и посмотрел на мистера Отиса так устало и удивленно, что тот усмехнулся и ответил:
— Не смею сомневаться в ваших намерениях, но все-таки: кто будет забирать мальчика из школы и вести домой по улицам этого бессердечного города с диким движением? Кто будет переводить его через дорогу, чтобы он, не приведи Господь, не угодил под грузовик? И еще. Где мальчик будет дышать свежим воздухом? И как ему найти друзей, которые в свои четырнадцать еще не ходят с ножами и пистолетами? Отроду ничего подобного не встречал. Я не желаю этому мальчику такой жизни и думаю, его дед в свои последние дни меня бы поддержал. Я забочусь о мальчонке из чувства долга перед моим старым другом, который учил меня ловить рыбу, когда я был не выше его колена. Вот так-то. — Мистер Отис повернулся к тете Гастонии и тяжело вздохнул. — Нужно подыскать мальчику хороший дом, пусть там растет до тех пор, пока сам не сможет о себе позаботиться. Это единственное правильное решение. — Мистер Отис достал из кармана пальто красивый блокнот, снял колпачок с красивой ручки и очень аккуратно что-то написал. — Утром я первым же делом сделаю все необходимые распоряжения, а пока мальчик останется здесь. Я уверен, мэм, — сказал он, обращаясь к тете Гастонии, — вы понимаете, что так будет правильно.
Мистер Отис говорил ясно и хорошо.
Но для меня тут не было ничего хорошего, потому что я не хотел оставаться в этом доме ни дня, ни минуты, ни секунды, не хотел, чтобы меня отправили в другой — ХОРОШИЙ — дом, о котором говорил мистер Отис, не хотел, чтобы мой бедный брат уходил прочь по дороге, такой одинокий и печальный. Он то и дело оглядывался, тяжело ступая и поднимая пыль своими армейскими ботинками, а дети тети Гастонии бежали за ним следом, потому что он им очень понравился и они хотели, чтобы он снова побегал по комнате, шаркая подошвами и смешно кланяясь, как тогда, в доме, но он уходил. Мистер Отис стоял на крыльце и разговаривал с дядей Симом, пока мой брат не скрылся в лесу, а потом сел в свой большой автомобиль и уехал.
Ну а я… я остался.
Вечером все легли спать. Мне пришлось улечься вместе с тремя братцами, и я опять не сомкнул глаз и все время спрашивал себя: «Ох, что же теперь со мной будет?» У меня даже плакать сил не осталось. Все пошло не так, как мне хотелось, и тут я уже ничего не мог поделать. Господи, как долго длилась эта ужасная ночь.
А потом я все равно уснул и проснулся оттого, что на улице разлаялись собаки. Дядя Сим, не вставая, открыл окно и завел свое:
— Заткнитесь! Кончайте тявкать! Пошли вон!
— Почему они лают? — спросила тетя Гастония.
Дядя Сим вышел посмотреть, а когда вернулся, сказал:
— На дерево забрался черный кот и шипит на них сверху.
И снова залез в кровать.
— Черный кот, уходи прочь, — пробормотала тетя Гастония, перекрестилась и повернулась на бок.
А потом Уиллис, который спит у окна, спросил:
— Кто это?
И тут я услышал тихое «шшш» и посмотрел в окно. Ого! Там был мой брат. Мы с Уиллисом переползли через малыша Генри и прижались носами к сетке в окне, а следом за нами — и Джонас.
— Это тот дядька, который плясал! — сказал Уиллис и захихикал.
Мой брат приложил палец к губам и повторил:
— Шшш!
Все прислушались, не проснулись ли дядя Сим, тетя Гастония или старик Джелки, который храпел в углу, но они спали, а собаки продолжали подвывать, и нас не было слышно.
— Ты зачем вернулся, мистер Плясун? — спросил малыш Уиллис.
— Да, зачем? — повторил Джонас.
А малыш Генри закричал во сне, ужасно громко:
— Аааа! Отпусти мою ногу!
Все попрыгали обратно под одеяло, а брат исчез из окна. Ух, у меня прямо дух захватило. Но, слава Богу, никто не проснулся.
Мы все опять тихонько вернулись к окну.
— Ты будешь еще выкобениваться? — спросил Джонас, а малыш Генри, который от своего крика проснулся, тоже посмотрел в окно, протер глаза и сказал:
— Ты будес есё выкабениваца? — он всегда повторял все, что говорил Джонас.
Брат снова сказал «шшш», а малыш Генри приложил палец к губам, посмотрел на всех по очереди и — представляете? — толкнул меня локтем, как будто это я поднял шум, и все снова уставились на моего брата.
— Я пришел за Пиком, — сказал брат, прикрыв рот рукой, — но завтра или на следующий год я вернусь, станцую для каждого из вас и всем дам по пятьдесят центов. Идет?
— А почему ты сейчас не хочешь станцевать? — спросил малыш Уиллис.
— Хотя бы чуть-чуть? — добавил Джонас.
— Цуть-цуть, — повторил за ним малыш Генри.
Брат наклонил голову набок, посмотрел на всех по очереди и сказал:
— Я верю, что где-то все-таки есть рай. Пик, одевайся, только тихо, а я, так и быть, станцую для этих ребят.
Я быстро оделся, а брат опять стал шаркать ногами и бегать на одном месте, только теперь совсем беззвучно, и все малыши, разинув рты, смотрели, как он танцует в лунном свете. Зуб даю, вы никогда не видели такого танца под луной, и мои двоюродные братцы никогда ничего подобного не видели.
— Заткнитесь! Перестаньте тявкать! Вон отсюда! — вдруг закричал дядя Сим из другой части дома, и, можете мне поверить, все наперегонки нырнули обратно под одеяло. Хотя дядя Сим, бедолага, имел в виду собак.
А погодя все опять вылезли.
Брат вытащил из окна сетку и, сказав «шшш», просунул голову внутрь.
— Шшш! — прошептал Джонас.
— Сссс, — повторил малыш Генри.
Я обхватил брата за шею. Сначала из окна вылезла моя голова, потом ноги, и — забодай меня комар, комар меня забодай! — я оказался во дворе, темной ночью, готовый все бросить и бежать.
— Пошли, — сказал брат и посадил меня на закорки, как тогда, днем.
Мы повернулись к дому и посмотрели на малышей в окне, которые, похоже было, вот-вот заплачут, и брат это понял и сказал:
— Не плачьте, ребята, завтра или на следующий год мы с Пиком вернемся и здорово повеселимся, будем ловить рыбу в реке, есть конфеты, играть в бейсбол, рассказывать друг другу разные истории, а потом залезем на дерево и будем пугать тех, кто внизу. Так оно и будет, увидите, только придется немного подождать. Хорошо?
— Да, сэр, — ответил Джонас.
— Да, сэл, — повторил малыш Генри.
— Ух ты! — выдохнул Уиллис.
А мы с братом зашагали прочь по двору, перелезли через забор и прямиком в лес. Без малейшего шума. Ура! Нам удалось сбежать.
Знаешь, дед, темнее ночи я в жизни не видел: только мы с братом дошли до леса, месяц спрятался за тучи, и, когда изредка выглядывал, было видно, какой он тощий и тусклый. И похожий на банан. Становилось все холоднее, и я весь продрог. Не хватало только ливня с ураганом… Честно говоря, мне уже не было так хорошо, как в начале пути. И все время казалось, что я забыл что-то сделать или оставил что-то нужное в доме у тети Гастонии, хотя я знал, что ничего подобного, я просто это себе напридумывал. Господи, почему в голову лезут такие мучительные мысли? В темноте по лесу шел поезд, но, видно, где-то далеко, мы с братом слышали его, только когда в нашу сторону дул ветер. Поезд загудел у-у-у, и звук долго не смолкал, как будто хотел обязательно долететь до холмов. Брр! Вокруг темнотища, холодно, мне было не по себе. А моему брату — хоть бы что.
Сначала он нес меня по лесу, но потом опустил на землю:
— Уфф, парень, все, я не собираюсь тащить тебя на своем горбу до самого Нью-Йорка!
И мы потопали дальше, пока не вышли к кукурузному полю, и брат сказал:
— Мне кажется, ты еще не поправился после болезни. Уверен, что можешь идти сам?
— Так точно, сэр, — сказал я. — Просто я немного подмерз. — И пошел вперед.
— Первым делом я куплю тебе куртку, малыш. Полезай-ка на спину. — Брат опять усадил меня к себе на плечи и, покосившись на меня, сказал: — Послушай-ка, Пик. Ты уверен, что хочешь идти со мной?
— Так точно, сэр.
— Ладно. Только почему ты называешь меня «сэр»? Ты ведь знаешь, что я твой брат.
— Да, сэр, — выпалил я, но тут же поправился: — Да, брат.
Я не знал, что еще сказать. Помню только, мне было страшно, потому что я понятия не имел, куда мы идем и что будет со мной, когда мы, наконец, дойдем, если дойдем. А спрашивать у брата было неловко, ведь он пришел за мной и такой был радостный и довольный.
— Послушай-ка, Пик, — снова сказал брат. — Мы с тобой вместе идем домой, и, пожалуйста, называй меня Шнур, понял? Так меня все зовут.
— Хорошо, сэр, — ответил я, но тут же спохватился: — То есть Шнур.
— Далеко пойдешь, — засмеялся брат. — Ты видел черного кота на дереве у дома Джелки? Ну, на него еще собаки лаяли? Это я его туда посадил, понимаешь, схитрил, чтобы псины на меня не накинулись. Котяра отлично шипел и, спасибо ему, все прошло как надо. Он принес нам удачу. А теперь берегись! — сказал брат дереву, спрятался за ствол, изогнулся и стал на него лаять, а потом: «Фсс!» — зашипел как кошка, и мы оба покатились со смеху. Вот какой он был, дед.
— Бедный малыш, — вздохнул брат и поудобнее усадил меня на спину. — Вижу, тебе очень страшно, ты начинаешь всего бояться, прямо как взрослый. В Библии сказано: «Ты будешь изгнанником и скитальцем на земле». Похоже, хотя тебе всего одиннадцать лет, ты уже это знаешь. Не беда, ведь я пришел за тобой и научу тебя быть настоящим бродягой..
Мы прошли еще немного вперед и увидели вдалеке огни города, но брат ничего не сказал. А потом мы вышли на дорогу.
— Сейчас я тебе расскажу, куда мы идем, — сказал брат, как будто прочитал мои мысли и понял, что меня тревожит. — Скоро мы научимся отлично понимать друг друга, и станем друзьями, и будем вместе бродить по свету. Когда я узнал про деда, то сразу понял, какие неприятности и беды тебя ожидают, Пик, и сказал Шейле — это моя жена, — что теперь она будет твоей новой мамой. Она согласилась со мной и сказала: «Иди и забери бедного малыша к нам». Шейла очень классная, сам скоро увидишь: Ну и я поехал за тобой на юг, потому что кроме меня у тебя никого не осталось, да и у меня больше нет родни. А знаешь, почему мистер Отис дал дедушке Джексону ту лачугу и тот кусок земли, где ты родился? И почему мистер Отис сейчас так старается тебе помочь?
— Нет, сэр, то есть Шнур, — ответил я. Мне очень хотелось это узнать.
— Дело в том, что твой дед родился рабом и какое-то время принадлежал деду мистера Отиса. Ты ведь не знал этого, да?
— Не знал, сэр, Шнур, никто мне об этом не говорил, — ответил я и вдруг вспомнил, что однажды взрослые вроде бы говорили что-то про рабов.
— Мистер Отис, — продолжил брат, — хороший человек. Он считает, что обязан время от времени помогать черным, и прекрасно, я, к примеру, этим похвастаться не могу. Все хотят делать добрые дела, каждый на свой лад, и тетя Гастония, бедняжка, больше всех. Дядя Сим Джелки, в общем-то, человек неплохой, он просто очень бедный, не может подбирать таких бродяг, как ты. И вряд ли уж так сильно всех ненавидит. Старший Джелки — всего-навсего дряхлый свихнувшийся старикашка, хотя… Не уверен, что я бы не спятил, приключись со мной то же, что с ним. Как-нибудь я тебе про это расскажу. Главное, я не хочу, чтобы ты попал в воспитательный дом, куда тебя собрался отправить мистер Отис. А ты понимаешь, почему тетя Гастония взяла тебя к себе и почему все Джелки на тебя ополчились?
Я не очень-то понимал и попросил:
— Скажи почему?
— Да потому, что наш с тобой папаша Альфа Джексон лет десять назад в страшной драке вышиб старику Джелки глаз. С того дня между двумя семьями началась смертная вражда. Тетя Гастония, сестра твоей мамы, очень ее любила и заботилась о ней до последнего… До того самого дня, когда отец, после пяти лет исправительных работ, три из которых оттрубил на Мрачном Болоте[2], освободился, но к маме не вернулся.
— А куда он делся? — спросил я и попытался вспомнить лицо отца, но у меня ничего не вышло.
— Никто не знает, — хмуро ответил брат. — Малыш, твой отец был, а может, и есть, необузданный и плохой человек. Никто не знает, жив он или мертв, а если и жив, нам все равно не узнать, где он сейчас, в эту ночь. Твоя бедная мама давно умерла, и никто не осудит ее за то, что она помешалась и плохо кончила. Парень, — брат повернул голову, чтобы на меня посмотреть, — ну вот мы с тобой и вышли из тьмы-тьмущей.
Как-то невесело он это сказал.
Песчаная дорога закончилась, и мы вышли на совсем другую дорогу — такой красивой я еще никогда не видел! По краям стояли белые столбики, а там, где она пересекала ручей, на столбиках сверкали драгоценные камушки. И еще посередине была ровная белая линия. Красота! Прямо впереди светились огни города. В ту сторону пронеслись три или четыре машины, будто наперегонки. Вжик-вжик-вжик! Вот это скорость!
— Ну что, — сказал брат, — еще не передумал идти со мной?
— Нет, сэр, Шнур. Я очень хочу.
— Внимание, сейчас мы с тобой отправимся по этой славной дороге в новые края. А ну разойдись! — Хотя вокруг не было ни души, мы вприпрыжку понеслись по дороге мимо изредка попадавшихся белых домов, и нам было хорошо.
