Памяти тех матерей и отцов, чьи
имена не сохранила История, ибо их
незаметно убили тяжкий труд, любовь или войны
…От невысказанных ими слов так тяжелы в гробах тела умерших.
Первого октября 1943 года отец проснулся еще задолго до света. Он плохо спал. Тупая боль железным обручем сжимала голову и отпускала только на короткие мгновения. Несколько минут он напряженно вслушивался в ночь. С улицы не доносилось ни звука, и западный ветер, дувший три дня кряду, как будто утих, не нагнав дождя. Отец медленно сел в постели, повернулся, спустил ноги на холодный пол и стал искать ночные туфли.
— Уже встаешь? — спросила жена.
— Я думал, ты спишь.
— Нет, я давно проснулась. Чего ты поднялся ни свет ни заря? Еще темно.
— Голова болит.
— Ложись, я спущусь и принесу тебе таблетку.
— Нет. Все равно пора вставать.
Она вздохнула. Отец начал в темноте натягивать одежду. Мать спросила:
— Ты это из-за дров беспокоишься?
— Беспокоиться не беспокоюсь, но так или иначе место приготовить нужно. Еще вчера надо было, да я побоялся, дождь пойдет, и поспешил закончить работу в саду, она-то не ждет.
Услышав скрип матраса, он понял, что жена тоже встает.
— Тебе пока незачем идти вниз.
Она не ответила, и отец ощупью добрался до двери спальни. В коридоре мутным пятном обозначилось слуховое окно, выходившее на крышу, но очертания его были расплывчаты. Отец не затемнил его черной бумагой, как все остальные: оно было над лестницей, которая не освещалась, а пользовались они лестницей, только когда шли спать. Вряд ли свечу, зажженную на какую-то минуту, могли заметить с самолета. Да окошка с улицы и не было видно, а потом, кто станет обращать внимание на одинокий дом в глубине сада. К тому же папаша Дюбуа не очень-то верил болтовне о противовоздушной обороне. Ну что самолетам бомбить в Лон-ле-Сонье? Немцев, занявших казарму Мишель и Педагогическое училище? Но немцы стоят повсюду. В любой деревушке. Не могут же американцы бомбить все подряд?
На кухне отец зажег свечу. Через полчаса рассветет, зажигать керосиновую лампу не стоило. Мать тоже спустилась в кухню.
— Плиту топить будем? — спросил он.
— Из-за двух чашек кофе, конечно, не стоит, да только у меня почти не осталось спирта, в этом месяце не выдавали.
— Собачья жизнь, им наплевать, ежели мы околеем.
— Для кофе хватит и нескольких бобовых стеблей.
— Знаю, да только ими печь не натопишь.
— Твоя печка нас обоих в гроб вгонит.
— От тебя только это и слышишь.
— Но это же правда!
Мать стала возиться с топкой. Она соскребла с решетки в поддувало золу и достала две обгоревшие головешки. Затем смяла и положила на край топки пол-листа газеты и наломала сухих стеблей, на которых еще сохранилось несколько листьев.
Отец растворил в полстакане воды таблетку аспирина, следя за всеми движениями матери. Подумать только, до чего дожили! Экономим кусок старой газеты и обогреваемся тем, что раньше бросали в яму для перегноя. Да уж конечно, печка и все здесь в доме переживет их! Особенно если и дальше так пойдет. В семьдесят лет нельзя работать от зари до зари и почти ничего не есть при этом.
Огонь под жестяной кастрюлькой начал гудеть, а вскоре и кастрюля завела свою песенку.
— Не давай ему кипеть, — сказал отец.
— Да я не отхожу. Стою тут — не беспокойся, не убежит!
— Тебе ничего сказать нельзя.
Мать стояла у плиты ссутулясь, опустив плечи. Поверх длинной, до пят, белой ночной рубашки она накинула большой черный шерстяной платок. Когда кофе согрелся, она сняла кастрюлю, положила чугунную конфорку на плиту, в которой догорало несколько красных стебельков. Отец сел на свое место, спиной к окну, а мать поставила на стол две чашки, положила две ложки, нож и кусок серого, плохо пропеченного хлеба. Еще не садясь, она спросила:
— Может, открыть ставни, как ты думаешь? Чтобы есть — света хватит, и огарок сэкономим.
— Верно! Что масло мимо хлеба пронесем, бояться не приходится.
Он встал и открыл ставни, а жена задула свечу. Над крышами и деревьями в саду Педагогического училища вставал белесый рассвет. Справа чуть вырисовывался холм Монтегю. Небо казалось серым полотнищем, низко натянутым над землей от края до края. На востоке, серое небо чуть побледнело, но и там не заметно было никакого просвета, не обозначалось никакого, даже смутного пятна.
Отец закрыл окно.
— Западный ветер из сил выбился, а дождя не надул, — сказал он. — Но дождь еще может пойти… Он недалеко.
— Знаю: у меня поясницу и спину ломит.
Отец принялся за еду. У него тоже все тело ныло. Особенно кисти рук, плечи и лодыжки. Иногда боль становилась просто нестерпимой. Такая боль, будто ему сверлят кости. Но говорить об этом он не хотел. Он и так выдохся. Какой толк повторять одно и то же? Да и жена тоже выдохлась. Она на четырнадцать лет моложе, но работа и лишения наложили на нее свою печать. Она часто упрекает его в эгоизме. В конце концов, может, оно и так, но, если он возмущается, если жалуется на трудную жизнь, так ведь это не только из-за себя, но и из-за нее. Ей-то всего пятьдесят шесть. Он в ее возрасте был еще хоть куда. Может, она слишком к себе прислушивается? Женщины все немного неженки, они столько говорят о своих болезнях, что в конце концов и вправду начинают считать себя больными. Ревматизм, конечно, у нее есть, это видно по распухшим суставам, по скрюченным пальцам, которые ей иногда трудно разогнуть, но все же, разве в пятьдесят шесть лет имеешь право чувствовать себя старухой?
— Хочешь еще? — спросила мать.
— Нет. Уж очень невкусно. Ты заварила только ячмень?
— Ну да, я еще ничего не получала за октябрь.
— Говорю тебе: они нас уморят.
Он отодвинул на середину стола недоеденный хлеб.
— Как подумаю, какой хлеб в свое время выпекал я!
— Ты это каждый день повторяешь, да только от этого не легче…
Он перебил ее:
— Да. Повторяю и буду повторять сколько захочу. Больше сорока лет выпекать хлеб, да еще какой — за десять километров за ним приезжали, — и дожить до того, чтобы на старости лет есть эту замазку, нет, я не…
Приступ кашля не дал ему докончить. Он сидел согнувшись, прижав руку к груди, затем встал и сплюнул в топку.
— Всю жизнь мучиться, чтобы дожить до такого… — прохрипел он.
— Не ты один. Тем, у кого нет огорода, еще хуже.
— Огород обработать — это тебе тоже не шуточное дело.
Он допил кофе, мать поставила его чашку в свою и ложки положила в нее же. Старики встали.
Пока они ели, свет постепенно вливался в комнату, и теперь все виделось как сквозь мутную воду: из темноты силились вырваться чугунная плита с медным прутом, огибавшим ее, деревянная лестница, что ведет наверх, и квадратный кухонный шкаф с четырьмя большими ящиками.
— Тебе нужна моя помощь, чтобы освободить место для дров? — спросила мать.
— Нет. Сам справлюсь. Надеюсь, Пико не подведет.
— Ну, раз он тебе обещал.
Отец устало махнул рукой.
— Что такое в наше время обещание! Будь это Пико-отец, тот бы, конечно, вспомнил, что, когда мы держали булочную, я был одним из его постоянных покупателей, но сыну на это начхать. Он предпочитает продавать дрова тем, у кого есть в обмен табак или вино.
— Хорошо, что напомнил про табак, пойду с утра получу за первую декаду.
Отец вышел, ворча себе под нос, что уже три дня ему нечего курить.
Открыв дверь большого сарая в конце сада, отец обернулся, чтобы поглядеть, не вышла ли вслед за ним жена. Потом обошел верстак, отворил ставню на оконце, которое сделал, чтобы можно было спокойно ковыряться тут в дождливые дни. Вернувшись к двери, он еще раз посмотрел в направлении дома, потом поставил между верстаком и окошком садовый стул, влез на него и достал с полки над окном коробку из-под печенья. На полке выстроились в ряд коробки, в них он держал болтики, крючки, винты и гвозди, которые требовались ему не слишком часто. Он слез со стула, смахнул рукой паутину, приставшую к крышке, и, прижав коробку к груди, открыл ее. Там лежали четыре пачки дешевого табака, курительная бумага, фитильки, три трубочки с камешками для зажигалки и синяя картонная коробка поменьше. Отец открыл эту коробочку и поднес к свету, чтоб обследовать содержимое. Там было с полсотни окурков. Он взял три, положил на край верстака, а коробку поставил обратно. Потом отнес стул на прежнее место и стал лицом к двери у столба, подпиравшего потолочную балку. Отсюда, из полумрака сарая, он мог наблюдать за центральной дорожкой и домом. Он разломал окурки, осторожно, чтобы не просыпать ни крошки табаку, свернул жиденькую, но очень аккуратную сигаретку и принялся курить, медленно, смакуя каждую затяжку. И почти тут же ему показалось, что головная боль стихает.
Он дважды дал сигаретке погаснуть — ему доставляло удовольствие немного подождать и раскурить ее снова. Он думал о табаке, который ему удалось скопить. Неплохой запасец. Если жена его обнаружит, она, уж конечно, скажет, что надо сэкономить на куреве и обменять часть пайка на яйца или масло. Но он был спокоен — жена не найдет его тайника. Что ей здесь делать? Рыться ей тут незачем, это его владения. Когда Жюльен был дома, он, случалось, чинил здесь велосипед, но сейчас Жюльен далеко, велосипед висит на чердаке, и никто им не пользуется. Шины еще в целости. Отец знал людей, которые даже за камеру отдали бы не один паек табаку. Он часто об этом думал, но не считал себя вправе распоряжаться велосипедом сына.
Не желая ссориться, они с матерью старались не говорить о Жюльене. Этим утром он подумал о нем, когда ему снова пришло в голову, что неплохо бы обменять шины с этого никому не нужного велосипеда на табак. Подумал, и все. У него ведь есть и другие заботы. Прежде всего дрова. Сейчас октябрь, а дров на зиму не запасено. Да уж нечего сказать, положеньице, просто не укладывается в голове здравомыслящего человека! До войны к началу холодов у него всегда оставался с прошлого года запас дров на всю зиму. Поэтому они и могли продержаться до сегодняшнего дня и уж не так жались с топливом, но сейчас дров хватит разве что на месяц, от силы на два, да и то если зима будет не очень ранняя.
Отец посмотрел налево, где у решетчатой дощатой стены были сложены напиленные по длине топки поленья. Две поленницы. Две уже начатые поленницы, даже не в рост человека. Раньше, когда поленницы доходили до такой высоты, рядом лежали другие, в шесть поленьев шириной, а высотою больше двух метров.
Вот ведь проклятый лесоторговец — обещал доставить в августе! На два месяца опаздывает. И дрова еще надо будет распилить и наколоть! Да еще может, они заготовки этого года, такие дрова плачут. Только дымоход испортишь!
С августа месяца мысль о дровах очень беспокоила отца. Он молчал, но эта забота не уходила, точила его, и каждый раз, как он отрывался от работы, чтобы передохнуть, она душила его.
Подумать только, он построил этот сарай в 1912 году. Он отлично помнит. Себе в подмогу он взял четырех человек. Работяги вроде него самого… За два месяца справились! Сам он работал с ними только после полудня, окончив дела в булочной, а ведь он уже с одиннадцати вечера начинал трудиться в пекарне. Как-никак его трудовой день продолжался тогда восемнадцать часов. Четыре часа на сон, два — на еду, а там опять начинай все сначала. А теперь выдохся? Как тут не выдохнуться! Прожить такую жизнь, провоевать четыре года на той войне, а теперь мечтать о четырех кубометрах дров и считать и пересчитывать окурки!
Господи боже мой, у людей нет больше совести, они помнят только зло! Для дров он и построил этот сарай, для дров, чтобы топить пекарню, конечно, потому что в то время он топил печь дровами. А для лесоторговца это означало два-три воза дров каждый месяц. Пико был честным лесоторговцем, и он, папаша Дюбуа, тоже был честным булочником. Ни разу они не повздорили. За сорок-то лет поневоле сдружишься. Сына лесоторговца он знал, когда мальчишка еще под стол пешком ходил. Да разве тот помнит? Ничего он не помнит. Выгода! Сейчас у всех только выгода на уме. Спекуляция. Черный рынок. Что тут говорить, все прогнило! Люди стали эгоистами, готовы перегрызть друг другу горло из-за куска дрянного хлеба, который и хлебом-то назвать стыдно!
Время от времени отец вздыхал. Он ворчал, разводил руками, но сдерживался, качал головой, пожимал плечами, морщился: Всякий раз, думая о том, как они жили прежде и что приходится терпеть с начала этой войны, он не мог совладать с собой: его душила злость. Дурная злость, от которой он никак не мог избавиться. Она жила в нем. Ему приходилось загонять ее вглубь, но она не исчезала и в любую минуту могла снова подняться, сжать ему нутро, как спазма, против которой нет средств.
Он боялся войны, потому что уже раз пережил ее. Боялся, как и все, но никогда он не представлял себе ее такой. Война была всюду, хотя настоящей войны и не было. Эта война не убивала, как война 1914 — 1918 годов, но она придавила все сущее, ввергла во мрак, который непрестанно сгущался. Каждая неделя, каждый день приносили свою порцию новостей, малопонятных, но неизменно плохих.
Творились такие дела, о которых даже и говорить-то не решались, и отец тоже болезненно переживал некоторые события, но старался не вспоминать о них.
Жена часто упрекает его в эгоизме. Удивляется, почему его так занимает то, что она позволяет себе называть «личным благополучием»: еда, табак, вино, топливо, возделанный огород и не очень уж беспокойные ночи. Он не перечит. Пусть говорит, но боль в сердце живет.
Отец не остался равнодушен к исчезновению сына, только смотрел он на это иными глазами — не так, как мать. А потом, ничего не скажешь: он действительно думает об огороде, о кроликах и обо всем прочем. Но что делать, такова жизнь. Не подыхать же из-за того, что…
Он не додумал своей мысли: за самшитом у дома мелькнула фигура в черном. Отец уже давно докурил сигаретку, но все еще сжимал в пальцах обслюнявленный и совсем тонюсенький окурок, погасший сам собой. Он стряхнул пепел, затем скрутил бумажку, чтобы не пропал зря остаток табака, вытащил из кармана фартука жестянку, отполированную от долгого употребления, и положил туда окурок. По центральной дорожке к распахнутым воротам сарая подходила мать. Он прошел в левый угол сарая и принялся собирать луковицы, разложенные на старом брезенте. Когда мать вошла, он обернулся и спросил:
— Уже уходишь?
— Да. Надо поспеть еще до открытия, не то проторчишь долго в очереди.
Он стал на пороге и теперь был в двух шагах от жены. Она подошла еще ближе, нахмурилась и, помявшись немного, заметила:
— Я думала, у тебя табак весь.
— Да, весь.
— А ведь ты курил?
— Ну и что? Курил, нашел на верстаке окурок и выкурил… Вот, сама посмотри, сколько у меня табаку!
Отец вспылил. И когда он вытаскивал из кармана жестянку, руки у него дрожали. Он открыл ее и протянул жене.
— Вот, смотри, коли тебе надо все самой проверить.
Мать покачала головой и вздохнула:
— Ах, Гастон, Гастон. Такие пустяки, а ты из себя выходишь! Разве я что обидное сказала? Почувствовала, что ты курил, только и всего. Если у тебя есть табак, тем лучше.
— Нет у меня ни крошки, нет. Довольна?
Она уже повернула обратно и пошла, маленькая, какая-то вся сжавшаяся, в темном платье и черной шляпе с обвислыми, закрывавшими шею полями.
Отец остался один, еще не совладав с раздражением, от которого чувствовал горечь во рту, портившую вкус табака.
Оставшись один в сарае, он снова принялся за работу. Собрав лук, положил его в три больших ящика из-под фруктов и отнес на чердак. Далось ему это путешествие нелегко. Каждый раз, отнеся ящик, он останавливался, чтобы отдышаться, и смотрел на сад, такой ржавый в серой дымке. С третьим ящиком он поднялся только до середины лестницы и тут вынужден был остановиться: упершись коленями в перекладину и держась за левый боковой брус, он прислонил к правому брусу ящик, который нес на плече. Под тяжестью ящика отец чуть не съехал вниз. Он почувствовал, что сейчас на него нападет кашель, и с большим трудом преодолел приступ.
— Вот вам… — простонал он. — Тут всего-то двадцать кило. И подумать только, что я подымал наверх мешки с мукой… Тридцать, сорок мешков, один за другим… И куда только деваются силы!
Он ждал, прислушиваясь к биению своего сердца, а перед его закрытыми глазами мелькали огненные мушки. Постояв так сколько-то времени, он почувствовал судорогу в правой руке и пальцах, вцепившихся в ящик, и испугался, что уронит его. Медленно, сберегая силы, он опять полез наверх. На чердаке ему стоило большого труда осторожно поставить ящик на уходивший из-под ног пол. Управившись наконец, отец в изнеможении опустился на большой черный чемодан и снял каскетку. Холодным воздухом сразу обдало его мокрую от пота лысину, и он поспешил обтереть ее носовым платком, а потом вытер изнутри каскетку. И спина тоже взмокла, а руки дрожали. Отец понял: вспотел он не столько от усилий, сколько от страха, что упадет. Тонкие губы его растянулись в сердитой усмешке, обнажившей беззубые десны и исказившей лицо. Седые усы, пожелтевшие от табака, на какой-то миг опустились к острому подбородку, поросшему седой щетиной. Двух метров от земли не будет, а он боялся упасть. И подумать только, что прежде, отбывая воинскую повинность в Жуанвиле, он легко перелетал с одной трапеции на другую в гимнастическом зале, где пол был покрыт всего-навсего тонким слоем опилок. В глазах опять потемнело, но на этот раз не от усталости и не от страха. Он сделал глубокий вдох, как в ту пору, когда нырял с мостков в ледяную воду реки, и сразу встал. Колено хрустнуло, будто сухая ветка.
Проклятый костяк, но надо с ним совладать!
Он вроде норовистого коня: надо уметь показать ему кнут! Все время его подстегивать, заставить позабыть тяжелую поклажу! Отец нагнулся и взял из ящика крупную луковицу. Корявым большим пальцем счистил полусухую рыжую шелуху. Четыре слоя — значит, жди суровой зимы и, вероятно, более ранней, чем хотелось бы. Эта примета снова напомнила ему о дровах. Нужно будет распилить и наколоть их не откладывая: если не успеют совсем высохнуть, то хоть немного подсохнут.
До войны он пользовался механической пилой, но теперь она была доступна только тем, кому удавалось раздобыть горючее. Значит, придется все пилить вручную. Но нельзя забывать и об огороде, надо его засеять до заморозков.
Отец положил луковицу обратно в ящик и спустился в сарай. Ему оставалось разломать пустые ящики — хорошая будет растопка! — и убрать связки с подпорками для фасоли, которые можно будет пустить в дело еще на один-два сезона. Он и лесоторговцу заказал подпорки для гороха и фасоли, но разве можно рассчитывать на этого малого?
Отец несколько раз прерывал работу и доходил до конца дорожки, которая вела на улицу, пролегавшую между потемневшим забором его сада и каменной, оградой, окружающей сад Педагогического училища. Стоя там, он глядел на улицу и прислушивался. Нет, это не грузовик лесоторговца, это немецкие машины во дворе училища. Ну конечно, Пико опаздывает. Опаздывает на два месяца, а ведь обещал сегодня утром обязательно привезти…
Не дойдя до сарая, отец остановился у центральной дорожки. Жена уже идет домой. А времени прошло совсем немного — только дойти туда и обратно. Неужели она была первой? Или, может, табака не было…
Ему показалось, что она идет быстрее обычного. Может, забыла карточки? Отцу захотелось вернуться в сарай, но, должно быть, жена его уже увидела. Он подождал еще немного, затем пошел ей навстречу.
