Участковый милиционер Гусев мощно жал на педали. Виляя между колдобинами, его велосипед подпрыгивал и позорно дребезжал.
А мальчишка бежал со всех пяток.
— Стой! Стой, паразит! — кричал Гусь.
Голос был гулким и раскатистым. Левой рукой участковый придерживал форменную фуражку.
Море уже сияло впереди огромной зеленой линзой. Багровое солнце вылезало справа.
Слева дымила трубой большая самоходная баржа. Матрос держал швартовый конец.
По сторонам дороги проносились пыльные будылья полыни и чертополоха. Но спицы в велосипедных колесах мелькали еще быстрее.
— Стой! Я кому сказал!
Время стало замедляться. Каждый удар сердца теперь был долгим и протяжным.
Нога неловко ступила на булыжник, ремешок лопнул, правый сандалет полетел вперед самостоятельно. Мальчик отпустил подол майки. Яблоки покатились. Ремешок второго не поддавался. Оглянувшись, он увидел распаленное и злорадное лицо Гуся совсем близко.
— Сто-о-о-ой!
Пыль под ногами оказалась теплой. Стремительно обогнул пакгауз. Доски причала были прохладными.
Море неудержимо наваливалось. Мелкая зыбь играла с клочьями водорослей, плавником и кренящимися бутылками.
Гусь схватил руль обеими руками и стал тормозить. Велосипед занесло на влажных досках. Фуражка слетела-таки с круглой стриженой головы.
— Ах, сучок!!!
Но мальчишка уже оттолкнулся ногами от края.
И летел ласточкой, вытянув руки, в одной из которых держал свои сандалеты.
Воздух принял тонкое тело, заботливо подхватил и помог подняться, а потом плавно понес к воде.
Вода послушно расступилась.
Зеленое стекло струилось и ласкало.
Мальчишка уже не слышал тревожного гудка баржи. И не видел, как матрос, перегнувшись через поручень, тупо смотрел в воду. Гусь стоял у края причала и тоже недоуменно смотрел в воду, держа велосипед обеими руками за рога.
Щель между причалом и бортом быстро смыкалась.
А он скользил в бесконечной сине-зеленой линзе, опускаясь все глубже.
Он не боялся воды. Он любил воду. Вода была другом. А сегодня — еще и спасительницей. Трусы и майка облепили тело. Длинные светлые волосы струились.
Вот он схватился за перекладину, соединявшую сваи причала.
Выпустил из груди немного воздуха и посмотрел вверх.
Вода на просвет была ярко-зеленой. Диск солнца походил на желток. И вдруг огромная тень закрыла его.
Воздух уносился вверх большими серебряными пузырями.
Он испугался.
Отпустил перекладину и начал всплывать.
И руки уперлись в плоское днище, не пускавшее его к воздуху и солнцу.
Он понимал, что ничто не может быть важнее солнца и воздуха! — но думал почему-то только о сандалетах. Сандалеты! Не выпустить бы сандалеты!
Мальчик видел себя как бы со стороны. Серебряные пузыри изо рта. Искаженное лицо, вытаращенные глаза. Волосы колеблются. Должно быть, так же колеблются волосы утопленников. Вода колыхнет их — а кажется, что это человек по своей воле качнул головой.
Он заметался.
Руки судорожно шарили по осклизлому, заросшему ракушками и зеленью железу.
Пузыри изо рта. Пузыри. Как хочется вдохнуть! Где же?!
Он снова и снова беспомощно тыкался в равнодушную и неподатливую преграду.
Потом разжал пальцы.
Сандалеты стали медленно тонуть, мало-помалу растворяясь в черно-зеленой глубине…
— А!
Плетнев рывком сел на постели и оглянулся.
Перевел дух.
Стрелки будильника показывали пять сорок шесть. Четыре минуты до звонка. Нажал кнопку, чтоб не дребезжал понапрасну.
Минуту посидел на постели, массируя лицо и шею.
Все! Вскочил, щелкнул клавишей магнитофона.
Полилась бодрая песня Антонова:
Но любовь, но любовь — золотая лестница,
Золотая лестница без перил!..
Под такую песню хорошо боксировать с тенью. Да хоть бы даже и не с тенью! Под такую песню хорошо быть русоволосым, коротко стриженным, поджарым, мускулистым, резким в движениях! Ах, как хорошо!..
Он махал гантелями, отжимался, вставал на руки…
Конечно, для такой мощной зарядки эта комната была тесновата. Хотя и мебели-то всего ничего.
Платяной шкаф. «Хельга». Телевизор. Холодильник «Саратов» у балконной двери. Пара полок с книжками. Совершенно стандартная обстановка… Правда, верх полок украшают спортивные кубки. А с полок свисают на лентах медали. Это не у каждого. Вот еще такое, что не у всех: фотография в рамке — в кимоно, одежде дзюдоиста, с блестящей медалью на груди он стоит на пьедестале, победно вскинув кубок. А прочее — как у всех. Письменный стол в углу. Гитара на шкафу. Солнце лупит сквозь давно не мытые стекла. Балконная дверь открыта. На веревке треплется рубашка.
Без двадцати семь. Тело налилось бодростью. Теперь душ, чтобы оно налилось свежестью!
Хорошо, когда холодная вода хлещет в запрокинутое лицо!
Время начинало поджимать. Быстренько! Одеться, застегнуться. Посмотреться в зеркало. Нормально.
Снова взглянув на часы, вынул из холодильника масленку, сверток с колбасой. Поспешно сделал бутерброд. Откусил сразу половину.
Невнятно мыча — «Но любовь, но любовь — золотая лестница!..» — и дожевывая, он, перехватывая надкушенный бутерброд из руки в руку, надел пиджак и взял со стола ключи.
Пора.
И оглянулся с видом человека, который через секунду шагнет за порог.
Может быть, ему было бы лучше не оглядываться. Ну висела бы себе эта рубашка на балконе до вечера, хоть и давно высохла. Ничего страшного. Потрепал бы ее ветерок… подумаешь!.. Зато все сложилось бы совершенно иначе. Правда, неизвестно — лучше? хуже?
Чертыхнувшись, он метнулся к балконной двери.
Утро было ясным, солнечным, свежим.
Отсюда, с девятого этажа дома, недавно возведенного поблизости от метро «Новослободская», Москва открывалась вся сразу — открывалась щедро, просторно и приветливо. Гудки машин перекликались с трамвайными звонками, смутный гул автомобильного движения и шум летней листвы под ветром дополняли музыкальное звучание огромного города. Крыши, антенны, трубы, улицы…
Но ему было не до красот и достопримечательностей столицы. Он, правда, успел с удовольствием набрать полную грудь свежего воздуха. А потом потянулся к прищепке. В левой были ключи, в правой — объедок бутерброда.
Новый порыв ветра швырнул полу рубашки, и вторая прищепка запуталась в ней.
— Да чтоб тебя! — пробормотал Плетнев, злясь на задержку.
В общем, он невольно разжал кулак, и ключи с веселым звоном упали на кафельную плитку. У самого края балкона. Большой ключ зацепился было бородкой… но…
— Ах, черт! — запоздало спохватился он, перегибаясь через перила. — Чтоб тебе провалиться!..
Впрочем, и так уже провалился.
Плетнев на бегу швырнул ком рубашки на диван и выскочил в коридор.
На ободранной стене коридора висел подростковый велосипед «Орленок», а из-за облезлого шкафа выглядывали четыре пары лыж. Справа от входной двери — потертый коврик, беспорядочно уставленный разнокалиберной обувью. Слева — черный телефонный аппарат на кособокой тумбочке, и обои вокруг исписаны телефонными номерами.
В этой трехкомнатной служебной[1] квартире Плетневу принадлежала одна комната. Две другие занимали Кузнецовы.
Он подергал ручку входной двери — заперто. И неудивительно. Сам же вчера вечером и запер. Повернул ключ на два оборота. А замок обычный, не английский, без защелки, и открыть его можно только тем же ключом. Но теперь этот ключ лежал под балконом. Если, конечно, кто-нибудь уже не попятил. Ведь не зря учат его на занятиях по психологии, что люди часто поступают совершенно никчемным образом.
Он громко постучал в дверь соседней комнаты. И еще.
Тишина. Слышно только, как радиотрансляционный громкоговоритель громко и радостно поет на кухне про БАМ — Байкало-Амурскую магистраль:
Слышишь, время гудит — БА-А-А-А-АМ!
На просторах крутых — БА-А-А-А-АМ!..
Да еще гулко хлопнула какая-то дверь на лестничной клетке. И лифт загудел.
Все было понятно, но все же Плетнев безнадежно воззвал, с ужасом глядя на часы:
— Петрович! Ты дома, нет?!
Опять же отозвался только громкоговоритель — торжественно и победно:
И большая тайга покоря-а-а-а-ется на-а-а-а-м!..
Кузнецов на ночном дежурстве… вернется часов в десять… а жена его с детьми еще в конце мая уехала к родным под Муром — на деревенское молоко, на грибы да ягоды…
Он снова ворвался в свою комнату и бросился к шкафу. Чертыхаясь, начал выгребать из нижней части разнообразное имущество. На пол полетели лыжные штаны, лыжные ботинки, брякнули старые гантели, которые давно уж стали легковаты, а выбросить руки не поднимались — ведь сколько мозолей они этим рукам натерли!.. старая сумка с мамиными письмами… ласты, боксерские перчатки-«лапы»… Вот наконец рюкзак.
С лязганьем вытряхнул связку карабинов и моток репшнура — крепкой альпинистской веревки.
А через секунду уже продел ее за перекладину стальной балконной ограды и продернул, чтобы оба свисающих конца были одинаковой длины.
Потом глянул вниз. Взгляд, стремительно промчавшись сквозь гулкую пропасть, уперся в серо-черную простыню тротуара.
Легкий холодок все же пробежал по спине. Это был не страх — просто организм отмечал состояние полной готовности.
Длины шнура должно было хватить на пару-тройку этажей. Он спустится на чужой балкон, сдернет шнур со своего, захлестнет за новую перекладину… И так до самого низа.
Сказано — сделано: перелез через перила, привычным движением продернул шнур под собой, захлестнул за локоть и, легко оттолкнувшись, начал неспешно скользить вниз.
Три этажа миновал быстро. Как на грех, очередной балкон оказался застекленным, а его ограда — обшитой снаружи вагонкой. Все это в целом делало его совершенно непригодным для продолжения альпинистских упражнений, поскольку зацепиться было совершенно не за что.
Резко отталкиваясь от стены и раскачавшись маятником, он перебрался метра на четыре правее — к балкону соседнего ряда.
То есть все шло отлично.
Но когда в полете хватался за балконную ограду, то нечаянно сбил цветочный ящик. Державшийся, если честно, просто на соплях. Нормальный ящик в жизни бы не слетел!.. А этот, собака, крякнул только — и готово, и единственное, что Плетнев смог, так это лишь проводить взглядом, пока тот медленно летел к тротуару… а долетев, ярко полыхнул фонтаном черной земли метрах в пяти от милицейской машины.
У одного из подъездов стояла скамья. На ней мирно спал давно не бритый человек. Летнее утро было теплым, но не настолько, чтобы совсем не причинять человеку беспокойства. Он лежал скорчившись, пытаясь уместить зябнущие ноги в зеленых носках под полами сильно траченного пиджака.
Пятки носков были украшены большими дырками. Что касается стоптанных и, похоже, никогда в жизни не чищенных предметов обуви, то они, аккуратно составленные, виднелись из-под скамьи — перед тем как отбыть в объятия Морфея, человек позаботился, чтобы его ботинки никому не мешали.
Возможно, если бы два милицейских чина — хмурый сухощавый старшина и молодой розовощекий младший сержант — заметили эти стоящие под скамьей ботинки, они иначе отнеслись бы к ее насельцу, признав в нем глубоко социальное существо. Однако этого не случилось. Когда милицейский УАЗ заскрипел и остановился, младший сержант вылез из машины и принялся трясти спящего, явно намереваясь безжалостно нарушить его глубокий утренний сон.
— Слышь, ты!
Человек открыл бессмысленные глаза.
— А? — спросил он сиплым и непроспавшимся голосом.
— Хрен на, — по-доброму отозвался младший сержант. — Подъем, говорю.
— Что? — снова спросил человек, моргая и щурясь.
— Конь в пальто, — раздраженно и невпопад сказал младший сержант. — Давай, некогда тут с тобой.
Старшина тем временем отпер заднее отделение — зарешеченный «собачник».
Человек сел и начал ерзать ногами в попытках нашарить ботинки.
— Я не нарушаю! — с робким вызовом сказал он. — Мне на работу!..
— Давай-давай, работничек! — взбодрил его младший сержант. — За сто первым километром[2] будешь отсыпаться!..
Человек встал и нетвердо побрел к старшине, стоявшему у раскрытой дверцы. На полпути он оглянулся. На лице отразилось мучительное непонимание происходящего. Более того, на этом помятом лице читалось, что человек уже привык к младшему сержанту и причисляет его к своим давним знакомым, а переходить в руки неведомого старшины ему совсем не хочется.
— Почему за сто первым? — несколько капризно спросил он.
Но именно в это мгновение ему ловким пинком было придано необходимое ускорение, и человек, заскребшись, перевалился внутрь.
— Потому что столица Олимпиады должна быть чистой! — довольно сказал старшина, захлопывая дверь.
В эту секунду цветочный ящик достиг земли — и с треском разбился, щедро разбрызгав черную землю и оранжево-алые цветы герани.
— Ну ни хера себе! — сказал старшина, задирая голову.
Изумился и младший сержант. Но он думал о карьере, не позволял себе в присутствии начальства даже эвфемизмов, тем более столь прозрачных, поэтому ограничился лишь каким-то междометием.
Человек со скамьи прижал к стальной решетке «собачника» мятую физиономию, отчего она окончательно потеряла естественные очертания, и ноюще выкрикнул:
— Права не имеете!.. За что взяли, козлы?!..
— А за козла ответишь! — между делом заметил младший сержант, придерживая фуражку. — Михалыч, а это не тот ли акробат, что по восьми квартирам проходит? Он, кажись, тоже через балконы!..
— А вот сейчас узнаем, что за акробат, — зловеще пробормотал старшина и нехорошо цыкнул зубом.
Плетнев миновал последний пролет и, прыжком встав на твердую землю, тут же потянул шнур, легко заскользивший по перилам ограды балкона третьего этажа. Шнур нужно было смотать и успеть занести в квартиру. Но прежде всего требовалось найти ключи.
Вот они — на краю тротуара!
— Стойте, гражданин!
Он понимал, что стражи порядка всего лишь хотят поинтересоваться, с какой целью в седьмом часу утра человек летает на веревке. На долгие разговоры совершенно не было времени. Плетнев шагнул к своему имуществу, одновременно приветливым и успокоительным жестом поднимая руки.
— Мужики, ключи уронил!.. Дверь заперта, вот я и…
— Документы! — жестко скомандовал старшина.
Конечно, Плетневу первым делом следовало удовлетворить его вполне резонное требование. Но он счел, что четвертьсекундное промедление в этом вопросе не может играть решающей роли. Тем более, что уже сделал шаг и, наклонившись, протянул руку за ключами.
Он бы взял их, а в следующую секунду предъявил удостоверение. После чего ментяры встали бы перед ним по стойке «смирно», он бы их маленько пожурил… или нет, наоборот — похвалил за бдительность. И, как говорится, расстались бы друзьями.
Но старшина все испортил.
Потому что когда Плетнев согнулся и чуть присел, протягивая руку, он за каким-то лешим крепко пнул его ботинком в плечо.
— Говорят же дураку — документы!
После его пинка Плетнев, естественно, повалился на бок. Но ключи схватить успел. И тут же вскочил.
— Что, не напрыгался еще? — добродушно пошутил старшина.
Почему-то ему стало ужасно обидно. Сначала он рискует жизнью, кувыркаясь по балконам. И делает это, между прочим, исключительно ради того, чтобы не опоздать на службу. А теперь этот баран его пинает. И он пачкает брюки и пиджак… Ну просто ужасно стало обидно! Так обидно, что было уже не до раздумий.
Плетнев приложил его носком левой ноги в голень. Старшина ахнул и наклонился. И тут же получил удар правым коленом в голову. Грянулся о дверь УАЗика и стал тихо сползать на асфальт. Фуражка покатилась в сторону, и Плетнев еще подумал мельком — что ж это с них всегда фуражки падают?
— Ах ты паскуда! — ошалело сказал младший сержант, шаря по кобуре.
Но застежку так и не нащупал. Плетнев в прыжке хватил его ногой в грудь. С разворотом через спину на триста шестьдесят градусов. Как ни быстро все происходит, а почему-то всегда успеваешь четко отметить про себя, какой именно прием провел. Младший сержант перелетел скамью и рухнул в большой куст недавно отцветшей сирени.
Плетнев машинально шаркнул ладонями по брючинам и оглянулся. Из-за решетки «собачника» на него смотрели вытаращенные глаза.
— Караул! — шепотом сказал человек в «собачнике». — Ми… ми… милиция!..
Взгляд у человека был такой испуганный и несчастный, что хотелось ободряюще ему подмигнуть. Веревка так и валялась под балконом, было жалко ее бросать… но, с другой стороны, теперь уже стало совершенно не до веревок.
Он повернулся, быстро свернул за угол и пошел вдоль дома к станции метро «Новослободская».
— Извините… извините… простите, пожалуйста…
То и дело глядя на часы, стрелки которых, казалось, просто сошли с ума, Плетнев добежал по конца эскалатора, выскочил из дверей метро и бросился к такси, стоявшему у обочины.
— Шеф, на Воронежскую!
— Пересменка, — равнодушно ответил водитель — пожилой мужик в кожаной кепке.
— Два счетчика, шеф!
— Я лошадь, что ли? — поинтересовался водитель. — Сутками-то работать?
— Три счетчика! Поехали!
— Приспичило! — с искренней досадой сказал таксист. — Садись, торопыга…
Машина летела по проспекту, оставляя за флагом медленно ползущие грузовики, бензовозы, груженные бетоном самосвалы, битком набитые автобусы и троллейбусы, за стеклами которых маячил горох бледных лиц. Проплывали по сторонам остовы одинаковых новостроек. Возле них упрямо топырились башенные краны. То и дело мелькал кумач транспарантов. «Аврора» и Ленин глядели обычно из-под самых крыш, волевые лица рабочих и колхозниц занимали глухие стены зданий. Взгляд скользил по лозунгам:
«Народ и партия едины!», «Партия сказала — «надо», комсомол ответил — «есть!»», «БАМ — это молодость мира!», «Слава советскому народу — строителю коммунизма!», «Да здравствует дружба между народами!».
Тут и там пестрели олимпийские кольца.
«Мы ждем тебя, Олимпиада!» «О спорт, ты — мир!»
Так же часто возникало бровастое, строгое и мужественное лицо Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева…
Выскочив из такси, Плетнев опрометью бросился к парадному входу нарядного белого здания, фасад которого украшал огромный красный транспарант:
«Привет участникам Общемосковского партийно-хозяйственного актива!»
Ворвавшись в тяжеленные дубовые двери, он ринулся к лестнице, устланной красной ковровой дорожкой. Гулкий стук шагов кувыркался по холлу. Пунцовые шторы на окнах, ламбрекены с золотыми кистями… Непременные портреты членов Политбюро на стене. Брежнев — в центре и раза в полтора крупнее прочих. В любой райком загляни — увидишь то же самое.
Перепрыгивая через две ступеньки, взлетел на второй этаж.
И понял, что не просто опоздал. А опоздал просто катастрофически.
В широком коридоре замерли две шеренги. Одетые в похожие темно-серые гражданские костюмы, эти люди были его сослуживцами, товарищами, друзьями и командирами.
Перед строем прохаживался полковник Карпов — тоже в гражданском. Лицо полковника в целом имело совершенно чугунное выражение.
Плетнев остановился.
— …И требую от всех со всей серьезностью, — веско говорил полковник. — Ворон не считать. И не надо думать, что мы тут заняты не своим делом. Мы, конечно, подразделение…
Тут он замолк и повернул голову. Можно было подумать, что в воздухе районного Комитета партии звук распространяется по совершенно иным законам, и поэтому топот Плетнева только сейчас достиг его ушей.
— Товарищ полковник, — гаркнул Плетнев, вытягиваясь. — Разрешите встать в строй!
Карпов демонстративно поднял руку и стал смотреть на часы. Затем перевел тяжелый взгляд на него.
— Почему опоздали, товарищ старший лейтенант?
— В пробку попал, товарищ полковник! — отрапортовал Плетнев.
— В какую, на хрен, пробку?! — заорал полковник. — Тут от метро пять минут! Глаза продрать не в состоянии? Может, вам служба не по плечу? Может, лучше в сторожа податься?
— Никак нет, товарищ полковник!
— Никак нет, — буркнул Карпов и обвел строй хмурым взглядом. — А мне-то сдается, что именно так и есть… Так вот. Именно нам, подразделению по борьбе с терроризмом, сегодня оказана высокая честь. Обеспечение безопасности и пропускного режима — серьезная работа! Повторяю, что в преддверии Олимпиады возможны самые серьезные провокации — вплоть до терактов и диверсий со стороны сил мирового империализма и реакции!
Тут он по-бычьи покосился на Плетнева. Плетнев сделал рожу кирпичом. То есть придал ей совершенно бесстрастное выражение. Глядя на скуластое, суховатое лицо, трудно было догадаться, о чем сейчас этот человек думает. Собственно говоря, ни о чем особенном Плетнев и не думал. Так, мелькали обрывки каких-то дежурных соображений насчет того, что опять их, бойцов элитного спецподразделения КГБ, используют как последних шавок. Да с ними ведь не поспоришь…
— Встать в строй!
Он встал. Астафьев незаметно подмигнул — мол, какие наши годы. Мол, где наша не пропадала. Мол, нашла коса на камень. Или еще что-то в этом роде. Ну, и Плетнев ему, естественно, тоже подмигнул. Но сам стоял навытяжку, совершенно окаменев. Ел глазами начальство. Потому что хорошенького понемножку. И уже хватит приключений на собственную задницу.
— Повторяю специально для опоздавших! — Полковник поднял указательный палец и снова скосил на Плетнева взгляд. — Каждый входящий в здание райкома должен предъявить партийный билет и приглашение! Невзирая на чины и ранги! Только после этого вы его пропускаете! Ясно?
Плетневу ясно. И всем ясно. Они смотрят сосредоточенно и твердо. Они готовы. На них можно положиться. На всех вместе. И на каждого в отдельности.
Холл уже заполнен гулом голосов. Прохаживаются празднично одетые участники партхозактива. У развернутого справа буфета теснится народ. Огромным спросом пользуются какие-то коробки в целлофане — должно быть, шоколадные конфеты. Очередь волнуется. Вот кто-то взволнованно:
— По две в руки?
— По две в руки, товарищи!..
Ромашов указал пост у одной из входных дверей, и Плетнев, счастливый, что его миновало наконец недоброе внимание полковника, со всей ответственностью взялся за решение поставленной перед ним задачи — то есть стоял, встречая входящих вежливой и приветливой улыбкой. Которая, разумеется, совершенно не означала, что он утратил бдительность.
— Партийный билет и приглашение, пожалуйста!
Высокий седой человек так же вежливо кивает в ответ. Протягивает документы.
— Пожалуйста…
Все в порядке.
— Прошу вас, проходите… — и уже следующему: — Партийный билет и приглашение, пожалуйста…
Толстяк, обмахивающийся шляпой, протягивает приглашение.
— А партбилет?
— Фу ты, господи, конечно. Извините, бога ради, запамятовал…
— Ничего страшного… Проходите… Партбилет и приглашение, пожалуйста… Минуточку, товарищ! Ваше приглашение и партийный билет!
Плетнев заступил дорогу жирному человеку с могучими брылами. На нем хороший костюм, галстук. Морда, правда, кирпича просит — красная такая, наглая рожа. С явными отпечатками кое-каких пороков и злоупотреблений. За его спиной озабоченно маячила какая-то жердь в синей рубашке с короткими рукавами.
— Что? — спросил брыластый, морщась с таким видом, будто путь ему преградило насекомое.
— Предъявите, пожалуйста, партбилет и приглашение! — повторил Плетнев корректным тоном. Просто страшно корректным. Таким тоном в метро остановки объявлять…
Жирный почему-то оглянулся на своего жердеобразного сопровождающего и спросил громко, на весь холл:
— Нет, ну ты слышишь?
Худой заискивающе хихикнул. За ним уже волновались несколько иных участников партхозактива. Кто-то выкрикнул недовольно:
— В чем дело, товарищи? Товарищи, проходите!..
— Ты меня в лицо знать должен! — сказал брыластый грубо и брюзгливо. Протянул жирный палец и начал тыкать Плетнева в грудь.
Из последних сил сдерживаясь, Плетнев склонил голову и стал смотреть на этот палец. Холеный такой палец с гладким стриженным ногтем. Прямо-таки начальственный палец. Таким пальцем хорошо показывать направление, по которому следует идти. «Вперед, товарищи!» И пальцем — туда, мол, туда!..
Он не понимал, что с ним делать. Если бы этот тип, вместо того чтобы тыкать, показал, как положено, партбилет и приглашение, все встало бы на свои места. Довольно больно тычет, собака! И, главное, совершенно ясно, что будет дальше. Плетнев молчит. У жирного, должно быть, складывается ложное впечатление, что Плетнев не против, чтобы его тыкали. Поэтому жирный его отечески наставляет. Когда окончит наставления, повернется и пойдет. А приглашение и партбилет так и не покажет. Что совершенно недопустимо.
— Ты понял? — продолжал жирный. — Руководство нужно знать в лицо!
И все пальцем, пальцем!..
Уже понимая, что не сможет справиться с волной закипающего бешенства, Плетнев поднял взгляд и посмотрел ему в глаза. Неужели не поймет?
— В лицо знать нужно!
И снова ткнул.
Тогда он схватил этот его чертов палец и резко загнул вверх.
Жирный сначала присел. Потом упал на колени. И при этом заорал на весь райком:
— А-а-а!
Честно говоря, Плетнев не ожидал такого эффекта. Он же не сломал ему палец. Просто загнул. Ну, неприятно, конечно… несколько болезненно… Но что уж так орать-то?
Жердь тоже завопила:
— Да вы что?!
Плетнев стоял молча. С корректной улыбкой на лице. Жирный с трудом встал и попятился, прижав свой драгоценный палец к груди и накрыв его левой ладонью.
— Хулиганство!
— Охрана! — вторила жердь.
— Предъявите партбилет и приглашение! — повторил он корректным, ну просто чрезвычайно корректным тоном.
— Мерзавец!
«Что ты уперся, болван?! — подумал Плетнев. Злость снова начинала душить его, кулаки сжались сами собой. — Ты должен предъявить документы, урод!»
Но тут появился Карпов — взволнованный, как штормовое море.
— В чем дело? Федор Николаевич! Что случилось?
— Ты еще кто такой? — злобно-удивленно спросил жирный, баюкая перст.
— Старший по пропускному режиму! — отрапортовал Карпов, вытягиваясь. — Полковник Карпов, товарищ второй секретарь обкома!
«Ну ничего себе! — содрогнулся Плетнев, и злость прошла — как не было. — Второй секретарь обкома! Это что же теперь будет?! Бог ты мой!.. Нет, ну а что он прет как на комод?!»
— Ста-а-а-рший! — злобно передразнил жирный. То бишь второй секретарь, будь он трижды неладен. — Что у тебя за бардак?! — кивнул в сторону Плетнева. — Это кто такой? Фамилия?
— Наш сотрудник. Старший лейтенант Плетнев.
— Сотрудник, мать твою! — рявкнул секретарь и вдруг снова к Плетневу: — Удостоверение!
Плетнев долю секунды бесстрастно смотрел в его распаленную физиономию. Хоть и секретарь, но все же лично ему он ничего не должен. Тем более — предъявлять удостоверение. Он не в райкоме служит. И не в обкоме.
Плетнев вопросительно посмотрел на Карпова.
Карпов кивнул.
Ну, если командир согласен, чтобы подчиненный махал удостоверением перед каждым хмырем, тут уж ничего не попишешь. Плетнев с несколько напускной ленцой — дескать, может, кто здесь и торопится, а у меня спешки никакой нет! — сунул руку в карман. Но вместо того чтобы ощутить под пальцами приятный, теплый, согревающий глянец корочек, почувствовал только пустоту — неприятную, мертвящую пустоту! Всегда же в рубашке, в нагрудном!.. Растерянно начал шарить по карманам пиджака… нету!
— Я… э-э-э… Дома забыл, товарищ полковник!
Ему совсем не приходилось наигрывать свое сокрушение. Утрата удостоверения! Это же катастрофа! Где? Неужели когда с этими болванами махался?!
— Нет, ну ты слышишь?! — наливаясь дурной черной кровью, заорал жирный. — Понабрали шпаны! Управдом ты, а не полковник! Дворниками тебе командовать, а не в органах служить! Коров тебе пасти! Полко-о-о-овник!
И плюнул Карпову под ноги — тьфу! Самой настоящей слюной. Даже, кажется, на брючины попало…
После чего худой клеврет взял негодующего жирнягу под локоток и повел куда-то в глубь холла.
Секунду или две Карпов молча смотрел на Плетнева. Вероятно, ему много хотелось сказать. Так много, что слова сдавились в глотке, как пассажиры трамвая в час пик, и некоторое время ни одно не могло выскочить наружу.
— Ты что! — выпалил он наконец, запинаясь от остервенения. — Ты что себе позволяешь?!
— Вы же сами инструктировали, товарищ полковник, — каменно ответил Плетнев.
— Да таким хоть на лбу инструкции пиши, толку не будет! Глаза-то разуй, лейтенант!
— Разул, товарищ подполковник!
Плетнев старался, чтобы взгляд, который он не должен сводить с его лица, был в достаточной мере отсутствующим. И все же, глядя в эти побелевшие от злобы глаза, он чувствовал самый настоящий страх. Ведь все они жили по жестким армейским законам. Нет, даже по еще более жестким. Значительно более жестким. Поэтому Карпов мог сделать с ним что угодно. Выгнать. Уволить. При желании — отдать под суд. Что ему стоит? Кто он, старший лейтенант, перед озверелым полковником? — мураш, насекомое! тряпка, чтоб ноги вытирать!
— Ты что это меня разжаловал?! Какой я тебе подполковник?! — снова взорвался Карпов.
— Я тоже не лейтенант, товарищ полковник! И на «вы», пожалуйста!
Это была чистая правда, про лейтенанта-то. Быть может, поэтому полковник внезапно успокоился. Оценивающе посмотрел. Потом сказал холодно:
— Вот как!.. Ну хорошо. Сегодня вы старший лейтенант. Согласен… Но завтра! — завтра будете ниже плинтуса! С волчьим билетом метлой махать пойдете!
Повернулся и поспешил вдогонку за секретарем.
Тот замедлил шаг перед лестницей. Подскочив, Карпов что-то взволнованно начал объяснять. Затем взял под руку с другой стороны от худого…
Начали втроем подниматься.
Плетнев провожал их взглядом.
Эх!..
С майором Ромашовым, заместителем Карпова, у Плетнева отношения хорошие.
Плетнев перед ним не заискивает, не выслуживается, не старается понравиться. Ромашов ему тоже спуску не дает — требует как со всех. Под горячую руку и пару ласковых может сказать. Если б это Карпов произнес, слова сложились бы в очередное оскорбление. А из уст Ромашова слышится совершенно иначе. Как-то по-дружески, что ли.
Хотя, конечно, никакой дружбы между ними нет. Да и какая может быть дружба между старшим лейтенантом и майором? Между капитаном и майором — еще куда ни шло. А майор и старший лейтенант — эти друг на друга из разных миров смотрят. Из разных вселенных.
И все-таки у Плетнева такое чувство, будто они чем-то близки. Должно быть, по характеру немного похожи. Скорее всего, Ромашов тоже хочет быть профессионалом. Просто профессионалом. Чтобы его ценили за то, что он умеет. А не за то, с каким выражением смотрит в глаза начальству. Другие-то свой карьерный рост не мыслят без участия высших сил… В общем, Ромашова в подразделении все любят. Хороший мужик.
Вот и сегодня. Карпов приказал с Плетневым разобраться — в отношении всех его выходок… Другой бы развел бодягу на два часа. Сам Карпов бы и развел. Что должен офицер, чего не должен офицер… наша цель — коммунизм… вопрос построения коммунизма стоит как никогда остро… поэтому собственным примером… а то вопрос станет еще острее, и что тогда?.. В общем, тупой пилой по больному месту.
Но это Карпов бы так. А разборка Ромашова вышла очень простой и короткой. Плетнев честно поведал майору об утреннем происшествии — ключ, балкон, потом два этих придурка у подъезда. Предположил, что скользкие корочки выпали, когда он крутился и махал ногами. Ромашов прямо застонал, когда услышал. И сказал, что еще не встречал на своем жизненном пути таких болванов, как Плетнев. Но так сказал, что это совсем не было обидно.
Пока Плетнев шарил в кустах вокруг скамьи, майор Ромашов стоял неподалеку и курил. Курил очень нервно. А говорил очень желчно.
— Зачем их бить-то нужно было? Скажи на милость!
Плетнев сопел, поднимая пыльные ветви, с которых вдобавок сыплется какая-то труха. Сказать нечего. Действительно, глупость несусветная. Но зачем его старшина ногой пинал? Старшина пинает, а он что делать должен? Извиняться?
— Заслужили, — негромко, но мрачно сказал Плетнев.
— Заслужили! Тебе сколько лет?! Ты же офицер! Да они шавки перед тобой! А ты как пацан — кулаками махать!
— Я их поначалу и пальцем не тронул… Они сами…
— Имей в виду, Карпов слов на ветер не бросает. Сказал уволит — и уволит! Что делать будешь? На рембазе гайки крутить?.. Ты же умеешь, ты ведь танкист, слава богу… найдешь работку по душе!.. Глаза бы мои на тебя не глядели!
Отшвырнул окурок. Плетнев понуро молчал. Что тут скажешь?
— Ну что, нету?
— Нету.
— Хреново. Пошли.
Все это уже на ходу.
— Куда?
— Куда, куда… На кудыкину гору. Сам не понимаешь? Подобрали они его. Где ваша ментура?
— На Каляевской.
Подошли к районному отделению милиции.
— Жди, — бросил Ромашов, скрываясь за дверьми.
Нервно позевывая, Плетнев присел на металлическое ограждение газона.
Летний вечер прекрасен. Шумит листва. Звенит трамвай. Веселые беззаботные люди шагают по своим делам.
Дверь отделения открылась, и вышел милицейский капитан — тоже весь какой-то веселый и беззаботный. Усы врастопырку. Безразлично взглянув на Плетнева, закурил и ушел. Посмотрел на часы, прибавил шаг. Должно быть, на свидание спешит…
Плетнев попробовал поразмышлять как-то иначе. Под каким-то иным углом. Несколько бодрее. Ну, скажем, так: выгонят — и выгонят. Ну и что? И ладно! Подумаешь! По-всякому люди живут. Не все в КГБ служат…
Но бодрости этой напускной хватило ненадолго. Очень здорово все складывается, ничего не скажешь. И правда — уволит еще… Что тогда? Вся жизнь насмарку… О чем мечтал, к чему готовился — коту под хвост… И куда он тогда? Вернется домой, в Сочи? Лиза обрадуется… А ему что делать? Двадцать шесть лет. В институт идти? Смешно. Спасателем на пляж? Даже не смешно… Жениться, завести детей… но работать кем? Что он умеет? Стрелять, плавать, бегать… может скрутить любого бандита… убить человека шнурком от ботинок… спичкой… пальцем… но зачем все это нужно, если его уволят? Все будут жить как прежде — готовиться к тяготам, к неожиданности, к смерти, в конце концов!.. а он пойдет спасателем на пляж. Интересно, а хотя бы в милицию его потом возьмут? Вот уж будет весело! Так сказать, ирония судьбы…
Плетнев надрывно вздохнул и снова уставился на милицейское крыльцо.
Но вот снова хлопнула дверь. Хмурый Ромашов, сбегая по ступеням, раздраженно бросил:
— Что такая рожа унылая? Альпинист хренов!..
Не задавая вопросов, Плетнев шагал за ним по тротуару.
Шагов через пятнадцать майор на ходу неожиданно протянул ему удостоверение.
— Спасибо, Михал Михалыч! — с искренним чувством сказал Плетнев. — Спасибо. Вы меня просто…
— Кишка тонка у ментуры с Конторой тягаться, — с затаенной горделивостью ответил Ромашов, отмахиваясь от благодарности. — Да только, знаешь, дело-то нехорошо вышло… Они уже «телегу» накатали. И отправили.
— Как отправили?! Куда?!
— Ну что ты встал? — раздраженно спросил майор. — Ноги подкашиваются? Пошли!.. Куда, куда… Сам знаешь.
Плетнев через силу кивнул. Ну да, понятно… он знает.
— А ты как думал? — зло сказал Ромашов. — Вот так. Один раз вляпаешься — и вовек не отмоешься. И вся жизнь наперекосяк.
Замедлил шаг, внимательно посмотрел на него. Вздохнул.
— В общем, Плетнев, нужно тебе на дно ложиться…
На дно! Плетнев вспомнил утренний сон, черной тряпкой мелькнувший перед глазами, и невольно поежился.
Усталый, злой и несчастный, он шагал к дому, пытаясь припомнить, что его ждет в холодильнике. И ничего особенного не вспомнил. Черствая горбушка да объедок колбасы. Даже на завтрак не хватит…
Зашел в магазин, пропахший одновременно хлоркой и какой-то тухлятиной. Со стороны молочного отдела его встретили гвардейские ряды сырков «Дружба», со стороны рыбного — столь же стройные шеренги консервных банок «Завтрак туриста». Зато в мясном выкинули пельмени, и Плетнев встал в конец длинной и неспокойной очереди в кассу.
Тупо переминаясь за какой-то теткой в болоньевом плаще, он так погрузился в свои тоскливые размышления о том, выгонит Карпов или не выгонит, а если выгонит, то как сложится его пропащая жизнь дальше, что не услышал истошного крика продавщицы, шваркнувшей о прилавок последней пачкой:
— Зина! Пельмени не пробивай!
И поэтому, бессмысленно отстояв свое, протянул деньги со словами:
— Две пачки пельменей, пожалуйста.
Кассирша посмотрела с возмущением и ненавистью, а потом глумливо сказала:
— А кило икры не надо?! Совсем обалдели! Не слышите? — кончились!
Чертыхнувшись, он прошел полквартала до овощного.
Свеклы (двухкилограммовыми головами) и клубней турнепса размером чуть меньше снаряда к стапятидесятидвухмиллиметровой гаубице хватило бы для разгрома бронетанковой бригады. Зато картошки не наблюдалось вовсе. Однако в зале переминался народ, явно чего-то дожидаясь.
— Картошка будет?
— Ждите, — буркнула кассирша.
И точно — не прошло и десяти минут, как пьяный грузчик в синем халате вывез железный контейнер.
Вокруг него тут же началась общая свалка. Отталкивая друг друга и бранясь, женщины норовили влезть в контейнер с головой.
Счастливицы уже спешили к кассе, крепко прижимая к груди добычу.
Когда плотное кольцо жаждущих несколько поредело, Плетнев тоже заглянул внутрь. Обнаружил несколько мокрых, рваных и полупустых бумажных пакетов. Взял два, в каждом из которых было меньше половины.
— Рубль двадцать восемь, — устало сказала кассирша.
— Почему рубль двадцать восемь?
— Что значит — почему?! Вы два пакета взяли! По шестьдесят четыре!
— Так а картошки-то в них всего на один! Взвесить можно?
— Нет, ну честное слово! Что взвесить?! У нас картошка фасованная! Вы, гражданин, глаза-то разуйте!
Плетневу от ее слов прямо тошно стало. Карпов требует, чтоб он глаза разул, теперь эта еще!..
— Да ведь в каждом только половина веса! Если пакетов два, сколько в сумме?!
Тут она и вовсе зашлась.
— Вы что мне нервы мотаете?! Не нравится — не берите!..
Конечно, он тоже мог бы взвиться, пройти к заведующему, сунуть в нос удостоверение, и тот как миленький снабдил бы его всем необходимым — даже если бы пришлось картошку из собственного дома притаранить!.. Но не было куража. Да и вообще — как-то не умел Плетнев своим бронебойным удостоверением пользоваться. Вот Зубов, например, тот — да!.. Короче говоря, он только махнул рукой, отдал деньги и получил пахнущую землей сдачу. Вынул из заднего кармана брюк сетчатую авоську, какую всякий разумный человек всегда таскает с собой на случай, если вдруг подвернется какая-нибудь жратва, и положил в нее пакеты.
Впрочем, общая безотрадность окружающего все же немного развеялась в булочной, где Плетнев совершенно без очереди приобрел батон «Столичный» — мягкий, пахучий и еще теплый!
Не успел он щелкнуть выключателем, как из глубины коридора навстречу ему поспешил Кузнецов.
Одет он был по-домашнему: форменные брюки коротковаты, босые ступни в домашних тапочках, рукава армейской рубашки с полковничьими погонами подвернуты, а галстук-регат болтается на зажиме.
Но сам Кузнецов сиял и лучился, а кухонное полотенце в руках свидетельствовало, что Николай Петрович предается каким-то кулинарным радостям.
— Саша! — воскликнул он. — Ну наконец-то!
— Добрый вечер, Николай Петрович, — сказал Плетнев, захлопывая дверь.
— Ты что такой? — обеспокоенно спросил Кузнецов.
— Какой?
— Как в воду опущенный… Что-нибудь неладно?
— Нет, — Плетнев пожал плечами. — Я не опущенный. Нормальный я. Все в порядке…
— Ну, пойдем тогда, пойдем что покажу! — оживился сосед, и его круглая физиономия сорокапятилетнего крепыша снова просияла. — Пойдем!
Кузнецов энергично прошагал к двери своей комнаты, успев даже нетерпеливо оглянуться — мол, ну где же ты?! — резко распахнул ее и ликующе выдохнул:
— Прошу!
Если не считать того, что сейчас стены приятно золотило позднее закатное солнце, это была самая обыкновенная комната. Плетнев бывал в ней неоднократно. Обстановка примерно такая же, как у него самого. Телевизор, правда, больше. И холодильник не «Саратов», а солидный семейный «ЗИЛ». Полковничий уровень, понятно. На подоконнике горшки с растениями. Жена любит. Плющи. Дома сестра Валя такие же разводит. И кактусы.
Но зато стол, в обычное время украшенный только хрустальной вазой да парой газет, был накрыт. И как накрыт! Маслянистые ломти разделанной селедки выглядывали из-под усыпавшего ее зеленого лука, а изо рта несчастной рыбки торчал стебель петрушки! В плошке — малосольные огурцы! На тарелке — штук пять пахучих свежих, а также три помидора, редиска и зелень. В соломенной хлебнице — ломти «Бородинского». Колбаса «Молодежная». Сало. Хрустальные рюмки — явно только что тщательно вымытые. С самого краю — интригующе укутанная кастрюля.
То есть, короче говоря, сервировочка. Примерно как для дня рождения. Но день рождения у Кузнецова, помнится, был зимой. В конце декабря.
— А?! — торжествующе спросил он.
— Да-а-а, — протянул Плетнев. — Красота… А что случилось?
— Праздник у нас сегодня, Саша! Праздник! — воскликнул Николай Петрович, приобнимая его за плечи и встряхивая. — Давай! Руки иди мой! Садимся, а то стынет!
И тут же шагнул к холодильнику, чтобы извлечь бутылку армянского коньяку и прокричать, потрясая ею, как гранатой:
— За границу еду, Саша! В Афганистан! Начальником поликлиники Советского посольства! Спасибо тебе, Саша! Спасибо!..
— Да ладно, — отмахнулся Плетнев. — Мне-то за что?
— Перестань! — снова закричал Кузнецов. — Я тебе вот как благодарен! Вот как!
И стал пилить бутылкой по горлу, чтобы показать, как он благодарен.
— Да ладно! Что вы, в самом деле… Это Сереге Астафьеву спасибо надо сказать. И отцу его, главным-то образом…
А дело, собственно говоря, было так.
Кузнецов трубил всю жизнь. И до пенсии ему оставалось совсем немного. Армейские люди рано выходят на пенсию. Если до генеральских чинов не дослужился, то отб ухал свой четвертак — и на покой. И никому дела нет, что ты, возможно, мужик в самом соку. С другой стороны, в соку-то ты, может, и в соку, а все равно начинать гражданскую жизнь с чистого листа поздновато. Надо на гражданку не просто так выйти, а хоть с каким багажом. Хотя бы с квартирой. Вот здесь и была закавыка — промотался Кузнецов по гарнизонам, квартиры не нажил и теперь, в преддверии пенсии, очень об этом волновался. Потому что жена, трое детей, и жить с ними где-нибудь на дальнем пограничье ему на старости лет ой как не хотелось.
Не раз и не два они по-соседски об этом толковали. Кузнецов вообще мужик очень славный — честный, открытый, прямой, врач хороший… И вот такая по жизни нескладуха.
А между тем отец Сереги Астафьева — генерал-лейтенант Астафьев — служит в Генштабе, в Главном оперативном управлении — ГОУ. Направленец[3] — отвечает за оперативную обстановку в Афганистане. Ну, может быть, не один отвечает. Но по кое-каким Серегиным обмолвкам можно сделать вывод, что он там не самый последний из ответчиков. Ну и все. Плетнев Сереге удочку закинул насчет Кузнецова, Серега с батей переговорил. И вот надо же — сработало!
— Поздравляю! — сказал Плетнев, чувствуя искреннюю радость. Ну и, конечно, затаенную гордость: как ни крути, а это он Кузнецову такую везуху устроил. — Здорово!
Людям вообще приятно помогать. А приятным людям, таким как Кузнецов, вдвойне приятно. Даже втройне.
Они долго сидели. Уже и стемнело давно… Николай Петрович все подначивал Плетнева рюмочку выпить. Сколько раз тот ни объяснял, что позволяет себе разве что полстакана сухого вина за новогодним столом, а ему по-прежнему неймется. Зато съели все с большим удовольствием. Совершенно, можно сказать, разорили стол. Кузнецов, естественно, и бутылку ополовинил.
— В общем, — все толкует об одном и том же. — И тебе спасибо, и другу твоему вот какое спасибо передай! — и вилкой с куском селедки снова по горлу пилит: вот, мол, какое спасибо. Плетнев сидит, слушает. — На будущий год Вовке поступать. Хочет в Москву, на медицинский… Если мне в Муром придется вернуться, то ему, значит, в общежитие…
Машет рукой — дескать, полная ерунда получается. Плетнев кивает. И впрямь ерунда.
— Конечно, курица не птица, Гавнистан не заграница. Но на квартиру я оттуда точно привезу… Мне до пенсии осталось — с гулькин нос. Ну, ты знаешь… Всю службу — по коммуналкам. И неизвестно, когда своей дождусь. А так через год-два кооператив возьму…
Наливает на донышко.
— Давай. За тебя.
Плетнев ответно поднял чашку с остывшим чаем.
— Вот ты мне скажи, почему у нас так неразумно устроено? — начинает вдруг горячиться Николай Петрович. — Пока за бугор не попадешь, ни черта не заработаешь!..
И вдруг осекается, замолкает на полуслове. Потому что они, конечно, друзья. И он, конечно, даже крупицы догадки не имеет, где и кем Плетнев служит на самом деле. Он знает, что Плетнев в каком-то там автобате. При военкомате. Типа специализированной мехколонны. Или вроде того. В общем, без поллитры не разберешься… Но все равно. Друзья друзьями, а вот не понравится Плетневу, что советский офицер родную Советскую власть прилюдно хает, и стукнет он куда следует. И после этого негромкого стука — уж птица курица или не птица, а не видать Кузнецову Гавнистана как своих ушей. Еще и со службы, глядишь, вылетит…
Плетнев усмехнулся.
— Ты не смейся, — растроганно говорит Николай Петрович. — Ну, давай. Спасибо тебе. Вот какое спасибо!
И, перед тем как выпить, осторожно, чтобы не расплескать, пилит себя рюмкой по горлу.
Другие — дым, я — тень от дыма,
Я всем завидую, кто — дым…
Окно было давно не мытым, да и комната в целом, несмотря на весь тот мелкий хлам, что неминуемо загромождает жизнь холостого человека, выглядела довольно запустело. Три разносортных стула, тахта, платяной шкаф. На книжные полки он записался полгода назад и надеялся получить к Новому году, а покамест их заменял угрожающе кренящийся штабель пыльных картонных коробок. За подслеповатыми стеклышками разлапистой горки виднелась не посуда, а все те же книги. Что касается посуды, то она, накрытая полотенцем, кособоко громоздилась на обеденном столе и неодобрительно побрякивала, когда Бронников начинал расхаживать по комнате. Пыльный подоконник украшала старая радиола «Рига-6» и стопа из пары десятков самых нужных книг — говоря иными словами, настольных. Четырехтомный «Гранат», «Справочник металлурга», второй том «Войны и мира», «Мертвые души», последний сборник Казакова, еще кое-что по мелочи и совершенно бесценная брошюра «Правосудие и законность», трактовавшая вопросы жизни и смерти со столь леденящим простодушием, что при одном взгляде на нее хотелось перекреститься. Изданная в двадцать третьем году невесть кем и где, потертая, грязная, она попала к Бронникову из «букиниста», где, по идее, выкупив у владельца, ее должны были затем пустить теми путями, какими ходят изъятые из оборота и запрещенные книги, но почему-то прошляпили. Воистину: будь в этой стране кроме всего прочего еще и порядок, жить в ней стало бы совсем невозможно!..
В сем утлом углу Бронников оказался в результате развода. Точнее, не развода, а просто скоропалительного ухода из семьи. На развод они с Кирой тоже, конечно, подали. Но, во-первых, не сразу, а во-вторых, в суде оказались дурацкие порядки — какие-то испытательные сроки и прочая дурь, как будто не ясно, что, если взрослые люди с ребенком решили разводиться, значит, вместе им невмоготу, — и поэтому дело затянулось. А то бы уж давно отштемпелевались…
Так или иначе, двухкомнатную квартиру в писательском доме у метро «Аэропорт» — кооперативную, только что полученную, о которой столько мечталось, которая брезжила впереди символом настоящего семейного счастья, а на деле почему-то ознаменовала минуты последнего его угасания, — он оставил жене и сыну. Лешка был на даче с бабушкой, ну а тут как раз все и навернулось: слово за слово, бряком по столу, полыхнул да и вылетел, как птица счастья завтрашнего дня, с пишмашинкой в одной руке и саквояжем в другой. Все равно понятно, что вместе уже никак. Она определенно стала слишком много себе позволять. А он себя виноватым не чувствовал. Потому что тот дурацкий случай с Аленой Збарской если о чем и говорил, то вовсе не об его кобелиной натуре. Собственно, почти ничего и не было. Не случись такого дикого стечения обстоятельств, что Машуля, Киркина подруга, за каким-то чертом оказалась утром на лестничной клетке (престарелая тетка у нее там жила, только прежде она ее в жизни не навещала, а тут вот на тебе — заявилась!) и увидела, как они с Аленой выходят из квартиры Юрца, да вдобавок Бронников тянется к Алене, чтобы на прощание нежно поцеловать, — так и вовсе не о чем говорить!..
Но разве такое растолкуешь?
Кира не скандалила, это он все напирал на нее, доказывая. Она безразлично помалкивала, невнятно угукала, кивала. Должно быть, прикидывала про себя что-то. Он с новым пылом принялся было разубеждать, но, наткнувшись на совершенно отстраненный взгляд, плюнул и замолк… Ну и что, ну и ладно, и все было бы отлично, и если бы много позже — уже, кажется, через полгода — она не начала его поучать (да еще как холодно поучать! то есть она, значит, надменная небожительница, а он перед ней, стало быть, какой-то просто тупой мураш!), разъясняя ему — писателю, творцу! (да! творцу! — как ни громко это звучит!), — что и как он должен делать, то…
В общем, полыхнул, а полыхнув, месяца три был вынужден мыкаться без крыши над головой. Даже хотелось подчас позвонить и сказать: что, довольна? я эту квартиру получал, ты теперь в ней живешь, а я мотаюсь по чужим углам! была, мол, у собаки хата!.. Но остывал, разумеется. Да и потом: если честно, Кира его вовсе не гнала. Уж чего не было, того не было. И жила она там не одна, а с сыном. С его сыном.
Между тем, ничто так пагубно не сказывается на творчестве прозаика, как отсутствие элементарных условий для работы. А срок исполнения авторского договора между ним, Бронниковым, и издательством «Современник» на создание романа «Хлеб и сталь» маячил не за горами. Роман должен был осветить проблемы жизни и деятельности одного из самых передовых отрядов рабочего класса — советских металлургов. Бронников гордился этим серьезным, большим договором, который, как он вовсе не безосновательно полагал, определит его жизнь на многие годы — если не навсегда. И Юрец склонялся к тому же, и Никита Пловцов… да и вообще многие… а некоторые даже завидовали, что там греха таить.
