Волшебный, злой фонарь души
Неведомый допрежь. В тиши
Он мигом развернет виденья —
И пляски ведьм и привиденья.
Не похваляйтесь дыбой этой,
Страданьями пред целым светом.{1}
Мэтью:
Ох, это истинно ваше благородное настроение, сэр. Подлинная меланхолия
ваша, сэр, подсказывает вам самые тонкие шутки. Я и сам, сэр, бывает, страдаю меланхолией, и тогда я беру перо, им мараю бумагу и, бывает, десять-двенадцать сонетов сочиняю за один присест.
Стивен:
Истинно, сэр, я все это без меры люблю.
Мэтью:
Ах, прошу вас, пользуйтесь моим кабинетом: он к вашим услугам.
Стивен:
Благодарствую, сэр, уж я не постесняюсь, поверьте. А есть у вас там стул, на
котором можно предаться меланхолии?
Ay esleu gazouiller et siffler oye, comme
dit le commun proverbe, entre les cygnes,
plutoust que d'estre entre tant de gentils
poetes et faconds orateurs mut du tout estime.
Кошмарское аббатство, почтенное родовое поместье, обветшалое и оттого весьма живописное, уютно расположенное на полоске сухой земли между морем и болотами у границы Линкольнского графства, имело честь быть обиталищем Кристофера Сплина, эсквайра. Сей джентльмен, от природы склонный к ипохондрии, страдал к тому же несварением желудка, обыкновенно именуемым черной меланхолией. Друг юности обманул его; любовные его надежды были попраны; с досады он предложил свою руку особе, которая приняла ее из корысти, тем самым безжалостно разорвав узы старой и верной привязанности. Она потешила свою суетность, став госпожой обширных, хоть и несколько запустелых, владений; но все чувства в ней остыли. Она сделалась богатая, но ценой того, что придает богатству цену, — взаимной, склонности. Все, что можно купить за деньги, ей постыло, ибо тем, что нельзя за них купить и что куда дороже их самих, она пренебрегла их ради. Слишком поздно она поняла, что принимала средства за цель и что состояние, с умом употребленное, лишь служит счастию, но самое счастие не в нем. Своенравно загубив свои чувства, она убедилась в тщете богатства как средства; ибо она все принесла ему в жертву, и оно осталось, таким образом, ее единственной целью. Она себе не признавалась в том, что руководствуется этим соображением, но посредством неосознанного самообмана оно все более в ней укоренялось, и, короче говоря, кончилось это немыслимой скупостью. Во внутреннем своем разладе она винила причины внешние и постепенно сделалась совершенною брюзгой. Когда по утрам она производила ежедневный смотр своих покоев, все скрывались, заслышав скрип ее башмаков, а тем более звук ее голоса, которому не найти уподобленья в природе; ибо точно так, как голос женщины, звенящий любовью и нежностью, все звуки обращает в гармонию, он же превосходит их все мерзким неблагозвучием, поднимаясь в злобе до неестественной пронзительности.
Мистер Сплин говаривал, что дом его не лучше большой конуры, потому что у всех там собачья жизнь. Разуверясь в любви и дружбе, ни во что не ставя познанья и ученость, он пришел к заключенью, что ничего нет в мире доброго, кроме доброго обеда; однако бережливая супруга нечасто его и этим баловала. Но вот однажды утром, подобно сэру Леолайну из «Кристабели», «он мертвою ее нашел»{3} и остался весьма утешным вдовцом с ребенком на руках.
Своему единственному сыну и наследнику мистер Сплин дал имя Скютроп в память о предке с, материнской стороны, который повесился, наскуча жизнью, в один ужасный день, что при дознании было означено как felo de se.[2] Мистер Сплин потому высоко чтил его память и сделал пуншевую чашу из его черепа.
Когда Скютроп подрос, его, как водится, послали в школу, где в него вбивали кое-какие познанья, потом отправили в университет, где его заботливо от них освобождали; и оттуда был он выпущен, как хорошо обмолоченный колос, — с полной пустотой в голове и к великому удовлетворению ректора и его ученых собратий, которые на радостях одарили его серебряной лопаткой для рыбы с лестной надписью на некоем полудиком диалекте англосаксонской латыни.
Напротив, однокашники его, в совершенстве постигшие науку кутить и повесничать и тонкие знатоки злачных мест, его учили славно напиваться.{4} Большую часть времени он проводил средь этих избранных умов, следя, как луч полночной лампы озаряет растущий строй пустых бутылей. Каникулы проводил он то в Кошмарском аббатстве, то в Лондоне, в доме у дядюшки по имени мистер Пикник, весьма живого и бодрого господина, женатого на сестре меланхоличного мистера Сплина. В том доме съезжалось общество самое веселое. Скютроп танцевал с дамами, пил с мужчинами, и те и другие хором признали его образованнейшим и приятнейшим юношей, какие делают честь университету.