Теперь, когда они приближались друг к другу, отец мог разглядеть под полями шляпы ее лицо. Оно показалось ему суровым, напряженным, как в дни плохих новостей. У дома, вместо того чтобы пойти ему навстречу, она свернула направо и пошла по дорожке, которая вела к крыльцу. Отец ускорил шаг, свернул на ту же дорожку и ступил на крыльцо, когда жена уже входила на кухню.
— Ну, в чем дело? — спросил он.
Она обернулась и с порога крикнула:
— Может, войдешь в дом?
По ее тону отец понял: что-то случилось и это касается его. Он не спеша поднялся на крыльцо, снял на площадке галоши и вошел в дом.
Жена сидела на второй ступеньке внутренней лестницы, упершись локтями в колени, сгорбившись и опустив голову. Она даже не сняла шляпы. По тому, как подымались ее плечи, он понял, что она запыхалась, и молча остановился. Отец слышал только собственное свистящее дыхание. Он смотрел на жену и не решался заговорить. Лишь когда она немного выпрямилась и приложила ладонь к груди, он спросил:
— Что с тобой?.. Тебе плохо?
Мать медленно подняла голову. Казалось, она потрясена до глубины души. Подбородок дрожал. Глаза из голубых стали серыми, а во взгляде застыл упрек. Он почувствовал, что только гнев удерживает ее от слез. Ощущая собственную неловкость, не зная, куда девать руки, он шагнул к ней и неуверенно пробормотал:
— Ну так скажи же наконец… Могу я узнать, в чем дело?
На лице матери появилась страдальческая улыбка, и глубокие морщины в углах ее рта обозначились еще резче. Она несколько раз пошевелила губами и только потом сказала:
— Дай мне прийти в себя… с тобой ведь никогда не знаешь, как ты отнесешься…
Отец поднял руки и опять беспомощно уронил их.
— Так и есть! Что же, начинай, придирайся… Конечно…
— Вот видишь, еще ничего не знаешь, а уже злишься, — перебила она.
— Я не злюсь, — сказал он, сдерживаясь, чтобы не закричать. — Но все-таки согласись, ведешь ты себя довольно странно. Приходишь домой, не говоришь, что случилось, и без всякого повода ищешь ссоры.
— Без всякого повода…
Казалось, она подавлена, не может вымолвить ни слова. Она опять как-то вся сжалась, потом, словно вновь обретя силы, встала и, нетерпеливо дернув резинку, зацепившуюся за шпильку, сняла шляпу.
— Как тебе будет угодно, а за своим табаком ступай сам! — крикнула мать.
Она повесила шляпу на деревянную шишечку на перилах и стала расстегивать шерстяную кофту. Отец хотел спросить, в чем дело, но она заговорила сама:
— Ах вот как! Тебе стыдно было выйти на улицу, потому что говорят, будто Жюльен удрал к де Голлю. Ну так теперь можешь спокойно идти… Позор смыт.
Она подчеркнула последние слова, глядя в упор на отца, у которого сжалось горло.
— Что ты еще выдумала, — пробормотал он.
Это, собственно, не был вопрос, но он тут же понял, что сказал лишнее.
— Что я еще выдумала?.. Что я еще выдумала!.. — выкрикнула она. — Ах так, я выдумываю! Ну тогда дойди до табачной лавочки и спроси у тех, кто в очереди, выдумываю я или нет. И если ты не постесняешься вместе с ними стоять за табаком, значит, у тебя нет ни на грош самолюбия, одна только страсть к куреву.
Ее вспышка взбесила отца. Он вошел в кухню вслед за матерью, которая уже стояла у окна, и ударил по столу костлявой ладонью.
— Я так и знал, — крикнул он, — что ты сразу станешь попрекать меня единственной радостью, которая мне еще осталась. Я так и знал…
— Замолчи! Не в этом дело!
На отца напал кашель, что случалось с ним при каждой вспышке гнева. Его душила мокрота, на глазах выступили слезы, он долго не мог отдышаться. Мать пошла в чулан за водой, отец медленно выпил весь стакан, сидя на стуле, опершись локтем о стол. Он чувствовал, что кашель, хоть он и не нарочно вызвал его, вовремя пришел на выручку. Когда он наконец отдышался и был в состоянии продолжать разговор, он сказал:
— Вот и всегда так. Вместо того чтобы спокойно поговорить, злимся себе же во вред.
Из-под козырька своей серой каскетки он наблюдал за женой, которая стояла между столом и плитой.
— Дать еще попить? — спросила она.
— Нет… Уже прошло.
Он отлично понимал, что, несмотря на перерыв в их ссоре, мать не могла еще остыть. В конце концов она непременно выложит то, что у нее на душе. Все же хоть какая-то передышка, хоть минутка спокойствия… Он прислушался… Нет, это не грузовик. Эх, если бы Пико подоспел сейчас…
Он постарался дышать ровнее.
— Для меня это просто смерть, — проворчал он.
Жена взяла стул и тоже села.
— Мне такие волнения тоже дорого обходятся. И пощечина, которую я получила при двух десятках свидетелей, ей-богу, еще дороже обошлась!
С трудом выдавливая из себя слова, хоть и стараясь говорить твердым голосом, отец спросил:
— Ну так в чем дело? Скажи прямо, и конец.
— Конец? Больно ты скор. Конец нашим бедам наступит только с концом войны… Или с нашим концом…
На последних словах она запнулась, и отца это встревожило. В ее голосе, да и в самих словах было что-то, невольно его взволновавшее. Не в ее привычках было походя упоминать о смерти. Наоборот. Если отцу случалось сказать: «Лучше лежать под землей, чем жить в этом проклятом мире», она его каждый раз одергивала.
— Может, конец уже недалек, — заметил он. — Никогда еще я не чувствовал себя таким вымотанным.
Теперь мать как будто заколебалась, не решалась высказать свои упреки, вероятно боясь опять вспылить. Отцу хотелось узнать, что произошло, и все же у него мелькнула надежда, что мать передумает и ничего не скажет.
— Как подумаю, — в конце концов вымолвила она, — как подумаю, что я из-за тебя вытерпела в тот день, когда пришли жандармы… — Он хотел прервать ее, но она повысила голос: — И так всякий раз, как они являются сюда.
- А тебе, видно, нравится, что они каждый месяц приходят? И соседи пристают с расспросами… Она зло усмехнулась.
— Вот теперь дождешься, что они будут приставать с вопросами и похуже. Что ты ответишь, если они, например, спросят, не связан ли ты с петеновской милицией? Хотела бы я знать, что ты тогда ответишь?
— Я политикой никогда не занимался. Тем, кто меня знает, это отлично известно.
Он сказал это громко, твердым голосом, но без крика.
— Однако твоему сыну это не помечало заняться политикой. И на улице открыто продавать фотографии Дарнана.
— Что ты мне рассказываешь?
Голос его звучал уже не так уверенно. Он это почувствовал и теперь тщетно пытался придумать, что бы еще сказать. Мать опередила его:
— Все в точности! С ним было двое из петеновской милиции в полной форме. И он продавал фотографии. Предлагал всем в очереди. А поравнявшись со мной, посмел сказать: «А вы, мать, не возьмете? Послали бы своему коммунисту». Вот что он посмел сказать. А мне… Мне хотелось плюнуть ему в физиономию!
Она вся дрожала. Кровь отлила от ее лица, и, когда она умолкла, две крупные слезы скатились по впалым щекам. Отец почувствовал, что лоб у него пылает. Он с трудом проглотил слюну, и только после долгой паузы ему удалось выдавить:
— Разве мы толком знаем, что это такое — петеновская милиция?
— Если кто и не знает, так, должно быть, только ты. Потому что ты изо всех сил стараешься отгородиться от войны. От людей.
— Хоть ты и твердишь целый день, что я живу, как медведь в берлоге, это неверно. Но в политику мешаться я не хочу. Я знаю одно: милицию эту… назначило правительство, а я за свои семьдесят лет ни разу не нарушал законов. — Теперь она попыталась прервать его, но отец повысил голос, чтобы докончить свою мысль: — То, что делает мой сын, меня не касается. Ему за сорок, и он волен в своих поступках. А вот ты, ты никогда не упустишь случая сказать, что это не твой сын.
— Сегодня я этому особенно радуюсь.
Она метнула в отца эту фразу, которая задела его за живое. На мгновение оба замолчали, затем одновременно выкрикнули:
Он. Ты бы лучше постаралась узнать, что сталось с Жюльеном с тех пор, как его разыскивают жандармы.
Она. Я предпочитаю умереть с горя, не зная, в живых ли еще Жюльен, чем умереть со стыда…
Отец замолчал первый, потому что она кричала громче, вскочив и наклонившись к нему. Она задыхалась, руки у нее дрожали. Но она оборвала фразу на полуслове. Входная дверь была приоткрыта, и снизу кто-то звал их. Отец встал, а мать уже переступила порог. Когда она выходила, отец по голосу узнал Пико-сына.
— Так как же, нужны вам дрова или прикажете везти их обратно на лесосеку?
Отец почувствовал, что ссора отняла у него последние силы. Он видел, как жена вышла на крыльцо, но не сразу последовал за ней. С минуту он вынужден был постоять, опершись рукой о косяк двери, у него опять кружилась голова, как утром, когда он подымался на чердак.
Пико-сын был здоровый красномордый малый с коротко остриженными, начинавшими седеть волосами. От него несло вином, табаком, потом и специфическим запахом, присущим тем, кто большую часть жизни проводит на вырубках и лесопилках. Отец пожал протянутую ему заскорузлую лапищу.
— Старики все одно как влюбленные — вечно бранятся, — сказал Пико.
Отец постарался улыбнуться.
— Где ты поставил грузовик? — спросил он.
— На улице.
— Чего ж ты не въехал во двор? Дорогу ведь знаешь.
— На этот раз не получится. Я на большом грузовике, только-только впритирку проедешь. Побоялся застрять.
Отец с трудом понимал — он все еще был под впечатлением ссоры. Он никак не отозвался на слова Пико, и тот пояснил своим хриплым голосом:
— Бензин весь вышел. А большой грузовик у меня с газогенератором.
Отец снял каскетку и провел рукой по лбу.
— Покорно благодарю… Выходит, придется перевозить восемь кубометров на тележке!
Выражение лица у Пико было какое-то неопределенное — не то он сейчас рассмеется, не то его губы кривятся от чего-то другого. Но, вероятно, взял верх добродушный нрав. Пико положил свою лапищу на плечо старика, выше которого был на целую голову, и, рассмеявшись, сказал:
— Значит, ваше счастье, что я привез не все! Вам же легче!
— Не все? Да что вы? — вмешалась мать.
— Ничего не попишешь, мамаша, с дровами сейчас, как и со всем вообще, делаешь что можешь. Я привез вам шесть кубометров, да и то по знакомству.
— Ты надо мной смеешься! — выкрикнул отец.
— Ладно, — сказал лесоторговец. — Пора сгружать, меня другие покупатели дожидаются.
Он быстро зашагал по центральной дорожке. Старики поспешили за ним. Отец вслух сокрушался. Но Пико со спокойным упорством твердил свое:
— Ничего не поделаешь. Больше дать не могу. Вы ведь еще уголь получите, так что должно хватить.
— Углем мы не можем топить, — объяснил отец, — у нас плита не приспособлена, а переделывать ее нельзя, она очень старая… Господи боже мой, вот беда! Чего уж хуже, если придется мерзнуть.
Пока они дошли до улицы, отец, не привыкший так быстро ходить, совсем запыхался и не мог говорить. Прислонясь к забору и вытирая лысину, он глядел на огромный грузовик с дровами. Лесоторговец с приказчиком уже начали сбрасывать кругляки на тротуар. Отец провожал глазами каждый чурбак. Он не знал, что еще сказать. Теперь уже ничего не поделаешь.
Когда сбросили все дрова, отец поднял руку, указал на оставшиеся на грузовике кругляки и спросил:
— Ты никак не можешь дать мне ещё два кубометра?
Лесоторговец достал из кармана кисет и набил толстую короткую трубку.
— Нет, — сказал он. — Никак не могу.
Настаивать было бесполезно. Отец опустил глаза, он следил взглядом за руками Пико, который завязывал кисет. Тот, по-видимому, это заметил. Он протянул отцу табак.
— Хотите скрутить?
Отец взял кисет, вытащил из кармана жестянку, открыл и достал листочек курительной бумаги.
— Сам видишь, отказываться не приходится. Что сказать, паек свой я докуриваю.
— Берите, чтобы на день хватило.
Отец замялся.
— Да берите же, у меня на таможне приятель, он мне достает табак из Швейцарии.
Они вернулись в дом, мать отсчитала деньги за дрова и налила мужчинам по стаканчику вина.
Отец не мог просить Пико подкинуть ему еще дровец, раз тот дал ему табаку. Однако не то чтобы жалобным, но несколько дрожащим голосом он завел разговор о тех временах, когда лесоторговцы приходили к булочникам на поклон и ссорились из-за таких клиентов.
— Я ни одного полена не купил у кого другого, только у твоего отца, — закончил он. — Ни одного!
— Слушайте, — сказал Пико, — у меня есть предложение. На двух вырубках, что над Паннесьером, у меня еще не собран хворост. Не какие-нибудь там жалкие веточки, понимаете? Хороший фашинник. Если это вам подходит, отправляйтесь туда и берите сколько угодно.
Отец повернулся к жене, которая стояла, опершись на медный прут, у плиты. Они переглянулись, потом она спросила:
— А где это в точности?
Пико стал объяснять, рисуя на клеенке толстым корявым пальцем, ноготь которого напоминал плохо обточенный инструмент из рога. Если кратчайшим путем, это не так уж далеко. От силы пять-шесть километров, но подъем, конечно, крутой.
— А вязанки вы нам доставите? — спросила мать.
— Нет, никак не выйдет. У меня грузовики всегда полны доверху… Но грузовики вашего сына, бакалейщика, уж конечно, проезжают иногда неподалеку.
Отец опустил голову. Воцарилось молчание. Пико выпил вино и встал.
— Решайте сами, — закончил он.
Приказчик двинулся к двери. Лесоторговец тоже, но тут мать спросила:
— А с четырехколесной тележкой туда взберешься?
Здоровенный лесоторговец окинул взглядом двух стариков, как бы оценивая их силы.
— Можно, конечно, но если некому вам помочь, то… — Он помолчал и прибавил уже более уверенно: — Обратно я еду порожняком. Если нынче вечером тележка вам не нужна, я могу взять ее в грузовик и по дороге забросить туда.
Они еще поговорили, уточнили место, спросили, не утащат ли их тележку.
Отца немного пугала предстоящая работа и путь, но он еще больше боялся, что Пико и приказчик уйдут. Их присутствие давало ощущение жизни, которое было связано с ними и заполнило все эти утренние часы, и отец чувствовал, что с их уходом оно тоже уйдет и останется ничем не заполненная пустота. Он то и дело взглядывал на жену, в то же время всячески стараясь затянуть разговор. Но лесоторговцу нужно было доставить дрова другим покупателям. Он повторил это несколько раз, уже идя к двери.
— Да и вам надо убрать дрова, — сказал он, — Поторапливайтесь, если хотите, чтобы я захватил вечером вашу тележку.
Он еще раз повторил, что оставит тележку возле барака лесорубов и что за нее можно не беспокоиться. Объяснил также, где взять ключ от барака.
— Современных удобств там, правда, нет, — добавил он, — но если вздумаете заночевать в лесу, барак вас выручит.
Отец следил взглядом за удалявшимися Пико и его приказчиком. Он чувствовал, что жена стоит рядом. Он видел ее краешком глаза, не поворачивая головы: она была справа от него и тоже смотрела вслед лесоторговцам, дошедшим уже до конца длинной дорожки, обсаженной фруктовыми деревьями.
Старики стояли рядом, застыв, словно они вросли в эту утреннюю тишину, которую вскоре нарушило глухое урчание грузовика. Они остались одни, и что-то разъединяло их, и в то же время что-то другое крепко спаивало их воедино.
Когда заглох шум машины, отец повернулся к матери.
— Боюсь, нелегко нам будет справиться, — сказал он.
— Да. Но это уж наше дело решать: соглашаться или нет и мерзнуть без топлива, если зима затянется.
— Ну, пойду займусь дровами.
— Я тебе подсоблю.
— Эта работа не для тебя. При грыже нельзя подымать такие тяжелые кругляки.
— Там есть и поменьше. А кроме того, вдвоем мы в каждую ездку сможем увозить больше.
Отец это знал. Знал он также, что она ему поможет, как помогала во всем. Но ему доставляло какое-то своеобразное удовольствие отказываться, утверждать, что он один со всем справится, хотя он отлично знал, что может выбиться из сил. Так бывало всегда, но этим утром по дороге к сараю, где стояла тележка, он сильнее, чем обычно, чувствовал потребность повторять:
— Эта работа, милая моя, не по твоим силам. Надорвешься… И все.
Мать молчала. Она дошла с ним до сарая, и, когда он опустил дышло четырехколесной тележки, она уже стояла сзади, взявшись за поперечину и приготовившись помогать ему изо всех сил.
Они трудились до полудня. Работа была не из легких. К сараю вела узкая дорожка — только-только тележке проехать. Если колесо вдруг наскакивало на камень и отец не успевал вовремя спохватиться, дышлом ему встряхивало руки и плечи, а самого его заносило то вправо, то влево. При этом случалось, что колесо задевало за бордюр из плиток. Толчки бывали довольно сильные. Отец чертыхался, останавливался и, закусив беззубыми деснами губы, шагал дальше.
Сначала они попробовали воспользоваться дорожкой, которая шла параллельно саду. Она была шире, но зато менее ровная. Местами попадались плохо подсохшие лужи, и тогда ноги скользили, а колеса с железными ободьями вязли в грязи.
В каждую ездку они накладывали с десяток кругляков. Дорога между домом и сараем шла чуть в гору, и брать больше было нельзя. Без груза такая неровность почвы почти не ощущалась, другое дело — с тележкой. Перед тем как въехать на горку, отец кричал:
— Взяли!
И этот крик как будто разрывал ему все нутро. Тогда оба налегали изо всех сил, ускоряли шаг, как лошади под ударами кнута, и крепче упирались ногами в землю. Иной раз колесо наезжало на ухаб, и разбег, давшийся им с таким трудом, сводился на нет. Отец кряхтел, закрывал глаза, которые разъедал пот, ворчал и всем телом подавался вперед.
Эта горка утомляла больше, чем весь остальной путь, а в нем было все же добрых сто метров.
Около полудня подмастерье пекаря, вышедший на порог булочной подышать свежим воздухом, предложил им помочь. Это был здоровый малый из Бреса. Отец любил его потому, что тот охотно слушал его рассказы о далеких годах, когда папаша Дюбуа был молод.
— Подсобишь нам сделать одну-две ездки, для нас и это уже помощь.
Подмастерье улыбнулся доброй улыбкой.
— Отпустите мамашу готовить обед, мы и одни управимся.
Мать поблагодарила, отец посмотрел ей вслед.
— Не для нее эта работа, — сказал он, — сам знаю, но что поделаешь, она всегда меня переупрямит.
Остальные дрова перевезли за две ездки. Подмастерье впрягся в тележку и побежал рысью, отец отстал. Поспешая за тележкой, жалобно скрипевшей под тяжестью груза, отец все время твердил одно:
— Только бы он не задел за плитки, чего доброго, сломает тележку.
Перед горкой парень сильнее нагнулся вперед, его голова и широкая спина исчезли за кладью, казалось, тележка, не замедляя хода, сама преодолевает подъем, с такой трудностью дававшийся двум старикам. Когда отец вошел в сарай, подмастерье уже сбрасывал дрова с тележки.
— Не мешайте, — крикнул он, не прекращая работы, — в два счета кончу!
— Хорошо, когда тебе двадцать пять лет, — сказал отец.
Парень, коренастый коротконогий крепыш, с заплывшими жиром, но тем не менее сильными, мускулистыми руками, казалось, работает играючи.