Конечно, волшебный договор не сам собой как снег на голову свалился. Если бы!.. Первым шагом явилась повесть «Огни мартена», лет семь назад вышедшая в журнале и неожиданно широко обратившая на себя внимание. Она по сию пору звучала какими-то отголосками, трепетала крыльями… Критики находили в ней «глубокое проникновение» и «верное отражение». Бронников поначалу искренне недоумевал, изумляясь тому, насколько все это было далеко от того, что он силился выразить. На его взгляд (надо сказать, голоса разнеженных зоилов звучали настолько дружно, что он на первых порах даже в верности своего взгляда сконфуженно засомневался), ее истинным сюжетом, фабулой, коллизией и чем угодно еще являлось одно-единственное детское воспоминание — отец взял его с собой в цех, и, когда пришло время, Бронников увидел светящуюся, живую, яростную, напоенную невыносимым жаром струю расплавленного металла, льющегося в широкий желоб!.. Ему было уж лет двенадцать… да, точно: это случилось незадолго до отмены в Джезказгане хлебных карточек… и все же он расплакался в тот момент; отец, не понимая его слез, поспешно увел сына прочь, утешал, трунил — мол, как не стыдно так бояться, а Бронников даже не стал пытаться объяснять, что вовсе не страх, а сумасшедший восторг бросил его в рыдания. Короче говоря, вещь была поэтическая, успех ее объяснялся именно этим, а вовсе не «глубокими отражениями» и «верными проникновениями», и еще счастье, что ни редакторы, ни критики этого не прочухали, а не то дело повернулось бы совсем другим боком, и не приняли бы его в Союз по журнальной публикации — беспрецедентный случай, между прочим! — и квартиру бы ту кооперативную он не смог бы так скоро купить (хорошо, отец дал на первый взнос, а не то лезь в долги по приятелям).
За ней — за чудной, золотой и бесценной! — прошли еще две повести — одна в «Знамени», другая в «Новом мире». Бронников корпел над ними ночами на коммунальной кухне — старался, марал-перемарывал, черкал-перечеркивал, поглядывал на ходики, памятуя, что перед работой как кровь из носу нужно оторвать часа три сна. Вылупились кое-как… наглядеться не мог… свое-то все любимое, все родное… позже понял, что были они хоть и складными, а холодными. Прошли почти незамеченными… а все же, весомо присовокупившись к нескольким рассказам, обеспечили возможность сложить добротный корпус первой книги — и на том спасибо.
Вот тогда уж повернулось капитально: бац! — предложили договор на роман!
Не фунт изюма — договор!.. Именно договор, сопровожденный солидным авансом, позволил уйти на вольные хлеба. Расчислил финансовую жизнь с учетом всех надобностей по крайней мере года на полтора — и уволился. А иначе, пожалуй, по сей день торчал бы в КБ за кульманом, горестно отмечая, как час за часом утекает в никуда время. Потому что взять — и оторваться, уйти из стойла — это не просто. Не хватило бы духу. А если б и хватило, что за жизнь? Не так уж сладко перебиваться мелкой литературной поденщиной — рецензиями да отзывами… а то еще, не приведи господи, заведовать отделом писем в «Пионерской правде» или ломать глаза корректором на чужих рукописях.
Да, именно договор поставил все на место. И серьезно укрепил его литературную репутацию.
Ну а когда ушел от Киры, куда ему было податься? Кто-то посоветовал — надо к Кувшинникову. Кувшинников был одним из секретарей Союза писателей, занимался как вопросами пропаганды и выверки идеологических прицелов, так и делами низовыми, мелкими — подписи под очередным воззванием собрать, провести конференцию с участием представителей районных отделений. Но существовал и социально-бытовой сектор его деятельности — например, пенсию захворавшему пииту выхлопотать, веселому беллетристу поспособствовать в разделе дачного участка, угрюмому писателю исторических полотен помочь разъехаться с подросшими внуками. В общем, говорили о Кувшинникове разное (должно быть, в зависимости от того, кому как помог), но отдавали должное в том смысле, что, дескать, не только к себе гребет. И еще так: ну, брат, если уж Кувшинников не пособит, дело швах.
После нескольких неудачных попыток Бронников попал-таки к нему на прием. И был разочарован. Вместо разговора по существу, Кувшинников взялся зудеть насчет того, что должен писатель и чего писатель ни в коем случае не должен. Так, например, секретарь твердо знал, что писатель, только что вселившись в прекрасную квартиру, не должен разводиться с женой и начинать клянчить новую жилплощадь. Поскольку жилищный вопрос в стране стоит чрезвычайно остро. И очередники ждут улучшения десятилетиями. И хоть на фронте жилищного строительства делается много, но пока еще на всех не хватает. И нужно с пониманием к этому, а не так наплевательски: чуть что — горшок об горшок, и вот на тебе — подай им комнату. Союз писателей, конечно, обладает определенными возможностями, ведь не зря партия и правительство уделяют такое внимание борьбе на идеологическом фронте… приравнивая, так сказать, перо к штыку. Но все же нужно и честь знать… Бронников, преданнейше подавшись к чинуше и по-собачьи склоняя голову то в одну, то в другую сторону, слушал с таким выражением, будто тот раскрывал ему сокровеннейшие тайны мироздания. На самом-то деле зря он распинался, остроту жилищного вопроса Бронников знал лучше кого бы то ни было — детство, пришедшееся сознательным краешком на войну (а уж к Победе ему стукнуло девять, и он считал себя взрослым) прошло под жгучим солнцем пустыни, в поселковом бараке Джезказгана, где отец работал на медеплавильном заводе… Досталось Бронникову и общежитий, и малосемеек, а что касается отдельной комнаты, так за его сорок три года таковой вообще никогда не имелось, и даже в этой хваленой-перехваленной двухкомнатной квартире тоже не было — потому что в маленькой жил Лешка, а большую они, естественно, делили с женой.
Но деваться некуда, и, умильно кивая, он покорно слушал Кувшинникова, вспоминая между делом о тех слушках — похаживали слушки в творческой среде, похаживали! — как сам Кувшинников кует собственное квартирное счастье. Да-а-а… Можно было задаться и еще одним вопросом — что такого написал этот Кувшинников, что сидит тут теперь индюк индюком и распоряжается человеческими судьбами?..
Но Бронников никаких вопросов задавать, разумеется, не стал. С первой минуты разговора его томило какое-то неясное сомнение, а к концу он уже утвердился в мысли, что Кувшинников — казачок явно засланный, и вовсе он небось не казачок, а полковник, если не генерал… В общем, слушал, кивая, только желчно повторял про себя: «Жил да был один кувшин. Он хотел достичь вершин. Но не смог достичь вершин — потому что был кувшин!..»
Выпятившись из кабинета после брюзгливо прозвучавшего наконец обещания направить письмо от Союза в Моссовет по поводу его персоны, с облегчением утер лоб и двинулся восвояси.
Ни на что он после этой беседы не надеялся, но оказалось, что, как ни странно, обещание свое Кувшинников выполнил, письмо направил, и уже через два месяца Бронников стал обладателем нового жилища. Чудо! Просто чудо!.. На радостях помчался благодарить, опять попал не сразу, а когда попал, Кувшинников все никак не мог его припомнить, понять, о чем речь, а когда понял, в кабинет уже валили какие-то якуты с бубнами и рогами, в результате чего сцена оказалась совершенно скомканной.
Жилище оказалось совсем не плохим, а если учесть расположение, то просто отличным — в самом центре, минут семь пешком от «Арбатской» или полчаса приятной прогулки по переулкам и бульварам от «Маяковской». Явным недостатком следовало признать отсутствие телефона, ну да он приспособился бегать за три дома в сторону Смоленки — там стояли две телефонных будки, и обычно хоть одна из них исправно действовала… Во второй комнате вела тихую мышью жизнь пенсионерка Алевтина Петровна. Вдобавок она через день ранним утром уезжала к дочери нянчить внука, возвращалась поздно вечером, и они, бывало, неделями не встречались ни в коридоре, ни на общей кухне, поскольку оба вели хозяйство по сокращенной программе. Случалось, Бронников бессознательно отмечал запах щей, свидетельствовавший о продолжающейся жизнедеятельности соседки, а она, возможно, чуяла аромат яичницы на сале, каковая по утрам обеспечивала поступление в организм Бронникова необходимых питательных веществ и микроэлементов. Ну, картошку он еще иногда варил. Вот, собственно, и вся кулинария. Вечерами его вообще, как правило, дома не бывало — зимой сидел в ЦДЛ за болтовней под рюмку, летом… собственно говоря, первое лето его одинокой жизни только наступило… но, в общем, летом тоже в ЦДЛ. Если кто-нибудь заглядывал к нему… а кто к нему заглядывал?.. Никита иногда, Юрец… Женщин не бывало, потому что он пока еще дичился исходящего от них запаха — подчас вызывающе приятного, но отличного от Кириного. Короче говоря, если кто заглядывал, Бронников строго-настрого наказывал вести себя потише. А с утра и до обеда — только стук машинки да время от времени негромкие шаги по комнате…
Щурясь от сигаретного дыма, прозрачными пластами уплывавшего за пределы комнаты, чтобы смешаться там с душистым июльским воздухом, он в стотысячный раз как следует рассмотрел панораму, открывавшуюся из окна. Куцый дворик с трех сторон ограничивали стены П-образного дома, в котором он жил. В боковых крыльях было по одному подъезду. В центральной части тоже существовал подъезд, но, чтобы ознакомиться с ним, пришлось бы перевеситься за подоконник, да и то увидишь только козырек. Четвертую сторону двора закрывал тыл четырехэтажного здания. Если обходить его справа, обнаружишь ржавый рельс, вбитый посреди неширокой дорожки, — чтобы не ездили машины. Слева проезду ничто не препятствовало. Двор украшали две липы и несколько кустов жасмина. В центре между ними располагалась небольшая детская площадка — песочница (содержимое ее многолетними усилиями окрестных котов давно было доведено до состояния высококачественного фосфористого удобрения), сломанные качели и две скамьи — одна без спинки, другая без большей части сиденья.
Бронников вздохнул, загасил в пепельнице окурок, отхлебнул остывшего чаю из стакана, чертыхнулся и снова перевел взгляд на лист, заправленный в машинку.
— Так-так-так! — сказал он сам себе, подбадривая.
Нынче с утра дело не заладилось. Вообще, чем ближе оно шло к концу, тем как-то вязче и тяжелее становилось. Давно прошел тот восторг, что он пережил, подписывая договор на книгу — договор, суливший свободу и обеспеченность, и, возможно, новую славу, а тогда и поездки какие-то творческие, и не только по республикам, а, глядишь, еще и за границу!.. и новые договоры на новые книги!.. и тогда новые деньги и новые поездки!.. После подписания он, как водится, проставился в отделе прозы — парой бутылок коньяку и немудрящей закуской. Криницын сильно запьянел, толковал, что ждет от него книги — и такой, чтоб не каким-нибудь там языком была написана, а именно его языком, бронниковским!.. — а когда поднимал на автора мутные глаза, Бронников читал в них какую-то тоску, резко диссонировавшую в тот вечер с его собственным состоянием…
Так или иначе, восторг давно прошел, и теперь, месяцев за семь лихо отдолбив примерно половину текста, Бронников по капле выжимал вторую — с таким усилием, с такой мукой, с какой, пожалуй, иным приходилось выдавливать из себя раба. Все выглядело искусственным и ложным, мотивы — выдуманными, конфликты — дурацкими, само название — «Хлеб и сталь» — казалось нелепым, и он через два дня на третий принимался подыскивать новое — «Стальная судьба»? «Сталь не горит»? «Сталь не кипит»? «Когда закипает сталь»? «Кипение стали»?.. В общем, хрен редьки не слаще, а подходящее все как-то не наворачивалось. Хорошо бы прозвучал «Стальной поток»… да ведь был уже, к несчастью, железный!..
Он понимал, что на детских воспоминаниях нынче не выедешь, а взрослый его опыт был опытом инженера-конструктора и к реальному сталелитейному производству имел отношение весьма и весьма касательное. Откуда ему знать жизнь большого металлургического комбината? Ну, приехал однажды на неделю в Магнитогорск с письмом от Союза… его встретили по первому разряду, даже, казалось, немного заискивают, что ли… Понюхал дымный воздух, поговорил с инженерами — они норовили высыпать ворох неизвестных мелочей, совершенно ему не нужных, поскольку не могли иметь отношения к литературному творчеству… ну, с рабочими кое-как… С ними ведь не больно потолкуешь. Хитрюги, даром что одеты просто, в брезентуху да кирзу. Глаза — буравчики; слова в простоте не скажут, а чуть парторг за дверь — так и вовсе начинаются подначки… да как ловко начинаются! — ты еще и ухом не повел, а тебя уже, оказывается, разложили… В цех отведут — там дикий грохот, жар, движение… переливчатые, неуловимые цвета побежалости на поверхности остывающего металла — красный? синий? розовый? зеленый?..
То есть он, конечно, старался писать правду. Сюжет как-то невзначай подсказал отец. Заводской инженер изобрел новую сталеразливочную машину. Машина весьма эффективна, но ее внедрение требует ото всех определенных усилий. И многим не хочется ломать ритм пусть рутинного, но налаженного производства. Конфликт между отживающим старым и наступающим новым — вот главное содержание романа. Все, казалось бы, верно понималось, верно строилось, а дело все-таки не шло, стопорилось, и даже сам язык — его язык, бронниковский! — тоже тускнел, линял, бессвязнел, запинался и бесстыдно шаблонничал…
Промаявшись еще час и зачем-то вместо дела стремительно наколотив смешной диалог двух подавальщиц в заводской столовой, Бронников с досадой смял лист и бросил в корзину. Смешной, да! — но никому не нужный. Потому что касается какой-то ерунды, какой-то мелкой жизненной трухи, каковая никак не может являться предметом серьезного романа… А с другой стороны, почему-то, как дошло до него, сразу язык и зашевелился, заблистал разными красками, и вместо тех суконных фраз, которыми пробавлялся все утро, полилась живая человеческая речь, и за каждой фразой брезжила жизнь, характер, судьба…
Окончательно расстроившись и даже почувствовав неприятное жжение в груди, Бронников раздраженно сложил стопу исписанных листов и постучал ею по столу сначала одной стороной, затем другой. Положил справа от машинки, а сверху бросил карандаш. Все вместе означало окончание рабочего дня и переход к состоянию беззаботности.
Однако, вместо того чтобы беззаботность свою как-то проявить, Бронников, напротив, озабоченно нахмурился, затворил оконные створки, затем подошел к двери и аккуратно, чтобы не было слышно щелканья, повернул ключ (так-то он не запирался, если только на ночь). После чего беззвучно поднял крышку радиолы и достал из-под нее другую стопку исписанной бумаги.
Когда Бронников надел пиджак и оглянулся, машинально проверяя, на месте ли мелочи, что должны населять карманы, шел уж четвертый час дня.
Охватившее его саднящее опустошение было вполне привычным и знакомым — ничего другого нельзя было ждать после пяти или шести часов работы. Оно подводило черту суткам — время в них еще оставалось, но уже не имело никакого смысла, и приходилось так ли, этак ли тянуть до завтрашнего утра, имея в виду, что попытки ускорить его течение, отвлечься или забыться, чтобы оно, времечко, прокатилось живее, должны быть чрезвычайно размеренны и осторожны, поскольку завтра обязательно нужно проснуться не с похмельной, а со свежей головой, бодрым, вновь наполненным чем-то таким, что можно будет использовать для работы. Использовать — то есть снова опустошиться… и опять ждать наполнения… и так каждый день. Мысленно описывая этот процесс, он никогда не мог отделаться от каких-то ассенизационных ассоциаций. Наполнилось — опорожнилось… опорожнилось — снова наполнилось…
Устало бормоча себе под нос какую-то невнятицу (а то еще в этом состоянии начинали прыгать в мозгу рифмы, самопроизвольно складываясь в нелепые стишки), Бронников пнул дверь подъезда, вышел на воздух и первым делом задрал голову к небу.
Небо было большим, огромным. Даже здесь, стесненное крышами, затканное проводами, оно все равно выглядело величественно, строго и торжественно. Солнце сквозило в прорехи серо-белых облаков, и все, что попадало в его лучи — листва, деревья, асфальт, трава, кирпич, антенны, — обретало определенность и даже незыблемость — но, правда, ненадолго, потому что стоило только светилу окончательно спрятаться за тучу, как сущее снова возвращалось к своему текучему, переменчивому состоянию.
Оценив перспективы дождя и похвалив себя за предусмотрительность, Бронников перехватил зонт и неспешно пошагал влево, намереваясь выйти на Арбат.
— Слышь, писатель! Угости покурить!..
Бронников оглянулся.
Дядя Юра расположился на скамье возле песочницы, вольготно откинувшись на спинку и кое-как разместив свой воробьиный зад на сиденье, представленном парой облупившихся жердин. Одет он был в тлелую олимпийку со сломанной молнией и неизменные свои ватные штаны, источавшие столь густой и плотный запах, что, бывало, сам дядя Юра давно уже шагал по Дорогомиловской к Киевскому рынку, а след этого аромата еще витал в закоулках двора. У ног дяди Юры, обутых в то, чему у Бронникова иного определения, чем слово «опорки», не было (хотя, честно сказать, он и сам плохо представлял, что это такое), стоял большой холщовый мешок, наполненный, судя по всему, пустыми бутылками. В отличие от других предметов и частей одежды мешок выглядел добротным и относительно чистым. По всей видимости, это объяснялось тем, что он представлял собой орудие производства, а не так просто себе какую-то тряпку. Лицо у дяди Юры — темное, будто его калили в топке конвертора, — резко контрастировало с несколькими седыми вихрами, а впалые глаза хранили навечно застывшее выражение пьяной доверительности. Впрочем, оно, как давно знал Бронников, обманчиво.
— Прочесал территорию? — спросил он, доставая сигареты.
Вместо ответа дядя Юра дурашливо прыснул и легонько пнул мешок. Должно быть, в преддверии имеющей быть милостыни ему хотелось показать, что к Бронникову он расположен самым доброжелательным образом.
— Маленько прочесал, — сказал он. — А что ж! Я по чужим дворам не шарюсь… Слышал, на той стороне что было?
«Той стороной» называлась земля за проспектом Калинина.
— Нет, а что?
Одну из обретенных сигарет дядя Юра сунул в рот, две другие с довольным видом заложил за уши, извлек откуда-то коробок спичек и стал чиркать.
— Да то! Есть которые по чужим дворам любят шариться! Ну вот, одному тыкву и проломили. Уже завонял, — сообщил дядя Юра, безнадежно махнул рукой и жадно затянулся. — И при жизни-то несло, не приведи господи, а уж когда менты из подвала вынули!..
— Дела, — пробормотал Бронников.
— Зря ты эту дрянь куришь, — с явным осуждением заметил затем его собеседник, отчего-то начиная пучить глаза. — Лучше бы тебе…
Бронников подождал с полминуты, пожал плечами и хотел уж было двинуться восвояси, но дядя Юра, продолжая содрогаться в приступе сиплого кашля, протестующе махнул рукой.
— Слышь, писатель, — просипел он в конце концов, то и дело пробулькивая. — Вот не написал ты про меня… кхе-кхе-бху!.. а теперь уже и не напишешь!..
И опять закатился.
Бронников и впрямь давно подбивал клинья, надеясь узнать о героической судьбе соседа столько, чтобы хватило хотя бы на один жесткий, сухой военный рассказ. Они познакомились в момент его переезда — дядя Юра кинулся помогать выгружать вещи, а когда настал час расплаты, стал прозрачно намекать, что фронтовику можно и набавить за его беззаветное прошлое. Но оказалось, что дядя Юра только морочил голову, и Бронников уже сжился с мыслью, что старик так себе просто привирает, несет, как говорится, по пьяной лавочке с Дону с моря, а на самом деле пороха не нюхал. Однако затем Девятого мая Бронников увидел утром дядю Юру почти трезвым, а трухлявый его пиджачок оказался украшенным несколькими медалями и двумя серьезными орденами — «Красного знамени» и «Славы». Так или иначе, в связные воспоминания дядя Юра не больно пускался, от конкретного разговора норовил уйти — и уходил, и опять пьяненько посмеивался, юродствовал и все только твердил, что сколько ему повоевать досталось, так другим до того еще хлебать и хлебать. Будучи командиром «морского охотника», дядя Юра трижды участвовал в высадке десанта при взятии Одессы — и первые два полегли без всякого толку, потому что их не успели поддержать корабельной артиллерией и авиацией, а лишь с третьего захода все более или менее сладилось. Но даже этого дядя Юра впрямую не говорил, Бронников сам из каких-то его речевых обрывков и междометий все это собрал и умозаключил, но подозревал, что, если теперь задать вопрос в лоб, дядя Юра и отнекиваться не начнет, а просто понесет какую-нибудь околесицу, и на этом дело кончится. Внятная история была у него одна — та именно, что повествовала о волшебном времени, когда «охотник» не то три, не то четыре месяца патрулировал отведенный ему участок освобожденного от немцев побережья и кок постоянно жаловался, что ему не в чем компота сварить, поскольку все хоть сколько-нибудь подходящие для этого емкости залиты вином и самогоном… Вот, собственно, и весь анабазис. Больше боевой моряк ничего толком не вспоминал. Или, во всяком случае, не рассказывал.
Бронников не впервые с такой молчаливостью сталкивался. О войне говорили только высокие командиры, и говорили одинаково — языком военных реляций, не позволявшим услышать ничего о живом человеке: «Как помнится, в начале марта войска Второго Белорусского фронта героическими усилиями прорвали оборону противника и продвинулись на пятьдесят-семьдесят километров к западу в направлении городов Минск и Брест…»
Рядовых фронтовиков писучие поэто-песенники как только ни величали — и пахарями войны, и ее тружениками, и еще по-всякому. И рядовые фронтовики плакали под эти песни и стучали кулаками по столам, но дальше чужих песен рта не раскрывали. Казалось, они, будто сговорившись, хранят какую-то тайну. Да так крепко хранят, что нельзя даже понять, какая она — страшная? позорная?.. Что они скрывали? Чего боялись? Чего стыдились? Ну, вот тот же дядя Юра — ни в плену не был, ни в оккупации, так чего бы нет — разливайся соловьем! Дудки, молчит!..
Старший отцов брат прошел финскую, пошел на Великую, попал в плен, бежал, был судим за то, что предпочел подлую жизнь честной смерти, разжалован и сослан в штрафной батальон. Там смыл вину кровью, дослужился до капитана, был комиссован, вернулся и сказал брату:
— Знаешь, Алексей, я тебе про войну много толковать не стану. Одно скажу. Как там в песне-то? «Если завтра война, если завтра в поход»? Так вот если снова будет война и меня мобилизуют, я потерплю до выдачи оружия, а как получу наган — тут же застрелюсь!..
Это Бронникову отец рассказывал, да и то на похоронах. А самому Бронникову, племяннику родному, дядька его ни-ни. Отшучивался. Или переходил на казенное: ну да, воевал, имею награды… а ты уроки-то выучил?
Бронников думал об этом и приходил к выводу, что все они чувствовали себя какими-то недостреленными, что ли. Возможно, им было страшно привлекать к себе внимание — чтобы, не дай бог, недостреленность эту часом кто-нибудь не исправил… Или сам ужас пережитой войны лишал их дара связной речи?
И еще он думал, что прививка этого ужаса лишает народы воинственности — но на разный срок. Одних — на многие годы, десятилетия, века. Других — других вовсе не лишает. Это зависит от устройства власти, от ее мощи и бесчеловечности. Ведь всякая власть бесчеловечна, и чем более она бесчеловечна, тем скорее на фоне бесчеловечного мира забываются уроки бесчеловечной войны. Так, что ли? Нет, не до конца он эту тему продумал… так, туманилось что-то в голове… что-то не совсем внятное. Зрело. Ждало, должно быть, своего часа…
Надрывный кашель наконец-то утих, и дядя Юра сделал вторую, чуть более успешную попытку затянуться табачным дымом.
— Так почему не напишу? — спросил Бронников.
— Потому! Выселяют меня, суки. Под Волоколамск куда-то…
— То есть как выселяют? — не понял Бронников. — Под какой Волоколамск?
— Под обыкновенный! — прохрипел дядя Юра. — Я же олимпийскую картину порчу. Несоциальный элемент. Бутылки вот ихние собираю… Им, видишь, покрасоваться охота. Чтобы, значит, ни сучка ни задоринки. А меня, значит, нельзя иностранцам показывать… немцам показывать нельзя. А что долбил я этих немцев четыре года изо всех видов, так им до этого дела нет… Вроде как воняет от меня. Себя бы понюхали, козлы!.. Соседка написала, сука гребаная… а они сейчас лютуют — страшное дело! — Дядя Юра безнадежно махнул рукой и закончил неожиданно деловито, говоря о себе так, будто был бревном, которое надлежало распилить, и сам отчасти заинтересован в успешности распила: — Участковый уже два раза приходил.
— И что?
— И то!.. Общежитие там. В общежитии буду жить.
— Ага… в общежитии… это что же?.. То есть вот так, значит… — Бронников недоуменно подержался за нос, потом снова взглянул на дядю Юру. — И охота тебе?
— Охота! С чего охота-то? Тут свои все… мужики свои… с чего ж охота? Тут комната у меня, а там что?
— Так не езжай никуда, — предложил Бронников. — Права у них нет тебя выселять!
— Э-э-э! — Дядя Юра посмотрел на него как на ребенка. — С ними не поспоришь!.. А иначе — по суду. И через пятнадцать суток еще, он говорит…
— Каких пятнадцать суток?
— Ты что, как маленький? За административное правонарушение!
— Кто?
— Да участковый же! — окончательно рассердился дядя Юра на его бестолковость и возмущенно растоптал окурок. — Ладно, пойду, некогда мне тут с тобой! Дел невпроворот…
Ворча, он подхватил брякнувший мешок и поковылял к выходу со двора.
Бронников озадаченно смотрел в его спину, и ему казалось, что запах, уносимый с собой дядей Юрой, стелется за ним шлейфом золотистого марева, в котором подрагивают листья жасмина и даже асфальт немного зыблется и течет.
Он вышел на Арбат и побрел в сторону «Праги», думая бог знает о какой всячине, то есть позволяя мозгу самостоятельно решать, о чем стоит думать. Ему представилось, как и впрямь дядю Юру выселят под Волоколамск… что он там будет делать? Общежитие? — странно… кто с ним будет жить в общежитии?.. Сразу несколько картинок сверкнули в голове, и он запнулся, подумав, не вернуться ли к машинке. Но рассудил, что этого никто никогда не напечатает — потому и смысла нет записывать. Дела… общежитие!.. он и здесь живет, как бродяга, а там?.. Правда, пенсия ему идет какая-то, да он ее быстро в распыл пускает… «Бог с ним, — вздохнул Бронников. — Сейчас лето, прокормится… Это зимой зол человек, суров, угрюм… мысль у него одна — как бы самому не заколеть, да женку с детками от морозу упасти. А угрела весна — он и сам растелешится, и душа у него, глядишь, маленько растеплится. Тогда и чинарик оставит подлиннее… и глоток поболе… И у ларьков, понятное дело, оживление: одно дело — на морозе пивко сосать (оно и так дрянь, да еще ларечница кипятку бухнет для подогреву!), а совсем другой коленкор — на солнышке! на скамейке! либо на травке, при газетке с воболкой или, скажем, кто побогаче, со ставридкой!.. Благодать!..»
Он даже забеспокоился, почувствовав, что слишком быстро и плотно врастает в шкуру дяди Юры. Но тут возле овощного грузчик уронил с железной телеги два ящика, и зеленые помидоры раскатились по всей улице. Кто-то крикнул: «Вот пьянь-то, господи!» Какой-то тип моментально насовал пяток томатов в авоську и смылся как ни в чем не бывало. Появилась заведующая с криком: «Колька! Урод двужопый! У тебя руки к чему присобачены?!» Колька ей ответил, но, поскольку и впрямь был в зюзю и ничего разумного сказать не мог, а к тому же мужская лексика зачастую грубее и прямолинейней женской, Бронникову стало неинтересно.
Он пошагал дальше, вернувшись к солидным мыслям более или менее известного писателя, живущего литературным трудом… так сказать, на договорах. А еще шагов через триста мелькнуло полезное соображение, касавшееся отношений между парторгом Горячевым, новатором и продвиженцем нового, и косным начальником цеха Парфеном Дормидонтовичем, ставящим рогатки на пути прогресса. Бронников достал из одного кармана карандаш, из другого блокнот и присел на скамью, чтобы записать найденное. Когда же снова рассовал пожитки и взглянул на часы, услышал приятный мужской голос:
— Герман Алексеевич?
Он вскинул глаза и увидел человека лет тридцати, темноволосого, чисто выбритого, приветливо улыбающегося, одетого в приличный темно-серый костюм, при галстуке. В челке надо лбом белела узкая седая прядка.
— Да… — от неожиданности неуверенно сказал Бронников. — Да, я. А что?
— Не позволите на два слова? — сказал человек и так ловко подмигнул, что Бронников сразу понял: он просит его отойти в сторону, чтобы сидевший на той же скамье старик не слышал разговора.
— Меня? — растерянно переспросил он, поднимаясь.
— На минуточку, — кивнул человек, а когда они отошли метров на пять, спросил: — У вас есть полчаса? Не могли бы проехаться с нами?.. тут недалеко.
— А в чем, собственно, дело? — осведомился Бронников, начиная чувствовать сердцебиение. — Вы кто, вообще?
Молодой человек извлек удостоверение, и Бронников прочел именно то, что и ожидал:
«КОМИТЕТ ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ».
— Да, но… — сказал он, озираясь.
— Герман Алексеевич, не волнуйтесь, — урезонивающе, спокойно и очень серьезно сказал человек. — Правда. Дело пустяковое. Небольшую консультацию. Поедемте. Полчаса, не больше.
Машина, как оказалось, стояла у бровки. Человек распахнул перед Бронниковым заднюю правую дверь, сам сел рядом с шофером.
Ехали и впрямь совсем недолго — повернули два раза в переулках, затем пробрались уступчатым двором и встали.
— Прошу вас…
Бронников молча выбрался из машины и последовал за ним в подъезд. Поднялись на второй этаж. Щелкнул замок, скрипнула дверь, вспыхнул свет.
— Давайте знакомиться! — весело предложил молодой человек, когда Бронников вошел за ним в прихожую. И протянул руку. — Семен Семенович.
Бронников хмыкнул.
— Очень приятно. Меня вы знаете…
Совершенно не смутясь и не обидевшись, а только просверлив его столь же веселым взглядом, этот самый якобы Семен Семенович (ни на секунду Бронников не поверил, что его именно так зовут) прибрал свою невостребованную руку, потер ладони и радушно предложил:
— Да вы садитесь!
В комнате стоял казенный письменный стол и два стула. Окно закрывали плотные шторы.
Бронников сел напротив.
— Ну вот, — сказал Семен Семенович. — Скажите, Герман Алексеевич, вы из своих неопубликованных работ на Запад что-нибудь передавали? В зарубежные, так сказать, издания?
Мгновение Бронников смотрел на него в изумлении, потом с облегчением рассмеялся.
— Господи! Зачем мне это? Я, знаете ли, член Союза и… — Он неопределенно покрутил в воздухе пальцами. — И довольно известный писатель… с какой стати я буду?..
— Так не передавали? — уточнил Семен Семенович.
— Нет, — твердо сказал Бронников. — Не передавал. И не думал никогда.
— Понятно… А как же тогда вот это объяснить?
Семен Семенович выдвинул ящик стола, достал какой-то журнал и молча продемонстрировал обложку.
Это был эмигрантский журнал «Континент». Бронников много о нем слышал. Но в натуре видел впервые.
— И что? — раздраженно спросил он. — Я-то при чем?
Семен Семенович раскрыл на заложенной заранее странице и предъявил ему, держа журнал обеими руками — примерно как поднос или вожжи.
Бронников подался вперед.
В самом верху страницы было крупно написано:
ГЕРМАН БРОННИКОВ
«ПТИЦЫ НЕБЕСНЫЕ»
рассказ
На небольшом экране мелькали кадры кинохроники. Бегут какие-то люди… вот отряд полицейских едет… плачущая женщина… снова беготня…
Карпов комментировал происходящее, сидя возле экрана за преподавательским столом.
— Немецкие руководители проявили нерешительность. Последовала неразбериха, отсутствие слаженных действий. В итоге операция потерпела крах. Во время перестрелки израильские заложники были убиты. Погибло пятеро палестинцев, двое граждан ФРГ — полицейский и пилот одного из вертолетов…
Экран погас.
Карпов щелкнул тумблером, и под потолком небольшого зала, в котором находилось все подразделение — пятьдесят человек, — загорелись яркие люстры.
— События на Олимпиаде в Мюнхене в тысяча девятьсот семьдесят втором году показали, что для противодействия такого рода актам необходимо иметь специальные подразделения, способные эффективно решать задачи по освобождению заложников и обезвреживанию террористов. Именно таким подразделением является группа «А». Предстоящая Олимпиада в Москве уже сейчас ставит перед нами серьезные задачи. За год до начала Олимпийских игр, то есть в самое ближайшее время, ожидается наплыв иностранцев. Это чиновники Международного Олимпийского комитета и журналисты. А также разного рода ряженые, которые приезжают под предлогом проверки готовности Советского Союза к проведению указанного мероприятия. Имея при этом цели как разведывательного, так и диверсионного характера. До конца августа будущего года напряжение будет только нарастать. От личного состава потребуется полная отдача и самоотверженность! Каждому из нас оказана высокая честь служить в группе «А»…
Карпов сделал значительную паузу, переводя взгляд с лица на лицо. Лица офицеров внимательные, сосредоточенные. Ромашов, Большаков, Зубов, Астафьев, Аникин, Первухин, Епишев, Бежин… Плетнев тоже был сосредоточен и внимателен.
— И мы должны приложить все силы, чтобы оправдать доверие партии и правительства!
И вдруг повернулся всем телом к Плетневу.
— А что мы видим на практике?
Смотрит — прямо сейчас одежду на нем прожжет. Вот оно. Начинается. Показательное изничтожение личности на глазах у друзей и товарищей.
— На практике мы видим, что еще встречаются примеры вопиющей, я бы сказал — преступной расхлябанности. Так, старший лейтенант Плетнев вчера… ну-ка, приподнимитесь!
Плетнев встал.
— Видите, старший лейтенант Плетнев без особого напоминания и задницу от стула не оторвет! — обращаясь к залу, сказал Карпов издевательским тоном.
Но никто не хмыкнул, не рассмеялся. Все молчали. Плетневу от этого безмолвия сразу как-то теплее стало.
Он сделал каменное лицо. А полковник между тем громогласно, наотмашь продолжал.
— Но мало того! Как может офицер КГБ забыть дома служебное удостоверение?! Разве может офицер КГБ забыть дома служебное удостоверение?! Не может офицер КГБ забыть дома служебное удостоверение!
Карпов обвел всех свирепым, прямо-таки волчьим взглядом. И рявкнул:
— А если может, это уже не офицер! Это балласт!
Плетнев сжал зубы. Главное — не сорваться.
Карпов оперся руками о стол, подавшись вперед, будто и впрямь вот-вот собирался на него броситься.
— Комитет государственной безопасности — оружие партии! Это штык партии!
Плетнев вытянулся.
— А из вас штык, как из говна пуля!
Ну, Плетнев еще пуще вытянулся — хотя, казалось, уже некуда было вытягиваться. И кулаки сжались сами собой. И скулы стало сводить — так он зубы стискивал.
— Вам здесь не место! — с нескрываемым злорадством заключил полковник. — Вы недостойны носить высокое звание советского чекиста!..
Если утро начинается с такого, весь день, считай, насмарку. Чем ни занимайся, все равно то и дело будешь вспоминать, как тебя по стенке размазали.
А день, надо сказать, тоже получился не из легких.
Выезд на полигон в десять ноль ноль. Перед этим надо переодеться. Цивильные шмотки остаются в расположении части. Бойцы надевают темно-синие штаны и такие же синие куртки техсостава ВВС. Почему-то именно в них бойцов наряжают. Неизвестно, почему. Теоретически можно еще в морские бушлаты… в танкистские шлемы… в водолазные костюмы, в конце концов. Ну, неважно. Так начальники решили. Им видней.
Сорок минут автобус с наглухо зашторенными окнами гудит по трассе. Сворачивает. Нормальной машине к полигону не подъехать. И грибнику не подобраться. И вообще никому. Охрана в несколько эшелонов. Как в песне: «Артиллерист не проползет! парашютист не просочится!..» Или что-то в этом роде.
Приехали.
Первым делом — спортзал. Разминка. Беготня. Потом тренировочные бои.
Бьются одновременно четыре пары. В зале гуляет между стенами эхо от ударов, от шлепков падающих на ковер тел. Или кто-то кого-то на болевой взял, и тот рявкает сначала, а потом колотит ладонью по мату, чтоб не доламывали.
Мелькание рук и ног, наносящих удары.
Плетневу, как на грех, выпал Виктор Аникин. Или попросту — Витек. Такого хорошо в третьем классе другом иметь. Громила двухметрового роста. Борец-бугай. И классикой увлекался, и боевыми. В общем, все у него в полном порядке. А Плетнев перед ним — ну просто тростиночка. Хоть и восьмидесяти килограммов весом, а все же легче своего противника примерно на полмешка картошки. Он мог применить только одну тактику боя — порхательную. То есть вообразить себя бабочкой и грациозно перелетать с цветка на цветок. И ни в коем случае не попадать в объятия к Аникину, поскольку это равносильно попаданию под трактор… Вот Плетнев и порхал, чувствуя при этом одно лишь холодное, расчетливое остервенение, острие которого — точнее, жало! — должно было в одно мгновение решить исход поединка. Плетнев порхал, Витек никак в него не мог попасть, минуты через три начал злиться, утратил осторожность и… Плетнев сделал обманное движение, будто сейчас ударит с левой, Аникин прикрылся, но взамен получил мощный шлепок правой стопы в голову. В район левого уха.
Это был серьезный удар. Аникин потерял равновесие и повалился на ковер.
Упал! Да, он упал — а победитель Плетнев, хоть и тяжело дыша, вскинул руки в знак своей победы!
Витек поднялся, потряс головой. Плетнев ткнул его кулаком в плечо — мол, не журись. Аникин хмуро ответил тем же. И буркнул что-то в том духе, что еще не вечер.
Не вечер — так не вечер. Ясное дело, досада. Ведь ему самому хотелось пережить это краткое счастье! Жаркое такое счастье — победу!.. Но победа всегда одна. Всегда только одна. Двух побед не бывает…
Потом тир. Грохот автоматных очередей. Две очереди с колена. Кувырок вперед через руку. Еще очередь. Несколько раз перекатиться. Отсечь серию коротких по три-четыре патрона. Вскочить, перебежать, пригнувшись и безостановочно стреляя… Мишень — как дуршлаг. Хоть макароны отбрасывай…
Пот утерли — а уже новая забота. Потому что заложников могут взять, например, в автобусе. Поэтому они сидят, накрывшись брезентом, в кузове грузовика. Грузовик догоняет автобус и притирается справа.
Дикий грохот и слепящая вспышка — это перед самым капотом автобуса взорвалась светошумовая граната.
С другой стороны от грузовика из-за кирпичной стены, не говоря худого слова, уже несется группа бойцов с тремя дощатыми щитами в руках.
Щиты с грохотом и звоном врубаются в окна несчастного транспортного средства и, естественно, выбивают их к чертовой бабушке.
Бойцы бегут по щитам и вваливаются в зияющие проломы окон.
Гром, звон, скрежет! Святых выноси.
Группа в грузовике дружно смахивает с себя брезент и тоже ломится в злополучный автобус.
В какое-то мгновение взгляд Плетнева выхватил из мешанины движения озверелую рожу Аникина — ввалившись в окно, он с ревом набрасывается на условного «террориста»…
Все.
Карпов стоит с секундомером в руке, наблюдает.
Нажимает кнопку. Смотрит.
Лицо недовольное. Не уложились они, значит, в нормативы. Надо еще резче. Еще круче.
И это все на сегодня. Но завтра будет кросс. С полной выкладкой и оружием. К концу второго часа у всех мокрые от пота, изможденные лица. Бегут тяжело. Ноги подкашиваются. Мысли разбредаются… Собственно, мыслей как таковых нет. Какие-то толчки угасающего сознания. «Все, больше не могу!.. Нет, могу!.. Оказывается, могу… Все могут, и я могу. Неужели могу?.. Нет, больше не могу!.. Или могу?..» Вот и все мысли. Короткие такие, тараканьи. Если кто-нибудь споткнется, его надо поддержать. Хотя у самого нет сил. Но если ты споткнешься, тебя тоже поддержат. И опять бег. Тяжелое дыхание. Топот. Впереди — болото. Подняв над головой автомат, расплескивая грудью тухлую воду — вперед! Заляпанные тиной лица. Свистящее дыхание. Врач послушает, скажет — все, конец, сейчас все они умрут!.. Но нет, они не умирают. Не могут умереть, потому что за болотом видны мишени. Рассыпаются в цепь. Стреляют на бегу. Падают. Стреляют. Бегут. Стреляют. Мишени валятся. Метрах в трехстах правее два БТРа палят черными выхлопами и яростно ревут. Лопасти вертолета с воем раскручиваются. Им туда. Устремляются к ним. Пошел! Пошел!.. И вот уже вертолет грохочет над крышей четырехэтажного строения.
Четверо из вертолета стремительно спускаются по веревкам на крышу.
Еще четверо зависли над окнами второго этажа — по двое на каждое окно.
Ревя, приближаются БТРы. Прижавшись к броне, за ними шагают бойцы.
Опять наступает ад!
Взрываются и грохочут светошумовые гранаты, слепя и глуша все живое вокруг. Спаренные пулеметы открывают огонь. Бойцы по крышам боевых машин бегут к окнам. У них в руках буксирные крюки на тросах. Ногами выбивают стекла, рамы. С лязганьем накидывают крюки на прутья решеток.
БТРы сдают назад. Решетки выдираются с треском, с пылью и кусками стен.
Четверо нырнули внутрь.
Еще четверо по штурмовым лестницам карабкаются по стене на второй этаж.
Кто-то маятником влетает в окно и уже с подоконника палит из пистолета…
Вот и все. Дело кончено. Отработка штурма отдельно стоящего здания завершена. Мысли понемногу возвращаются. Робко так, ощупкой — остыл кипяток в затылке? не ошпарит?..
Перед строем — Ромашов.
Потому что Карпов отбыл в Управление, сообщив напоследок, что ими лучше всего было бы сваи заколачивать. Или даже пополнить какое-нибудь родильное отделение. Если, конечно, там своих рожениц не хватает. Поскольку он уверен, что даже беременные бабы могли бы действовать слаженней и четче.
— Итак, товарищи бойцы, — со вздохом начинает Ромашов разбор действий группы.
И закатное солнце освещает его хмурое лицо…
В половине восьмого автобус привез группу назад в расположение. Переодеваясь, Плетнев чувствовал себя измочаленным. И, пожалуй, не он один. Во всяком случае, на те шуточки и подначки, что, как правило, звучат в раздевалке утром, вечером ни у кого запала не хватает. Все сидят молча, устало шевелят босыми пальцами. Если кто-нибудь балагурит и смеется, вернувшись с полигона, значит, он провел день в тамошнем медпункте. Или в столовой. Но, конечно, если не считать Зубова. Этот вечно гогочет и подначивает…
Астафьев сегодня почему-то никуда не спешил. Обычно он в раздевалке не задерживался. Покрутится перед зеркалом, пригладит свои пшеничные кудри, напоследок ручкой сделает — и только его и видели. Утром, если выдавалась минута, рассказывал, бывало, как и с кем провел вечер. Понятно — он москвич, школьных приятелей полно. И учился в Москве. А сразу после школы поступил, ясное дело, в Верховку — то есть в Московское командное пехотное училище имени Верховного совета. Так сказать, по стопам отца. Это и понятно. Династии ведь не только пекарей, токарей да слесарей бывают… В общем, друзей и подруг у него навалом, всегда есть с кем вечер скоротать. Так-то он симпатичный парень, особо не выпендривается и вовсе не дурак, вопреки тому, что в песенке поется: «…У папы три звезды и два просвета — устроил папа сына-дурака в Училище Верховного совета!..» Плетнев даже удивился, когда узнал, что он из генеральской семьи. И молодой еще, пацан во многом… Молодой-то молодой, а пару раз Плетневу довелось наблюдать, как Астафьев с девушками себя ведет. Такой становится томный, изящный… так смотрит васильковыми глазами! Фу ты, ну ты!.. Одно слово — золотая молодежь.
Сам Плетнев родился в Сочи, там и школу кончил. Потом Ташкентское танковое училище. Впрочем, оно только зовется Ташкентское, а дислоцируется на самом деле в Чирчике… Вышел офицером, два года отбухал в танковой дивизии под Оренбургом. Затем жизнь маленько повернулась, и следующие три он командовал учебной ротой в Голицынском высшем пограничном политическом училище. Училище не простое — при КГБ. Ну и вот: года нет, как здесь очутился. Даже еще, честно сказать, в Москве не вполне освоился. Суетно как-то.
— Не торопишься? — невзначай спросил он.
Надо было передать «спасибо» от Кузнецова, а здесь, в расположении, не хотелось лишнего говорить.
— Я-то? — Астафьев пожал плечами. — Не особо. Может, по пиву?
— По пиву? — Плетнев вообразил себе дымные внутренности пивнушки и помотал головой. — Ну его. Хотел вечерком английским позаниматься… Пошли просто пройдемся?
— Пошли, — согласился Астафьев. — А ты все долбишь?
Плетнев мельком глянул на него — не насмехается ли. Астафьев язык лучше знал. Спецшколу кончил. И репетиторы…
— Ну да.
— Дело хорошее, — Астафьев поднялся со скамьи, накинул куртку. Повернулся туда-сюда перед зеркалом. Удовлетворенно улыбнулся. — И впрямь, пошли. Погодка-то — видишь какая!
— Какая? — не понял Плетнев.
— Наркомовская, вот какая!..
— Ишь ты, наркомовская, — Плетнев невесело хмыкнул. — Скажешь тоже.
Но вечер и впрямь был замечательный — теплый и сухой. На бульваре царило состояние всеобщей беззаботности: стайки смеющихся девушек, пацанва на великах, старики хмурятся за шахматами, женщины судачат на скамьях…
Все это резко диссонировало с обстоятельствами собственной жизни Плетнева, и он, поглядывая по сторонам, невольно хмурился.
Некоторое время шагали молча.
— Здорово он тебя сегодня, — заметил в конце концов Астафьев. — По расширенной программе…
— Кто? — Плетнев так недоуменно сморщился, будто не понимал, о чем идет речь.
— Ну кто? Карпов.
— Эка невидаль! Если б впервые…
Плетнев независимо пожал плечами и сплюнул.
Астафьев хмыкнул.
— Да ладно тебе, не переживай, — сказал он. — Не уволят. Вообще, он к тебе не по делу пристает. Другие тоже иногда опаздывают, и ничего. Просто ты независимость свою демонстрируешь.
Плетнев опять поморщился. Нужны ему эти утешения!..
— Ничего я не демонстрирую, — буркнул он. — Приказы исполняю. Что еще надо?
— Ты сам не замечаешь. Как бы сказать… ну, понимаешь, ты внутренне слишком независим. А он нутром чует. Ты ведь ему подчиняться должен беспрекословно. И самым умным считать. Я начальник — ты дурак…
Плетнев молча посмотрел на Астафьева.
— А ты внутренне зависим?
— Не знаю, — Сергей пожал плечами. — Наверное, я внутренне более зависим, так я скажу…
— И я не знаю, — мрачно сказал Плетнев. — Зависим, не зависим… Я себя веду, как устав предписывает! Подчиняюсь старшему. Что еще? — не наизнанку же вывернуться!
Навстречу им чинно шагали три пигалицы в похожих светлых плащиках. Миновав, дружно прыснули. Астафьев посмотрел вслед, потом спросил, подмигнув:
— Видал?
— Видал, видал, — хмуро отозвался Плетнев.
— Эх, девчонки-то, девчонки что делают!.. — вздохнул Астафьев. И вдруг заявил: — Жениться тебе нужно, вот что я скажу!
Кое-какие мысли на этот счет, касавшиеся Лизы Голиковой, с которой дружила его младшая сестра Валька, Плетнева когда-то посещали, но он совершенно не собирался ни с кем ими делиться.
— Думаешь? — спросил он тоном, в котором звучала если не угроза, то как минимум предостережение.
— Я же знаю, чего ты хочешь, — пояснил Сергей.
— И чего же?
— Да перестань, — отмахнулся он.
Чего Плетнев хотел, он и в самом деле знал. Потому что сам хотел того же. И все в подразделении… ну или почти все — те, во всяком случае, кому возраст еще позволял, — хотели этого. А именно — попасть в ПГУ. То есть в Первое главное управление КГБ. Потому что разведчиками становились именно там.
— А времена сам знаешь какие, — вздохнул Астафьев. — Без поддержки ничего не выйдет. К тому же, понимаешь… Вот отец всю жизнь учил восточные языки. Штук восемь знает. Персидский, дари, пушту, пехлеви… еще диалекты какие-то. И судьба его — Афганистан. А мне этот Афганистан совершенно не интересен. И восточные языки не интересны. Я английский, французский, немецкий, итальянский с большим интересом учу. Не знаю, как ты, а я хочу работать по Европе. Или по Канаде. Понимаешь?
— Понимаю, — отозвался Плетнев.
— Только, говорю, времена такие, что без соответствующей поддержки ни Канады, ни Европы не видать, как своих ушей. А если, например, жениться, — сказал Астафьев, усмехаясь и понижая голос, — и если, например, ее папа член ЦК, то… Разве он для единственной дочки чего-нибудь пожалеет?
Плетнев и раньше от их разговора был не в восторге, а теперь он ему совсем разонравился. Конечно, он понимал, что Сергей шутит. И немного подначивает. Но ведь в каждой шутке есть только доля шутки, верно? И, с другой стороны, шутки шутками, а у Астафьева-то отец генерал-лейтенант, а потому и шансов больше. В общем, с его стороны это выглядело как-то несолидно.
— Проехали, — сухо сказал он. — Замнем для ясности.
Астафьев рассмеялся.
— Да ладно тебе! Шуток юмора не понимаешь. Просто обидно, что такие таланты пропадают… У тебя язык — раз. Спортивная подготовка — два. Боевое мастерство — три. Короче говоря, ты — гармоничная советская личность. Если б еще ментов на досуге не метелил, цены бы тебе не было! — Он снова рассмеялся. — Но все равно: если таких выгонять, кто останется?
— Не знаю, — буркнул Плетнев. — У нас незаменимых людей нет.
— Ладно тебе! Можно ведь что-то придумать…
— Можно, да, — Плетнев саркастически фыркнул и добавил, копируя интонацию Карпова: — С волчьим билетом метлой махать.
Они молча дошли до метро.
— Слушай, чуть не забыл, — спохватился Плетнев. — Я зачем тебя прогуливать повел: Кузнецов просил свою горячую благодарность передать.
— Какой Кузнецов?
— Не помнишь? Ну врач-то…
— А, врач!..
— Все в порядке. Твоими молитвами в Афганистан едет…
— Ну, здорово! Значит, батя замолвил словечко.
— Спасибо ему скажи.
— Скажу, — кивнул Сергей. — Только не сегодня. Он сейчас в Кабуле.
Красный свет упорно не желал меняться на зеленый. Скопившиеся у перекрестка машины отчаянно сигналили. Их дружный вой не вызывал ни малейшего беспокойства регулировщика.
Когда гудки стихали, откуда-то доносился голос муэдзина, призывавшего правоверных на второй намаз.
Генерал-лейтенант Астафьев, направленец ГОУ Генштаба, сидел на заднем сиденье второй из двух черных посольских «Волг» рядом с генерал-полковником Огневым, Главным военным советником в Афганистане, и смотрел в окно.
Ему не часто доводилось просто так посмотреть в окно. В Кабуле он бывал раза четыре в году, но всегда в спешке, под грузом множества неотложных дел. Возвращался в Москву и жалел, что опять не увидел, как живут в Кабуле нормальные люди.
А сейчас он смотрел в окно и видел эту жизнь.
Сутулый старик пронес охапку желтых веников. Навстречу ему два мальчика катили тележку с луком.
У пристенка чайханы расположился чтец Корана — кори-хон. Заунывное пение иногда вознаграждалось мелкими монетами, блестевшими на расстеленном платке.
Недалеко от кори-хона мальчишка лет шести, щеря редкие зубы, яростно брызгал на асфальт водой из поломанного пластмассового ведра, порождая временами небольшую красивую радугу. Но кори-хон не радовался ей, а, напротив, ежился, посматривая в сторону мальчишки неодобрительно и даже с опаской.
Вот прошагал, как будто маршируя, мрачного вида темнолицый хазареец… Кажется у Ханыкова[4] сообщено?.. да, точно — у Ханыкова!.. Хазарейцы — выходцы из узбекского племени барлас, давшего миру Тамерлана. Великий завоеватель зачем-то послал сюда тысячу своих соплеменников: отсюда и название, ведь «хазара» — это и есть тысяча. С той поры они полностью утратили прежний язык, но сохранили монголоидный облик… А вот, резко выделяясь в толпе, прошли два опрятных сикха, выходца из Индии, с одинаково причесанными иссиня-черными бородами и чалмами из блестящей яркой ткани: у одного красная, у другого — синяя.