— Город уже близко. Ихха! — закричал брат, взмахнув рукой, и мы поскакали дальше.
Вскоре мы поравнялись с большим белым домом, таким огромным, как лес позади него. Спереди были белые колонны и красивое крыльцо, а вокруг всего дома много-премного больших окон, из которых свет падал на ухоженный газон.
— Это фамильная усадьба ветерана Гражданской войны, генерала Клэя Таккера Джефферсона Дэвиса Кэлхуна, командира 17-го дивизионного бригадного полка армии Конфедерации, героя, раненного в левую четверть малой берцовой кости и награжденного Золотой Звездой медали Почета Конгресса США «Пурпурное сердце». Ему сейчас уже лет сто, он сидит вон там, наверху, в своей библиотеке, и пишет мемуары о битве при Шайло в Геттисбергской кампании и поражении при Аппоматтоксе[3]. Представляешь?!
Брат вообще обо всем рассказывал в таком духе, и хоть бы что.
Дальше мы проскакали мимо обычного дома и еще одного, и еще — их было очень много, но потом они закончились и начались необычные, темно-красные, как скалы, и повсюду в окнах горел свет. Вот это да! Я никогда раньше не видел столько огней, колонн и стеклянных окон! А сколько людей гуляло по хорошим и ровным дорогам!
— Это город, — сказал брат, и — ты не поверишь! — мне почудилось, что я уже видел ГОРОД из машины, давно-давно, когда мы с мамой однажды поехали смотреть кино, но тогда я был совсем еще маленький и ничего толком не запомнил. И вот я снова в городе, мне уже побольше лет, брат скоро покажет мне новые края, и от всего, что я видел вокруг, теперь уже просто дух захватывало.
Мы свернули куда-то в темноту, и брат сказал:
— Подождешь меня в переулке, я раздобуду пару сэндвичей нам в дорогу.
Он опустил меня на землю, потому что совсем уже выдохся, взял за руку, и мы зашагали вперед. Дошли до конца переулка, который упирался в ярко освещенную улицу, но брат велел мне стоять в переулке, в тени.
— Вон там закусочная, — сказал он. — Сейчас я быстро перебегу дорогу, а ты стой так, чтобы тебя никто не видел, потому что Джелки уже, скорее всего, проснулись и отправили кого-нибудь за нами. Понял? Будь здесь, никуда не отходи. — И подтолкнул меня к красной каменной стене, а сам побежал через дорогу.
Вот так вот, дед. Я стоял, прислонившись к этой стене, и смотрел вверх, на маленький кусочек неба между этой стеной и другой, напротив. Со всех сторон слышны были машины, разговоры, еще какие-то звуки и музыка. Представляешь, шум шел от всего того, что люди выделывали руками, ногами и голосом, как будто так и надо. Никогда раньше у нас в деревне я ничего похожего не слыхал, иногда только ночью вдруг услышишь, как журчит вода в ручье, и от этого становится веселее. Я стоял не шевелясь, и слушал, и думал: надо же, все здесь, кроме меня, что-то делают. Закусочная на той стороне улицы была в маленькой покосившейся хибарке, но внутри горел ослепительный свет, а за длинным столом сидели люди, которые что-то ели, и даже через дорогу пахло так, что у меня слюнки текли. И еще там громко играло радио, я слышал каждый звук, пробивавшийся сквозь уличный шум. Мужской голос пел: «Где ж ты прячешься, милашка, я везде тебя ищу, ты, жестокая, ведь знаешь, как я без тебя грущу». Замечательная была музыка, самая лучшая, и неслась из большого ящика, где мигали красные и желтые огоньки. Над входом висело колесо, затянутое проволочной сеткой, которое вертелось и тихо жужжало, и я подумал, что, если подойти поближе, можно будет услышать, как вдалеке тоже что-то жужжит, будто там крутится другое колесо, намного больше. Нет, самое большое, какое только есть на свете! Скажи, дед, может так быть? Очень это было здорово!
«Всего два шажка вперед и все», — сказал я себе, чуть-чуть продвинулся вдоль стены и увидел еще один кусочек улицы. Ух ты! Как же она сверкала и притягивала!
Тут из закусочной с бумажным пакетом в руке вышел мой брат. По улице шла компания парней, увидев его, они закричали:
— Эй, Шнур, ты что ли?! С какого перепугу ты приперся из Нью-Йорка?!
А он закричал в ответ:
— Привет, Гарри! Здорово, мистер Мухомор! Рад тебя видеть, Копченый Джо! Чего задумали, парни?
— Да ничего. Слоняемся туда-сюда.
— Что-то вы последнее время притихли.
— Да нет, кое-когда махаемся. Слушай, что это у тебя за махры на подбородке? Зачем отрастил?
— Для разнообразия. Чтоб не скучно было, — ответил брат.
— Ну ладно, пока. Увидимся.
И компашка зашагала вниз по улице.
Мне все больше нравился город! Я и не знал, что тут так здорово.
Брат вернулся, мы с ним прокрались до конца переулка и припустили обратно на край города. Все было хорошо: мы быстренько поели сэндвичей, а теперь, сказал брат, будем ждать на перекрестке автобус, который придет с минуты на минуту, а когда мы в него сядем, сразу согреемся.
— Сейчас нам лучше не светиться на автобусной станции, парень, — сказал брат. А потом добавил: — Хотя… Нечего волноваться, если верить в Господа так, как верю я, надо только сказать: «Ты меня слышишь, Господи?»
Мы сидели на белых столбиках с блестящими пуговками и ждали автобуса то ли полчаса, то ли полчаса и еще полчаса, точно уже не помню.
Наконец, дождались. На дороге появился большой красивый автобус с надписью ВАШИНГТОН. Мужчина за рулем сбавил скорость, когда нас увидел, и автобус с визгом и ревом поехал прямо на нас, я подумал, он никогда не остановится, в лицо полетел песок и подул горячий воздух, но автобус остановился, и мы к нему побежали.
«Никто на свете не знает, куда я еду, но у меня есть брат, который теперь за мной присмотрит», — сказал я себе, когда уже сидел в этой громадине.
Тетю Гастонию я так больше никогда и не увидел.
Дед, я не буду долго рассказывать про эту поездку, потому что самое интересное начнется в НЬЮ-ЙОРКЕ, но тогда, в автобусе, я об этом не подозревал и во все глаза таращился в окно. Ну ты понимаешь.
Мы с братом заплатили человеку за рулем и прошли по автобусу назад, все на нас смотрели, и мы на них тоже. Сзади мы уселись на мягкое сиденье, которое оказалось не таким уж мягким, и, вытянув шеи, стали поверх голов смотреть на водителя. Он погасил свет, завел мотор, и мы под предводительством двух ярких лучей света понеслись вперед, все быстрее и быстрее. Брат сразу заснул, а мне спать совсем не хотелось. Я подсчитал, что примерно через полчаса мы выехали из Северной Каролины, ну, может, через еще полчаса, потому что дорога из черной стала коричневой и по обеим ее сторонам уже не было видно домов, как будто там была пустыня. Или сплошной дремучий лес. Нет, наверно, та самая ПУСТЫНЯ, про которую так громко молилась тетя Гастония: ни одного дома и кромешная тьма.
И вдруг на эту пустыню как польет ливень, дорога тут же стала мокрая и опустела. Смотреть было страшновато, зато можно было радоваться, что сидишь в автобусе, где полно людей. Я полночи на них поглядывал, но почти все спали, да и темно очень было, и я, как ни старался, не смог ничего разглядеть. А вот мне спать нисколечко не хотелось.
«Пик, ты едешь в Нью-Йорк, это же здорово, гордись!» — подумал я, и мне стало хорошо.
Глаза сами закрывались, потому что обычно в это время дома, да и у тети Гастонии, я уже спал, и я не заметил, как заснул. И ничего больше я той ночью не делал.
Уже под утро, открыв глаза и оглядевшись, я увидел, что еду в автобусе, хотя в это трудно было поверить, и я сказал себе: «Вот почему меня так чертовски трясет!» И посмотрел на брата. Он еще дрых, развалившись на заднем сиденье, и я обрадовался, что он так спокойно и безмятежно спит, потому что знал, как он устал. И снова стал смотреть в окно.
Раньше я никогда ничего такого огромного не видел; это потом, по дороге в Калифорнию, было много чего еще огромнее. Мне казалось, что я только сейчас впервые вижу мир, честное слово. Широченная река, по берегам деревья, и вдруг вода со страшной силой летит вниз, наверно, целую милю, а потом широко разливается, видно, спеша поскорей влиться в море. Потом на холме показался большой белый дом с колоннами, вроде фамильной усадьбы боевого генерала, героя Аппоматтокса, как сказал брат, которую мы видели вчера вечером, а на другом берегу реки я углядел до ужаса огромную крышу, всю белую и круглую, похожую на перевернутую чашку; вокруг были деревья и махонькие крыши других домов.
— Гляди, дорогая, вон там купол Капитолия, — сказал мужчина, который сидел перед нами, своей жене и показал пальцем.
Вот, оказывается, что это было. С берега на реку дул приятный ветерок, и отражения на воде дрожали и как будто извивались. Солнце осветило красивый громадный купол Капитолия, и на самой его макушке ярко засверкала какая-то непонятная золотая штуковина. Вот по какой земле мы ехали в этом автобусе всю ночь, а сейчас приехали в самое главное ее место, честное слово, потому что раньше нам такие белые и огромные города ни разу не встречались.
— Это Вашингтон, наша столица, где сидит президент Соединенных Штатов Америки и все такие прочие, — сказал брат, проснувшись, и протер глаза, а я уже не отрывался от окна; что в этом Вашингтоне было жутко много интересного, город так и гудел — это я услышал, высунув голову в окно, когда автобус притормозил на красный свет. Никогда еще не видел такого высокого неба и таких белоснежных облаков как те, что проплывали над нашей столицей Вашингтоном в то утро.
После этого, дед, мне больше и не удалось как следует поспать. В Вашингтоне, где мы вышли, чтобы пересесть на другой автобус, который идет в НЬЮ-ЙОРК, было очень жарко. Автобус был набит битком; казалось, половина людей на свете выстроилось в очередь на остановке, а вторая половина уже сидела внутри и потела. Я пытался задремать, уткнувшись брату в плечо, но сидеть на заднем сиденье можно было только прямо, а голову приходилось выворачивать, и плечо у бедняги брата было горячее.
— Следующая остановка — Балтимор, — объявил водитель, но дальше не поехал, а выпрыгнул на улицу и долго не возвращался.
Мне страшно хотелось, чтобы мы снова оказались в том НОЧНОМ автобусе посреди ПУСТЫНИ. В разных концах автобуса плакали дети, им, наверно, было так же плохо, как мне. Я выглянул из окна, но увидел с одной стороны стену и с другой стороны стену. Солнце прямо прожигало крышу автобуса, уфф, от адской жары меня чуть не стошнило. «Почему никто не откроет окно?» — спросил я себя и огляделся: все истекали потом, но ни один руки не протянул к окну.
— Давай откроем окно, не то задохнемся, — сказал я Шнуру, и он сначала потянул, а потом с силой дернул окно, но даже приоткрыть не смог.
— Фу-ух! — выдохнул он. — Где же эти новомодные автобусы с кондиционером?! Фу! Ну давай уже, автобус, езжай и проглоти хоть немного свежего воздуха.
Какой-то мужчина, обернувшись на нас, тоже попробовал открыть окно, но у него тоже ничего не вышло, он только еще больше вспотел и выругался. Здоровенный парень в военной форме поднялся и со всей силы стал тянуть стекло — оно даже не шелохнулось. Ну и все так и сидели, глядя перед собой и истекая потом.
Тут наконец вернулся водитель. Шнур в это время опять пытался победить чертово окно, и водитель, увидев это, сказал:
— Пожалуйста, оставьте окна в покое, этот автобус с кондиционером.
Он нажал у себя, где заводит автобус, какую-то кнопку и задул самый лучший в мире — точно говорю! — холодный воздух, и через минуту уже все замерзли, и пот у меня на лице превратился в ледяную воду. Шнур снова принялся дергать окно, чтобы впустить хоть немного горячего воздуха, но у него, понятно, ничего не вышло. Мы стали смотреть в окно на чудесные зеленые поля, и брат сказал, что это МЭРИЛЕНД и что ему бы сейчас хотелось посидеть на этой травке и погреться на солнышке. Уверен, остальным тоже бы хотелось.
Знаешь, дед, путешествовать — не так уж легко и приятно, зато можно увидеть много всего интересного. И никогда не возвращаться назад.
Когда мы приехали в Филадельфию, все высыпали из автобуса, а мы со Шнуром шлепнулись на сиденье прямо перед водительским окном, до этого прикупив ледяной апельсинной содовой — от нее сразу перестает тошнить.
— Нам можно здесь сидеть, потому что мы уже пересекли линию Мэйсона-Диксона[4], — сказал брат, и я спросил его, что это значит. Он ответил, что это граница, которую провели по законам Джима Кроу[5]. А когда я спросил, кто такой этот Джим Кроу, он сказал:
— Это ты, парень.
— Никакой я не Джим Кроу. Ты же знаешь, меня зовут Пикториал Джексон.
— Ой, правда что ли? — удивился брат. — Хм, а я и не знал. Скажи, Джим, ты и впрямь ничего не слышал о законе, который запрещает сидеть на передних местах, пока не переедешь линию Мэйсона — Диксона?
— Почему ты называешь меня Джим?
— Послушай, Джим! — воскликнул брат и опять с важным видом хмыкнул. — Ты хочешь сказать, что действительно впервые узнал об этой линии?
— О какой еще линии? — спросил я. — Я ничего такого не видел.
— Что-о?! Да мы как раз через нее перемахнули в Мэриленде. Неужели не видел, как Мэйсон и Диксон держали ее поперек дороги?
— А мы по ней проехали или под ней? — я пытался что-нибудь припомнить, но не смог. — Ладно… Наверно, я тогда спал.
Тут Шнур расхохотался, взъерошил мне волосы и хлопнул себя по колену:
— Ну, Джим, ты даешь!
— А на что она похожа, эта… как ее… линия… — все-таки спросил я, потому что, ясное дело, был еще слишком мал, чтобы понять, в чем тут шутка.