Если бы он мог пойти с ними в лес, если бы у него было несколько свободных вечеров, чтобы помочь ему, старику, наготовить дров… Отца разбирало желание попросить его об этой услуге. Он бы заплатил. Может, не так хорошо, как в булочной, но что-то парень все же подработал бы в свободное время. Отец не решался. А вдруг тот вздумает заговорить о Жюльене, спросит, куда он девался, почему не дома и не помогает отцу?
Когда тележка была разгружена, отец просто сказал:
— Теперь придется еще перепилить все дрова. Да притом ручной пилой. А я и без того упарился.
— Правильно говорится, что дрова греют дважды, — рассмеялся подмастерье.
— Эх, нашел бы я такого здорового парня, как ты, и пожелай он подработать малость… — гнул свое отец.
— Будь у меня время, я бы пришел. Но мне никак нельзя.
— Знаю. У всех свои дела.
Отец сказал это даже без грусти. На минуту он представил себе, что подмастерье пилит дрова, сам он их колет, а мать потом складывает в поленницы. Мысленно он уже видел, как они за несколько дней разделаются с дровами и освободят место, куда можно будет свалить целую гору здоровых вязанок, привезенных из лесу. Затем он подумал, что впереди еще много дела, и у него заныло в груди. Работа, которую надо бы закончить до холодов, ляжет на него одного.
— Ладно, — вздохнул он, — пойдем рассчитаемся.
— Шутите!
— Да нет, я всегда платил за работу.
Он уже собирался завести разговор о том времени, когда сам держал пекарню и подмастерьев, но парень перебил его.
— Бегу, — сказал он. — Хозяин может меня хватиться.
— Зайди хоть выпить стаканчик!
Подмастерье уже приподнял свой длинный белый фартук и заткнул один его конец за пояс.
— В другой раз! — крикнул он, не оборачиваясь, и устремился по дорожке на улицу.
Оставшись один, отец присел на пустой ящик, достал жестянку, которую набил табаком лесоторговца, и медленно скрутил сигаретку. Он проработал все утро, упорно не обращая внимания на усталость во всем теле. Он не желал прислушиваться к жалобному нытью спины, рук и ног. Но теперь, когда он сел отдохнуть, неотступные боли, возникая в каждом суставе, расходились по всему телу, просачивались разъедающей кислотой из костей в мышцы, пробирались в каждую жилочку, словно внутри у него был какой-то источник боли, неиссякаемой и многообразной. И питался этот источник тысячью неуловимых недугов, которые время накопило во всем его существе. При малейшем движении боли обострялись, обретали новую силу, дававшую им возможность растекаться дальше, захватывать все новые участки.
Упершись локтями в колени, понурив голову и глядя в пространство, поверх серого от пыли пола сарая, травы на дворе, отец думал о себе. Он курил, делая небольшие затяжки, и подолгу удерживал дым в легких. Табак у лесоторговца был крепкий, приятный на вкус, ароматный, куда лучше того, что так скупо выдавало государство.
Отец думал о себе, о том, каким был когда-то и каким стал после стольких трудов и лишений.
Он просидел так какое-то время. Усталость не уменьшилась, но словно притупилась. Она была как замерзающая вода. Кое-где еще бурлит, но течет уже не с прежней силой. Теперь мысли отца были заняты другим. Через несколько минут жена выйдет на крыльцо и позовет его обедать. Они сядут за стол, будут есть суп и вспоминать только о том, как было тяжело и как им помог подмастерье, но в конце концов неизбежно перейдут на разговор, который был прерван приходом Пико. Мать этого так не оставит. Это уж точно. И тогда все начнется сначала, опять обессиливающее злобное раздражение или не менее обессиливающие попытки подавить его. К чему все эти ссоры, когда и так уже трудно жить, не сдавать и тянуть лямку, работать только для того, чтобы быть мало-мальски сытым, не продавая то немногое, что нажил. Эта война убила деньги. Во всяком случае, деньги мелких вкладчиков. Те несколько акций, с которых мать каждые полгода отрезала купоны, теперь ничего не стоят. А ведь они заплатили за них полноценными франками. Франками, которые скопили, ночами простаивая за квашней и перед устьем печи. Может, каждый отложенный сантим означал для них целую выпечку хорошего белого хлеба. Теперь, когда отец говорил об этом со сведущими людьми, они усмехались. Работа всей жизни свелась к бумажонкам, за которые никто не даст бруска масла или вязанки дров. Но власть имущим, тем, кто несет ответственность за эту катастрофу, плевать на все! У них, верно, есть золото в швейцарских банках или акции военных заводов. Им ничего не делается. Живут себе припеваючи за счет мелкого вкладчика.
Мысль отца медленно продвигалась по извилистой дороге с глубокими колеями, полными горькой воды. Время от времени он сжимал кулаки. Его обокрали. Отняли с таким трудом заработанное право спокойно и без забот дожить остаток дней, и он ничего не может сделать.
Приходится работать и выбиваться из сил ради какого-то куска дрянного хлеба, а тут еще война внесла раздор в семью. В ту войну ему тоже пришлось хлебнуть горя. Два года провоевал, потом в армейском тылу выпекал хлеб для солдат. В девятьсот пятнадцатом году умерла его первая жена, и пришлось закрыть булочную. В девятнадцатом он женился во второй раз, снова открыл дело и впрягся в работу. Не один год трудился в поте лица, чтобы скопить немного деньжат, бросить работу и на старости лет жить на доход с сада и огорода и на то, что платят жильцы дома, где у него была булочная. Конечно, это не райское житье, но более или менее спокойное существование, а работать на воздухе ему при его слабых легких куда полезнее, чем дышать мучной пылью в пекарне. Да без работы он бы и не прожил. Он никогда от нее не отлынивал. Но с начала этой войны работе конца-краю не видно. Тянешь из последних сил, а работы не уменьшается, и ничего-то у тебя нет.
Отец все время возвращался к этим мыслям. Заботы не покидали его, боялся он и той минуты, когда жена позовет его обедать. Нетрудно представить себе, что она скажет. Он заранее обдумывал ответы, хотя отлично знал, что в последнюю минуту с языка, сорвутся совсем иные слова.
Он спрятал потухший окурок в жестянку; тут у сарая послышались чьи-то шаги. Отец поднял голову, это был господин Робен, один из жильцов дома, находившегося позади сарая.
— Я шел к вам и услышал, как вы кашляете, — сказал Робен.
Отец встал. Робен был человек лет тридцати, курчавый бледноватый блондин с детским лицом.
— Мы хотели покончить с дровами, — сказал отец, — и потому запоздали с обедом.
— Я принес вам газету, но вы сами знаете, много из нее не вычитаешь. Зато я поймал Швейцарию: союзники в Неаполе.
В начале сентября, когда американцы высадились в Италии, Робен сказал: «На этот раз бошам крышка». Отец воспрянул духом; но с тех пор он понял, что война может длиться бесконечно. Так легко с немцами не справиться. И больше всего он боялся, что фронт приблизится. В сороковом году при отступлении его дом уцелел, но не было никакой гарантии, что война окончится, не задев департамента Юра. Однако в данную минуту отец больше думал о непосредственно угрожавшей ему опасности и в появлении соседа увидел новую возможность получить отсрочку.
— Пойдемте в дом, — сказал он.
— Мне не хотелось бы вас стеснять, раз вы еще не обедали.
Отец стал настаивать, и Робен пошел с ним.
Мать уже накрыла на стол и накрошила хлеба в суп.
— Я как раз собиралась тебя звать, — сказала она, поздоровавшись с Робеном.
— Присядьте на минутку, время у вас есть, — сказал отец, садясь за стол.
Сосед сел и, когда старики принялись за еду, начал рассказывать то, что услышал по радио.
— Русские тоже опять продвинулись, — сказал он. — В Верхнюю Юру, в маки, как будто доставлено оружие.
— Так я и думала, — заметила мать, — позапрошлой ночью я слышала самолеты.
— Я ничего не слышал, — сказал отец. — Но если там, наверху, зашевелятся, опять будут расстрелы, как прошлый месяц в Безансоне.
— Теперь известно, скольких людей они расстреляли, — сказал Робен. — Шестнадцать человек. Их казнили двадцать шестого сентября. В том числе юношу двадцати одного года, из тех мест, откуда моя жена. Мы видели его мать, просто не понимаю, как эта несчастная женщина не умерла с горя.
Последовало долгое молчание. Ел только отец. Мать не спускала глаз с Робена, выражение его лица, искаженного судорожной гримаской, было одновременно и страдальческим и гневным.
— А какого они были возраста? — наконец спросила она.
— Самому младшему, кажется, семнадцать, а самому старшему двадцать девять.
Робен опять замолчал. Все ощутили какую-то неловкость, и отец задавал себе вопрос: уж не видел ли и Робен его сына в компании чинов петеновской милиции? Он придумывал, что бы такое сказать и нарушить молчание. Но Робен заговорил сам:
— Придет время, и они за все расплатятся.
— В четырнадцатом году говорили то же, а они ни за что не расплатились, — вздохнул отец.
— Чего ты все вспоминаешь старое, — сказала мать, — нам и сегодняшних забот хватает.
Она сказала это твердым, больше того, решительным тоном, и отец испугался, что она начнет попрекать его поведением Поля. На минуту он пожалел, что привел Робена, но тут же успокоился. Нет. Это невозможно. Жена не станет говорить о таких делах при посторонних. Он не мог себе представить, что она на это способна. Все же отец почувствовал некоторое облегчение, когда Робен встал. Мать тоже встала и проводила гостя до порога.
— Сегодня я не приду слушать Лондон. Завтра нам очень рано вставать. — Она замялась. — Надо закончить одну работу.
— Если будут важные новости, я вам сообщу, — пообещал Робен.
Мать затворила дверь, достала тарелку, на которой лежал кусок сыра — сухой и серый, как старая штукатурка, — и поставила на стол. Отец взял кусочек и сказал, как говорил каждый раз за обедом:
— И это называется сыром!
Мать подождала несколько мгновений и только потом сказала:
— Да, но твой бакалейщик, уж конечно, ест хороший швейцарский сыр.
Отец не предполагал, что она начнет разговор таким окольным путем. Против собственной воли он реагировал на ее слова слишком резко.
— Ты опять за свое! — крикнул он. — То, что делается у Поля, нас не касается. А кроме того, это ты так говоришь, а…
Отец замолчал. Это была ошибка. Он это понял, и ответ жены резанул его, как ножом.
— До сих пор можно было еще сомневаться. Но теперь, когда он спелся с петеновской милицией, он сможет спокойно спекулировать на черном рынке. Никто с него не спросит… Его грузовики без бензина не останутся. А что отец должен выбиваться из сил, перевозить сучья на тележке, на это ему наплевать!
Она говорила все громче и громче и вдруг замолчала. Отец почувствовал что бледнеет. К горлу подступила тошнота, он едва сдержался, чтобы не выйти, хлопнув дверью. Но подумал, что это было бы глупо. Жена может пойти за ним, они станут ссориться в саду, и соседи услышат. Ему было тяжко. И не только из-за этих криков, нет, главным образом потому, что ему казалось несправедливым так нападать на его сына. В конце концов, не он один стал на сторону правительства Виши. Можно ли с уверенностью утверждать, что те, кто так поступил, неправы? Отец достаточно пострадал от войны и ненавидел немцев, но что сказать об англичанах, которые бомбят французские города? Он уже давно отказался от мысли становиться на чью-либо сторону. Не очень-то он разбирается в создавшейся обстановке, у него свои заботы.
— Тебе уже сказано, что я не хочу больше слышать эти разговоры, — сказал он решительным тоном.
— Пожалуйста, потише! Мне все уши прожужжали, что Жюльен дезертировал. Не тебе требовать, чтобы я молчала.
Отец вздохнул:
— В семьях, где дети от двух браков, родители всегда воюют. А мы хотим, чтобы народы жили в мире друг с другом.
— Не старайся напрасно, все, что надо, выскажу.
Неожиданно он почувствовал, что гнев его утихает, уступает место бесконечной усталости, не связанной с болью во всем теле от напряженной утренней работы.
— Ничего я не стараюсь, — пробормотал он. — Знаю, что последнее слово всегда останется за тобой.
Голос у него был совсем слабый. Матери, вероятно, стало его жаль, казалось, она сдержалась и проглотила слова, готовые сорваться с языка. Кашлянула, на минутку замялась, затем облокотилась о стол, покачала головой и, болезненно сморщившись, сказала:
— Ты прав, не стоит ворошить всю эту грязь. Но все-таки признайся, что не очень-то приятно мне было сегодня утром.
Он только поднял руки и снова уронил их на клеенку, тяжело вздохнув.
— Бедная ты моя, бедная. Но что тут сделаешь?
— Ничего. Ничего тут не сделаешь, остается молча нести свой позор, надеясь, что дальше не будет хуже.
— Ну что ты, почему будет хуже?
Она посмотрела ему в глаза, в ее взгляде как будто снова сверкнул гнев, и он пожалел о своем вопросе. Однако жена пояснила, не возвышая голоса:
— Когда господин Робен был тут и когда он говорил о тех, кого расстреляли в Безансоне, ты не заметил, что он словно бы замялся и не договорил до конца?
— Что-то я не понимаю, — признался отец.
— Знаешь, кто их, бедняжек, задержал?
— Откуда мне знать?
— Ну так вот, их арестовали не немцы. А французы… Петеновская милиция…
По движению ее губ отец понял, что она остановилась, не докончив фразы. Должно быть, она удержалась и не прибавила: «Такие, как те, что сегодня утром были с Полем». Он был ей благодарен, что она сумела вовремя сдержаться. Она его никогда не обижала ради удовольствия обидеть, это правда. Если она вскипела, то, должно быть, потому, что сцена у табачной лавки уж очень ее расстроила. И верно: чего ради Поль лезет, куда не надо? Раз ты занялся коммерцией, нечего мешаться в политику, И чего ради Поль прицепился к матери? Неужели он действительно так с ней говорил? Отцу захотелось спросить жену, что сказал Поль, когда она ушла, не купив фотографии, но он побоялся вызвать новую вспышку. Он просто сказал:
— Напрасно он так поступил. Но и ты напрасно взъелась на меня.
— Это был такой удар!
Отец подумал, что она сейчас расплачется, а ее слез он боялся не меньше, чем ее гнева.
— Дрова достались тебе слишком тяжело, — сказал он. — И я тоже выдохся. Если мы собираемся завтра на вырубку, надо немного отдохнуть.
— Ступай наверх. Ты же знаешь, что я никогда не сплю днем.
Отец мечтал о той минуте, когда он наконец сможет уйти наверх, но так, чтобы не казалось, будто он бежит от жены, а теперь, когда эта минута наступила, у него не было сил встать со стула. Он смотрел на жену. Она была тут, рядом, такая же усталая, как и он, и, наверно, такая же несчастная. О чем она думает? Обычно, когда они кончали есть, мать вставала, убирала со стола, мыла посуду. А сейчас она не двинулась с места, словно придавленная молчанием, которое сгущалось, заполняло комнату, просачивалось сквозь стены наружу, обволакивало дом и изливалось на город. Неужели они так и будут сидеть, придавленные тяжестью своего горя, снести которое труднее, чем бремя предстоящей работы?
Отец глубоко вздохнул и, медленно встав, отодвинул стул.
— Если я случайно просплю, разбуди меня в четыре часа, надо смазать тележку, до того как за ней заедут. А потом я приготовлю веревки и наточу садовый нож.
— Ах, Гастон, я думаю, нам, пожалуй, не следовало соглашаться, тебе уже не под силу такая работа.
Отец вдруг почувствовал облегчение. Работа опять выступила на первый план. Во всяком случае, она не так тягостна, как все остальное.
— Эх, сколько бы мы ни наработали, все-таки это лучше, чем ничего.
Он пошел к лестнице. Уже положив руку на перила, он вдруг увидел шляпу жены, висевшую там на шишечке.
— Отнести твою шляпу в спальню? — спросил он.
— Нет, — сказала она. — Оставь ее тут. В шесть часов я пойду за табаком. Самые нетерпеливые уже получили. Народу будет меньше, чем утром.
У папаши Дюбуа с тех времен, когда он был пекарем, сохранилась привычка спать после обеда. Он не изменял ей всю теплую пору года, предпочитая вставать со светом и работать дотемна. Но сегодня ему так и не удалось заснуть. Он задремывал на несколько мгновений и тут же просыпался от неприятного ощущения, будто только что был на дне узкого, темного колодца. Ставни были приоткрыты, и в спальню проникал унылый зеленоватый свет, тусклый отблеск которого ложился на металлическую спинку кровати. Полузакрыв глаза, утонув в двух подушках, отец глядел на этот отблеск. И по мере того как смыкались его веки, отблеск этот становился все более расплывчатым. Теперь усталость походила на стоячую воду, но отец знал: как только он встанет, вода всколыхнется и со дна подымется муть.
Жена, должно быть, на огороде. Вероятно, расчищает грядки, которые он решил вскопать и засеять до холодов. Должно быть, она думает о Поле и о дурацкой утренней стычке. Она всегда недолюбливала его сына, да и Поль тоже не очень ее любил. Это верно. Но злым по отношению к ней Поль никогда не был. Он жил своей жизнью, вот и все! Ну конечно, ему не так трудно с едой, как им. Но ведь это естественно. Его торговля процветает. Он умеет устраивать свои дела. Нельзя же за это на него нападать! Он не помогает отцу? А Жюльен разве хоть раз о них подумал? Хоть раз пошевелил пальцем, чтобы им помочь? А в двадцать лет ты уже мужчина. Мать его защищает. Ее любовь только ему во вред. Вечно она его баловала. Правда, мать очень добра. Может, даже слишком добра ко всем, но сына она любит слепой любовью и потому бывает иной раз несправедлива. Когда она сердится, она всегда винит его, мужа. А при чем тут он? Ровно ни при чем! Он работает и никого ни о чем не просит. Он изнашивается, работая не покладая рук, так же как изнашивается его лопата, из года в год вскапывая и перекапывая все ту же землю. С двенадцати лет он уже был ломовой лошадью. Лошадью, работающей, чтобы быть сытой, и только. Он начинал вместе с отцом, и с тех пор, как надел этот хомут, так из него и не вылезает. За всю жизнь у него было только два хороших года — когда он отбывал воинскую повинность. Он призыва 93-го года. Ему еще повезло: он вытянул хороший номер — всего два года службы в 44-м пехотном полку. Его отправили в Жуанвиль, потому что он был самым лучшим гимнастом в полку. Он мог бы остаться на сверхсрочной. Стать инструктором. На такой работе здоровья не испортишь, так и дослужил бы спокойно до пенсии. Он об этом подумывал, но умер отец, и выбора не было. Мать осталась одна. Как только он пришел из армии, сразу же принялся выпекать и развозить хлеб… Каторжная работа, да! С тех пор он не знал отдыха. Никогда не жил как хотел, им распоряжалась работа. Жизнь шла на поводу у работы, и обе они крепко держали его, держали своими повседневными заботами; так проходил год за годом, принося лишь неприятные сюрпризы. И все же он умел находить радость в работе. Если, вспоминая молодые годы, он о чем и жалел, так прежде всего о долгих ночах в пекарне, когда он клал в формы и выпекал хлеб, за которым приходили издалека. А по воскресеньям — бриоши! Ему вдруг почудилось, что спальня наполняется горячим и вкусным духом, идущим из печи, когда оттуда вынимают золотистые крендели, что пекут на толстой бумаге, от которой, обжигая пальцы, их отлепляют женщины. У него потекли слюнки. Он никогда не был чревоугодником, но одна мысль о тогдашнем хлебе и тогдашних бриошах взволновала его. Разве бы кто посмел сказать ему в то время, что наступит день, когда в его печи будут выпекать хлеб из отрубей и опилок? Теперь он радовался, что уже не булочник. У себя на огороде он по крайней мере выращивает настоящие овощи и в саду собирает настоящие плоды. Если бы он пек эту серую замазку и продавал ее вместо хлеба, он просто умер бы со стыда.
Последнее слово воскресило в нем воспоминание о том, что говорила жена об его сыне Поле.