О других ничего определенного сразу не скажешь. Кто они — пуштуны? А если да, то какого рода — сафи или моманд? шинвари или африди? или еще из какого-то из тех восьмидесяти или девяноста племен, что населяют страну? Или, может быть, таджики или узбеки, которых здесь тоже хватает? Чараймаки? Нуристанцы? Вот уж верно — котел народов!..
Возмущаясь задержкой, разнотонно сигналили грузовики и автобусы, обвешанные гроздьями пассажиров. Кто не ехал в них, тот шел пешком, катил на велосипеде, гнал мулов и ослов, груженных вязанками хвороста…
Но вот полицейский встал по стойке смирно и приветственно поднял жезл.
На перекресток наконец-то выползла медленная — по скорости шагавших людей — процессия.
Впереди шли два одетых в европейские костюмы музыканта. Они приплясывали в такт гудящим в руках бубнам. За ними следовал человек в красном халате. Он очень громко и настойчиво кричал, призывно размахивая руками и обращаясь то направо, то налево, где по сторонам улицы двигалась небольшая толпа зевак и ротозеев, с готовностью отвечавшая ему похожими выкриками. Следом за дойристами и крикуном ехал грузовик. Передний борт грузовика украшали большие, в рост человека, портреты В. И. Ленина и Генерального секретаря народно-демократической партии Афганистана Нур Мухаммеда Тараки. Разноцветные гирлянды живых цветов свисали с бортов, с капота и почти закрывали лобовое стекло, за которым маячило совершенно равнодушное и усталое лицо шофера. Люди, набившиеся в кузов, скандировали в такт человеку, шагавшему впереди.
За грузовиком следовала небольшая пестрая колонна, над которой колыхались транспаранты и портреты Тараки. Демонстранты тоже неумолчно галдели, а то еще начинали что-то выкрикивать хором.
— Великий Тараки… Мудрый Тараки, — пробормотал Астафьев, машинально переводя лозунги и так же машинально вспоминая: пуштун, племя гильзай, клан тарак, ветвь буран. — Да здравствует вождь афганского народа Тараки!.. Благодетель народа Тараки!..
Огнев вздохнул и невесело усмехнулся.
— Пытались повлиять. Мол, дорогой Нур Мухаммед, не умерить ли славословия? А что, говорит, я могу сделать, если народ меня любит?!
Астафьев тоже вздохнул.
— Понятное дело. Мы это уже проходили…
«Да и проходим», — хотелось ему добавить, но он, разумеется, сдержался — слишком уж неподходящая компания для подобных замечаний.
Наконец перекресток освободился, и пробка начала рассасываться.
Минут через десять, пробравшись узкой улочкой, с обеих сторон сдавленной глинобитными дувалами, из-за которых виднелись ветви урючин и яблонь, «Волги» миновали несколько значительных каменных зданий и подъехали к воротам дворца Арк — резиденции Тараки, именуемой «Домом народов».
Ворота начали медленно раскрываться, позволяя увидеть большую площадку. По обеим ее сторонам по самые башни были врыты два танка, настороженно глядевшие черными глазами своих пушек и пулеметов.
Три дюжих гвардейца, украшенных белыми околышами фуражек, белыми ремнями портупей и кобурами, белыми манжетами на рукавах, вытянулись по стойке «смирно» и отдали честь.
«Волги» неспешно въехали в ворота и оказались в огромном зеленом дворе, из-за деревьев которого выглядывало причудливое здание Арка.
В просторном Зале приемов было довольно сумрачно и прохладно. На полу лежали ковры. Увешанные оружием стены уводили взгляд к резному потолку.
В центре стоял большой стол, а на нем — бутылки минеральной воды, несколько пепельниц и огромная ваза фруктов.
По левую руку от генерала армии Петровского сидел переводчик Рахматуллаев. По правую — Огнев, еще правее — Астафьев.
Тараки и Амин расположились за противоположной стороной стола. Тараки — в каракулевой пилотке и расшитом халате поверх европейского костюма, Амин — в строгой пиджачной паре. В отличие от своего учителя (именно так Хафизулла Амин прилюдно называл Тараки), по благообразному лицу которого блуждала смутная улыбка, лицо премьер-министра имело сосредоточенное и внимательное выражение. Пожалуй, его можно было бы назвать по-актерски красивым — чистая светлая кожа, высокий лоб, большие умные глаза. Но это если и приходило на ум, то в последнюю очередь. А в первую внимание привлекали собранность и сила, сквозившие в каждой черте облика Хафизуллы Амина.
«Пуштун из племени харатай, — машинально вспомнил Астафьев. — Придерживается националистических взглядов. Учился в США… преподавал в Кабульском университете… депутат парламента при Захир-шахе… После прихода к власти Дауда на службе не состоял… Интересный человек… Как он вслушивается в звуки чужой речи!.. как будто сам сейчас заговорит по-русски!»
— Товарищ Тараки повторяет, — переводил Рахматуллаев, — что народу Афганистана мешают жить враги народной власти. Народ Афганистана — добрый, веселый и трудолюбивый. Если бы не враги…
Огнев усмехнулся и покачал головой.
— Хорошо бы спросить… — негромко сказал он.
Астафьев наклонил к нему голову.
— Я говорю, спросить бы надо, почему этот добрый и веселый народ недавно в клочья разорвал наших советников в Герате…
Рахматуллаев вопросительно посмотрел на Огнева.
— Нет, нет, — покачал головой тот. — Это я так… переводить не надо. Продолжайте.
— …Если бы не враги, — продолжил Рахматуллаев, — наш народ давно бы вышел на дорогу счастья.
Петровский медленно кивнул. Астафьев осторожно взглянул на него и тут же отвел взгляд от его внимательного, но довольно спесивого и надменного лица. Лицо барина, нашедшего в себе терпение и мужество выслушать невнятные жалобы крепостных.
Амин выпрямился на стуле и бросил несколько резких фраз, подчеркивая каждую решительным движением ладони.
— В борьбе с врагами нужна жесткость! Товарищ Амин говорит, что товарищ… гм!.. гм!..
Рахматуллаев поднес кулак ко рту и покашлял, посмотрев на Огнева так, будто не решался перевести сказанное. Огнев поторопил его кивком.
— Говорит… м-м-м… что товарищ Сталин научил нас, как строить социализм в отсталой стране: сначала будет немного больно, а потом — очень хорошо! В нашем государстве двенадцать тысяч феодалов. Сделать из них трудящихся так же невозможно, как превратить лошадь в корову. Поскольку они мешают строительству нового общества, их придется уничтожить. Как только мы всех уничтожим, настанет мир и спокойствие. Кроме того, вы не знаете наш народ. Наш народ вообще плохо поддается переделке. Уж если какое-нибудь племя взялось за оружие, оно сложит его только в двух случаях — или уничтожив противника, или перестав существовать само. Если племя восстало против народной власти, у нас только один путь — перебить всех от мала до велика! И уж тут все средства хороши — танки, бомбы, напалм!.. Что делать, такие у нас традиции…
Петровский невольно вскинул брови, посмотрел на Огнева и крякнул.
— Эк его!.. — пробормотал он.
Огнев в ответ сделал довольно безучастную мину — мол, да-да, все так, я вас предупреждал, Георгий Христофорович…
Добродушно посмеиваясь, Тараки покачал головой.
— Мой любимый ученик порой слишком горяч и решителен… Но его торопливость оправдана… в чем-то он прав. Действительно, враги народной власти не сдаются. Главной задачей они поставили уничтожение руководителей государства, — переводил Рахматуллаев. — Они стремятся обезглавить революцию! И для них все средства хороши!.. Чтобы обеспечить собственную безопасность, нам приходится держать в Кабуле большое количество войск.
По виноградной кисти прогуливалась большая сизо-черная муха. Тараки махнул ладонью.
Муха взвилась под потолок, с жужжанием пронеслась по залу и стала со звоном биться об оконное стекло.
— Это невыгодное положение. Мы могли бы использовать эти войска в других районах страны для борьбы с контрреволюцией. Но это возможно только в том случае, если СССР дислоцирует здесь два или три советских спецбатальона для охраны руководства…
Поняв, что перевод закончен, Тараки взглянул на Амина. Тот заговорил так же резко, как и прежде, разительно отличаясь от своего благодушного учителя и вождя. Было видно, что речь его хорошо продумана.
— А еще лучше дать нам несколько дивизий! И три или четыре авиаполка!.. Вы должны понять, что нам мало технической помощи. У нас не хватает людей, которые умеют водить ваши машины! Нет летчиков, которые способны управлять вашей авиатехникой! Нет офицерских кадров! Нам нужна именно такая военная помощь — с участием советских войск! Мы задыхаемся без нее!..
Муха вернулась, с размаху приземлилась на ту же кисть и снова принялась перепрыгивать с виноградины на виноградину.
Амин перевел дух.
— Возможно, советские руководители беспокоятся о том, что недруги в мире расценят это как вмешательство во внутренние дела Афганистана… Но мы заверяем вас, как заверим и любого другого, что являемся суверенным государством и все вопросы решаем самостоятельно! Кроме того, в целях конспирации мы могли бы переодеть ваших солдат в афганскую форму…
Рахматуллаев кивнул, показывая, что перевод окончен.
Петровский тяжело вздохнул и неспешно откашлялся. Снова взглянул на Огнева. Огнев едва заметно пожал плечами.
— Видите ли, — очень медленно сказал генерал. — Правительство СССР уже оказывает Афганистану большую материально-техническую помощь…
Афганский переводчик наклонился к Амину и начал бухтеть ему в ухо. Амин сосредоточенно слушал. Тараки благосклонно кивал.
— В афганской армии работают наши советники. Благодаря их помощи и участию, афганское руководство имеет возможность развивать собственную армию…
Муха снова покинула виноградную кисть, взмыла в воздух, сделала несколько кругов над столом и опять полетела к окну. Тараки хмыкнул и проводил ее сощуренным взглядом.
— Следует обучать военнослужащих владению новой техникой, поднимать дисциплину в войсках. Наши советники всемерно стремятся помочь вам. В конце концов, можно обсудить вопрос об увеличении числа советников. Сделать учебу более эффективной. Но передислокация двух батальонов Советских войск в Афганистан… — Петровский снова неспешно откашлялся. — Такой шаг представляется Советскому руководству явно преждевременным.
Дослушав перевод, Тараки сделал жест, который следовало понимать как желание высказаться самому. Он откинулся на спинку стула и сцепил ладони. Потом заговорил с легкой улыбкой, одновременно лукавой и грустной. В середине речи он показал пальцем куда-то в сторону окна, а потом безнадежно махнул рукой.
— Да, вы на самом деле плохо знаете наш народ. Разве можно этих людей чему-нибудь научить? Они ленивы, как ослы. Они как эти мухи — летят только на сладкое. Даже самые образованные наши люди полуграмотны…
Вдруг оживился, заблестел черными глазами, что-то спросил, заинтересованно переводя взгляд с одного из присутствующих на другого.
— Товарищ Тараки спрашивает, знаете ли вы историю про двух гератских писцов?
— Нет, — чрезвычайно неторопливо и веско ответил Петровский, предварительно взглянув на Огнева. — Мы не знаем историю про двух гератских писцов. При чем тут, вообще, гератские писцы?
Амин заметно нахмурился и закусил губу. Но Тараки уже говорил, лучась добрыми глазами и посмеиваясь.
— Встретились два гератских писца. «Как живешь?» — «Ничего, спасибо, не жалуюсь. Сто динаров беру за то, что пишу, еще сто за то, что читаю — потому что написанное мною один лишь я могу прочесть!.. А ты как?» — «Нет, я хуже… Мне только первые сто динаров дают — то, что я написал, вообще никто прочесть не может!»
Однако по мере того, как Рахматуллаев переводил, лицо Генсека НДПА постепенно теряло столь свойственное ему выражение добродушия и лукавства и становилось несколько более сосредоточенным.
— Мой любимый ученик Хафизулла Амин совершенно правильно говорит! Иран посылает военных в гражданской одежде, которые воюют против нас. Пакистан делает то же самое. Почему Советский Союз не может послать узбеков, таджиков, туркменов? Если они будут одеты в нашу форму, их никто не узнает!.. Мы хотим именно этого! Они наденут афганские мундиры, афганские знаки различия, и этого будет достаточно, чтобы все осталось в тайне! Это очень простое дело! Иран и Пакистан показывают нам, как это легко!
Тараки сделал паузу, а потом мягко продолжил, с улыбкой поглядывая то на одного, то на другого участника переговоров.
— Через несколько дней я собираюсь побеседовать о вводе советских войск лично с товарищем Леонидом Ильичом Брежневым. Думаю, товарищ Леонид Ильич Брежнев пойдет навстречу афганскому народу.
Ночью Астафьев, сопровождавший Петровского, отбыл в Москву, а на следующее утро в кабинет посла США в Кабуле господина Тэйта постучал высокий, крепкого сложения мужчина, одетый не так, как обычно одеваются люди для подобных визитов: в довольно потертых джинсах, рубашке «сафари» и светлом хлопчатобумажном пиджаке, который, судя по всему, был необходим ему не для защиты от холода — какой уж холод в Кабуле! — а только чтобы скрыть кобуру, расположенную под мышкой.
— Заходите, Джеймс! — приветливо сказал посол.
Сам он выглядел вполне протокольным образом и если бы сидел за столом под звездно-полосатым американским флагом, то представлял бы точную копию собственной официальной фотографии, вот уже полгода занимавшей отведенное ей место на стене дипломатической галереи Капитолия.
Однако в настоящий момент посол стоял у окна и, похоже, использовал прореху между неплотно задернутыми гардинами, чтобы наблюдать за тем, как человек в рваном халате и засаленной чалме срывает плоды с большого гранатового куста. Обобрав нижние ветви, добытчик задрал голову, присматриваясь к верхним, а затем попытался наклонить деревце. Должно быть, с листвы посыпалась какая-то труха, потому что он, оставив на время свою затею, принялся тереть глаза кулаком.
Хмыкнув, посол окончательно повернулся и указал Джеймсу на кресло.
Тот сел, вольно закинув ногу на ногу.
— Кофе? Чай? — спросил посол.
— Чай, — ответил Джеймс. — Зеленый.
Сам посол предпочитал кофе.
— Как дела? — спросил он.
— Да как сказать, — протянул Джеймс, пережидая, пока горничная расставит чашки.
Этот неопределенный ответ совершенно не разочаровал Роджера Тэйта, поскольку он и без Джеймса знал, что дела идут из рук вон плохо.
В сущности, дела шли плохо с тех самых пор, как погиб бедняга Дабс.
Адольфа Дабса — предшественника Тэйта на посту посла в Афганистане — похитили весной этого года. Ответственность за похищение взяла на себя маоистская группа «Национальный гнет». Придурки не нашли лучшего места для заключения, чем один из номеров отеля «Кабул». В качестве выкупа они потребовали освобождения из тюрьмы трех своих товарищей. Американская администрация настоятельно просила афганское руководство воздержаться от активных действий, каковые могли бы привести к гибели посла. Даже советское правительство присоединилось к просьбам американцев. Однако Нур Мухаммед Тараки был занят какими-то иными делами и не нашел времени вникнуть в проблему. Что же касается Хафизуллы Амина, то он счел невозможным принять условия террористов. И по его распоряжению служба безопасности предприняла штурм гостиницы. В завязавшейся перестрелке Дабс получил смертельную рану… Эта история имела далеко идущие последствия. США резко изменили политический курс в отношении режима Тараки, экономическая помощь свелась практически к нулю, из страны отозваны почти все американские сотрудники и специалисты. Коротко говоря, они хлопнули дверью. И теперь у советских совершенно развязаны руки. А им остается всего лишь тупо наблюдать…
Можно предположить, что похищение Дабса и его смерть были звеньями многоступенчатой провокации, приведшей к тому, что США ушли из Афганистана. Действительно, поведение Адольфа Дабса в тот роковой день вызывало подобные подозрения. Он странно повел себя — выехал без охраны, зачем-то захватил с собой дорожный несессер, остановил машину по требованию неизвестных лиц и, судя по всему, сам открыл им надежно блокированную дверь автомобиля. Правда, террористы выступали под видом полицейских и были облачены в соответствующую форму… но все равно — посольские машины вправе игнорировать приказы дорожной полиции и должны останавливаться только в строго определенных местах!
Однако всерьез вообразить, что Дабс сознательно сыграл трагическую роль, которая, чтобы оказаться успешной, непременно должна была закончиться его смертью, — нет, это совершенно невозможно. Роджер Тэйт не один год знался с Дабсом и не находил в натуре этого разумного, образованного, преуспевающего и практичного человека ничего такого, что свидетельствовало бы о его склонности к жертвенности, мученичеству или хотя бы мазохизму…
Горничная бесшумно прикрыла за собой дверь.
— Бедняга Дабс!.. — сказал посол таким тоном, как если бы мысли, беззвучно промелькнувшие в голове, уже были высказаны им вслух. — Совершенно нелепая ситуация. Если бы он мог продолжить свои отношения с Амином, наши позиции оказались бы совершенно иными! Ведь у них была почти дружба! Во всяком случае, больше, чем просто официальные связи!
Джеймс саркастически хмыкнул.
— Дружба!.. Чтобы выручить друга, уважаемый Хафизулла мог бы сделать больше, чем просто тупо палить сквозь двери.
Роджер Тэйт некоторое время молча покусывал губы.
— Ладно, — сказал он затем. — Это кино назад не прокрутишь… Визитеры отбыли?
— Отбыли, сэр, — подтвердил Джеймс. — Начальник Сухопутных войск генерал армии Петровский. С небольшой свитой.
Посол вскинул брови.
— Главнокомандующий?
Джеймс пожал плечами.
— Они во что бы то ни стало хотят сохранить режим.
Роджер Тэйт отпил кофе и снова поставил чашку на блюдце.
— И без того в последнее время развили просто бешеную активность, — сказал он как будто для того, чтобы самому в чем-то утвердиться. — Теперь еще визит главнокомандующего! Неужели все-таки влезут, Джеймс?
И вскинул на гостя взгляд сощуренных глаз.
Джеймс выдержал соответствующую моменту паузу.
— Не знаю, сэр, — сказал он. — Со стороны Союза это было бы полным сумасшествием. Советская государственная машина устроена довольно неразумно, согласен… но не до такой же степени! Все-таки там тоже далеко не все идиоты. Честно сказать, лично я в это не верю… Но мы, конечно, по-прежнему работаем в этом направлении. Подбрасываем кое-какие весточки. В основном через пакистанскую резидентуру в Дели. Вы ведь знаете, индусам Советы доверяют… Например, что США будто бы готовятся разместить в Афганистане ядерные ракеты.
Джеймс недовольно скривился — мол, сами понимаете, что тут еще выдумаешь!..
— Старая песня, — удовлетворенно кивнул посол. — Но звучит по-прежнему свежо! При одном только слове «першинг» в Москве готовы крикнуть «тревога!»…
— Все-таки сомневаюсь, сэр, что они клюнут, — сказал Джеймс.
— Я тоже сомневаюсь, — кивнул посол. — А с другой стороны, куда им деваться? Оппозиция напирает. С каждым днем усиливается. А кто ей противостоит? — Нур Мухаммед Тараки. Поэт. Мечтатель! Не готов оценивать степень его одаренности, но поэт у власти — это всегда беда, а уж в этой безумной стране!.. Он слишком импульсивен, слишком нерасчетлив… Но советские поддерживают именно его. И, как вы сами только что сказали, готовы на все, чтобы сохранить режим. Поэтому им придется что-то предпринимать. Шаг за шагом.
— Возможно, — кивнул Джеймс. — Но в последнее время наметилась иная тенденция. Не все советские поддерживают Тараки. Армейские чины стали чрезвычайно благосклонны к Амину. Думаю, они были бы согласны с нами в оценке его деловых качеств… А КГБ, действительно, упрямо гнет старую линию. Должно быть, с Тараки им проще работать.
И он сделал характерный жест пальцами — как будто опрокидывая рюмку.
— Что за пустяки сказываются порой на судьбах мира! — вздохнул посол.
Он поболтал в чашке ложечкой, а потом без всякого удовольствия допил остывший кофе.
— Знаете, Джеймс, — сказал Роджер Тэйт, утирая губы салфеткой. — Нам нужно помнить еще один мотив. Очень важно, чтобы Советы были убеждены, будто спасают мир. Например, от мирового империализма. Идея для них — превыше всего!
— Стараемся, сэр, — сказал Джеймс.
И развел руками.
Подходя к расположению «Зенита», Плетнев вспоминал разговор с Ромашовым.
Пару дней назад Ромашов предложил пройтись. Сквер лежал вокруг пруда, населенного многочисленными утками. На скамьях сидели еще более многочисленные бабушки и мамы. Малые дети возились в песочницах. Что постарше ездили с деревянных горок — преимущественно вперед головой. Или просто с диким визгом гонялись друг за другом.
Ромашов был сух и нелицеприятен. Равно как строг и лаконичен.
— Ты, Плетнев, хоть и хороший боец, — сказал он с ироническим прищуром, который напрочь уничтожал смысл сказанного; завершение фразы окончательно поставило все на свои места: — А все же раздолбай!
Прикурил, отщелкнул спичку, затянулся и продолжил.
— Но хоть ты, Плетнев, и раздолбай, а боец все-таки хороший… Жалко, если тебя погонят. Я тебе нашел вариант: на время перейти в другой главк. Там формируют группу для охраны посольства в Афганистане. Вот и отсидишься…
— В Афганистане? — удивленно переспросил Плетнев, подумав: не слишком ли много стало в жизни Афганистана?
— Что ты так удивляешься? Да, в Афганистане. В Кабуле.
— А как же Карпов?
— Да ну, — Ромашов отмахнулся. — Карпов не хочет тобой показатели группы портить. Он ведь ждет жалобы из обкома. И хочет свою задницу прикрыть. Если тебя не будет, ему это проще сделать. Он к этому по-сталински подходит: нет человека — нет проблемы!..
— А милицейская «телега»?
— Про это я вообще не в курсе, — ответил Ромашов. — Какая милицейская телега? Я за ментов не ответчик. Мало ли кто там у них что напишет. Может ведь и ошибка выйти, верно? — Он пожал плечами. — Короче говоря, в Кабул за тобой из-за такой ерунды все равно никто не поедет.
Бросил под ноги окурок, прошелся по нему подошвой и так окончил свою краткую речь:
— А там, глядишь, либо шах помрет, либо ишак сдохнет. Когда-нибудь вернешься…
Тренировочная площадка располагалась внутри обширного комплекса зданий. На ровной зеленой травке разминалось человек двадцать. Должно быть, офицеры. Но кто в каком чине — загадка: все в зеленых маскировочных комбинезонах без знаков различия.
Плетнев и сам уже был в таком же комбинезоне и тоже разминался. Небо ясное, солнце — яркое. Он прыгал, тянулся, отжимался, и ему казалось, что все теперь будет хорошо. Ну просто очень хорошо!
Симонов прохаживался возле скамеек, наблюдая за разминкой и поглядывая на часы. Лет под сорок. Одет по форме. И майорские погоны на плечах.
Но вот он хлопнул в ладоши:
— Становись! Равняйсь! Смирно! Вольно!.. Старший лейтенант Плетнев!
— Я!
— Выйти из строя!
— Есть!
Плетнев сделал два широких шага и повернулся лицом к строю.
— Товарищи офицеры! — буднично сказал Симонов. — У нас новый товарищ — старший лейтенант Плетнев Александр Николаевич. Мастер спорта по дзюдо и самбо. Чемпион Вооруженных сил и спортобщества «Динамо» по рукопашному бою. Мастер спорта по пулевой стрельбе из винтовки. Кандидат в мастера спорта по альпинизму… — Он помолчал, как будто подыскивая слова. — Так что, думаю, елки-палки, с физической подготовкой все ясно. С винтовкой — тоже. А как товарищ Плетнев владеет пистолетом, скоро увидим. Встать в строй!
Часа через полтора, после легкого кросса и непродолжительного борцовского спарринга, Плетнев стоял с пистолетом в руке, и в семидесяти метрах от него торчала свежая ростовая мишень.
Загнал магазин. Когда прозвучала команда, передернул затвор, совершил кувырок вперед, затем сделал серию выстрелов с колена.
В мишени появились пробоины. Одна в голове, две в корпусе — слева на уровне сердца, справа на месте печени.
Перекат влево. Два выстрела, две пробоины — в каждом из колен.
Перевалился в положение лежа. Еще выстрел. Снова в голову.
Перекат вправо и еще один выстрел.
Перекат на спину. Выстрел из-за головы назад. Новая дырка в голове мишени.
— Старший лейтенант Плетнев упражнение закончил!
Симонов смотрел в окуляр оптического устройства.
— Ну что ж, — сказал он. — Тут, елки-палки, не придерешься…
Чувствуя радостное возбуждение, заставлявшее внимательнее следить за тем, чтобы с лица не сходило выражение совершенной невозмутимости, Плетнев отошел назад, где стояли и те, кто ожидал очереди, и кто уже отстрелялся.
К нему шагнул невысокого роста чернявый парень лет двадцати пяти. Протянул руку:
— Голубков!
Глаза карие, лукавые.
Плетнев протянул свою, назвался.
— А у нас на курсах парень был, — совершенно невзначай сообщил этот хитрый Голубков, вытаскивая сигареты. — Так он, бляха-муха, рикошетом мишень поражал.
Плетнев пожал плечами.
— Ну да, полезная штука… Но не всегда точно получается. Рикошет все-таки…
Голубков сощурил свои лисьи глаза.
— Тоже, скажешь, можешь?
Плетнев опять пожал плечами, а Голубков тут же заорал довольно ехидным тоном:
— Товарищ майор, разрешите обратиться! Разрешите Плетневу показать, как он рикошетом стреляет!
— Вот ты даешь! — только и сказал Плетнев.
Деваться некуда. С пистолетом в опущенной руке встал за бетонный столб, служивший опорой. Столб загораживал мишень. Он выглянул на мгновение и тут же сделал три выстрела по касательной в кирпичную стену тира. Рикошетируя, пули дико визжали в полете.
Честно сказать, он совершенно не был уверен в результате. Рикошет — дело дурное, никогда нельзя точно знать, куда он пойдет. Черт дернул Голубкова за язык!.. теперь стыда не оберешься…
Плетнев смотрел на Симонова, а Симонов смотрел в окуляр.
— Куда целили, Плетнев? — спросил он, не отрываясь.
— Две в корпус, одну в голову, — сказал он.
— Ну, елки-палки, даешь прикурить! — Симонов повернул голову и посмотрел на него несколько странно. — Все три там.
Плетнев выдохнул с облегчением. Нет, все-таки иногда и ему может немного повезти!..
Утром солдаты сидели в гимнастерках, теперь на жаре растелешились, и в минуты пауз, когда не нужно было обеими руками растягивать перед собой на двух палках разноцветные квадратные флаги, в определенные моменты складывавшиеся в ту или иную картинку, залитые солнцем трибуны сияли голыми телесами.
— Сколько же у них этих тряпок? — недовольно спросил Голубков, утирая пот со лба. — А?
— По семь, должно быть.
— Почему по семь?
Плетнев пожал плечами.
— Потому что каждый охотник желает знать, где сидят фазаны.
— А-а-а… Наверное… Так это сколько ж, получается, ткани извели?! — задался Голубков возмущенным вопросом, обводя взглядом неохватное пространство Большой Спортивной арены. — Если сто двадцать тысяч мест… а солдатня занимает четверть… то это тридцать тысяч. Между прочим, три дивизии, если по-военному… Это что же — тридцать тысяч квадратных метров?!
Голубков вообще был человеком чрезвычайно рачительным, не уставал указывать на вопиющие примеры бесхозяйственности и то и дело ссылался на деревню, где рос, как на образец разумности и процветания.
— Ты на семь забыл умножить, — заметил Плетнев.
— Двести десять?!
Снова грянула музыка, сквозь которую пробивались мощные удары метронома. Трибуны вспыхнули, засверкали, и вместо белизны бесчисленных солдатских торсов возникла зеленая лужайка, на которой стоял задорный олимпийский Мишка — улыбающийся, с белой мордахой, с веселыми черными глазенками, с ушами почти как у Чебурашки, украшенный золотым пояском и пряжкой в форме пяти сцепленных колец.
— Сердце кровью обливается! Да если бы нам в деревню хоть даже сотую часть, мы бы!.. Эх, вот она — бесхозяйственность!
Плетнев хмыкнул.
— И на какой ляд они попусту тренируются? — задался Голубков новым вопросом. — Его все равно переделывать будут.
— Кого?
— Да Мишку этого. — Голубков с досадой махнул рукой. — Нос-то у него какой?
— Какой?
— Не видишь, что ли? Еврейский! Все говорят…
Плетнев приложил ладонь ко лбу и присмотрелся.
— По форме, что ли?
— А по чему ж еще?
— Ну, не знаю… Нормальный зверий нос. Черный.
— Дело-то не в цвете, — протянул Голубков и смерил Плетнева взглядом, в котором можно было прочесть, какой он все-таки наивный человек.
— Ерунда какая-то, — отмахнулся Плетнев.
Голубков саркастически фыркнул.
— Эх, Плетнев!.. Вот скажи, ты видел, как лошадь серит?
— Отстань.
— Нет, ты скажи, скажи! Видел?
— Ну, допустим, — осторожно ответил Плетнев.
— Без допустим! Видел?
— Ну хорошо. Видел.
— А корова?
— Что «корова»?
— Тоже видел?
— Тоже.
— Говно у них разное?
— Разное.
— А почему?
Плетнев замялся.
— Вот видишь! — победно заключил лейтенант Голубков. — Сам даже в говне не разбираешься, а о таких вещах берешься судить!..
Плетнев по-доброму сунул ему кулак в пузо. Пусть все-таки не забывает, кто в каком звании.
Мимо них то и дело шмыгали какие-то мочалки в разноцветных спортивных костюмах, подробно облегавших все их выпуклости. Девиц гоняли по полю огромными табунами, они ловко строились в квадраты, каре, спирали, образовывали мозаичные панно… В общем, это был живой и нескончаемый соблазн — зеленый, синий, розовый и белый. Смазливые, длинноногие как на подбор… нет, не как, а вот именно что специально подобранные!.. Офицеры, наряженные в веселенькие курточки, унылыми столбами торчали у длинного поручня ограждения, отделявшего проход к трибунам от самих трибун, а они все время смеялись, хохотали, стреляли глазами, и от каждой веяло таким электричеством, что волосы на голове шевелились, будто в сильную грозу. В кровь выхлестывало явно избыточное количество адреналина.
Плетнев с первого дня этой службы стал замечать какую-то странную взвинченность как в себе, так и в товарищах по «Зениту». Даже в командирах. К вечеру у всех буквально подкашивались ноги и нестерпимо хотелось нырнуть в ледяную воду… Прежние его сослуживцы тоже толклись здесь, в Лужниках. Вчера он встретил Аникина, они долго мяли друг друга, хохоча и хлопая по плечам…
Голубков крякнул.
Плетнев повернулся.
Одна из девок, поставив ногу в спортивной тапочке на ступень, изящно наклонилась, чтобы завязать шнурок.
Голубков негромко застонал. Потом сдавленно спросил:
— Слышь, а что там намалевано?
— Adidas, — прочел Плетнев надпись на ее курточке.
— Это что?
Плетнев пожал плечами.
— Наверное, название фирмы.
Девушка встрепенулась, обожгла их лукавым взглядом и легко побежала наверх. Судя по грациозности движений, она точно знала, что они смотрят вслед.
— А знаешь, — грустно сказал Голубков. — Мне батя говорил… Есть два вида мудаков — зимний и летний. Летний — который по улице идет и на каждую юбку оборачивается.
Он вздохнул.
— Ну?
— Что?
— А зимний?
— Зимний — который с улицы заходит и начинает с себя снег сшибать рукавицей. Хлоп, хлоп! Пыхтит, кряхтит, прямо заходится! Метель от него поднимается…
Плетнев рассмеялся.
В проходе показалась большая группа какого-то чиновного люда и журналистов. Репортеров выдавала фотоаппаратура. Иностранцы в целом легко узнавались по одежде и обуви — все в светлом, легком, спортивного покроя, в туфлях из мягкой кожи типа «мокасинов». Кроме того, они выглядели значительно беззаботнее своих советских сопровождающих — должно быть, деятелей высокого ранга.
Сухощавый седой человек в темных очках внимательно осматривал трибуны. Гремела музыка, разноцветные щиты мелькали в руках солдат, и порожденный их слаженными усилиями спортсмен в белых трусах и алой майке делал три победных шага и рвал грудью ленточку финиша… Мультик повторился раза четыре.
Седой иностранец снял очки и, повернув голову к стоявшему рядом молодому человеку, задал несколько вопросов.
— Господин Ханссен спрашивает, не слишком ли утомительно для участников представления целыми днями сидеть на трибунах? — перевел молодой человек. В его русском чувствовался легкий акцент. — Обычно это делается сеансами по два-три часа с длительными перерывами на отдых…
— Почему же утомительно, — ответил солидный мужчина в темном костюме. В левой руке у него была папочка, в правой руке он держал платок, которым то и дело вытирал распаренное лицо и шею. — Погода, слава богу, теплая… люди все молодые… ничего, пусть не волнуется.
Выслушав ответ, господин Ханссен снова что-то спросил.
— А когда они будут кушать? Когда у них состоится обед? — осведомился молодой человек.
Вопреки ожиданиям, ответственный товарищ не выразил словами того, что было явственно написано на его физиономии, а именно — страстное желание увидеть, как господин Ханссен проваливается сквозь землю. Вместо того он замученно повозил платком по щекам и сказал:
— Да, да, они покушают… Они обязательно покушают… Они тут впеременку… одни кушают, значит, другие, стало быть, того… тренируются. Пусть господин Ханссен не переживает.
Господин Ханссен изумленно вскинул брови.
— Как же можно тренироваться посменно? Какой смысл? Тренироваться нужно всем вместе, иначе ничего не может получаться!..
Затравленно озираясь, человек с папочкой взял переводчика под руку и повлек его вперед.
— Скажите господину Ханссену, что принимаются все меры по…
Плетнев и Голубков переглянулись.
— Во как, — наставительно сказал Голубков. — Прямо впиявливается!.. Вот он, самый оскал-то.
И в задумчивости покачал головой.
На другой день Симонов отрядил несколько человек следить за газетными киосками, расплодившимися на титанической территории спортивного комплекса, как грибы. Свободно продавались не только советские газеты и журналы (кстати говоря, неожиданно повеселевшие, утратившие тот вечный привкус суровости, что роднил их с родимой «Красной звездой»). Плетнев с вожделением смотрел на глянцевые обложки «News», «Life», «Spiegel». Капитан Архипов шепотом делился информацией, что в гостиничных холлах можно увидеть даже совершенно неприличный «Playboy», за который, по-хорошему-то, ничего отдать не жалко — такое в нем напечатано…. По-видимому, этот факт был призван доказать, что советские люди не боятся чужеродного влияния и пропаганды. Однако покупать прессу офицерам было воспрещено. Напротив, в их задачу входило присматривать, чтобы полиграфической продукцией пользовались сугубо иностранцы. А бесстрашные советские люди были бы на всякий случай защищены от разлагающего и гибельного воздействия чуждой идеологии.
Сегодня, однако, главный упор сделали вовсе не на «Spiegel» и «Playboy», а на газету «Правда». Как объяснил Симонов, поступили сведения, что итальянские ревизионисты задумали акцию по распространению поддельной «Правды». Симонов не мог показать ее в натуре — он и сам не видел, — но описал красочно. Шапка — точь-в-точь как у нашей, только вместо «Союз Советских Социалистических Республик» на фальшивке написано «Не Союз не Советских не Социалистических Республик». Что же касается содержания, то оно являет собой набор злобных пасквилей на социалистическую действительность, клеветнических и антисоветских статей самого гнусного пошиба, напитанных тлетворным ядом продажными журналистами из наиболее оголтелых и агрессивных империалистических кругов под руководством ЦРУ.
С некоторой натугой доведя фразу до конца, Симонов строго спросил, все ли ясно. Получив утвердительный ответ, определил зоны ответственности, офицеры разбились на пары и пошли работать.
Несмотря на относительно ранний час, солнце палило нещадно. Голубков с утра успел сбегать в пресс-центр и накачаться там какой-то бесплатной апельсиновой водой из автомата. Теперь нещадно потел, не уставая описывать ее волшебные свойства.
— Называется «фанта», — толковал он в третий раз. — Не знаю, что за «фанта» такая. Оранжевая. И вкус — прямо апельсиновый. И такая, знаешь, свежесть во рту от нее… Стаканы рядом стоят стопкой. Ты один вытащил для себя — бац! — откуда-то сверху другой падает. Стаканы тоже бесплатные… На кнопку нажал — ш-ш-ш-шу! Ну, как у нас газировка. «Фанта» называется. Ну чисто как будто апельсин съел… Ой, жарища-то, а! Скорее бы уж в Кабул, что ли!..
— Думаешь, там прохладней? — спросил Плетнев. — Иди вон на ветерке газеты посмотри…
Сам побрел к следующему киоску. Здесь с газетами все оказалось нормально. «Правда» как «Правда», ничего особенного.
— Много иностранных берут? — поинтересовался он как бы между делом.
Киоскер, чисто выбритый человек лет тридцати, одетый в синий халат с вышивкой «Союзпечать» на воротнике, странновато на него покосился, а затем моргнул, причем моргнул явно со значением — обоими глазами и медленно. Мол, ты и я — мы одной крови… Плетнев одурело покивал и двинулся дальше.
Часа через два они неспешно обошли все киоски.
— Ты пить-то не хочешь? — невзначай поинтересовался Голубков. — А то пошли в пресс-центр сгоняем! Я же говорю: там такая вода оранжевая, «фанта» называется… бесплатная!.. ну чисто апельсин!..
— Заткнись, а! — попросил Плетнев. — Уже слышать не могу. Пошли! Где твой пресс-центр?
В холле пресс-центра было душно, голоса сливались в разнородный гул, слышался смех, иностранная речь, какие-то девчонки в русских платьях и кокошниках сбились в стайку вокруг широкоплечего подтянутого человека в сером костюме, а к автоматам с хваленой «фантой» выстроились очереди. Однако возле одного из них обнаружились два знакомых лица — весельчак Зубов, прежний сослуживец Плетнева, и капитан Архипов, сослуживец нынешний. Оба держали стаканы и, судя по несколько напряженным лицам, пили из них далеко не первую порцию.
Плетнев обнялся с Зубовым.
— «Фанта»! — сказал Зубов, как только объятия распались. — Слышь, Плетнев! Ну чисто апельсин! Мы тут с Колей!..
— Вы знакомы? — спросил Плетнев у обоих.
— На КУОС[5] е вместе были, — ответил Архипов. — Возьми стакан. Товарищ, ну-ка позвольте!
Он оттеснил в сторону какого-то юношу и выдернул картонный стакан. Плетнев с изумлением увидел, как — не врал Голубков! — на его место упал другой.
— Понимаешь, — продолжал Архипов начатую прежде речь. — Смотрю я на эту сучку и понимаю, что она кого угодно вокруг пальца обведет! Швед косится на меня, ухмыляется, по-своему лопочет, она по-шведски же и отвечает! Он здоровый такой бычара, высокий, блондин… она и так на него глянет, и этак… и по всему видно — из нее уже давно сок потек!.. Никакого достоинства! Вот позволь ей только — да она прямо тут же ноги перед иностранцем раздвинет! И выболтает все что знает!.. Короче говоря, ни хера не понимаю, только отдельные слова ловлю… пока вроде ничего опасного, но чую нутром — вот сейчас, сейчас уже сговариваться начнут!..
Он с отвращением вылил в рот остатки напитка:
— Вещь!.. Чего ждешь? Ставь стакан! Товарищ, ну-ка позвольте!
И отодвинул от автомата длинноволосого и одновременно лысого человека с надписью «Make love!» на обвисшей майке.
Плетнев подставил стакан. Зубов нажал кнопку.
Ш-ш-ш-шу!
— Чую — сговорятся! И пойдут прахом все мои усилия по обеспечению безопасности!.. Ну, я ее тогда р-р-раз! — за руку! Гражданка, говорю, ну-ка пройдемте! Что?! Куда?! А вот туда! Туда-сюда, иди сюда!.. В штаб! А через пятнадцать минут ее пинком отсюда — р-р-раз! Потом еще письмо в Университет накатают, что замечена в поведении, противоречащем высокому званию советского человека… вышибут ее оттуда к едрене-фене, и поделом!.. сучка такая!..
Легонько икнув, Архипов снова шагнул к водопойному механизму. За ним и Зубов. Оба они сильно потели. Плетнев присмотрелся. Белые рубашки на их спинах и боках принимали явно оранжевый оттенок…
— Ну? — нетерпеливо спросил Голубков.
Плетнев допил, облизал губы…
— Класс! Ну просто чистой воды апельсин!..
Наконец все это кончилось. В последний день Симонов выбил премиальные комплекты — три пачки американских сигарет «мультифильтр» в пластиковых пачках и несколько упаковок диковинной финской еды: кусочки колбасы в пластике, наперстки со сливками, игрушечные жестянки с паштетом…
Сигареты Плетнев отдал Голубкову. Голубков был в восторге.
Улетали ночью.
Шел дождь. Военный аэродром «Чкаловский» туманно мерцал синими огнями, и почему-то казалось, что не самолеты с него должны взлетать, а сам он вот-вот начнет, немного кренясь, подниматься к низким тучам, молочно освещенным отблесками прожекторов…
Поеживаясь, вереницей поднялись по трапу.
С последней ступени Плетнев оглянулся.
А потом тоже нырнул в люк.
«…Нет, Парфен Дормидонтович! — трескучей пулеметной очередью отстучал Бронников. — Партком не позволит вам топтать ростки нового!..»
Он замер с поднятыми над клавиатурой руками и прислушался.
Точно!.. Звонок повторился.
Бронников поспешно вышел в коридор, включил свет в прихожей и отпер дверь.
— Здрасте, — сказал чернявый малый в кепке, рабочей тужурке, с черным чемоданчиком в руке. — Двадцать шестая квартира?
— Двадцать шестая, — подтвердил Бронников. — Там же написано.
— Не верь глазам своим, — наставил чернявый. — Распишитесь.
И протянул какую-то бумажку.
— Что это? — опасливо спросил Бронников, убирая руки за спину.
— На телефон подавали заявление? Так расписывайтесь!
— Ах, вот в чем дело! — обрадованно и недоверчиво сказал Бронников. — Неужели?..
Не прошло и получаса, как мастер ловко провел от коробки на лестничной клетке розово-желтый проводок, в котором таинственно просвечивали металлические жилки, и повесил новый черный аппарат на стену в коридоре. Тут же набрал номер, буркнул кому-то, что в двадцать шестой поставлен, выложил на столик телефонную книжку, бестрепетно принял предложенный трояк, кивнул и удалился.
Закрыв дверь, Бронников тут же подошел к телефону, поднял трубку и послушал. Гудит! Руки чесались кому-нибудь позвонить. Набрал Никитин номер… никого. Прошел на кухню, постоял у плиты, размышляя, не поставить ли чайник. Снова вернулся к аппарату. Опять послушал — гудит!
В последнее время жизнь вообще складывалась довольно симпатично. Неделю назад соседка Алевтина Петровна уехала к племянницам в Ярославль — у обеих были дети, обе работали и просили ее пожить там, чтобы приглядеть за ребятней. Надо думать, уехала надолго… Уже неделю Бронников блаженствовал, то и дело бессознательно отмечая, что он в квартире один — один! — и нет у него никаких соседей — пусть даже и таких тихих и милых, как Алевтина Петровна… Никого — хоть на голове ходи! Царь царем, сам себе хозяин!.. А тут вдобавок — бац! как с куста! — телефон!..
Он еще не успел допережить свою радость, как вздрогнул от пронзительного железного дребезга — аппарат зазвонил!
Несколько секунд Бронников смотрел на него в растерянности, потом заполошно схватился.
— Алло! Алло! Да!..
— Будьте добры Германа Алексеевича, — сказал мелодичный женский голос.
В первое мгновение он не оценил все невероятие происходящего, поэтому только обыденно удивился:
— Германа Алексеевича? Это я… я слушаю.
— Герман Алексеевич, вы к трем часам сможете приехать?
— Куда приехать? — спросил Бронников.
— В Союз писателей, — пояснила женщина. — У Василия Дмитрича к вам какие-то вопросы.
— У Василия Дмитрича? А кто это?
— Это Кувшинников, секретарь Союза, — сухо пояснила женщина. — Хорошо вам знакомый. Так приедете?
— Ах да, Кувшинников!.. К трем? — тупо переспросил Бронников. — Хорошо, да… я приеду.
— Спасибо.
— Подождите! — закричал Бронников. — А откуда у вас телефон?
— Какой телефон?
— Этот телефон, по которому звоните! Ну номер, номер! Номер у вас откуда?
— Василий Дмитрич дал, — сказала она. — До свидания.
Бронников услышал короткие гудки, постоял некоторое время с трубкой в руке, потом положил ее на аппарат и прошел в свою комнату.
Тихий дождь слезился по стеклу, было сумрачно, горела лампа, и в двойных стеклах окна отражались два Бронникова, чуть смещенные друг относительно друга.
Классе в шестом черт дернул его однажды слизнуть с учительского стола забытую самописку, и, когда Валентин Яковлевич, учитель литературы, за ней вернулся, Бронников шире всех разводил руками и громче всех повторял: «Ну ничего не понимаю! Куда она могла деться?..» Через минуту Валентин Яковлевич отвел его в сторону и сказал: «Гера, в жизни всякое бывает. Я никому ничего не скажу. Давай сюда и больше так не делай».
Вот и сейчас. Казалось, один из двух отражающихся Бронниковых недоуменно жестикулирует и беззвучно толкует: «Ну ничего не понимаю! Только что поставили — и тут же звонят! Откуда у них номер?..» А второй руками не разводил, не говорил глупостей, потому что ему и так все стало ясно.
Тогда, в июле, разговор с кагэбэшным Семеном Семеновичем кончился, не начавшись: Бронников от всего отказался, заявив еще раз, что сроду не помышлял публиковать что-либо за границей в обход существующего порядка, то есть не через Союз писателей, а по своей инициативе. И что ему это вовсе не нужно, потому что все, что он пишет, прекрасно находит дорогу к зарубежному читателю и в рамках установленных правил. Так, например, повесть его «Огни мартена» была опубликована в журнале «Октябрь», затем вышла отдельной книгой в серии «Новые имена» издательства «Молодая гвардия», после чего ее перевели на польский, болгарский, чешский и немецкий языки и издали в соответствующих странах социалистического лагеря, а что до капиталистического, то его порядков Бронников не знает и знать не хочет. В настоящее же время он работает над большим романом по договору с издательством «Современник» и надеется, что судьба его сложится не менее удачно. Все это была чистая правда, и, разговаривая с оперативником, сам он искренне недоумевал и ежесекундно задавался вопросом: черт возьми, да как же это так вышло?
— А текст-то ваш? — хмуро спросил Семен Семенович с такой интонацией, будто заранее знал ответ. — Вы почитайте, почитайте. Глядишь, узнаете…
— Ни в коем случае, — твердо ответил Бронников. — Незачем мне читать. Впервые вижу.
— Точно? — захотел подтверждения оперативник.
— Точно. Не мой.
— Вы подумайте.
— Я подумал, — сказал он, холодея от того, что мгновенно вообразил, будто Юрец, или Катя Смольцева, или… кому он еще давал куски, черт побери?!. да, Степа Тропинин… что кто-нибудь из них мог донести… а то и копии представить!.. Тогда вот он тут сейчас с достоинством отнекивается, а в глазах этого Семена Семеновича выглядит, разумеется, полным болваном — фрагменты рукописи (да еще, чего доброго, со следами мелкой авторской правки, то есть с образцами почерка!) давно уж в соответствующей папочке полеживают, а этот умник вон чего: не моя — и все тут!
— Как хотите, — почему-то очень скучно сказал Семен Семенович. — Тогда напишите объяснение.
И придвинул чистый лист.
— Какое же я могу написать объяснение, когда у меня никакого объяснения на этот счет нету?! — возмутился Бронников. — Я повторяю: рукописей никаких не передавал, текста не знаю, а вы показываете мне журнал и хотите, чтобы я объяснил происхождение публикации! Помилуйте, я не могу этого сделать!..
— Вот так и напишите, — мирно предложил Семен Семенович. — Знать, мол, не знаю, ведать не ведаю. С полной откровенностью. Мол, я не я и лошадь не моя.
И снова, гад такой, неприятно усмехнулся…
Делать нечего, и Бронников хоть и с отвращением, а все же написал какую-то белиберду, которая при переводе на нормальный русский язык так и звучала — я не я и лошадь не моя, — а в оригинале представляла собой четыре или пять удушающе казенных фраз, щеголявших несколькими деепричастными оборотами и парой-другой «каковых» и «которых».
Тем все, казалось бы, и кончилось. Во всяком случае, больше его не беспокоили, на улицах не подходили, на разговоры не зазывали. В Союзе он решил происшествие не озвучивать и никому из друзей и приятелей ничего не сказал — так мнительные люди опасаются даже упоминания болезни, развитие которой в себе тайно подозревают… Решил для себя, что если снова что-нибудь подобное произойдет, тогда уж он направит стопы в Союз — искать защиты… а пока не надо. Скажешь одно, а звон пойдет как в том старом анекдоте: «Слышали, Рабинович выиграл сто тысяч в лотерею?» — «Ну, во-первых, не в лотерею, а в преферанс, во-вторых, не сто тысяч, а три рубля, и, в-третьих, не выиграл, а проиграл!..»
А теперь вот как оно поворачивается!..
Он выключил лампу и ходил по комнате из угла в угол, дожидаясь, когда уже нужно будет одеваться ехать в Союз. И опять — один Бронников разводил руками и голосил, а второй только мрачно щурился, зная все наперед.
Нет, ну все-таки интересно, кто и зачем передал куски рукописи?! Узнает ли он когда-нибудь об этом? Может, вообще через третьи руки!.. Ведь всех просил — не показывать никому, вернуть, когда прочтется!.. Потом забылось, разумеется, и вот на тебе — расползлось. Какая глупость!..
Эти деятели, в журнале-то, тоже хороши. Не поинтересовавшись его мнением, без спроса… взяли кусок, определили как рассказ… название придумали!.. Будь оно все неладно!
И потом: зачем он отказался пожать протянутую руку этого растреклятого Семен Семеныча или как там его, будь он трижды неладен! Черт, всегда боялся ихнего брата до оторопи, до оцепенения, а тут на тебе — расхрабрился! Руки вам не подам, милостивый государь!.. Да ему, Семен Семенычу этому, сто раз плевать, подал ты ему руку или нет — он при исполнении! Но все же, если с другой стороны, — ведь и Семен Семеныч живой человек, и Семен Семенычу может быть обидно; и теперь он, может, из-за этой руки такого наворотит, что Бронникову небо с овчинку покажется! Мог бы, к примеру, не заметить какого-нибудь мелкого лыка, а теперь заметит: а, это ж того лыко, который сотрудникам госбезопасности руку брезгует подать! Так в строку его, это лыко, в строку!..
И ладно бы о нем самом, о Бронникове, о его собственной судьбе шла речь — так ведь об Ольге, об Ольге речь, об Ольгиной судьбе! Ее голос могут заткнуть из-за его нелепого жеста, ее!.. О, идиот, идиот!..
Чертыхнувшись, достал из стола початую бутылку коньяку, плеснул в чайный стакан пальца на два, выпил.
Сам он отлично знал, что роман, кусок из которого кто-то опубликовал под видом рассказа, он пишет в стол — а если подходить к делу совсем уж буквалистски, то под крышку старой радиолы. Никогда не будет напечатан здесь, это ясно… но все равно — издавать за границей ему и в голову не приходило!.. Плохо это или хорошо, но Бронников был отягчен некоторыми негибкими представлениями, одно из которых полагало такой род действий — опубликование за границей того, что здесь опубликовано быть не может, — каким-то предательством, что ли… какой-то подлостью… нет, ну а разве не подло вредить родной стране?..
Значит, в стол! — следовательно, усталый подрагивающий голос его ныне покойной троюродной сестры Ольги Сергеевны Князевой никогда не восстанет с печатного листа, чтобы достичь ушей внимательного и усердного читателя!..
И все-таки он писал, писал… Все, что она рассказала ему пять или шесть лет назад, долго лежало, будто в коконе, отдавалось глуховато, чуждо. Но однажды — будто в коконе этом куколка прошла очередную стадию метаморфоза и уже готова была появиться в обличье бабочки — что-то заболело в душе, стало своим и принялось мучить. И упрямо не хотело ни отпускать, ни облекаться словами, и корчилось в немоте, терзало, а потом все-таки будило среди ночи верной фразой, наконец-то сказанной кем-то в самое ухо!..
В руки ей по чистой случайности попал журнал с его повестью «Огни мартена». Она позвонила в редакцию, сослалась на возможность родства, попросила адрес, получила телефон. Незнакомый, неуверенный и слабый голос. «Добрый день… можно Германа Алексеевича?.. Здравствуйте… простите, пожалуйста, я вот по какому делу… Меня зовут Ольгой… Ольга Сергеевна Князева… Скажите, вашего дедушку по отцовской линии не Петром ли величали?..»