Шнур ответил, что не знает, на что она похожа, потому что, как и я, никогда ее не видел.
— Дело в том, что этой линии нет ни на земле, ни в воздухе, она есть только в головах Мэйсона и Диксона. Как и разные другие линии — государственные границы, 38-я параллель[6], железный занавес. Все они существуют только в умах людей и никак не обозначены на земле.
Знаешь, дед, Шнур сказал это очень задумчиво, он больше не называл меня Джимом и только еще пробормотал себе под нос: «Вот оно как, сэр».
Водитель вернулся и объявил:
— До НЬЮ-ЙОРКА — без остановок.
И мы (потому что в путешествии, как я тебе уже говорил, никогда не возвращаются назад) поехали вперед. Ихха! По дороге, которая вела прямо в Нью-Йорк. Здесь все подрезали и обгоняли друг друга, рычали и ревели, но наш водитель сидел спокойно, и рука на руле у него ни разу даже не дрогнула. Он смотрел только вперед и гнал свою огромную машину так быстро, как только мог. Все, кто выезжал с боковой улицы, завидев нас, останавливались как вскопанные и ждали, пока мы проедем. Этот водитель просто расчищал себе путь, ни до кого больше ему и дела не было. Да и другим было нипочем: они просто пропускали нас, а потом сами разгонялись и неслись вперед. Мне кажется, наш автобус не остановился бы, даже если бы кого-нибудь переехал, а то, что осталось бы от этого несчастного, нельзя было б нигде поблизости отыскать, разве что за тридевять земель. Да, дед, ты точно никогда не видел водителя, который так уверенно гнал бы свой автобус и в ус не дул. Честно тебе скажу, мне прямо страшно было смотреть.
Шнур опять заснул, и теперь его голова упала на мое плечо точно так же, как моя — на его, когда мы проезжали через Вашингтон. Он спал, закрыв глаза и не глядя на дорогу, которая была у него перед носом и по которой его вез этот водитель, и ничуточки не боялся, ему вообще не было страшно — неважно, спал он или не спал. И я теперь еще больше его любил, и даже сказал себе: «Пик, зря ты боялся прошлой ночью, когда он пришел за тобой, и повел по темному лесу, и говорил, чтобы я не боялся и что все будет хорошо. И теперь, Пик, ты должен вести себя по-взрослому и показать брату, что ты больше не деревенский мальчишка».
Я смотрел через окно прямо вперед, а наш сумасшедший автобус мчал нас на север к НЬЮ-ЙОРКУ.
Пришло время рассказать о том, что было в Нью-Йорке, но пролетело все так быстро, что я даже не успел толком разобраться, какой он, этот город. Мы приехали, кажется, 29 мая, но уже к концу третьего дня пришлось оттуда выкатываться, и мы снова оказались в дороге. Жить здесь нужно очень быстро.
Впервые я увидел город из окна автобуса. Шнур толкнул меня в бок и сказал: «Ну вот мы и в Нью-Йорке». Я посмотрел в окно: все залито красным солнцем. Я снова посмотрел и протер глаза, чтобы окончательно проснуться. Представляешь, дед, мы ехали по огромному длинному мосту над крышами, и из-за этих крыш я ничего не видел, кроме детей, которые бегали внизу, между домами. Шнур сказал, что это еще не Нью-Йорк, а только ХОБОКЕНСКАЯ ЭСТАКАДА, и ткнул пальцем вперед, показывая, где Нью-Йорк. А там все было как будто затянуто дымом и еле видны бесконечные стены и узкие крутые улочки. Я повертел головой: вокруг было ужас как много крыш, улиц, мостов, железнодорожных путей, лодок на воде, большущих штуковин, которые Шнур назвал газгольдерами, и везде стены, свалки, столбы с проводами, а посередине — поросшее высокой травой грязное болото с желтыми пятнами масла и ржавыми плотами вдоль берега. Вот уж не думал, что когда-нибудь такое увижу! А когда мы свернули с моста, я увидел всякого разного еще больше. Все в дымке, огромное-преогромное, и тянется далеко-далеко, не поймешь, где кончается, думаешь, это последнее, а там еще всего много, в дыму и тумане. Вот так-то, дед. Я уже говорил тебе, что солнце было красным, но это еще не все. Оно поглядывало с небес сквозь большую дыру в облаках, то там то сям высовывая длинные сверкающие пальцы, и все вокруг было таким румяным и нарядным, как будто сам Господь спустился вниз, чтобы этот дым не мешал ему смотреть на землю. Я подумал, что, наверно, в Нью-Йорке еще до того, как я проснулся, повсюду зажгли свет, потому что там все время темно, но в красном солнечном свете огни эти казались тусклыми и ненужными, и, куда ни глянь, везде попусту сгорало электричество: на улицах и в переулках, на стенах домов и на мостах, здесь, в густом тумане, и там, над розоватой водой. Огни дрожали и качались, как будто древние люди еще до захода солнца развели огромные костры и не стали их тушить, потому что знали, что скоро опять будет ночь. Ну да ладно. Потом солнце сделалось красно-фиолетовым и, оставив всего один отблеск на стае облаков, ушло. Начало темнеть.
— Прямо будто праздник какой, — сказал Шнур. — Сил нет, до чего хочется вечером куда-нибудь пойти.
— А разве нам некуда идти? — спросил я.
— Я про такое место говорю, где отрываются парни и девушки. Отродясь в таком не бывал. Вот о чем сейчас мечтают наши ребята.
— Какие ребята? — спросил я, и брат показал пальцем на Нью-Йорк.
— Которые сейчас в тюрьме.
И тут, дед, я спросил его, был ли он когда-нибудь в нью-йоркской тюрьме, и он ответил «да». Однажды его посадили, хотя он не сделал ничего дурного. Во всем был виноват его приятель, который сидит до сих пор. Но там ненамного хуже, чем здесь.
В общем, ты понял, каким страшным и огромным показался мне Нью-Йорк, когда я увидел его в первый раз, но и это еще не все. Автобус въехал в тоннель, а там все неслись с большущей скоростью и ничуточки не было темно, а, наоборот, светло, как ты любишь, повсюду весело горели огни.
— Сейчас мы проезжаем под Гудзоном, — сказал брат. — Представь, вдруг река ворвется в тоннель и нас всех затопит, как оно будет, а?
Я даже и думать об этом не стал, пока мы не выехали из тоннеля, а потом и вовсе забыл, и почему-то, дед, мне кажется, многие тут тоже не думают, пока однажды с ними такое не случится. Автобус выехал из этого тоннеля, который называется ТОННЕЛЬ ЛИНКОЛЬНА, и меня ослепил яркий желтый свет. По улице шел только один человек, и я посмотрел на него, а он — на меня. И, наверно, сказал сам себе: «Этот маленький мальчик здесь впервые и делать ему нечего, потому-то он и таращится на таких занятых людей, как я, у которых полно дел».
Сейчас, когда мы уже были в Нью-Йорке, он не выглядел таким огромным, потому что мы мало что видели из-за всех этих стен до самого неба. Я посмотрел вверх, потом еще раз посмотрел, и — ничего, только коричневое небо над высокими стенами, и я подумал, что огни Нью-Йорка так хорошо его освещают ночью, что не нужны никакие звезды, все равно свету от них мало.
— Это небоскребы, — сказал Шнур, заметив, что я смотрю вверх.
Потом автобус свернул на широкую улицу (брат сказал, что это 34-я улица), и вдалеке я увидел большую толпу людей. Ты только послушай, дед, по обеим сторонам на стенах, снизу доверху, сплошные огоньки, красные и синие, дрожат и переливаются, а люди и машины снуют взад-вперед, как муравьи. Ох, дед, представить только: ты видишь всех этих людей, и видишь, что они делают, и видишь улицы и еще разные места, а ведь за углом опять люди и опять улицы, которых ты не видишь, и вверху, в небоскребах люди, и внизу, в подземке… Нет, представить это себе нельзя, надо, чтобы человек сам приехал и увидел все своими глазами.
На автобусной остановке мы со Шнуром вышли и пошли вниз по улице, к подземке (это такой тоннель под Нью-Йорком, по которому все быстро добираются, куда им надо).
— В автобусе хорошо ехать между городами, а для Нью-Йорка он слишком медленный, — сказал Шнур.
Мы заплатили какому-то человеку, прошли через специальную загородку (турникет называется) и, когда двери поезда сами открылись, зашли внутрь, сели, и чудо-поезд повез нас по рельсам. Я посмотрел вперед, в кабину, но там никого не было — эта чертова штуковина ехала сама! Я знал, что мы едем ужасно быстро, это даже в темноте понятно.
Мы вышли на 125-й улице в Гарлеме.
— Наш дом прямо за углом, старик, — сказал мне Шнур. — Как видишь, у нас все получилось!
На улицу мы поднялись по ступенькам, и там было так же весело и светло, как и на 34-й, хотя мы проехали улиц сто до этого места. В общем, ты понимаешь, дед, Нью-Йорк — это тебе не наша деревня.
— Стой-ка, умоем тебе лицо, а то Шейле не понравишься, — сказал брат, останавливаясь около фонтанчика для питья, и хорошенько вытер мне рот своим носовым платком, а мимо шли и шли люди, был теплый вечер, и я был ужасно рад, что мы приехали в Нью-Йорк.
— Знаешь, Шнур, — сказал я, — я ужасно рад, что я здесь, а не у тети Гастонии, и мне больше не надо никого бояться. — И поглядел на улицу, по которой мы пришли, и добавил про себя: «И больше никакой Северной Каролины».
— Верно говоришь, солдат, — сказал Шнур. — А раз у нас с тобой все так замечательно, я хочу и Шейле кое-что купить вот в этом магазинчике, чтобы всем нам было хорошо в наш первый вечер дома.
Мы зашли в магазин грампластинок. Внутри было полно народу, все рылись на полках с пластинками и подпрыгивали на месте, как будто от нетерпения. Представь: музыка, шум и куча людей, которые ведут себя одинаково. Умора! Шнур, как и все, что-то выискивал и подпрыгивал, и, наконец, подскочил ко мне с пластинкой и завопил:
— Ура! Ты только посмотри, что я нашел! — подбежал к продавцу и сунул ему доллар.
Мы завернули за угол. Здесь уже было не так светло, но так же весело, и людей тоже много. Взбежав по ступенькам, мы очутились в обшарпанном коридоре, постучали в дверь и вошли.
Шейла мне сразу понравилась. Стройная, красивая; очки в красной оправе, красивый красный свитер и красивая зеленая юбка; на руках отличные побрякушки. Она стояла у плиты, варя кофе и одновременно читая газету, и, конечно, нас не ждала.
— Крошка! — заорал Шнур и бросился к Шейле, обнял ее, подхватил, закружил и чмокнул прямо в губы. — Посмотри-ка на нашего нового сыночка! Ну разве он не прелесть, дорогая мамуля?
— Это и есть Пик? — сказала Шейла, подошла ко мне и, взяв за руки, заглянула в глаза. — Ну и натерпелся ты, малыш, да?
Я удивился, как она догадалась, и попытался улыбнуться, чтобы она чего плохого не подумала, но не смог — очень уж оробел.
— А улыбаться-то ты, надеюсь, умеешь, — добавила Шейла, а я только выдавил из себя «угу» и застыл с дурацким видом, уставившись в пол. Черт меня подери! — Как этот малыш не умер от холода, пока вы сюда добирались? У него свитер весь в дырках. А посмотри на его носки — тоже дырявые. И штаны сзади совсем прохудились.
— И шапка тоже, — вставил я и показал Шейле шапку.
Теперь уже она не знала как быть: рассмеяться ей или рассердиться, но, покраснев, все-таки рассмеялась. Я думаю, дед, что растерялась она потому, что мальчишка вроде меня не должен перебивать женщину, когда та с ним говорит. Шейла добрая и хорошая, я это сразу понял, когда она покраснела и не стала меня ругать.
— Завтра первым делом куплю ему одежду, — сказал Шнур.
— На что, интересно? У нас нет ни цента! — ответила Шейла.
Но Шнур уже ставил новую пластинку на проигрыватель в углу. Тебе бы, дед, стоило на него посмотреть! Он хлопал в ладоши и пританцовывал на одном месте, и тряс головой, и повторял: «Где же моя дудка? Где же моя дудка?» — а потом посмотрел на нас и засмеялся — до того ему нравилась эта музыка.
— Давай, Слоупджо, покажи класс!
На той пластинке Слоупджо Джонс играл на саксе, то есть на саксофоне, а другие громко подпевали и колотили по клавишам, в ушах прямо звон стоял, такого я у нас в деревне не слышал. Похоже, люди здесь, в городе, хотят веселиться целыми днями и ни о чем не думать, пока совсем худо не станет, и даже когда худо, стараются этого не замечать.
— Как это — ни цента? — удивился Шнур.
— Я не хотела говорить сейчас… Ну, потому что ты, и Слоупджо, и Пик… Но позавчера я потеряла работу, понимаешь, дом на Мэдисон-авеню, в котором был ресторан, сносят — там будут строить новый офисный центр.
— Офисный центр? — завопил Шнур. — Ты сказала «офисный центр»? Зачем он им понадобился? А есть они где будут?
— Ты говоришь глупости, — сказала Шейла и печально посмотрела на Шнура. — Далеко им ходить не придется — за углом есть ресторан.
— А потом и на его месте построят офисный центр. И что тогда? — спросил Шнур и тяжело вздохнул. — Черт подери, что же нам теперь делать?
Он остановил пластинку и, оглядевшись, начал расхаживать взад-вперед по кухне. Я понял, что он ужасно переживает, я уже раньше заметил, что он из-за многого так сильно переживает. Лицо у него вытянулось, глаза уставились в одну точку, он сразу постарел на сто лет.
Бедняга, до сих пор не могу забыть, как он тогда переменился.
— Черт, черт, черт, — без конца повторял Шнур.