Выходит, он, отец, придает больше значения своей работе, чем тому, что, возможно, делает его сын? Он почувствовал прилив гнева и задал себе вопрос — уж не злится ли он главным образом на самого себя? Ну и что же! Что тут плохого — любить свое дело? Он всегда отдавался работе с увлечением. Никто не мог его ни в чем упрекнуть. Многие ли булочники могут похвалиться тем же?
Случалось, к нему поступали подмастерья от других хозяев — они смеялись ему в лицо, потому что он не терпел надувательства даже в малом. Такие подмастерья у него не уживались. Раз ты честен, так уж будь честен во всем!
Конечно, другие разбогатели, плутуя на чем угодно, обманывая людей. Сейчас они купаются в золоте, им наплевать на войну и зимние холода. Честность, правда, не заменит тебе хлеба и дров, но все же приятно сознавать, что ты прожил до семидесяти лет и не задолжал никому ни сантима. А вот если бы все, кто остался ему должен, хотя бы за булку, пришли сюда расплатиться, в саду было бы негде повернуться. Иногда случается встретить своих должников на улице. Есть среди них и такие, что чаще торчат в церкви, чем в кафе, и слывут образцом добродетели. А он и без церкви всю жизнь шел прямым путем и на окольные никогда не сбивался. Получалось это как-то само собой, потому чтя ему просто никогда не приходило в голову поступать иначе.
А сейчас он лежит усталый до изнеможения, озабоченный. Лежит и не может заснуть, а сон вдохнул бы новые силы в его измученное тело, силы, которые ему нужны, чтобы просуществовать еще какое-то время, не сворачивая с прямого пути; просуществовать самостоятельно, как это было всегда, ни от кого не ожидая помощи, на которую он никогда всерьез и не рассчитывал.
В шесть часов вечера грузовик лесоторговца остановился перед их садом. Как только он отъехал, увозя тележку на вырубку, где она должна была простоять ночь без присмотра, отец забеспокоился.
— Мы не подумали, — сказал он жене, — но мне следовало поехать с ними, раз там есть барак, где можно переночевать.
— Нет, — возразила она, — ты бы простудился. Барак, верно, дрянной, его продувает насквозь.
— Что там ни говори, оставить тележку в лесу…
— Ах, Гастон, Гастон, чего ты волнуешься из-за тележки. Ну кто позарится на такое старье…
Мать уже надела шляпу и взяла сумку.
— Пойду за табаком, — сказала она. — И в другие лавки зайду.
— Хорошо. А я займусь кроликами.
Он проводил ее взглядом. Странная все-таки она женщина. Волнуется по пустякам, а когда коснется серьезного дела, это ее нисколько не беспокоит. Он и сам знает, что тележка у него далеко не новая. Почти одного возраста с ним. Но ничего, еще послужит. Крепкая, не очень тяжелая, а когда поставишь боковые стенки, ее можно здорово нагрузить сеном или вязанками хвороста. Мать, конечно, неправа, если думает, что тележку можно без всякого риска оставить на ночь на вырубке, больше чем в пяти километрах от города. На нее любой польстится — и крестьянин, и дровосек. Да там еще и веревка. Хорошая, в семь метров длиной. Тугая и прочная. Таких веревок теперь не купишь. Да, конечно, он сплоховал, отправив тележку. Надо было хоть веревку забрать. Всегда чего-нибудь не додумаешь. Отец чувствовал, что не будет спать спокойно. Он уже и так не уснул днем из-за истории с Полем и ночью будет опять ворочаться с боку на бок и не спать, а ведь завтра надо подняться чуть свет. Всегда что-нибудь да испортит тебе жизнь!
Он взял мешок, который лежал сложенным на одной из кроличьих клеток у стены дома под небольшим навесом, и пошел к сараю за сеном. В сарае он посмотрел на пустое место, где утром стояла тележка. И теперь его поразило, какое оно пустое, — обычно он не видел его без тележки. Только он ею и пользовался: когда ее не было тут, не было тут и его. Так было, уже много лет. Он тащил, она ехала, вместе они проделали немалый путь! Вместе возили на рынок овощи, вместе подымались на склоны холма Монсьель за травой или сеном. Вместе ездили за хворостом, за картошкой, не считая того, что в бытность его булочником они ежедневно доставляли дрова из сарая в пекарню. Никогда до сегодняшнего вечера он не думал так много о своей тележке. Она действительно занимала большое место в его жизни. Если поразмыслить как следует, так она проработала почти столько же, сколько и он. И, как он, никогда не жаловалась. Полсотни лет протаскал он ее за собой, смазывал, подкрашивал, чтобы она не изнашивалась, а тут, не подумав, отпустил ее одну на произвол судьбы в лес, где она простоит всю ночь. Да, действительно, так поступить мог только мальчишка
Чем больше он думал, тем больше укреплялась в нем мысль, что он навсегда распрощался с тележкой. Завтра утром они отправятся на лесосеку, увидят, что тележка исчезла, будут ее всюду искать и так и вернутся домой ни с чем. Стоит ли собирать и связывать сучья, если не на чем будет их увезти? Мать, конечно, скажет: «Вот видишь, если бы твой сын перевез вязанки на грузовике, этого бы не случилось. Тележка была бы цела». Да, мать будет торжествовать. И, в сущности, будет права. Он это сознавал. Но разве попросишь оптового торговца бакалейными товарами ради нескольких вязанок отрывать шофера от дела, рискуя угробить машину на вырубке? Если бы он пошел к Полю с такой просьбой, тот, вероятно, ответил бы: «У моих шоферов есть работа поважнее. Вам надо делать. как делают все, — топить углем». Где Полю понять, какая у них жизнь? Где ему знать, что их пугают расходы на переделку плиты?
Отец принес мешок с сеном, покормил кроликов Темнота медленно подымалась с земли, а он стоял около дома, поглощенный мыслью о тележке. Машина, должно быть, уже на вырубке. Когда на нее грузили тележку, позвали на помощь подмастерья булочника. Каждый взялся за одно колесо, и вчетвером они с трудом ее подняли, потому что машина у Пико высокая. Хорошая тележка, катится легко, но поднять ее наверх — совсем другое дело. Выгружать ее будет только Пико с приказчиком. Они, правда, обещали осторожно спустить ее на веревке, но они оба еще молоды. Для таких, как они, тележка не бог весть что. Она крепкая, хотя мать и назвала ее старьем, но если она сорвется и упадет на одно колесо, тогда, конечно, развалится. Правда, с поломанным колесом никто ее не возьмет — ну а ему что делать завтра утром с поломанной тележкой? Уже не говоря о том, что, увидя среди леса поломанную тележку, любой человек может счесть ее брошенной и унести колесо, или тормоз, или боковые стенки, или хотя бы его крепкую семиметровую веревку.
И подумать только, ведь у него был целый день, чтобы пораскинуть мозгами, а он лишь сейчас понял, на какой он пошел риск. Когда уже поздно. Тележка, верно, уже в лесу, одна, может, со сломанным колесом или дышлом. Дышло-то у нее не очень крепкое. Болты, на которых оно держится, расшатались. Он забил клинышки, но клинышки того и гляди выскочат. Хороши будут они с женой, если нагрузят тележку, а болты подведут!
Нет, эта затея им не по возрасту и не по силам. Они недостаточно все обдумали, раньше чем за нее взяться. Это может им обойтись дороже, чем уголь и переделка плиты.
Отец медленно дошел до перекрестка двух дорожек и вытащил из кармана жестянку с табаком, который оставил ему Пико-сын. Он скрутил сигаретку и, прежде чем закурить, подержал ее в губах.
Надвигалась ночь. Тьма растекалась по черным голым грядкам, обходя кучи ржавых листьев, которые ветер намел за последние дни вдоль бордюра. Они казались островками света, позабытыми на земле. Еще не облетевшие персиковые деревья тоже светлели на фоне заволоченного неба. Отец посмотрел на закат.
За холмом Монсьель менее хмурое небо окрасилось в розоватый цвет. Все еще не чувствовалось ни малейшего дуновения, но ночью мог подняться северный ветер и разогнать тучи.
К тому времени, когда пришла мать, уже совсем стемнело.
— Ужинать придется при свете, — сказал отец.
— Что поделаешь, скорей не управишься. Хотела достать чего-нибудь, чтобы взять завтра в лес поесть.
— И достала?
— Да, купила немного паштету и студня. Возьмем крутые яйца и фрукты.
— Ты бы подогрела на ужин суп, что остался от обеда. Мне неохота наедаться. Я собираюсь рано лечь спать.
— Как хочешь, но тогда надо будет поплотнее поесть завтра утром, перед дорогой!
Они пошли на кухню. Мать спустила висячую керосиновую лампу, зажгла, а отец тем временем затворил ставни и окно. Подкрутив фитиль и подняв лампу, мать затопила плиту и поставила на огонь суп.
— Табак получила? — спросил отец.
— Да, две пачки на твой талон и две на мой. Если бы можно было не трогать одну, я бы попробовала обменять ее на масло.
Отец не ответил. Ему нечего было сказать. Жена имеет полное право распоряжаться тем табаком, что полагается ей. Она не курит, а ведь он знает женщин, которые курят не хуже мужчин. В прошлом месяце Робен дал ему пачку сигарет, может, даст и в этом. С тем, что у него есть в запасе…
Суп на плите завел свою песенку, мать поставила на стол две тарелки, положила две ложки и Серый хлеб, от одного вида которого с души воротит.
— Ты позаботилась о хлебе на завтрашний день? — спросил отец.
— Да, он уже у меня в сумке. Я с вечера все приготовлю.
— Надо взять вещевой мешок, я положу туда же и садовый нож.
— Пожалуй, все вместе будет тяжеловато.
— Это уж не твоя забота. Ты понесешь моток проволоки.
Отец все время думал о тележке и об этом походе, который теперь представлялся ему настоящим безумием. Однако он не решался ничего сказать, боясь, что мать опять заведет разговор о грузовиках Поля.
Она подала суп, и они молча принялись за еду. По временам отец переставал жевать и прислушивался к ночи. Если подымется северный ветер, дождя можно не бояться.
Они уже доедали суп, тут мать вдруг положила ложку и выпрямилась на стуле.
— Что случилось? — спросил отец.
— Ты ничего не слышал?
— Нет. Это поднялся ветер. Значит, дождя…
Она перебила его:
— Да нет, это не ветер, кто-то идет.
— Но я запер калитку.
— Верно, кто-нибудь из соседей прошел двором.
— Никогда нет покоя, — проворчал отец.
Он услышал шаги, когда нежданный гость обогнул дом и направился к крыльцу.
— Это не господин Робен, — сказала мать. — И не господин Дюреле.
Она встала и пошла к двери. Шаги раздались уже на лестнице.
— Все-таки это кто-то, кто знает, как пройти, — сказал отец.
Он вдруг забеспокоился. Гость в такой час не предвещал ничего хорошего. Он тут же подумал: «А вдруг машина лесоторговца свалилась в овраг и кого-то прислали сказать, что тележка разбилась вдребезги».
Мать открыла дверь в ту минуту, когда гость стоял уже у порога. По ее лицу отец понял, что гость ей неприятен. Сурово нахмурившись, она молча пропустила в кухню Поля.
— Добрый вечер! Я не помешал? — сказал Поль.
— А, это ты, — буркнул отец. — Ты прошел двором?
— По вашей милости: вы слишком рано запираете калитку.
По его голосу и по блеску в глазах отец понял, что сын выпил. Он знал, что теперь это случается все чаще и чаще, и это его огорчало. Друзья не раз говорили ему: «Послушай, а ведь твой сын прикладывается к бутылке». Они говорили это шутя, но отец, который за всю свою жизнь ни разу не выпил лишнего, терпеть не мог пьяниц. Только он старался не обращать на их слова внимания. Болтовня!
Как только сын переступил порог, отец понял, что теперь война с матерью возобновится, и у него сжалось сердце, но он тут же позабыл об этом. Он смотрел на сына и думал: «Он пьян. Это точно. Мой сын начал пить. Черт бы их всех побрал!»
Поль пододвинул стул и сел.
— Доедайте, — сказал он, — суп остынет.
Отец проглотил ложку супа. Когда мать подошла к столу, Поль спросил:
— Как, мать, может, раньше, чем сесть, поднесете мне стаканчик, а?
Она остановилась и уже собралась идти за вином, но отец крикнул:
— Нет! Ты и без того хватил лишнего.
Поль как будто растерялся. Он сморщился, и на его скулах еще резче проступили красные пятна. Отец внимательно поглядел на сына и заметил, что белки у него налились кровью. Значит, он действительно пьет.
Мать все еще не садилась и ждала, словно не зная, как поступить. Отец посмотрел на нее. Только что под влиянием гнева он одернул сына слишком резко. Теперь же он задавал себе вопрос, может, не следовало это делать? Может, тем самым он заранее признал правоту жены и осудил сына, которого она и так уж ненавидит. Поль сдвинул на затылок небольшую коричневую шляпу с приподнятыми полями, обнажив лысеющее темя.
— Благодарю покорно! Если уж отец отказывает мне в стакане вина, значит, дожили! — вздохнул он.
— Я тебе ни в чем не отказываю, — сказал отец, — но ты и так уже много выпил, по тебе видно.
— Если я выпил, так потому, что весь день имел дело с людьми, которые нас угощали. — Он посмотрел на мать. — С людьми, которые не совсем ваших взглядов. Они не хотят продавать Францию англичанам.
Он постепенно повышал голос. Мать, все еще не садясь, повернулась к мужу. Отец был потрясен: ее взгляд выражал уже не гнев, а почти отчаяние.
— Замолчи, Поль! — крикнул он. — Если ты пришел сюда разводить политику, так лучше ступай проспись!
Голос отца дрожал, и он это чувствовал. Стремясь преодолеть то, что клокотало у него в груди, он глядел то на жену, то на Поля.
— Оставьте меня, наконец, в покое! — крикнул он. — Я, как каторжный, работаю целый день, а тут мне еще отравляют те несколько часов, когда я могу отдохнуть!
Как будто почувствовав, что отец сердится не на него одного, Поль осмелел. Он плотнее уселся на стуле. Сдвинул еще больше на затылок шляпу, окружившую его лицо как бы темным ореолом, и достал из кармана пачку сигарет и зажигалку. Он взял сигарету, постучал ею по краю стола, закурил, затем подтолкнул к отцу скользнувшую по клеенке пачку и заговорил:
— Не за тем я пришел, чтобы вам докучать. Я пришел оказать вам услугу, а ты меня встречаешь, как собаку, забравшуюся к тебе в огород.
Отец глядел на пачку сигарет. Он старался удержать руку, которая сама тянулась к пачке. Его взгляд описывал треугольник — от синей пачки к лицу сына, а затем к лицу жены.
— Ты бросил курить? — спросил Поль.
— Нет, курю, но вечером, знаешь…
— Бери, бери.
Отец как бы нехотя взял сигарету, разломил ее на две части, достал книжечку папиросной бумаги.
— Я сам скручиваю, эта бумага все-таки не такая плохая, — сказал он, высыпая табак.
Мать так и не присела, она убрала тарелки, даже не доев супа. Вернувшись, она поставила на стол наполовину пустую бутылку вина и два стакана. Отец следил за ней. Неужели она снисходительнее, чем он? Или это потому, что Поль сказал, будто пришел оказать им услугу? Что он имеет в виду? Может, до него дошло, что они собрались за сучьями, и он предложит приехать за ними на грузовике? Если это так, мать не сможет уже говорить, что Поль и Мишлина эгоисты.
Отец скрутил сигаретку, закурил. Затянулся. За этот день он своего пайка не тронул.
Мать стала разливать вино. Она наполнила стакан Поля наполовину.
— Мне одну каплю, — сказал отец. — Ты же знаешь, я никогда не пью без еды, особенно вечером.
— Ты не прав, — заметил Поль. — Бывают дни, когда не будь вина для поддержки сил…
— Знаешь, мне неприятно, когда ты так говоришь, — сказал отец. — За каким делом ты пожаловал к нам?
Мать поставила на стол небольшую медную пепельницу, которую отец смастерил в 1916 году из гильзы от снаряда. Она села, но как-то бочком, словно боясь, что стул не выдержит ее веса. Поль выпил половину налитого ему вина, затем выпустил длинную струю дыма.
— Я пришел поговорить о том, что произошло сегодня утром…
— Послушайте…
Мать хотела его прервать, но вмешался отец.
— Дай ему сказать, — оборвал он ее.
Он видел, что мать с трудом сдерживается — ее так и подмывает заговорить и вскочить со стула.
— Так вот, — продолжал Поль. — В обед я все рассказал Мишлине. Она на меня напустилась. Говорит: «Я знаю мать, ей это больше всех неприятно. Нечего попрекать ее тем, что Жюльен поступил как дурак».
На этот раз мать привстала со стула, выпрямилась, и отец понял, что не сможет помешать ей.
— Жюльен никаких глупостей не выкидывал! — крикнула она. — Он записался в «армию перемирия», он считал, что так надо. Но в тот день, когда немцы вступили в «свободную зону» и он понял, что его могут отправить в лагерь или заставить служить немцам, он ушел. Кончено, все.
Не успела она замолчать, как Поль расхохотался.
— Ушел, — сказал он. — Вы умеете подбирать слова! Он дезертировал, а это совсем другое дело. Дезертировал, вероятно, чтобы пробраться в Англию, как это делают многие дураки, не зная, что их там ждет.
— Если вы знаете, где он, — вспылила мать, — тогда вам повезло! Я, его мать, и то не знаю!
Голос ее оборвался. Она не заплакала, но, должно быть, у нее сжалось горло, на глазах выступили слезы. Последовало минутное молчание. Поль, верно, искал ответные слова в винных парах, и отец воспользовался паузой.
— Я думал, ты пришел оказать нам услугу, — вставил он.
— Вот именно. Речь идет о Жюльене. Если он еще во Франции, не мешало бы ему явиться самому, не дожидаясь, пока его сцапает полиция. Это было бы лучше и для него и для вас.
Мать встала. Она дрожала всем телом, руки, которые она положила на стол, казалось, вот-вот вцепятся Полю в горло. Отец испугался. Он не успел вставить ни слова.
— Если вы пришли за тем, чтобы я выдала сына петеновской милиции, — крикнула она, — пусть меня арестуют, пусть меня расстреляют, вы ничего от меня не добьетесь!
На этот раз она подавила слезы. Ее лицо выражало только сильный гнев. Она повернулась к отцу:
— И ты позволяешь ему говорить такое у тебя в доме! Ты позволяешь ему угрожать нам и даже не пытаешься его остановить!
Отец чувствовал себя приниженным. Потерянным. Больным и совсем без сил. Ему хотелось быть далеко, на другом конце земли или даже под землей, где человек обретает наконец покой. Что сделать? Что сказать?
Мать снова села. Она совсем обессилела, руки, которые она уронила на колени, все еще дрожали, взгляд померк.
— Вы меня не поняли, — сказал Поль спокойным, почти ласковым тоном. — Вы отлично знаете, что Жюльена ищут и что никто в этом не виноват. Можете считать, что я его ненавижу, это ваше дело. Не стану доказывать, что это не так, вас все равно не переубедить, но неужели вы думаете, что мне доставит удовольствие его арест? Неужели вы полагаете, что это повредит мне меньше, чем вам?
— Иначе говоря, вы о себе думаете, — вздохнула мать.
— Ты не права, — тихо заметил отец. Поль остановил его движением руки.
— Предположим, что я думаю только об отце и о себе, и все же, если еще можно спасти Жюльена от тюрьмы, лучше не дожидаться, пока его арестуют. Надо, чтобы он сам пришел и сказал: «Я поступил глупо, признаю, меня на это подбили…» В общем, я, конечно, не знаю, но можно найти способ его выручить.
Отец посмотрел на мать, которая повернулась к нему. Она совсем растерялась. Поль, должно быть, почувствовал свое преимущество. Он снова заговорил:
— Оставим в стороне политику, но вам не кажется, что все-таки лучше быть на легальном положении?
Старики все еще смотрели друг на друга.
— Поверьте, лучше посоветовать ему вернуться, пока не поздно, — подождав немного, заключил Поль.
— Но уверяю вас, мы не знаем, где он, — сказала мать.