Мать Ольги Князевой, Клавдия, в девичестве носила ту же фамилию — Бронникова. Ее отец был родным братом деда Германа Бронникова — Петра Никифоровича… Следовательно, сама Ольга Сергеевна приходилась Герману Бронникову троюродной сестрой.
Да, правда, отец и впрямь не раз и не два вспоминал о той ветви рода Бронниковых, к которой принадлежала его двоюродная сестра Клавдия. Но отношения прервались давно, в самом конце двадцатых, когда Петра Никифоровича, сына известного по всей Волге купца, сослали с семьей в Казахстан на строительство медеплавильного завода, а позже он, попытавшись списаться с родственниками, никого из них по прежним адресам уже не нашел…
Новообретенная сестра Ольга Сергеевна попросила Бронникова приехать в Минск, и если можно — немедленно. Его давили неотложные дела, заботы, вообще было не с руки, но что-то стукнуло в сердце — он на все плюнул и приехал.
Встреча получилась неловкой: еще по голосу понял, что она недомогает, но действительность превзошла ожидания: Ольгу доедала какая-то нутряная болезнь, она уже махнула на себя рукой, смирилась со скорым уходом, но напоследок хотела высказаться.
Бронников хлопотливо вывалил свои бестолковые столичные подарки. Разумеется, она на них и внимания не обратила, будучи поглощена кропотливой внутренней работой: должно быть, весь вечер недоверчиво присматривалась, оценивала, тот ли перед ней человек, способен ли он, когда ее самой уже не станет, понести ее судьбу дальше? — чтобы когда-нибудь люди о ней все-таки узнали… Произносила немногословные банальности сиюминутной жизни, угощала драниками, налила самогону. Бронников уже начал про себя чертыхаться и задаваться вопросом, какая нелегкая понесла его сюда, коли ничему помочь и ничего поправить он все равно не может, — как вдруг ее будто прорвало. Он встрепенулся, стал было что-то записывать, да вскоре махнул рукой, положившись на память, — просто слушал, лишь изредка помечая кое-какие мелочи в блокноте. Ольга Сергеевна говорила негромко, без надсады, с неким тихим изумлением, будто сама дивилась, как такое могло с ней быть?.. почему?.. зачем?.. что все это значило?.. и правда ли, что некогда в белорусском краю, на холме над тихой речкой Княжой, стояла деревушка из одиннадцати дворов со смешным названием Якушонки?.. Яблони да липы, вишенье и дули. Каждый двор — при куске земли на задах, а люди разные.
Про отца своего в силу малолетства Ольга точно знала только, что он, Сергей Князев, ее любимый папка, был мужчина серьезный, добрый, работящий. Обрывки кое-каких застольных взрослых разговоров да мамины горестные пришептывания позже, уже на Урале, складывались в неясную, туманную картину его судьбы. С Империалистической пришел поручиком, но при двух еще солдатских Георгиях. В Гражданскую воевать не рвался, да все равно пришлось, когда Украина и Белоруссия легли под оккупационные немецкие и австрийские войска. Был контужен, с тех пор душными летними днями перед грозой у него начинался неприятный тик — дергалась голова, будто у старика какого, — но как только дождь бурно проливался, выплеснув тягостное напряжение потемнелого неба, недуг проходил, оставив по себе лишь недолгую боль в затылке… У отца было несколько братьев — один старший, Лавр, жил тут же, два других — Егор и Степан — в Росляках. Степан жил с дедушкой Ефремом, а баба Настя умерла, когда Ольги еще и на свете не было.
Еще один отцов брат — младший Трофим — служил где-то далеко, почти на той стороне земли, в Азии. Его корпус квартировался в сказочно далеком городе Ташкенте, на полпути в те страны, где живут слоны, летают ковры-самолеты и маленький Мук стремительно снует туда-сюда в своих огромных, расшитых золотом туфлях с загнутыми носами.
Ольга видела Трофима лишь однажды. Это был высокий, костистый и широкоплечий человек, с точными и ласковыми, как у хищного зверя, движениями. Волосы густые, черные, лицо сухое, скуластое, с двумя резкими складками на щеках, темное, коричнево-красного оттенка, опаленное южным зноем, да еще, казалось, не только снаружи, но вдобавок и изнутри. Отец смеялся, повторяя: «Ну, Троша, ты черней головешки стал! тебе бы в Африку, к ефиопам!..» Трофим в ответ согласно усмехался. Глаза тоже были темные, всегда сощуренные. Портупея и кобура распространяли волнующее благоухание грубой ременной кожи и ружейного масла. Пару раз давал поносить фуражку со звездой — Ольга нахлобучивала ее, мчалась к зеркалу полюбоваться и чувствовала горьковатый запах его одеколона. А то еще Трофим пах жарким потом. Они с отцом, растелешившись до подштанников, перекрывали крышу. Мама послала ее отнести им квасу, дядька Трофим, чернокожим чертом легко махнув невесть с какой высоты, отпил из кринки, подал отцу наверх, а сам схватил Ольгу и подкинул так высоко, что и крыша, и яблоня, и вся деревня остались далеко внизу!.. Поймал — снова подбросил, и она, счастливая, летала в синем знойном небе, визжа и мечтая лишь о том, чтобы дядька Трофим еще и еще подбрасывал ее, а потом ловил и прижимал к себе. Он скоро уехал, но Ольга запомнила его на всю жизнь…
Мама до замужества учительствовала. Когда дети пошли, стало не до чужих — своих бы обиходить. Корова, как у всех, три овцы, коза, десяток кур во главе с ярким, как пожар, горластым лютым петухом, да земля, да печь, да чугуны, да грибы-ягоды в заготовку, да со старшими букварем заняться, а потом «Капитанскую дочку» прочесть… Из одиннадцати хозяйств лошади водились лишь в пяти — вот рыжая кобыла Краса, недавно принесшая серого жеребеночка, Князевых и погубила…
Правда, и до того уж все шло сикось-накось. После первых хлебосдач пришлось матери в тесто картошку замешивать — и она все месила его, это тесто, месила, будто надеясь, что водянистые кусочки навовсе перетрутся и снова у нее хлебы будут как прежде — лучшие в селе… С председателем сельсовета, с Семой Козаком — который, когда с флота в двадцать третьем году вернулся, вырыл из родовой могилы барона Кронта, бывшего владетеля здешних имений, снял с него мундир, надел на себя и шатался пьяный по селу в компании таких же, как он, отпетых ухарей — отец не ладил, руки не подавал. Вдобавок ко всему мясо велели сдать раньше срока. Отец собирался купить сколько положено в четверговый базар и тем ответить по налогу, но Сема Козак специально прислал одного из своих комбедовцев предупредить, что купленное не возьмет — пусть, дескать, отец кабана своего откормленного режет. Да в кабане-то было двенадцать пудов, а на сдачу требовалось всего три. Когда в другой раз заявились, не стерпел отец, приложил к Семе руку… ну а они на него чохом… в общем, может, все одно к одному, а не только из-за лошади.
Ольге было восемь, Дашке десять, Любке шесть, а малютке Клавушке не исполнилось и года, когда в разрезе всеобщей и скорейшей коллективизации начал сельсовет исполнять разверстку, в свете чего была поставлена задача раскулачить и сослать трех хозяев с семьями по явному классовому признаку лошади — у кого есть, тот и кулак. Для начала Красу свели со двора и угнали в поселок — в колхоз. Там, похоже, за ней человеческого пригляда не было — дважды она срывалась с привязи и возвращалась, и жеребенок за ней. Князев только бурел лицом и уходил в поле, а малыши плакали от жалости…
А в начале июня, под самый Троицын день, глубокой ночью ворвались три милиционера, разбудив и напугав грохотом и криками, — в красивых фуражках с красной окантовкой и звездами, совсем как у дяди Трофима, только сами злые как собаки, сердитые, — и ну махать оружием! С ними, конечно, Сема Козак и еще двое из комбедовской головки. Отец было воспротивился — его избили на глазах у детей, руки за спиной связали, вытолкали из хаты и куда-то увели. Всех их построили в избе у стены — от мала до велика, раза три пересчитали…
Дали маме три дня на сборы — насушить сухарей в дорогу да собрать самое необходимое из пожитков. За эти три дня комбедовцы еще два раза набегали — растаскивали то, что, по их понятиям, ссыльным все равно с собой не увезти. Как ни плакала мать, как ни молила — хозяйство пустили на распыл, а багаж, сказали, пойдет отдельно… Что ж, у советской власти слово — олово, сказано — сделано, отдельно пошел багаж — два чемодана и баул с теплыми вещами. Пошел — да не дошел, пропал в пути тот багаж…
Через три дня детишек с трех раскулаченных дворов посадили на подводу, матерям велели рядом идти — и погнали за четыре километра в поселок, где был сельский совет и церковь. Церковь — к тому времени давно бескрестную, с выломанным иконостасом, раздетую, нищую, без икон, реквизированных комбедовцами, — уже битком набили такими же бедолагами. Загнали и этих, снова закрыли на засов. Две недели активисты собирали по окрестным селам раскулаченных, подвозили новых женщин с детьми. Две недели они в той церкви изнемогали. Воды им давали по три ведра на всех утром и вечером. Через день, а то и через два высыпали за порог корыто бураков с поля. Маленькие надрывались от крика, и Клавушка тоже не закрывала рта…
Наконец настал день отправки.
Скомандовали выходить, посчитали по головам, ходячих построили, а кто уже не мог двигаться, побросали на подводы — и айда пехом до станции Росляки!.. Там уж паровоз под парами бычился. Вагоны товарные, в каждом двухъярусные нары, солома на полу и параша. Погрузились кое-как — с криком, с бранью, с матюками.
Оставалась надежда, что в какую-то секунду страшный морок все-таки развеется, разойдется вонючим болотным туманом и все те кикиморы, что их окружают, примут свое натуральное жабье обличье, поспешно упрыгают в осоку, а то еще, глядишь, какая и под каблук попадет! Ведь не может, не может такого быть! Наверное, мчится уже гонец, пригибаясь к лошадиной шее, машет на скаку синим пакетом! а в том пакете высокий приказ на веленевой бумаге с печатями! а в приказе сказано дело черное отменить, женщин и детей вернуть, виновных же в их обиде наказать примерно!.. Конечно! Ведь так все должно быть? ведь так?..
Чуть помедлив, будто и впрямь поджидая, но так и не дождавшись этого сказочного гонца, состав тронулся и мало-помалу стал набирать ход. Он не спешил — сбавлял, останавливался, надолго обмирал на каких-то разъездах. В Витебске снова открылись двери, солдаты покидали на солому, как мешки с овсом, избитых, окровавленных мужчин. Радостно вернулись они к своим семьям — правда, кое-кто был без сознания… Радостно и жены встретили их — плач, причитания!.. Мама бросилась к отцу, принялась вытирать сочившуюся изо рта кровь…
Почти через месяц скорбный поезд встал в чистом поле у какого-то жалкого полустанка. То есть не в поле, конечно, а посередь глухой уральской тайги. Слева — черный гнусо-комариный лес на болоте. Справа — такой же. Чахлая нитка железной дороги между ними, на которой даже столь шумный прежде паровоз казался притихшим от испуга. Неширокая просека куда-то поперек — в преисподнюю, должно быть…
Ох и длинной оказалась эта просека!
Только к вечеру следующего дня выбрели наконец на пологий берег чешуйчато сверкающей реки. Она весело несла куда-то яркую, цвета ясного неба воду и белые кипы пышных облаков. Все вокруг было вызолочено закатным солнцем. Разноцвет кипел, серебрился, вспыхивал мелким огнем, жаркий воздух слоился, тек медовыми пластами… Пресыщенно гудели сонмища разносортной летучей мелочи, лакомой до цветочной вкусноты; пьяные шмели, золотые и бронзовые мухи позванивали на разные голоса, кое-как переваливаясь с одной сладкой чаши на другую… И портили эту несказанную красоту лишь какие-то мелкотравчатые, приземистые, темные бараки — как приглядеться, довольно свежие, построенные, должно быть, предыдущими партиями ссыльных… а уж куда те ссыльные сами делись, про то сказу не было.
В бараках насекомых тоже хватало. В каждый из этих клоповых тараканников натолкали по нескольку семей. Уже следующим утром взрослых погнали на делянки, а голодная детва осталась сама по себе хозяйничать. Хлебные пайки завозили раз в три дня… скоро зарядили дожди — ведь не зря нацарапано кем-то на кирпичной стене одной из общих камер Владимирского централа: «Коротко северное лето — карикатура южных зим!..» Печки в бараках были, а дрова приходилось таскать из лесу, и не у всех на это хватало сил после изматывающего рабочего дня. За дождями посыпал снег… летел, летел, летел, и лес под ним стоял как заколдованный. Когда лег он на землю плотным праздничным покрывалом (ведь тризна — это тоже праздник?), голодомор уж пировал вовсю. Каждый божий день вытаскивали упокоенных, кое-как сносили подальше — на берег стылой реки, лишь к декабрю схватившейся крепким льдом, а до того упрямо дымившей в сумеречном северном свете черными полыньями. Если из барака день-два никто не выползал, туда и не совались — нечего там было делать… Ну а кто все же разут-раздет выбирался на мороз и мог, пусть пошатываясь, стоять в неровном строю — тот брел в лес, стемна дотемна силился там удержать в руках пилу или топор. Красномордые учетчики перетаптывались в валенках, похлопывали себя рукавицами по овчинным полушубкам…
Клоп двадцать пять лет сухой чешуйкой может пролежать в запаянной пробирке, а как приложишь к живому — тотчас присосется. Вот и человек живуч. Умерли не все. И даже далеко не все детишки прибрались. Стоило пригреть солнышку настолько, чтобы верхушки стылых бугров очистились от снега, эти большеглазые тихие уродцы молчаливо поползли есть прошлогоднюю траву… Скоро корешки ее налились соком… потом проглянула мать-и-мачеха, за ней первый одуванчик — сладкий, сахарный!.. а дальше уж полезло из земли что ни попадя — только рот успевай раскрывать! И Клавушка выжила, тоже наравне со всеми ползала — ну зверушка мелкая, и все тут, и даже кто-нибудь иногда улыбался, на нее глядя.
Когда пришло лето, Сергей Князев решил бежать, пока оставались последние силы — отчетливо понимая, что на вторую зимовку их уж никак не хватит.
Надо сказать, здешняя непроходимая тайга только на первый взгляд казалась дикой. Здесь тоже всюду ютилась человечья жизнь. Странно: погрузили на одном краю земли (в каком, казалось прежде, только и может жить человек), привезли на… нет, не на другой край, до другого края еще ехать не доехать, но все же порядочно завезли, в самую середку, в глухомань, и вот на тебе — тут тоже люди живут! тоже теснятся друг к другу!.. Прятались в тайге темные кержацкие деревни, к которым вели неприметные стежки. Где-то невдалеке стоял лесообрабатывающий завод — должно быть, именно из его шпальника построились бараки, в которых умирали ссыльные… В тридцати километрах за тайгой — станция Всеволодо-Вильва, где их в прошлом году высадили. Еще дальше — город Кизел с угольными разработками. За ним — какая-то неведомая Губаха… Не исключено, что в одном из обжитых мест можно беглецу затеряться?.. осесть?.. как-то устроиться?.. Да, наверное! Во всяком случае, никто из тех, кто уже тайком покинул лагерь, назад не вернулся…
К железной дороге вели тридцать верст той самой просеки. Несколько раз в день по ней проезживалась лагерная милиция, выслеживая беглых. И все равно — решился Князев, собрал семью и глухой ночью повел ее по тайге зверьими тропами, следуя правилу не удаляться далеко от конного маршрута охранников. Солдатский и офицерский опыт помогал ему. Когда рассвело, оказалось, что они не заблудились, идут верно. Клавушку несла мама, папа — Любашку, Ольга и старшая Дарья брели сами. Все было хорошо, и, судя по всему, они оказались почти у цели, но тут, как на грех, раскричалась малая Клавушка, и никак мама не могла ее успокоить!.. И ровно в эту минуту по просеке метрах в ста от них проезжал патруль.
— Чу! Петров! — сказал, должно быть, первый милиционер, горяча свою кобылу. — Это что ж, бля, такое?!
— Да хер же его знает, Сидоров! — ответил второй.
Когда Князева перестали бить, он уже не двигался. Связали бездыханному руки, бросили на круп лошади, и один повез его куда-то дальше, к железке. Как потом оказалось, в Кизеловскую тюрьму. Другой, бранясь и размахивая плеткой, погнал семью обратно…
…На делянку мама больше не пошла, да никто ее особо и не понуждал. Во-первых, толку от нее все равно никакого не было. Во-вторых, лютовать начальство стало как-то меньше, не выказывало первоначальной рьяности — то ли притомилось, то ли сверху перестали их погонять. Однако и пайку бездельникам не давали… Но было тепло, и питались какими-то кислыми лепешками из корешков.
Через несколько дней мама сходила за несколько километров в кержацкую деревню и выменяла единственное, что у нее чудом сохранилось — тонкое обручальное кольцо — на буханку хлеба и немного денег. Ранним утром вывела Ольгу и Дарью на тропу, трижды по очереди перекрестила и сказала: «Доберетесь до дядьки Лавра — хорошо, а не доберетесь — тоже хорошо: вас возьмут в детдом, там тепло и кормят. Идите, да прислушивайтесь! Слышите конский топ — не шумите, бегите в лес, но просеки из виду не теряйте. Увидите человека — прячьтесь. А зверей не бойтесь, они летом сытые. Ночью садитесь к толстому дереву спинами, имейте при себе палку. Если увидите в темноте светящиеся огоньки, знайте — это глаза каких-либо зверьков! Стучите палкой по дереву, и они убегут. Одна пусть спит, а другая караулит. А как рассветет, шагайте дальше. Хлеб экономьте, деньги берегите. Да не говорите никому, что вы Князевы, а говорите, что вы Сергеевы!..»
Поцеловала обеих на прощанье и — расстались.
Через три дня они вышли к железной дороге. Долго страшились показаться из подлеска, испуганно смотрели из-за кустов, примечали. В конце концов — дрожащие, готовые в любую секунду улепетнуть — выбрались на голое место. Каждый миг ждали крика и брани, а то еще и побить могли за такое! — но никто на них не обратил внимания. В деревянном сарае станции пахло банным паром, грязью, селедками, люди в рабочей одежде спали на полу. Когда открылась касса, Дарья робко протянула деньги… не верили они, что по-маминому будет, думали, ни денег не вернут, ни в поезд не посадят… Но тетка-кассирша только взглянула на них искоса, наморщила лоб, считая, а потом отсыпала медную сдачу и сунула две бумажки — билеты до Вятки. К вечеру у рельс сгустилась тревожно гудящая толпа. Когда показался поезд, Ольга поняла, что сейчас их либо затопчут, либо вытолкнут под колеса. Но какой-то дядька в бушлате перекинул в ту руку, где уже был у него чемодан, еще и свой узел, отчего жилы на этой руке надулись синими веревками, а второй прижал их к себе. Когда поезд стал, он, бранясь зверьим голосом, решительно расталкивая других, помог им забраться в вагон. Товарняк был битком, народу впритык. Те же нары в два яруса, свет сочится в щелястые стены. Хлеб свой они уж давно съели. На стоянках кое-кто выскакивал взять кипятку, так иногда давали им попить — понимали, должно быть, отчего они сидят как две малые птахи, тесно прижавшись друг к другу. На станциях можно было купить кое-какой снеди, и денег у них немного осталось, но обе они твердо помнили, что от Вятки им еще и дальше ехать. Однако если угощали, не отнекивались. А если кто-нибудь спрашивал: «Господи, да куда же вы такие маленькие одни едете?!» — то они отвечали: «А мы Сергеевы! Мы к дяде едем!..»
В Вятке стали налаживаться дальше — до Москвы. Денег не хватило. Размазывая слезы, Дарья отошла от кассы. Ольга, хлюпая, шла за ней. Их поманил человек, одетый, как все, неприметно — пиджачок, сапоги… Ольга его помнила — тоже трясся с ними от станции Всеволодо-Вильва.
— Бегёте? — хмуро, с прищуром спросил он.
— Мы не бегём, — заныла Ольга. — Мы Сергеевы, мы к дяде Лавру едем!..
— Вижу, к какому дяде… и от какого, тоже вижу. Сколь надо вам?
Дарья сказала. Дядька недовольно крякнул, потом со вздохом полез в карман и отслюнил несколько бумажек.
— Держи. Да будете ехать, говорите, что от Вятки только едете, — наставил он. — От Вятки! На улице Глебова вы живете, оттуда и едете, ясно?
Повернулся и ушел, оглянувшись напоследок. Не на них, а так, вообще — как будто проверил, не следят ли.
У дверей зеленого вагона стоял хмурый человек в черной тужурке и такой же черной фуражке с давно не чищенной и тускло блестевшей кокардой.
Заложив руки за спину, он хмуро следил, как две оборванные, истощенные девчушки подходят к его тамбуру. Короткие щетинистые усы недобро подергивались.
Дарья робко протянула билеты.
Человек не пошевелился.
— Одни, что ли? — спросил наконец он, все еще не вынимая рук.
— Мы к дяде едем! — сказала Дарья. — Мы на станцию Росляки!..
— Мы Сергеевы, — смело добавила Ольга, прячась за ее спину.
— Ишь ты, к дяде!.. — Кондуктор нехотя взял билеты, рассмотрел и поинтересовался: — А вещей нет?
— Теперь нет, — сказала Дарья. — Нас обокрали потому что.
Он вскинул брови и снова внимательно на нее посмотрел.
— Обокрали, говоришь… А что у вас было-то?
— Чемодан был, — ответила Дарья, зажмурившись на мгновение от ужаса все круче наворачивающегося вранья.
— И баул, — добавила Ольга, вспомнив, как мама год назад упаковывала вещи.
— Баул, чемодан, — проворчал кондуктор. — Врете вы. Как вы их таскали-то, пигалицы такие?
— Они легкие были, — успокоила его Дарья.
— А мы сильные, — пискнула Ольга и опять спряталась за сестру.
— И кружки нет? — подозрительно спросил кондуктор.
— Не-а, — простодушно развела руками Дарья. — Украли. Воры проклятые украли…
— Вообще ничего нет, что ли? — уточнил он.
Дарья помотала головой.
— Да-а-а, — хмуро протянул кондуктор. Потом аккуратно сложил билеты и сунул в дерматиновую черную билетницу. — Ладно, заходите!..
Через полчаса вагон был полон. Кричали дети, заходились младенцы, кто-то надрывно кашлял, кто-то плакал в дальнем конце, кто-то пьяно выкрикивал обрывки частушек… В этом общем вагоне было тесно и душно, но все равно после теплушечной вони он казался просто царским. Вот он легонько дернулся в одну сторону… в другую!.. и стал мало-помалу набирать ход.
Они сидели, прижавшись друг к другу, когда в проходе появился проводник и молча поманил Дарью пальцем.
Вагон кидало из стороны в сторону, и девочки с трудом пробирались между чьих-то ног, тюков, каких-то коробок и узлов.
— Держите-ка, — все так же хмуро сказал кондуктор, протягивая два здоровущих ломтя хлеба, каждый из который был аккуратно накрыт куском сала. — На вот кружку вам, птицы небесные. Кипяток в титане… Вот еще возьмите. Ночью холодно, накроетесь…
И вручил Ольге тужурку — такую же, что была на нем, только старую, потертую и засаленную.
Пробравшись на свое место, тихо копошась, будто две скрытные амбарные мыши, подчистую съели хлеб и сало.
— Пить будем? — спросила Дарья.
— Спать, — прошептала Ольга, у которой уже совсем слипались глаза. Вдруг она легонько встрепенулась.
— Даш, а это тот же дядька или другой?
— Какой дядька?
— Ну, который денег дал… и этот…
— Конечно, другой, — сказала Дарья. — Тот на вокзале остался. И него усов не было.
Колеса стучали на стыках, за окнами тянулись потемневшие под дождем леса.
— А мне кажется — тот же, — прошептала Ольга, засыпая.
Ну, они, конечно, всякого ждали. В вагоне только и разговоров было, что про Москву. Опеку над ними взяла пожилая женщина с грустными, даже горестными глазами, наказала звать себя тетей Шурой, слово за слово все у них потихоньку выспросила. Она тоже кочевала невесть откуда невесть куда, пересекая вместе со всеми разноцветную длинную землю, разрезанную железными рельсами и справа налево, и сверху вниз, и наискось. В одном из ее узлов нашлись вареные картошки, яйца, сало, хлеб, яблоки! — и, казалось, ей совсем не жалко, что приблудные девчушки так много едят, хоть и толку от них при этом никакого — наедятся да и заснут, обнявшись… Когда уж подъезжали к столице, Ольга, подумав, серьезно и даже важно предложила ей тоже ехать к дяде в деревню, что близ станции Росляки, — а то что ж ей теперь одной-то со своими тюками? Тетя Шура всплакнула, прижимая ее к себе и гладя, потом поезд окончательно сбавил ход и содрогнулся, останавливаясь.
То есть ожидали всякого — много в вагоне было говорено-переговорено про московские чудеса-красоты. Но чтобы прямо сразу дворцы с башенками!.. Чтобы такие вот сказочные, несуразно широкие, приземистые и круглые дома!.. Крепко взявшись за руки и разинув рты, они брели по шумной площади Трех вокзалов под гомон толпы, звонки трамваев, нетерпеливое кваканье клаксонов, под грохот прыгающих на брусчатке подвод и рявканье грузовиков.
Ольга без конца озиралась, чтобы схватить всю картину, и все равно окружающее являлось ей как во сне — в виде каких-то стремительных вспышек, не позволявших разглядеть себя толком. Ей хотелось кричать и прыгать, и только звенящее напряжение, исходившее от хмурой озабоченной толпы, с муравьиной поспешностью теснившейся, тащившей в разные стороны свои серые мешки, топавшей по брусчатке сапогами, чунями и даже лаптями, останавливало ее от этого. Одеты были все по-разному, но почему-то много попадалось сейчас, в разгар лета, взопрелых людей в деревенских тулупах и бараньих шапках.
— Вон там царь жил, — убежденно сказала Дарья, показывая на чешуйчатые крыши и шпили Ярославского.
— Там? Ты откуда знаешь-то? — усомнилась Ольга. — Может, там вовсе!
И сама показала пальцем на один из приглянувшихся ей сказочных домов.
— А может, и там, — легко согласилась Дарья. — Ладно, пошли. Мамка говорила, нам на Балтийский вокзал добраться надо…
— Не на Балтийский, а на Белорусско-Балтийский, — поправила Ольга.
Трамвай, битком набитый молчаливыми хмурыми людьми, долго-долго ехал по Москве, содрогался, звенел. Тетка-кондукторша, поначалу накричав на них за то, что понаехали, потом сжалилась и велела встать за ее сиденье. Они отлично поместились и всю дорогу оцепенело обмирали и ахали, безжалостно плюща носы о стекло. Город был огромен, страшен и казался полуразрушенным: то и дело попадались какие-то недоломанные церкви, обезглавленные храмы с непременным рваным красным флагом на верхушке, груды досок и песку, траншеи, большие кучи зачем-то порубленных и неубранных деревьев, похожие на бурелом, оставленный каким-то страшным ураганом, грунтовые улицы, на которых грузовики вздымали тучи бурой пыли, и мостовые, по которым безостановочно текла суетливая серая толпа, с тараканьей неуследимостью проницая поры города… Пожалуй, иной содрогнулся бы, почуяв те флюиды нищеты и разора, что текли от этой массы грязно одетых и, похоже, физически нечистоплотных людей в одинаково немытых галошах и мятых кепках. Они поспешно шагали куда-то с холщовыми или дерматиновыми портфелями в руках. Ольга смотрела, смотрела, не могла насмотреться, думая все только об одном: ах, как бы хорошо было рассказать мамке с папкой про все это! про машины! дома! трамвай! про сколько народу здесь живет, толчется, клубится, пихается, спешит куда-то, несется!.. Ах, кабы рассказать им!..
Трамвай почему-то встал на пересечении двух больших улиц. Вожатый вышел и вразвалку направился к строгому постовому в белой гимнастерке и белом колпаке. Коротко переговорив, он так же вразвалку вернулся, залез в вагон и сообщил:
— Ну, если кто спешишь, давай пешкодралом, быстрее станет.
— А что? А как? Почему?
— Не знаю, — отмахнулся он. — Нет проезда. Встречают кого, что ли…
— Амануллу-хана встречают, — сообщил старичок в синей косоворотке.
— Какого хана? — изумилась кондукторша.
— Газеты надо читать, — наставительно сказал старичок. — Амануллу. Афганского падишаха. Ну, царя по-нашему…
— Да что ж такое-то, гос-с-споди! — взволнованно сказала какая-то женщина. — Отродясь такого не было, чтоб ехать не пускали!
— Во как! — отозвалась другая. — Свово убили, теперь вон чужого привезли, кланяются!..
После ее слов все как будто немного вздрогнули, втянув головы в плечи, и уже никто не произнес ни слова, только кондукторша оглянулась, ткнула эту деревенскую тетку кулаком в бок и сказала:
— Ну! Ну!..
Но ждали недолго: скоро милиционер сделал руки по швам и вытянулся, потом поперечная улица часто задышала быстрым промельком черных лаковых машин, а еще через минуту трамвай уже снова весело дергался и звенел…
На вокзале они, по наущению тети Шуры, боялись милиционеров и других людей, которые могут их, оборванцев, высмотреть и свести в детдом. Но оказалось, что до них никому нет особого дела, такими оборванцами вокзал кишмя кишит. Даже взрослые люди, теснясь, тоже сидели прямо на асфальте и на ступенях, привалившись друг к другу. Казалось, многие из них чего-то молча ждут, и по тому, какими тусклыми были их глаза, становилось понятно, что дождаться этого они не надеются. Девочки нашли кассу, Дарья спросила, сколько стоит билет. Ничего больше сделать они не могли. Денег не хватало.
Они долго и неприкаянно бродили по вокзалу, пока наконец не приткнулись в каком-то заплеванном углу…
— Девочки! Девочки!
Ольга открыла глаза, увидела строгую тетку в белом халате, сразу села и испуганно поджала ноги. Дарья тоже проснулась. За окнами вокзала было темно, а под сводами витал странный гул, складывающийся из дыхания, говора и сонного бреда многих и многих людей.
— Вы чьи? — озабоченно спросила она.
— Мы Сергеевы, — привычно завели сестры. — Мы к дяде в Росляки… под Витебском…
— А родители где?
— Сергеевы мы… к дяде!..
— Вставайте! — велела женщина. — Идите за мной! Ну-ка не плакать!
Она привела их в какое-то помещение, оставлявшее ощущение белизны и свежести. Моя их в одной ванне, женщина все допытывалась, чьи же они будут, куда едут, и явно не верила той истинной правде, которую они настойчиво пытались ей преподнести.
— К дяде! — сказала она, выливая на голову Ольге последний ковш воды. — Как же вы едете к дяде, когда у вас нет ни вещей, ни денег? На, вытирайся!
И протянула полотенце.
Потом накормила гречневой кашей и показала, где спать, — две отдельные раскладушки. Они послушно легли, но, когда она удалилась, Ольга, вся дрожа, тут же перебралась к Дарье, и они уснули, обнявшись.
Молочная летняя ночь только-только начала переливаться в утро, когда опять пришла эта добрая женщина. Она посмотрела на спящих сестер, вздохнула и покачала головой. Разбудив, первым делом велела умыться и одеться. Их обноски оказались прожаренными, без вшей. Женщина снова дала им каши, а потом сказала:
— Вот вам билеты. Вот вам две буханки хлеба. Вот вам кусочек масла на дорогу. Поезд через час, одевайтесь, я вас отведу.
Ольга смотрела в ее глаза, и ей казалось, что они очень похожи на глаза того дядьки, что дал им деньги в Вятке, и глаза кондуктора, и глаза тети Шуры, и мамины глаза — и глаза многих-многих людей вокруг, в которых серым дымом клубится несчастье и жалость.
Файз Мухаммад катиб, сын Саид Мухаммад Могола, известный под прозвищем Хазараи Мухаммад хаджа, проснулся в небольшом номере гостиницы «Националь».
Если бы дело происходило осенью, следовало сказать, что он поднялся затемно. Однако об эту пору даже самая темная доля молочной ночи позволяла рассмотреть контуры зданий, стен, башен… Позевывая, Файз включил лампу, посидел, массируя шею и затылок, неспешно выпил стакан воды, затем наскоро принял ванну, совершил намаз и уже минут через десять сел править вчерашнюю запись — многое в ней он в спешке наметил несколькими словами, и теперь, пока еще жили в памяти детали и подробности, следовало превратить их в полноценные эпизоды, в страницы сочных и красочных свидетельств.
Фиксируя происходящее, Файз, как правило, писал по-английски. Английский он знал в совершенстве, и все-таки это был чужой язык, отделенный от его собственного существа тонкой, прозрачной, почти призрачной, но все же существующей пленкой, которая препятствовала погружению в него такому полному, как в дари или пушту. Английская скоропись получалась рациональней и жестче. Часто ему не хватало времени, чтобы перебирать сверкающие россыпи родного языка в поисках подходящего синонима; а английское словцо вылетало само собой и с характерным щелчком вставало на место.
Но даже тщательно выправленная, его рукопись останется черновиком и еще очень не скоро превратится в книгу. Исписав четыре или пять таких тетрадей, Файз снова тщательно перечитает их и опять кое-что поправит. Потом засядет за перевод. Облекаемые в слова дари и арабского, попадая в иные контексты, связываясь иными ассоциациями, события неуловимо меняют не только внешность, но и суть, и подчас ему самому становится странно — да то ли он видел, что курчавится теперь перед ним завитками письменной вязи?.. Так или иначе, скоро за дело примутся придворные переписчики (он и сам бы с удовольствием взялся, блеснув мастерством каллиграфа, да у него никогда до этого руки не доходят). Они испещрят широкие листы тяжелой китайской бумаги плотной вязью стиля насталик, а художники украсят поля и заголовки причудливыми орнаментами. Наверняка появится и несколько миниатюр, ярко сияющих немеркнущей синевой бадахшанского лазурита, из порошка которого изготовлена краска. Затем переплетчики оденут страницы в бычью кожу — и библиотеку эмира пополнит еще один том, повествующий о его жизни и поджидающий того времени (может быть, весьма отдаленного), когда некий грядущий ученый использует его, чтобы обогатить рассказ об истории страны.
Да, он был катибом, то есть секретарем, и вел летопись славных деяний своего господина и повелителя, равно как господина и повелителя всей страны — великого Амануллы-хана.
Файз Мухаммад со вздохом отложил перо и повел плечами, разминая затекшие мышцы.
Недавно ему исполнилось шестьдесят пять лет, и тридцать из них он, выходец из крестьянской семьи хазарейского клана мухаммад ходжа-и хазара, служил при дворе. Кстати говоря, ловко перевранное название рода, означавшее «хазарейцы рода мухаммад хаджа», однажды стало прозвищем — близкие друзья звали его «уважаемый хаджа Мухаммад, хазареец».
Файз Мухаммад начал учение в родной деревне под руководством костлявого муллы Мирмухсина. В молодости старик служил под знаменами шахов из династии Садозаев, попал в плен к сирийцам, много претерпел лишений и тягот, но зато выучил арабский, что и позволило ему по возвращении на родину стать сначала кори-хоном, а затем, по смерти прежнего муллы, настоятелем сельской мечети.
Файз был смышлен, весел, насмешлив и сообразителен. Должно быть, что-то в его душе и теле действовало скорее, чем у других: например, он, задумавшись, мог выронить из пальцев пиалу — но, мгновенно очнувшись, тут же и подхватывал, не дав коснуться дастархана. Поэтому уже лет с шестнадцати односельчане именно его выставляли в качестве переговорщика с правительственными чиновниками, вечно норовившими насчитать недоимок больше, чем на самом деле. Пузатые усачи поначалу посмеивались, а потом начинали пыхтеть, возмущаясь малолетством и увертливостью сопляка, — но, так или иначе, не раз и не два Файзу удавалось отстоять правоту соплеменников.
Ему еще не было девятнадцати, когда одержимый мулла Умар, втайне собрав полсотни своих последователей, к которым примкнуло примерно еще столько же самых отпетых негодяев из хазарейской округи, под зеленым шиитским знаменем и с именем имама Хуссейна на устах двинулся в соседнюю область, на земли племени аймак, дабы огнем и мечом вразумить заблудших и заставить отречься от проклинаемого Пророком суннитства.
Однако отряд встретил ожесточенное сопротивление и скоро был обращен в бегство и рассеян. Дело кончилось плачевно не только для Умара. Несмотря на то что его голова наравне с парой десятков других украсила один из кольев на базарной площади селения Гарыз, жажда мщения в сердцах людей племени аймак не получила надлежащего утоления. Поэтому уже через день, когда родной Зард-Санг, в полном соответствии со своим красивым названием,[6] вызолотил склоны окрестных гор пламенем пожаров, Файз, его отец и брат, а вместе с ними еще несколько оставшихся в живых хазарейцев, бросив имущество и скот, выскользнули в ущелье и бежали из родных мест.
Отец поселился в Навуре, а Файз в том же году уехал в Кандагар и поступил в одно из медресе, причем сразу в средний разряд учеников — аусат. Через шесть лет, уже молодым муллой, он переехал в Пешавар и продолжил образование, уделяя внимание не только языкам — английскому, французскому, латыни, — но и основательно знакомясь с литературой на дари и арабском.
Двадцатипятилетие он встретил в Джелалабаде, где служил кем-то вроде ассистента на кафедре священной истории медресе Хазрати Имам. Работа оставляла много времени для продолжения занятий. На одном из богословских диспутов его подозвал к себе человек, оказавшийся одним из чиновников двора тогдашнего эмира — благословенного Абдуррахман-хана, — и предложил навестить его в Кабуле, намекая, что, дескать, столь несравненные таланты должны украшать собой блестящий двор падишаха, а не глохнуть в жалкой провинции.
Когда Файз и впрямь собрался переехать в Кабул, то прибыл туда ровнехонько на следующий день после скоропостижной смерти эмира Абдуррахман-хана. Стал искать доброго чиновника, явился по указанному им адресу и обнаружил его домашних в полном смятении — еще позавчера отец семьи не вернулся со службы. У близких были самые мрачные подозрения относительно причин, помешавших ему это сделать, — ведь сколько невинных людей страдает, когда власть переходит из одних рук в другие!..
Небольшие средства, которыми располагал Файз, позволяли задержаться в столице на полгода или год. Он устроился самым скромным образом, сняв угол в медресе Давлят-хан. Однако очень скоро Сарвари Искхазан, настоятель мечети Сорока мучеников, оценив его знания и свойства характера, взял Файза к себе младшим муллой. Служба позволяла содержать семью, воспитывать детей. Время текло свои чередом, громоздя вокруг какие-то события и перемены, но оставляя ему возможность жить жизнью кабинетного мусульманского ученого. По рекомендации настоятеля и с позволения властей он несколько раз выезжал в Европу, исследовал тамошние библиотеки, сделал ряд важных открытий, касавшихся некоторых древних авторов, рукописи которых считались утраченными. Так, в Кельнской штадт-библиотеке удалось обнаружить вторую часть книги Сайид Хусайна ат-Тарихи «Цветы возмужания», прежде известной всего лишь в цитатах…
Худощавый, с ранней сединой в бороде, с монголоидным разрезом внимательных черных глаз и легкой усмешкой, всегда трогавшей уголки губ, Файз Мухаммад, каждое утро неспешно шагавший к своей мечети, прослыл среди жителей Кабула человеком ученым, обладавшим глубокими познаниями в шариате, в истории и литературе, познавшим хикмат — философию, калам — богословие, хисаб — математику и все примыкающие к ним дисциплины. Его считали знатоком в науке о звездах и предсказателем будущего, опытным в составлении гороскопов и искушенным в искусстве гадания по буквам — джафр. Благодаря своей учености, уединенному образу жизни и репутации путешественника, повидавшего много удивительного в дальних краях, он прослыл человеком необыкновенным, близко знакомым не только с магией, но и со сверхъестественными силами.
Тот же старый и уважаемый мулла Мухаммад Сарвари Искхазан представил его однажды эмиру Хабибулла-хану, аттестовав при этом своего ученика как человека большого ума и учености, одно из неоценимых достоинств которого — замечательный почерк.
Хабибулла-хан оглядел Файза с ног до головы, потом вяло махнул рукой:
— Это, как его… почерк, говоришь? Ну, пусть перепишет что-нибудь…
— Что прикажете переписать, господин? — подался к эмиру старый мулла.
— Ну, это… Коран пусть перепишет, вот! — нашелся повелитель. — И чтобы быстро! Когда сделаешь?
— Через неделю, господин, — ответил Файз.
— Через неделю? — Эмир недоверчиво выкатил на него мутноватые глаза и вдруг хихикнул: — Ну давай, давай… переписывай! Посмотрим, что ты там наваляешь… небось, как индюк бородой!.. переписчик еще!..
Неприятно пораженный, Файз вслед за учителем выпятился из зала приемов и, простившись, поспешил домой, чтобы немедля приняться за работу. Хорошую бумагу и свежие чернильные орешки он купил, заглянув по дороге на Верблюжий базар…
Через неделю Файз представил свой труд эмиру. Тот, похоже, подзабыл, о чем идет речь, ну да мулла Мухаммад Сарвари Искхазан почтительно напомнил.
— А-а-а, — прогудел эмир. — Да-да… как же!.. переписчик!.. Ну показывай, что ты там нацарапал!
Однако, полистав и несколько раз при этом удивленно хмыкнув, Хабибулла-хан отложил свежую перепись Корана и сказал, подняв на Файза взгляд сощуренных глаз:
— Ну понятно… почерк у тебя подходящий… а историю знаешь, мулла?
Вместо Файза ответил его учитель:
— О господин, молодой мулла сведущ не только в истории, но и в других науках! Он…
— Хорошо! — оборвал эмир, хлопнув себя по толстой коленке. — Решено! Пиши историю Афганистана!
— Афганистана? — оторопело переспросил Файз.
— Да, Афганистана! — воодушевился эмир. — Все устарело! Все переврано! Мы не знаем, в какой стране живем! Давай, пиши! От начала правления эмира Ахмад-шаха Дуррани и до конца правления моего отца — покойного ныне Абдуррахман-хана, да усладится его душа ароматами рая!.. Ахмад-шах Дуррани — это какой год? Когда он родителя своего прирезал?
— Это год… — запнулся было Файз, но тут же выправился: — Тысяча сто шестидесятый хиджры… или тысяча семьсот сорок седьмой от рождества Христова…
— Вот видишь! — как будто обрадовался эмир (во всяком случае, лицо его исказила гримаса, похожая на усмешку). — Все знаешь! Молодец! Пиши! Нам нужна новая история Афганистана! Полная и честная! Когда она появится, мы уничтожим весь прежний хлам! Все — с чистого листа!
— Но, ваше величество, — начал было Файз. Он хотел напомнить владыке, что существует целый ряд трудов прежних историков, которые, конечно же, никак нельзя сбрасывать со счетов, поскольку они являются бесценными источниками давно забытых сведений, — однако учитель сунул ему локоть в бок, и они снова выпятились прочь.
Следующие двенадцать лет превратили жизнь Файза Мухаммада в сущий ад.
Хабибулла-хан оказался очень требователен и придирчив. Он давал Файзу чрезвычайно трудноосуществимые задания и требовал исполнять их в указанные сроки. Он не хотел слышать о том, например, что детально разобраться в генеалогии Ахмад-шаха Дуррани и представить исчерпывающий список его потомков (каковых у сильного и любвеобильного падишаха древности насчитывалось не менее семидесяти человек мужского и женского пола) с указанием сроков жизни, занятий, главных побед и поражений невозможно не только за четыре дня, но и за четыре недели — и даже четыре месяца не выглядят чрезмерными для такой работы! Тем не менее, когда оказалось, что первое задание не выполнено (смущенно улыбаясь, Файз стоял перед троном, растолковывая эмиру, что, вероятно, придется поехать в Герат, Тегеран и, возможно, в библиотеку Сорбонны, где он встречал одну ценную рукопись, касающуюся интересующего их периода), эмир хмуро выслушал объяснения, затем с досадой отмахнулся и сделал знак в сторону дверей. Через секунду два дюжих и довольно вонючих охранника подхватили историографа, еще не понимающего смысла происходящего, под его смуглые и не очень мускулистые руки, а извиваться и сучить ногами Файз принялся, когда понял, что его волокут на конюшню. Судороги, плевки, сдавленные проклятия и змеиное шипение, издаваемые им, не помогли, а только вызвали неоднократный смех прочих участников экзекуции. Получив двадцать пять плетей, Файз, дрожа от ненависти, нервного перенапряжения и страха, чувствуя себя навеки обесчещенным и понимая, что снести подобное оскорбление ему не удастся, вышел из ворот Арка и, пошатываясь, побрел к площади Чаук…
Несколько дней он лежал в горячке, а когда пришел в себя, оказалось, что из дворца за ним дважды приходили по воле эмира, но, снизойдя к его болезненному состоянию, оставляли в покое.
Поднявшись на ноги, Файз побрел туда сам. После болезни он стал сутулиться, и взгляд черных глаз уже никогда не был таким живым, как прежде…
В конце тысяча девятьсот второго года он поднес эмиру первый том Истории: рассказ о славных деяниях шахов династии Садозаев, оканчивающийся на тысяча восемьсот сорок втором году. Второй том поспел еще через два года. В нем излагалась тщательно выправленная Хабибуллой-ханом история Афганистана со времени правления Дост Мухаммад-хана до Мухаммад Азам-хана — то есть до тысяча восемьсот восьмидесятого года. Последующие события предполагалось описать в третьем томе труда под общим названием «Тухфат ал-Хабиб», то есть «Подарок Хабибулле». Однако эмир, вновь ознакомившись с содержанием первых двух, пришел в негодование по поводу неправильной трактовки некоторых фактов и запретил издание. Самого же Файза избили палками, после чего он две недели не мог встать на ноги.
Тем не менее, когда историограф оказался вновь способен приняться за работу, эмир повелел приступить к написанию нового сочинения под названием «Сирадж ат-таварих», то есть «Светильник историй». Эмир позволил включать в него одобренные им фрагменты из прежнего труда, благодаря чему работа над первым томом завершилась довольно скоро — к середине тысяча девятьсот восьмого года.
Годом позже Хабибулла-хан разрешил наконец открыть в Кабуле медресе нового типа по европейскому образцу — «Мактаби Хабибия», — где преподавали современные западные науки и иностранные языки. Как на грех, очень скоро в стенах этой школы эмирские власти раскрыли тайную организацию конституционалистов — сторонников проведения реформ. Семерых арестованных расстреляли. Остальные семьдесят подверглись различным наказаниям и конфискации имущества. То ли по ошибке, то ли по навету Файз Мухаммад тоже был отнесен к числу мятежников и брошен в тюрьму Шерпур. Однако эмир распорядился освободить ученого — историк должен трудиться, а не терять попусту бесценное время в зловонной яме.
Памятуя о прошлом опыте, властитель приказал более тщательно проверять и редактировать тексты, выходящие из-под пера Файза Мухаммада. Секретарь эмира следил за стилистикой, настоятель медресе проверял правильность использования арабских выражений. Еще трое отвечали перед эмиром за точность излагаемых событий. Года за четыре были написаны и выпущены в свет первые два тома. Прочтя страницы только что отпечатанного третьего, касавшиеся ордена «Звезда Индии», пожалованного королевой Викторией эмиру Абдуррахман-хану, Хабибулла-хан снова вознегодовал. Тираж он приказал сжечь, а изложенные события переписать заново — дабы всем был понятен истинный смысл события: не королева жаловала эмира, а эмир оказывал ей высочайшую милость, снисходя до того, чтобы принять поганый английский орден!..
Весной тысяча девятьсот девятнадцатого года славный эмир Хабибулла-хан потребовал от Британии предоставить наконец стране полную независимость — и в самом скором времени пал на охоте от шальной пули одного из слуг собственного брата, Насруллы-хана, всю жизнь питавшего проанглийские настроения. Долгая и мучительная смерть негодяя, от которого Насрулла-хан открестился сразу после рокового выстрела, не могла искупить понесенной страной утраты — о чем и сказал Аманулла-хан, нынешний правитель Афганистана, восходя на унаследованный им престол…
Файз Мухаммад оторвал взгляд от тетрадной страницы, положил перо и снова посмотрел в окно, оглаживая темными ладонями кипенно-белую бороду.
Перед ним расстилалась серая брусчатка широкой площади. Справа виднелся украшенный колоннами фасад приземистого широкого строения — вчера сказали, там был манеж, где русский царь когда-то брал уроки верховой езды… Прямо за площадью, слева от курчавых лип небольшого парка стояло внушительное красное здание, украшенное башенками, шпилями и фигурной, выпуклой кирпичной кладкой. Солнце взошло, в первых лучах над площадью мерцал легкий летний туман. А стены и башни Кремля, чуть подернутые его легчайшей кисеей, казались тяжелее и строже — молчаливо и грозно высились они надо всем сущим, как будто охраняя мир и поддерживая в нем надлежащий порядок.
Донесся переливчатый звон часов на одной из башен…
Файз Мухаммад вздохнул. Как странно устроен белый свет!.. как по-разному живут люди!.. Он не мог отделаться от впечатления, какое произвело на него вчерашнее посещение Кремля… Эти коридоры!.. стены!.. охрана!.. Ощущение мощи, величия!.. Гулкие шаги, тишина!..
Во дворце шаха в Кабуле распорядком жизни ведал придворный церемониймейстер… старательно исполняли свои обязанности конюшие и стольники, имелись придворные астрологи, сказочники и чтецы… Как смешно это вспомнить, когда смотришь на Красную площадь!..
Да, Россия велика и могуча… но и Британия тоже велика и могуча!
С незапамятных времен две державы кружили вокруг Афганистана, будто две свирепые собаки у лакомой кости, драка за которую грозит обеим кровавыми ранами. Скалили клыки, рычали, деланно бросались, отпрыгивали, попусту поднимая пыль… А кость как лежала себе, так и лежит.
Соперничая с Россией, Англия оказывала пуштунам значительную помощь и поддержку, поскольку видела в них железный щит для отражения своего соперника — в случае, если он вознамерится захватить Афганистан. До поры до времени это было выгодно стране. Затем Владычица морей решила сделать больше — силой вправить еще один бесценный бриллиант в Корону! Ведь как хотелось видеть Афганистан новой провинцией Индии!.. Не вышло — была вынуждена отступить… снова замахнулась… опять неудача. В конце концов натянула умильную маску союзницы…
Но что показывают последние события? Вновь предательство, провокации! Кто, как не англичане, организовал чудовищную междоусобицу в Кандагаре, приведшую к почти полному истреблению племен кызылбашей? Кому еще это могло понадобиться? У Англии цели всегда одни и те же, и способы их достижения тоже не меняются: первым делом внести раздор, расколоть, посеять вековые обиды, ослабить всех — и затем наложить свою твердую руку!..
Ах, если бы вожди южных пуштунов остались верны шариату! Или хотя бы случайно прочли нужный аят! Или слушали бы иногда муллу в мечети! Они, возможно, не пропустили бы мимо своих ослиных ушей, они бы знали: «О вы, которые уверовали! Не берите иудеев и христиан друзьями: они — друзья один другому. А если кто из вас берет их себе в друзья, тот и сам из них. Поистине, Аллах не ведает людей неправедных!..»
Помня это, они не поддались бы на провокацию христианской Англии, породившую такие несчастья!..
А Россия — Россия теперь совсем другое дело. За несколько дней пребывания в Москве Файз Мухаммад не раз и не два видел своими глазами — храмы пусты, церкви разрушены!.. если стоит целая, так нет ни крестов на ней, ни колоколов!.. не видно людей у церковных ворот!.. двор всегда завален каким-нибудь хламом, обломками каких-то строений, грязью!.. запустение, разор!..
Это вселило покой в его сердце. Слава Господу, русские перестали быть христианами. Эмир прав — теперь с ними можно иметь дело всерьез.
Правда, ему как историку хорошо помнилась драма, главным действующим лицом которой стал некогда несчастный эмир Шер Али-хан[7]… но ведь если рассудить, тогда русские еще оставались христианами, что вполне объясняло их подлость и двуличие!..
Файз обмакнул перо в чернила, примеряясь, как бы ловчее вписать необходимую фразу туда, где для нее, к сожалению, совершенно не осталось места. Нерешительно поводив жалом над строкой, раздосадованно цыкнул и прибег к давно испытанному способу: поставил лишь две цифры — девять и четыре, то есть девяносто четыре, номер очередной вставки, — а саму вставку под этим же числом поместил далеко за серединой тетради, где отвел страницы для разрешения подобных казусов.
Он прочел и поправил вчерашние записи и теперь просматривал по второму разу. Глаза спокойно скользили по строкам…
Эмир с первых дней своего царствования приблизил Файза к себе, сказав, что ему всегда было больно смотреть, как отец обращался с выдающимся ученым, одним из самых разумных и знающих людей своего поколения (доведя бедного Файза этой нежданной лаской буквально до рыданий). И что он, Аманулла-хан, всегда будет рад совету человека столь здравого, столь умудренного знаниями и опытом жизни.