Он посмотрел на Шейлу, и (она этого не видела) его лицо передернулось, как будто у него глубоко в душе что-то заболело. И опять чертыхнулся, а потом долго-долго стоял и смотрел прямо перед собой. О Боже, мой брат всегда старался объяснить мне и другим, что у него на уме, вот и сейчас наконец заговорил:
— Черт возьми, неужели нас так и будут здесь все время пинать или когда-нибудь все-таки позволят заработать на жизнь? Когда же наши беды закончатся? Я устал от этой нищеты. Моя жена тоже устала. Думаю, весь мир устал от нищеты, как и я. Господи, у кого сейчас есть деньги? У меня их точно нет, смотрите, — и он вывернул карманы.
— Не стоило покупать эту пластинку, — сказала Шейла.
— Но я же тогда еще не знал! Да и какая разница, разве на такие деньги можно прожить? Будь у меня клочок земли, на котором я бы что-нибудь выращивал, я бы не нуждался в деньгах и не завидовал другим, что они покупают разные вещи, в том числе пластинки. Но у меня нет земли и нужны деньги, чтобы прокормиться. А откуда их взять? Нужно найти работу. Конечно, мне нужно найти работу, просто найти ра-бо-ту. Шейла! — позвал он. — Завтра первым делом я пойду искать ра-бо-ту. Ты же веришь, что я ее найду? Потому что она мне очень нужна. А знаешь почему? Да потому что у меня нет денег! — И продолжил разговаривать сам с собой в таком же духе, отчего только еще больше завелся, а потом опять загрустил. — Надеюсь, что завтра у меня будет работа.
— Да, я тоже постараюсь что-нибудь подыскать, — сказала Шейла.
— Очень сложно найти работу, если не собираешься горбатиться на ней всю жизнь, — сказал Шнур. — Я хочу играть на теноре в клубе, так зарабатывать и так жить и музыкой выражать себя. Хочу, чтобы, слушая меня, все понимали, что я чувствую, видели, как мне хорошо, и им самим становилось лучше. Хочу научить людей радоваться жизни, и делать добро, и понимать мир. И еще много чего хочу. Иногда играть про Господа, чтобы блюз был как молитва, я бы даже на колени вставал, чтоб не сомневались. Чтоб увидели, сколько я трачу сил, и поняли, как я стараюсь. Чтобы я со своей дудкой был как школьный учитель или как проповедник, чтобы показать, что, когда обыкновенный музыкант просто берет инструмент, дует в него и нажимает на клапаны, он не хуже учителя или проповедника. Где бы я ни играл, я всегда играю на разрыв сердца. Где я только ни был, везде одно и то же: людям, которым не нравится, что я цветной, которые не думают о себе, и им наплевать, что я хочу делать добро, я все равно играл от души. Только эта дудка может их заставить ко мне прислушаться. Они не станут разговаривать со мной на улице, но будут хлопать мне и визжать от восторга, когда я играю. Будут мне улыбаться. А я буду улыбаться им в ответ, и не буду злиться, и не буду по любому поводу лезть на стенку. Мне нравится разговаривать с людьми и слушать их. Я чувствую, что от них идет добро, и тем же отвечаю. Господи, как я хочу иметь свое место в жизни, как это у них принято называть! Я готов работать, но только с саксом, потому что мне это нравится, а во всяких там машинах и станках я все равно ничего не понимаю. Да, я пока ничему не научился, зато научился играть и больше всего это люблю. Я — музыкант, мастер своего дела, как Мехуди Левин, как обозреватель в газете, как разные другие. У меня миллион идей, и я могу их выдавать с помощью своей дудки, а если иногда обхожусь без нее, в этом тоже нет ничего плохого. Шейла, — вдруг сказал Шнур, — давай-ка поужинаем, все остальное потом. Я голоден, нужно восстановить силы. Давай сюда бобы, а после ужина приготовишь нам ланч на завтра.
— Я себе должна приготовить, — сказала Шейла, и они стали думать, куда деть меня завтра, и Шнур решил, что я пойду с ним искать работу и мы вместе поедим.
— А ты и сделай, как для себя, только побольше. У нас есть хлеб? Положи что-нибудь на него и будет в самый раз. Надеюсь, кофе-то есть. И термос есть? Отлично, завтра у нас будет с собой горячий кофе. Пик, мы ведь с тобой еще и не начинали путешествовать! Проехали всего ничего, у нас еще все впереди. Сейчас поедим — и на боковую, завтра рано вставать. Вот тебе мой любимый старый свитер, наденешь его завтра. И чистые носки. Продолжение следует. Мы отправляемся в путь. Леди и джентльмены, внимание, вот они мы! — закричал брат, зажмурился и замер.
Вот так прошел мой первый вечер в Нью-Йорке. Мы поужинали и просидели за столом аж до десяти, разговаривая и вспоминая. Шейла рассказывала, что, когда ей было столько же, сколько и мне, она жила в Бруклине, и еще много всякого интересного, а мне не терпелось узнать, что будет завтра, и я все время выглядывал из окна. И говорил себе: «Пик, ты ушел из дома и теперь ты в Нью-Йорке!»
Я проспал до утра на мягком матрасе. Но следующий день был не таким чудесным, как эта ночь.
Я никогда не забуду тот день — столько всего тогда произошло. Мы с братом встали, как только показалось красное солнце, Шнур сам пожарил яичницу, чтобы Шейла смогла подольше поспать. Нет ничего лучше, дед, чем яичница на завтрак, потому что у тебя всю ночь ни крошки не было во рту, и теперь все так аппетитно пахнет, прямо слюнки текут, и кажется, что ты запросто слопал бы и завтраки всех соседей. Понимаешь, о чем я? Когда мы вышли на улицу и я увидел, что люди в забегаловке на углу тоже едят яичницу, мне тут же захотелось съесть все завтраки в Нью-Йорке! На улице было холодновато, понятное дело, время около шести. Но у меня были новые носки и братов черный свитер, а дырки на штанах Шейла зашила. И знаешь, что сразу произошло? Мы стояли около дома, Шнур читал объявления в газете, было холодно, я бы даже сказал очень холодно. Прохожие, кашляя и отхаркиваясь, спешили на автобус, и непохоже было, чтоб они радовались, что едут на работу, некоторые читали газету, и у них были такие хмурые и разочарованные лица, будто в газетах писали совсем не то, что им хотелось прочитать. И вдруг от толпы отделился человек, который знал Шнура.
— Здорово, друг, — сказал он и поднял руку, Шнур протянул свою, и они стукнулись ладонями. — Только не говори, что ты опять ищешь работу, — добавил тот парень, и Шнур ответил, что так оно и есть. — Ну, раз так, то у меня есть для тебя кое-что. Помнишь моего братца Генри? Сегодня утром он не захотел вставать. Все-таки я с ним поговорил. «Генри, — спрашиваю, — разве тебе не надо на кондитерскую фабрику на какой-то там улице?» А он спрятал голову под подушку и бормочет: «Вроде как надо», — но сам не шевелится. Я говорю: «А ну-ка вставай! Давай-давай, Генри, раз-два!» Но он решил выспаться. — Приятель моего брата вроде бы ушел, но, сделав несколько шагов, вернулся.
— Думаешь, его теперь уволят? — с интересом спросил Шнур.
— Уволят? Генри уволят?
Представляешь, дед, он опять отошел, и опять вернулся, и, покачав головой, сказал:
— Ты про Генри? — и посмотрел куда-то в сторону и прямо уронил голову. Наверно, он очень устал, и сил хватало, только чтоб качать головой. — Да у него мировой рекорд по этой части. Его увольняют чаще, чем берут на работу!
— А где эта фабрика? — спросил Шнур, и его приятель объяснил, а потом еще отпустил несколько шуток. А еще крикнул нам вслед: — Держись, там несладко придется! — И оказался прав.
Мы поехали на метро, потом прошли вниз по улице до реки, и там стояла кондитерская фабрика. Это был просто большой старый дом с трубами, внутри лязгали какие-то машины, а наружу выходил такой сладкий запах, что мы сразу заулыбались.
— Наверняка, работа здесь хорошая, раз так здорово пахнет, — сказал Шнур.
Мы бегом поднялись по ступенькам и вошли в офис. Там сидел начальник, который поглядывал на часы и, наверно, удивлялся, где же Генри. Мы прождали с полчаса, а потом начальник сказал, чтобы Шнур принимался за работу, потому что, похоже, никто приходить не собирается. Брату было нужно подписать бумаги, и он сказал мне погулять в парке напротив, а потом, в полдень, прийти сюда и мы вместе перекусим. А сейчас ему надо было прямо сразу начинать работать.
«Вот Шейла обрадуется», — подумал я.
Все утро я прождал в парке. Парк был крошечный: за железной оградой несколько кустов и качели. Я почти все время просидел на скамейке, глядя на других детей и представляя, как они живут. Я успел подружиться с маленьким белым мальчиком, который пришел с мамой. На нем был синий костюм с золотыми пуговицами, носки до колен и красная охотничья шапка. Он ужасно красиво говорил и красиво сидел. Его мама сидела на другой скамейке и читала книжку, поглядывая на нас и улыбаясь.
— Кого ты ждешь? — спросил он.
— Брата, он работает на фабрике, недалеко отсюдова, — ответил я.
— Почему ты говоришь «отсюдова»? Ты что, с Запада, из Техаса?
— А Техас на Западе, да? — удивился я. — Не, я не оттуда. Я из Северной Каролины.
— Там есть ковбои?
И я соврал, что есть. И мы еще поговорили. Мне очень понравился этот мальчик, мы бы поболтали подольше, но ему было пора домой. А мы-то собрались побегать наперегонки… Жаль. У него были золотые волосы и прозрачные голубые глаза. Больше я его никогда не видел.
В полдень я пошел на фабрику и через открытое окно увидел Шнура с лопатой. Я сел на какой-то бак напротив и стал ждать, когда брат освободится, чтобы мы перекусили.
Он работал так быстро, что не замечал меня, а когда наконец меня увидел, то у него только и хватило времени крикнуть «привет». Он каждую минуту наклонялся, набирал с тележки на лопату такую сладкую массу, из которой делают сливочную помадку, и бросал на ленту, которая ехала мимо на колесиках и увозила помадку в другой конец фабрики. Пока лента не успевала далеко уехать, брат руками быстро пришлепывал на ней массу, потом она попадала под большой валик, который ее раскатывал, а специальная машина вырезала из этого сладкого листа кружочки. Шнуру приходилось хвататься за лопату и сразу ее бросать и работать руками, не останавливаясь ни на минуту, потому что лента все время двигалась. Когда он на секунду прервался, чтобы высморкаться, человек, который работал рядом, тут же его поторопил: «Подбрось-ка еще шоколадной!» Вот как быстро все работали и как быстро ехала лента. Со лба у Шнура капал пот прямо в эту массу, а утереться он не успевал. Кто-то уже подкатывал тележку с другой массой, теперь ванильной, белой и очень красивой, а брат набирал ее той же шоколадной лопатой, и помадка становилась вроде как полосатой. Расшлепав массу на ленте, брат поднял голову и перевел дух, другого времени у него на это не было.
Да, я сразу понял, что работа очень тяжелая.
— Если я остановлюсь, вмиг руки скрутит! — крикнул мне Шнур и снова схватил лопату.
Потом он сказал: «Ох!», чуть погодя сказал: «Уф!», а потом я услышал, как он сказал: «Господь милостивый, никогда больше в рот не возьму сладкого!»
Ровно в двенадцать загудел гудок, машины остановились и все разошлись. Только Шнур прислонился к столбу и, повесив голову, смотрел на свои руки. И тут у него вывернуло кисть правой руки. «Вот и скрутило», — сказал он. Потом рука согнулась в локте, будто он хотел показать, какие у него мускулы, но ничего он показывать не хотел, это опять ему скрутило руку. Он этой рукой подвигал, с трудом ее выпрямил, выдохнул и выругался.
Потом он вышел, и мы поели на ступеньках перед офисом под горячим солнцем.
— Надеюсь, теперь руки будут получше, — сказал он, но все равно был мрачный и больше не проронил ни слова, даже когда я рассказал ему про того мальчика, с которым познакомился. Примерно через час опять прогудел гудок, и Шнур вернулся к работе.
А я снова стал смотреть. Бедняга, он даже не смог удержать лопату — пальцы не сгибались. Руки только задрожали, когда Шнур попытался кое-как ее обхватить.
— Ну давай, кидай ванильную! — крикнул рабочий, который стоял у ленты после Шнура. — Чего стоишь?!
Шнур позвал начальника и показал ему свои руки. Они вдвоем стояли, печально качая головами, и думали, как быть. Шнур снова попытался поднять лопату, но у него ничего не вышло. Начальник немного помял ему плечи, но это не помогло: руки больше не слушались. Ладони были красные и горячие и, наверно, ужасно болели. Шнур обтер их какой-то тряпкой, они с начальником еще немного поговорили, и скоро брат вышел ко мне.
— Что случилось? — спросил я.
— Не могу дальше работать — руки не слушаются.
Больше он ничего не сказал, и мы пошли домой, заработав за сегодняшнее утро три с половиной доллара.
Шейла вернулась домой около пяти, так и не найдя работу. Шнур рассказал ей, как прошел день, и мы молча поужинали.
Я впервые видел Шнура таким угрюмым.
— Знаете что, — сказал Шнур после ужина, опустив руки в теплую воду, — не нравится мне работать так, как сегодня. Я не умею махать лопатой настолько быстро, чтобы лента не успела убежать, хотя когда-то был неплохим боксером. А еще мне не нравится совать руки в какую-то дрянь! Ты сама испекла печенье, детка, или это покупное? И даже если бы мне тридцать пять заплатили — много ли толку, когда одни продукты обойдутся почти в двадцать, а оставшееся придется отдать за квартиру? Не могу я без роздыху грести лопатой эту чертову хрень и вдобавок еще платить дополнительные налоги. Я даже шляпу не смогу себе купить, руки будут висеть, как сломанные ветки! Не хочется все время плакаться, но, черт подери, за что же мне так, я ведь очень люблю этот мир, и каждому дню радуюсь, и Пик, мне кажется, тоже любит жизнь и получает удовольствие от своих невинных шалостей, и ты тоже любишь мир и радуешься, просыпаясь по утрам. Но сколько можно терпеть, когда в доме нет ни цента, зато куча долгов. Сидишь, как в дерьме, черт возьми!