— Не будете же вы утверждать, что он ни разу не дал вам о себе знать?
Отец хотел было сказать, что в августе они получили открытку из Тулона, без обратного адреса, где было написано: «Все в порядке» — и ничего больше. С тех пор наступило молчание. Бесконечное молчание, которое терзало их обоих. Но он удержался и не стал говорить. Взгляд, брошенный на него женой, запрещал ему вымолвить хотя бы слово.
— В конце концов, вам самим решать, — вздохнул Поль.
— Но раз тебе говорят, что нам ничего не известно, — сказал отец. — Неужели ты думаешь, что нам приятно не знать даже, где он?
Поль недоверчиво усмехнулся. Он поднял руку, требуя, чтобы они замолчали, и сказал с видом превосходства, возмутившим отца:
— Я выполнил свой долг. Предупредил вас. Теперь меня никто не сможет упрекнуть, что я равнодушен к судьбе Жюльена. Он мне брат только по отцу, но это еще не значит, что я не хочу его спасти.
Он поднялся, взял со стола свою пачку сигарет и зажигалку, надел шляпу и в заключение прибавил:
— Так. Это все, что я хотел вам сказать. Он уже направился к двери.
— Постой, сейчас возьму ключ и провожу тебя до калитки, — сказал отец. — Это проще, чем идти двором.
Мать отворила дверь. Их взгляды встретились, и отец понял, что она встревожена. Поль был уже на площадке, и отец сказал громко — так, чтобы тот мог его услышать:
— Видишь, все воображают, что мы получаем от него весточки. А ведь ничего, ничего нет. Знать бы хоть, где он!
Ночь была темная. Закрыв дверь, отец нащупал рукой железные перила. Он услышал, что Поль остановился, ища ступеньку.
— Осторожней, — сказал он. — Ничего не видно.
— Хоть я и редко у вас бываю, но дорогу все-таки помню.
Внизу отец задел сына плечом. В лицо ему пахнуло винным перегаром. Несколько шагов они прошли молча, потом отец, поколебавшись, спросил:
— Почему ты так напиваешься? Это вредно для здоровья.
— Со мной это не часто случается. Но сегодня мы целый день бегали по городу, чтобы пристроить эти самые фотографии.
— Я как раз хотел с тобой об этом поговорить. Ты считаешь, что твое место именно там?
Сын остановился. Остановился и отец. Теперь, когда его глаза привыкли к темноте, он начал различать лицо сына — светлое пятно под темной шляпой.
— Что?! — спросил Поль. — Ты, может быть, за де Голля и за революцию?
— Я ни за кого. Я за то, чтобы как-нибудь прожить, и за то, чтобы меня оставили в покое.
Они говорили резким тоном, но не повышая голоса.
— Вот именно, ты проживешь спокойно, если будешь с теми, на чьей стороне сила.
— А ты думаешь, что сила всегда будет на их стороне? Посмотри, что делается в Италии.
— В Италии? Ну и что? Ты отлично помнишь, как в семнадцатом году под Капоретто итальяшки удирали! Гитлер напрасно поверил им. Их армия развалилась при первом же серьезном ударе. Но эсэсовцы в два счета сбросят американцев в море.
— В семнадцатом году тоже были такие, кто не верил в помощь Америки, — заметил отец. — Однако…
Поль перебил его:
— Не думаешь же ты, что Сталин договорится с Рузвельтом и Черчиллем? Рано или поздно они передерутся, и тогда Гитлер наведет порядок — на наше счастье, не то коммунисты быстро сядут нам на шею. Тогда ты увидишь, что станется с твоими домами и деньжатами.
Угроза коммунизма всегда пугала отца. Во времена Народного фронта он дрожал за свои сбережения, и слова сына пробудили в нем старый страх.
— Знаешь, не такой уж я крупный капиталист, — сказал он.
Поль засмеялся каким-то скрипучим, неприятным смехом.
— Крупный или некрупный — это дела не меняет. Отберут все. Все, что имеешь. И будешь доживать свой век в богадельне.
— Иногда я думаю: а может, тем, кто там, живется счастливее, чем мне. По крайней мере им всегда обеспечен суп, им не приходится, как мне, лезть из кожи вон и во всем себе отказывать.
Поль достал пачку сигарет. Отец угадал его движение.
— Вот хотя бы и табак… — сказал он.
— Бери, — сказал Поль, протягивая ему пачку. — Бери всю.
Отец поблагодарил. Нет. Поль не такой уж эгоист, как утверждает мать. Ему хотелось забросить удочку насчет дров, но он не решился. Он удовольствовался тем, что, вынимая из пачки сигарету, сказал:
— Понимаешь, таким старикам, как мы, сейчас не очень-то легко. Деньги теперь ничего не стоят.
Он нагнулся к Полю, тот щелкнул зажигалкой. На мгновение их лица оказались совсем рядом, прикрытые, будто крышей, полями шляпы и козырьком каскетки и отгороженные от ночной темноты ладонями, которыми они с двух сторон защищали огонек. Зажигалка погасла, и вокруг опять встала черная пустота, в которой на миг удержалось воспоминание о вспышке яркого света.
— Если тебе нужны деньги, — сказал сын, — продай один из домов..
— Продать дом?
— Ты так мало получаешь с квартирантов, продай, и будешь есть досыта.
Отец был сражен. Все равно как если бы сын ударил его под ложечку.
— Господи боже мой! И это ты, ты даешь мне такой совет! — вздохнул он. — Ведь если я правильно понял, тебе наплевать, что все уйдет в чужие руки?
— Нет, не наплевать. Но если у вас ничего нет…
Отец закашлялся, перевел дух и медленно, останавливаясь после каждого слова, сказал:
— Капиталов у меня нет. Но у меня еще есть две руки. Вот уже шестьдесят лет они меня кормят. Прокормят и до смерти.
Отец и сын вышли на дорожку. Сделав молча несколько шагов, Поль сказал как бы между прочим:
— Сам знаешь, будете нуждаться, мы вас не оставим. Но если в один прекрасный день ты захочешь продать дом, уж так или иначе можно будет устроить, чтобы он не ушел из семьи.
Отец не ответил. Он отлично понял, что хотел сказать Поль, но это предложение захватило его врасплох. Не так-то легко решиться продать даже сыну то, что строил и отстраивал всю жизнь. А потом есть мать, есть Жюльен.
Они дошли до калитки, и отец ощупью стал искать замок. Он открыл калитку и посторонился, пропуская сына.
— Во всяком случае, то, что я говорил о Жюльене, остается в силе, — сказал Поль уже за калиткой. — Если вы можете связаться с ним, постарайтесь, чтобы он поскорее вернулся.
— Конечно, если бы мы знали…
— У меня нет оснований не верить тебе, — перебил Поль, — но согласись, его исчезновение не может не показаться странным. Сам понимаешь, если полиция решит его разыскивать…
Поль не закончил. Отец почувствовал, что сын удаляется. Уже сделав несколько шагов по тротуару, Поль обернулся и прибавил:
— Впрочем, если бы он вам писал, полиция бы знала. За вашей перепиской, конечно, следят.
Когда, затушив пальцами сигарету, нащупав жестянку с табаком и положив туда окурок, отец вернулся на кухню, мать уже приготовила вещевой мешок для завтрашнего похода.
— Осталось только положить крутые яйца да фрукты, — сказала она. — Ты мне напомнишь, но лучше оставить их на ночь в погребе.
— Садовый нож завернула в газету? — спросил отец.
— Ну конечно. А на ноги что наденешь?
— Башмаки, что покрепче.
— Ты давно уж не носил их. Не боишься, что будут жать?
— Нет, я надевал их на две пары носков.
— Верно, но это было зимой. А когда тепло, ноги отекают.
— А ты что наденешь, при твоих-то мозолях?
— У меня выбора нет: кроме сабо и выходных туфель осталась только одна крепкая, пара.
— Не натрешь ноги?
— Думаю, не натру.
Отец искал, что бы еще сказать. Он был рад, что разговор зашел о завтрашнем походе и, таким образом, щекотливая тема не будет затронута.
— Нечего канителиться, пора спать, — не придумав, о чем еще спросить, сказал он.
— Ступай, я разденусь и тоже приду.
Его удивило, что она ни единым словом не обмолвилась о поведении Поля. Он поспешил взять из чулана под лестницей ночной горшок и, уже поднимаясь наверх, сказал:
— Мы, конечно, и так проснемся, но, кто его знает, все-таки лучше взять будильник.
Мать кивнула, и отец стал подыматься по лестнице, которая уходила в темноту. В спальне он поставил горшок под кровать на его постоянное место — у левой ножки — и, закрыв ставни, разделся в темноте. Раз жена ничего не сказала внизу, может быть, она собирается поговорить, когда они улягутся. Он боялся этого разговора. Лучше всего было бы сразу заснуть, но он знал, что это невозможно. Слишком много всего случилось за этот день. И все это бурлило у него внутри, словно море, беспрерывно вздымаемое бурей. Он думал о дровах, убранных в сарай, о том, что их никак не хватит до конца зимы; он думал о тележке, увезенной на грузовике; о неожиданном визите сына; о другом, отсутствующем своем сыне, о котором хотелось хотя бы знать — умер он или жив. Все путалось, прибавлялось к накопившейся за день усталости, слишком тяжелой и потому не дававшей забыться. Он чувствовал, что совсем обессилел, но ничто не предвещало быстрого наступления спасительного сна.
Мать пришла в спальню и молча легла. Наступила долгая тишина, слышалось только дыхание да скрип матраса, когда кто-нибудь из них ворочался, пытаясь найти более удобное положение для наболевшего тела.
Отец старался не шевелиться. Может, если он не будет двигаться, сон придет скорее, может, хотя бы мать решит, что он задремал. Надо во что бы то ни стало избежать разговора. Отец знал: раз начавшись, разговор либо неизвестно когда закончится, либо приведет к ссоре. Он хотел уснуть. Отдохнуть, уйти от всего, что не было его каждодневной жизнью, от всего, что не связано с его работой. Он долго раздумывал над словами Поля: «Продай один из домов, и будешь есть досыта». Извольте радоваться! В семьдесят лет продать свое добро, чтобы только просуществовать! И это говорит его сын! А может, Поль действительно думает купить у него один из домов? Но для чего? Чтобы поместить капитал? Значит, правда, что он загребает деньги лопатой. Тогда мать права. Ну что ж, если Поль здорово зарабатывает, тем лучше для него. Краснеть тут нечего, особенно если он ведет свои дела честно. Он, отец, тоже знавал времена, довольно благоприятные для торговли, так что же — упрекать его за это, что ли? Нет, конечно. Сейчас времена более тяжелые. Поль старается приспособиться, и он прав.
Его обвиняют в том, что он спекулирует на черном рынке. Но кто может похвалиться, что никогда не спекулировал? Кто может бросить в него камень в наше время, когда всякий думает, как бы уцелеть! Злые языки утверждают, что он торгует и с немцами. Ну и что же? Как можно отказать и не отпустить им товара, раз они за него платят? В прошлом году, когда умерло столько немецких раненых из тех, что лежали в Педагогическом училище, немцы пришли заказать цветы. Мать весь день составляла букеты. Разве можно было отказать? И насчет этой петеновской милиции — господин Робен очень ее бранит, но господин Робен бранит все, что исходит от правительства. В конце концов, это просто новая полиция. Кто его знает, может, им приписывают куда больше преступлений, чем они могут совершить! Что в милиции в Лоне служат не самые лучшие люди, это, конечно, верно. Есть со всячинкой. Но откуда знает господин Робен, какие люди в Сопротивлении? Ведь каждый-то колокол на свой лад звонит. Да Поль и не служит в этой милиции. Если петеновцы попросили его пойти вместе с ними продавать фотографии Дарнана, он, может, не мог им отказать, так же как мать не могла отказать немцам в цветах. Нет, право, все это не так уж серьезно. Поль не подлец. И не такой эгоист, как утверждает мать. Доказательство — почти целая пачка сигарет, которую Поль ему дал. И дал не для того, чтобы произвести впечатление на мать, раз это было не при ней.
Чем больше отец раздумывал, тем больше жалел, что не потолковал с Полем о дровах. Уж сын наверняка предложил бы ему свой грузовик. И если отец не попросил, то виновата в конечном счете жена. И всегда она так: не знает, а говорит. Что за дурацкая привычка. А теперь, может, тележку из-за нее украли. Или разбили, или бросили в лесу. По слухам, там, в лесу, скрываются молодые ребята, уклоняющиеся от трудовой повинности, они тоже могут украсть тележку. И конечно, не для того, чтобы ею пользоваться, а чтобы продать крестьянам и купить на эти деньги вина.
Мать приподнялась, чтобы лечь поудобнее. Отец, старавшийся не шевелиться, почувствовал, что у него затекла правая нога. Он повернулся на другой бок.
— Ты не спишь? — спросила мать.
— Нет, еще не сплю.
— Попробуй заснуть, — сказала она, — не то завтра будет трудно лезть в гору.
Отец вздохнул. Теперь она уже не заведет разговора. Он еще поворочался, удобнее примостил под голову подушку и, немного успокоившись, наконец заснул.
Проснувшись, отец сразу же нашарил зажигалку, которую всегда клал на стул возле кровати. Как только он чиркнул, мать сказала:
— Смотришь, который час? Только что пробило четыре.
Везет же человеку, она отсюда, сверху, слышит бой часов, что висят в столовой.
Они поднялись одновременно; отец поспешил выйти, чтоб поглядеть, какая погода. Небо было ясное, усеянное звездами. В листве деревьев пел северный ветер.
Когда отец вошел в кухню, там уже вкусно пахло кофе.
— Я заварила настоящий, у меня еще осталось немного, — сказала мать. — То, что не допьем, захватим с собой в термосе.
Отец потирал свои шершавые руки, онемевшие за ночь.
— Правильно сделала. Приятно будет выпить кофе после еды всухомятку.
В это утро он был не такой усталый, как накануне, он радовался предстоящему дню, который обещал быть хорошим, радовался, что они пойдут в лес, где он не был уже несколько лет. До войны он иногда ходил туда по грибы, подымался на первое плато, и теперь, увидя на столе вещевой мешок, а на перилах внутренней лестницы свою палку, он на мгновение почувствовал себя помолодевшим и ему захотелось вновь пережить те минуты, которые оставили приятный след в его жизни. У него не бывало отпусков, продолжительных досугов, он знал только простые радости, скажем послеобеденные воскресные прогулки на Монсьель. Школьные праздники. Или поход за грибами вместе с приятелями. Тогда они позволяли себе большую роскошь — провести часок-другой в деревенском трактире и поиграть там в кегли, пока им готовят омлет. Это, конечно, не бог весть что, но, когда эти воспоминания вдруг всплывали, так, из-за пустяка — из-за вещевого мешка, палки или пары башмаков, — на душе у него становилось как-то теплее, он ощущал прилив сил.
Поев и выпив кофе, оставив кроликам запас сена, заперев двери погреба и сарая, закрыв ставни на окнах, старики Дюбуа пустились в путь.
— Даже не припомню, когда мы оставляли дом на целый день без присмотра, — заметил отец, запирая калитку на ключ.
— А что с ним случится-то, с домом?
— Ничего не случится, но все-таки…
— Я сказала мадемуазель Марте, что мы уходим на весь день. Она приглядит.
Отец посмотрел на еще закрытые ставни во втором этаже дома напротив их сада. Мадемуазель Марта часами просиживала у окна, глядя на улицу и во двор. За такое безделье отец ее недолюбливал. Он не понимал, как женщина, даже пожилая, может целый день оставаться праздной. Для него жизнь без работы была лишена смысла. Он не любил чувствовать на себе этот взгляд, который порой следовал за ним по пятам, и как будто говорил: «От вашей работы даже я устаю, господин Дюбуа!» Однако сегодня ему стало как-то спокойнее при мысли, что никто не может войти к ним, не будучи замеченным мадемуазель Мартой.
Старики дружно шагали по Школьной улице. Палка с железным наконечником и подбитые гвоздями башмаки отца стучали по асфальту. Еще только-только рассветало. На улице не было ни души, они прошли не оборачиваясь мимо Педагогического училища, где в будке стоял на часах немецкий солдат.
Отец чувствовал, как при каждом шаге мешок ударяет его по пояснице. Он почти не ощущал веса палки, и, когда они миновали город и парк с купальнями, он удивился, что у него нет одышки. Они молча шли ровным шагом по середине шоссе. Такая прогулка еще до восхода солнца — одно удовольствие. Дышать прохладным воздухом было приятно, и по дороге в Паннесьер в душе отца зазвучал старый марш полка Самбры и Мааса. Он невольно пошел быстрее, с каждым шагом все сильней размахивая палкой.
— Ты идешь слишком быстро, — сказала мать.
— Уже устала?
— Нет, но при такой ходьбе ты запыхаешься и придется остановиться.
Он замедлил шаг и посмотрел на жену. У нее уже было усталое лицо. Левой рукой она вцепилась в моток проволоки, который надела на плечо. Правой быстрым движением поправляла время от времени бандаж на животе.
— Ты бы передохнула, — предложил он. — Дорогу ты знаешь. Тебе надо прийти туда к полудню, шла бы спокойно, как на прогулке.
Она отрицательно покачала головой.
— Дай сюда проволоку, — сказал он.
— Нет, мне не тяжело.
Дорога, по которой они теперь поднимались, вначале вилась вверх довольно отлого. Отец смотрел на светлевшее впереди совершенно чистое небо, на котором вырисовывался лесистый склон, где в кружеве листьев играл ветер. Вскоре они уже были выше оставшегося позади города. Затем слева, книзу от них, стали видны деревни. Отец старался не разговаривать. Ему казалось, что дышать стало труднее. Все же он шел в том же темпе, только чаще и чаще оглядывался на жену, подстерегая выражение усталости на ее лице.
Когда они, миновав деревню Паннесьер, добрались до поворота, откуда была видна долина, лежавшая внизу, в лицо им ударил яркий свет. Из-за леса вынырнуло солнце. Отец надвинул на лоб каскетку, обнажив сзади лысину. Ощущение получилось такое, словно ему к затылку приложили холодную влажную тряпку. Он даже не заметил, что весь вспотел.
— Давай постоим минутку, — сказал он.
Жена посмотрела на него.
— Как хочешь, — не сразу ответила она.
— Все равно мне надо помочиться.
Не то чтобы ему хотелось, но под этим предлогом он мог не признаваться самому себе, что ему нужно отдохнуть. Он повернулся к лесу, а мать присела на камень у обочины.
— В нашем Сорок четвертом полку, когда на плато проходили маневры, мы всегда делали первую остановку здесь, — пояснил он, возвратясь. — Затем подымались до Веви. А потом, случалось…
Она перебила его:
— Не говори столько. Отдышись. И вытри пот, ты весь мокрый.
Он снял каскетку и обтер лысину платком.
— Надо мне было захватить твою фуфайку, — сказала мать. — Пришел бы на место и переоделся.
— Не беспокойся. В лесу холодно не будет.
Действительно, как только они сошли с проезжей дороги на лесную — сразу потеплело, а на свежих вырубках солнце припекало, как летом. Дорога была неровная, местами скалистая, с выбоинами, местами вся в колеях, порой из-под ног катились осыпавшиеся камни. Дорога шла то вверх, то вниз, иногда словно медлила на отлогом склоне или в лощине, и снова шла вниз и снова вверх. Идти становилось трудно, отцу несколько раз приходилось останавливаться, чтобы откашляться и сплюнуть мокроту.
— Видишь, мы идем слишком быстро, — заметила мать. — Ты выдохся.
— Да нет, это от горного воздуха.
— Лучше было идти по проезжей дороге. Это дальше, но зато легче.
— Нет. Так мы выиграем по крайней мере два километра. А вот спускаться будем по проезжей. Боюсь, что здесь нам не удержать тележки.
Они продолжали подниматься, но уже медленнее, с частыми остановками. Отец шел впереди, так как дорога местами сужалась. Он перевесил мешок на другое плечо, но отказался отдать его жене, которая по-прежнему несла моток проволоки. Ящерицы, часто незаметные под сухими листьями, спасались от них в кустарник, росший вдоль дороги. Во время одной из остановок мать спросила:
— А гадюк в этих местах много?