В доме мистера Пикника Скютроп впервые увидел мисс Эмили Джируетт, прекрасную собой. Он влюбился; что не ново. Чувства его были приняты благосклонно; что не странно. Мистер Сплин и мистер Джируетт встретились по этому случаю и не сошлись в условиях сделки; что не ново и не странно. Бедные любовники были разлучены и в слезах поклялись Друг другу в вечной верности; а спустя три недели после этого трагического события она, улыбаясь, шла к венцу с сиятельным мистером Глуппом; что не странно и не ново.
Известие о свадьбе Скютроп получил в Кошмарском аббатстве и едва не лишился рассудка. Первое разочарование больно отозвалось в его нежной душе. Отец, желая его утешить, читал ему толкование к Екклезиасту, составленное им самим и неоспоримо доказывающее, что все суета сует. Особенно подчеркивал он место: «Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщины между всеми ими не нашел».
— На что же он рассчитывал, — возразил Скютроп, — когда вся тысяча была заперта в его серале? Опыт его чужд свободному состоянию общества, такого, как наше.
— Заперты они или на воле, — отвечал мистер Сплин, — все одно. Ум и сердце у женщины всегда заперты, и ключ к ним — только деньги. Уж поверь мне, Скютроп.
— О, я понимаю вас, сэр, — ответил Скютроп. — Но отчего же так глубоко запрятан их ум? Всему виной неестественное воспитание, прилежно обращающее женщину в заводную куклу на потребу обществу.
— Разумеется, — отвечал мистер Сплин. — Они не получают того прекрасного образования, какое получил ты. И что касается заводных кукол, ты прав, конечно. Я сам купил было такую, но совершенно испорченную; но уж не важно по какой причине, Скютроп, все они одна другой стоят, когда судишь о них до женитьбы. Лишь потом узнаем мы истинную их природу, как я убедился по горькому опыту. Брак, стало быть, лотерея, и чем меньше ты печешься о том, какой выбрать билет, тем лучше; ибо чем больше стараний ушло на обретенье счастливого нумера, тем больше разочарованье, когда он окажется пустым; ибо тогда приходится сожалеть еще о потере трудов и денег; для того же, кто выбирал свой билет наобум, разочарованье куда более сносно.
Скютроп не оценил блистательного сужденья и удалился к себе в башню, по-прежнему мрачный и безутешный.
Башня, которую занимал Скютроп, помещалась на юго-восточном углу аббатства; и с южной стороны ее была дверь, выходившая на террасу, именуемую садом, хотя ничего там не росло, кроме плюща да кое-каких сорняков. С точно тем же правом могла б называться птичником юго-западная башня, разрушенная и кишащая совами. С этой террасы, или сада, или садовой террасы, или террасного сада (предоставим избрать наименованье самому читателю), открывался вид на длинную ревную прибрежную полосу, прелестное унынье ветряков и болот, а сбоку виднелось море.
Из всего сказанного читатель уж верно заключит, что аббатство строили как замок; и спросит у нас, не было ль оно в старину оплотом воинствующей церкви. Так ли это и насколько обязано оно вкусу предков мистера Сплина преобразованием первоначального своего плана, нам, к несчастью, не пришлось разузнать.
В северо-западной башне располагались покои мистера Сплина. Ров и болота за ним составляли всю панораму. Ров этот окружал все аббатство, близко подходя ко всем стенам, кроме южной.
Северо-восточную башню отвели для челяди, каковую мистер Сплин выбирал всегда по одному из двух признаков: вытянутая физиономия, либо зловещее имя. Дворецкий у него звался Ворон; его управитель был Филин; камердинер Скеллет. Мистер Сплин утверждал, что камердинер его родом из Франции и что пишется его фамилия Squelette. Конюхи у него были Стон и Рок.
Однажды, подыскивая себе лакея, он получил письмо от лица, подписавшегося Вопль Черреп, и поспешил совершить это приобретение; по прибытии же Вопля мистера Сплина ужаснул вид круглых красных щек и развеселых глаз. Черреп всегда улыбался — но не мрачной ухмылкой, а веселой улыбкой игрушечного паяса; и то и дело он вспугивал дремавшее эхо таким недостойным хохотом, что мистеру Сплину пришлось его рассчитать. И все же Черреп прослужил ему достаточный срок, чтобы покорить всех горничных старого джентльмена и оставить ему прелестное племя юных Черрепов, присоединившихся к хору ночных сов, дотоле единственных хористок Кошмарского аббатства.