Разумеется, Файз все равно не посмел бы советовать повелителю впрямую. Тем не менее, историк с тревогой следил за действиями эмира и, будучи привлекаем к политической деятельности, как мог, использовал свое хоть и небольшое, но все же подчас значимое влияние, чтобы смягчить результаты решений правителя… Несомненно, молодой эмир куда разумнее злого и взбалмошного Хабибуллы-хана, тут сказать нечего. Более того, его натура в известной степени поэтична — именно поэтому он способен на дела, которые кажутся добрыми, независимо от того, в полной ли мере предвидит он их последствия. Эмир хотел построить жизнь страны по образцу Турции, преобразованной усилиями великого Кемаль-паши. Кемаль-паша взял себе фамилию Ататюрк, что значит «Отец турок». Возможно, в тайных грезах Аманулла-хан видел себя, по примеру своего кумира, поименованным похожим образом — скажем, Афгандада, «Отец афганцев». Или как-нибудь иначе… неважно, если дело до того дойдет, много найдется сладкоголосых умников, готовых помочь повелителю выбрать звучное прозвище… Ататюрк — его идеал. Неудивительно, что возле Амануллы-хана вечно крутятся турецкие офицеры, преподаватели военного училища, торговые представители Османской Турции, дипломаты. Он хочет от них совета и помощи — не понимая того, что их рекомендации идут вразрез с обычаями ислама! Который, между прочим, куда более суров и строг здесь, чем в изнеженной Турции, растленной, соблазненной примерами соседних стран — европейских и христианских. Турки давно утратили тот высокий и бескомпромиссный дух, которым напоял некогда Пророк сердца своих воинов и последователей, поэтому Кемаль-паше и удалось довести до конца свою борьбу — во благо народа вопреки народу…
А в Афганистане!.. ох-хо-хо!.. Эмир не думает об этом… ах, все-таки Аманулла-хан очень недальновиден!.. и никто не осмеливается сказать, что он сам себе роет яму!.. Файз Мухаммад тоже не осмелится, потому что сказать такое — значит покуситься на самые смелые, самые дерзкие, самые дорогие его мечты!..
И что в результате? Да, эмир хочет добра, а добро требует денег — ведь только деньгами, если не считать оружия (впрочем, оружие — это те же деньги), можно заткнуть рты противникам этих непродуманных и лихорадочных преобразований. Поэтому Аманулла-хан чеканит монету, в которой лигатуры в шесть раз больше серебра, и пускает ее по курсу почти в два раза выше прежней серебряной. Он вводит новые налоги на землю, таможню, предметы торговли — и народ уже стонет под гнетом, который эмир, в своем стремлении к благу, взвалил на него… Правильно оценивая английскую угрозу, нависающую над страной, падишах пытается перестроить армию, вводит всеобщую воинскую повинность — и вынужден усмирять племена, возмущенные отменой своих привилегий. Он издает множество законов, исполнить которые нельзя, поскольку они противоречат друг другу, убирает с постов испытанных временем чиновников, которые этим законам противятся, назначает новых — невежественных безграмотных людей, умеющих лишь вымогать взятки. Желая добра, он устанавливает такую систему для жалобщиков и взывающих о помощи, что положение слабых ухудшается, а требующие справедливости не могут ее добиться. Он основал женские школы и отменил обязательное ношение чадры! На фотографии в английском журнале сама шахиня появилась с открытым лицом!.. Он известил хакимов и высших мулл, что намерен вскоре заменить арабское письмо латиницей!.. Запретил пытки и расстрел из пушки!.. Установил, что смертная казнь возможна лишь с его разрешения!.. Даже позволил людям сбривать усы и бороды!..
И где же добро? — три года назад вспыхнул мятеж на юге страны, война длилась полтора года, погибло пятнадцать тысяч человек, государству нанесен огромный материальный и духовный урон… Потом возмущение на севере… следом восстание в Кухдамане… и снова Джелалабад!.. раскол, междоусобица!.. Трон ощутимо качается. Кто поможет? Что будет дальше?..
Вздохнув, Файз взглянул на часы, вытер перо и закрыл чернильницу.
Он застелил разоренную постель и бросил поверх нее халат. Надел чистое белье, свежую сорочку. Повязал галстук. Побрызгал на бороду одеколоном. Еще через пять минут перед зеркалом стоял моложавый господин лет пятидесяти, с серьезным и внимательным выражением лица, одетый если не щеголевато, то, как минимум, с аккуратностью и тщанием, что является лучшей рекомендацией при первой встрече. Файз Мухаммад еще раз расчесал влажные волосы, сунул расческу в карман и вышел из номера.
Поднявшись на другой этаж и пройдя коридором, он кивнул двум крепким гвардейцам-охранникам, сидевшим на стульях у золоченой двери, и сел в кресло напротив, под фикус.
Минут через десять дверь отворилась и выглянул старый Фатех Вахид-хан, во дворце исполнявший должность постельничего, а в поездках отвечавший за все, что касалось удобств и комфорта эмира. Файз поспешно вскочил.
— Как он?
— Чудит немного, — негромко ответил Фатех. — Заходи.
Фатех снова открыл дверь, и Файз с поклоном переступил порог.
— Черт знает что! — увидев его, обрадованно воскликнул эмир. — Болваны! Нет, ну ты представляешь?! Спрашиваю — где мои маникюрные щипцы? Ханума взяла!.. Почему ханума взяла мои маникюрные щипцы? с какой стати? у нее своих нет?.. — ворчал властитель, просовывая пуговицы сорочки в тугие петли. — Отвечают: потому что прислуга ханумы задевала куда-то ее собственные. Хорошо, идите в город, купите новые! Три раза посылаю за маникюрными щипцами! Приходят: нет, господин, в Москве нет маникюрных щипцов! — Аманулла-хан снова возмущенно воззрился на своего историографа. — Ты можешь в это поверить? Чтобы во всей Москве не было маникюрных щипцов — можешь?!
Файз осторожно пожал плечами.
— Господин, я не осмеливаюсь предложить вам свои, но… может быть, послать в посольство?
— Да ладно, — отмахнулся эмир. — Не к спеху. Я тебя зачем позвал… — Он сколько мог вытянул шею (при его комплекции получилось немного) и захлестнул ее петлей галстука. — Не нравится мне это, вот что.
Файз недоуменно поднял брови.
— Нет, я все, конечно, понимаю! — саркастически воскликнул эмир, выпячивая подбородок и ловко завязывая узел. — У нас свои порядки, мы мусульмане и хороним мертвецов в тот же день до заката солнца, как предписано шариатом! А у них свои порядки, и они поступают со своими покойниками, как считают нужным — например, кладут в мавзолей на всеобщее обозрение!.. Я понимаю, что они, допустим, не верят, что в первую же ночь к телу должны явиться Мункар и Накир! Но нам-то к этому как относиться?! Почему я должен… м-м-м… — Он перешел на французский: — возлагать венки и отдавать честь этому трупу, по чьей-то нелепой прихоти вовремя не похороненному?! Да меня после такого кощунства к раю и на пушечный выстрел не подпустят!..
И опять с возмущением уставился на собеседника. Файз Мухаммад мелко кивал, покусывая ус и размышляя.
Действительно, новопреставленного в первую же ночь после смерти должны были посетить Мункар и Накир — два пламенных ангела с черными лицами, — чтобы ненадолго вдохнуть в него жизнь и устроить перекрестный допрос насчет его веры и прежнего существования… И только лишь после того как он, многократно уличенный во лжи и двуличии, под их огненными плетьми все-таки будет вынужден вспомнить нестерпимо горькую правду о себе и без лукавства и уверток поведать ее Божьим посланцам — только тогда он получит возможность окончательно умереть, с неописуемым облегчением погрузившись в покой, дожидаясь того дня, когда протрубит с высокой горы над Иерусалимом вестник Всевышнего — ангел Исрафил!..
Но могут ли ангелы посетить покойника в незарытой могиле? И если нет, то каков ныне его статус?
Тут, несомненно, было над чем поломать голову. Однако, в какие богословские тонкости ни пускайся, существуют некоторые неотменимые обстоятельства: возложение венков к телу вождя мирового рабочего класса В. И. Ленина есть акт, необходимый для успешного ведения переговоров с русской царствующей персоной — Генеральным секретарем ЦК ВКП(б) Сталиным.
Предварительные переговоры уже провели, но сам на них не присутствовал: вместо него на просьбы Амануллы-хана довольно уклончиво, по-европейски, отвечал некто Рыков, глава правительства, — черноволосый худощавый человек с очень усталыми глазами; эмир остался им недоволен.
— Видите ли, господин, — сказал Файз Мухаммад, почтительно складывая руки. — С одной стороны, то, что они не верят в сошествие Мункара и Накира, не есть для нас причина отказаться от своей веры в это. С другой — шариат предписывает класть умерших ниже уровня земли. А он, как я понимаю, и лежит ниже уровня земли — вчера секретарь предупредил, что туда придется спускаться по ступенькам, — стало быть, это условие выполнено. А то, что лицо его не закрыто землей… ну, в конце концов, не смотрите на него, господин! Пересильте себя! Вы не можете сорвать переговоры!
— Переговоры! — брюзжал эмир, протягивая руку Вахид-хану, державшему запонки наготове. — Что за переговоры, если люди не понимают простых вещей! Что за переговоры, если я не могу втолковать им главное! Дружба! дружба! но мне нужны не слова, а пулеметы и пушки! И бойцы к ним!.. А они отвечают, что это вызовет международные осложнения… Какие осложнения?! Туркмены по сей день то и дело совершают разбойные набеги на нашу территорию! Почему их набеги не вызывают международных осложнений?! Почему нельзя переодеть советских солдат в туркменские одежды, чтобы все думали, что это очередной набег туркменов?! Кто заподозрит в них красноармейцев?!
— Может быть, завтрашняя встреча со Сталиным все поставит на место? — осторожно предположил Файз Мухаммад.
— Может быть, может быть!.. не знаю!.. Ладно, что там у нас?
— У нас посещение выставки, ваше величество. В одиннадцать часов… то есть можно выезжать.
— Машины ждут, — подтвердил Вахид-хан, подавая эмиру трость.
— Какой еще выставки? — буркнул эмир.
— Какая-то главная сокровищница русской живописи, ваше величество. По приглашению министра культуры… точнее, просвещения.
Аманулла-хан мученически закатил глаза, надрывно вздохнул, пробормотал несколько слов молитвы, а потом, обреченно махнув тростью, широким шагом направился к дверям.
«Паккард» стоял у подъезда. Задрав сбоку стальной кожух, шофер Савелий Долгушев колдовал в моторе.
— Добрый день, Савелий Данилыч, — сказал Анатолий Васильевич, подходя к машине. — Что, неполадки?
— Добрый, коли не шутите, — хмуро отозвался Долгушев, с лязганьем вернул гулкую железяку на место и вытер ветошью пальцы.
Долгушев возил наркома лет шесть, и Луначарский, хорошо зная его колючий нрав, сжился с ним, как сживаются люди с неудобной мебелью, — прощал такое, за что другому давно бы уже показали на дверь, если чего не хуже.
— Ну-с, — весело сказал он, усаживаясь на пассажирское сиденье. — Какие новости?
Долгушев молча тронул машину, а уже доехав до угла, неопределенно хмыкнул.
— Свояк приехал…
— Откуда? — живо заинтересовался Луначарский.
«Паккард» распугал стаю кошек, сидевших возле помойки, осторожно сунулся в подворотню, возле которой на двух скамьях расположилась компания веселых беспризорных, вырулил из переулка и покатил вдоль сверкающих на солнце трамвайных рельс. По тротуарам спешил бодрый утренний народ. Навстречу шла поливальная машина, превращавшая пыльную серятину мостовой в сочноцветный камень. Веер бело-голубой воды с ее правого бока украшала небольшая, но яркая радуга, и, мгновенно схватив ее взглядом, нарком почувствовал острый укол беспричинного восторга.
— С-под Рязани, — ответил наконец шофер. — С уезду Зарайского… с деревни.
Анатолий Васильевич не торопил: цедит в час по чайной ложке, сукин сын, а понукнешь — так он и вовсе заткнется, потом на кривой козе не подъедешь… вот характерец!
— Я ж ему и говорю: что-то ты, Семен, вроде как с лица припух?
Долгушев повернул голову и посмотрел на хозяина с таким выражением, будто именно от него ждал ответа на этот непростой вопрос.
Взгляд был таким настойчивым, что нарком просвещения невольно пожал плечами.
— Вику едят, — ответил вместо него водитель и странно гыкнул — не то хохотнул, не то еще что.
— Вику? — удивился Луначарский и сморщился, припоминая: — Вика, вика!.. Это же… м-м-м…
— Во-во. Трава такая, скот кормят. Мышиным горошком еще называют… А они хлеб пекут. Четверть муки, три четверти вики… И пухнут.
— Мд-а-а-а…
— Урожай-то был неважный, а зерно осенью все равно отобрали, — пояснил Долгушев. — И в городе крестьянам хлеба не продают. Не положено им хлеба! Свой должны иметь!
Анатолию Васильевичу показалось, что на последнем слове Долгушев отчетливо скрипнул зубами. Он повернул голову и пристально посмотрел на шофера сощуренным взглядом сквозь поблескивающие стеклышки пенсне.
Свернули на Лубянскую площадь.
— Вы, товарищ Долгушев, не преувеличивайте! — сухо сказал Анатолий Васильевич, отводя взгляд. — Вика! Безобразие, конечно!.. но этак, знаете, можно многое перечеркнуть! Будет у них хлеб, будет! Вы знаете, во сколько раз возрастет сельскохозяйственное производство к концу пятилетки? Есть, конечно, временные трудности, но…
— Согнали в колхоз народ, — проговорил Савелий Данилович так, как если бы в ушах у него звучал не человеческий голос, а, скажем, воронье карканье. — Все разорили. Что получше, начальники по избам растащили. Уходу за скотом нет, так порезали и сожрали. Лозунги всюду висят. Я бы, говорит, все лозунги снял, а один оставил: мы пропали! И тире бы, говорит, поставил. Так вот сказал, — спокойно закончил Долгушев, в свою очередь повернул голову, чтобы взглянуть на наркома и завершил: — Свояк-то мой, говорю, так сказал.
— Какое тире? — недоуменно морщась, спросил нарком.
— Да он восклицательный знак так называет, — хмыкнул Долгушев. — Неграмотный, что с него возьмешь…
«Паккард» заскрипел тормозами, останавливаясь.
— Вы, товарищ Долгушев, — сказал Луначарский. — Вы… ах, ладно, потом поговорим! — и только с досадой махнул рукой, захлопывая за собой дверцу.
В этот ранний час Наркомат был пуст, и коридоры, обычно день-деньской наполненные гомоном голосов, стуком поспешных шагов, трескотней машинописи, летящей из дверей многочисленных кабинетов, поражали тишиной и гулкостью.
Однако в приемной его уже дожидались.
— Здравствуйте, товарищи! — бросил Луначарский, стремительно шагая к дверям кабинета. — Заходите!
Битых два часа ушло на то, чтобы еще раз проговорить план мероприятий по обеспечению завтрашнего визита Амануллы-хана в Университет и посещения Большого театра.
Уже довольно раздраженно подводя итоги, Анатолий Васильевич снова подчеркнул, как важен для страны визит Амануллы-хана — правителя дружественной державы, в сношениях с которой СССР крайне заинтересован; эмир живет по старинке и может не понять той искренней простоты, которую привнесла в жизнь всех слоев возрожденного общества Великая Октябрьская социалистическая революция; поэтому следует всемерно оградить его от необходимости менять свои привычки и представления; студенты в пиджаках, толстовках и прочих кожаных куртках на встречу с эмиром допускаться не должны — только в пиджачных парах и светлых сорочках с галстуками; допуск граждан на завтрашний вечерний спектакль в Большом должен определяться наличием вечернего туалета: граждане в смокингах, гражданки — в длинных платьях!..
— Ну и будет пустой зал, коли так, — снова упрямо повторил директор театра Климчуков. — Если теперь даже простой блузы с башмаками ни за какие деньги нельзя купить, то где ж вечерний туалет взять? Разве что в том же театре, в костюмерной!
И хохотнул вдобавок, озирая присутствующих с простодушным и необидным видом — мол, а что ж, я же правду говорю!..
— Вы, Иннокентий Кондратович, напрасно столь весело смеетесь, — холодно заметил Луначарский, снимая пенсне и принимаясь неспешно протирать стекла кусочком замши, всегда лежавшим на чернильном приборе. — На вашем месте я бы сейчас не хихикал, а самым внимательным образом размышлял, как все-таки обеспечить выполнение этого трудного поручения! Костюмерные, говорите? — ради бога, давайте из костюмерных! Буду только приветствовать! Но действуйте, действуйте!.. Имейте в виду, товарищ Сталин поручил контроль за всей ситуацией, связанной с визитом Амануллы-хана, товарищу Ягоде. — Анатолий Васильевич осторожно посадил пенсне на нос, обвел присутствующих взглядом и проговорил раздельно и с нажимом, словно подчеркивая, что он и мысли не допускает, будто кто-нибудь может не знать этого имени или должности, занимаемой его обладателем: — Заместителю председателя ОГПУ!.. Рекомендую постараться. Вешать на себя ярлык саботажника, дискредитирующего народную власть в глазах иностранца, — вам это надо?
Климчуков не ответил, только побурел и стал нервно перебирать разложенные перед собой бумаги.
Через десять минут Луначарский, озабоченно поглядывая на часы, уже снова сидел в машине. Пока добирались до гостиницы, он успел составить в уме планы двух статей, которые непременно требовала «Правда». К завтрашнему дню — о положении в Академии наук, а об отношении к религии в школе — к четвергу. В мозгу созрели формулы, которые, он знал, будут сами по себе жить до той поры, когда найдется минута взяться за перо, — и тогда свободно и убедительно облекутся словами. «Если деятельность ученого не увеличивает количества пищи, значит, пища для его ума была недоброкачественной!..» «Пролетариат добился того, чего никогда не было при царе — свободы исповедания. Мы проявляем терпимость к чужой вере. Но разве можно не удалять из школ верующих учителей?..» И еще одна мысль мелькнула, уже совсем самостийная, инициативная: не высказаться ли по поводу пораженческого заявления Бухарина перед учащимися рабфака — насчет того, что управлять страной, оказывается, труднее, чем думали большевики, когда принимали власть?..
У подъезда «Националя» переминались трое неприметных, плечистых, в кепках и курточках, настороженно постреливающих взглядами по сторонам, а также два сотрудника наркоминдела, давно ему знакомых.
— Здравствуйте, товарищи! — оживленно поздоровался Луначарский. — Едем?
— Ждем, — ответил один из них, ответно кивнув. — Не торопятся их величества.
— Ну, дело падишахское, как говорится, — рассмеялся нарком просвещения. — Восточных нег томительная сладость!.. Ничего, подождем.
Скоро появились охранники эмира — двое встали у дверей, двое прошагали к черному «роллс-ройсу», предназначенному для гостей. Неприметные плечистые тоже подобрались.
— О, ваше величество! — Луначарский просеменил вперед, кланяясь, но кланяясь как-то боком и неопределенно; мимолетная неопределенность объяснялась возникшим в последнюю секунду в душе раздраем: ведь еще по дороге он твердо решил про себя, что сегодня кланяться вообще не станет, поскольку в пролетарском государстве поклоны давно и навечно отменены; однако при появлении царствующей особы в ушах зазвучал низкий, сипловатый голос Сталина: «Из тактических соображений, товарищи, мы не должны относиться к Аманулле-хану так, как он того заслуживает в силу своей классовой принадлежности. Нам, товарищи, в настоящий момент придется закрыть глаза на то, что Аманулла-хан — представитель самой верхушки пирамиды угнетения. — Краткая усмешка, пауза, и затем почти ласковым голосом: — Еще будет время об этом вспомнить!..»
Когда он слышал этот голос (неважно, въяве, на заседаниях Совнаркома или, как сейчас, звучащий в памяти), на него в первую секунду накатывало легкое головокружение. Ему казалось, что по крайней мере один из тех нескольких десятков, а то и сотен смыслов, вложенных в слова Сталина, существует специально для того, чтобы он, Луначарский, снова вспомнил, как велика милость говорящего! как много в нем доброты и великодушия, позволяющих столь снисходительно относиться к его, наркома просвещения, прежним грехам! К тому, что в годы столыпинской реакции он стал на путь ревизии священного учения — марксизма! Что примкнул к махистам и допускал большие политические просчеты! Что в группе отзовистов «Вперед» вел борьбу против самого Ленина и ленинской линии, трусливо отказываясь от революционной борьбы! И что на нем лежит несмываемое клеймо ревизиониста и перерожденца, да еще и с богостроительскими наклонностями, а кто не помнит этого клейма в точности, так пусть откроет работу Ильича «Материализм и эмпириокритицизм», в ней все про него сказано вождем мирового пролетариата!..
Именно воспоминание об этом голосе, каждый звук которого вызывал в его душе одновременно злобу, страх, гипнотическое желание повиноваться и надежду на то, что он прощен навсегда, навечно! — оно-то и заставило наркома в последнее мгновение изменить тому горделивому посылу, с которым он направился было к дверям, и вместо того, чтобы перед лицом восточного деспота проявить пролетарское достоинство и несгибаемость, вынудило этак вот, по-рачьи, скособочиться перед падишахом.
Впрочем, кажется, никто не обратил внимания.
Эмир уже рокотал, протягивая руку:
— Рад вас видеть, Анатолий Васильевич! Вы снова будете нашим Вергилием?
— О да, уважаемый Аманулла-хан, о да! — нарком рассыпал нежное воркование отменно поставленной французской речи. — Товарищ Сталин поручил именно мне… ведь мы не можем отдать вас в руки неведомых экскурсоводов!..
Эмир пригласил его в машину и всю дорогу до Третьяковки расспрашивал о постановке музейного дела в Советской России — расспрашивал деловито и даже с удивившим Луначарского знанием деталей, выказывавшим непраздность этого интереса.
— Видите ли, господин эмир, — отвечал Луначарский. — Во главу угла мы ставим сохранение наших культурных ценностей. Ведь они принадлежат народу! Если в царское время… — Он осекся. — Гм-гм… если до революции был возможен произвол по отношению к предметам искусства, когда каждый владелец мог в любую секунду продать или подарить принадлежащие ему картины, скульптуры, археологические древности или предметы роскоши, имеющие художественное значение, то есть распорядиться ими по своему усмотрению и тем самым лишить жаждущий культуры народ возможности не только физически владеть ими, но даже и любоваться на музейных стендах, то теперь наше культурное наследие нашло надежную защиту! Мы внимательнейшим образом следим за охраной памятников культуры. Это достояние народа, и ни одно хоть сколько-нибудь значительное явление искусства теперь не может быть утрачено!..
Одобрительно кивая, эмир осмотрел здание. В двух шагах за ним следовал белобородый и немного сутулившийся человек. Он то и дело что-то помечал в тетради. Луначарский поморщился, припоминая. Это был летописец эмира, этот, как же его, м-м-м… Их знакомили вчера, но второпях, и Анатолий Васильевич забыл имя.
В холле произошла небольшая заминка — служительница решительно встала в проходе, бескомпромиссно указывая эмиру на короб с грудой гигантских войлочных тапочек.
Эмир растерянно оглянулся. Нарком уже подлетал к виновнице глупого недоразумения. Полы пиджака стелились по ветру.
— Вы что себе позволяете?! Не видите, что происходит?! Что вы тут со своими бахилами?!
— Так положено же, Анатолий Васильевич! — залепетала старушка. — Паркет же!..
— Мозгами думать положено! — отрезал Анатолий Васильевич и, с улыбкой повернувшись к эмиру, снова перешел на французский: — Проходите, ваше величество, проходите! Это, видите ли, у нас для посетителей! Мы всеми способами стараемся беречь достояние народа!..
В кабинете главного смотрителя Третьяковской галереи Валериана Ивановича Трухановского пахло сердечными каплями. Сам же он, старчески сгорбившись и далеко и низко, под самую лампу сунув седую вихрастую голову, быстро писал что-то на листах желто-серой бумаги, то и дело протыкая бумагу стальным пером и рассыпая веер мелких чернильных брызг.
Писанина не ладилась — набросав несколько слов или, как максимум, целую фразу, Валериан Иванович, шепча что-то яростное, перевертывал лист другим концом, начинал заново, снова браковал, переворачивал на чистую сторону и, стремительно выписав начало предложения, снова вычеркивал — со скрипом, скрежетом и даже с какими-то мелкими опилками, злобно выдираемыми пером из дурной бумаги.
Когда наконец ему удалось исписать, чудом не похерив ни единого слова, целую страницу, дверь кабинета приоткрылась и послышался низкий голос:
— Валерьян Иваныч, можно к вам?
Смотритель поднял голову, нервно дернул щекой и бросил на вошедшего взгляд, который никак нельзя было назвать ни приветливым, ни даже равнодушным.
— Милости прошу, Алексей Викторович, — скрипуче сказал Трухановский и добавил ядовито: — Почему так робко? Обычно вы не стесняетесь!..
— Да кто же вас знает, Валерьян Иваныч, — хохотнул Щусев, проходя в кабинет. — Может, вы меня сразу мокрыми тряпками!
Смотритель снова дернул щекой и молча придвинул к себе новый лист.
— Все-таки пишете, — полувопросительно произнес Щусев.
Вместо ответа перо звонко поклевало донышко чернильницы.
— Напрасно вы, Валерьян Иваныч! — Щусев с сердцем махнул рукой, сел в кресло и закинул ногу на ногу. — Ну вот видит бог — напрасно!
Скрип пера стал еще ожесточенней.
— Послушали бы вы меня, голубчик!..
Сразу после этого пространство возле письменного стола шумно взорвалось: брызнув чернилами, перьевая вставочка полетела в одну сторону, лист в другую, а главный хранитель, вскочив на ноги и опрокинув стул, с грохотом рухнувший на паркет, воинственно выставил клокастую бороденку, прижал сжатые кулаки к груди и тонко закричал:
— Не смейте называть меня голубчиком!.. Не смейте!.. Как вы могли! как вы могли!..
Замолчав, он оглянулся, как будто только что проснувшись, и стал трясущимися руками поднимать стул. Щусев вскочил, помог. Смотритель сел, обессиленно подпер голову руками.
— Как вы могли!..
— А что мне оставалось? — раздраженно спросил директор Галереи. — Что?! Если б я, как вы, начал им препятствовать в их безумном стремлении подарить Аманулле-хану лучшую картину Кустодиева, мы бы сейчас с вами уже знаете где сидели?! В холодной! А через неделю — на Соловках! А картину они все равно бы забрали! Без нашего с вами участия! Вы хоть это-то понимаете, Валерьян Иваныч?!
— Лучшее, лучшее полотно Кустодиевского зала! — застонал смотритель, качая головой из стороны в сторону. — Лучшее полотно! «Купчиха»! Боже мой, боже мой!.. Что же они делают! Этот басурман только пальцем повел — мол, какая интересная живопись!.. И на тебе: Луначарский уже руками машет! «Пожалуйте! Дар советского правительства!..» Мерзавец!.. А вы!.. а вы!..
— Ну что, что я?! — Щусев в свою очередь прижал кулаки к груди. — Да, мы должны сопротивляться им, но не в лоб! Не напролом! Потому что, если нас с вами посадят, через две недели они отсюда вообще все вывезут! Поймите! Смотрителя Эрмитажа после его протестов тут же в ГПУ взяли — и что теперь там делается, знаете?! Лучше меня вы все знаете, Валерьян Иваныч! Грузовиками вывозят! Грузовиками!!! Рудольф Лепке недурные деньги на этом зарабатывает! Рудольф Лепке знает, с кем иметь дело! Рудольф Лепке — это вам не…
— Господи, да кто это?! — истерично выкрикнул Валерьян Иваныч.
— Берлинский аукционист, — буркнул Щусев, передыхая. — Одновременно и известный маршан.
— О-о-о!.. — снова застонал смотритель. — Мерзавцы!.. Все равно!.. Вы!.. а вы!.. ведь вы всю Москву разрушили, Алексей Викторович! Всю Москву!.. Ваше имечко проклинать будут, вот увидите!.. Проклинать!..
— Я?! — изумился Щусев. — Это вы мне?! Да если бы не я, вообще бы уже ни одной церкви не осталось! Храм Христа Спасителя уже повалили бы! Я вам больше скажу: они его еще повалят, можете не сомневаться! Я вам про это и толкую: нас не будет, им вообще никто палок в колеса не вставит! Они тогда галопом по всему! Вскачь!.. Поэтому мы должны быть! А чтобы нам быть, нужно же как-то гибче! как-то разумней! Газету откройте — по шахтинскому делу одиннадцать человек вчера к расстрелу приговорили! Да вам за пять минут такое же вредительство навесят! Еще бы не вредительство — царствующей особе в подарке Советского правительства отказывать!.. Ну, расстреляют вас — и что? Кто тогда всем этим хозяйством станет заведовать? Никто? Тогда они сразу все и вывезут, будьте уверены! Чохом!..
Он тоже рухнул в кресло и стал запаленно обмахиваться ладонью.
— Что творят-то, господи!.. — бормотал Трухановский. — Как же могут они так!..
— А что вас удивляет? Нормально они себя ведут, — саркастически щурясь, сказал Щусев. — Как самые обыкновенные завоеватели. Как татары. Как хунхузы какие-нибудь там… Если б хунхузы Москву захватили, что было бы? Вот именно это и было бы — на поток ее и разграбление!.. Все чужое, ничего не жалко! все с бою взято! все свое теперь! хватай, вези, продавай!.. А вы как думали? Только так…
— Хунхузы, — тупо повторил смотритель.
— Ну да, — кивнул директор. — Или кто там еще — вандалы? вестготы?.. Варвары, в общем… Можно почитать, что вы написали?
Помедлив, смотритель трагическим жестом протянул ему лист.
— Благодарю… Так-так… Ну понятно… «Ограбление Третьяковской галереи…» Здорово. «Расхищение народного достояния!..» Ого!.. Не шутка — «Под непосредственным руководством наркома просвещения Луначарского!..» Я вам скажу, одно это уже на уголовную статью тянет. А вы как думали? — облыжная клевета и дискредитация… И потом, зря вы так, Валерьян Иваныч, все-таки Анатолий Васильевич тоже делает что может… конечно, не очень много он может… да и сдается, что страшно ему очень… но все-таки кое-что делает!..
— Что он делает! — взвился Трухановский. — Вы знаете, что из Остафьевского имения графа Павла Сергеевича Шереметева выгнали?! На кухне бытовал! За шестьдесят рублей служил хранителем своего собственного дома-усадьбы — памятной по Вяземским, по Пушкину, по Карамзину! Прогнали как лишенного выборных прав! Без хлебной карточки оставили! А при этом Анатолию Васильевичу хватает совести жить летом в Остафьевском доме на даче! Вы это знаете?!
— Знаю, знаю… нехорошо, что тут скажешь… Но у вас тут тоже, знаете ли, не очень славно. «Советская власть попустительствует разорению и обнищанию страны!..» Хлестко, хлестко, ничего не скажешь… прямо как для следователя писали… А адресуете, значит, на высочайшее имя: «Уважаемый товарищ Сталин! Считаю своим долгом поставить Вас в известность…» Вы серьезно? Думаете, товарищ Сталин не в курсе?.. Смешно, право слово, просто смешно! Мы взрослые люди, Валерьян Иваныч! Нельзя же быть таким наивным!..
Он сложил лист пополам и методично порвал в мелкие клочья.
Смотритель молча наблюдал за его действиями.
— Так что же делать? — спросил он, когда Щусев высыпал обрывки в урну.
— Не знаю, — вздохнул директор Третьяковской галереи. — Держаться надо. Их не переспоришь.
Поезд медленно тянулся, подолгу стоял на станциях. Прижавшись друг к другу, девочки сидели на своей полке. Ольга то и дело вспоминала маму, папу, сестренок. Если б можно было сейчас кинуться обратно — туда, на Урал, в тайгу! Как же они там одни?! Как?..
Но колеса настойчиво стучали, отвечали: вот-так, вот-так, вот-так. Или еще: нель-зя, нель-зя, нель-зя.
Дашка ругала ее, если она начинала плакать, и поэтому Ольга плакала только во сне.
Ближе к вечеру второго дня пути они вышли на станции Росляки. До деревни оставалось километра три, и можно было идти по дороге, но Дарья решила, что в таком оборванном виде на улице показываться нельзя. Дали кругаля, пробрались задами. Когда Ольга увидела дом дяди Лавра, у нее и вовсе подкосились ноги, и она села на желтую ботву.
— Ты чего? — спрашивала Дарья, прижимая к себе и гладя по голове. — Ты не плачь! Теперь все у нас будет хорошо! Всегда будет хорошо! И мамка с папкой приедут! Не плачь!..
Плетнев оказался за границей.
Ему было странно даже подумать об этом.
Заграница. За-гра-ни-ца! ЗА-ГРА-НИ-ЦА!
Это слово очень много значило. Очень!
В Сочинский порт приходили корабли. Они двигались к причалу, а за ними зримо стелился пахучий, розово-синий, мерцающий, душистый шлейф заграницы. На берег сходили моряки. В норвежских меховых куртках! В итальянских джинсах! В немецких туфлях на мягкой резиновой подошве! В карманах лежали американские сигареты! Жвачка! Они несли цветастые полиэтиленовые пакеты. В пакетах — радиоприемники и магнитофоны, одежда и обувь. Все это они продавали. Пакеты тоже продавали. Поговаривали, будто бы там, за границей, эти пакеты дают в магазинах бесплатно. Как бы приложением к товару… Плетнев в это не верил. Какой дурак будет давать пакет бесплатно? Ну еще можно было бы представить такое здесь, в социалистическом Союзе. А там?! Да ни в жизни. Там капитализм, никто никому ничего бесплатно не дает. Только за деньги! Но вещи хорошие, ничего не скажешь…
За морями, за горами простиралась эта волшебная страна — Заграница. Простому человеку глупо было и мечтать, чтобы оказаться там хоть ненадолго. Чтобы хоть одним глазком!.. Нет, простому человеку там делать было нечего. Туда попадали только моряки, писатели, олимпийские чемпионы… ну, деятели партии и правительства, разумеется. Всякие там шишки. А простому — разве только чудом?..
И вот — чудо случилось! Плетнев стоял на совсем чужой земле, расположенной далеко за пределами нашей бескрайней Родины!
Стоял — и поражался тому, как ловко, оказывается, можно устроить, чтобы ни один штрих не напоминал человеку, где он есть на самом деле. Ну только слишком жарко, пожалуй. А в остальном — ничего заграничного! чистой воды Советский Союз! Даже хлоркой от недавно мытых полов несет точно так же, как в танковом училище!..
Рыжий капитан Раздоров и кореец Пак, оба в спецназовской «песчанке», сидели на подоконнике, остальные стояли полукругом и слушали, что они заливают. Вновь прибывшие тоже были в «песчанке» — только в новехонькой, не успевшей даже обмяться.
— С кормежкой плоховато, — сказал Пак. — Сухпайками перебиваемся. Два раза в неделю горячее питание. По типу «чай, не свиньи — сожрут!» Каша комбинированная…
Все переглянулись. Каша комбинированная варилась из примерно равного количества риса, перловки и пшена. Остыв, она превращалась в скользкий и упругий блин, по вкусовым качествам более всего похожий на сырую мидию.
— А магазин в посольстве есть? — поинтересовался Голубков.
— Есть, — кивнул Раздоров. — Только там это вот, — он характерно пошевелил пальцами. — На афгани торгуют. А нам пока не выдавали. Что-то тянут…
Тут дверь раскрылась, и вошел Симонов. Огляделся. Собственно говоря, смотреть ему было особенно не на что. Парты вынесли. Расставили раскладушки с полосатыми матрасами. На каждой лежит автомат и поясной офицерский ремень с пистолетом, ножом, подсумками и гранатами. Ну, еще на доске кривая надпись мелом:
«ВРАГ НЕ ДРЕМЛЕТ!»
Это уже Голубков постарался.
— Что, устроились? Вы тут осторожней, елки-палки. Не казарма. Здесь скоро детям учиться… Ладно, выходи строиться!
Высыпали в небольшой вестибюль, построились. Симонов встал на правом фланге.
У окна ждали двое. Один — седой, высокий, сухощавый, лет пятидесяти пяти, одет как все, в «песчанку». Другой поплотнее, лет сорока. Глаза холодные, серые. Большие залысины. Белая рубашка с черным кожаным галстуком, черный кожаный пиджак — и почему-то кроссовки. Должно быть, для контраста.
— Я — начальник охраны посольства полковник Князев Григорий Трофимович, — сказал седой. Голос у него был негромкий, ровный. Повернул голову к своему напарнику. — А это сотрудник представительства КГБ в Кабуле полковник Иванов, Иван Иванович… С прибытием вас, товарищи офицеры! Скажу сразу: обстановка в Кабуле тревожная. С первой минуты вы должны помнить: возможны провокации со стороны сил, оппозиционных правительству Афганистана. Не исключены даже нападения на посольство. От вас требуется предельная бдительность и осторожность. Ближайшая задача — круглосуточная охрана и оборона территории посольства, изучение обстановки в городе, рекогносцировка местности. Информация будет доводиться по мере необходимости, — помолчал, присматриваясь к офицерам. — Вопросы есть?.. Вопросов нет. Тогда прошу вас, Иван Иванович.
Тот широко улыбнулся, и оказалось, что во рту у него много больших желтых зубов.
— Здравствуйте, здравствуйте, орлы! — заговорил Иван Иванович свойским голосом. Ну уж таким свойским — просто в доску, пробу ставить негде! — Первое, что хочу сказать. — На его физиономию набежала суровая тень. — В отряде установлен сухой закон. Прошу неукоснительно соблюдать. Кроме того, имейте в виду, что… — поднес кулак ко рту и деликатно покашлял. — Гм… гм… Морально-психологический климат в посольстве весьма своеобразен. Вам не следует общаться с сотрудниками и служащими посольства. Особенно с одинокими женщинами. — Ненадолго замолкнув, он обвел бойцов скорбным взглядом. — Их здесь много — секретарши, машинистки, медсестры, — снова помолчал и вдруг сказал убежденно, искренне, даже как-то взволнованно: — Сейчас не время для ханжества, товарищи офицеры! Будем называть вещи своими именами! — набрал побольше воздуху и отчеканил, отбивая каждое слово взмахом кулака: — Эти женщины будут пытаться устанавливать с вами интимные отношения!
Офицеры начали недоверчиво переглядываться. Голубков не удержался — прыснул.
— Смеяться станем, когда замеченные в подобных действиях будут откомандированы в двадцать четыре часа, — сухо заметил Иван Иванович. — Прошу учесть: измена жене приравнивается к измене Родине!..
— И это справедливо, — с легкой усмешкой вставил Князев.
— Далее. Что касается бытовых условий. К началу учебного года вас переселят в другое место. Так или иначе, в отведенных вам классах не свинячить. — Тут он нахмурился, пожевал губами и сказал, по-видимому, пытаясь более доступно объяснить, что имеет в виду: — Это школа, а не хлев. Тут детям учиться, не забывайте… Что еще?
Поднес руку к голове и почесал залысину.
— Да. Вот. Погода здесь, как видите, жаркая. Гигиену соблюдать нужно. Без мытья никак. При посольстве имеется бассейн и душевые…
Лица бойцов просветлели.
— …но там купаются женщины и дети. Вам ими пользоваться запрещено. При школе свой бассейн, маленький…
Плетнев поймал восторженный взгляд Голубкова — ура, мол!
— Туда тоже ни ногой! — хмуро закончил Иван Иванович.
— А где же мыться? — спросил кто-то.
— Это что за выкрики?! — резко повысив голос, осведомился Иван Иванович, а после грозной паузы поднял руку успокоительным жестом. — Не волнуйтесь, все предусмотрено. Мыться на заднем дворе школы. Там есть резиновый шланг для поливки газонов!
Минут через двадцать бойцы гурьбой стояли возле скамейки неподалеку от крыльца школы. Смеркалось, жара спадала, даже, казалось, по листве деревьев, которыми зарос большой посольский двор, пробегал едва заметный ветерок.
— Князев — мощный мужик, — сказал Раздоров. — Пацаном Великой Отечественной успел хватить. Нелегалом на территории Германии работал. Он у нас на КУОСе преподавал… Железный мужик Григорий Трофимович, — повторил Раздоров, уважительно качнув головой. — А Ивана Иваныча этого я в первый раз вижу.
— Во, бляха-муха, дела, — огорченно сказал Голубков, стараясь попасть, но все же не попадая стряхиваемым пеплом в мятое ржавое ведро, приспособленное старожилами под пепельницу. — Иван Иваныч этот еще на нашу голову. Вишь какой умный — из шланга. Самого бы его из шланга. У нас в деревне коров из шланга не моют…
У него был ужасно обиженный вид.
— Вы не смейтесь! Мы, бляха-муха, не на отдых же сюда приехали! Можно сказать, кровь свою проливать! А тут вон как нас встречают — из шланга! Это что ж выходит — как сахару, так два куска, а переспать — кровать узка?
И горестно покачал головой.
— Ладно уж, кровь! — усмехнулся Раздоров. — Пока что п отом обходимся… Но вообще-то привыкай. Это же посольство.
Пак сидел возле скамьи на корточках.
— Ну да, — кивнул он. — Чудес много…
— Причем тут посольство? — спросил Голубков, недовольно глядя на Раздорова. — Каких чудес? Они что — из другого теста сделаны? Такие же советские люди…
— Советские-то советские… да только тут свои законы.
— Какие еще такие свои законы? — не смирился Голубков. — У нас всюду одни законы!
— А вот такие. К примеру, если ты шофер, а я третий секретарь, ты со мной не больно-то пообщаешься. Понял?
— Почему?
— Потому что третьему секретарю с шофером общаться зазорно. Понял?
— Что ж тут непонятного, — хмуро отозвался Голубков.
— Но зато если ты третий секретарь, а я, например, посол, — торжествующе продолжил Раздоров, — то я с тобой и срать рядом не сяду!
Все расхохотались, а Голубков покачал головой, с досадой пульнул в ведро окурок и сказал:
— Во, бляха-муха! Тоже, значит, иерархия!..
Первые шесть — нести службу, вторые — бодрствовать при оружии. Третьи шесть часов отводились на сон. Однако требовалось доводить до ума систему обороны посольства. Поэтому было не до сна: не больно уснешь, если сначала орудуешь лопатой, насыпая мешки песком, а потом таскаешь их на плоские крыши зданий, построенных, как бастионы, по рубежам немалой территории посольства. Из мешков сооружали огневые ячейки — каждая на двух бойцов. К штатному вооружению — то есть автоматам, пистолетам, штык-ножам, гранатам и двойному боекомплекту — придавался ручной пулемет, бинокль и радиостанция. Сила!
Кроме того, поступило распоряжение производить дополнительное круглосуточное патрулирование по внутреннему периметру ограды посольства. Всем это казалось совершенно бессмысленным, поскольку с крыш все видно гораздо лучше. Однако приказ (да к тому же поступивший из Москвы) не обсуждается. Жена посла, чуткий сон которой стали нарушать грубые звуки топавших под окнами сапог, выразила негодование. «Послица» вообще была женщиной в некоторых отношениях выдающейся. Во-первых, она выдавалась титаническим, но совершенно расплывшимся бюстом. Во-вторых, чисто социалистическим подходом к вопросам контроля и учета. Раздоров утверждал, что она считает яблоки на деревьях в своем садике и морковку на грядках в своем огородике, чтобы знать, не поживился ли ими кто-нибудь из охранников. Послушав его, Голубков пришел в негодование и долго возмущался, напирая, в частности, на то, что морковка содержит витамин «А», благотворно влияющий на остроту зрения, а если трескать исключительно сухпайки, которые, несмотря на постоянный голод, уже не лезут в горло, то все станут подслеповаты и не смогут оборонить посольских — да и ту же послицу, между прочим! — в случае вражеского нападения…
Чтобы не топали, бойцов переобули в спортивные тапочки. И строго-настрого наказали не лязгать попусту амуницией. Да и вообще как можно меньше попадаться посольским на глаза, чтобы не напугать своим видом… Плетнев флегматично заметил, что своим видом они теперь были способны их разве что рассмешить, — трудно представить, насколько нелепой фигурой становится до зубов вооруженный человек благодаря такой незначительной, казалось бы, детали своего обмундирования, как белые тапочки. Однако приказ есть приказ. Что толку обсуждать приказы? Их требуется исполнять.
Короче говоря, выбрать время, чтобы заскочить в госпиталь и спросить, работает ли там Николай Петрович Кузнецов, Плетнев смог только дней через десять.
Кабинет Кузнецова оказался в самом конце коридора, насыщенного тем специфическим запахом, что присущ всем медицинским учреждениям и вызывает неприятные ассоциации — уколы… кровь из пальца… горчичники. В общем — разнообразные проявления мелкого врачебного мучительства.
Подняв глаза и убедившись, что на черной стеклянной табличке написано именно то, что нужно, Плетнев постучал, а потом толкнул дверь и вошел в комнату.
Она оказалась разделенной на две части.
Левая походила на процедурный кабинет. Здесь стоял письменный стол, дерматиновая кушетка, дощатый стеллаж и несколько белых медицинских шкафов. Еще в одном, стеклянном, виднелись какие-то пузырьки и коробочки. Слева в углу эмалированная раковина и водопроводный кран. Из него часто капала вода.
Правую часть комнаты отделяла перегородка. Деревянный низ был выкрашен белой масляной краской, а верх — застеклен.
Возле стеллажа стояла девушка в белом халате и, встав на цыпочки, пыталась засунуть несколько папок на самую верхнюю полку.
Халатик и так-то, видать, был коротким, а уж теперь!..
Плетнев сомнамбулически подошел к ней и протянул руку, чтобы помочь затолкнуть папки. Медсестра испуганно повернулась, нервно одергивая подол. Рожица курносая, глаза зеленые.
— Простите, — сказал Плетнев сурово. — Вы часом не Кузнецов Николай Петрович?
На мгновение медсестра остолбенела, но тут же нашлась:
— Конечно, я! Только усы сбрила…
— А усатый где?
— Он на приеме, — и вдруг заулыбалась. — Ой, а вам срочно?
— Срочней не бывает.
— Ой, а он скоро придет! — обнадежила она. — Ой, а вы чаю хотите?
Плетнев хотел между делом осведомиться, что она так уж разойкалась, но тут…
— Вы ко мне? — спросил Николай Петрович от двери.
Плетнев повернулся.
Приятно видеть, как близкий человек лишается дара речи.
— Саша! — ошеломлено воскликнул Кузнецов, когда этот дар к нему вернулся. — Вот это да!..
— Да, Николай Петрович, это к вам товарищ, — зачем-то пояснила медсестра довольно горестным тоном. Плетнев с усмешкой подумал, что, должно быть, она рассчитывала напоить гостя чаем, а заодно попытаться установить с ним те самые отношения, о которых столь взволнованно и горячо толковал давеча Иван Иванович.
— Ну-ка пошли! — уже увлекал его Кузнецов в сторону застекленной перегородки, за которой, как выяснилось, располагался его небольшой кабинет.
Усадил в кресло под портретом Брежнева.
— Ну ты даешь! — не унимался Николай Петрович. — Да как же ты сюда попал?!
Плетнев рассмеялся и развел руками.
— Командировали!..
— Зина! — крикнул Кузнецов. — Ну-ка чаю нам спроворь! А меня-то, меня-то как нашел?!
— А что проще? Вы мне сами сказали: еду начальником поликлиники посольства. Посольство здесь одно — в Кабуле. И поликлиника при нем одна. Зашел для начала в регистратуру. Тут, мол, у вас полковник Кузнецов случайно не работает? Как же, говорят, не просто работает, а всеми нами командует! Идите направо по коридору!.. Ну и как вы тут?
Медсестра Зина принесла чайник, пиалки, блюдце с джемом, а уходя, неожиданно стрельнула своими зелеными глазками и полыхнула в Плетнева еще одной улыбкой.
— Да как тебе сказать, — ответил Кузнецов, наливая в пиалы чай такого цвета, что Плетнев засомневался — да уж чай ли это на самом деле?! — Лучше и не спрашивай! Через день какая-нибудь заваруха… Варенье бери.
— Разве? Я уж почти две недели тут, и все спокойно.
Плетнев поднял пиалу и осторожно принюхался.
— Извини, черного не пьем, — откомментировал Кузнецов его движение. — Сердце не велит по такой жаре. Зеленый. Не сомневайся, он полезный… Понимаешь, это в столице более или менее спокойно! А новости почитай! То и дело мятежи! То на севере, то на юге, то на западе, то на востоке… Герат, Газни, Кунар, Балх!.. Недавно двух наших советников убили. Где-то в Пактике. Прямо на командном пункте корпуса грохнули. Группировка мятежников прорвалась и… Нет, ты мне скажи, — возмутился он. — Что за командный пункт корпуса, если к нему мятежники прорваться могут?!
И махнул рукой.
— Нам только «Правду» привозят, — Плетнев пожал плечами. — Там ничего такого…
— Это понятно. Я местные газеты имею в виду. Переводчики просвещают… Да ну их всех. Ты пей чай-то, пей. Варенье вон бери.
За перегородкой послышался негромкий разговор. «Николай Петрович у себя?» — спросил молодой женский голос. Довольно строгий. «У него военный сидит», — сообщила медсестра Зина. Послышались шаги. Стихли. Должно быть, обладательница строгого голоса вышла на середину комнаты. «Знакомый какой-то, — добавила медсестра. — Из новой охраны, наверное. Симпатичный…»
Шаги возобновились, и в кабинет заглянула девушка в белом халате. На шее, как водится, висел фонендоскоп. Руки держала в карманах. Лицо и впрямь было строгое. Красивое и строгое. Широкие брови немного нахмурены. Глаза большие, черные.
Войдя, она окинула Плетнева мгновенным взглядом и бросила мельком:
— Здравствуйте.
Тут же отвернулась. Длинные темно-каштановые волосы были собраны на затылке золоченой скрепкой.
— О-о-о! — начал было Николай Петрович, и по выражению его добродушного и довольного лица стало понятно, что он собирается и ее тоже посадить за стол и напоить чаем.
— Николай Петрович! — оборвала она. — Извините, но уже пять минут третьего!
Кузнецов вытаращился, хлопнул себя ладонью по голове, вскочил и начал рывками снимать халат.
— Из головы вон! Саша, извини, проверяющих встретить надо… Познакомьтесь. Вера, это Александр Плетнев, мой друг. И сосед — в одной коммуналке в Москве живем!.. А это Вера Сергеевна, замечательный доктор.
Вера вежливо улыбнулась краешком полных губ и, помедлив, протянула ладонь для краткого рукопожатия. Ладонь оказалась теплой и сухой.
— Очень приятно, — кивнул Плетнев. — Здравствуйте.
— Ты посиди, посиди! — воскликнул Николай Петрович. — Мы скоро!
Он только развел руками:
— Служба… Как-нибудь еще зайду.
Им было не по дороге. Врачи направлялись в главный корпус, Плетнев — в расположение группы. С Кузнецовым они пожали друг другу руки, с ней ему хотелось бы обменяться улыбками.
— До свидания. Еще увидимся…
— До свидания, — не посмотрев на него, сухо бросила Вера.
Шагая к школе, Плетнев чувствовал легкое раздражение. Неприятно, когда тебя не замечают… Как будто дерево увидела, а не человека. Дерево и дерево, пусть себе стоит!.. «Ну и ладно, — решил он. — Нам с ней не детей крестить».
Но все-таки какая-то занозка в сердце осталась.
Как-то раз рано утром Симонов вызвал старших лейтенантов Пака и Плетнева.
— Значит, елки-палки, так, — сказал он. — Поступила просьба от афганского руководства. Хотят подучить своих ребят из тутошних органов безопасности… Набрали, елки-палки, бойцов по признаку идеологии. Плакаты они хорошо пишут. Языки тоже на славу подвешены. А что касается остального — беда. Короче говоря, нужно их натаскать по специальной физической подготовке и стрельбе. Готовы?
В качестве сопровождающего с ними ехал какой-то афганец. Пока выбирались из города, спутник помалкивал, но потом Пак его все же разговорил. Он оказался офицером в чине капитана, служил в контрразведке афганского МГБ…
Плохо асфальтированная дорога была довольно безлюдной. Изредка встречались пригородные автобусы, более подходящие для музейного хранения, чем для перевозки людей, — до отказа забитые пассажирами, дымящие, натужно воющие, всегда перекошенные на один бок. Грузовики. Ободранные легковушки… Солнце палило с ослепительно ясного неба, заливая окрестные поля и видневшиеся вдалеке бурые горы. Утомительно яркий свет щипал глаза. Асфальт дал лаковую испарину.
Слева от шоссе показались какие-то свежие руины.
— Во как размолотили, — пробормотал Симонов. — Спроси, что за развалины?
Пак спросил, и афганец оживился.
— Говорит, деревня была. Совсем плохие люди жили, — перевел Пак. — Враги революции. Парчамисты. Халькисты их всех арестовали. Такие, говорит, преступно-родственные связи вскрыли, что не расплести. Друг друга выгораживали, не хотели признаваться в заговоре. В общем, их всех пришлось… — и махнул рукой, повторив тем самым жест афганского капитана.