— Чего-чего, а этого добра хватает!
— Будь осторожней, собирая хворост, они часто прячутся в валежнике.
— Не беспокойся. Может, я и туг на ухо, но вижу пока хорошо.
Ветер все еще дул, но забегать в чащу леса он словно опасался и только мимоходом трепал верхушки деревьев, целыми охапками срывая с них ржавые листья, которые, падая, золотились на солнце.
Дорога раздваивалась, и отец остановился.
— Гм… раньше тут было по-другому, — заметил он.
— Мы заблудились?
— Нет, конечно… Но, по-моему, тропа, что идет влево, после вон того поворота возвращается обратно.
Отец умолк. Он вспоминал. Но теперь он потерял всякую уверенность. Мать, сморщившись, с беспокойством смотрела на него из-под старой соломенной шляпы, которую она надевала, работая в огороде. Лоб ее, в мельчайших солнечных блестках, лоснился. Она провела тыльной стороной руки по бровям, в которых застряли капельки пота.
— Тебе жарко, — сказал отец. — Я же знал, что это дело не для тебя.
— Обо мне не беспокойся, подумай лучше, по какой дороге идти.
И она опять повторила, что надо было идти по большаку; тогда отец пожал плечами и выбрал тропу, которая вела направо, хотя и не был убежден, что не ошибся.
— Ты уверен, что сюда? — спросила мать.
— Да, не беспокойся. Не могу же я заблудиться в этом лесу, раз я его вдоль и поперек знаю.
Тем не менее он пытался, не замедляя шага, разглядеть между стволами, куда ведет левая тропа, но поросль была густая, и скоро тропа скрылась из виду. Отец прикидывал, сколько времени прошло с тех пор, как они свернули с проезжей дороги, но определить это было нелегко. Они шли то быстрее, то медленнее, часто останавливались — высчитать было невозможно. Из объяснений лесоторговца он понял, в каком месте по отношению к проезжей дороге находится вырубка, но, стоя здесь, сообразить это было трудновато. В воспоминаниях все было очень просто, но теперь лес казался ему все более и более чужим. Прежде подъем представлялся ему менее крутым. А время шло, солнце подымалось все выше и жгло все сильнее.
Отец долго медлил, раньше чем остановиться и снять куртку, но отдать ее жене отказался. Он набросил ее поверх мешка и перевесил его на другое, не натруженное лямкой плечо.
При каждой остановке мать спрашивала:
— Ты уверен, что мы не ошиблись?
Отец не был ни в чем уверен, но упорствовал. Они прошли слишком много, не возвращаться же назад, кроме того, он надеялся, что тропа в конце концов взберется на безлесный бугор, откуда он сможет увидеть хотя бы кусочек проезжей дороги и сориентироваться. Теперь он задавал себе вопрос — уж не идут ли они по направлению к Брио? По солнцу выходило, что так. В конце концов эта мысль прочно засела у него в голове, но он все еще надеялся откуда-нибудь с открытого места увидеть проезжую дорогу. Он слишком упорно уверял мать, что здесь он ни в коем случае не заблудится, и потому не мог просто-напросто признаться: «Я ошибся» — и повернуть назад.
Время шло, от усталости у него подкашивались ноги и теснило грудь. Он судорожно сжимал свою крепкую палку, вещевой мешок оттягивал плечо, воздух казался каким-то тяжелым, дышать было нестерпимо трудно.
Дойдя до большого камня, он остановился, сел и сказал:
— Выпьем глоток вина, это прибавит нам прыти.
Он уже начал развязывать мешок, но тут мать подняла руку.
— Ты ничего не слышишь? — спросила она.
— Нет. Это ветер, вот и все.
Он слышал главным образом биение своего сердца и свое свистящее дыхание.
— Справа от нас, не очень далеко отсюда, рубят лес.
Отец прислушался, но уловил только ворчание ветра и треск ветвей.
— Я уверена, — сказала мать. — Пойду посмотрю.
Отец встал.
— Нет, пойду я, ты заблудишься, как только сойдешь с тропы.
Хоть он и сказал так, но мысль о подъеме по неровному склону пугала его.
— Я не могу заблудиться, — заметила мать. — Дорога идет в гору, потом мне надо будет спуститься, только и всего, как тут не найти тропы!
Отец еще попытался ее удержать, но не очень настойчиво: усталость отняла у него последнюю волю. Сидя на камне, он смотрел, как она удаляется неуверенным шагом, держась за деревья, высоко подымая ноги, чтобы пробраться сквозь кустарник. Когда она скрылась из виду, отец почувствовал, что он один, совсем один в этом лесу, и пожалел, что у него не хватило настойчивости удержать ее.
После ухода из дому грустные думы, которые одолевали отца накануне, больше его не тревожили. От ходьбы он испытывал сперва удовольствие, потом усталость, но все время он был поглощен только одним: надо идти. И вдруг он снова почувствовал себя как-то неуверенно. Совсем не из-за леса, его он как-никак знал наизусть и с этой стороны мог ничего не опасаться. А из-за чего-то, что снова шевельнулось внутри.
Нет, не осилить ему этой затеи с хворостом. Поначалу все пошло так неудачно, что и дальше надо ждать неприятных сюрпризов. Когда они будут на месте, он, конечно, обнаружит, что тележка сломана или исчезла. А потом, наготовить вязанок — это тоже не раз плюнуть. Если деревья уже несколько месяцев как срублены, они наполовину высохли, и срезать ветки будет не так-то легко. Ему ведь не двадцать лет, и матери тоже. Сколько они успеют сделать за день? Десять-пятнадцать вязанок, никак не больше. Стоит ли мучиться из-за такой малости? А отправиться обратно на ночь глядя тоже нельзя. Нехорошо оказаться на проезжей дороге в темноте. И как еще добираться с вырубки до этой самой дороги. Пико сказал, что проехать можно, но он вывозит дрова на волах.
Отец встал с камня и пересел на другой, на припеке. Тут, в овраге, ветра, правда, не было, но все же время от времени сверху долетало его дуновение, и от этих холодных ласк стыла спина. Сделав несколько шагов, он понял, что устал сильнее, чем ему казалось, когда он остановился. От утомления у него горели колени, острая боль в затылке отдавалась в темени. Он заставил себя дышать медленнее. И совсем сейчас ни к чему свалиться. Мать с ума сойдет. Только этого еще не хватало.
И куда это запропастилась жена. Ей почудился стук топора. Что, если она зашла слишком далеко и заблудилась, попала на косогор и кружит по нему, а потом сойдет с другой стороны склона?!
Отец забыл про усталость. Теперь его мучила тревога. Ему казалось, что, с тех пор как нет. жены, прошла целая вечность. Дались ей эти дровосеки, из-за них только даром теряет драгоценное время. И всегда она поступает по-своему, и получается ерунда. Вот уже больше двадцати лет — что вобьет себе в голову, то и делает. И в отношении Жюльена так было, да и во всем вообще. Зря он отпустил ее одну: уйдет далеко от тропы на звук топора, а звук-то ей, конечно, только померещился. Ведь она этого леса не знает. Без привычки в лесу недолго и заблудиться. Может, она упала в яму, наступила на гадюку. Господи, что за дурацкое упрямство!
Отец долго боролся со своей тревогой. Он достал из мешка бутылку воды с вином и отпил глоток. Потом свернул сигаретку, закурил и принялся дымить, смакуя каждую затяжку, заставляя себя думать только о блаженстве, которое доставляло ему курение. Это и вправду единственное его удовольствие. Удовольствие, с каждым днем все более скудное из-за карточной системы и необходимости экономить табак для обмена.
Понемногу его начала одолевать дремота, он встал и, держась в тени, сделал несколько шагов в том направлении, куда ушла жена. Тень, насыщенная ветром, была в непрестанном движении. Солнечные блики пробегали по земле, вытягивались на стволах деревьев. Сколько отец ни прислушивался, он не улавливал никаких звуков, кроме несмолкаемой песни ветра.
— До чего же мне надоел этот ветер, — проворчал он. — Не услышу, если она будет звать.
Он подумал, не отправиться ли на поиски жены, но сообразил, что там, где лес частый, они могут пройти совсем рядом и не увидеть друг друга. Если она вернется и найдет только вещевой мешок да куртку, оставленные на камне, пожалуй, испугается, снова полезет в чащу, и они могут потерять не один час.
Он прислонился к большому буку и простоял так довольно долго, закрыв глаза, потому что устал вглядываться в беспрерывное мелькание света и тени. Потом, почти против воли, сложил ладони рупором и несколько раз крикнул:
— О-го… го… го! Фернанда!.. Фернанда!
Он кричал, поворачиваясь во все стороны, но у него не было уверенности, что она его услышит. Тогда он замолчал и вернулся к тому камню, на котором сидел раньше.
Он выбился из сил. От этих криков в голове было ощущение какой-то пустоты. Снова пробудилась боль, которая было затихла, и, схватившись за грудь, согнувшись, видя все, как в тумане, из-за слез, выступивших на глазах, он встал, чтобы откашляться и выплюнуть душившую его мокроту.
— Наконец-то, куда ты пропала! — вздохнул отец, увидя жену, появившуюся из-за деревьев.
— Это оказалось дальше, чем я думала, — сказала она, садясь рядом с ним. — В лесу легко обмануться.
Наступило долгое молчание. Отец еще не оправился после приступа кашля, однако он внимательно смотрел на жену, которая, видимо, совсем выбилась из сил. По лицу у нее катился пот, она прерывисто дышала и так согнулась, будто лес навалился всей своей тяжестью на ее худые плечи.
— Ну и как, видела кого-нибудь?
— Да… — сказала она. — Мы ошиблись дорогой.
Отец и сам догадывался об этом, но он до того устал, что ее слова не произвели на него особого впечатления. Только спустя несколько минут он спросил:
— А мы далеко зашли?
— Надо вернуться на развилку и пройти еще порядочный кусок по другой тропе.
Ему хотелось сказать: «Это слишком далеко. Вернемся лучше домой». Но как быть с тележкой? Только эта мысль и дала ему силы продолжать путь.
— Ты совсем вымоталась, — сказал он.
— Нет. Идем.
Отец встал и поплелся следом за женой. Он шел, не отрывая глаз от ее худых ног и от подола серой холщовой юбки. Значит, придется пройти обратно до конца этой тропы, а потом еще и по той.
Они шли с самого раннего утра. И сколько же они прошли зря, а все потому, что он из упрямства не повернул обратно, хотя и чувствовал, что ошибся. Жена шла следом за ним. Потом она еще долго, очень долго брела напрямик через лес, пока он отдыхал, а затем, вернувшись, сказала: «Мы ошиблись дорогой». Она не сказала: «Ты ошибся дорогой». Ни словом, ни взглядом не попрекнула его, а теперь идет впереди и не жалуется на усталость, даже не упоминает о ней. Конечно, она моложе, и легкие у нее в порядке, ей не трудно дышать, не то что ему, но у нее грыжа, и при каждом шаге у нее, верно, такое ощущение, будто живот тянет ее вниз.
Отец шел, отупев от усталости, и постепенно им овладевала дремота, но овладевала только головой, остальное тело не поддавалось, оно было вроде машины, которая хоть и поизносилась порядком, но по инерции еще работает. Минутами он стряхивал с себя дремоту и повторял про себя: «Впереди-то надо бы идти тебе. Твое место там. Она и так потрудилась больше тебя». Но вслух он ничего не говорил. Ему казалось, что сейчас идти легче, но, если он что-то изменит, хоть на минуту нарушит молчание и замедлит шаг, ему уже не сдвинуться с места.
Дойдя до развилки, мать остановилась, и отец чуть не уткнулся носом ей в спину.
— Я пойду впереди, — чуть слышно сказал он.
Она обернулась, посмотрела на него и испугалась.
— Да тебя ноги не держат, — сказала она. — Постоим немного.
— Если мы еще постоим — всему крышка.
Он сказал это надтреснутым голосом, а затем на него напал кашель, должно быть, отчасти вызванный тем усилием, какого ему стоило удержаться от стона. Господи, не разревется же он! Или ему теперь и вправду грош цена? Не осталось и тени того, каким он был прежде.
Мать заставила его сесть на пень в нескольких шагах от дороги.
— Давай поедим, — сказала она. — Я уверена, что уже больше десяти. Подкрепимся немного. Не знаю, как у тебя, а у меня кружится голова.
Он понял, что это неправда. Что сказано это только ради него. Понял, но промолчал. У него не было охоты, не было сил спорить. Мысль о том, что время уходит, что надо собрать хворост и найти тележку, покинутую в лесу, правда, еще маячила в его сознании, но уже где-то далеко-далеко, лежала, словно тяжелая кладь на дне ямы — кладь, которую мало-помалу затягивает тиной. Скоро тина ее совсем закроет, и тогда сверху ляжет плотный слой усталости.
Мать открыла сумку и достала еду. Вначале отцу не шел кусок в горло. Язык плохо ворочался, во рту пересохло. Он глотал с трудом, подавляя мало ему знакомое отвращение к пище. Через некоторое время, проглотив несколько кусков и выпив полстакана вина, он признал, что жена была права. Она угадала: он устал главным образом потому, что перед уходом поел на скорую руку. Конечно, не такой уж он слабый, не такой уж немощный, как сам только что думал. Раз ты был лучшим гимнастом в полку, раз ты полжизни управлялся с мешками в сто кило каждый, тебя не свалят с ног несколько километров быстрой ходьбы с жалким вещевым мешком за спиной. Конечно, в семьдесят лет ты уже не тот, что в двадцать, но слабосильным тебя еще не назовешь.
Наработать столько, сколько в молодости, он, конечно, не наработает, но фашинник еще сумеет нарезать. На вырубке он себя еще покажет. Отец посмотрел на свой садовый нож. Он тут, у его ног, лезвие истончилось от веток и точильного камня. Ручку он сам смастерил, и она так отполирована его ладонью, что, когда он за нее берется, у него такое чувство, будто она специально отлита по его руке, по его пальцам. Этот старый нож еще послужит. Отец любил свой нож за то, что у него как раз подходящий вес, не слишком тяжелый, но достаточный, чтобы своей тяжестью дополнить силу того, кто им работает. Настоящий нож для хвороста. С ножом на пару они еще наготовят веток — ровных и аккуратных, таких не всякий молодой нарежет. Конечно, он потерял больше часа, потому что ошибся дорогой, но будьте покойны, он сумеет наверстать этот час.
Еще не остывший кофе окончательно подкрепил его. Теперь оставалось только найти вырубку, а на ней тележку, целую и невредимую, со всеми ее четырьмя колесами, тележку, готовую выдержать груз вязанок, и сам он тоже Готов приступить к работе.
Как только мать все уложила он поднял свой мешок, взял палку и пустился в путь. Теперь он шел твердым шагом, совсем не похожим на шаг старого, усталого человека.
Дорога, которая привела их на вырубку, не показалась отцу такой уж длинной — вероятно, причиной тому была уверенность, что они идут по правильному пути. Как только он заметил между стволами дубов и ясеней черную крышу барака, он ускорил шаг.
— Ты идешь слишком быстро, — сказала запыхавшаяся жена.
— Да мы уже пришли.
Он чувствовал, как у него колотится сердце. Еще немного, и он бы побежал. Он видел крышу из толя, бревенчатые, дощатые стены, кучи чурбаков, огромные поваленные стволы с необрубленными сучьями, а тележки не видел. У него сильно билось сердце, и не только из-за долгой ходьбы.
— Тележка… Ах ты, черт, да где же тележка?
— Что ты сказал?
Отец, сам того не сознавая, говорил вслух.
— Ничего, ничего, — ответил он, еще ускоряя шаг. Усталости как не бывало. Ноги уже не ощущают всей тяжести пройденного пути. В голове одна мысль: тележка. Как только они добрались до поляны, он сошел с тропы и пустился напрямик к бараку. Он перелезал через пни, спотыкался, застревал в сушняке, ругал дровосеков за плохо очищенную вырубку. Ему хотелось, как бывало в молодости, перемахнуть через эти чурбаки. Сейчас он их обходил. Страх одновременно подгонял и удерживал его. С каждым шагом в нем росла уверенность, что тележку украли. Он крепче сжал палку, другой рукой судорожно впился в лямку мешка. Черт бы их взял! Их надо поймать. Негодяи! Хватит ли у него духу дойти до конца, обогнуть барак со стороны леса?
— Ты с ума сошел! — кричала мать, голос ее доносился теперь издалека. — Не беги так!
Он не слушает. Куда там — торопится еще сильнее. И вот уже между ним и бараком только одна куча чурбаков, он обходит ее… Ничего. Перед бараком не так замусорено, как на остальной вырубке. Земля тут истоптана. Отцу надо бы отдышаться, но гнев подхлестывает его. Он идет вдоль барака, огибает его, и тут у него перехватило дыхание, будто весь воздух с поляны и окружающих гор распирает ему грудь.
Он останавливается.
Она тут. Она тут, перед ним, всего в нескольких шагах. Он боится шевельнуться. Взгляд перелетает от одного борта тележки к другому, от одного колеса к другому, взбирается, словно быстрый зверек, по дышлу, которое светлым крестом выделяется на затененном подлеске.
Она тут — и целехонькая.
Он только-только успел произвести этот беглый осмотр, и взгляд его затуманили слезы.
Отец достал свой большой клетчатый платок и вытер глаза. Мать стояла у него за спиной. Он не слышал, как она подошла, скорее догадался, что она тут.
— Ты бежал сломя голову, — сказала она немного спустя. — Что с тобой?
Отец подумал, что она спрашивает его про глаза, — ведь он их как раз вытирал.
— Это пот, — сказал он. — Пот ест мне глаза.
Он сделал несколько шагов, сбросил мешок, поднял каскетку, которую уронил, когда перекидывал через голову лямку, и медленно обошел тележку. Правой рукой он держался за край платформы, не отпускал его. Склонялся перед каждым колесом, словно выполняя древний ритуал. Осматривал ступицы, хорошо смазанные и поблескивавшие на солнце. Плевать ему на то, что мать наблюдает за ним. Он нашел свою старую тележку, а ведь как он за нее боялся. Ему хочется спросить, как она доехала, не обижали ли ее лесоторговец с приказчиком, не озябла ли она за ночь.
Голова его как будто раскололась пополам. Одна половина твердит: «Гастон Дюбуа, ведь это же глупо. Тебе семьдесят лет, а ты говоришь с тележкой, совсем как четырехлетний мальчонка разговаривает со своим игрушечным поездом». А другая половина головы ничего и слушать не хочет. Она занята только тележкой.
После тщательного осмотра отец отошел немного и окинул взглядом всю тележку целиком, потом оглянулся и посмотрел на жену. Она сидит на поваленном дереве, она даже не глядит на тележку. Повернулась к ней спиной. Не обращает никакого внимания, все равно как если бы они сами доставили ее сюда. И такое равнодушие кажется отцу чудовищным. Нет, эта женщина решительно ничего не понимает и не поймет. Для нее тележка — старая рухлядь, не представляющая никакого интереса. Если она и спала плохо ночью, то, уж конечно, не из-за тележки, оставленной в лесу на произвол судьбы.
Мать встает: сначала разогнулись ноги и приподняли тело, которое, кажется, не хочет расстаться с сидячим положением, словно не распрямляется поясница. Но, должно быть, это живот тянет мать книзу, потому что она держится за него обеими руками. Мать медленно встала, оглянулась. С ее лица медленно сползла болезненная гримаса, уступая место улыбке, которая с трудом пробилась сквозь сеть морщин.
— Ну, вот мы и пришли… — сказала мать. — Видишь, они поставили тележку за барак, чтобы ее не видно было с тропы.
— Знаешь, в наше время люди разленились, вряд ли они полезли бы сюда за тележкой, — ответил он, напустив на себя равнодушный вид.
Улыбка матери стала заметнее. Уж не смеется ли она над ним?
Он пожал плечами, потом достал из мешка, который повесил на дышло, садовый нож.
— Дело-то ведь еще не сделано, — сказал он, направляясь на вырубку. — Пора приниматься за работу.