— Ты просто устал сегодня, — сказала Шейла, чмокнула Шнура в ухо и, с нежностью посмотрев на него, побежала варить кофе. Я подумал, что Шейла любит Шнура так, будто она его рабыня. Ему даже не надо ничего делать, просто сидеть, а Шейла будет его обожать, смотреть в глаза и каждый раз, проходя мимо, стараться его коснуться или подмигнуть.
Как ты уже понял, это был ужасно унылый вечер, но потом произошло вот что.
В дверях появился высокий хорошо одетый мужчина, заулыбался и завопил:
— Шнур! Здорово, старый головастик!
Все засмеялись, тут же позабыв про свои беды.
— Ты хоть знаешь, зачем я пришел?! — спросил мужчина.
Его звали Чарли.
— Ты хочешь сказать, что… — просиял Шнур.
— Именно! Для тебя есть работа. А еще у меня есть для тебя дудка.
— Дудка?! Господи праведный! Полцарства за дудку! Пошли скорей!
И мы все спустились на улицу. Там в машине сидел человек, у него и вправду была дудка, Шнур вытащил ее из футляра и, прямо на тротуаре, немножко в нее подул и сразу повеселел.
— Где играем?
— Клуб «Розовая кошка», — ответил Чарли.
— Надо надеть костюм?
Чарли сказал, что, конечно, надо, потому что хозяин клуба встречает по одежке и, если Шнур ему не понравится, и пяти долларов не заплатит.
— Вперед, ребята! Шейла, детка, нас ждут пять баксов! — крикнул Шнур и помчался наверх за костюмом.
Шейла побежала за ним и надела симпатичное платье, и быстро пригладила мне волосы. Еще пять минут назад Шнур сидел мрачный и грустный, а сейчас мы уже все вместе спешим в клуб «Розовая кошка». Жизнь была несчастной, да-да, дед, и вдруг стала счастливой, и так будет меняться до самой смерти, и нам не понять почему. Можно, конечно, спросить у Господа, только Он ничего не ответит, правда? Дед, ты даже не представляешь, какие красивые были в тот вечер Шнур и Шейла. Я чувствовал, что Господь сегодня им помогает, и поблагодарил Его за это. Правильно ведь — надо помолиться и сказать «спасибо», когда ты доволен и счастлив, да, дед? Так я и сделал.
Машина неслась вперед, и всем было весело, начался дождь, но никто даже не обратил внимания. Мы приехали к клубу раньше времени и еще немного посидели в машине, чтобы Шнур с приятелями смогли покурить и переброситься парой слов. Проехав улиц тридцать, мы все еще оставались в Гарлеме, и это место было очень похоже на нашу улицу. Капли дождя падали на мокрый асфальт, и на нем переливались, будто радуга, красные и зеленые огни, прямо как в сказке. Здорово, что таким отличным дождливым вечером Шнур начнет играть в этом клубе, а мы с Шейлой будем его слушать. В общем, в машине я не скучал. Шнур снова вытащил дудку и «бууу» — попытался взять самую низкую ноту, потом стал играть снизу вверх и наоборот, потом перешел на средние ноты и, наконец, взял верхнюю «иии», и все рассмеялись.
— Ох, бедные мои пальцы… — пробормотал Шнур.
Те двое, Чарли и его дружок, были славные ребята, потому что они с восхищением смотрели на Шнура и не торопили его.
Потом Чарли сказал:
— Вот только костюм у тебя малость потертый…
Этот костюм у брата был единственный: в старом синем пиджаке под мышками просвечивала белая подкладка, да и штаны распоролись, а зашить их у Шнура не было времени.
Я знаю, что он у тебя один, — продолжал Чарли, — но, понимаешь, «Розовая кошка» — модное место, куда приходят пить коктейли. Старые добрые бары теперь никому не нужны.
— Да ну, — махнул рукой Шнур и рассмеялся. — Пошли сыграем.
Мы все, наплевав, кто в каком костюме, то ли вовремя, то ли раньше времени, ввалились в клуб. Наверно, все-таки раньше, хозяина еще не было. Свет на эстраде не горел. Какие-то люди пили у барной стойки, выбирали музыку в автомате и тихо разговаривали.
Шнур вскочил на эстраду и включил свет.
— Давай, Чарли, сыграешь на фоно.
Чарли сказал, что еще слишком рано, и попятился в сторонку, но Шнур сказал, что в самый раз, и затащил его на эстраду. Чарли пытался возразить, что ребят из бэнда еще нет, но Шнуру было все равно. Второй парень, который с нами приехал (он оказался ударником), не сказав ни слова, сел и начал стучать по барабану, жуя жвачку. Когда Чарли это увидел, он все-таки решил сесть за пианино и тоже поиграть.
Шейла купила мне кока-колы и усадила в уголок, чтобы я мог все видеть. Сама она встала прямо перед Шнуром и, пока Шнур не закончил свою первую вещь, не двинулась с места: он играл эту песню только для нее. Он дул в дудку, и перебирал своими бедными пальцами, и знаешь, дед, это были такие низкие глубокие звуки, вроде тех, которые слышишь, когда большой нью-йоркский корабль плывет ночью по реке или когда едет поезд, только у брата они пели и получалась мелодия. Потом они стали какие-то рваные и печальные, Шнур дул так сильно, что шея у него вся задрожала и на лбу вздулась жила, а потом подошел к пианино и, встав прямо перед ним, продолжал играть, а тот парень легонько и негромко шелестел по барабанам мягкими метелочками. И пошло… Шнур до середины песни не отводил глаз от Шейлы, а потом, вспомнив обо мне, направил свою дудку на меня и заиграл еще лучше, чтобы показать мне, как он умеет, даже несмотря на то, что очень болят руки, отчего он и не смог работать на этой поганой кондитерской фабрике. Потом он развернул дудку на Шейлу и закончил песню, опустив голову — саксофон почти уткнулся ему в ботинок, — как будто поклонился.
Все в зале захлопали, так Шнур их завел, а один мужчина сказал: «Молодец, сынок». Я видел, как им понравился Шнур: они даже музыкальный автомат выключили.
Шейла подошла и села рядом со мной. Мы сидели в углу возле окна, и оттуда были отлично видны и веселые огоньки на мокром асфальте, и люди перед нами, и эстрада. Шнур застучал ногою об пол, ударник подхватил, и понеслось! Шнур схватил дудку, задрал вверх и дул в нее что есть мочи, поводя головой из стороны в сторону, и челюсти у него заработали так же быстро, как работали в тот день руки. Когда я это увидел, то понял, какой Шнур сильный, прямо железный.
Услышав его, все повскакали со своих мест.
— Так, так, так, так! — завопил тот же мужчина у стойки, схватил свою шляпу, взмахнул ею и принялся отплясывать. До чего же он здорово управлял ногами! Да, но музыку-то ему играл Шнур.
Шнур расхаживал взад-вперед, поднимая всем настроение своей джамповой песней, которая мчалась так быстро, как тот автобус, про который я тебе рассказывал, помнишь? А он все быстрее и быстрее играл, на одном дыхании, то взбираясь высоко вверх, то резко скатываясь вниз — ба-а-амп! — а потом опять на середину. «Давай, Шнур!» — покрикивал барабанщик, грохоча своим палочками. Чарли колотил по пианино всеми пальцами сразу: «бам» — вступал он, когда Шнур переводил дух, и опять «бам», когда Шнур начинал снова. Знаешь, дед, у него в легких воздуха было больше, чем у десятерых, и он мог играть всю ночь напролет. Никогда не слышал ничего похожего и не видел, чтобы от одного человека было столько шума и столько музыки! Шейла сидела, улыбаясь своему Шнуру и под столом хлопая в ладоши в такт барабану. И я так делал, и ужасно жалел, что не умею танцевать.
— Давай, давай, давай, — повторял мужчина с шляпой, и размахивал в воздухе руками, и хохотал, и вдруг, перекрывая общий шум, завыл: «Потряса-а-а-а-юще!» — громко, как сирена, подающая сигналы кораблям в тумане. Ужасно он был забавный!
Шнур уже весь взмок, но никто не хотел останавливаться, да он и сам не хотел и продолжал играть, а капли пота текли у него по лицу как сегодня утром, когда он махал лопатой, — я боялся, сейчас зальет всю эстраду, но он ни на секунду не прерывался — закончив одно, сразу начинал другое и, казалось, может так продолжать еще лет сто. Не-ет, Шнур и правда был потрясающий. Песня длилась уже минут двадцать, и все, кто сидел за баром, теперь подтянулись к сцене и дружно хлопали в такт Шнуру, как будто все стали его оркестром. Я с трудом мог разглядеть брата сквозь толпу: лицо у него было черное-пречерное и мокрое, как будто он плакал и смеялся одновременно, а глаза были закрыты и он никого не видел, но отлично знал, что все здесь, перед ним. Он то обнимал дудку, то отталкивал, словно это была его собственная жизнь и он не знал, радоваться ему или горевать. То и дело заставлял ее смеяться, и все смеялись вместе с ней. А сам говорил, говорил, снова и снова рассказывая свою историю мне, Шейле и всем остальным. Выкладывал все, что было у него на душе, а все в зале слушали Шнура, потому что хотели, чтобы им хотя бы чуть-чуть от этого досталось. Толпа колыхалась перед ним — это он своей музыкой насылал шторм и заставлял волноваться море. Вдруг дудка заржала, как лошадь, и затихла, все завизжали, требуя еще, и Шнур долго выделывал разные штуки, пока дудка не закричала, как ослица. Его попросили повторить, но Шнур стал взбираться выше и, наконец, выдал высокий долгий свист, как будто звал непослушную собаку, — я чуть не оглох. А Шнур все держал и держал эту ноту, и у меня закружилась голова (да и у всех, и у него самого наверняка тоже), а когда я привык и звук даже начал мне нравиться, брат вернулся вниз, на обычные ноты, и снова все принялись прыгать и смеяться.
Вошла какая-то новая компания, и Шнур, завидев их, перестал играть.
Нужно было остановиться. Брат вытер лицо кухонным полотенцем и вместе с Чарли и барабанщиком сел с нами в углу. От барной стойки к нам подошел мужчина и спросил, играл ли когда-нибудь Шнур с большим бэндом.
— Разве не тебя я видел с Лайонелом Хэмптоном и Кути Уильямсом[7]?
Шнур ответил, что нет, и тогда мужчина сказал:
— Ты должен играть с биг-бэндом и начать зарабатывать деньги. Вряд ли тебе хочется всю жизнь играть за гроши в дыре, вроде этой, да еще на склеенном инструменте. Найди себе агента.
— Агента? — переспросил Шнур. — Это который работает с бандами? — Он не разбирался в таких вещах и даже растерялся.
К нам подошел еще один мужчина, улыбнулся, пожал Шнуру руку и, не сказав ни слова, вернулся обратно к бару.
Вот как им понравился мой брат. Он был и правда отличным музыкантом.
В девять пришел хозяин с остальными музыкантами, среди которых был и солист — старший брат Чарли; все были готовы выйти на сцену. Но тут хитрый хозяин заметил у Шнура под мышкой дырку:
— У тебя нет ничего получше? Нет? Может, возьмешь костюм у кого-нибудь из ребят?
Все посмотрели друг на друга и, посовещавшись, пришли к выводу, что есть один костюм, но в Балтиморе. Этот Балтимор отсюда довольно далеко, и хозяину пришлось это признать, но ему все равно не нравилось, что Шнур будет в своем страшненьком костюме. Хозяин призадумался, бормотал что-то себе под нос, качал головой, и я понял, что вряд ли Шнур заработает пять баксов. Брат тоже это понял и принялся уговаривать хозяина:
— Да какая разница, никто не увидит, я не стану поднимать руки, вот так буду держать. — И показал, как.
— Понимаешь, — ответил хозяин, — сегодня выходной, попозже соберется приличный народ, ну и… сам посуди, ты… это будет плоховато выглядеть. Дурной тон, понимаешь?
Если бы ты меня спросил, дед, я бы тебе сказал, что он просто хотел сэкономить эти несчастные пять баксов. Один музыкант из бэнда приболел, и Шнур всего-навсего должен был его заменить, но хозяин решил, что обойдется без моего брата.
И мы, Шнур, Шейла и я, пошли домой. Пешком, под дождем. Первое, что сказал Шнур, было:
— Я даже раскрутиться как следует не успел.
Вот от чего он расстроился. Шейла, ничего не ответив, взяла его за руку, и дальше они зашагали рядом, Шейле как будто нравилось так гулять, она выглядела веселой, Шнур даже спросил, чего это она радуется. Понимаешь, дед, они были очень бедные, и как раз в тот день ломали голову, где добыть денег, а через пару дней пора было платить за квартиру. Помнишь, Шнур всегда говорил, как хорошо в Калифорнии? Думаю, он и Шейле намекал, чтобы она с ним туда поехала. Я не говорил тебе, но Шнур, после того как еще мальчишкой уехал из Северной Каролины, почти все время жил в Калифорнии и перед тем, как пришел за мной, специально оттуда приехал, чтобы жениться на Шейле. Ну вот, а сейчас Шейла все это вспомнила, собрала вместе и как будто сделала Шнуру рождественский подарок:
— Давай возьмем сто долларов, которые я заначила, и поедем в Калифорнию. Маме я объясню, что у нас нет другого выхода. Первое время поживем у моей сестры в Сан-Франциско. Потом найдем работу — надеюсь, там с этим не хуже, чем здесь. Что думаешь?
— Крошка, — Шнур засмеялся и обнял ее, — это именно то, чего я хочу!
Вот так мы и решили отправиться в Калифорнию. И было это в тот самый день, когда Шнур потерял две работы.
Мы собирались целых два дня. Шейлина мама, которая жила за углом, уже в третий или четвертый раз пришла к нам, и всякий раз ругалась с Шейлой из-за отъезда в Калифорнию. Оказывается, семья Шейлы живет в Нью-Йорке очень давно, все подолгу работают на одном месте, поэтому им сложно понять, как можно мотаться по всей стране. Однажды они уже пытались остановить Зельду, Шейлину сестру, которая уехала-таки в Калифорнию и у которой мы как раз собирались пожить.