Симонов поморщился.
Вилла стояла в зеленой долине, выглядевшей, по сравнению с пыльным вонючим Кабулом и жаркой дорогой, просто раем на земле. В тени раскидистых деревьев журчал холодный и пронзительно чистый ручей, щебетали птицы. Дом на вершине небольшого холма оказался настоящим дворцом — двухэтажный особняк с мраморными лестницами, колоннами, башнями…
Их провели в сравнительно прохладную комнату, завершением богатого убранства которой был, несомненно, камин. Плетнев с интересом стал разглядывать каменные завитушки. Симонов же отошел подальше, буркнув, что при одном взгляде на любую печку чувствует отвращение. Вполне, дескать, объяснимое ожесточенностью тутошнего климата…
— Вот они, красавцы! — сказал майор, встав у стены, где висели портреты в золоченых рамах.
Плетнев тоже взглянул.
На первом был изображен Нур Мухаммед Тараки — пожилой мужчина с гладким и румяным лицом. Его чуть сощуренные глаза сияли мудростью и добротой, взгляд устремлялся в некие пределы, невидимые простым смертным. В целом он выглядел очень хорошо — солидный, внушительный и, судя по всему, здоровый мужчина. На руках Тараки держал радостно улыбавшегося малыша. Справа от нарядной физиономии вождя в некотором отдалении по голубому небу, являвшемуся фоном, скользила стайка белых голубей.
Хафизулла Амин, строго смотревший со второго холста, тоже выглядел на все сто. Лицо премьер-министра было красивым и чрезвычайно умным. А взгляд светился не только понятливостью. Вдобавок в нем сияла еще и преданность — должно быть, преданность именно ему, его соседу по стене, учителю и главе партии Тараки.
И все же, все же!.. В отличие от совершенной благообразности шефа, что-то в облике второго лица государства говорило о возможных изъянах души и характера. Закрадывалось смутное подозрение: не слишком ли смазлив этот человек? Умен, да! — но не хитер ли? Возможно, двуличен? Или способен на коварство и предательство?..
Плетнев смотрел, смотрел, переводя взгляд с одного на другого, — и вдруг подумал, что здешние художники лучше советских. Потому что на портретах членов советского Политбюро лица хоть и разные, а все равно как близнецы — и взгляды одинаковые, и выражения, и преданность одна… А здесь такие тонкие различия проглядывают, ого-го!
Но высказался он не о мастерстве художников, а о голубях. Странно, дескать, что в Афганистане тоже рисуют голубей. Почему эта птица призвана символизировать мир и спокойствие во всех концах света?
Симонов покачал головой.
— А кого же еще рисовать, елки-палки? — спросил он. — Ворону, что ли?
— Не знаю, — Плетнев пожал плечами. — Ну, пусть не ворону. А почему не цаплю? Почему именно голубя? Ведь довольно глупое создание. И неряшливое.
Симонов хмыкнул.
— Глупое!.. Ты про потоп слышал? Про всемирный?
— Слышал.
— Слышал, да не дослышал. Так вот, елки-палки, когда Ной мотался по морю на ковчеге, он выпускал голубя. И голубь два раза прилетал пустой, а на третий — с оливковой ветвью. Потому что вода сходила и земля была близко. Обнадежил он их. Понятно?
— Вот оно что!.. — протянул Плетнев. Ной! — это из библии, значит… где про сотворение мира и все такое. Он хотел заметить, что все бы он дослышал, если бы кто-нибудь ему что-нибудь подобное рассказывал, а также спросить, откуда сам майор такие вещи знает, — но появление статного афганского полковника прервало разговор. Симонов с полковником стали обсуждать план занятий. Пак переводил. Плетнев помалкивал. Скоро подъехал автобус, и всех попросили на солнышко.
Двенадцать курсантов построились на зеленой поляне: рослые плечистые парни лет двадцати пяти — тридцати, одетые в армейскую форму и новые ботинки типа спецназовских — на толстой подошве, тяжелые, с каменно-твердыми носками и высокой шнуровкой. Плетневу эти ботинки сразу не понравились.
— Витюш, — сказал он Паку. — Гляди-ка. Им для начала лучше бы в кеды обуваться. Как думаешь?
Пак присмотрелся и безразлично пожал плечами — мол, дело хозяйское.
— Здравствуйте, товарищи курсанты! — поздоровался Симонов.
Курсанты ответили вразнобой — должно быть, не все поняли, что это приветствие.
— Переведи, — поморщился Симонов.
Пак перевел.
Тут они гаркнули дружнее.
— Так, елки-палки, — сказал Симонов. — Сначала покажем им, что к чему. Выходи, Плетнев.
Плетнев вышел.
— Пусть попробуют вчетвером с ним сладить. Чтобы поняли, елки-палки, что может сделать один подготовленный боец.
Пак перевел озвученный план полковнику.
— Саид! Насрулло! Камол! Хафиз! Ин шурав и зан ед![8] — скомандовал полковник, грозно топыря свои пышные усы.
Из строя выступили четверо. Стали переминаться. Этим здоровякам, похоже, было неудобно вот так запросто взять — и чохом начать валтузить безоружного.
— Ну, ну! — подбодрил Плетнев, сделав приглашающий жест руками. — Давайте, мужики! Времени нет!
Наконец один замахнулся.
Плетнев перехватил руку, резко дернул. Афганец покатился кубарем, сел и недоверчиво потряс головой, будто не понимая, что с ним такое случилось.
Трое оставшихся тут же резво бросились на него.
Первый попал на «мельницу» и улетел далеко — к самому краю поляны.
Второго он встретил в прыжке с поворотом вокруг себя, и парню достался удар ногой. Правда, Плетнев ударил в плечо, а не в голову, но и этого хватило с лихвой, чтобы он вышел из игры.
Третий от жесткой подсечки под обе ноги взлетел в воздух и всем телом грохнулся о землю. Плетнев мгновенно нанес добивающий удар каблуком в лицо. Разумеется, в полутора сантиметрах от носа нога остановилась.
Судя по тому, как бедный афганец зажмурился и втянул голову в плечи, он не верил, что дело кончится добром.
Полковник что-то сказал.
— Говорит, ты — настоящий мастер! — перевел Пак. — Устад!
— Вот видите, — наставительно сказал Симонов. — В этой беспорядочной схватке один боец противостоял четверым. И противостоял, елки-палки, довольно успешно… Теперь мы покажем вам бой двух профессионалов. Плетнев, ты будешь мальчик для битья. Становись!.. Витя, ты вторым номером. Сначала захваты покажи. Это и без перевода будет им понятно. Поехали.
Пак продемонстрировал на Плетневе ряд различных способов силового задержания. Сначала руку за спину загнул, потом шейный захват показал… Плетнев вел себя в полном соответствии с ролью, то есть как тряпичная кукла; вдобавок таращил глаза и хрипел, чтобы курсанты понимали: то, что делает с ним злой кореец, невыносимо больно и страшно.
Затем Пак, будто пьяный пролетарий, кинулся на него с кулаками. Однако Плетнев успешно закрывался, и Витюше не удалось расквасить ему ни нос, ни губу.
Витя попробовал ударить ногой. Плетнев ногу блокировал.
Попытался толкнуть. Плетнев ушел от толчка.
— Ну ладно, что вы пихаетесь, как второклассники, — недовольно прервал их деятельность Симонов. — Давай, Плетнев, активизируйся!
Тогда Плетнев двинул корейского партнера ногой с переворотом, а когда тот вскочил, сделал подсечку и провел завершающий удар пяткой. Пак тайком погрозил ему кулаком — мол, он все в шутку, а Плетнев вон чего.
Симонову чрезмерная активность тоже не понравилась.
— Погодите! — сказал он. — Ты, Плетнев, елки-палки, подсократись! Осторожней! Покажите им нормальный рукопашный бой-спарринг.
Они начали.
Пак получил много гулких ударов, после которых, как правило, падал. Зрители были уверены, что последний удар неминуемо должен был лишить его жизни. Каждый раз они дружно ахали — сначала когда Витюша валился замертво, а потом — когда оказывалось, что каким-то чудом у него сохранилась способность двигаться.
Плетнев тоже время от времени рушился, гулко и страшно хлопая руками и ногами по траве.
Плетневу казалось, что Витя все-таки немного переигрывает. Он бы, во всяком случае, не стал так орать и таращиться, а потом кататься по земле, делая вид, что отбиты все важнейшие органы.
После очередного удара ногой в голову, заставившего Пака упасть и перекувырнуться, он впал в клиническое бешенство, вскочил, с бульдожьим рычанием кинулся к сложенным под деревом вещам и оружию, схватил автомат и яростно примкнул штык.
Зрители испуганно загалдели и попятились, а Витя принялся колоть Плетнева штыком, резать ножом, бить прикладом — и ни одна атака не приносила ему успеха…
— Ну хватит, елки-палки, бесплатного цирка, — сказал Симонов. — Показывайте, как часового снимают, и приступим к обучению.
Пак с автоматом встал у дерева. Плетнев раз за разом подкрадывался к нему то с ножом, то с удавкой, то с голыми руками. Не успев и пикнуть, Витя валился на землю бездыханным, а Плетнев уже был готов к новым действиям.
Напоследок Пак встал у дерева, возле которого не было никакой растительности, и никто не мог подобраться к нему незамеченным.
Публика затаила дыхание. В глазах сквозила уверенность, что Плетнев настолько находчив, что и сейчас отыщет выход из сложившейся ситуации.
Он не мог не оправдать их ожиданий. Взмах руки — и тяжелый нож разведчика, с опасным шорохом разрезав воздух, гулко воткнулся в ствол сантиметрах в пяти от шеи теоретической жертвы.
Слышалось только щебетание птах — зрители потрясенно молчали.
Потом курсанты сломали строй и побежали к ним. Улыбаясь, стали жать руки.
— Товарищи курсанты! — сказал Симонов, когда они снова построились. — Видите, как много умеют наши бойцы. Они научились этому не в один день. Если вы будете стараться, то станете, елки-палки, такими же боевыми защитниками революции, и ни один враг вас не победит!.. А теперь приступим к обучению. Сейчас старший лейтенант Плетнев покажет вам прием блокирования удара ногой в пах. Витя, переводи!
Плетнев стал показывать. В качестве партнера ему выставили двухметрового верзилу. Он тоже был обут в эти устрашающего вида спецназовские ботинки, и Плетнев невольно возблагодарил про себя людей, которые заставили его когда-то отработать демонстрируемый ныне прием до полного автоматизма.
— Обе руки… Перехват… Если нужно продолжение, делаем вот так…
Рывком задрал ногу бойца, и тот повалился на спину.
Полковник поцокал языком:
— Ц-ц-ц-ц-ц! Устад!
Когда с теоретической частью покончили, шесть пар афганских сотрудников службы государственной безопасности встали друг напротив друга.
Честно сказать, Плетнев просто глаз не мог отвести от их ботинок. Что за глупость — тренироваться в такой обуви!
— Медленно! Замах! Перехват! — раз за разом повторял он, переходя от пары к паре. — Хорошо. Еще раз! Медленно! Замах! Перехват!..
Симонов и афганский полковник стояли в сторонке, наблюдая.
— Товарищи курсанты! — скомандовал Симонов минут через сорок. — Сейчас будете отрабатывать удар друг на друге. Помните, что перед вами стоит не враг, а товарищ по партии, по работе, по революции! Поэтому не бейте изо всех сил. Сначала все движения нужно проделывать медленно, чтобы мы могли вас поправить. Все ясно?
Пак перевел.
И они встали.
— По команде «начали», — сказал Симонов, — первые номера наносят удар!
Плетнев снова взглянул на их ботинки. А потом на лица. У некоторых «первых» номеров в глазах появился блеск. Очень уж азартный какой-то блеск. Нехороший какой-то. А кое-кто даже сделал зверское лицо и оскалил зубы. Зато «вторые» выглядели довольно испуганными. Ему подумалось, что, возможно, не все они дружны между собой. Служба есть служба — всегда находится повод поконфликтовать. И возможно, что они…
Додумать он не успел. Симонов скомандовал:
— Внимание! Приготовиться! Начали!
«Первые» мощно махнули ногами. «Вторые» повалились как подкошенные. И стали кататься по траве, прижимая руки к причинному месту и стеная.
Афганский полковник ошеломленно взглянул на Симонова.
— Тьфу! — с досадой сказал майор Симонов и отвернулся.
Мятежи, как правило, начинаются из-за сущих пустяков. Вот, например, предлагают экипажу есть червивое мясо. Глупость, разумеется. Действительно, зачем заставлять людей есть червивое мясо? Совершенно нелогично поступал командир корабля, принуждая их к этому. А ведь опытный был человек, здравомыслящий, умелый, знающий, ответственный — не зря же ему, в конце-то концов, поручили командовать целым броненосцем!
И все-таки — предлагал матросам червивое мясо. А ничего другого не предлагал. И матросы наворотили бог весть чего, кроваво выплеснув свои вековые обиды. Хотя, как взглянуть с точки зрения логики, тоже были не совсем правы.
Но миром правит вовсе не логика, и поэтому случившееся в пехотной дивизии, дислоцированной в тридцати километрах от Кабула, вполне укладывается в рамки живой и нелогичной жизни.
Разумеется, мятеж начался из сущего пустяка.
Командир комендантской роты лейтенант Фазиль Исмаил третий день страдал от зубной боли, а должность стоматолога медчасти уже полтора месяца оставалась вакантной — доктор оказался ярым парчамистом и был казнен в тюрьме Пули-Чархи.
Фазиль Исмаил решил ехать в Кабул, где знал одного платного врача. Для того чтобы осуществить свое намерение, ему требовались две вещи — деньги и время.
Держась за щеку, он направился в штаб дивизии и потребовал того и другого. Ему отказали. В деньгах — сославшись на опустошенность кассы (и это несмотря на то, что жалованье не платилось уже третий месяц). Во времени — потому что не на кого было оставить комендантскую роту на срок отсутствия ее командира.
Действительно, должность его заместителя тоже являлась вакантной: младший лейтенант, занимавший ее прежде, неделю назад, буквально на пять минут выскочив за пределы расположения части, чтобы купить бритвенные лезвия, был расстрелян автоматной очередью из проезжавшей мимо машины. После похорон Фазиль пришел сюда же, в штаб, утвердить намеченную им кандидатуру нового заместителя — сержанта, с которым Фазиль состоял в племенном родстве. Однако начальник штаба, пожевав ус, заявил, что парень слишком молод и не может нести груз столь ответственной службы. А также что у него есть своя собственная кандидатура на вакантную должность — младший лейтенант такой-то, ныне командир взвода четвертой пехотной роты.
Стороной Фазиль кое-что знал про этого младшего лейтенанта. Короче говоря, оба они — и начальник штаба, и младший лейтенант — относились к племенной группе дуррани, представители которой традиционно кормились у кормила власти и пополняли, как правило, правое крыло партии — Парчам.
В то время как сам Фазиль Исмаил (равно как и его креатура) был выходцем из гильзай. И к этой же племенной группе относился самый великий человек партии Хальк — Нур Мухаммед Тараки! А второй — Хафизулла Амин — хоть и вышел из пуштунского племени харатаев, но тоже являлся представителем партии Хальк!
В голове лейтенанта смешался и перепутался целый ряд понятий и обстоятельств. Целую неделю он размышлял об этом, находя все новые и новые причины не доверять начальнику штаба (кстати, комдив тоже принадлежал к дуррани и, скорее всего, симпатизировал парчамистам), пока наконец под вечер описываемого дня не направился в штаб, чтобы, как уже было сказано, отпроситься к врачу.
— Хорошо, командир, — сказал Фазиль Исмаил, услышав уже упомянутый отказ. — Хорошо, деньги я возьму в долг. Но заместитель!.. вы же говорили, что назначите ко мне в заместители своего человека.
— Он сдает дела, — равнодушно ответил тот. — Освободится на будущей неделе.
— И что же мне делать? — спросил лейтенант, нервно кривя щеку.
Начальник поднял на него взгляд своих жгуче-черных глаз и, усмехнувшись, сказал, что именно, по его мнению, следует теперь делать командиру комендантской роты Фазилю Исмаилу.
Возможно, у начальника тоже мутилось в голове от жары. Так или иначе, никто не простил бы ему этой оскорбительной грубости — если, конечно, не хотел потерять уважение соплеменников.
Фазиль Исмаил мог бы воспользоваться револьвером, но у него возникла лучшая идея.
Деревянными шагами выйдя из одноэтажного здания штаба, обрамленного скудной растительностью, жесткие листья которой мрели в пламени пятичасового зноя, он сощурился, разглядывая территорию расположения дивизии.
С одной стороны бугристого пустыря, обнесенного проволочной оградой на покосившихся столбах, стояло несколько длинных одноэтажных зданий — казарм. С другой располагался парк бронетехники, и страшно было видеть выгорелые до желтизны туши танков, угрюмо замеревших в ожидании прохлады.
Подняв роту в ружье, Фазиль Исмаил тут же направился в расположение танкового батальона, где произнес страстную речь, объяснявшую все те несчастья, что терзали страну. Да, формально у власти Хальк. Но всем управляют парчамисты! Да, вроде бы власть находится в руках людей из племени гильзай и харатай. Но если плюнешь в какого-нибудь генерала или начальника, непременно попадешь в дуррани! Почему так? Потому что всюду обман, и Нур Мухаммед Тараки бессилен сказать народу правду. Возможно, его опоили каким-нибудь зельем. В любом случае, их долг — исправить положение и спасти революцию. Поэтому он объявляет себя комдивом и начинает марш на Кабул.
Уже через десять минут расположение дивизии представляло собой поле неравного боя.
Пять танков Т-55 палили по зданию штаба, быстро превращая его в развалины. В дыму возле него метались редкие фигуры в военной форме. Гремели короткие пулеметные очереди.
Какой-то штабной, стоя у стола и прикрываясь рукой так, словно она могла уберечь его от осколка или груза рухнувшей кровли, кричал в телефонную трубку:
— Здесь бой! Танковая рота обстреливает штаб дивизии! Камалжон убит! Да, убит!
Еще один разрыв — совсем близко! Из окна вылетели стекла, с потолка попадали куски штукатурки. Офицер отчаянно тряс трубку:
— Алло! Алло!!
Взрыв!
Если бы в комнате оставалось хоть что-нибудь живое, то, когда чуть рассеялась пыль, оно могло бы увидеть исковерканное тело штабиста, замершее возле громадной дыры в полуобрушившейся стене.
Через минуту к этой дыре с ревом подъехал танк и остановился, угрюмо ворча и, вероятно, осмысливая дальнейшее.
С грохотом откинулся люк.
Человек в люке стянул с головы шлем. Под шлемом оказалась красная повязка.
Он оглянулся и торжествующе потряс кулаком.
Весна прошлого тысяча девятьсот семьдесят восьмого года тоже выдалась неспокойной. Утром двадцать седьмого апреля, по мусульманскому календарю именовавшегося месяцем Саур, майор Ватанджар, комбат танковой бригады, стоявшей на окраине Кабула, убедил комбрига выдать по шесть снарядов на каждый из тридцати танков его батальона, чтобы в случае чего было чем защитить президента Дауда. По дороге к арсеналу он ловко дописал в накладной нолик и получил не по шесть, а по шестьдесят снарядов на танк. Батальон покинул расположение части и двинулся к дворцу…
После первого выстрела Дауд прервал заседание кабинета министров, сказав: «Кто хочет уйти отсюда, чтобы спасти свою жизнь, волен сделать это!..»
Весть о том, что танки штурмуют резиденцию президента, молниеносно разлетелась по Кабулу и достигла других военных городков. Сторонники Халька повсеместно начали захватывать вооружение и пункты управления.
Но дворец упорно защищался. Уже решили поднять бомбардировщики, чтобы начисто стереть его с лица земли!..
Однако в конце концов группа спецназа ворвалась в кабинет Дауда, где он собрал всю свою семью. «Кто начал это безобразие?» — спросил президент. «Революцию возглавляет НДПА!» — ответил безвестный лейтенант, руководивший действиями группы. Дауд выстрелил в него. В ответ загремел автоматный огонь из десятка стволов, и все кончилось — президент Дауд и вся его семья были мертвы…
О, это были славные дни — дни Саурской, то есть Апрельской революции!.. В ушах Ватанджара и сейчас зазвучала национальная мелодия «Рага Мальхар», традиционно исполняемая при смене власти!..
Ватанджар вздохнул и исподлобья бросил быстрый взгляд на Тараки.
— Почему вы мне все только сообщаете? — кричал Тараки, стуча кулаком по столу.
Величина стола вполне соответствовала размерам кабинета: отделанный дубовыми панелями, он очень походил на зал заседаний Политбюро в Кремле. Со стен строго смотрели портреты Брежнева, Кастро, Че Гевары и Ленина. На специальной тумбе справа от вождя Саурской революции располагался глобус, размер которого внушал мысль, что хозяин кабинета всерьез задумывается не только и не столько о своей собственной судьбе, сколько о судьбах мира. Его неевропейскую натуру выдавали развешанные на коврах образцы богато украшенного оружия — как холодного, так и огнестрельного.
— Почему?! Я облек вас властью! Действуйте! Неужели вы годитесь лишь на то, чтобы служить почтовыми голубями?!
Присутствующие переминались. Маленький и щуплый министр внутренних дел Гулябзой покосился на здоровенного, широкого министра безопасности Сарвари.
— Отвечайте! Ватанджар! Вспомни, каким ты был решительным в прошлом апреле! Ведь нужно защищать то, чего мы достигли!
Худощавый министр погранохраны почтительно приложил руки к груди.
— Да, учитель, но ведь он…
— Что — он?! При чем тут он?! — снова закричал Тараки, поднимаясь из кресла, чтобы, оперевшись о стол, яростно податься вперед. — При чем?! Я спрашиваю: вы сами на что-нибудь способны?! Если все всегда делает Амин, зачем мы с вами нужны?
Обескураженные министры вновь обиженно переглянулись.
— Но, учитель, ведь правда, — выдавил Сарвари, тем же жестом складывая руки. — Он сам что хочет, то и делает! А мы всегда в стороне!
— О-о-о!..
Тараки схватился за голову и стал качать ею из стороны в сторону, как будто перед припадком.
Ватанджар поднес кулак ко рту и аккуратно покашлял. Сарвари вынул платок и вытер лоб.
— Скоты! — повторял Амин дрожащим от ярости голосом. — Я сам их остановлю!
Он стремительно шагал по широкому коридору, застланному красной ковровой дорожкой, наподобие кремлевских. За ним спешил Тарун — главный адъютант Тараки. На должность адъютанта Таруна рекомендовал Амин, и это знали все. С Амином у Таруна были гораздо более долгие и гораздо более доверительные отношения, чем с Тараки. Так, например, именно Тарун не так давно исполнил приказ Амина по штурму гостиничного номера, где находился американский посол Дабс.
Сейчас Тарун заехал, чтобы рассказать о той сумятице и растерянности, что привнесло в окружение Генерального секретаря сообщение о мятеже. Однако он не ожидал столь острой реакции Амина, и теперь лицо Таруна выражало мучительное беспокойство и даже страх.
— Мерзавцы! — снова крикнул Амин. — Вызывай машину! Охрану!
— Нет, это невозможно! — воскликнул Тарун, обегая его справа. — Вам нельзя туда ехать! Вы погибнете!
— Я сказал: машину!! Ты представляешь, что будет, если они прорвутся к Кабулу?! Якуб не успеет их остановить!
Амин уже бежал вниз по лестнице.
Закусив губу, Тарун обогнал его и преградил дорогу.
— Прочь!
— Хафизулла! Я вас прошу! Подождите! — умоляюще сложив руки, говорил Тарун. — Вы не поедете! Отданных вами распоряжений вполне достаточно! Якуб уже на подходе!
Несколько мгновений остекленелый взгляд Амина выражал все ту же ненависть, но уже облеченную в готовность к действию — толкнуть, ударить, отшвырнуть!.. Потом он прижал ладони к лицу.
Тарун замер, слушая его прерывистое дыхание. Амин медленно убрал руки.
Теперь это было лицо совсем другого человека — холодное, спокойное.
— Хорошо… Немедленно свяжись с Якубом!
Это вовсе не входило в обязанности Таруна, но уже через минуту он радостно кричал в телефонную трубку в кабинете Амина:
— Уже бой? Ну, слава Аллаху! Да, да, я понял… я передам.
Амин, слушая, смотрел в окно кабинета.
— Вот видите! — сказал Тарун. — Якуб успел. Он уже громит этих придурков! И подкрепление из Бала-Хисар на подходе! Можно считать, что мятеж подавлен…
Амин саркастически хмыкнул.
— Подавлен! — повторил он. — Дай-то бог!.. Но ведь он не последний! Всюду мятежи! Непрестанные покушения! Всюду ненависть против нас! Против революции! Нужно выжигать ее каленым железом! А у меня не хватает сил, чтобы заниматься всем сразу! И у меня нет достаточных полномочий! Тараки висит на моих ногах будто гиря! С этим нужно что-то делать! Он погубит революцию!
Амин повернулся от окна и пристально посмотрел на Таруна.
— Понимаешь, такое чувство, будто они брали власть только для того, чтобы теперь как следует расслабиться!
Зачем-то взял со стола хрустальную пепельницу.
— Призываю их действовать — они кутят! Призываю работать — плетут интриги! Они хотят вечно рассиживаться в холодке и бессмысленно толковать о всякой всячине! Да с винишком! Да с блядьми! А я им мешаю! От меня одни хлопоты!..
Его лицо уже снова пламенело такой ненавистью, что Тарун невольно вообразил, как через мгновение несчастная пепельница вдребезги разлетится о стену.
Амин перевел дыхание и поставил пепельницу на стол. Потом впился взглядом в глаза Таруна.
— Во время его отсутствия я постараюсь максимально укрепить свои позиции. Мне нужны свои люди во главе армии и Царандоя… А ты не должен спускать с него глаз ни в Гаване, ни в Москве! Я чувствую, что он уже хочет моего устранения. Наверняка он будет вести какие-то переговоры насчет этого с советским руководством!
— Да, конечно, — сказал Тарун. — Я сделаю все, что смогу.
И прижал ладони к сердцу.
Тишину нарушал только низкий гул, время от времени доносившийся откуда-то издалека.
На белые стены школьного класса тусклое сияние заоконных фонарей ложилось сиреневыми полосами. Аспидно-черный прямоугольник доски отливал в левом углу неожиданно ярким бликом…
Восемь раскладушек… Справа от каждой поблескивает контур автомата… Ботинки, белые тапочки…
Рассматривать все это было некому. Хоть и одетые, а бойцы крепко спали и даже, скорее всего, не видели снов.
Дверь с треском распахнулась, вывалив целую охапку яркого света, и Голубков с порога крикнул:
— Тревога!
При этом он щелкнул выключателем, окончательно разрушив очарование тихой сонной ночи, и все, как поленья, скатились с раскладушек.
Плетнев спросонья потянулся было к тапочкам.
— Штатное обмундирование!.. — заорал Голубков еще жутче.
Через две минуты выстроились во дворе посольства, замерли, невольно прислушиваясь к отдаленным звукам выстрелов и взрывов.
Князев оглядел строй строгим взглядом.
— Вчера вечером афганская пехотная дивизия подняла мятеж и двинулась на Кабул. В настоящее время ее подразделения блокированы верной правительству бригадой спецназа в пятнадцати километрах от города. Там идет бой. Как будут развиваться события, пока непонятно. Наша задача — обеспечить охрану посольства по усиленному варианту. Скоро подтянется афганская бронетехника. В случае попытки проникновения на территорию посольства враждебных элементов принять все меры по пресечению. Оружие применять только при явном вооруженном нападении. Обо всем докладывать мне немедленно. Связь — по радио. Заместитель — майор Симонов.
— Я! — отозвался Симонов, стоявший на правом фланге.
Залегли на крыше. Голубков с пулеметом — за центральным бруствером, Раздоров с автоматом — в другой ячейке метрах в трех от него слева, а Плетнев — справа.
Уже рассвело, и обычно в это время было довольно оживленно — проезжали машины и автобусы, по тротуарам шагали пешеходы — поначалу редкие, а потом все гуще. На углу напротив раскидывался небольшой базарчик, и к нему тянулись женщины с кошелками. На пыльном пустыре подростки играли в волейбол через веревку…
Сейчас проспект Дар-уль-Аман был пуст.
Низкий гул и погромыхивание, доносившиеся с востока, то стихали, то возобновлялись с новой силой.
Потом со стороны центра города показались два танка. Это были Т-55 — старые добрые советские танки. За ними бодро катил зеленый грузовик.
Первый танк с грохотом миновал переулок, проехал мимо посольства и свернул в следующий. Там он, уже невидимый, продолжал реветь, дымить и лязгать.
Второй остановился на ближнем перекрестке и стал задумчиво водить дулом пушки. В какой-то момент Плетнев увидел абсолютно круглое жерло ствола, и это означало, что если танк сейчас пальнет, он погибнет от прямого попадания снаряда.
Грузовик встал чуть поодаль. Из кабины выбрался офицер. Из кузова — десятка полтора расхристанных солдат. Лейтенант дал команду, и они неровно построились у борта.
— Вот, бляха-муха, — с непонятным выражением сказал Голубков. — Кажись, помощнички.
Плетнев перебежал от своего гнезда к нему и залег рядом.
Между тем танк снова заревел, пустив целую тучу удушливого сизого дыма, загромыхал, залязгал, содрогнулся, с натугой повернул и двинулся следом за грузовиком. Въехав в переулок, он снова страшно дернулся, затем повернул башню, уперся пушкой в забор, замер в этом положении и заглох.
— Что это они? — удивился Голубков. — С головой не дружат?
— Да уж какая тут дружба, — пробормотал Плетнев.
Из танка выбрался маленький чумазый механик. Он раскрыл моторный отсек и некоторое время смотрел внутрь. Затем стянул шлем и в явном недоумении почесал затылок. После чего спрыгнул на землю и сел у гусеницы.
— Должно, сломался, — заметил Голубков.
Плетнев хмыкнул.
Из кузова грузовика уже летел шанцевый инструмент.
Лейтенант ударил каблуком прокаленную солнцем глину — от сих! Прошагал метров пятнадцать и снова ударил — до сих!
Солдаты лениво разобрали лопаты и принялись рыть окоп вдоль дувала.
Голубков повернул голову и посмотрел на Плетнева.
— Сань, они чего? Почему вдоль? Они куда стрелять будут? В наш забор?
— Это все понарошку, — пояснил Плетнев. — Ты не переживай.
— Во, бляха-муха, — пробормотал он, в состоянии некоторого потрясения возвращаясь к пулеметному прицелу. — Сдурели!
Офицер направился к танку. Механик уже успел задремать и, когда офицер пнул его, вскочил с заполошным видом. Офицер начал требовательно орать. Механик разводил руками, многословно отбрехивался и показывал на танк — видимо, как на пример никуда не годного механизма. А то еще тряс перед носом офицера вытянутым вверх указательным пальцем.
— Это не ишака водить, — рассудительно заметил Голубков. — Шайтан-арба, понимать надо. А что он ему все палец показывает?
— Может, у него снаряд всего один? — предположил Плетнев. — Или он сам один?
Офицер обозлился и принялся с размаху лупить механика по физиономии. Тот некоторое время закрывался и уворачивался, а потом завыл и сел возле гусеницы. Офицер еще пару раз его пнул, после чего потерял к нему всякий интерес.
— Так и есть. В одиночку приехал.
— Кто?
— Да вот этот, чумазый.
— По идее, в экипаже четыре человека, — заметил Голубков. — Командир, стрелок, радист и механик-водитель. Так?
— Так, — подтвердил Плетнев. — Но это по идее. Возможно, они этой идеи не знают. Сам видишь: чумазый един. В четырех лицах.
— Да-а-а… — неодобрительно протянул Голубков. — Во, бляха-муха, бардак! И технику довели. Да и техника-то, конечно…
И он пренебрежительно сплюнул.
Плетневу стало обидно. Он на таком весь первый курс ездил!
— Что — техника? — переспросил Плетнев.
— Да техника, говорю, допотопная, — разъяснил Голубков. — Т-55. Это ж курам на смех.
— Курам на смех, говоришь?
Похоже, в голосе Плетнева слышалась скрытая угроза.
— Ты чего? — спросил Голубков, снова отрываясь от прицела.
— Да ничего, — с сердцем сказал Плетнев. — Понимал бы чего в технике! Товарищ капитан!
— Ну? — отозвался Раздоров из своего гнезда.
— Разрешите разобраться! Я в секунду.
Раздоров повернул голову и задумчиво на него посмотрел. Потом сказал:
— Валяй. Только без членовредительства.
Плетнев спустился с крыши, миновал КПП и обогнул угол забора.
— Чего у тебя тут?
Механик воззрился на него в совершенном недоумении.
— Что ты вылупился, баран! Русского языка не понимаешь?
Чертыхнувшись, Плетнев влез в люк водителя. Первым делом следовало посмотреть, поступает ли топливо.
Топливо не поступало. Значит, либо его нет вовсе, либо неисправен топливопровод.
Для разрешения этого вопроса есть щуп… ага!.. В баках горючее было.
Он выбрался на волю.
— Слышь, ты, урюк! Где инструмент?
Урюк что-то радостно залопотал в ответ. Простодушное выражение его круглого лица неопровержимо доказывало, что говорить по-английски с ним тоже совершенно бесполезно.
Плетнев взобрался на броню и, огибая башню, направился к трансмиссии.
— Где инструмент, говорю!
И помахал рукой, имитируя движение гаечного ключа.
Афганец радостно рассмеялся.
— Ключи! — раздраженно крикнул Плетнев, поднимая решетку трансмиссии. — Не соображаешь?!
Механик снова просиял и что-то ответил, отрицательно помотав головой, — похоже, поклялся, что денег у него нет ни копейки!..
— Вот болван! Был бы я твоим командиром, я б тебе еще не так ввалил!..
Рожа у Плетнева все-таки была довольно грозная. Механик сжался, и его безмятежная улыбка потускнела и затуманилась.
Ключ нашелся прямо там, возле фильтра. Закрыв кран топливопровода, Плетнев отвернул фильтр и несколько раз мощно дунул. Потом поставил на место и снова открыл кран.
Пробираясь на водительское место, он представлял себе, о чем толкуют Голубков и Раздоров, наблюдая за ним с крыши. «Ишь, бляха-муха, неймется ему,» — бормочет небось Голубков. «Ну а что ж, активный боец…» — меланхолично отвечает Раздоров. «Не заведет он эту рухлядь, — вздыхает Голубков. — Не заведет. Вон, гляди-ка, у них и танкистов толком нет». — «Может, и не заведет, — соглашается Раздоров. — А может, и заведет… А танкистов у них точно не хватает. Симонов говорил…» — «Вообще, бляха-муха, неубедительные вояки, — замечает Голубков. — Можно косой косить». — «Да, — соглашается Раздоров. — Эти какие-то недоделанные. Похоже, из хозвзвода. Но вообще-то с афганцами на узкой дорожке лучше не встречаться. Они войну туго знают». Некоторое время молчат. «Жрать хочется,» — вздыхает Голубков. «А ты вздремни, — с человеколюбивой начальственностью в голосе советует Раздоров. — Два часа сна заменяют один обед…»
Плетнев помедлил секунду.
— Ну, поехали!..
Нажал на кнопку.
Стартер заскрежетал, дизель дал несколько мощных выхлопов и тут же мощно и радостно взревел.
«Смотри-ка, бляха-муха, завелся! — удивленно сказал воображаемый им Голубков. — Плетнев-то у нас — от скуки на все руки!..»
Механик счастливо хлопал в ладоши. Плетнев дал ему легкого пинка. Тот рассмеялся и нырнул в люк.
Танк грозно заворочался, развернулся, выбрался назад на перекресток и занял наконец верную позицию.
Первым по неровной проселочной дороге шел афганский бронетранспортер, за ним — посольская «Волга», следом — еще одна. Рулил капитан Архипов, рядом с ним сидел Валера Корытин, сзади — Плетнев и Пак.
Бронетранспортер волок за собой огромную тучу плотной желто-серой пыли, временами застилавшую солнце.
— Пылища-то, а! — недовольно сказал Архипов. — Ужас.
— Нет бы водичкой побрызгать, — отозвался Корытин. — Ленивый все-таки народ…
Архипов прокашлялся.
— Напрасно смеешься, — строго сказал он. — Напрасно. Народ на самом деле ленивый. Непродвинутый. Азиаты все такие. Чего ты хочешь — тюрки!..
— Они не тюрки, — возразил Пак.
— А кто ж? — Архипов удивленно посмотрел на него через зеркало заднего вида.
— Индоевропейцы.
— Индоевропейцы… Ну, не знаю. В общем, к порядку они не приучены. В городе грязища какая, — ворчал Архипов, бестолково крутя рулевое колесо: пыль стояла такой густоты, что он все равно не видел, куда едет, и колеса то и дело попадали в колдобины. — И дети какие чумазые!.. И сами небось никогда не моются…
— Моются, — возразил Пак. — А дети — так это поверье такое.
— Какое?
— Если чисто одевать, ребенок злому духу понравится, и готово. А когда чумазые — ему неинтересно.
— Вот дичь-то! — буркнул Архипов.
Пак вздохнул и отвернулся.
Плетнев тоже смотрел в окно. Архипов не раздражал его, нет. Просто ему было понятно, что слушать его или спорить с ним — занятие совершенно бесперспективное. Говорил он всегда вещи заведомо известные и в целом напоминал букварь: где ни откроешь, все знакомые буквы… Тоска.
Проехали кишлак. За поворотом дороги у обочины чадно догорал танк. Чуть поодаль стоял второй — с перебитой гусеницей. Башенный люк был открыт. Безвольно свесив руки и голову, животом на краю лежал убитый танкист. Почему-то вместо шлема у него была только красная повязка. Еще метрах в ста пятидесяти впереди стояла колонна — должно быть, эти шесть танков просто сдались. Неподалеку от них чернел остов сгоревшего пехотного грузовика ГАЗ-66.
— Стало быть, дали им чертей, — сказал Архипов. — То-то.
Бронетранспортер остановился. Афганский офицер спрыгнул на землю и подошел к первой «Волге». Переводчик Рахматуллаев перекинулся с ним несколькими фразами. Офицер улыбался и махал рукой куда-то вперед, указывая направление.
— Говорит, нужно немного еще проехать, — пояснил Рахматуллаев. — Они в старой крепости. Километра два отсюда.
Проехали небольшое скопище каких-то лачуг, лепившихся друг к другу. С дороги нельзя было понять, обитаемы они или нет. Миновали развалины двух длинных строений вроде коровников. И, наконец, оказались у крепости.
Наверное, если смотреть с вертолета, ее полуразрушенные, оплывшие глиняные стены и башни больше всего походили бы на недопеченную ватрушку.
Со стороны огромного проема, где, скорее всего, когда-то располагались ворота, стояли два бронетранспортера и танк.
Давешний офицер махал руками. Один бронетранспортер сдал назад, освобождая проезд машинам.
Внутренний двор представлял собой бугристый пустырь, заросший выгорелой травой. В середине его был курган — должно быть, остатки древнего строения. За глиняные склоны размытых временем крепостных стен цеплялся кустарник. Несколько чахлых деревьев силились отбросить хоть какую-нибудь тень. Одуряюще громко звенели цикады.
У щербатой стены стояла группа безоружных в афганской форме — человек шестьдесят. Преимущественно офицеры. Примерно каждый третий был в танкистском комбинезоне. Несколько раненых. Один, с перевязанной головой, сидел, привалившись к стене. Плетнев в какой-то момент поймал его мутный взгляд — тяжелый, даже страшный. Вот уж они-то точно смотрели друг на друга из разных вселенных. Мятежник!.. повернул доверенное ему оружие против правительства!.. его ожидало суровое наказание. Плетнев отвернулся.
— Подполковник Якуб приветствует вас и желает здоровья, — бесстрастно сообщил Рахматуллаев.
Подполковник Якуб, начальник Генштаба, стоял рядом с каким-то здоровяком в штатском.
— Министр безопасности товарищ Сарвари также приветствует вас и поздравляет с нашей общей победой.
— Да, да, — ответил Огнев. — Скажи, что, мол, мы очень рады. Поздравления…
Тем временем Сарвари приблизился к мятежникам и, сопровождаемый охранниками, пошел вдоль строя метрах в трех от них, вглядываясь в лица и что-то коротко спрашивая. Дойдя до середины строя, Сарвари отступил назад — теперь между ними было метров десять — и начал пылкую речь.
Настороженно оглядываясь и не спуская пальцев со спусковых крючков автоматов, офицеры сопроводили Огнева, который вслед за Якубом решил подойти ближе.
— Вождь афганского народа великий Нур Мухаммед Тараки поручил вам защиту Родины! — переводил Рахматуллаев. — Как вы распорядились его доверием? Вы восстали!
Плетнев смотрел то на одного из пленников, то на другого. Одно лицо — злое, другое — испуганное, на третьем — безразличие, четвертый мечтательно смотрит в небо… Но одинаково усталые, измученные люди.
Каково это — быть мятежником? Каково это — ждать суда и тюрьмы? Жизнь наверняка искалечена, переломлена… от них ждали доблести, а теперь обвинят в измене… они были офицерами, а теперь — преступники!.. Что толкнуло их?
Подполковник Якуб одобрительно кивал словам Сарвари.
Плетнев мельком взглянул на Огнева. Казалось, Главный военный советник ждет чего-то нехорошего. Морщится, как будто вот-вот зуб вырвут.
Сарвари резко рубил воздух ладонью.
— Что он говорит? — хмуро спросил Огнев.
— Он, Валерий Митрофанович, описывает внутриполитическое положение, — пояснил Рахматуллаев. — Излагает, так сказать, тезисы агитационного характера.
— Агитирует, стало быть… понятно.
— Теперь толкует, что все они подонки и недобитки. Шакалы. Что на них нельзя положиться! Все вы, говорит, изменники Родины, вам нет прощения и…
Вдруг Сарвари резко повернулся и выхватил автомат у ближайшего охранника.
Остальные невольно шарахнулись.
А Сарвари уже передернул затвор и стрелял — широко расставив ноги, от бедра, оскалившись, веером.
Когда магазин кончился, министр безопасности отбросил дымящийся автомат в сторону, повернулся и, хищно раздувая усы, ни на кого не глядя, быстро прошел мимо к своей машине.
Плетнев невольно ступил вперед, загораживая советника.
Конвоиры добивали раненых. Грохотали очереди… трескали одиночные.
Якуб горделиво повернулся к Огневу.
— Видите, когда этого требуют интересы революции, мы тоже можем действовать решительно!.. — заикаясь, переводил побледневший Рахматуллаев. — И вот еще… я не успел перевести… когда он начал стрелять… Министр сказал, что, если бы их можно было убить не один, а десять раз, он бы сделал то же самое!
Главный военный советник тяжело посмотрел на подполковника Якуба и со странной гримасой развел руками — мол, он и не сомневался в подобной решительности. Потом резко повернулся и пошел к «Волге».
Плетнев слышал, как он сказал сквозь зубы:
— Твою мать!..
Бойцы пятились, прикрывая отход и не сводя глаз с конвоиров, доделывавших свое дело.
Садились молча.
Только Архипов, в третий раз промахнувшись ключом зажигания, сказал:
— Да уж!..
Бронников расхаживал по комнате из угла в угол. Когда он шагал мимо двери направо, из окна был виден ярко горящий клен — совсем еще небольшое деревце, не щадившее молодого пыла, алости, багреца и золота в попытках согреть весь двор… Если пройти до упора налево, в окне показывалась почти голая липа на буро-желтом кругу сброшенной листвы. Темное окно комнаты на первом этаже, где прежде жил дядя Юра, давно уж было наглухо закрыто, а вдобавок зачем-то заклеено — должно быть, новыми жильцами? — бумажными полосками крест-накрест, как в войну перед бомбежками… Где он теперь сам?
Что-то, помнится, он хотел уточнить… ах да!.. Бронников переставил несколько коробок с книгами, высвободил нужную, извлек зеленый четырехтомник Даля. Порылся. Нашел.
«Опорок — м. испод, низ одежи, подбой, подкладка, мех, с чего спорот верх или спорок. Опорок никуда не годен, а спорок, пожалуй, еще в краску пойдет…»
Нет, не то… ага, вот!
«Опоровшийся кругом, старый башмак, отопок, ошметок… Опорыш — м. опорок, или часть отпоротой обуви; опорыши, голенища от старых сапогов… ступни, босовики, башмаки, сделанные из сапогов, отрезкою голенищ…»
Вот, стало быть, в чем дядя Юра ходил… так и есть, правильно он определил, оказывается… ишь ты!.. С приятным чувством уложил словарь обратно в коробку, коробку закрыл и поставил поверх других. Затем вздохнул и вернулся к своим неутешительным размышлениям, вот уже которую неделю не дававшим ему возможности жить спокойно.
Попасть на прием к Кувшинникову во второй раз оказалось гораздо более трудной и унизительной задачей, чем когда он прорывался в первый — по своим надобностям, в надежде выбить комнату. Теперь его вызывали дважды, и оба раза он часа по полтора сидел без толку в приемной, качая ногой или выходя курить на лестницу, а когда уже готов был взорваться (где-то в районе мозжечка взведенный взрыватель ощутимо дотикивал последние секунды), секретарша сообщала ему, как нечто само собой разумеющееся:
— Василий Дмитрич просил извиниться. Его сегодня уже не будет…
— Что? — в первую их встречу Бронников не вдруг осмыслил сказанное. — Так зачем же он тогда!..
— Вы не нервничайте, — сухо посоветовала она. — Товарищ Кувшинников очень занят.
Что он мог сделать? — только хлопнуть дверью. Он уж потом понял, что все это специально рассчитано и направлено на то, чтобы заранее его психологически измотать. Приходит кагэбэшник, ставит телефон… тут же тебе звонят по нему из Союза — при том, что ты вовсе еще никому своего номера не давал! — просят приехать… и ты, разумеется, уже связал все концы и все понял, и ждешь какого-то страшно неприятного разговора, на которые они такие мастера, каких-нибудь угроз, требований покаяться… повторяешь про себя свои дурацкие аргументы, елозящие все по одному и тому же кругу… и вот приезжаешь натянутый как струна, накаленный — как печная конфорка, — и оказывается, что приехал зря! Ничего важного не сказали! И даже некому было сказать это важное! Но что, что должны были сказать?! И когда теперь скажут?! И как это отразится на жизни?.. А день идет за днем, и телефон молчит, и ни на один из твоих вопросов нет ответа… и ничего нельзя себе позволить, кроме тихого испепеляющего бешенства!..
На третий раз Кувшинников соблаговолил.
Он сидел за роскошным письменным столом, аккуратно уставленным малахитовыми пресс-папье, чернильницами и прочей канцелярской дребеденью. Неколебимое сознание собственной значительности, свойственное этому червю, не сходило с пухлых губ, погуливало по гладким холеным щекам… Вот уж точно — кувшинное рыло! Но какое при этом озабоченное, насупленное! Какая тень заботы обо всем сущем лежит на челе!..
Разговор оказался простым, ничего другого и ожидать было нельзя. Скупо извинившись за прежние нестыковки и разведя руками с таким видом, что даже болвану стало бы понятно, какой громоздкий наворот дел одолевает этого человека, Кувшинников пожурил Бронникова за его писанину, появившуюся в «Континенте» (так и выразился, сволочь, — писанина!), невзначай отмахнувшись от попыток рассказать, что Бронников ничего никому не давал. Подробно разъяснил, что подобного рода комариные укусы при всей своей смехотворности все же приносят вред стране и народу, подрывают авторитет партии и правительства на мировой арене, где Советский Союз проводит последовательную и твердую политику мира и созидания, и вообще являются злобным пасквилем на советскую действительность и льют воду на мельницу реакционных кругов, что не может не возмущать ни членов партии, ни даже, если смотреть на вещи без шор и предвзятости… Тут он запнулся и спросил: «Вы ведь у нас не коммунист?» — «Считаю себя недостойным,» — буркнул Бронников, а секретарь тогда помолчал, зловеще барабаня пальцами по столу, и протянул тяжело и многозначительно: «Да-а-а!..» Но затем все же несколько просветлел лицом (а по мысли Бронникова, все тем же рылом своим кувшинным!) и позволил себе выразить твердую уверенность в том, что, несмотря на беспартийность, Бронников в состоянии осознать потребности текущего момента, столь сложного во внешнеполитическом отношении и требующего полной отдачи и преданности от каждого советского человека, а потому призн ает свои непростительные ошибки, покается и в будущем ничего похожего не допустит. А что уже, к сожалению, допущено — по мере сил исправит.
Бронников неуверенно пожал плечами.
— Да как же я исправлю? — спросил он.
— Это можно обсудить, — буднично ответил Кувшинников и вдруг оживился: — Я вам так скажу: вот вы все по обочине пытаетесь пройти. Все где-то там у себя в эмпиреях! — Секретарь покрутил в воздухе пальцами. — А вы бы лучше к народу поближе, к общественности! Народ — он, знаете, верный нюх имеет! Народ сразу чует, если где какая гнильца! Народ давно понял: да, конечно, были перегибы, некоторые ошибочные репрессии случались… но, во-первых, объективные обстоятельства — время-то какое! Во-вторых, политическая необходимость! В-третьих, давно уж все признано, культ личности развенчан, так что… — Он махнул рукой, подчеркнув жестом ничтожность темы. — Тем более писательская общественность. Нужно вам ближе к товарищам. К собратьям, так сказать, по цеху… Вот, например, сейчас у нас идет большая и нужная работа. Готовим несколько открытых писем в «Правду», осуждающих провокационную деятельность некоторых бывших членов Союза… неблагодарных и зарвавшихся предателей, если быть точным. Можно рассмотреть вопрос. Если товарищи сочтут вашу подпись достойной появиться под каким-нибудь из них, то…
Бронников замахал руками.
— Подождите! Что ж я буду какие-то письма подписывать! Говорю же: я не только не пытался публиковать эти тексты за границей, но даже и не писал их!
— Не хотите подписывать? — удивился Кувшинников.
— Не хочу.
Секретарь помолчал.
— Ах вот как!.. — протянул он затем, откидываясь на спинку кресла и разглядывая Бронникова с таким выражением, будто перед ним был представитель инопланетной цивилизации. — Ну что я вам могу сказать!.. напрасно вы это.
— Что напрасно?
— Разоружаться не желаете напрасно! — повысил голос секретарь, круто супя брови. — Разоружаться! Перед кем, спросите? Перед партией! Перед народом! Желаете и далее, видимо, свою фигу в кармане придерживать! Учтите, я пока по-доброму говорю: вам это даром не пройдет! Пожалеете! Вы что ж это? Как насчет жилья хлопотать — вы к нам! Не брезгуете! А как в подлости своей расписаться, ошибку признать — так не хотите! Кашу, значит, полной ложкой, а посуду мыть — пусть уж другие постараются! Так, что ли?
Бронникова резануло, что, оказывается, секретарь все помнил про его комнату… а что ж он тогда, в тот раз, когда Бронников с благодарностями явился, — придуривался? Но думать об этом было совершенно некогда, потому что ярость могла пригаснуть, и Бронников, резко повысив голос, спросил, внутренне леденея:
— Что вы на меня кричите? Вы кто такой, вообще, чтобы на меня орать?!
Кувшинников фыркнул и окинул его взглядом, в котором было больше насмешки, чем удивления.
— Нет, так мы с вами каши не сварим, — сожалеюще сказал секретарь. — Вижу, не дозрели… Что ж, не смею задерживать. Идите, думайте. Если возникнут какие-нибудь соображения конструктивного толка, звоните… телефон-то у вас, я слышал, теперь есть?
А когда Бронников поднялся со стула, погасил ухмылку и бросил, уже вперив глаза в какую-то бумагу:
— Всех благ!..
Через час Бронников сидел в парке, безжалостно сорившем медью и золотом на траву и асфальтированные дорожки. Сын самозабвенно носился вокруг качелей и небольшого деревянного теремка, недавно построенного на бугре над прудом специально для детских забав. Время от времени подбегал с мимолетной жалобой или важным известием, касавшимся какого-нибудь жука или камушка, а на самом деле просто чтобы оказаться в поле тяготения близкого человека, в ауре любви и привязанности. Бронников благодарно кивал, угукал, ерошил ему влажные волосы, и через три секунды он уже снова распаленно мчался жить свою собственную быструю жизнь. Портос, крайне не любивший, когда близкие люди разбегаются в разные стороны, провожал Лешку оглушительным лаем, а то и несся следом. Но неизменно затем возвращался, наспех пылесосил траву и листья возле скамьи, а потом садился у ног Бронникова, вывалив язык и глядя в ту сторону, откуда обычно появлялся его добрый товарищ — спаниель Гриня…
Бронников все тупо размышлял насчет того, что легкой скороговоркой промолотил Кувшинников. Целесообразность и объективные причины… Объективные причины, по которым страна пожирала своих детей… Еще бог Кронос пожирал своих детей… Еще свинья способна пожирать собственных чад, собственный кровный опорос… Пожалуй, если снабдить свинью даром речи, она тоже примется трактовать вопросы целесообразности уничтожения потомства… неповторимых чад своих… находя убедительные доводы в пользу того, что нужно поступать именно так, как кажется ей, свинье! И непременно: есть некоторые объективные обстоятельства, диктующие именно этот способ поведения… объективная реальность… ля-ля-ля!..