Мать отцепила мешок, отнесла его в тень за бараком, сняла шерстяную кофту и подняла с земли моток проволоки. Отец уже остановился у большой кучи фашинника. Он поплевал на ладони, потер одну о другую и, взяв нож, принялся за работу.
Они долго молча трудились. Отец чувствовал себя превосходно. Крепко стоя на ногах, он вытягивал из кучи ветку и одним-двумя взмахами ножа, точно по сочленению, обрезал ее, каждый раз наискосок, каждый раз у коры ствола — он любил чистую работу. Им нужна не какая-то мелось, а такой хворост, чтобы уголь давал. Растопки у них и своей хватает, на нее пойдет и то, что он срежет с фруктовых деревьев. Он старался, чтобы вязанки получались получше, чтобы в них было побольше веток толщиной в руку. Отец все время помнил о ширине тележки и подгонял под эту мерку вязанки. Он очищал от мелочи хорошие сучья, потом резал их и бросал матери. Мать подбирала их и складывала в вязанки.
— Не надо слишком большие делать, — говорил отец. — А то трудно будет грузить.
Когда вязанка была готова, мать на скорую руку скрепляла ее проволокой.
— Я потом потуже стяну, — заранее предупредил ее отец. — У тебя все равно силы не хватит.
Когда мать приготовила полдюжины вязанок, отец повесил на пояс нож, взял клещи и стал стягивать проволоку. Он ставил ногу в грубом башмаке на вязанку, так что носок приходился вровень с проволочной петлей, куда продевался другой конец проволоки. И тянул изо всех сил, встряхивая вязанку, если какая-нибудь ветка выпирала. Прежде чем снова приняться за резку, он вытащил жестянку с табаком и, не торопясь, свернул сигарету.
— При такой работе мы скоро нагрузим тележку.
— Хочешь выпить глоток?
— Нет, я не устал. После попьем.
Он закурил.
— Ты бы прогулялась и посмотрела, в каком состоянии спуск к проезжей дороге, — сказал он.
Она грустно улыбнулась:
— Прогулялась? Ну, знаешь, я уже достаточно нагулялась за сегодняшнее утро.
— Бежать тебе незачем. Время есть. Но прежде чем пускаться в путь с такой поклажей, лучше знать наперед, что не застрянешь где-нибудь в колдобине.
Мать положила на готовую вязанку моток проволочных скреп, потом подняла ветку подлинней, оперлась на нее, как на палку, и пошла. Отец присел на минутку, чтобы докурить, и поглядел вслед удалявшейся жене. Она еле переставляла ноги, словно шла не по плотно утоптанной земле вырубки, а по грязи или рыхлой почве. Да, хоть жена и моложе, но, конечно, не крепче его. Он отметил это с известным удовлетворением, даже не подумав, что жену, наверно, одолевает усталость. Он затушил и спрятал окурок, потом снова принялся за работу.
Мать долго не возвращалась.
— Знаешь, — сказала она, вернувшись, — до большака, верно, будет с километр, не меньше. И дорога хуже, чем та, по которой мы шли сюда. Должно быть, лес отсюда вывозили на волах в больших повозках. Там есть рытвины глубиной сантиметров в тридцать, а в одном овражке еще и грязь стоит.
— Хочешь не хочешь, ехать все равно надо.
— Я думаю, может, лучше вернуться по старой дороге?
— С нагруженной-то тележкой? Да ты соображаешь?
Она беспомощно пожала плечами. Отец решил, что она преувеличивает. Должно быть, устала и переоценила трудности.
— А объехать эту колдобину нельзя? — спросил он.
— Нет. Деревья повалены только здесь, на вырубке, а там всюду лес стоит. Стороной не объедешь. Да еще в том месте листва очень густая и земля не просохла.
— Если только одно такое место, набросаем веток и проедем, — решил он.
— Мне кажется, тебе надо бы сходить поглядеть.
Отец с таким удовольствием заготавливал вязанки, казалось, рука сама радовалась, работая ножом. Он чувствовал в себе столько силы, что даже не ответил. Он сюда не для прогулок пришел, а для того, чтобы заготовить вязанки, вот он вязанками и занимается. Они с тележкой и не такие виды видали. Главное — это правильно распределить груз, и незачем зря ходить взад и вперед. Он и без того уже не может себе простить, что, сбившись с дороги, потерял столько времени. Он должен его наверстать. Отец упрекал себя за минутную слабость и решил работать так, чтобы за работой позабыть об этом. Женщины всегда волнуются прежде времени. Если их слушать, ничего путного не сделаешь. А кроме того, его жена совсем леса не знает. Она ни о чем не может судить. Ни о том, чего стоит хорошая тележка, ни о том, на что хватит сил у ее мужа. Думает, он дряхлый старик. А ведь уже по одному тому, сколько он наготовил хворосту, пока она ходила, могла бы понять, какую работу он способен провернуть.
— Ладно, складывай в кучи, я буду связывать, — сказал он.
Работал он споро. Равномерно, приноравливаясь к каждому удару, сразу определяя, что убрать прочь, а что оставить. Он прикидывал, на что годна та или другая ветка. Древесный уголь дает хорошее тепло, и в топке остается жар, подбросишь туда полешко, прикроешь вьюшку, и оно будет медленно тлеть. Да, этак можно будет надолго растянуть дрова. Молодец Пико, хорошо придумал с этим хворостом!
Солнце сильно припекало на поляне, защищенной от ветра, хоть он не прекращал своих осенних плясок и заунывных песен в кронах деревьев. Погода была как на заказ для такой работы. Им повезло, нельзя упускать такую удачу.
Отец оглянулся. Добрая дюжина вязанок уже лежала в ряд.
— Видишь! — крикнул он. — Дело идет!
— Слушай, может, будем уже грузить, — предложила мать, — посмотрим, тяжело ли получится.
Он рассмеялся.
— Не беспокойся, тележка выдержит вдвое больше.
— Она-то выдержит, а мы как?
— Может, прикажешь двинуться домой с ненагруженной тележкой?
— Это как тебе будет угодно.
Мать не улыбалась. Обычно она упрекала его, что он невеселый, а сегодня ворчала она, в то время как он давно не чувствовал такой бодрости, такого удовлетворения.
Он опять принялся за работу. Теперь дело шло несколько медленнее из-за пробудившейся боли в запястье. Это было не страшно. Но все же ему приходилось сдерживать свой пыл. Иногда он справлялся с веткой только после двух-трех ударов ножа, а четверть часа тому назад срезал бы ее с одного маху. Может, пошли дрова посуше? Он остановился на минуту. Огляделся вокруг. Вон там на ветках как будто побольше листьев. Должно быть, те деревья срублены позже.
— Ты переходишь на другое место? — спросила мать.
— Да, там лес как будто получше.
— Придется дальше таскать вязанки.
— Да тут и двадцати метров не будет… Принеси-ка попить, а заодно возьми из сумки брусок, я поточу нож.
Он сел в ожидании жены на пень, положил нож на землю у своих ног и, крепко сжав левой рукой запястье правой, принялся сгибать и разгибать пальцы. Он чувствовал, как ходят под кожей сухожилия. Боль немного утихла, разошлась по руке до локтя и в конце концов замерла.
— У тебя рука болит?
Он не слыхал, как подошла жена.
— Нет, хочу размять пальцы.
— Ты ободрал левую руку, — заметила она.
— Э… э… пустяки.
Он обтер руку о штаны.
— Смотри, как бы чего не прикинулось.
— Не страшно. Откуда в лесу быть заразе.
Они выпили по стаканчику чуть теплой воды с вином.
— Солнце передвинулось, — сказала мать. — Мешок был уже не в тени.
Отец посмотрел на небо. Должно быть, мать угадала его мысль. Она сказала:
— Надо было все-таки взять часы, точно времени никогда не узнаешь.
— Во всяком случае, сейчас немногим больше трех. Доделаю что осталось, и будем накладывать тележку.
Вставая, он плотно сжал губы, чтобы не застонать. Словно нож врезался ему в поясницу. Он скрючился, и острие ножа поползло вдоль спины. Эта боль шла к слиянию с другой болью, которая началась в кистях обеих рук, пронизала его до мозга костей и добралась до затылка. Там три потока режущей боли соединились, сплелись в один узел и со страшной силой, как тремя ремнями, скрутили его тело, будто задумав сломать ему хребет.
— Фу ты, черт, — прохрипел отец, — у меня что-то внутри сместилось.
Он едва дышал. Пока он сидел, тело его онемело. И, когда, встав, он захотел размяться, проснулась вся накопившаяся усталость. Он сделал над собой усилие, еще раз крепко сжал левой рукой запястье правой и поплевал на брусок, чтобы наточить нож.
— Никак нельзя останавливаться… Никак нельзя. Отец положил брусок и принялся резать ветки. При каждом взмахе его обжигало, как крапивой, кололо, как иглами. Боль нарастала, накапливалась во всем теле, волны ее схлестывались, оспаривали одна у другой каждый мускул. Сражаясь с сучьями, он в то же время вынужден был бороться против непрекращающейся мучительной боли. Скоро он понял: что тут, что там резать сучья — одинаково нелегко, и наточенный нож тоже не очень-то облегчает работу. Однако он ухватился за мысль, что не стоило с таким трудом лезть сюда, в гору, чтобы воротиться домой с наполовину нагруженной тележкой, и это помогло ему собраться с силами. Он сказал матери, что они увезут две дюжины вязанок, — раз сказано, значит, так тому и быть. Однако он все чаще и чаще оглядывался назад и считал кучи веток, которые мать складывала в вязанки. Он насчитал восемнадцать вязанок.
— Может, хватит? — спросила тут мать.
— Я сказал: две дюжины, — проворчал он, едва разжимая губы.
У него лицо и все тело были в поту. Он положил нож, сбросил каскетку и снял рубашку.
— Не раздевайся, простудишься, — остановила его мать.
— Нет, как раз наоборот. Я сниму фуфайку, чтобы она высохла на солнце, а потом, когда будем спускаться, надену опять.
Мать взяла мокрую фуфайку и расстелила на припеке, на дровах.
— Ты бы кончал, — сказала она.
Он надел рубашку и снова принялся за работу. Оглянувшись опять, он увидел, что жена делает вязанки поменьше. Ему хотелось крикнуть, что так она только зря тратит проволоку, но он ничего не сказал. Не мешало бы нарезать вязанки две лишние, подумал он, хотя бы для того, чтобы доказать жене, что он не попался на ее удочку; однако, когда она остановила его, сказав, что две дюжины вязанок уже есть, он глубоко вздохнул и воткнул нож в полено рядом с фуфайкой.
— А может, нарезать еще две-три?
Он спросил, но его вопрос не был рассчитан на ответ. Он знал, что скажет жена, и она в точности так и сказала:
— Положим на тележку те, что уже готовы. А там посмотрим.
Отец стянул вязанки проволокой. И это тоже было трудно, потому что после минутной передышки каждое движение отзывалось в онемевших от усталости мускулах, в мускулах, где еще дремала только притупившаяся боль. И боль эта разгоралась, как жадное пламя. Обострялась с каждым движением. Отец угадывал, когда она приближалась. Чувствовал, как она нарастает, и ждал, когда она достигнет высшей точки. Он начал с ней своего рода игру, но силы были неравные. Все шло не по правилам. Сколько бы он ни говорил: «На этот раз я с тобой справлюсь», тело не слушалось, поддавалось терзавшей его боли. А ведь он всю жизнь трудился. Он был не из тех, чье тело ломит с непривычки к работе. Но каждодневная работа в саду и труд дровосека не одно и то же. Бесконечный утренний путь, а потом эта спешка. Он хотел вернуться к тому ритму, в котором работал когда-то. Но тогда у него за спиной было куда меньше лет, и в лес он ходил только за тычинами для огорода да за кольями для забора. Он набросился на работу как лютый зверь, желая доказать себе самому, что еще молод. Но физической энергии не хватило. Машина, пущенная в ход, работала безостановочно, однако незаметно накапливалась усталость. И когда мера переполнилась, усталость хлынула через край. Теперь к ней присоединился еще и страх перед обратной дорогой. Невольно ему вспомнилось, что мать говорила о спуске, который ведет на большак. А если жена не преувеличивает? Смогут ли они вдвоем вывезти отсюда, с вырубки, тележку с такой поклажей?
Покончив с вязанками, они оттащили их к дороге и пошли за тележкой.
Сначала грузить было просто отдыхом. Поднимая плотные, туго стянутые проволокой вязанки, отец приободрился. Он с удовольствием их пересчитывал, радовался, что ни одна не торчит из-за края тележки. Любо-дорого будет смотреть, так они ее нагрузят. Вот будут они проезжать по городу, старики, увидя их, наверняка скажут: «А вязанки у папаши Дюбуа еще хоть куда. У него верный глаз. И тележка нагружена здорово».
По мере того как росла гора вязанок, работа требовала все больших усилий, большего напряжения мускулов. Кинув на тележку пятнадцатую вязанку, отец закашлялся и вынужден был остановиться. Мать поспешила принести ему попить, и все-таки он долго не мог отдышаться.
— Мы пожадничали, — сказала она, — слишком много их наготовили.
Отец понимал, что жена права, но ничего и слушать не хотел.
— Мы придвинем тележку к этому штабелю, — сказал он. — Я влезу, а ты приставишь вязанки к дровам, я буду грузить сверху.
— Еще сломаешь ногу.
— Не беспокойся.
Ему было одинаково трудно что говорить, что работать: он боялся снова раскашляться. Матери пришлось вместе с ним подтаскивать к дровам уже тяжелую тележку. Отец стал ногой на ступицу и влез на штабель. Дрова были толстые, он утвердился на них без труда. Он обрадовался, увидав, что вязанки дошли доверху. Да, нагрузили что надо. Он правильно рассчитал. Он слез, точным взмахом руки набросил веревку и так стянул тележку, что она скрипнула.
— Доедем до большака, стянем еще. За это время вязанки утрясутся и улягутся плотнее.
Мать показала на небо.
— Прохлаждаться нечего. Скоро стемнеет, — сказала она.
И верно. Солнце стояло низко, и на поляну уже ложилась тень.
— Когда спустимся, я надену фуфайку.
Они повесили вещевой мешок на боковую стенку тележки, отец взялся за дышло, мать стала сзади.
— Поехали, — крикнул он, — поехали!
Отец нагнулся вперед и потянул тележку, напрягая все силы и кляня неунимавшуюся резкую боль в спине и руках. Тележка тронулась с места и покатилась, подскакивая на неровностях подсохшей дороги. Дорога вела под гору, и, чтобы все шло гладко, достаточно было объезжать рытвины и большие корни.
В лес уже вошли сумерки. Там воздух был не такой свежий, и отец дышал с трудом. Ему захотелось на минутку остановиться и передохнуть, но он заметил, что спуск кончается и дальше дорога идет в гору. Чтобы взять этот небольшой подъем, лучше было воспользоваться разбегом. Склон был довольно отлогий, но все же тележка замедлила ход.
— Взяли! — крикнул отец.
Возможно, что мать толкала уже не так рьяно, как вначале. Однако отец не мог посмотреть в чем дело: момент для остановки был неподходящий. Он потянул изо всех сил, но дорога была узкая, и объезжать препятствия было трудно. Передние колеса с силой налетели на толстенный корень, наполовину стертый гужевым транспортом, и на мгновение отец испугался, что вывихнет руки. И все же передок тележки преодолел препятствие, но ход ее настолько замедлился, что задние колеса не перевалили через корень. Нагруженная тележка остановилась как бы в нерешительности, отец огромным усилием воли напружил мускулы, но тяжелая поклажа победила. Тележка подалась немного назад.
— Не отпускай! — крикнул отец.
Они дали тележке откатиться назад, пока она не задержалась передними колесами на корне.
— Нажми на тормоз, я держу! — крикнул отец.
Мать повернула ручку, и, когда железные колодки затормозили, отец отпустил дышло.
— Чертов корень! — проворчал он.
Мать, держась одной рукой за боковую стенку тележки, другой схватилась за живот, словно хотела смять, скомкать его. Она побагровела, и, хотя на лицо ее падала тень от полей шляпы, видно было, что оно все в капельках пота. Наступило долгое молчание, оба слушали только, как клокочет все у них внутри.
— Нам ни за что не проехать, — прошептала мать.
Отец, которого немного пугало наступление темноты, заупрямился.
— Надо проехать, черт подери!
Он огляделся и, отойдя на несколько шагов, поднял ветку. Обломил тот конец, что потоньше, и засунул ее между задней стенкой и вязанками.
— Если опять не въедем, ты не тормози, подложи этот сук, так будет скорей. Ну а теперь поехали.
Он ухватился за дышло, а мать отпустила тормоз, и, как только она сказала, что можно трогать, он крикнул:
— Взяли!
Общими усилиями им удалось с большим трудом преодолеть препятствие и, не останавливаясь, въехать на косогор. Несмотря на сумерки, отец разглядел, что этот спуск круче, но подъем с той стороны показался ему довольно отлогим. Значит, надо взять его с разбегу, тогда все пойдет как по маслу. Отец, которого подталкивала тяжелая кладь, припустился рысью. Тележка подскакивала, дышлом ему встряхивало руки, но он знал, что и тележка и он держатся крепко.
За несколько метров от низины отец понял, что это, должно быть, и есть то самое место, где мать видела грязь, но он слишком разбежался и уже не мог остановиться. Надо было воспользоваться таким разбегом и проскочить.
— Взяли! — крикнул он еще раз.
Ему казалось, что мать совсем не подталкивает. Как только они съехали с горы, тележка потяжелела, словно ее нагрузили свинцом. Она шла все тише, тише и остановилась, несмотря на усилия старика, хотя он и чувствовал под ногами более или менее твердую почву.
— Черт, — выругался он. — Тут не проедешь!
Он отпустил дышло и убедился, что тележка всеми четырьмя колесами увязла в боковых колеях, где дорога была куда более разъезжена, чем посредине.
— Влипли! — крикнул разъяренный отец. — Ты не могла предупредить, что это то самое место, где мы можем застрять! Я бы пошел посмотреть и заложил бы ветками эту грязищу.
На него опять напал кашель, и он замолчал. Когда он был в состоянии ее выслушать, мать объяснила:
— Это еще не самое плохое место, то гораздо дальше.
Отец с раздражением замахал руками.
— Выходит, там просто болото. Чего же ты не сказала?..
— Я говорила.
— Ничего ты не говорила. Ты хотела, чтобы я сам поглядел. Как будто у меня было время. Даже если бы мне и хотелось самому поглядеть, незачем было терять время нам обоим… Ты, что ли, готовила бы вместо меня вязанки! Нечего сказать, милая моя, в хорошенькую историю ты нас втравила… И уж, конечно, не тебе выпутываться!
По мере того как отец говорил, он начинал отдавать себе отчет в том, что он был несправедлив. Напрасно он не послушался жены, но она дважды за этот день оказалась права, а это было уж слишком. Да еще права в таком деле, в котором он смыслит больше ее. Он сознавал, что поступает несправедливо, нападая на жену, но им владел гнев. У отца только и хватало воли поддерживать в себе этот гнев, который почти доконал его. Но чтобы сдержаться, нужна была сила, гораздо большая, чем та, что еще уцелела в нем.
Мать не говорила ни слова. Как и всегда, она ждала, глядя в упор на мужа. И взгляд ее выражал полную покорность. Казалось, она приемлет все. Только как бы говорит: «Да замолчи же. Если тебе угодно, чтобы это было так, хорошо, согласна: я во всем виновата. Но побереги силы, не кричи, опять раскашляешься». Отец тоже знал, что гнев его оборвется кашлем, но, сам себе в том не признаваясь, рассчитывал, что кашель-то и спасет его от обидного ответа.
На этот раз приступ был длительный, и, чтобы отдышаться, ему пришлось сесть на обочину.
Когда он поднял голову, дорога уже была подернута мглой. Сквозь ветки еще белело небо, но кое-где уже мерцали звезды.
— Что нам теперь делать? — пробормотал отец.
Мать несколько раз обошла вокруг тележки.
— Ты думаешь, если положить ветки…
— Ветки надо было положить раньше. Сейчас мы увязли в грязи, и увязли прочно. Теперь ни вперед, ни назад не сдвинешься.