— Ньюйоркцы всегда боятся оставлять насиженные места, — сказал Шнур. — А жить нужно не в Нью-Йорке, а в Калифорнии. «Калифорния, я еду к тебе, / Открывай свои Золотые ворота»[8]. Слышали когда-нибудь эту песню? Солнце, фрукты, дешевое вино и безбашенные ребята… Там не страшно, даже если не найдешь работу, — всегда можно прокормиться виноградом, который падает с грузовиков на дорогу. А в Нью-Йорке ни винограда не подберешь с земли, ни орехов.
— Причем тут виноград и орехи? — завизжала мама Шейлы. — Я говорю о крыше над головой!
Мозги у этой женщины, видно, работали неплохо.
— А она в Калифорнии вообще не нужна, там всегда тепло, — ответил Шнур и засмеялся. — Вы никогда не видели таких солнечных деньков — а они там почти круглый год! Никакая куртка не нужна! Нет нужды покупать уголь, чтобы отапливать дом! И никаких галош! А летом вы не будете подыхать от жары — чуть севернее Фриско и Окленда прохладно. Говорю вам: вот где нужно жить. Это крайняя точка на карте Соединенных Штатов, дальше только вода и Россия.
— Чем тебе Нью-Йорк-то не подходит? — перебила его мама Шейлы.
— Ой, всем, — Шнур ткнул пальцем в окно. — Атлантический океан — сущий дьявол, зимой посылает сюда ветер и заставляет своих сынков-дьяволят разносить его по улицам, — не успеешь добежать до дверей, как замерзнешь насмерть. Господь зажигает над Манхэттеном солнце, а братцы Дьявола не пускают его в твое окно — остается только купить квартирку на крыше какого-нибудь небоскреба, но даже там ты не рискнешь выйти наружу, чтобы глотнуть свежего воздуха, потому что побоишься упасть: лететь-то вниз целую милю. А на эту квартирку еще надо суметь заработать. Ты можешь, конечно, устроиться на работу, только будешь тратить четыре часа на дорогу: подземка, автобус, надземка, снова подземка, паром, эскалатор, лифт, а еще сколько их ждать! И восьмичасовой рабочий день превращается в двенадцатичасовой. А никуда не денешься, такой уж огромный город. В остальном с Нью-Йорком все в порядке. Захочешь после ужина повидаться с приятелем — иди к нему, если, конечно, он живет за углом, а не в десяти милях от тебя, где-нибудь в центре. Или попробуй провести вечер в хорошей компании, когда в карманах хоть шаром покати, да еще на каждом шагу будут проверять, нет ли у тебя ножа в кармане.
Вот как рассуждал Шнур.
— Будущее Соединенных Штатов — Калифорния, туда все рвутся, а если и уезжают, потом возвращаются обратно. Так было и так будет.
— Только не возвращайтесь сюда на мою голову, когда оттуда вылетите! — и Шейлина мама посмотрела на свою дочь.
— Хуже, чем здесь, нам не будет, — ответила Шейла.
Ее маме все это очень не нравилось.
Ах да, я же не сказал тебе про деньги: сотни не хватало, чтобы нам втроем ехать на автобусе. Шейле через шесть месяцев рожать первенца, поэтому ей пришлось взять шестьдесят долларов, чтобы поехать на автобусе и хорошо питаться. На нашу со Шнуром долю получилось сорок плюс еще немного, что у них с Шейлой оставалось. Чтобы через два дня не вносить плату за квартиру, надо было срочно оттуда съезжать. Вещи и посуду — два больших старых чемодана и один поменьше — решили отправить по железной дороге, а мы со Шнуром и сорока восемью долларами поедем на Западное побережье стопом. Мы тоже будем неплохо питаться, но иногда придется довольно долго идти пешком, выставив большой палец. Изредка удастся поспать на кровати, но чаще мы будем спать в легковых машинах, на грузовиках или днем в парках.
Это все мне ужасно понравилось, но тогда я еще не знал, как далеко до этой Калифорнии.
В последний вечер мы сидели на кухне и пили кофе. Все вещи уже были упакованы, и мы были готовы наутро отправиться в путь. Квартира опустела, и Шнур загрустил:
— Посмотрите: вот здесь мы жили, а теперь уезжаем, сюда вселится кто-то другой… Наша жизнь — просто сон. Разве эти голые стены и пол не напоминают вам холодный жестокий мир? Кажется, мы никогда здесь не жили и я здесь никогда вас не любил.
— В Калифорнии у нас будет новый дом, — весело сказала Шейла.
— Я хочу, чтобы это был дом на вершине холма, и мы всю жизнь будем жить в одном месте, и я там состарюсь и стану дедушкой.
— Поглядим, — ответила Шейла, — а совсем скоро в Калифорнии у Пика будет маленький братик.
— Сперва нам еще надо проехать три тысячи двести миль, — вздохнул брат (позже я вспомнил его слова). — Три тысячи двести миль, — повторил он, — по равнине, пустыне, трем горным цепям и так далее, а если не повезет, то и под дождем. Помолимся Господу.
Потом мы легли спать и в последний раз проспали ночь в этом доме, а наутро продали кровати.
— Вот теперь у нас нет крыши над головой, — сказал Шнур, и он был прав.
Днем мы ушли из этого мертвого пустого дома, там осталась только бутылка из-под молока и мои носки, в которых я приехал из Северной Каролины.
Шейла взяла свой чемодан, а мы со Шнуром — свой, в котором были все наши вещи. И пошли на автобусную станцию, где купили Шейле билет и стали ждать, когда отправится ее автобус. Нам всем было ужасно грустно и страшно.
— Я как будто еду в ночь, — сказала Шейла, когда увидела автобус, на котором было написано ЧИКАГО. — И обратно, скорее всего, не вернусь. Уехать отсюда — все равно, что умереть. Но я еду в Калифорнию.
Дед, я никогда не забуду той минуты.
— Зато приехать туда — все равно что заново родиться, — засмеялся Шнур, и Шейла ответила, что очень хочет в это верить. — Не позволяй парням заигрывать с тобой по дороге. Помни: пока мы с Пиком не приедем, ты совершенно одна. А когда мы приедем, я не знаю.
— Я буду тебя ждать, Шнур, — сказала Шейла и заплакала.
Шнур обнял ее; мне показалось, что он тоже вот-вот расплачется. Бедная Шейла, как же мне было ее жалко, я очень сильно ее полюбил… Брат ведь так и сказал еще в нашу первую ночь в лесу. Шейла скоро станет молодой мамой, не знаю, что с ней может приключиться на другом краю страны, она же, пока мы со Шнуром не приедем, все ночи будет одна. В Библии сказано: «Ты будешь изгнанником и скитальцем на земле», это про нее, только она женщина. Я потянулся и погладил ее по щеке, и сказал, пусть ждет нас в Калифорнии.
— Будьте очень осторожны, садясь в чужие машины, — сказала Шейла. — Мне до сих пор кажется, что Пик еще слишком мал для такого путешествия. Боюсь, мы неправильно поступаем.
Но Шнур пообещал ей, что с ним я буду в целости и сохранности и что никто другой обо мне не сумел бы так позаботиться. Вот как считал Шнур, и вообще он был уверен, что не даст нас в обиду. Они с Шейлой поцеловались, а потом она нежно и сладко поцеловала меня и села в автобус.
— До встречи, Шейла, — сказал я и помахал ей. Я почувствовал себя ужасно одиноким, еще более одиноким чем тогда, когда она плакала, и мне стало страшно. Все вокруг прощались: «до свидания», «до скорого», «пока» — ох, как это грустно, дед, все время скитаться, и переезжать с места на место, и вообще стараться выжить.
Ну вот, Шейла уехала, а нам со Шнуром надо ее догонять стопом. Мы отошли от автобусной станции и вышли на большую ярко освещенную улицу, которая называется Таймс-сквер, и брат сказал, что мы поедем так же, как приехали — через тоннель Линкольна, — и будем надеяться, что вылетим из этой огромной трубы на дорогу, которая ведет на Запад. Прямиком на Запад.
— Но сначала съедим наш Хот-дог Номер Один на Таймс-сквер, — сказал Шнур.
Так мы и сделали. Знаешь, дед, я никогда не забуду ту ночь Хот-дога Номер Один на Таймс-сквер, потому что мы его ели целый час, прежде чем отправились в дорогу.
На углу Восьмой авеню и 42-й улицы перед большим серым банком, закрытым на ночь, собралась огромная толпа. Середина дороги была разворочена из-за ремонтных работ, и машины, прижимаясь к тротуару, цепляли днищем щебенку. Для весны было чересчур холодно, погода больше походила на осеннюю; ветер гонял по улице бумажки, везде горели огни и сверкали на ветру — казалось, со всех сторон мне подмигивают чьи-то глаза. Было шумно и весело, люди, чтобы не мерзнуть, подпрыгивали на месте. Мы со Шнуром купили по хот-догу, сдобрили их горчицей и, дожидаясь, пока они немного остынут, прогулялись к перекрестку, чтобы поглядеть, что там случилось.
Ничего себе! На одной стороне улицы толпилось наверно две, нет, три сотни людей. Почти все слушали проповеди Армии спасения[9]. Четверо из этой Армии выступали по очереди, и, пока один говорил, трое других стояли вместе со всеми и посматривали по сторонам. Сквозь толпу протиснулся высокий седой старик лет девяноста с мешком за спиной. Увидев, что все слушают проповедь, он поднял правую руку и сказал:
— Время оплакивать человечество.
Его голос прозвучал громко и отчетливо, как сирена в тумане, а старик тут же поспешил прочь, будто у него больше не было ни минуты.
— Куда ты, отец? — спросил кто-то из толпы.
— В Калифорнию, мой мальчик! — крикнул в ответ старик и завернул за угол — только и мелькнули белые развевающиеся волосы.
— Он не врет, — сказал Шнур, — тоннель, который ему нужен, и вправду в той стороне.
Вдруг раздался громкий гудок мотоцикла, потом еще один, и еще. Три мотоцикла расчищали дорогу большому черному лимузину с яркой фарой на крыше. На тротуаре все вытянули шеи, чтобы посмотреть, кто в нем едет. Мы со Шнуром могли протянуть руку и потрогать этот автомобиль, так он был близко. Лимузин, въехав на щебенку, забуксовал, а потом газанул, и кто-то в толпе закричал: «Ну, прямо арканзасская грязь!» Кое-кто засмеялся, потому что грязь была нью-йоркская, да и то немного. Внутри лимузина никого особенного не было, только двое, то ли трое мужчин — такие, в шляпах.
А потом, дед, с Небес снизошло Слово, и я испугался, потому как отродясь не видел, чтобы слова летали по небу, но Шнур сказал, что это всего-навсего воздушный шар с электрической надписью, который специально опустили над Таймс-сквер, чтобы все увидели. Несколько человек и правда посмотрели, но без особого интереса, такие уж они, ньюйоркцы, ко всему привыкшие и ничем их не удивишь. Этот шар еще долго висел в воздухе, борясь с ветром и кружась прямо над Таймс-сквер. На него мало кто обращал внимание, а жаль — он был красивый. Вот моим двоюродным братцам из Северной Каролины точно бы понравился. И мне нравился. Он поворачивался носом по ветру, покачивался, а потом, вдруг дернувшись, менял направление и снова крутил носом. Больше всего мне нравилось, когда он отскакивал назад или в сторону, как будто сбивался с дороги. Жаль, внизу так галдели, что я не слышал, какие он издавал звуки.
Вокруг было еще много интересного, а проповедники из Армии спасения так громко кричали свое, что всех перекрикивали. «Господь то, Господь се», — только и повторяли, и еще что-то про покаяние, и «гореть вам в огне», как будто все здесь грешники; больше я ничего не запомнил. Может, и вправду все грешники, только зачем объявлять об этом на улице — кому захочется исповедоваться в грехах, когда на углу торчит полицейский. Или, может, ему исповедоваться? С какой стати рассказывать полицейскому о том, чего никто, кроме меня, не знает? Например, о пожаре, который я устроил на кукурузном поле мистера Отиса и который обошелся ему в целых двадцать долларов. Нет, никто в Нью-Йорке и не подумает рассказывать, как выбросил сигарету и случайно спалил больницу в своем квартале или что-то в этом роде. И вот еще что: почему эти самые проповедники не рассказывают о собственных грехах, в которых раскаиваются? Народ прямо на месте их бы и осудил.
Но еще интереснее стало, когда на другой стороне улицы из толпы вышел мужчина и начал говорить. Голос у него был даже громче, чем у тех, и людей вокруг сразу собралось много — в основном бедно одетых. Сам он был обыкновенный, в черной шляпе и с горящими глазами.
— Леди и джентльмены, я пришел сюда, чтобы рассказать вам о тайне телевидения. Телевидение — это длинный яркий пучок света, который проникает прямо в вашу гостиную и никуда не девается даже среди ночи, когда уже нет никаких шоу и в студии темно. Вглядитесь в этот свет. Сначала глазам будет больно — на них обрушатся миллиарды электронных частиц, но спустя короткое время вы привыкнете. Почему? — громко выкрикнул он, а Шнур сказал: «Валяй дальше!» — Потому что электричество — свет, который помогает нам лучше видеть и помогает читать, а этот свет не для того. Этот новый свет создан специально, чтобы его видели и его читали. Вы его чувствуете. Впервые в мире свет из разных источников собрали в пучок и пропустили через трубку так, что его можно рассматривать и изучать, а не только жмуриться. Он принимает форму мужчин и женщин, реальных, из плоти и крови, которые сидят в студии и одновременно попадают в вашу гостиную вместе со звуками, записанными на пленку. О чем это говорит, леди и джентльмены?
Ответа никто не знал, и все ждали, а Шнур крикнул: «Дальше, парень!» — и тот продолжил:
— Это говорит о том, что человек, впервые с тех пор, как изобрели свет, забавы ради, стал наносить его направленные удары по нашим домам, и пока еще никто не знает, как это повлияет на наши умы и души. Известно только, что уже сейчас такой свет вызывает у некоторых чувство тревоги, у кого-то начинает щипать глаза, у кого-то расшатываются нервы, возникает подозрительность. И люди думают, что раз телевидение появилось в одно время с АТОМОМ, может образоваться порочный союз: ведь оба открытия сомнительны и вредоносны и, вместе взятые, приведут к концу света, хотя некоторые оптимисты утверждают, что телевидение — в противоположность АТОМУ — не напрягает, а расслабляет нервы. Но как на самом деле, пока никто еще не знает! — громогласно объявил он и обвел людей честным взглядом.