Главное здание разделялось на парадные покои, пиршественные залы и несчетные комнаты для гостей, которые, однако, нечасто наведывались.
Семейные интересы побуждали мистера Сплина время от времени наносить визиты миссис Пикник с супругом, которые отдавали их из тех же побуждений; и коль скоро бодрый джентльмен при этом почти не находил выхода кипучей своей жизнерадостности, он делался подобен лейденской банке, которая часто взрывалась неудержимой веселостью, несказанно расстраивая мистера Сплина.
Другой гость, куда более во вкусе мистера Сплина, был мистер Флоски,[3] господин весьма унылый и мрачный, довольно известный литературной публике, но, по собственному его мнению, заслуживавший куда большей славы. Мистера Сплина расположило в нем тонкое чувство ужасного. Никто другой не мог рассказать страшную историю, с таким тщанием остановясь на каждой зловещей подробности. Никто не умел пугать слушателей таким обилием кошмаров. Таинственное было его стихией. И жизнь была пред ним заслонена плодом воображенья, небылицей.{5} Он грезил наяву и средь бела дня видел вокруг толпы танцующих привидений. В юности был он поклонником свободы и приветствовал зарю Французской революции, как обетованье нового солнца, которое спалит с лица земли пороки и нищету, войну и рабство. А раз этого не случилось, следственно, ничего не случилось; а уж отсюда сообразно своей логической системе вывел он, что дело обстоит еще хуже; что ниспровержение феодальных основ тирании и мракобесия сделалось величайшим из всех бедствий, постигавших человечество; и теперь надежда лишь на то, чтоб сгрести обломки и заново возвести разрушенные стены, но уже без бойниц, куда издревле проникал свет. Дабы споспешествовать этой похвальной задаче, он погрузился в туманность Кантовой метафизики и много лет блуждал в трансцендентальном мраке, так что простой свет простого здравого смысла сделался непереносим для его глаз. Солнце он называл ignis fatuus[4] и увещевал всех, кто соглашался его слушать (а было их столько же приблизительно, сколько голосов выкрикнуло «Боже, храни короля Ричарда!»{6}), укрыться от его обманного сиянья в темном прибежище Старой философии. Слово «Старый» содержало для него неизъяснимую прелесть. Он то и дело поминал «доброе старое время», разумея пору, когда в богословии царила свобода мнений и соперничающие прелаты били в церковные барабаны{7} с геркулесовой мощью, заключая свои построения весьма естественным выводом о том, что противника надобно поджарить.
Но дражайшим другом и самым желанным гостем мистера Сплина был мистер Гибель, манихейский проповедник тысячелетнего царства.{8} Двенадцатый стих двенадцатой главы Апокалипсиса вечно был у него на устах: «Горе живущим на земле и на море! Потому что к вам сошел диавол в сильной ярости, зная, что немного ему остается времени». Он уверял, что господство над миром отдано до поры в высших целях Закону Зла; и что тот именно период, который обыкновенно именуют просвещенным веком, есть время нераздельной его власти. Обычно он прибавлял, что вскоре с этим будет покончено и воссияет добро; но никогда не забывал уточнить: «Только мы не доживем». И на последние слова эхом отзывался горестный мистер Сплин.
Часто наезжал и еще один гость, его преподобие мистер Горло, викарий из Гнилистока, деревушки милях в десяти от аббатства, благожелательный и услужливый джентльмен, всегда любезно готовый украсить своим присутствием стол и дом всякого томящегося одиночеством землевладельца. Ничем не пренебрегал он, ни игрой на бильярде, ни шахматами, ни шашками, на трик-траком, ни пикетом при условии tete-a-tete,[5] ни любым увеселением, развлечением или игрой при любом числе участников более двух. Он пускался даже танцевать в кругу друзей, лишь бы дама, пусть ей и перевалило за тридцать, не подпирала стену из-за отсутствия кавалера. Прогулки верхом, пешком и на воде, пенье после обеда, страшный рассказ после ужина, бутылка доброго вина с хозяином, чашка чая с хозяйкой — на все это и еще на многое, приятное ближним, всегда готов был его преподобие мистер Горло сообразно своему призванью. Гостя в Кошмарском аббатстве, он скорбел с мистером Сплином, пил мадеру со Скютропом, хохотал с мистером Пикником, сопровождал миссис Пикник к фортепьянам, держал ей веер и перчатки и с удивительной ловкостью листал ноты, читал Апокалипсис с мистером Гибелем и вздыхал о добром старом времени феодальной тьмы с трансцендентным мистером Флоски.