А человеческая жизнь, без которой вовсе никакая реальность не может существовать, — это для них не объективная реальность! Это для них вообще ничто. Пшик. Мелочовка. Всегда находится нечто более важное, ради чего ею можно пожертвовать. Вот этой, например. И вот этой. И еще десятком. И еще сотней. И еще парой-другой тысяч. И еще, и еще, и еще! — вали, не жалко! Где полмиллиона, там и целый!.. А вот хорошо бы Кувшинникова в барак! — едва не скрипя зубами от ненависти, подумал Бронников. — Да на мороз в тлелом ватнике! Да вечером двести граммов хлеба! Да лет десять в таком режиме! Тоже бы, сволочь, про объективность рассуждал?! Или, может, иначе бы запел?..
«Надо лучше прятать рукопись,» — пришло вдруг ему в голову.
Вот же морока, господи!..
Надо сказать, что вся эта нервотрепка была не только неприятна сама по себе — она вдобавок мешала делу. Работа над романом «Хлеб и сталь» двигалась — но какими усилиями! Его воли хватало только на то, чтобы на два или три часа в день забыть обо всем, кроме дела, и к полудню он деревянно наколачивал страницу-другую, упрямо продвигаясь вперед. Надеялся в самом скором времени отнести в издательство две трети текста. Это требовалось по условиям договора для получения второй части аванса. Обстоятельство тем более важное, что первая доля, казавшаяся столь значительной вначале, довольно нечувствительно и быстро распылилась на какие-то неотложные надобности… ну, собственно, главные дырки позатыкал, которых, как выяснилось, хватало… В общем, с «Хлебом и сталью» он кое-как справлялся.
А вторая рукопись, та, что жила под крышкой радиолы, часть которой так никчемно кто-то обнародовал под видом рассказа, — вот она стояла как вкопанная. И было отчетливо понятно, что покуда автор не придет в состояние совершенного покоя и сосредоточенности, она с места не сдвинется.
Он давно уже сложил в уме книгу большими кусками, каждый из которых требовал теперь бесконечных уточнений, множества деталей, увязки между собой тысяч разных обстоятельств… Вот, например, голод. Каков он? Бронников каждодневно казнил себя за то, что, выслушав рассказ Ольги Сергеевны, не сделал следующего шага, который наверняка предпринял бы на его месте хоть сколько-нибудь опытный человек: ему следовало записать то, что запомнилось, затем отпечатать, прочесть свежим взглядом, испещрить машинопись вопросительными знаками и приехать к ней снова, чтобы получить ответы на возникшие вопросы. Но тогда он этого не сделал, отложил на потом, потому что в ту пору это не было насущным делом, а теперь уж спросить не у кого… Приходилось опираться на сведения, почерпнутые из иных источников, да на собственное воображение. Тетка, увидев оборвашек, только всплеснула руками и расплакалась, причитая, и из причитаний этих становилось ясно, что она не готова взять на себя обязательства по прокорму еще двух ртов — ведь своих троих невесть чем насытить!.. Говорили, на хлебородной Украине голодомор таков, что вымирают целые деревни. Дядя Лавр угрюмо оглядел пополнение, робко стоявшее у порога, невнятно шикнул на жену, потом махнул рукой и пошел топить баню. Чисто вымытых, одетых в какие-то подвернувшиеся на скорую руку ветошки, их посадили за стол и стали потчевать чем Бог послал — худыми лепешками из прошлогодней картошки с кожурой. Дарья принялась рассказывать, как жили и как добирались, тетя снова плакала, дядя курил цигарку и часто отворачивался, кашляя, а потом уж стемнело, и полегли спать.
Скоро их разлучили. Дарью поначалу взял к себе другой дядька, отцов двоюродный брат. Потом начальнику станции понадобилась прислуга, и Дарья пошла туда. Начальникова жена часто уезжала в Ленинград к родственникам, и тогда хозяйство оставалось на Даше. Она быстро всему научилась — и дом убирала, и огород без пригляду не оставляла, и за коровой ходила, делала творог и била масло, и Ольга иногда бегала к ней за несколько километров полакомиться ложкой сметаны или творога.
Сама она стала ходить в школу — за четыре версты в тот самый поселок, где когда-то их держали в церкви до отправки на Урал… Сколько было пережито в этой школе? какая она была? — Бронников не знал, Ольга Сергеевна про ту пору сказала лишь одно: что была она отличницей, и в пятом классе ее выбрали старостой. Но на собрании присутствовал завуч, который поправил ее одноклассников, сказав, что Ольга — дочь раскулаченного, а кулаки — враги народа, и, следовательно, каждый из них под подозрением у честных людей. И в подтверждение своей неоспоримой правоты указал на иконки вождей, развешенные по правой стене класса. Ольга сидела молча, вжавшись в парту, пряча горящее лицо, по которому катились слезы, и не знала, можно ей выбежать или, если она сделает так, будет только хуже… С ними ведь не поспоришь. Колхозная власть лютовала вовсю. Единоличников продолжали ссылать, только теперь не в Сибирь и не на Урал, а, как говорили, в пески — куда-то на юг, в пустыни и степи. Или еще отбирали у иных землю, заставляя работать на колхозной за ту же пайку. Дядька Лавр прикидывался дурачком, со всеми дружил — он вообще умел жить как-то так ловко, катышком… Жить! — с такой жизни и взять-то с него было нечего, кроме голодных ртов.
Но все равно она боялась.
Год спустя, в начале следующего лета, пришли два письма — одно за другим, через день, как если бы в своих долгих путаных странствиях они нарочно где-то сговаривались и поджидали, чтобы заявиться этак вот — на пару, чуть ли не под ручку, будто одного было мало, чтобы всем тут наплакаться вволю. Одно за две недели примчалось с глухоманного Урала, другое где-то завеялось и почти полгода гуляло, добираясь из Ташкента.
Мама писала, что латышские родственники, извещенные дядькой Лавром о ее с Сергеем судьбе, отправили посылку. Посылка каким-то чудом дошла, и той гречки, пшена и сухарей хватило им, чтобы дотянуть до весны. (Бронников, слушая, диву давался, перебивал: минуточку, как же дошла?! как могла туда посылка дойти?! — «Не знаю, — недоуменно пожимала плечами Ольга, и было видно, что прежде она не задавалась этим вопросом. — Так мама написала…») А папу с тюрьмы отпустили искалеченного, через два месяца он умер. И она не уверена, что это письмо дойдет — законная переписка запрещена, посылает тайно через тех кержаков, у которых меняла кольцо. Голод свирепствует по-прежнему, и дядю Егора, папиного брата, пригнанного с семьей следующим эшелоном, нашли весной в землянке, а жена его и дети прибрались еще раньше. И что не он один погиб этой зимой — чуть потеплело, собрали целую команду чистить бараки, зарывали что осталось после морозов да оттепелей в общую могилу без надписи и уж тем более без креста. И что она снова не знает, выживут ли они в будущие холода.
Второе письмо пришло Лавру от невестки, жены младшего брата Трофима.
Катерина просила прощения, что не написала сразу, а только вот сейчас — ранее не было сил взяться за перо, чтобы рассказать о случившемся. Корпус, где служил Трофим, послали в дальний трудный поход — за речку Аму-дарью они направлялись, в Афганистан, спасать тамошнего царя Амануллу-хана, большого друга Советского Союза, — оказать ему помощь, разбить лютых врагов и поставить на своем!.. Вернулись двумя месяцами позже — так же скрытно, как уходили, — да только Троша в корпусе уже не числился. Вызвали ее в штаб. Командир бригады герой Гражданской войны Виталий Маркович Примаков, под началом которого шел Трофим в свой последний бой, обнял за плечи и наравне с ней, горемычной, пролил слезу. Вручил посмертный Трофимов орден Красного Знамени и бумагу, где было написано, что муж ее, комбат Князев Трофим Ефремович, был храбр и отважен и погиб за дело мирового пролетариата. Еще выдал командирский аттестат на полгода и обещал устроить сынишку в детский сад. Теперь без работы ей никак, и, слава богу, уже взяли директором гарнизонной библиотеки, где прежде был один узбек, совершенно все разваливший, так что и хорошо — дел невпроворот, день проходит как в тумане, а ночью она лежит без сна, прижав к себе ребенка. Болит у нее сердце, ноет, каменеет, булыжником гнетет душу. Вспоминает она Трошу — и никогда, никогда его не забудет! Уж так она его любила, так холила, так к нему всей душой прилепилась! Через силу она терпит эту боль, плачет, горюет, а что говорят про нее всякие гадости, так люди и рады посудачить о том, до чего им никакого дела нет, а про красивых женщин и толковать нечего — вечно про них распускают гадкие сплетни, все это неправда, и на том до свидания.
На помин Трофимовой души Лавр ночью разрыл схрон в углу огорода, вытащил полведра картошки, тетя сварила. Ольга взяла в руку горячую порепанную картофелину и вдруг ясно поняла, что прежде был у нее дядька Трофим — живой, веселый, грозный, каждым движением властно приближавший к себе весь окрестный мир, — а теперь вместо него вот эта картошка, и это навсегда!.. Выронила, расплакалась, и дядька Лавр сначала бранил ее, что едой не дорожит, а потом посадил на колени, прижал к себе и стал кашлять и отворачиваться…
В конце концов она успокоилась, но долго еще потом время от времени вспоминала и вздрагивала — как же так? не будет больше дядьки Трофима? не сможет он подкинуть ее выше яблонь и крыш?.. Его образ постепенно терял четкость очертаний, туманился, как туманится вечером луг, когда в зыблющихся белых пластах можно увидеть что угодно — вот, кажется, белобородый человек в белой рубахе стоит и смотрит на тебя!.. вот белая лошадь медленно прошла, понуро опустив голову и растрепанную белую гриву — и растаяла, разошлась волоконцами тумана… вот с беззвучным шорохом, неслышно роняя капли с мокрых листьев травы, пробежал белый мальчик в белом картузе, оглянулся напоследок, так же беззвучно смеясь, и пропал на берегу белой реки…
Так же и дядька Трофим пропадал, истаивал в ее памяти — туманилось и гасло все то неясное, зыбкое, странное, что могла она, ребенок, вообразить о его дальней жизни в сказочном и страшном Туркестане…
Яблони, груши и урючины сбросили цвет довольно давно, однако в пряном воздухе еще витало его призрачное веяние, а то еще в пиалу слетал, кружась, ненадолго забытый временем душистый лепесток.
В прохладной тени загородного сада чуть поодаль друг от друга (должно быть, чтобы одна беседа не мешала другой) стояло штук шесть квадратных узбекских топчанов — катов, застеленных курпачами и одеялами. На одном из них и расположились.
Компания собралась небольшая — сам Трофим, затем Трещатко (его заместитель, командир первого орудия), замкомроты Безрук и Звонников. Звонников был той же роты замкомвзвода, и выходило, что взяли его немного не по чину. Но уж больно славно он, москвич из заводских, пел хорошие песни — это во-первых. А во-вторых, в застолье всегда хорошо иметь младшего. Ну, чтобы, скажем, чай разливал — да и вообще.
Именно поэтому Трофим, если б на самом деле нужно было проведать кухонные дела или что-нибудь там спроворить, послал бы по этой надобности именно Звонникова, и Звонников отлично бы все спроворил и разведал.
Но надобы никакой не было, а просто Трофим устал слушать рассуждения Безрука о верности экономической политики, даром что толковал Безрук как по писаному — дескать, дело идет к тому, что НЭПу конец, и лично его, Безрука, такой расклад не может не радовать, а то, мол, опять мироед за старое взялся и противно смотреть на сытые рожи.
Еще в самом начале, когда мальчишка бегом принес первые два чайника, пиалушки, стаканы, тарелочки со сластями и орехами, поспешно и толково расставив все на дастархане, и Звонников, вопросительно взглянув на командиров и поймав чей-то одобрительный кивок, вытащил бутылку «белой головки», а авоську с остальными плешивый чайханщик, кланяясь и пришепетывая на приветственных словах, поспешил унести, чтобы опустить в прохладную арычную воду, — так вот, еще в самом начале Трофим решил напомнить Безруку о совсем недавнем положении вещей.
— Эх, Безрук! — неторопливо цедил он, щуря темные глаза, опасно поблескивающие на сухом скуластом лице. — Верно-то оно верно, все так, спорить не буду. Да только вот ты прикинь к носу. Ну, возьмем какой-никакой пример. Два года назад сколько баран стоил?
— При чем тут баран? — удивлялся Безрук.
— Да вот при том, — настаивал Трофим. — Двенадцать рублей он стоил. Пятнадцать — это уж от силы, если самого жирного двухлетку брать. А сейчас сколько? — тридцать пять!
— Об за тридцать пять только зубы рушить, — хмыкнув, заметил Трещатко. — К приличному барану теперь и за сорок не подступишься…
— Ну и что? — злился Безрук. — При чем тут бараны?!
— При том. Я к чему веду? Два года назад я на свой оклад десять баранов мог купить. А сейчас?
Безрук вздохнул, возводя глаза к небу, — мол, нет, ну вы только взгляните: человек о серьезных вещах, а они тут со своими баранами!
— А сейчас мне и на четырех не хватит, — закончил Трофим. — Есть разница? Как по-твоему-то, Безрук? Что для меня лучше? Или все едино?
— Ах, ты вот о чем!..
Безрук откинулся на боковину ката, несколько нервно крутя в пальцах пустую пиалу.
— Близоруко смотришь, Трофим, — вздохнул он. — Не в баранах дело. Товарищ Сталин чему нас учит? Тому учит нас товарищ Сталин, что революцию мы отстояли. Верно? И с разрухой сладили. Но мировой империализм страну победившего пролетариата в покое не оставит! Что это значит? Это значит, что скоро — война! Какой должна быть эта война? — победной! То есть придется нам громить врага малой кровью и на чужой территории. Что для этого нужно? — индустриализация! Потому что без индустриализации, Трофим, бить врага малой кровью и на чужой территории никак невозможно! Верно?.. Ну а коли верно, так люди должны не копейку сшибать, а заводы строить! — Безрук поднял стакан и закончил тоном, который отчасти показывал, как он сожалеет о том, что приходится растолковывать столь простые вещи: — Вот за это давайте и выпьем!..
Трофим пожал плечами, кивнул, неспешно выпил, а потом сказал, дохрустывая горчащую редиску:
— Ну хорошо… Пойду гляну. Что они там, черти, возятся!..
Раздраженно кривя правую щеку, свесил босые ноги с топчана, сунул в сапоги, потыркал пальцем, заправляя в голенища дудки галифе, и пошел к Джуйбору.[9]
Берег негусто порос тальником, а сам канал бесшумно и плавно нес непроглядную толщу буро-коричневой воды, украшенную где урючным листом, где пчелой, безнадежно теребящей поверхность дребезгом намокших крыльев, где юркой и неизъяснимо округлой воронкой, так же быстро сгинувшей, как и возникшей.
Трофим постоял, рассеянно глядя на течение и испытывая безотчетное удовольствие от того, что так много прохладной воды несет свой плотный поток по руслу, то вдруг образуя желваки и раковинки, то снова расправляясь и выглаживаясь… можно купнуться, если жара возьмется за свое… а как ей не взяться?.. на то она и жара…
Должно быть, хозяин обратил на него внимание, и тут же давешний мальчишка примчался с куском кошмы, постелил на утоптанную глину и весело сказал:
— Пажалста!
— А! — ответил Трофим, усмехаясь в усы. — Ну что ж, спасибо… рахмат, бача, рахмат!
Пацан мгновенно унесся, а Трофим сел, спустив ноги вниз, к самой воде, в щетину зеленой травы, положил костистые кулаки на такие же костистые сухие колени и снова стал смотреть на завораживающе поблескивающее течение…
Бежит, бежит… вот и время так же бежит… смотришь — и не понять: вот вроде оно тут еще — а уже и нету!.. вот новое накатилось — а уже и его нет!.. как так получается?..
Он вздохнул и с нежностью подумал о сыне. Время, да… маленький еще… и то уже к седлу тянется — покатай да покатай! да поводья дай держать!.. вот ведь чапаевец!.. Не успеешь оглянуться — вырастет! Скажет: папка, давай на коня сажай!.. давай драться учи!.. воевать!..
Ему так приятно стало от этой мысли, от убедительности мгновенно вставшей перед глазами картины, что Трофим даже застонал немного. А что? — так и скажет Гришка, вот не встать с этого места! Боевой хлопец растет!
Негладкое зеркало воды подернулось туманцем, и из него выплыло смеющееся лицо жены — Катерины.
И тут же благостное ощущение не зря текущего времени отступило, растаяло, а вместо него накатило что-то вроде легкого беспокойства, что ли, раздражения… почти не осознанного, с каким и поспорить нельзя.
Трофим оглянулся.
Ребята галдели. Звонников, заметив его движение, потряс бутылкой, что как раз была у него в руке — разливал, должно быть.
Трофим ответно махнул — иду, мол. Нашарил справа комочек глины, кинул в воду… еще один. Плюх — и нету.
Если бы кто спросил у него прямо — веришь жене? — он бы не задумываясь ответил: верю!
Да и как не верить? Ни в чем пакостном Катерина не только замечена не была, но даже и тени подобного подозрения ни у кого не могло возникнуть. Гарнизонная жизнь тесная… все на виду… и коли что не так, непременно слушок завьется, потянется… ах, чтоб тебя!..
Самому понятно — не может ничего такого быть, не может! Любит его Катерина, нежно и благодарно любит… благодарно? — да, благодарно!.. с благодарностью за его собственную любовь, почти, бывает, лишающую его ненадолго сознания… и с радостью делит эту любовь с ним еженощно!
А вот поди ж ты — стоит подумать, будто может она быть ему неверна, как прямо кипятком обдает!..
Хоть бы чуть она не такая была, что ли… — тоскливо подумал вдруг Трофим.
На такую-то всякий посягнет… глаза!.. брови!.. губы!.. а как засмеется — так ведь просто сердце прыгает!.. А как пойдет, как бедрами качнет, как поправит невзначай платок на груди, как улыбнется вдруг лукаво и нежно!.. И вот знает, знает он, что нет в том лукавстве ни обиды ему, ни умысла нехорошего! Просто она такая — видная, красивая, источающая ток радости, нежности, безобидного веселья! Разве виновата?
И все равно — будто в кипяток!
Тут же он сам не свой, башка кипит, взгляд волчий, сама же Катерина к нему — что такое, Троша? что случилось?..
Разве она со злом к нему? — вовсе нет. А он в эти минуты одну только злобу испытывает! Сколько уж раз так случалось, что не хватало Трофиму сил эту непонятную ей злобу утаить!.. всякий раз во хмелю, конечно!.. ведь что у трезвого на уме, то из пьяного как из дырявого сита сыплется!..
Сорвется, наговорит, пригрозит — за что ей все это?.. Потом-то, конечно, самому противно! Самому жалко. Самому горько… Дьявол побери эту чертову злобу!.. Ни к чему она ему, ни к чему! Потому что любит он ее, Катерину-то свою, родную свою Катерину!..
Расстроившись от этих мыслей и от того, что почувствовал себя виноватым, Трофим в сердцах бросил еще один комок глины. Разлетелись брызги — и тут же, словно по его воле, вода в арыке как будто вскипела и пошла бурыми разводами.
Трофим взглянул направо.
Невдалеке от камышового навеса курились два очага, на одном из которых стоял казан. Еще чуть поодаль над опрокинутым к небу зевом танура[10] струился раскаленный воздух, а подчас показывался бесцветный язык пламени.
Утратив первую звонкую силу, кровь ручейком стекала с берега. Баран еще подергивался, а хозяин уже пластал шкуру точными движениями черного и, судя по всему, смертельно острого ножа.
Заметив Трофимов взгляд, приветливо оскалился и покивал, не переставая ловко свежевать тушу.
Трофим неспешно поднялся, подошел.
Чайханщик, успевая между делом поглядывать на гостя и приветливо посмеиваться, молниеносно высвободил сердце, легкие, печень, почки, желудок, опростал от кишок (кишки тоже должны были пойти в дело — к вечеру из них сделают перченую колбасу). Мальчик уже мыл весь этот ливер, выполаскивал в арыке разрезанный желудок.
Хозяин беззлобно на него покрикивал, поторапливая, сам же спешно крошил на колоде охапки разноцветных трав, мешал с крупной розовой солью.
Через пять минут на шкуре лежали лакомые куски порубленной туши и зашитый желудок, набитый ломтями курдючного сала и внутренностей.
Чайханщик плотно стянул края шкуры, сделал несколько стежков кривой ржавой иглой. Оставалось только погрузить вышедший из его рук аккуратный тючок в раскаленную печь.
Чайханщик поднялся, вытер ладони куском мешковины и, извинительно разведя руками, сказал высокому русскому в военной форме, внимательно следившему за окончанием работы:
— Танури-кабоб, товарищ командир! Харош?
Трофим хмуро кивнул — ну да, мол, хорошо, танури-кабоб… Понятно. Для того, мол, и тащились сюда, в сад за гидростанцией, через весь город.
Повернулся и пошел к своим.
Гринюшка скоро уж должен был проснуться. Катерина доделывала кое-какие дела, стараясь вести себя потише — не шлепать босыми ногами по прохладному, с утра вымытому дощатому полу, не греметь посудой, не хлопать дверью, когда выходила во двор.
Они занимали две небольшие комнаты в четырехкомнатном доме, а в двух других, побольше, размещалась семья Комарова, Трофимова сослуживца, — сам с женой и трое мальчишек, погодков и разбойников, старшему из которых исполнилось двенадцать.
Дом стоял недалеко от причудливого здания аптеки Каплан и Нового телеграфа и одной стороной глядел на улицу Пушкина. Многие, впрочем, и теперь по старинке называли эту широкую пыльную улицу Лагерным проспектом — прежде она была трактом, бравшим начало у Константиновского сквера и ведшим, мало-помалу забирая выше, аж до самых летних лагерей туркестанских войск. По сторонам улицы, между тротуарами и дорогой, росли свечки тополей, карагачи, урючины, дававшие в изобилии мелкие крапчатые плоды, и тутовники, пышные осенью и жалкие весной, когда свежие ветви срубали на корм шелкопряду.
Напротив дома, при разъезде, позволявшем трамваям разминуться на одноколейной линии, располагалась остановка.
Дом их, как почти все здесь, был сложен из кирпича-сырца, легко впитывавшего влагу, и накрыт камышовой крышей, обмазанной сверху слоем глины. В дождь крыша протекала, и подчас отваливалась с потолка алебастровая штукатурка. Поэтому как только небо начинало хмуриться, Катерина накрывала Гринюшкину кроватку солдатским одеялом, специально для того приспособленным.
Впрочем, и дожди здесь редко случались, и зима не морозила, потому даже зимних рам в доме не водилось, а только внутри комнат за оконным косяком были прикреплены на петлях двухстворчатые ставни — с вечера они затворялись, закрывая жильцов от любопытства прохожих.
Другая сторона дома смотрела в тихий просторный двор, и двор этот, в представлении Катерины, представлял главную ценность их нынешнего жилья.
Птицы спокойно щебетали в кронах пяти или шести яблонь, четырех груш и трех старых вишен. Были еще три шпалеры виноградника, обильно родившего мелкие грозди. Трофим наладился каждую осень жать сок и квасить в добытом где-то бочонке. Винцо получалось мутное и кисловатое, но Трофим с Комаровым пили да нахваливали — и усиживали этот несчастный бочонок дня за три.
Горлинки бродили по дорожке, нежно гулили, вили гнезда под стропилами, а одна совсем уж отважная пара ютилась прямо на террасе. Трофим ворчал, что гадят на пол, а Гринюшка радовался и норовил с ними дружить.
И скворцы-майнушки, истребители саранчи, к ним частенько заглядывали, и удод прилетал — желтый, с черными полосками, с хохолком на голове, который распускался, когда он садился на землю.
Катерина развесила бельишко на веревке, натянутой между двумя яблонями, а когда вошла в комнату, вытирая руки о передник, Гринюшка уже свесил ноги между боковых стоек кровати и тер глаза, неизвестно о чем при этом похныкивая.
— А вот и Гришуня проснулся! — проворковала она, присаживаясь возле и легонько его тормоша. — Ну-ка давай мы с тобой на горшочек!
Сын захныкал было пуще, но, услышав заданный матерью невзначай вопрос насчет того, как скоро они поедут в папкину деревню, поймался в эту простую ловушку, забыл о своих минутных и не вполне проясненных для него самого горестях, послушно спустил штанишки, самостоятельно угнездился и начал подробно (правда, не выговаривая еще буквы «р») толковать о будущем: как повезет их паровоз, да какой будет дым из паровозной трубы, да как приедут на станцию Росляки, да какой в деревне лес и какая речка Княжа, — и Катерина, накрывая ему полдник, столь же обстоятельно отвечала на требующие немедленного разрешения вопросы насчет купания, собирания грибов, и еще будут ли там овечки и собачки.
Вытерев ему рот после киселя и булки, Катерина одела сына в белую матроску, голубые штаны до колен, а на голову — панаму.
Сама же выбрала светло-розовый сарафан с цветочной каймой на поясе и у конца подола, а волосы подняла и крепко заколола кривой шпилькой с крахмальной и тоже розовой бабочкой.
Книги в сумочку, к сожалению, не лезли. Пришлось завернуть в газету и перехватить бечевкой.
Но ничего, аккуратный такой получился сверток.
Они вышли в прихожую, Катерина присела, чтобы застегнуть Гришины сандалетки. Дверь в одну из соседских комнат была открыта.
— Тоня! — крикнула Катерина. — Тонь!
Из двери выглянула Антонина, жена Комарова.
— Я что хотела-то, — сказала Катерина, поднимаясь на ноги, и спросила жалобно: — Комаров твой ничего не сказал?
— Не-а, — легковесно ответила Антонина. Вздохнула: — Что скрывают?.. Райка Глотова утром забегала трешку перехватить. Так, говорит, вчера два эшелона отправили, сегодня три!
— Эшелона? Три эшелона? — ахнула Катерина, поднося ладонь к груди. — Это куда же их эшелонами?
Она, конечно, нарушала уговор, что был у них с Трофимом: ничего из гарнизонной, из корпусной жизни с соседями не обсуждать. Не потому, что из этого что плохое может выйти, а вот просто не обсуждать, и все. Уговор такой… Но он сам виноват! Как же не обсуждать, коли сам не говорит ничего?.. Почему не сказать?.. Вчера два эшелона… сегодня три… а завтра сам Трофим отбывает!..
— Не знает она, — поморщилась Антонина. — Говорят, что не местные наши маневры, а какие-то общевойсковые, что ли… большие. Далеко где-то. — Она помолчала, а потом заметила с рассудительностью обреченного: — Нет, ну а что ты хочешь, если маневры?
— А Комаров молчит, да? — тупо повторила Катерина, хоть и так было только что ясно сказано: молчит.
— Молчит, паразит! Клещами не вытянешь! — раздраженно подтвердила Антонина. — Учения, и все тут! Какие учения? А того тебе знать не положено!.. Не положено — и хоть ты убейся! Долдонит как заведенный, противно слушать!
— Ну да, вот и мой… сердится, если спрошу, — кивнула Катерина и пожаловалась: — Сам сердится, а у меня сердце болит…
— А им-то что! — фыркнула Антонина. — Да ну их!..
Она с деланой беззаботностью махнула рукой, а потом сказала с выражением несколько искусственного изумления:
— Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! Ты куда это так вырядилась?
Катерина смущенно улыбнулась.
— Ты что кудахтаешь?! — пути не будет! На кудыкину гору! — И тут же радостно крутнулась, отчего подол платья разошелся в круг. — А что, ничего?.. В библиотеку съезжу. — Она наклонилась к сыну. — На трамвайчике с Гришей поедем, да?
Гриша с достоинством кивнул.
— В штаб то есть? — уточнила Антонина, как будто не знала, где библиотека.
— Ну а куда ж еще, — машинально ответила Катерина и потянула Гришу за руку: — Пошли…
— Что-то ты зачастила, — заметила Антонина, приваливаясь к косяку и складывая руки на груди.
Катерина обернулась.
— Что?
— Зачастила, говорю. — Антонина усмехнулась. — В штаб-то, говорю, зачастила.
Катерина растерянно смотрела на нее.
Антонины, жены Комарова, она, честно сказать, маленько побаивалась. Антонина старше-то была лет на шесть всего… но такая ушлая, будто третий век коротала! Просто не подходи. Смелая до ужаса, за словом в карман в жизни не полезет, режет прям по живому!.. Бабы гарнизонские про нее всякое говорили. Такое прям болтали, что прям и сказать стыдно!.. Но, видать, до Комарова болтовня их не докатывалась… кто его знает… А живут они хорошо, чисто, и дети у нее всегда под приглядом, и заботливая…
— Почему это зачастила? — напряженно спросила она. — Ты что имеешь в виду?
Антонина, поджав губы, долго смотрела в глаза, потом усмехнулась и махнула рукой.
— Да ну тебя! Не обращай внимания, это я так. Скучно просто.
— Скучно тебе? — рассердилась Катерина. — Пойди лучше!.. — в ярости замялась. — Поспи лучше пойди, чем языком болтать! Скучно ей!..
Гринюшка, задрав голову и открыв рот в приступе мучительного внимания, смотрел то на мать, то на соседку.
Она резко дернула его, ни в чем не повинного, за руку:
— Ступай, ну!
И уже взявшись за ручку входной двери, услышала примирительное:
— Хватит тебе! Развоевалась из-за ерунды! Что я сказала-то?!
— Жарковатая нынче весна, — заметил Звонников. — Середина апреля, а вон как уже печет!
— Да ладно, — возразил Трещатко, щедро макая кусок лепешки в пиалу с кислым молоком. Быстро донес до рта, сжевал, провел кулаком по усам. — Ты что жалуешься? Наоборот, нам сегодня хорошо бы пожарче!
— Зачем это? — удивился Безрук.
Все давно поснимали гимнастерки, сидели в исподних рубахах.
— Не понимаешь, — с осуждением заметил Трещатко. — В организме равновесие нужно иметь! Если изнутри сорок градусов, сколько должно быть снаружи? Тоже сорок! А сейчас, — он с прищуром взглянул на белесое небо, — а сейчас и тридцати пяти нет!..
И довольно загоготал.
Трофим тоже усмехнулся.
— Ничего, — сказал он. — Скоро тебя припечет маленько…
— Там-то? — мотнул головой Трещатко. — Может, и припечет! Только опять это будет неправильно! Потому что там изнутри кроме воды ничего не будет! Разве ж это равновесие?
— Ну, ничего, ничего, — сказал Безрук. — Не припечет. Народ дружественный, с пониманием… думаю, все как по маслу прокатит. У Трофима надо спросить. Ты же бывал на той стороне?
— Бывал, — кивнул Трофим.
— И в Кабуле?
— И в Кабуле.
— И как?
— Да как…
Года три не то четыре назад Аманулла-хан купил полтора десятка самолетов «Де-Хэвиленд», взял на службу советских техников — обслуживать аппараты — и летчиков — преподавать в офицерской школе. Запасы авиационного керосина и патронов скоро кончились. В Ташкенте снарядили караван с боеприпасами и топливом. Сопровождала его полурота отборных красноармейцев, одним из взводов которой командовал Князев.
Он вспомнил эту осеннюю дорогу…
Караван хоть и не велик, да все равно по тропе растягивается чуть ли не на километр.
Горы выгорелые, сухие, трава — мертвая. Но время от времени как полыхнет в самые глаза какое-нибудь ущелье — огнем алой листвы, багровым ее пламенем…
На тропе, пролегшей в узкой долине или по каменистому руслу высохшей реки, неспешно бредущий караван беззащитен.
Тянется он, как длинный жирный червь. В любое мгновение одним ударом можно рассечь его пополам. А потом еще пополам. И еще.
Что из того, что за полкилометра до первого верблюда крадется собранная в кулак, напряженная группа боевого охранения из пятнадцати красноармейцев? Что из того, что в самом караване сорок бойцов, вооруженных и собранных? Что из того, что за караваном следует тыловой дозор, который тоже еще как может за себя постоять?
Ничто не поможет.
Как бы он сам сделал?
Разбил бы свой отряд человек из пятнадцати на три части. Б ольшая — группа уничтожения. Две меньших — группы наблюдения и поддержки.
Пара пулеметов — на одном борту сая. Пара — на другом.
Ожидание.
И вот — в чистом ночном воздухе возникает запах животного пота и навоза. Это запах каравана! Он идет! Разведка не ошиблась!..
Мягко ступают лапы верблюдов по каменистой почве… ботала замотаны тряпками, чтоб ни стуку, ни грюку.
Сильные, уверенные в себе люди ведут этот караван. Они везут важный груз. Они должны доставить его по назначению. Бессонные глаза напряженно вглядываются в темноту. Чуткие пальцы лежат на курках винтовок и ручных пулеметов…
И что?
Дать пройти боевому охранению туда, где его уничтожит группа поддержки. А потом внезапно… дружно…
Пять минут — и все. Был караван — и нет каравана. Бьются животные, кровавя равнодушные камни, срывая бесценные вьюки, судьба которых теперь — стать добычей врага… кричат раненые… мертвые лежат молча.
А живым — живым дорога назад. Да только еще неизвестно, какой она будет…
Да…
И все те долгие дни и ночи — особенно ночи! — что тащились они до Кабула, Трофим чувствовал себя именно тем голым, мягким, ничем не защищенным местом на теле червя, куда вопьется первое острие.
Но ни одного нападения не случилось. И ни один выстрел не прозвучал. Зато часто приводили к нему двух или трех стариков, встретившихся головному дозору, и переводчик Солим разъяснял, что это аксакалы из кишлака, который лежит в семи километрах дальше; и что они просят шурави остановиться на ночлег именно в их кишлаке; и что жители будут рады; и что казаны уже стоят на огне, а бараны покорно ждут назначенного им часа…
— Туда тихо прошли, — Трофим пожал плечами. — И обратно без сучка без задоринки. По-мирному, без шума. Наоборот — приветствовали, кормили. Чудные они…
Он усмехнулся и покачал головой.
— Вот! — обрадовался Безрук. — Что я говорю! Хлебом-солью будут встречать! Хлебом-солью! Разлей-ка, Звонников!.. Потому что, брат, интернационализм — это тебе не репка в супе! Нам с простым афганцем делить нечего! Ему главное что? — жить нормально, чтоб кулак с помещиком из него кровь не пили! А для нас? — помочь ему этого добиться! Ведь чем отличается простой афганский крестьянин от простого советского колхозника? А? Вот скажи, Трещатко, чем?
— Да хрен его знает! — искренне отозвался Трещатко, беря мощной дланью стакан, пополненный старательным Звонниковым.
— Вот! — Безрук наставительно поднял палец. — И я про то же: ничем не отличается, ничем! Потому он, простой афганский мужик, тебя с распростертыми объятиями встретит! Как брата по классу, по лишениям жизни!
— Не знаю, — с некоторым сомнением протянул Трещатко. — Крестьяне крестьянами, а идем-то мы падишаху ихнему помогать…
— Прогрессивному падишаху! — со значением поправил Безрук. — Другу Советского Союза, между прочим! Который сам хочет помочь своему народу!
— Провокации всегда могут быть, — заметил Трещатко и спросил, явно желая сменить тему: — Ладно, пить-то будем?
— Погоди, — остановил Трофим. — Кажись, мясо готово. Выкладывает…
Точно — по саду плыл запах танури-кабоба, челюсти сжимались сами собой, а в конвульсивно содрогающееся горло текла обильная слюна.
— Перестань, — возразил Безрук, громко сглотнув. — Пока он еще там разберется со своим варевом! Давай… в самый раз, под горячее. Ну, братцы, за победу!
Стаканы содвинулись. Выпили, примерно одинаково морщась и закусывая — кто былкой лука, кто кислым молоком. Трофим привычно хрустел редиской.
— Ты говоришь — провокации! — не успев толком дожевать, снова взялся за свое Безрук. — При чем тут? Сам посуди. Хорошо, допустим, даже если будет провокация. Допустим, представитель этого, как его… а?
— Бачаи Сако, — помог Звонников.
— Да, Бачаи Сако… И как ты их запоминаешь? — неожиданно восхитился Безрук. — По мне — что Сако, что Мако, что Бачаи, что Макаи! — один черт, чурка нерусская!.. Ну, короче говоря, допустим, пустится он на провокацию! Что дальше?
Он победно оглядел стол.
— Ничего! Кто на его провокацию поддастся? Простой афганский пролетарий, который хорошо понимает, кто ему враг, а кто друг?! Кто ему брат, а кто — эксплуататор?! И потом…
Безрук на мгновение прервался, снисходительно посмотрев в сторону широко улыбавшегося чайханщика, который нес гору дымящегося мяса на деревянном блюде размером с тележное колесо. Лицо шагавшего следом мальчика, напротив, выражало озабоченность: вероятно, чувствовал ответственность за собственную ношу, коей являлось еще одно блюдо — с целым терриконом нарезанных овощей и зелени.
— … и потом, ты пойми. Какая у них армия? — феодальная. А у нас? — у нас армия самого передового строя, армия страны победившего пролетариата! Да они, провокаторы эти, тут же по своим норам расползутся, отвечаю! А простой крестьянин придет записываться в красноармейцы!
— Пажалста! — сказал хозяин, осторожно устанавливая яство на кат. — Пажалста, кушай!
Принял у мальчика второе блюдо, так же аккуратно разместил и тут же начал пятиться, не уставая приветливо улыбаться, кивать и прижимать руки к груди.
— Подобострастный все-таки народ, — с легкой брезгливостью заметил Безрук, когда чайханщик достаточно удалился. — Ну, хорошо… Так что же, товарищи командиры, приступим?
И с радостной усмешкой посмотрел на каждого из товарищей.
Кузнецов прошел по дорожке между небольших двухэтажных домов, в которых жили работники посольских служб (в посольстве они гордо именовались «виллами»), и, остановившись возле одного из них, крикнул:
— Вера!
В небольшом палисаднике пышные зелено-фиолетовые листья клещевины соседствовали с клумбой разноцветных цинний. Добродушно жужжали мухи-сладкоежки.
— Иду, иду! — послышался звонкий голос из открытого окна. Через секунду распахнулась дверь, и Вера сбежала по ступенькам.
— Пошли скорей! — сказал Кузнецов, набирая ход. — Саша уж небось заждался.
— Какой Саша?
— Плетнев. Помнишь, ко мне заходил?
— Так вы с ним идете? — разочарованно спросила Вера, замедляя шаг. — С этим кагэбэшником?
Кузнецов тоже остановился.
— Подожди, — растерянно сказал он. — При чем тут? Замечательный парень, и…
Вера пожала плечами.
— Все равно с ними лучше дела не иметь.
— Да ну? Между прочим, они нас охраняют.
— Ага! — она саркастически рассмеялась. — Охраняют! Сегодня охраняют, а завтра… и вообще, обоих моих дедушек они тоже, между прочим, охраняли. Одного — семнадцать лет! Другого, правда, всего четыре месяца, но потом расстреляли… Еще удивительно, как меня сюда пустили! Прозевали, наверное!..
Кузнецов оглянулся, страдальчески воздел руки и закричал шепотом:
— Вера, милая, да прошел уж давно тридцать седьмой год!
Качая головой, она пожала плечами — мол, кто их там знает.
— Короче говоря, идешь с нами или нет? — рассердился Кузнецов. — Одна ведь все равно в город не выберешься!
— Что вы на меня кричите, Николай Петрович?! — возмущенно спросила Вера и, оглянувшись, в нерешительности закусила губу.
Посматривая на часы, Плетнев ждал у проходной, как цивильные работники посольства называли контрольно-пропускной пункт — КПП.
Николай Петрович запаздывал, а когда показался из-за угла главного здания, Плетнев с радостным удивлением увидел, что он не один.
— Привет, — сказал Николай Петрович. — Ничего, если Вера с нами?
— Хулиганить не будет? — ответил Плетнев, улыбаясь. — Тогда ничего. Добрый день.
Она глянула так, будто он пролил свой кислый кисель на ее кисейное платье, но все же соблаговолила легонько кивнуть. Плетнев разозлился. Что за противная барышня! На кривой козе не подъедешь! Солдат на вошь — и тот сочувственнее смотрит!..
— Тебе не жарко? — насмешливо поинтересовался Кузнецов.
Ему и впрямь было жарковато. Но не станешь же объяснять, что накинул ветровку не от холода, а чтобы скрыть рукоять ПМа, торчавшую из-за брючного ремня… Сам-то Кузнецов, понятное дело, блаженствовал в тонкой хлопчатобумажной рубашке.
А вот Вера, судя по всему, тоже маленько парилась в своем закрытом крепдешиновом платье сильно ниже колен. Кроме того, на голове у нее был белый платок, накинутый на восточный манер. Плетнев знал, что она так вырядилась не по собственной воле, а подчиняясь посольской инструкции для особ женского пола. Иначе ее бы и за ворота не выпустили. Что ж, страна мусульманская, требуется определенная сдержанность в одежде… Впрочем, наряд ее совершенно не портил.
— А вам, Вера, не жарко?
Она не удостоила его даже взглядом…
Они шли по тротуару — Плетнев слева, Кузнецов справа, Вера посредине. По проезжей части двигался довольно плотный поток машин вперемешку с вьючным транспортом. По большей части ослы. Но попадались и лошади. И даже несколько верблюдов. Плетнев отметил, что их вид каждый раз вызывает в нем стихийный прилив детского восторга. И подумал, что, должно быть, мало его водили в детстве в зоопарк.
— Тут у нас хирург один работал, — толковал Николай Петрович. — Некто Джибраилов. Ох и оборотистый мужик! Дубленку купил — отправил в Москву. Там жена ее за чеки Внешторгбанка сдает. Здесь у посольских зарплата в афгани, они чеки с руками отрывают. Кто-то, скажем… гм!.. гм!.. скажем, на квартиру копит, так ему чеки нужны, а не афгани, куда он в Союзе афгани денет?.. Чеки на афгани поменял, три дубленки купил. Ну и так далее. Четыре месяца — «Волга»!
— Да уж ладно — «Волга»!..
— Точно, точно!
— Ну и что хорошего? — буркнул Плетнев, поймав на себе мельком брошенный взгляд Веры. — Спекулянт несчастный!
Кузнецов пожал плечами.
— Ну, не знаю. Короче говоря, в чем-то он прокололся. В Союз откомандировали, — и Николай Петрович досадливо махнул рукой.
— Может, уже и посадили, — заметил Плетнев. — Поделом, коли так…
Вера снова взглянула на него — теперь уже в упор и довольно насмешливо:
— Вам бы все сажать!.. Сами делаете только то, что прикажут! Сами собой не управляете! А стоит другому инициативу проявить, как вы уж тут как тут!
— Кто — мы? — хмуро спросил Плетнев.
Она отвернулась, как будто не услышав вопроса. Стала что-то напевать.
Ему это тоже не понравилось. Хорошенькое дельце! Вообще, никогда бы не подумал, что такая красивая женщина может быть такой колючкой! Вот уж верно говорят — внешность обманчива!
— Есть закон! — резко сказал Плетнев. — А инициативу в своей профессии проявляй.
Похоже, Вера хотела ответить, но сдержалась.
— Ну, не знаю, — несколько обиженно протянул Николай Петрович. — Я вот магнитолу сыну хочу купить… Тоже, что ли, спекуляция?
Плетневу было бы лучше промолчать, но…
— Если сыну одну, так ничего страшного. А если одну сыну, а еще парочку, чтобы толкнуть кому-нибудь втридорога… Чем это от дубленок отличается?!
Дальше шагали молча.
Он вообще этих разговоров не любил. Ну, понятно, почему. В Союзе так воспитали. Человек должен жить на зарплату. Это хорошо и честно. Его родители всю жизнь жили от зарплаты до зарплаты. Мама — учительница литературы. Отец — авиационный инженер. Оклад — сто восемьдесят. У мамы… не знает он, сколько. Неважно. Сколько положено. По закону.
И никогда ее не хватало, зарплаты этой. Два раза в месяц они эту нехватку обсуждали. Перехватить трешку до получки. Пятерку до аванса… Детям встревать в финансовые неурядицы не полагалось. Им вообще о деньгах не полагалось говорить… Они и не говорили. Собственно, и родители не говорили. Что попусту языком молоть? Их — известно сколько. Столько. Больше не будет.
А здесь, в посольстве, все как-то немного иначе устроено. Вот даже на Кузнецова, кажется, подействовало… Отсюда все везли в Союз разные разности, каких там днем с огнем не сыскать, а коли сыщешь, так и впрямь за несусветные деньги… Магнитофоны, телевизоры, другие магнитофоны и другие телевизоры, дубленки, мохер, какие-то тряпки, ковры… В Союзе на ковры нужно записываться. А здесь — пожалуйста. Хоть завались. И все, кто тут находился, этим пользовались. Коммунисты и беспартийные (впрочем, Плетнев не знал, были ли они тут, беспартийные-то; хотя вот Вера, похоже, как раз и беспартийная; и как ее, правда, сюда пустили?), чины КГБ, военные, жена посла, сам посол… Да что там — Плетнев бы и сам с удовольствием затоварился! Вот только денег почему-то еще не давали… Все завтраками кормили — завтра, завтра… скоро… надо подождать…
Пару недель назад посольство посетил член ЦК — приехал с официальным визитом к руководству страны. В сопровождении нескольких клевретов. Когда они отбывали, Симонов приказал помочь в погрузке. Эта публика всего три дня гостевала — а их шмотками набили полный кузов! Все те же коробки с аппаратурой, все те же ковры, тюки с каким-то тряпьем…
А, плевать! Все равно противно дубленками спекулировать!..
Ближе к базару — он почему-то назывался Грязным базаром — начали попадаться мелочные торговцы. Они сидели по краям тротуара, торгуя именно всякой мелкой всячиной — сигаретами, зажигалками, жвачкой, конфетами. Все это лежало перед ними на картонных коробках или платках, расстеленных на асфальте.
Толпа издавала ровный гул, из которого слух иногда вычленял дикие крики не то зазывалы, не то обворованного. То и дело орали ослы.
На бесконечных прилавках бесконечных рядов, уходящих вверх на четыре, а вниз на три этажа, сверкали груды баснословных сокровищ — мириады часов, фонариков, игрушек, инструментов, россыпи всевозможных украшений и сувениров, залежи нижнего белья, пиджаков, платьев, блузок, футболок, обуви… Повзводно высились ряды японских приемников и магнитол. Замерли роты кинокамер и батальоны фотоаппаратов. Телевизоры нужно было считать дивизиями. На высоких шпалерах раскинули свои кроваво-черные и зелено-золотые орнаменты гектары ковров. В то невыносимое количество разномастной джинсы, что присутствовало здесь, можно одеть… всех на свете можно было одеть!..
Гудящая, текучая, неугомонная толпа волокла с собой многочисленных калек и нищих. Как резаные, орали в ней суетливые продавцы газет. Беспрестанно сновали под ногами грязные дети-попрошайки.
Тек плотный дым жарившегося на угольях мяса. Тут и там бодро блеяли бараны, дожидаясь своей очереди оказаться на шампурах. В трех шагах вдруг возник дикий водоворот: кого-то схватили за руку, повалили, стали бить ногами…
— Во дурдом, — сказал Кузнецов, растерянно озираясь.
Плетнев тоже часто оглядывался. Казалось, в этом столпотворении никто ни на кого не обращает внимания, однако он уже понял, что вслед им смотрит множество глаз — кто с интересом, кто с любопытством, кто с недоброй усмешкой, а кто и с открытой ненавистью.
Плетнев твердо взял Веру за руку. Она дернулась.
— Вера Сергеевна, — мягко сказал он. — Кажется, здесь небезопасно. Давайте быть вместе. Как только выберемся, я вас отпущу.
— Ну конечно, — ответила она. — Вы же всюду врагов видите!..
Но руку все же не отняла — похоже, ей тоже было не по себе.
Наконец Кузнецов присмотрел двухкассетную магнитолу. Духанщик, сухолицый человек лет пятидесяти с длинной бородкой, восторженно улыбаясь, стоял за прилавком крошечной лавки, заваленной аппаратурой. Он не хотел называть цену, пока не продемонстрировал все волшебные возможности этого чудного изделия страны Восходящего солнца.
— Бист хазар! — сказал Кузнецов.
Духанщик щелкнул рычажком и прибавил громкость, чтобы хоть как-то перекрыть стоящий вокруг гвалт. Полился сладкий женский голос. По лицу духанщика гуляла лукавая улыбка.
— Шурави! Харош? Добро? Чил хазар!
— Вот же чертов сын! — ругнулся Николай Петрович. — Хуб, майли, си хазар!
— Я смотрю, вы тут уже наблатыкались, — заметил Плетнев, поглядывая по сторонам.
Он утер пот со лба.
— А куда деваться? Десятка три слов выучил. Бист — двадцать. Хазар — тысяча. Пальцем ткнул, свою цену назвал… Без этого никак. Не поторгуешься — он не продаст ни черта. Дикие люди.
Духанщик торжественно поднял надрывно вопящую магнитолу, готовясь, по-видимому, к совершению сделки.
— Хуб, майлаш, сию панч хазар!
— Сию панч хазар, — обливаясь потом, бормотал несчастный Николай Петрович. — Тридцать и пять тысяч… Тридцать пять тысяч…
Он обессилено махнул рукой. Духанщик расцвел. Мальчишка начал упаковывать покупку, а Кузнецов вынул откуда-то из загашника пачку афгани и принялся считать. Он часто путался в купюрах, бормотал и начинал заново. В конце концов с грехом пополам отслюнил нужную сумму. Пальцы духанщика замелькали, как велосипедные спицы. Кузнецов взял коробку.
— Поздравляю, — сказал Плетнев. — Пошли.
— А-а-а! — вдруг пронзительно заорал духанщик, потрясая пачкой полученных от Николая Петровича денег и воздевая руки в неясной мольбе. — А-а-а!
К первому воплю прибавились многословные и такие же громкие причитания.
— Ты чего?! — оторопело спросил Кузнецов.
Вопили уже со всех сторон. Плетнев озирался, не отпуская Вериной руки. Он не понимал, что происходит, но отметил, что торговцы соседних лавок тоже заволновались, а покупатели и праздношатающиеся начали поспешно стягиваться к месту происшествия.
Одни показывали пальцами, жарко рассказывая кому-то свою версию случившегося. Кое-кто, он видел, уже зло потрясал кулаками.
Какой-то старый оборванец с костылем, подковыляв ближе, плюнул в их сторону.
— Они с ума сошли? — спросила Вера, испуганно озираясь, и прижалась к нему.
— Do you speak English, fellow? — крикнул Плетнев. — Do you speak English?[11]
Старый козел только мотал головой, и было непонятно, понимает ли он его.
Плетнев протянул руку за деньгами:
— Give me, please, I’ll calculate![12]
Он в ужасе отшатнулся и вовсе зашелся — вот-вот пена пойдет.
— Нет, ну ты гляди, а! — повторял Кузнецов, прижимая к груди свою коробку. — Ошалели!
В эту секунду тип, что потрясал кулаками, протянул руку. Плетневу показалось — толкнуть Веру.
Он схватил его за предплечье и рванул к себе.
Тип врубился головой в соседний прилавок, вызвав оглушительный звон и вулканическое извержение сверкающей мишуры: ведрами посыпались бусы, браслеты, с грохотом повалилась подставка с дешевой ювелиркой.
Вой удесятерился.
Плетнев выхватил пистолет.
Вой сменился визгом, народ шарахнулся, очередной прилавок породил лавину изюма и орехов.
Плетнев взвел курок, поскольку отступление не обещало быть долгим. Тут все снова шатнулись. Толпу бесцеремонно расталкивал патруль — офицер и два солдата с автоматами наизготовку.
В лоб Плетневу уперлось черное жерло ствола, за которым маячило насупленное лицо солдата-афганца.
Час от часу не легче!
Языка не знают. Наговорят на них с три короба. Неминуемо поведут в участок. Там свое разбирательство. Черт знает чем дело может кончиться!.. Плетнев уже прикинул, что если обезоружить одного автоматчика, грохнуть второго и взять в плен офицера, то… но если бы он был один!
— Советские? — спросил вдруг офицер, властно поднимая руку.
Солдаты опустили оружие.
Бог ты мой, вот повезло!
— В Союзе учился? — ответил Плетнев вопросом на вопрос.
— В Рязани, — сказал он, улыбаясь. — Что за шум, а драки нет?
— Да хрен его знает! — воскликнул Николай Петрович. — Покупали магнитолу. Как он заорет!
Офицер оглянулся:
— Кто продавал?
Духанщик несмело выступил из своей лавки.
Командир патруля что-то спросил у него. Духанщик отвечал, прижимая руки к груди и низко сгибаясь. Не дослушав, офицер неожиданно ударил его кулаком в лицо, и торговец кулем повалился под свой же прилавок.
Что-то крича, выпускник Рязанского училища остервенело пинал торговца ботинком в живот.
Вера в ужасе приникла к Плетневу.