— Как же быть?
— Честное слово, я…
Он замолчал. Он был совсем подавлен: усталость, пустота, оставшаяся после того, как он дал волю гневу, быстро наступавшая ночь и мокрая от пота рубашка, которая липла к телу и холодила плечи…
— Лучше, пожалуй, вернуться домой, — предложила мать, — а завтра с утра опять подняться в лес.
Мысль о том, что надо будет дважды пройти этот путь, возмутила отца. Он опять раскричался, но потом сдержал раздражение, боясь, что новый приступ разбередит ему грудь.
— К черту эту проклятую жизнь, — вздохнул он. — Уж лучше околеть здесь… Лечь и околеть, как собака… Такая жизнь в наши годы, ну куда это к черту годится… И за какие грехи бог нам такое посылает!
Отец подавил стон, по телу его пробежала дрожь, и он встал. Он озяб — и от свежего вечернего воздуха, и от земли, на которой сидел. Он боялся простуды и не хотел поддаться ей.
В голове у него шевельнулась мысль, что тут, можно сказать почти рядом, барак и что Пико объяснил, где лежит ключ. Говорить о бараке отец не решился, но все же заметил:
— Я уже не в силах спуститься. Да и ты еле на ногах стоишь.
— Тогда надо, пока еще светло, пойти посмотреть, можно ли устроиться тут на ночь.
Отец подумал, что дом оставлен на ночь без присмотра, что кроликов могут украсть, но он дошел до полного изнеможения и отбросил от себя эти мысли.
— Чтобы выбраться отсюда, придется разгрузить тележку… — сказал он. — Другого выхода нет.
Мать отцепила мешок, взяла одежду и пошла обратно.
— Дай-ка куртку, — сказал отец, — мне не жарко.
Она вернулась и накинула ему на плечи куртку. Затем они кое-как добрели до вырубки, еще освещенной последними лучами солнца.
Барак дровосеков был довольно просторным помещением с длинным дощатым столом на шести кольях, врытых в землю, с двумя плохо обтесанными скамьями и чем-то вроде нар, покрытых соломой. Отец обошел помещение, держа в вытянутой руке зажигалку, а другой рукой снимая паутину, которую по углам развесили пауки. От земли тянуло запахом гниющего дерева.
— Здесь очень сыро, — сказала мать, — а нам даже прикрыться нечем.
Теперь отцу вспомнился дом и удобная постель, на которой он бы с таким удовольствием растянулся и дал покой своему усталому телу.
— Может, попробовать вернуться домой? — спросил он.
— Нет, — сказала мать. — Слишком поздно. Нам не дойти.
Отец обнаружил в углу барака старую железную печку. Труба была выведена в проделанное в крыше отверстие, вдвое шире, чем требуется, через которое в барак проникало немного света.
— Надо бы протопить.
Сначала, желая убедиться, что печка не дымит, они запалили пучок соломы, и почти сразу установилась хорошая тяга. При свете горящей соломы они увидели кучу коры, оставленную дровосеками.
— Протопим помещение, дышать станет легче, — сказал отец.
— Эх, Гастон, Гастон, мы ведем себя как малые дети. Сидим здесь, прикрыться нечем, есть нечего, всего-навсего горбушка хлеба осталась.
— Я не голоден.
— Все-таки поешь.
Она протянула ему три четверти оставшегося хлеба.
— А ты? — пробормотал он.
— Мне хватит.
Оба были скупы на слова. Они смотрели на огонь, протягивали к нему свои натруженные руки, онемевшие ноги, грели грязные от пыли лица в потеках пота.
— Ну и красивы же мы, ничего не скажешь, — заметил отец.
Старики долго просидели так, и постепенно тепло разморило их. Отец устроился на чурбаке, который он подкатил к печке, мать — на расшатанном ящике. Отец ни о чем не думал. Он был скован усталостью, только усталость еще и жила в его теле и в мозгу. Он долго держал хлеб в намучившейся за день и потерявшей чувствительность руке, но в конце концов все же поднес кусок ко рту. И стал медленно жевать. Тогда мать, словно она только и ждала этого, тоже принялась за еду. Кофе у них кончился, но на дне бутылки еще осталось вино с водой. Мать налила его в стаканчик и протянула мужу.
— А ты? — спросил он.
— Мне не хочется.
Это, конечно, была неправда, но у отца не хватило силы воли настаивать. Он медленно выпил. И, отдавая стаканчик, вздохнул:
— Теперь ничего уже не осталось.
Мать покачала головой. В печке потрескивала кора. Пламя длинными языками, гудя, уходило в трубу, всю в крошечных дырочках.
— С такой дырявой трубой, чего доброго, еще угоришь, — сказала мать.
— Пока есть огонь, бояться нечего, другое дело, когда останется жар.
Он беспомощно развел руками и опять уронил их на колени. Умереть бы здесь им обоим, и конец всем невзгодам. Через несколько дней их нашли бы. Вероятно, сказали бы: «Им было не на что жить, вот чем вызвана эта драма». Сказали бы еще: «А ведь у них и дети есть. И кое-какое добро. А умерли, как нищие, даже глотка воды не было».
Отец достал свою жестянку с табаком.
— Не кури, захочется пить, — заметила жена.
— Нет, от сигаретки усталость пройдет.
Она горько усмехнулась:
— Мне в таком случае надо было бы выкурить целую пачку.
— Как подумаю, милая ты моя старушка, что мы могли бы спокойно сидеть дома, поесть горячего супа, лечь в мягкую постель… Черт знает что! Работали всю жизнь, как каторжные, и дошли до такого. Надрывались, чтобы вырастить сыновей, и остались одни.
— Если будешь нервничать, опять раскашляешься, — спокойно заметила мать. — А у нас даже глотка воды нет.
Отец сдержался. Они сидели друг против друга у огня, который освещал их лица, обдавая их жаром. Они сидели тут, и между ними стояло что-то, что жгло, что палило сильнее огня. Они смотрели друг на друга. Отец знал, что мать думает о Поле и о его грузовиках. А он думал о Жюльене, молодом и сильном, о Жюльене, который мог бы вытащить тележку из грязи и довезти до проезжей дороги… Да, это так. Они оба правы. Поль черствый, он эгоист, а Жюльену плевать на то, что приходится переносить старикам. Никогда-то он не сидел дома. Появлялся, только если ему нужно было выстирать или починить белье. А Поль еще и в политику лезет.
Да, сыновья — это вечная боль, и она мучительнее, чем усталость и нужда. Мучительнее, чем все лишения. И эта боль встала между ним и женой, она горит и разгорается, как огонь в печке, который они поддерживают, не давая ему погаснуть. Но об этой боли он даже не может говорить. Если он заговорит, то опять даст волю своему раздражению, и одна боль повлечет за собой другую. Вот так и будут они сидеть тут друг против друга и ничего не говорить — разве что взглядами. Они будут сидеть, затаив в себе усталость и тоску, и ждать рассвета, а он не принесет ничего, кроме работы, которая им уже не по силам.
Неужели они и вправду пришли сюда, чтобы умереть, даже не смея высказать то, что у них на сердце?
Огонь начал угасать, мать встала и подбросила еще коры. Теперь в бараке было тепло.
— Ты бы прилег, — сказала мать, — если и не заснешь, все же отдых.
Он посмотрел на нары. В семьдесят-то лет улечься на охапке соломы, растрепанной и примятой другими ночевщиками! Да это хуже, чем на военной службе, хуже, чем на постоях в четырнадцатом году, там хоть всегда можно было разжиться водою и свежей соломой. И одеяло было, и шинель — под голову подложить.
Словно угадав его мысль, мать взяла вещевой мешок и вытряхнула из него все на стол. Потом набила мешок соломой с нар.
— На, — сказала она, — вот тебе подушка.
— А ты как?
— Мне пока спать не хочется. Я посижу у печки.
Отец встал. И тут же на него накинулись все его боли. Он открыл дверь и вышел.
Небо было чистое, вызвездило, как в морозные ночи. Было холодно. Отец отошел на несколько шагов для естественной надобности и поспешил вернуться в барак. Он озяб, и резкий ветер мешал дышать. Он подумал, что, если они оба заснут, огонь погаснет и барак тут же остынет. Он снял башмаки и растянулся на соломе, которую мать сгребла к краю нар. Когда он улегся, мать подняла ему воротник куртки и заколола под подбородком английской булавкой. Отец не противился, он уже был во власти безмерной усталости, в которой, смешавшись с ней, растворилась мучившая его боль. Он только сказал:
— Когда захочешь лечь, разбуди меня, я буду поддерживать огонь.
— Конечно, конечно, не беспокойся, — ответила жена.
Положив под голову мешок с соломой, отец уставился на огонь. Он уже ни о чем не думал и вскоре заснул.
За ночь отец просыпался несколько раз и каждый раз видел, как жена неподвижно сидит у огня или подкладывает в печку кору. Он открывал глаза, силился подняться и сказать: «Иди ложись, я вместо тебя послежу за печкой». Но так и не двинулся с места. Всякий раз усталость приковывала его к нарам, он был не в силах даже пальцем шевельнуть, весь во власти сна, бороться с которым ему было невмоготу.
Все же он встал еще до света, потому что ему уже давно надо было выйти. Мать, сидевшая прислонясь к стенке барака, подняла голову.
— Ты так и не ложилась? — спросил отец.
— Ложилась, ложилась, не беспокойся обо мне. Голос у нее был хриплый и слабый.
— Ложись на мое место, я больше не лягу.
Она встала и, не сказав ни слова, растянулась на нарах. Отец вышел. Звезд уже не было, и ветер утих. Небо, верно, заволокли тучи, но по-прежнему было очень холодно. Вернувшись, отец сказал:
— Если начнется дождь, наше дело дрянь.
Мать, видимо, дошла до предела усталости. Она с трудом приоткрыла глаза. Отец испугался. Лицо у нее было как у покойницы. Он постоял около нар, потом вернулся к печке и подбросил в огонь коры. Он спал, а она, верно, не ложилась всю ночь. Топлива почти не осталось. Он спал, а она поддерживала огонь. Он чувствовал себя виноватым, но искал оправдания в том, что она моложе и меньше его намучилась за день. Ему хотелось пить. Во рту пересохло. С минуту он колебался, но потом все же свернул сигаретку. Первые затяжки были неприятны, но вскоре он почувствовал, что от курения окончательно проснулся. Боль не исчезла, но прежней слабости уже не было. Продолжая поддерживать огонь, он время от времени вставал, открывал дверь и смотрел на небо. Как только оно стало бледнеть над верхушками деревьев, он подошел к нарам. Мать открыла глаза.
— Ты не спала?
— Немножко вздремнула.
— Скоро начнет светать.
Она отозвалась только глубоким вздохом, от которого приподнялись ее сложенные на животе руки, потом повернулась на бок и села на край нар.
— Встаю, — пробормотала она, надевая башмаки. Она выбросила солому из мешка, положила в него нож и брусок, термос и пустую литровую бутылку. Отец удостоверился, что огонь погас, аккуратно закрыл дверцу печки и вышел первым.
— И подумать только, что у нас нет ни капли кофе, — сказала мать.
Отец упрекал себя за то, что позволил ей просидеть всю ночь. Теперь надо сделать так, чтобы все сошло гладко и ей не пришлось надрываться. Когда они добрались до увязшей в грязи тележки, в лесу еще было почти темно. Отец уже взялся за веревку, чтобы развязать поклажу, но мать предложила:
— А что, если мне дойти до Паннесьера и нанять лошадь, чтобы нас вытащили?
— Если придется платить почасно за человека и лошадь, вязанки нам дорого встанут. Сам справлюсь. У нас еще целый день впереди. Только бы не было дождя.
Он чувствовал себя сильным. Не то чтобы за ночь прошла усталость, а просто он перестал предаваться думам. В голове у него была одна мысль: справиться без чужой помощи. Все его бросили. Собственным сыновьям и то все равно, если он подохнет. Ну так он не подохнет! Он вывезет свой хворост из лесу, и вывезет сам. Мать совсем обессилела и пала духом. Но он ей еще покажет, что может сделать человек даже в семьдесят лет! Он уже смекнул, как ему быть. Когда не хватает сил, может выручить смекалка.
Отец развязал веревку и влез на боковую стенку тележки. На его счастье, вязанки были хорошие, тугие. По крайней мере их можно сбросить на землю и не бояться, что они развалятся.
— Отойди! — крикнул он.
Мать отошла. Всего было двадцать четыре вязанки; он отсчитал шестнадцать и сбросил их на обочину. Когда на тележке осталось восемь вязанок, он слез и сказал:
— Столько-то мы вытянем. Пошли.
— А остальные ты бросишь?
— Не беспокойся. Увидишь. Ну поехали, только предупреди меня заранее, когда мы будем подъезжать к тому топкому месту, о котором ты говорила.
Он взялся за дышло, поискал, во что бы ему покрепче упереться ногами, и крикнул:
— Поехали!
Мать выдохлась. Он это знал. Соображать надо ему, его голове. Сил у матери теперь осталось чуть-чуть, только чтобы поддержать его силы.
Он потянул за дышло, повернул его вправо, потом влево, но тележка лишь чуть покачнулась. Он выпрямился и крикнул:
— Эй, эй, не надрывайся!
— Надо сбросить еще.
— Нет. Она сдвинулась, она выедет. Ступай на мое место. Ты только направляй и немного тяни. Сзади я смогу подтолкнуть сильнее.
Мать повиновалась. Он понимал, что в ней сейчас живет только тупая покорность, и потому уже не прислушивался к ее советам. Слабость жены придала ему силы.
Когда она стала к дышлу, отец налег на тележку сзади, согнул ноги в коленях и подпер плечом поперечину, будто он и вправду хотел приподнять тележку с поклажей.
— Поехали! — крикнул он.
Закрыв глаза, сжав челюсти, он напрягся всем телом и оттолкнулся ногами. Он почувствовал, что тележка медленно приподымается, что колеса вылезают из липкой грязи. У отца вырвался какой-то нутряной, почти звериный крик:
— Взяли!
Тележка сразу оторвалась, сдвинулась не менее чем на полметра и стала.
— Гастон! — крикнула мать. — Гастон!
Отец выпрямился и побежал к передку.
— Ах, черт! Ну что же ты! Мы выехали…
Мать стояла на коленях, упершись руками в землю Она не могла подняться, и ему пришлось помочь ей.
— Когда тележка поехала, я поскользнулась, — тяжело дыша, проговорила она.
Отцу хотелось выругаться, но при виде ее измученного лица он сдержался.
— Ты ушиблась?
— Нет, ничего… Куда я теперь гожусь, только раздражаю тебя, бедного.
Ее слова тронули его. Ему захотелось обнять жену, но он уже давно позабыл, как обнимают. Он только сказал:
— Ну, раз она вылезла, дело на мази. Но за дышло возьмусь теперь я. Для тебя это может плохо кончиться. Если колесо на что-то наскочит, эта чертова тележка, чего доброго, сразу швырнет тебя на землю.
Мать снова стала сзади, и они двинулись дальше.
Дорога была нелегкая, но они без особых трудностей добрались до топкого места. Отец остановил тележку, не доезжая до небольшого спуска, который вел туда.
— Думаю, проедем, — сказал он, — но если положить фашинник, будет полегче.
Он взял нож и принялся срезать с ближних деревьев ветки. Мать подтаскивала их к топкому месту и укладывала поперек дороги. Когда грязь была закрыта ветками, они снова взялись за тележку и благополучно проехали. Конец пути до большака был лучше: они осилили его с двумя остановками.
— А теперь, — сказал отец, — осталось сделать еще две ездки.
Жена, верно, уже догадалась о его плане, потому что нисколько не удивилась. Она посмотрела на небо, которое заволакивало тучами, и вздохнула:
— Только бы обошлось без дождя.
— Ладно, идем, вывезем все из лесу, и дело с концом.
Отец почувствовал, что силы у него теперь хватит на двоих. Раз они выдержали первую ездку, выдержат и остальные. И действительно, это им удалось. Потрудились они, конечно, здорово, но тележка шла хорошо, и старик был доволен. Будь у него что поесть и попить, он охотно нарезал бы еще несколько вязанок. Но от голода сводит живот, от жажды пересыхает в горле.
Когда все вязанки были снова плотно уложены на тележку, отец спросил:
— Деньги с собой взяла?
— Нет. Зачем? Чтобы потерять в лесу?
— Глупо. Можно было бы промочить горло в Паннесьере.
— Так-то оно так, но не могла же я знать это наперед.
Обратная дорога шла под гору до самого города. Достаточно было направлять тележку и тормозить в зависимости от крутизны спуска. Отец шагал, упираясь в перекладину дышла, которая толкала его в крестец. Мать шла около тележки и нажимала или отпускала тормоз. В Паннесьере старики напились у колонки. Вода была холодная, и они смочили себе лицо.
— Ты вспотел, не пей так много, — сказала мать. Отец стал на свое место; мать повернула ручку тормоза, и они снова отправились в путь. Вначале отец несколько раз оборачивался и проверял, как там с поклажей. Теперь это было уже ни к чему. Все в порядке. Он это знал. Его подталкивает в спину никуда не пропавшая тележка, а на ней — две дюжины хороших вязанок, которые он нарезал собственными руками с помощью своего старого ножа.
Потрудился он на славу. Все сделал честь честью, как и полагается человеку, который ничего не умеет делать наполовину. Что хлеб, что земля, что лес — ко всему надо приложить не только руки, но и душу. Теперь так уж повелось: лениться да небрежничать, но ему-то зачем потворствовать этой моде. У него совесть есть. Никогда не работал он спустя рукава — так неужели же, протрудившись шестьдесят лет, изменит своим правилам? Его не. касается, что делают молодые. Они остались одни, он и мать. Ладно, и одни справятся. Не нуждаются они ни в молодости и силе Жюльена, ни в деньгах Поля. Не в его характере просить милостыню. Он был прав, что не послушался жены. Если бы он пошел просить Поля помочь им, тот мог отказать, а отказ его бы обидел. Если бы Поль согласился, не пришлось бы так надрываться и, конечно, они привезли бы вдвое больше топлива, но все же, как сейчас, — лучше. Отец не мог точно сказать почему, но он так действительно думал. С этой мыслью он не расставался, несмотря на страшную усталость, которая толкала его под гору сильнее, чем тяжелая кладь. Даже когда спуск кончился и надо было снова тащить тележку, он продолжал цепляться за эту мысль.
В городе улица кое-где шла в гору, но не нашлось никого подсобить им. Было около часа дня, и люди обедали. Отцу это доставляло своего рода удовлетворение, можно сказать, почти злорадное… Одни… Они одни доведут дело до конца.
Старики были уже на Школьной улице, когда отец почувствовал на лице холодок первых дождевых капель. Дождь будто еще раздумывал, но потом сразу разверзлись хляби небесные, и на землю, словно внезапный весенний ливень, хлынули потоки воды. Сильно запахло пылью, прибитой дождем. От порыва ветра захлопал флаг со свастикой, развевавшийся над входом в Педагогическое училище, и отец увидел, как часовой в каске и в зеленом мундире спрятался в полосатую будку. Ему даже показалось, будто солдат при виде их усмехнулся, но плевать он хотел на смех немца.
— Тормози! — крикнул он.
Железные колодки заскрежетали на ободьях колес, и тележка поехала медленнее. Отец поставил тележку у своего забора и закрепил тормоз.
— Уберем, когда кончится ливень, — сказал он, доставая из кармана ключ от калитки.
Они поспешили к дому, но сперва отец пересчитал кроликов и подбросил им охапку сена и только потом поднялся на крыльцо.
Когда он вошел в кухню, мать уже открыла ставни. Она принесла из чулана два стакана и кувшин с водой. Старики медленно пили, смакуя каждый глоток.
Теперь оставалось растопить плиту и приготовить обед, но они не могли подняться с места, скованные общей усталостью.
Время от времени они глядели друг на друга. Говорить им не хотелось. Они сидели вдвоем в своем вновь обретенном доме. А дождь яростно стучал в стекла.
Они глядели друг на друга молча, но оба знали, что тяжкий труд этих двух дней связал их, несомненно, крепче, чем связывает пережитая вместе большая радость.