Все слушали с интересом и больше не обращали внимания на речи о покаянии. Шнур и тот в изумлении качал головой.
— И вот еще что, леди и джентльмены, — добавил мужчина. — Раньше, во времена Великой депрессии, коммивояжер топтался у вашего порога, а теперь он смело шагает прямо в гостиную — правда, в этом свете он выглядит чертовски странно, и вам трудно поверить в такое превращение. И не думайте, что теперь он робеет меньше, чем те, во времена депрессии, ведь ему точно так же приходится заглядывать в незнакомые дома по всей Америке. Да, леди и джентльмены, я сам вчера вечером видел такого коммивояжера в телевизоре. Шутки ради он нацепил маску, но видно было, что взгляд у него под этой маской испуганный — ведь на него смотрели миллионы других, гораздо лучше спрятанных глаз. О чем это говорит? — спросил мужчина в шляпе, и все уже готовы были чуть ли не на коленях просить, чтобы он объяснил, а Шнур хлопнул в ладоши и крикнул: «Давай дальше!»
— Настанет день, когда один гигантский разум покажет по телевидению Второе пришествие и каждый человек это увидит у себя в голове посредством «мозгового телевидения», которое сам Христос причислит к чудесам, и никто не избежит познания Истины, и все будут спасены. И потому я призываю вас всех, мужчин и женщин нашего мира, жить как можно праведнее и быть добрее друг к другу — вот единственное, что нам нужно. Мы все должны это знать.
С этими словами он преспокойно повернулся и зашагал прочь, а Шнур, довольный и радостный, глядя ему вслед, захлопал в ладоши. Все остальные тоже захлопали, и мужчина удалился в лучах славы. Вот такая странная история, дед.
После этого человек из Армии спасения заголосил: «Разве вы еще не поняли? Господь грядет!» — но тут раздался громкий скрежет и лязг, засверкали красные огни, и я отскочил в сторону. По улице неслись пожарные машины, на каждой — целая команда важных и недовольных пожарников в касках. Ух ты! Все всполошились, а Шнур крикнул: «Ого!» Толпа с интересом уставилась на машины, но скоро все стихло, ничего больше не происходило, и люди снова заскучали.
Пришло время уходить, и Шнур сказал:
— Когда-нибудь мы вернемся сюда, на Тайм-сквер, а сейчас пора уходить в ночь, как ушел старик с белыми волосами, и идти, идти, пока не придем на другой конец этой бескрайней Америки, пока не покорим эти огромные пространства, пока, целые и невредимые, не остановимся на берегу Тихого океана и возблагодарим Господа. Ты готов, Пик?
— Да, — ответил я, и мы пошли.
В восемь вечера мы уже стояли перед тоннелем Линкольна в желтом свете фонарей. Начало моросить, и мы даже немного расстроились — ведь путешествие еще даже не началось, — зато с первого раза, почти сразу, поймали машину. Как будто она нас ждала за углом и человеку за рулем оставалось только со словами «Рад вас видеть», не дожидаясь, пока мы проголосуем, с улыбкой распахнуть перед нами дверь. Это был огромный желтый грузовик с надписью «Пенско», кабина у него была высотою добрых двенадцать футов, шины — самые большие в мире, а за прицепом, если стоять на другой стороне дороги, ничего не видно. Шнуру пришлось меня подкинуть, чтобы я смог забраться в эту громадину, а наверху водитель схватил меня, как футбольный мяч. Когда я уселся, почудилось, будто я на верхушке высоченного дерева. Шнур запрыгнул следом, затащил чемодан с нашими вещами, и мы поехали.
— Это твой младший брат? Незачем ему мокнуть, в два счета простудится, — сказал водитель, куда-то нажал, что-то два раза дернул, стал нажимать на педали, как органист, и — бум! — огромный, как гора, грузовик зарычал, тронулся с места и вкатился в тоннель. Водитель был белый. Его звали Норидьюс, и он заставил этот тоннель дрожать и сотрясаться до самого Нью-Джерси.
Мы много часов добирались до Пенсильвании, но за это время Норидьюс больше не сказал ни слова, а мы со Шнуром сидели и любовались, как он ведет по шоссе эту махину, которую не догонит никакой автобус. Когда мы с ревом проносились мимо других машин, напрочь заслоняя им видимость, думаю, люди в этих машинах вздрагивали от страха. Только один раз, на холме, мы сбавили скорость, чтобы пропустить людей, но полностью так и не остановились. Тормоза у нас были самые мощные в мире, иначе, когда впереди зажигался красный свет, нельзя было бы удержать этот громадный прицеп, который норовил в нас врезаться; водитель со всех сил давил на педали, а они послушно заставляли остановиться колеса. Трейлер тогда, взбрыкнув, как мул, сбрасывал скорость, но все же продолжал медленно ползти, как бы говоря, что не может тратить время на всякие там светофоры, хотя водитель приказывал остановиться. «Все время рвется вперед», — сказал водитель.
В Нью-Джерси дождь шел уже по-настоящему, и знаешь, дед, кого мы с братом увидели? Вдоль шоссе в желтом свете фар шагал тот самый белый старик с развевающимися серебряными волосами, и дождь клубился над ним как дым. Вид у старика был одновременно и несчастный, и гордый.
— Не повезло ему. Недалеко уехал, — сказал Шнур.
Мы прогромыхали мимо. Старик шагал себе, подставив лицо дождю и погрузившись в свои мысли, как будто и не было никакого дождя, а он сидел у себя в комнате.
— Что этот замечательный джентльмен собирается делать? — сказал Шнур. — Он мне напоминает Христа, который странствует по нашей безрадостной земле. Держу пари, что старик не платит налогов, а свою зубную щетку потерял еще на Бонусном марше[11]. Что ж, с каждым такое может приключиться. Вот так-то.
У старика были яркие голубые глаза, я заметил это, когда мы проезжали мимо. Потом мы встретились еще раз, расскажу тебе как-нибудь при случае.
Мы промчались по улицам Нью-Джерси, запруженных народом, выехали на шоссе и увидели знак, на котором было написано «Юг» со стрелкой, указывающей налево, и «Запад» со стрелкой вниз. Мы выбрали стрелку вниз и покатили на Запад. Темнело, все вокруг становилось похоже на деревню, и скоро начались холмы.
До Пенсильвании, куда нас вез наш водитель, мы ехали довольно долго, и в Гаррисберг, штат Пенсильвания, где он жил, приехали, наверно, часов через пять. В дороге я немного поспал. Дождь все еще шел, а в кабине было тепло и уютно. Пока все складывалось отлично, и Шнур сказал, что мы не сильно отстаем от Шейлы.
В полночь в Гаррисберге водитель сказал: чтобы мы не теряли времени, он высадит нас за городом на развязке, — и на ходу показал где. Развязка эта была безлюдная, мокрая от дождя и такая темная, что я не удержался и всхлипнул; тогда водитель сказал: ладно, он еще немного нас подвезет, чтобы убедиться, что мы на правильном пути в Питтсбург, и показал на запад, а потом добавил, что знает короткую дорогу через центр. Да, это самый удобный путь. В Гаррисберге повсюду огни отражались в лужах, город выглядел тихим и унылым. Под большими серыми мостами текла река Саскуэханна, а на главной улице люди ждали полуночного автобуса.
Когда наш трейлер притормозил на красном, водитель повторил свои наставления, Шнур его сердечно поблагодарил, и мы выпрыгнули из кабины. И побрели под дождем по городу к другому шоссе в надежде, что там нас подберут.
— Нам повезло, — сказал Шнур. — Будь я один, ничего бы не вышло. Такому малышу, как ты, все сочувствуют, надеюсь, и дальше будем двигаться в том же темпе. Ты мой талисман, Пик. Что ж, потопали, старина…
Дома в Гаррисберге очень старые, еще времен Джорджа Вашингтона, как сказал Шнур. В одной части города — все кирпичные, с покосившимися трубами, какие-то старомодные, но очень аккуратные. Шнур сказал, что город держится столько лет, потому что стоит на берегу великой старой реки.
— Ты когда-нибудь слышал про Саскуэханну, Дэниэла Буна[12], Бенджамина Франклина и войны с французами и итальянцами? В те времена кого здесь только не было, многие приезжали из Нью-Йорка, как и мы с тобой. Люди тащились на телегах, запряженных волами, по тем же холмам, по которым сегодня грохотал наш грузовик, под дождем и под солнцем, страдая и умирая в дороге. Это было началом великого переселения в Калифорнию. Теперь, зная, за сколько мы доехали сюда на машине, ты можешь подсчитать, сколько времени требовалось волу. Когда доберемся до Сан-Франциско, скажешь, что у тебя получилось. Я тебе напомню, когда будем проезжать над каньоном в Неваде. В тех местах есть каньон, там когда-то был целый океан, но он высох; чтобы измерить его дно, уйдет целый месяц. И ни капли воды ты там уже не увидишь. И никто не увидит.
Мы все еще не ушли от Саскуэханны, а проголодались так, будто уже были в Неваде. Шнур сказал, что сейчас мы съедим по Хот-догу Номер Два, Номер Три и, может быть, даже Номер Четыре. Мы зашли в закусочную и слопали их все, а потом еще закусили бобами с кетчупом и запили кофе. Шнур сказал, что я должен научиться пить кофе — в дороге очень согревает. Он подсчитал деньги, сообщил, что у нас осталось сорок шесть баксов восемьдесят центов, а потом полез в чемодан за одеждой на случай, если дождь припустит сильнее. Брат очень наделся, что мы быстро словим тачку и я смогу поспать до самого Питтсбурга, а оттуда мы, вместо того чтобы спать, сразу двинем дальше.
— Уверен, впереди, в Иллинойсе и Миссури, светит солнце, — сказал он.
Опять мы двинулись в ночь. Шнур купил на сорок центов две пачки сигарет, и мы пошли на край города. Народ поглядывал на нас с любопытством, гадая, куда мы идем. Ничего не поделаешь — это жизнь. «Человек должен жить и идти вперед», — любил повторять Шнур. «Жизнь — это чох и ветер врасплох», — говорил он. Сзади приближалась машина, сидевший в ней мужчина явно спешил с работы домой, но Шнур все равно выставил палец и громко свистнул сквозь зубы, а когда увидел, что водитель и не думает останавливаться, топнул ногой и, подтянув штаны, сказал:
— Пожалей хотя бы девчонок на дороге.
Это он так шутил.
Было холодно и сыро, но нам — хорошо, как дома. Иногда, правда, я вспоминал, где мы, и переживал, найдем ли мы себе угол в Калифорнии, волновался за Шейлу, боялся, что я выбьюсь из сил и скисну — ведь чем дальше, тем становилось темнее, но Шнур шагал рядом и помогал мне отгонять эти мысли.
— Единственный способ жить, — сказал Шнур, — это не умирать. Иногда мне даже охота помереть, но пока я решил еще подождать. Я даже не боюсь отморозить несколько пальцев на ногах — нога ведь от этого не отвалится. Господи, Ты не дал мне денег, но право жаловаться дал. Ха-ха! Жаловаться на левую руку, не замечая, что повисла плетью правая. Ну да ладно, скоро у меня будет ребенок, сколько-то времени я еще продержусь, посмотрю, какой стала Калифорния, огляжусь вокруг и загляну внутрь себя. Бьюсь об заклад, так оно и будет. Буду тыкаться туда-сюда — искать свою колею. Присматривай за своим чадом, Господи.
Шнур всегда беседовал с Богом в таком духе. Мы с братом уже хорошо узнали друг друга, и много разговаривать между собой нам было необязательно.
— Раз, два, три, — считал я шаги.
— По сторонам смотри! — рассеянно ответил Шнур. Видно, он думал о чем-то другом.
А мне было весело и хорошо.
Когда-нибудь, дед, я заработаю для нас с тобой много денег, но даже без них буду радоваться жизни не меньше, чем Шнур, у которого нет ни гроша.
Мы пересекли город и довольно скоро оказались на шоссе, рядом с которым важно текла река Саскуэханна, вода в ней была черная и, сколько ни текла, не издавала ни звука.
Со стороны реки бодро шагал человек с маленьким чемоданчиком. Завидев нас, он помахал рукой и, не останавливаясь, крикнул:
— Поторопитесь, если хотите идти со мной! Я спешу в КАНАДУ и не намерен терять ни минуты. — Так он говорил, хотя сам пока еще шел позади, но нас вскоре перегнал и, оглянувшись, прокричал: — Не отставайте, ребятки, не отставайте!
Мы с братом поспешили за ним.
— Куда вы идете? — спросил Шнур, и человек, который оказался маленьким белым бедно одетым старичком, принялся рассказывать:
— Я спешу в верховья реки, но сначала нужно перейти мост. Я состою в организациях «Ветераны зарубежных войн США» и «Американский легион», а Красный Крест в этом городе ломаного гроша мне не дал. Когда я прошлой ночью прилег поспать на путях, пришли какие-то и светом от фонаря мне прямо в лицо. Я им сказал: «Ноги моей в вашем городе больше не будет». Последний раз я хорошо позавтракал на прошлой неделе в Мартинсберге, Западная Виргиния: оладьи с сиропом, бекон, тосты, два стакана молока и еще полстакана, шоколадный батончик «Марс». Люблю запасаться впрок, как белка на зиму. Две недели назад в Гиппенсберге поел овсянку и мозги, и этого хватило на три дня.
— Вы имеете в виду Гаррисберг?
— Гиппенсберг, сынок, Гиппенсберг, штат Пенсильвания. В конце месяца в Канаде у меня встреча с партнером, мы заключаем сделку по продаже урана. Я еще покажу этим нью-йоркским! — крикнул он и кому-то погрозил кулаком.
Ужасно забавный был старичок: тщедушный, низенький, со сморщенным лицом и длинным крючковатым носом. Под своей большой шляпой он выглядел совсем крохотным и неприметным.
— Быстрее! — крикнул он нам, обернувшись. — Три года назад на этой же дороге я повстречал одного вроде вас! Лентяи! Копуши! Не отставайте!
Мы прибавили шагу.
Прошли еще мили две.
— Куда мы идем? — спросил Шнур.
— Знаете, как я поужинал в Гаррисберге вчера вечером? Лучше не бывает, уж вы поверьте! Свиные ножки, сладкий картофель с бобами, сэндвич с ореховым маслом, две чашки чаю и желе с фруктами. Угостил меня повар, ветеран зарубежных войн. А двенадцатого числа я принял контрастный душ в отеле «Камео» — не скажу где, портье там у них Джим, тоже ветеран зарубежных войн, а после этого душа я простудился и потом долго чихал.
— Вы и вправду быстро идете, папаша.
— Старик с мешком, седой такой, которого я повстречал час назад, не смог за мной угнаться. Я спешу в Канаду. Вот в этой сумке у меня вещи. — У него не сумка была, а истрепанный лист картона, обмотанный длинным ремнем, и он все время конец этого ремня дергал. — Даже красивый новенький галстук есть. Секундочку, сейчас я вам его покажу.
Мы остановились перед пустой бензозаправочной, и он, присев на корточки, принялся развязывать узел.
Я сел, чтобы ноги немного отдохнули, и стал разглядывать старичка. Очень уж он был забавный — потому Шнур и пошел за ним и дружески с ним болтал. Брат любил, когда попадались интересные попутчики, а старичка, вроде этого, конечно, не мог пропустить.
— Где же этот галстук? — удивился старичок, и, почесав в затылке, еще долго копался в своем разваливающемся чемоданчике. — Только не говорите, что я забыл его в Мартинсберге. В то утро я положил сюда две дюжины пузырьков с каплями от кашля и отлично помню, что галстук лежал вот здесь, аккуратно сложенный. Нет, нет, это было не в Мартинсберге! Погодите-ка, а где же тогда? В Гаррисберге?.. Ну ладно, пускай этот треклятый галстук подождет до Огденсберга, штат Нью-Йорк.
И мы зашагали дальше. Никакого галстука старичок не нашел.
Ты не поверишь, дед, мы прошли с этим старичком целых шесть миль вдоль реки, и он все обещал, что вот-вот мы что-то увидим, но нигде ничего не было. Я никогда еще столько не ходил, но даже не замечал усталости, потому что наш попутчик рассказывал истории одна другой чуднее.
— Все мои бумаги при мне, — повторял он и перечислял, что делал последний месяц, в каких городах побывал, что он там ел, как показывал в нужных местах эти свои документы, сколько ложек сахару положил в кофе и сколько гренок — в суп; мы со Шнуром только слюнки глотали. Сам-то он был маленький, но поесть очень любил. И шагал как заведенный.
Вокруг по-прежнему ничего не было, одна глушь, только изредка попадались освещенные участки дороги. Вдруг Шнур остановился.
— Вы, наверно… — сказал он и запнулся. Ему не хотелось говорить «ненормальный». — Вы, наверно, папаша… Нам с братом, наверно, лучше повернуть назад.
— Назад? Да за нами нет ничего. О-хо-хо. Переоценил я вас, ребятки, как и того парня три года назад. Ну, как знаете, а я пойду дальше.
— Просто мы не можем идти всю ночь.
— Что ж, поворачивайте назад, сдавайтесь, а я иду в Канаду через Нью-Йорк, раз уж так легла карта.
— Через Нью-Йорк? — завопил Шнур. — Я не ослышался? Разве эта дорога не ведет на запад, к Питтсбургу?!
Шнур остановился, а старичок продолжал быстро семенить вперед.
— Эй, вы меня слышите? — закричал брат. Конечно, старик все слышал, но пропустил мимо ушей. — Главное — не останавливаться, — бормотал он. — Может быть, я доберусь до Канады, а может, и нет. Но терять из-за вас целую ночь я не собираюсь.
И продолжал идти, разговаривая сам с собой; скоро мы уже едва могли разглядеть его тень, а потом и она, словно призрак, растворилась в темноте.
— Это был призрак, — сказал Шнур.
Он, видно, сам до смерти испугался, оставшись вдвоем со мной среди ночи в страшном лесу на берегу реки, не зная, где мы и как отсюда выбраться. Слышно было только, как шуршат под дождем миллионы листьев, как что-то хлюпает в реке и как колотится мое сердце. И больше не звука. Господи…
— Черт меня дернул пойти за этим психом! — сказал Шнур. И вдруг спросил: — Пик, ты здесь? — Наверно, подумал, что меня потерял.
— Шнур, мне страшно, — ответил я.
— Не бойся, мы вернемся обратно в город, там горят огни и нас увидят. Уф!
— Шнур, кто был этот человек?
— Ох, это был призрак реки. Он ищет Канаду в Виргинии, Западной Виргинии, Западной Пенсильвании, в штате Нью-Йорк и в самом Нью-Йорке, в Восточном Аропахо и Южном Потаватоми[13] уже восемьдесят лет, как я прикинул, и все это время на ногах. И никогда он Канаду не найдет, потому что все время идет не той дорогой.
Вот так вот, дед. Три машины пронеслись мимо, а четвертая остановилась, и мы бросились к ней. Это был открытый грузовик, за рулем сидел большой важный белый человек.
— Все верно, — сказал он, — эта дорога ведет на запад, к Питтсбургу, но вам лучше вернуться в город и ловить попутку там.
— Старик собирался всю ночь идти на запад, а ему надо на север, в Канаду, — сказал Шнур, и это была жуткая правда.
Следующие три месяца, дед, пока добирались до Сан-Франциско, где нас ждала Шейла, мы только и говорили, что об этом призраке Саскуэханны.
Должен тебе сказать, дед, это было долгое путешествие. Тот человек подбросил нас до Гаррисберга. Лило как из ведра. Водитель объяснил, что нам надо пойти налево, потом направо, потом опять налево и опять направо, и там мы увидим закусочную, где можно поесть очень вкусный сладкий картофель, свиные ножки в карамели и длинные, по семь дюймов, хот-доги; на этой закусочной нарисована площадь Пикадилли. Мы со Шнуром пошли туда и сели за столик в той части, где едят. Сбоку стояла плевательница, вокруг нее толпились мужчины, они спорили, кто из них настоящий индеец.
— Даже и не говори мне! Никакой ты не индеец!
— Это я не индеец?! Я настоящий потаватоми из Канады, а моя мать — чистокровная чероки!
— Если ты потаватоми, то я — Джеймс Рузвельт Тернер!
— Повернись-ка, сынок, я тебе хорошенько вмажу!
И полетели стаканы, началась потасовка, посыпались проклятья, женщины завизжали, а одна подошла к столику, за которым мы со Шнуром ели, села и, мило улыбнувшись, сказала:
— Можно мне к вам?
В эту минуту подкатила большущая машина, и из нее так и посыпались полицейские. Эта женщина, вернее, молодая девушка, сказала Шнуру:
— Я посижу, ладно? — и улыбнулась, а Шнур, который побаивался полицейских, не стал улыбаться ей в ответ, тем более что он был женат на Шейле. Женщина вела себя так, словно была с нами, и ни один из полицейских даже не подумал ее беспокоить. Шнур не сказал ей ни «нет», ни «да». Полицейские запихнули в машину норовящих удрать индейцев, и опять стало спокойно.
Мы со Шнуром спустили почти все деньги на сладкий картофель, свиные ножки и семидюймовые хот-доги, но он и внимания не обратил, наверно, из-за этой женщины. Вообще, противное было место, ну да ладно. Знаешь, дед, у многих черных есть индейская кровь, я это понял, когда увидел всех этих индейцев в Небраске, Айове, Неваде, не говоря уж об Окленде.
Мы наелись от пуза и готовы были идти дальше под дождем, который вроде угомонился и только накрапывал.
— Теперь надо добираться до Питтсбурга по шоссе номер двадцать два, — сказал Шнур.
Было раннее утро, вставало солнце, проезжавший мимо автомобиль расплющил колесом голубую птицу. Я услышал, как она слабо пискнула, и мне прямо нехорошо стало. Скорее бы отсюда убраться! Какой-то водопроводчик подвез нас до Хантингдона, а электрик — до Холидейсберга, оттуда человек, которого звали Бидди Блэр, подкинул нас до Блэрсвиля, а потом мы понеслись в Кораополис с фермером, у сына которого был заворот кишок. По дороге мы наслушались всяких ужасов, но я сердцем чувствовал, что каждый, как мог, старался нам помочь.
Было уже семь утра, нам захотелось чего-нибудь сладенького, и Шнур купил леденцов «Син-Синс». Брат ужасно переживал, что никогда не доедет до Шейлы. Он не говорил, сколько ехать до Окленда, — не хотел меня пугать. Я сказал ему, что не знал, что в мире так много белых, — у нас в Северной Каролине столько не было.
— Угу, — ответил Шнур. А потом сказал: — Интересно, мистер Отис послал за нами копов, когда я тебя выкрал? Ну да ладно, теперь-то ему нас точно не найти. А вот и машина, и там только двое.
Машина ехала со скоростью, наверно, миль восемьдесят в час, но затормозила со скрипом. Мы залезли на заднее сиденье.
— Куда едете? Мы в Монтану. Деньги у вас есть?
— Не так чтобы много, — ответил Шнур.
— Ладно, довезем вас до Питтсбурга.
Когда мы приехали в Питтсбург, опять лило как из ведра. Мы зашли на станцию, чтобы спрятаться от дождя, но двое мужчин в синей форме, какую носят на железной дороге, велели нам убираться. Мы подняли воротники и выкатились на улицу. Неподалеку была церковь с крестом наверху.
— Пойдем-ка немного обсохнем, — сказал Шнур. — Отсюда, вроде, не должны выгнать.
Внутри было холодно, но снизу, от печки, шло тепло, а наверху кто-то играл на большом органе. Шнур сказал, что это Аве Мария. Потом пришел человек с горящей палочкой и стал быстро зажигать свечи в передней части церкви.
— Алтарник, — сказал брат.
На улице дождь не унимался.
Когда я услышал музыку, дед, я сказал Шнуру «шшш» и спросил:
— Можно мне спеть?
— Сперва хотелось бы убедиться, что ты знаешь мелодию, — ответил Шнур.
— Я тихонько, — сказал я.
— К нам идет большой человек в черном, — сказал брат.
В это время я уже пел себе под нос.
— Какой прекрасный голос. Как тебя зовут? — спросил большой человек в черном.
— Пикториал Ревью Джексон из Северной Каролины.
— А с тобой кто?
— Мой брат Джон Джексон.
— Ты сумеешь вытирать пыль со скамеек? — спросил священник.
— Я работал на кондитерской фабрике, — сказал Шнур. — Со скамейками уж точно справлюсь.
— А полы мыть умеешь? Две раскладушки у печки, сто долларов в месяц — по пятьдесят каждому — бесплатная еда и крыша над головой.
— Неплохое предложение. Только мы едем в Калифорнию к моей жене.
— Как ее зовут?
— Шейла Джексон, урожденная Джойнер. Она тоже из Северной Каролины.
— А я — преподобный отец Джон Макгилликади.
— Это, случаем, не вы разгромили «Филадельфия филлис»[14]? — спросил Шнур.
— Нет, того звали Корнелиус Макгилликади, он мой дальний родственник. «Филадельфия атлетикс»[15]… Я — отец Джон Макгилликади, Общество Иисуса, иначе Орден иезуитов. Ну что, малыш Джексон, хочешь подняться наверх, на хоры, и что-нибудь спеть? Что ты больше всего любишь?
Представляешь, дед? Я ответил, что больше всего люблю «Отче наш» и что Лулу даже плачет, когда я пою у нее на крыльце.
Отец Макгилликади отвел меня наверх на ХОРЫ и усадил рядом с человеком, который играл на органе. Я стал насвистывать и пожалел, что у меня нет хотя бы губной гармоники, а потом мы запели, и преподобный отец сказал, что я пою, как ангел.
В это время Шнур внизу мыл пол. Он сказал, что хотел бы, чтобы при нем сейчас была его дудка, но это не беда, потому что он ее услышал в голосе своего братишки.
Мы сказали отцу Макгилликади, что, как только получим сотню баксов, сразу поедем в Окленд на грейхаундском автобусе[16], а он ответил, что скоро уже воскресное утро, вдобавок какой-то адвент, и попросил меня спеть «Отче наш», когда все прихожане соберутся на молитву. И я спел там же, на ХОРАХ. Я старался изо всех сил, отец Макгилликади прямо весь светился, так ему понравилось. Ирландцы были ужасно довольны, даже раскраснелись все, а мы получили свои сто долларов, сели в автобус, на котором нарисована голубая собака, проехали через весь Огайо и поехали дальше, в Небраску. Шнур спал на заднем сиденье, он там был один и смог вытянуть ноги, а я сидел в середине рядом с белым стариком лет девяноста, который, когда мы остановились перед Кирни, штат Небраска, сказал:
— Мне надо в туалет.
Я помог ему выйти из автобуса, держа за руку, потому что он так и норовил упасть в снег, и спросил у заправщика на бензоколонке, где мужской туалет. Когда старик сделал свои дела, я помог ему сесть обратно.
— Что, надрался? — крикнул водитель. Он был в черных перчатках. Прямо за ним сидели два мужика и держались за руки. Шнур сзади все еще храпел.
— Привет, малыш, — сказал он мне, когда наконец проснулся.
За окном больше не было снега!
— Я возвращаюсь в Оровилль, чтобы там развеяли мой прах, — сказал другой старик позади меня.
И так мы приехали в долину Сакраменто[17], дед, и скоро увидели, как полощется на ветру белье, которое развесила на веревках Шейла.
Шнур, заложив руки за спину, запрыгал по двору, приговаривая:
— Я увидел аропахо, дорогахо, автобусахо и все на свете городахо…
Шейла, подбежав к Шнуру, расцеловала его, и мы все вместе пошли есть стейки, которые Шейла припасла для нас, и толченую картошку со спаржевой фасолью, а заели все это бананово-вишневым мороженым со сбитыми сливками.