Кое-как вскочив, духанщик нырнул под прилавки. Обращаясь к толпе и потрясая сжатым кулаком над головой, офицер выкрикнул еще несколько резких фраз.
Потом повернулся и сказал, улыбаясь и не сводя глаз с Веры:
— Я говорю, русские — наши друзья, наши братья! Русские никогда не обманывают! Никогда! Некоторые у нас этого еще не понимают…
Кое-кто в толпе уже одобрительно кивал и посматривал довольно ласково.
— Ну, спасибо тебе, лейтенант, — сказал Плетнев. — Мы у тебя в долгу. Выручил. Без тебя бы мы тут…
— Ерунда! — лейтенант махнул рукой. — Этот торговец совсем дурак — решил, что вы…
Плетнев успел увидеть, как исказилось лицо человека, державшего руку под полой халата, — эта чертова рука уже несколько секунд привлекала его внимание. Через мгновение человек дважды выстрелил — в офицера и одного из солдат.
Выстрел Плетнева снес наземь его самого.
Офицер тоже упал. Солдат, изумленно раскрыв рот и прижав руки к животу, медленно сел на землю.
Второй солдат мгновенно нырнул в толпу.
Плетнев не опускал пистолета.
Но следующего нападения не последовало. Толпа в смятении валила прилавки, разбегаясь. Рев стоял над Грязным базаром. Рев и вой.
Три тела на земле!..
— Быстро! — крикнул он Николаю Петровичу.
А Веру просто схватил за руку и потащил.
Им повезло — задержать не пытались. Даже не стреляли в спину. Через минуту они уже бежали по длинному кривому переулку прочь от базара.
По обеим сторонам — глухие стены. Поверх них — густая листва или крыши. Кузнецов с коробкой спешил впереди. Вера — торопливой побежкой шагах в пяти за ним. Плетнев трусил последним, глядя преимущественно назад. Прикрывал отход, говоря языком военных.
Как выяснилось позже, как только Вера поравнялась с глухой дверью в высоком дувале, человек в халате и шапке-пуштунке мгновенно зажал ей рот и втащил во двор. Что касается двери, то она тут же опять захлопнулась. Должно быть, похитители рассчитывали на легкую добычу и вовсе не собирались ни с кем меряться силой. А там кто их знает.
Так или иначе, когда Плетнев повернул голову, то увидел только Кузнецова.
— Николай Петрович! — крикнул он. — А Вера где?
Кузнецов обернулся. Раскрыл рот.
Плетнев уже увидел дверь. Толкнул — не поддалась.
— Стойте здесь!
Взобраться на дувал не составило труда.
Он спрыгнул и первым делом отодвинул засов.
Взгляд метался — дом, квадратный топчан, виноградные шпалеры, деревья… В клетке у крыльца встревоженно болбочет пестрая птица… вот дверь в пристройку…
На земле недалеко от двери лежал белый платок. Верин!
Беспрестанно озираясь, Плетнев кошачьими шагами пересек двор и поднял его.
В этот момент раздался яростный рык.
Из сарая на него летел какой-то черт — должно быть, один из похитителей. И уже занося нож для удара.
Плетнев отпрыгнул и выставил перед собой руки с зажатым в кулаках платком.
Тут же захлестнул платок вокруг его запястья и дернул, лишая равновесия.
Правой рукой с платком захватил шею падающего и рывком закинул тело себе на спину. Рука с ножом оказалась намертво прижатой к шее. Когда лицо афганца посинело, Плетнев швырнул его, как мешок, через плечо, удерживая концы платка в кулаках.
Нападавший взлетел, перевернулся, грохнулся спиной об угол топчана и разнес его на исходные досточки.
Что-то заставило тут же обернуться, и Плетнев резким щелчком, будто кнутом, хлестнул по глазам второго.
Тот вскрикнул и поднял руку к лицу.
Правая пятка Плетнева ушла в его солнечное сплетение, а когда он отлетел назад и ударился о стену пристройки, то получил удар стопы в подбородок; с треском припечатался затылком и безжизненно сполз на землю.
В дверях сарая показалась Вера.
Пока он срывал с нее какие-то путы, ее трясло. Кроме того, она издавала негромкий дрожащий вой — какое-то такое «ва-ва-ва-ва-ва!».
— Ну все, все, — сказал Плетнев, гладя ее по плечу. — Все кончилось.
Она скосила взгляд и стала пятиться от лежавших перед ней тел в сторону дома.
Плетнев поднял с земли нож.
Вера допятилась до стены и прислонилась к ней. В полуметре над ее головой был расположен урез открытого окна, задернутого желтой занавеской.
Плетнев повернул голову, чтобы убедиться, что с Николаем Петровичем все в порядке. Так и было: войдя в дверь, он ее запер. Коробку с магнитолой из рук тоже, слава богу, не выпустил.
Занавеска окна чуть отодвинулась, и из-за нее высунулся ствол одноствольного ружья.
Плетнев его не видел. Но Вера увидела.
Как потом оказалось, Кузнецов в последнее мгновение тоже заметил это движение. Но он все равно не успел бы крикнуть.
Вера вскинула руки, схватила ствол и с заполошным криком потянула вниз.
Бах!
Выстрел ушел в землю, и пуля с визгом унеслась черт ее знает куда.
Плетнев сделал два прыжка, третий внес его в окно. Спрыгивая, он ударил метнувшегося от окна человека ножом в спину и рывком швырнул его в глубину комнаты.
Не успел он снова выскочить наружу, как по переулку с топотом и грозным гиканьем промчались какие-то люди — судя по создаваемому шуму, человек десять. Кто такие?
— Кажется, пронесло!.. — шепотом сказал Кузнецов, когда их вопли стихли вдали.
— Если за нами, то что-то поздновато, — пробормотал Плетнев. — Или по другому делу? Да, Николай Петрович, теперь я вам верю — беспокойная тут жизнь!.. Ладно, пошли.
Кузнецов кивнул и перехватил коробку поудобнее.
Они прошли двор насквозь. Как Плетнев и думал, там была другая дверь, выводившая в параллельный проулок.
Он осторожно отпер и выглянул.
Переулок был пуст…
Минут через пятнадцать они сидели на вилле, которую занимал Николай Петрович, и сам он подрагивающими руками разливал по рюмкам еще мутный, только что разведенный спирт.
Плетнев оглядывался. Просторную кухню украшали вполне стандартные советские шкафчики и тумбочки. Холодильник «Саратов» — точь-в-точь как у него на «Новослободской». Клетчатые занавески на окне. Квадратный стол, три табуретки. Разумеется, на всем печать холостяцкой жизни — пустая солонка… грязная салфетка… сухая лепешка.
— Нет, ну ты подумай! — повторял Николай Петрович. — Ведь никаких пряников не захочешь! По самому краешку прошли, а!
Это он верно говорил — по самому краешку. Плетнев чувствовал, что какие-то пружины в нем, предельно сжатые, чтобы они смогли пройти по этому краешку, нигде не заступив за черту, разделявшую жизнь и смерть, теперь ослабли. И его тоже маленько поколачивало.
— Да уж…
Правая рука до сих пор жила ощущением того, как легко вошел нож в спину человека — как будто в бескостный кусок парного мяса.
Вера быстро нарез ала в тарелку помидоры. Вдруг руки ее замерли, и она, беспомощно и как-то жалко морщась, сказала:
— А этот афганец… жив остался?
Плетнев пожал плечами.
— Рязанский-то? — профессионально сощурившись, ответил Николай Петрович. — Не думаю. Вряд ли. Я видел, куда пуля вошла. Скорее всего, печень пострадала. А с такими ранениями… куда там!.. Если бы сразу на стол!.. — Он безнадежно махнул рукой, придвинул Плетневу полную рюмку и снова оживился: — И ведь орут как — кровь в жилах стынет!
— Нет, я…
— Да ладно тебе! В такой день!
Вера подровняла помидорные дольки на тарелке, бросила на него быстрый взгляд и сказала со вздохом:
— Что когда-нибудь мне встретится герой — это я еще могла предположить. Но что герой окажется непьющим!..
И рассмеялась, одновременно поежившись.
— Да ты что! в такой день! — толковал свое Кузнецов. — Давай, давай!
Пожав плечами, Плетнев взял рюмку.
— Ох, ребятки, хорошо то, что хорошо кончается! Ну, Саша, я тебе скажу! — Николай Петрович, как было у него заведено, осторожно махнул рюмкой, как бы проводя ею по горлу. — Вот какое тебе спасибо! вот какое!
— Да ладно вам. Это Вера Сергеевна молодец, — сказал Плетнев, глядя на ее еще не остывшее после всех передряг лицо. — Если бы не Вера — не сидеть бы нам сейчас здесь!
— Да перестань! Если б не ты, они бы нас из-за этой паршивой балалайки на ремни порезали! Эх, погоди! Я сейчас тебе вот что!..
С этими словами Николай Петрович вскочил и, хлопнув себя по голове, выбежал из кухни.
Плетнев заметил, что Вера смотрит на его ладони, и сложил их вместе.
— У тебя тоже руки подрагивают, — сочувственно заметила она.
— Ладно уж, — сказал он. — Не каждый день такое.
Отнял руки и спрятал под стол.
— Вот! Держи! — воскликнул Николай Петрович, с топотом влетая обратно в кухню.
Плетнев удивленно взял… вынул. Это был примерно такой нож, каким он воспользовался полчаса назад… даже на мгновение неприятно стало. Такое же темное лезвие… золотая насечка арабской вязи… красивая роговая рукоять… обушок окован красной медью. Ножны тоже хороши — кожаные, бисерные…
Он протянул его обратно:
— Да перестаньте, Николай Петрович! Вы чего?
— Бери! Владей! Чтоб помнил, как в Кабуле жил!.. Как нас с Верой спасал!.. Только потом за него хоть пятачок мне дай! Ножи дарить нельзя, — пояснил он, смеясь. — Только продавать. А то еще, не дай бог, того, кто дарит, тем же ножиком! Суеверие такое…
Плетнев невольно сделал движение, показывавшее, что сейчас начнет шарить по своим карманам, — хотя точно знал, что в карманах у него в настоящий момент нет ни копейки, ни афгани.
— Потом, потом!.. Ну!.. — Кузнецов поднял рюмку и потянулся было к солонке. — Ах, черт, соль-то вся вышла!
— Что же вы раньше молчали! — сказала Вера, вставая. — Я сейчас. Саша, проводите!
Она взглянула на него, уже шагая к дверям. Это был очень короткий взгляд. Очень. Просто мгновенный. Но Плетнев прочел в нем все — все, что будет сейчас, и все, что будет завтра, и послезавтра, и через год. Его прямо в жар бросило — так много он увидел в ее глазах. Как ни странно, в глубине души он на мгновение почувствовал себя беспомощным. В каком-то смысле она уже управляла всем, что могло происходить между ними. И, пожалуй, это не вызывало в нем протеста.
Плетнев поднялся и пошел за ней.
— Как не проводить! — пробормотал вслед Кузнецов, продолжая тщетные попытки выскрести что-нибудь из солонки. — Чужая страна!..
Они молча прошли двести метров до ее виллы. Поднялись на крыльцо. Вера отперла дверь и пропустила его вперед.
Когда закрыла дверь, в прихожей стало почти темно.
— Вот здесь я и живу, — сказала она шепотом. — Нравится?
И сейчас же сделала шаг к нему.
— Знаешь, а ведь я тебя боялась, — сказала Вера.
Она протянула руку и осторожно взъерошила его волосы.
Они лежали на покрывале, брошенном на пол, — где прохладней. Окна плотно занавешены — тоже от жары.
В густых сумерках комнаты ему казалось, что это совсем другая женщина. Даже как-то не совсем верилось, что сейчас он именно с ней. Они молчали несколько минут. Мысли стали разбредаться. И Плетнев вдруг задался вопросом — а кто у нее был раньше?.. Ведь был кто-то… один? несколько?.. фу, прямо жарко стало от злости!
Но он виду не подал, а тут-то она как раз и говорит: боялась, мол.
Плетнев прокашлялся, чтобы голос не изменил.
— Боялась?
— Ну да…
Она вздохнула и села, обхватив руками колени.
— Почему? — спросил он, хоть и догадывался, что ответит.
— Ну как почему, — протянула Вера. — Ты же из КГБ?
Он хмыкнул.
— Ну и что? Все в посольстве знают, что я из КГБ. Даже медсестра Зина знает. От вас не спрячешься. Лучше любой разведки работаете…
— Вот видишь, — вздохнула она. — Ты из КГБ. А я из семьи репрессированных.
Плетнев хотел снова сказать: «Ну и что?» — но промолчал.
Она думает, что если были когда-то репрессии, то и теперь все то же самое.
Глупости, конечно. Понятное дело, он не раз замечал, с какой опаской относятся граждане к их ведомству. С опаской — и еще с затаенным презрением, что ли… Даже отец. Родные не знают, где он служит. А если бы знали — позволил бы себе отец ту кривую усмешку, которой сопровождает всякое упоминание Конторы? Сам промолчит, но так усмехнется, что и слов никаких не нужно… Конечно, ему всю жизнь на режимных предприятиях пришлось работать… авиация, понятное дело. Секретность. Первый отдел… те еще зануды. Должно быть, ему есть с чего кривиться.
Но Вера-то почему такое несет? Что она о них знает?..
Если б он толковал с Серегой Астафьевым или, положим, с Аникиным, его подобное отношение совершенно бы не задело. Потому что они — Аникин и Астафьев — свои. Из того же корыта ребята хлебают. Он с ними жизнь делит. А придется — так и не только жизнь!.. Среди своих сказать что-то дурное о своем — это ведь не ругань. Это просто правда. Своим не обидно. Свои не упрекнут. Конечно, Большакову не станешь такого рассказывать… он мужик слишком уж прямой… А уж Карпову, например, только обмолвься! — с говном сожрет. Но все равно: свои есть свои.
Но когда кто-то чужой!.. который в службе ни уха ни рыла!.. ничего не понимает — и туда же!.. куда конь с копытом, туда и рак с клешней!..
Обидно становится. Хочется сказать: ну, снова-здорово! Презрительно так: ну, поехали! Ладно тебе, окстись! Все давно переменилось! Ну, да. Ну, были перегибы. Так мы знаем это все, не зря учились!.. что ты нового сказал? — каждому известно, слава богу! Были, да! — но ведь был и Двадцатый съезд, который все поправил! Так зачем об этом вечно долдонить?!
Чушь какая-то! Органы госбезопасности давно никого не сажают! Они просто охраняют государство. Чтобы людям — нашим советским людям! — жилось спокойно. Очевидная вещь! Неужели непонятно?!
Но ничего такого Плетнев не сказал, а только протянул:
— Ах, вот в чем дело!.. Понимаю.
Наклонившись, она мимолетным движением поцеловала его в плечо, снова вздохнула.
— Один дедушка — папин папа — вообще погиб… его в двадцать седьмом на Соловки сослали. Не вернулся. А мамин в пятьдесят пятом вышел. Семнадцать лет лагерей…
Плетнев удивился про себя — в двадцать седьмом? Наверное, оговорилась — в тридцать седьмом, конечно же!.. И опять почувствовал раздражение, опять хотел сгоряча вставить свои пять копеек — дескать, быть может, было за что? И опять сдержался.
— Потом его реабилитировали. Полностью оправдали. Приговор отменили. Он через год умер. Но я его помню… Дедушка Слава. Худой такой приехал…
Она снова легла, положив голову ему на грудь, но тут же встрепенулась.
— Я перед самым отъездом сталкивалась… ну, с вашими.
— Да? — довольно холодно спросил он. — Каким же образом?
Вера не заметила его интонации.
— Еду в метро, читаю «Доктора Живаго»…
— Это что такое?
— Не знаешь?
— Да как-то… Нет, не знаю.
— Роман Бориса Пастернака. Слышал?
— Про Пастернака слышал что-то… — признался Плетнев.
Черт, только поучений не хватало!
— Ну, не важно. Нобелевскую премию получил. А у нас запрещен.
— А-а-а!.. — протянул он.
— Дали мне почитать… подруга. Издательство «Ардис». Французское, кажется. А у меня как раз работы много было, возвращалась поздно. В общем, не до чтения. А прочесть-то хочется! Единственное свободное время — пока в метро едешь. Я книжку обернула, конечно, чтобы обложку спрятать. Ну вот… Еду вечером, читаю. Увлеклась. Смотрю, какой-то парень косится на страницу… Но я и не подумала ничего. Мне же невдомек, что он текст так хорошо знает! Потом моя остановка, я книжку закрыла и в сумочку. Пошла к дверям, он за мной. Вышли на перрон. «Девушка, подождите!» Я поначалу решила, он просто пристает… так сказать, попытка уличного знакомства. А он бац! — удостоверение. У меня просто ноги подкосились. Ну, думаю, все! Никакой заграницы — это уж точно! Да еще, может, что и похуже!..
Она замолчала.
— Ну?
— Но он, знаешь… Наверное, просто добрым человеком оказался. Сели на скамейку. Он и говорит: «Девушка, я бы мог вас сейчас отвести в отделение… составить протокол… Но мне вас жалко. Я вижу, что вы это не со зла, а по глупости. Давайте вашу книгу и идите отсюда подобру-поздорову. Больше так никогда не делайте!..» И все. Я отдала ему книгу и ушла. Еще оглядывалась — не следит ли. Нет, не следил… Вот такой случай. Книжку жалко, конечно.
Она посмотрела на него, как будто хотела оценить реакцию на рассказанное.
У Плетнева было какое-то странное чувство. Честно сказать, он не слышал, чтобы оперативники в метро за книгами следили… Но зачем ей врать? И ведь есть Пятое управление… там именно такими делами занимаются. Черт их знает!.. Но все-таки как-то обидно все это слышать про родное ведомство!..
Он вздохнул.
— Не нужно нас бояться. Зачем? Мы никому ничего плохого не делаем… Разве плохо, что посольство охраняем? — Плетнев пожал плечами, помедлил, подыскивая слова. — Может, со стороны кажется, что мы какие-то слишком подозрительные, что ли… Но ведь это работа такая. Всегда нужно быть начеку, в готовности… А так-то если посмотреть — все нормальные люди. Добрые. Вон Раздорова взять… Совсем мягкий человек… или Голубков, например… Душа-парень. Или Симонов! Да что я! — все такие! все!..
Она почему-то рассмеялась, и Плетнев почувствовал, что ей не хочется больше никаких разговоров. Ему тем более не хотелось. Он обнял ее, привлек к себе, и она слабо застонала, прижимаясь.
Кузнецов сидел и смотрел на рюмку, барабаня по столу пальцами.
Немного передвинул предметы на столе, добиваясь симметрии.
Опять стал барабанить. Посмотрел на часы.
Чертыхнулся.
Отщипнул и бросил в рот кроху лепешки. Меланхолично пожевал.
Подвинул на прежнее место тарелку с помидорами.
С надеждой обернулся, чтобы посмотреть на дверь.
Побарабанил.
Крякнул.
Взял рюмку правой рукой. Спохватившись, перехватил в левую. Истово перекрестился. Снова взял рюмку в правую.
И наконец выпил.
И выдохнул.
И прикрыл глаза.
А потом еще долго сидел, допивая, — закусывал помидорами без соли и поглядывал на часы.
Но так никого и не дождался.
Новенький УАЗ-469 ходко бежал по набережной. Навстречу тянулись перекошенные, ободранные, забитые до отказа пригородные автобусы, чадящие грузовики-развалюхи, пикапы.
Плетнев сидел за рулем, Архипов справа, Пак сзади. Архипов командирским взором посматривал направо-налево. Время от времени его внимание привлекал какой-нибудь беспорядок — нищий на обочине или большая вонючая свалка в самом, казалось бы, неподходящем месте, и тогда он неодобрительно цокал или даже бормотал что-нибудь вроде:
— Да-а-а… Далеко им еще до нас, далеко!..
Плетнев рулил, размышляя о том, что Архипов чем-то напоминает старшину учебной роты Дебрю. Старшина Дебря говорил почти исключительно поговорками. «Солдат — что дерево: пока не срубят, сам не повалится!» Или: «Старшина солдату ближе матери: с матерью в баню не ходят, а со старшиной положено!» Или спросят его, например, можно ли порвавшиеся до срока ботинки на новые поменять, а он отвечает: «Хрен не сахар, за щекой не тает!» Вот и думай… Все его речения горделиво несли отпечаток армейского идиотизма, а некоторые напоминали какие-то недоделанные силлогизмы, томившие своей незавершенностью. Самой лаконичной и, пожалуй, верной из его пословиц была следующая: «В танке главное — не бздеть!..»
Архипов поговорками не пользовался, а все же Плетнев не мог отделаться от ощущения, что они со старшиной Дебрей в чем-то похожи…
Огороженное решетчатым забором здание Академии Царандоя — Народной милиции — располагалось на окраине города, у склона холма.
У ворот теснилось неожиданно много народу: старики, зрелые мужики, женщины, молодые парни. Стояли машины, навьюченные ослы, тележки. В поклаже преобладали туго скрученные ковры, набитые чем-то мешки и сетки с овощами. У изгороди дружно блеяли бараны, козы и даже несколько низкорослых коров.
— Что это у них тут сегодня — козлодрание? — удивленно спросил Архипов.
Возле будки КПП ждали Хафиз и Камол — два парня из подопечных контрразведчиков. Хафиз неплохо говорил по-русски.
Непрерывно сигналя, Плетнев протиснул машину сквозь толпу, подъехал и запарковался правее будки.
Выбрались наружу, и Хафиз и Камол, улыбаясь, принялись пожимать им руки.
— Здравствуйте! Как ехали? — говорил Хафиз, кланяясь. — Как здоровье? Как настроение?..
— Слышь! — сказал Архипов, показывая пальцем на толпу. — Что происходит?
Хафиз мельком глянул и ответил:
— Набор же в академию идет… Каждый хочет сына устроить, — он виновато развел руками. — Бакшиш несет. Один — мешок риса несет, другой — барана несет, еще другой — корову…
— Класс! — Архипов по-свойски хлопнул Хафиза по спине. — Ты тоже за барана поступал?
Хафиз смущенно улыбнулся и неопределенно пожал плечами.
— У нас в Ташкенте то же самое, — заметил Пак. — Только барашки в бумажке.
Архипов сердито на него зыркнул:
— Заткнись ты со своим Ташкентом! Союз дискредитируешь!
Пак растерянно заморгал.
На КПП, где предъявили документы, неугомонный Архипов вступил с часовыми в беседу, произнося слова громко и отчетливо, как будто беседовал с глухими:
— Советский Союз, понимаешь? Ленин! Спутник! Гагарин! Коммунизм!.. Понял, нет? Вот, на тебе, держи!
С этими словами он достал из нагрудного кармана значок с изображением Ленина и вручил солдату.
Тот равнодушно покрутил его в пальцах и бросил на стол.
Плетнев почувствовал себя очень усталым.
— Коля, отстал бы ты от него, — тихо сказал он.
— Нет, — возразил Архипов. — Я хочу, чтобы он запомнил нашу встречу, чтобы потом рассказывал своим детям! — и опять стал орать, тщательно артикулируя: — Слышишь? Мы — советские, русские! Мы вам помогаем! — потыкал пальцем в злополучный значок. — Это Ленин! Ленин! Понял?
Часовой пожал плечами и буркнул что-то на дари.
За это Хафиз на него сердито накричал. Тоже, естественно, на дари.
Солдат несколько смутился.
— Что он говорит? — настороженно спросил Архипов.
— Говорит, лучше бы сигарет дал, — с мстительной невозмутимостью ответил Пак. — Или денег. Ну что, пошли?
Двенадцать курсантов построились на поляне перед огневым рубежом.
Архипов, Пак, Плетнев и командир-афганец встали перед строем.
— В прошлый раз вы изучили основы стрельбы, — сказал Пак на дари. — Сегодня переходим к практическим занятиям.
Курсанты разбились на три четверки. Начались стрельбы.
Отстрелявшиеся перемещались назад, а на огневой рубеж выходили следующие четверо.
Плетнев, Пак и Архипов стояли за их спинами, поправляя и помогая.
Выстрелы гремели один за другим — но все больше бестолковые.
— Да, Николай, — в конце концов сказал Плетнев. — Видно, твоя теория им на пользу не пошла…
Он только расстроенно махнул рукой:
— Чурбаны!..
Вторая четверка отошла в сторону, возбужденно переговариваясь.
— Жалуются, что автоматы плохие, — заметил Витя Пак. — Мушки, говорят, сбиты.
— Что?! — возмутился Архипов. — Ах вы, дурилки деревянные! Ну-ка построй их!
Пак скомандовал офицеру-афганцу. Офицер скомандовал курсантам. Курсанты построились в шеренгу.
— Тут кто-то недоволен автоматами? — спросил Архипов, хмурясь. — Автомат Калашникова — самое лучшее в мире оружие! При любых условиях надежен и безотказен!
Витя перевел.
— Все зависит от стрелка! Сейчас я покажу, как стреляет автомат Калашникова!
Плетнев тоже знал, что все зависит от стрелка, и поэтому взмолился шепотом, так кривя губы, чтобы никто не заметил:
— Коля! Может, не надо?!
Архипов, не поворачивая головы и так же кривя губы, ответил тихо и яростно:
— Товарищ старший лейтенант! Знайте свое место! Я старший по званию!
Пак смотрел на него с совершенно детской улыбкой.
Плетнев вздохнул.
Занятия кончились. По склону от стрельбища к КПП петляла засыпанная гравием дорожка. Спешить не хотелось — день был не очень жаркий, а здесь, на окраине, у подножия холма, заросшего зеленью, и вовсе радовал сердце. Архипов и Пак, окруженные курсантами, шагали впереди, Плетнев с Хафизом и Камолом — чуть поодаль.
Правда, Архипов время от времени оборачивался и недовольно поглядывал. Но Плетнев решил не обращать на него внимания.
Камол улыбнулся и что-то спросил.
— Спрашивает, помните ли, — перевел Хафиз, — как учили удавкой работать?
Плетнев кивнул, и Камол принялся радостно рассказывать, а Хафиз — переводить.
— Говорит, вчера ночью пришли арестовывать одного опасного парчамиста. Он хотел убежать, а Камол как прыгнул на него с крыши! И веревкой за горло, как вы учили. Говорит, у парчамиста язык вылез вот на столько! — И он точно повторил жест рассказчика, показав пальцами что-то в размер небольшого огурца, а потом пожал плечами: мол, вот такой он, Камол-то наш. — Ему потом, говорит, все завидовали. И начальник похвалил.
Плетнев долго откашливался.
— Ну понятно… Да уж… На пользу пошло учение…
Камол жизнерадостно оскалился, мелко покивал и побежал догонять группу. Должно быть, это было все, что он имел сообщить.
Они шагали молча. Неожиданно Хафиз сказал, заметно волнуясь:
— Много людей арестовывают!.. Если сосед донесет, что ты «парчамист», — тут же арест. Дом конфискуют. Родственников тоже берут. Кого сразу расстреливают, кого в тюрьму… Неизвестно еще, кому лучше! Тюрьма Пули-Чархи — это ад!.. Или хуже ада! Вы не можете себе вообразить, что там делают с людьми!.. И за всем этим стоит Хафизулла Амин! Нельзя верить Амину! Он враг народа! Он хочет погубить революцию!
— Гм, — осторожно высказался Плетнев, хоть ему и казалось, что он говорит искренне. — Это серьезные обвинения…
— Если вы меня выдадите, мне конец, — оглянувшись, шепотом сказал Хафиз. — Но я верю вам. Я скажу.
Он замедлил шаг.
— Амин хочет убить Тараки, нашего вождя! В аэропорту, когда Тараки прибудет из Москвы! Прямо около самолета… Имейте в виду, у Амина всюду свои люди! Он следит за всеми! Вы наши советские друзья, вы никогда не обманываете! Вы должны помочь!..
При выезде на набережную случился затор. Минут десять жарились на солнцепеке. Плетнев то и дело поглядывал на часы. Архипов вытер платком шею и долго и брезгливо его рассматривал. Потом вздохнул:
— Ну и пылища… За что все эти муки терпим? Пыль, жара, а ты еще этих баранов учи! — Повернулся к Паку и подмигнул: — А? Зачем?
— Приказ, — с бесстрастностью Будды ответил Витя.
Плетнев молча вел машину — то есть дергался то на метр, то на полметра, следуя за изнемогающим потоком автомобилей и повозок.
— А что приказ? Ты же и уволиться можешь. Не хочу, мол, ни жары, ни пыли вашей, ни приказы выполнять! Увольте меня — и все тут. А ведь не увольняешься?
Пак хмыкнул:
— Уволься!.. А потом что?
— Во! — обрадовался Архипов. — То-то и оно! Что потом? Сейчас ты кто? Не здесь, конечно, — морщась, пояснил он, — а в Союзе! В Союзе ты офицер КГБ! У-у-у! Гаишник остановил, ты ему ксиву в нос — цепенеет! В ресторан очередь — по барабану! — Архипов жизнерадостно хихикнул. — Я вот, помню, резину новую не мог купить. Езжу на лысой. Ну не достанешь же ни хрена. Потом думаю: да что ж я мыкаюсь как саврас по магазинам! И на базу! Кто главный?.. Один раз удостоверением махнул — так, слышь, третий год бесплатно на дом привозят! А ты говоришь!..
Слушать было довольно противно (хоть Плетнев и не мог не признать определенной его правоты), но пробка наконец-то рассосалась, они пролетели набережную и скоро выбрались на проспект Дар-уль-Аман.
— Черт! — спохватился Архипов. — Ребята арбузов просили привезти! Давай-ка высади меня, а сами сгоняйте.
— Я к Симонову должен зайти, — возразил Плетнев, взглянув на часы. — Срочное дело.
— Ничего, пять минут потерпит твое дело. Срочнее будет!..
Плетнев резко остановился у ворот.
— Ты — старший! Потом машину поставишь.
Архипов беззаботно захлопнул дверцу и направился к КПП.
— Ну что? — пробормотал Плетнев, неприязненно глядя ему в спину. Как дать бы по башке! — Куда?
— Давай назад, — предложил Пак. — Через перекресток. Там базарчик есть.
Майор Симонов сидел за столом в майке и форменных брюках. Поэтому расположившийся напротив него капитан Архипов, одетый по форме, выглядел особенно собранным и озабоченным человеком.
— Я так считаю, Яков Семенович. Боец не должен забывать о нашем здесь положении. Чужая страна, чужой народ. Вражеское, можно сказать, окружение. Бдительность и бдительность!.. А Плетнев — будто в родной деревне. Идет на контакт. Легко идет. Кроме того, своим поведением зачастую дискредитирует положительный образ Советского Союза. Поэтому я как офицер, как коммунист и как…
— Ну понятно уже, понятно! — раздраженно сказал Симонов. — Что уж в третий-то раз твердить одно и то же! Все ясно!
Помедлив, Архипов поднялся со стула.
— Разрешите идти?
— Давай, — буркнул Симонов. — Дверь закрой.
Архипов закрыл дверь, прошел коридором, сбежал по ступенькам школы, бросил взгляд на часы и, насвистывая, направился по дорожке в сторону поликлиники.
Через две минуты он постучал:
— Разрешите?
Кузнецов сидел на своем месте, а Вера стояла рядом, оперевшись рукой о стол, и оба они рассматривали кардиограмму.
— Здравия жела-а-аю! — протянул Архипов. — Добрый денечек, Вера Сергеевна!
Врачи подняли головы.
— О! Заходи, — довольно безрадостно бросил Кузнецов. — Присядь… В общем, ничего страшного. Но знаете, как: береженого бог бережет.
— Вера Сергеевна, позвольте вам доложить, — сказал Архипов, подходя к столу, вместо того чтобы, как было предложено, присесть. — Вы сегодня просто ослепительны!
Вера сложила ленту кардиограммы и пошла к двери.
— Спасибо… Не буду вам мешать.
Архипов посмотрел ей в спину, громко крякнул и сел перед Кузнецовым.
— Ну и ладно. Как говорится, леди с пони, дилижансу легче… Ну что? Надумали?
Кузнецов откинулся на спинку стула и шумно выдохнул: фу-у-у-у!
— Ох, Архипов! Доведешь ты меня до греха! Честное слово, доведешь!..
— Как хотите, — легко согласился Архипов. — Только вы же сами говорили: квартиру покупать. На чеки-то надежнее…
— Да понимаю я, понимаю! — Кузнецов мучительно сморщился и начал барабанить пальцами по столу. — Ну куплю я эти двести чеков несчастные, дальше что?
— Если каждый месяц по двести чеков — это ого-го! Курочка по зернышку клюет.
— Ага, — уныло отозвался Николай Петрович. — А весь двор в говне!.. А курс какой?
Архипов пожал плечами.
— Обычный.
Кузнецов несколько секунд тупо смотрел на канцелярский стакан с карандашами, потом страдальчески махнул рукой, со вздохом выдвинул ящик и вынул кипу афганских денег.
Архипов извлек из кармана пачку чеков и отсчитал двадцать десятирублевых.
Затем он принялся считать афгани.
— Да вы не сомневайтесь, — добродушно говорил он при этом. — Нормальный курс… Больше вам нигде не дадут…
Именно эти его слова услышал Князев. Он стоял у раскрытой двери кабинета и видел все сразу: чеки на столе, пачку афгани в руках Архипова, взволнованное лицо Кузнецова.
Архипов вскочил, отшвыривая от себя деньги.
— Товарищ полковник, я… мы…
— Товарищ майор, разрешите войти!
Нахохлившись, Симонов сидел за столом, изучая какую-то ведомость.
— Заходи…
Плетнев переступил порог учительской. Посреди комнаты стояла застеленная раскладушка, сверху лежал автомат и офицерский ремень с кобурой.
Во всем остальном это была совершенно обыкновенная учительская. Казалось, стоит лишь закрыть глаза — и ты окажешься в родном городе, в школе, где когда-то учился. И точно так же будут торчать на шкафах два глобуса разного размера и чучело филина, в углу — два рулона карт, в шкафу — заспиртованная лягушка в банке и стеклянная коробка разноцветного гербария… и будет слышен грохот волны, если сегодня шторм!..
Однако он был вовсе не в Сочи. И за окном шумело не море, а проспект Дар-уль-Аман.
— Товарищ майор, я хочу…
Симонов почему-то вдруг швырнул карандаш, откинулся на стуле и закричал:
— Нет уж, погоди! Сначала я кое-что хочу! Сядь!
Плетнев сел.
— Как стрельбы провели? — уже спокойно, но очень иронично спросил он.
— Да нормально вроде. Как всегда…
— Друзей новых не появилось?
Теперь в голосе звучал сарказм.
— Друзей? — удивился Плетнев.
— Ну да! говорят, ты, елки-палки, общаешься вовсю с кем попало! А? Забыл о нашем здесь положении? Уединяешься со служащими иностранной армии! Разговоры с ними разговариваешь!
— Товарищ майор, это вам Архипов напел?
— Кто бы ни напел!.. Что у вас с ним?
Плетнев вздохнул.
— Пострелять Архипов захотел. Продемонстрировать силу советского оружия.
— Ну?
— Ну и продемонстрировал… Рожок спалил, поразил одну мишень. Из пяти.
— И что?
— Пришлось самому… или оставить афганцев при убеждении, что автоматом Калашникова и впрямь только гвозди заколачивать?
— Ну?
— Ну а он, видать, обиделся…
Симонов с досадой стукнул костяшками пальцев по столу.
— Вот, елки-палки, говорил ему — не лезь! Твое дело — теория! Рассказал, как мушку с целиком совмещать, и хорошо!.. Но погоди, а повод все-таки какой был? Он мне такое тут про тебя расписывал!..
— А насчет этого я как раз и пришел. Курсант сообщил важную информацию.
— Какую?
— Якобы Амин готовит покушение на Тараки…
— Елки-палки!
Симонов сделал каменное лицо и молча встал.
— Не нашего это ума дело, — буркнул он, надевая куртку-»песчанку». — Пошли-ка, братец, к начальству!
Полковник Князев выглядел весьма благожелательно. Тем не мнее, Архипов стоял перед ним навытяжку и ел начальника вытаращенными глазами.
— А сертификаты вы из Москвы привезли? — мягко интересовался Князев.
— Так точно, товарищ полковник, — убито отвечал капитан.
— Какова же, если не секрет, прибыльность таких операций?
Архипов молчал.
— Я вас спрашиваю, товарищ капитан!
— Да какая там прибыльность, товарищ полковник!..
Князев иронично покачал головой.
— Понятно. Себе в убыток работаете. На благо человека… Ну что ж. Воспитывать я вас не буду. Да это и бессмысленно. Вы знали, на что шли. Я бы лишь посоветовал впредь больше следить за собой, чем за своими товарищами. Приказ я…
— Товарищ полковник! Не надо!!
Князев осекся и вскинул жесткий взгляд.
— …Приказ я подпишу сегодня, — продолжил он через секунду. — Рейс в Москву завтра вечером. Предписание получите утром. Свободны.
Архипов сделал шаг к столу.
— Товарищ полковник! Я вас очень прошу! Ведь вся жизнь!.. Меня же уволят! Куда я потом?
— По торговой части пойдете, — пояснил полковник. — Еще, глядишь, недурно устроитесь, — и повторил железным голосом: — Я сказал: свободны!
Симонов постучал в дверь директорского кабинета.
— Разрешите?
Князев встретил их хмурым, даже угрюмым выражением лица.
— Садитесь! — кивнул он, а потом пробормотал, додумывая что-то прежнее: — Мерзавец!
Они невольно переглянулись.
— Докладывайте, — приказал полковник.
— Григорий Трофимович, тут вот какое дело, — начал Симонов…
Пак расстелил газету на широком подоконнике и теперь с удовольствием орудовал ножом, нарезая арбуз на ломти.
Первый из них уже держал в руках Голубков.
Отворилась дверь класса, и вошел Архипов.
Пак жестом предложил ему присоединиться к пиршеству.
Архипов потерянно постоял, так отрешенно глядя на серебристо-алые ломти арбуза, будто вовсе не понимал их предназначения, затем горько махнул рукой и побрел к своей раскладушке. Начал копошиться в вещах, да так и замер, задумавшись.
— Ты чего? — спросил Голубков, хлюпая и стараясь не капать на пол.
Архипов поднял тусклый взгляд.
— Ничего. В Москву собираюсь…
Голубков и Пак изумленно переглянулись. Голубков уже не замечал, как арбузный сок капает на чистый пол.
— Настучал кто-то Князеву… Мол, я такой, я сякой… У нас же как? Человек человеку друг, товарищ и брат… Как говорится, стучи — и Родина тебя не забудет!
— Ничего не путаешь? — спросил Голубков, сладостно чавкая.
— В смысле?
— Говорю, может, перепутал что? Ты ведь сам чаще всех у начальства пасешься…
— Да я же!.. — с обидой воскликнул Архипов, прижав к груди кулак. — Эх, да что с вами говорить!..
Он швырнул спортивную сумку на кровать и выскочил из комнаты.
— Во как, — задумчиво сказал Голубков, дожевывая. — А хороший арбуз-то. Сахарный.
— В общем, ваша информация несколько запоздала, — вздохнул Князев, подводя разговору итог. — Но то, что она поступает из разных источников, подтверждает ее подлинность. Тараки в обиду не дадим. Необходимые сведения до него доведут. Мероприятия по предотвращению теракта подготовлены. В окружение Амина благодаря нашим усилиям просочилась информация о том, что Тараки предупрежден. А, как говорили древние, предупрежден — значит вооружен. И готов к отпору. Поэтому операцию в аэропорту Амин отменил. Вот так… Но Амин — человек активный, от него и чего похлеще можно ждать. Так что — не расслабляться!
И поднялся, оперевшись руками о стол.
Ранней осенью случаются такие дни.
Вчера был дождь. Сегодня холодный ветер разогнал тучи.
Правда, их серые клочья еще летят по голубеющему в прорехах небу.
Когда выглядывает ртутное солнце, рубиновая звезда Спасской башни светится кроваво-красным цветом — и невыносимо сияют стрелки часов.
И вот уже — гулкий звук шагов над Красной площадью!
Четко печатая шаг, к Мавзолею шагает смена почетного караула.
Так же ртутно, как солнце, сверкают штыки на карабинах, блестят аксельбанты, лаково светятся сапоги.
Большая стрелка дрогнула и встала в точную вертикаль.
И тут же вступают переливы Кремлевских курантов.
Смена караула уже поднимается по ступеням.
Первый удар!
Шесть отточенных движений — и новая пара часовых замирает, окаменев в сознательном усилии вымуштрованной воли.
Куранты продолжают бить…
— М-м-м-мэ… — произнес Леонид Ильич Брежнев и обвел взглядом товарищей Андропова, Громыко, Косыгина и Устинова.
Обшитые дубовыми панелями, залитые сиянием ярких люстр, стены просторного зала заседаний Политбюро матово светились. Белые занавеси на высоких окнах подчеркивали ощущение порядка. Из тяжелой дубовой рамы на стене строго смотрел Ильич.
Брежнев сидел во главе стола.
— Начнем?
Присутствующие мелкими знаками выразили свое согласие.
— Товарищи! Вчера мы заслушали доклад председателя Мосгорисполкома о ходе строительства Олимпийских объектов…
Его медленная и вязкая речь, слова которой походили на тяжелые камни, на жернова, с усилием и скрежетом совершающие необходимую, но очень утомительную и безрадостную работу, вполне гармонировала с неподвижным и почти безжизненным лицом нездорового семидесятитрехлетнего человека. В глазах — где-то в самой их глубине, угадываемой за мутью старческого равнодушия, — брезжило, казалось, желание какого-то освобождения и, одновременно с этим, обреченное понимание его невозможности.
Его раздражала собственная немощь, а более же всего из многочисленного набора ее горестных признаков — омертвелость левой щеки и левых же половин губ. Возникшая после второго инсульта, она лишила его возможности говорить по-человечески внятно, заставляла беспрестанно жевать какую-то вязкую кашу в попытках вылепить наконец нужное слово с помощью наполовину одеревенелого языка. То и дело накатывало раздражение — и ему приходилось находить в себе силы, чтобы бороться с ним. И еще с нетерпением, с желанием сказать скорее и разборчивей — поскольку, к сожалению, стоило лишь чуть отпустить вожжи, дать волю гневу или просто поспешить, как речь и вовсе превращалась в хлюпающее клекотание.
Как несправедливо!.. Он безучастно подумал о том, что как раз сейчас ему нужно быть здоровым и сильным, чтобы собрать плоды жизни — плоды, которые он так долго растил, так долго шел к ним, преодолевая все новые подъемы… а то и съезжая вниз… но снова затем упрямо карабкаясь вверх… И вот на тебе!.. как говорится, бедному жениться — ночь коротка!..
Леонид Ильич делано закашлялся, чтобы скрыть кривую усмешку, которая, пожалуй, показалась бы товарищам слишком неожиданной. Затем вновь устало оглядел соратников и произнес очень медленно, но почти так же внятно, как в прежние времена:
— Товарищи! Давайте попросим товарища Андропова коротко доложить о внутриполитических аспектах подготовки.
Андропов кивнул, неспешно потасовал перед собой бумаги.
— Гм-гм. Товарищи. Как вы знаете, в августе месяце состоялась генеральная репетиция открытия Олимпийских игр в Москве, на которой присутствовали представители Международного Олимпийского комитета и многочисленные журналисты. Репетиция прошла на высоком уровне. В целом МОК дал высокую оценку готовности Москвы к Играм. В настоящее время начата работа, направленная на улучшение морально-нравственной атмосферы в городе. Выявляются элементы, которые нарушают благополучный облик столицы и могут явиться поводом для клеветнических измышлений различных репортеров и представителей западных спецслужб, — алкоголики, проститутки…
Члены Политбюро очень похоже вскинули брови, а Андропов сделал паузу и обвел их взглядом, в котором читалось: «Да, товарищи! не нужно ханжества — именно проститутки!..»
— …тунеядцы, лица без определенного места жительства, бывшие преступники и другие асоциальные элементы. С ними ведется воспитательная работа, а к наиболее злостным применяются меры административного характера. Во избежание возможных провокаций в форме организованных антисоветских акций из Москвы будут удалены лица, подозреваемые в связях с так называемыми правозащитными и диссидентскими организациями. В настоящее время прорабатывается вопрос о лишении гражданства и депортации нескольких писателей, зарекомендовавших себя отъявленными антисоветчиками и предателями Родины — Аксенова В., Войновича В., Копелева Л. и некоторых других… Соответствующие предложения в скором времени будут вынесены на Политбюро. Также рассматривается вопрос о предоставлении внеочередных отпусков и путевок в дома отдыха на период проведения Олимпиады работникам различных НИИ и КБ, являющимся наиболее ненадежными элементами советского общества. Это в самых общих чертах, товарищи, — со вздохом заключил Андропов и положил лист на стол перед собой. — Через полтора месяца я буду готов доложить о ходе выполнения намеченных планов с цифрами в руках…
— Не понял, так а что с алкоголиками? И с проститутками? — недовольно спросил Устинов, одновременно сдвигая негнущийся обшлаг маршальского мундира, чтобы взглянуть на часы.
— В отношении антисоциальных элементов проводятся мероприятия по их выселению за пределы Московской области, — с достоинством пояснил Андропов. — На местах организуются общежития. В случае нежелания выехать процедура осуществляется в судебном порядке. То есть юридически безупречно.
И обвел присутствующих вопросительным взглядом, как будто пытаясь удостовериться, достаточно ли они понимают важность юридической безупречности в решении подобных вопросов.
Устинов раздраженно фыркнул. Заседание было назначено экстренно. Между тем никакой экстренности в докладе Андропова, судя по всему, не было, а Устинову пришлось перенести два серьезных совещания с руководителями отраслевых институтов.
— И что? Потом назад, что ли? — недовольно спросил он.
— Нет. Освободившаяся жилплощадь предоставляется очередникам.
Это более или менее удовлетворило Дмитрия Федоровича. Другие члены Политбюро переглянулись и тоже покивали.
— Ну что ж, разумно, — предварительно почмокав, сказал Брежнев. — Тогда вернемся к этому вопросу через полтора месяца… Далее, товарищи. Вчера состоялись переговоры с товарищем Нур Мухаммедом Тараки, Генеральным секретарем народно-демократической партии Афганистана. Товарищ Тараки в очередной раз рассказал о проблемах молодого государства, вставшего на социалистический путь развития…
Брежнев вопросительно посмотрел поверх очков на Косыгина, и тот кивнул.
— Оппозиция продолжает формировать боевые отряды…
Так же вопросительно взглянул на Андропова. Андропов тоже кивнул.
— В этой связи Нур Мухаммед Тараки снова обратился с просьбой о вводе советских войск в Афганистан…
Брежнев воззрился на Устинова. Устинов кивнул, и Леонид Ильич продолжил:
— …для стабилизации обстановки и ограждения народной власти от посягательств мирового империализма и китайских гегемонистов. Положение в стране действительно сложное… Товарищ Андропов, доложите товарищам. Видите, как… вы сегодня у нас нарасхват.
Андропов куце улыбнулся и в другой раз неспешно пролистнул лежавшие перед ним бумаги.
— Как вы знаете, товарищи, ситуация в афганском руководстве сложилась весьма непростая. Несмотря на факты многочисленных противоречий и расхождений во взглядах, Тараки продолжает считать Хафизуллу Амина своим соратником и верным учеником и слепо ему доверяет. Между тем самые последние события показывают, что это не так. Амин настоял на поездке Тараки в Гавану на сессию глав неприсоединившихся государств. Мы пытались отговорить товарища Тараки от этой поездки. Он не послушался. В результате, воспользовавшись его отсутствием, за несколько последних дней Амин фактически отстранил от должностей самых верных и преданных Тараки людей.
— Вот сволочь! — с досадой проговорил Брежнев. — А ведь вместе делали революцию!..
И невольно продолжил про себя: «Да, делали! Ну и что?..» Конечно, Тараки симпатичный человек. Но не умеет быть правителем. У единоличного правителя должно быть много «вторых». Пусть грызут друг друга, сживают со свету, доносят, роют ямы, плетут интриги!.. пусть одна свора этой мелкой зубастой сволочи грызет другую!.. А Тараки держит при себе только одного «второго» — Хафизуллу Амина. Не понимает, что его давно уже нужно было отодвинуть. Потому что в такой ситуации «второй» любыми путями будет стремиться стать «первым». Такая ситуация может плохо кончиться… При последней встрече он пытался преподать Тараки эту простую мысль, но…
— Во время вчерашних переговоров мы обрисовали реальную картину происходящего. Это заставило товарища Тараки серьезно задуматься. Во время беседы было решено для обеспечения безопасности Генерального секретаря НДПА отправить в Кабул специальный батальон, укомплектованный военнослужащими среднеазиатских национальностей, переодетых в афганскую форму. Решение о формировании «мусульманского» батальона, как вы, товарищи, помните, было принято нами в начале мая этого года…
Андропов замолк, взял наполненный прежде стакан и, то и дело помаргивая, начал пить воду мелкими глотками.
Алексей Николаевич Косыгин едва заметно вздохнул, придвигая к себе чистый лист. Провел несколько линий. Ну да, в мае… Как странно поворачиваются события. Еще в марте, во время восстания в Герате, Тараки умолял то выслать ему танковую дивизию, то пилотов бомбардировщиков, то три батальона спецназа для охраны — и все это под тем же самым соусом: мол, переоденем, погоны дадим, комар носу не подточит! Просто «Мастер и Маргарита» какая-то, а не международная политика: высылайте пять мотоциклетов с пулеметами, и хоть ты что с ним делай!.. Тогда ему было твердо отказано. Потому что как ни соблазнительно это было — поддержать молодой коммунистический режим, добиться неслыханного ранее влияния на Афганистан и обеспечить тем самым Советскому Союзу массу геополитических преимуществ!.. — но еще в марте все понимали, что это безумие. Ввязываться в чужую войну чужой страны!.. в гражданскую войну!.. в которой одна сторона выступает под флагом социалистических завоеваний — а какие там могут быть социалистические завоевания, спрашивается? — а другая отстаивает право на традиционные ценности! Ну ведь чистой воды безумие, как ни взгляни!..
Перед глазами у него мгновенно прошелестела бесконечная вереница записок, чуть ли не через день поступавших из Кабула как по линии посольства, так и через аппарат КГБ и военных советников. Не зря говорят — капля камень точит… Вообще говоря, в требованиях прислать советские войска Амин был куда настойчивее Тараки. Он вообще гораздо настойчивее, этот Амин. «Тов. Амин поднял вопрос о введении наших войск в Кабул, что поможет высвободить одну из двух дивизий Кабульского гарнизона для борьбы с мятежниками…» «Тов. Амин поставил вопрос о замене расчетов зенитных батарей 77-го зенитного артполка, в благонадежности которых он не уверен, советскими расчетами…» «Тов. Амин поставил вопрос о том, что в районе Кабула сосредоточено большое количество войск, которые можно было бы использовать в других частях страны, если бы СССР согласился выделить полторы-две тысячи десантников…» «Тов. Амин вновь поднял вопрос о размещении трех советских армейских подразделений…» «Тов. Амин сказал, что тов. Тараки ожидает скорейшего прибытия советских батальонов…» И так без конца, без конца, без конца! То Амин, то Тараки! То Тараки, то Амин! Снова и снова им говорят «нет». А они делают вид, что не понимают. И опять: дайте ваши войска!.. дайте вертолеты с экипажами!.. танки с танкистами!.. десантников!.. пехоту!..
Сказка про белого бычка.
Андропов поставил стакан и промокнул губы платком. Обвел присутствующих бесцветным рыбьим взглядом.
— Да… Однако, товарищи, мы отказались от этой идеи. Решили обойтись силами размещенной в посольстве СССР в Кабуле спецгруппы КГБ. Я заверил товарища Тараки, что к моменту его прибытия в Кабул всякая опасность для него со стороны Амина будет устранена.
Понятно… Пока отказались. И то хорошо… Про «мусульманский» батальон стали толковать еще в мае. Все были уверены, что он не понадобится. Но все-таки начали формировать. Зачем? — на всякий случай… Потом отправили спецгруппу… Теперь вот и батальон едва не поехал… еще, глядишь, в другой раз все-таки поедет… Коготок увяз — всей птичке пропасть…
Косыгин вздохнул и положил ручку на лист.
Брежнев мрачно кивнул, подтверждая слова Андропова, и пожевал губами.
— Ну вот, товарищи. Товарищ Андропов верно обрисовал… Возвращаясь к вопросу о вводе войск… Какие будут мнения?
Все молчали.
— Товарищ Громыко.
— На мой взгляд, Леонид Ильич, в этом вопросе не произошло каких-либо изменений, — сказал Громыко после небольшой паузы. — Посылка войск вызовет весьма нежелательные международные последствия. Этот факт развяжет руки всем агрессорам. Уж если Советский Союз может делать такие шаги, то нам, дескать, сам бог велел…
— Да, товарищи, — вздохнул Брежнев. — Об этом забывать нельзя. Но, с другой стороны, помочь надо? Иначе оппозиция свалит народную власть. Вот они все время предлагают переодеть наших солдат в афганскую форму…
— Ну да, — кивнул Андропов. — Это сделано. «Мусульманский» батальон переодет в афганскую форму.
— Я понимаю, — вздохнул Громыко. — Да только это ведь все шито белыми нитками, Леонид Ильич. Через два часа это будет известно всему миру. И весь мир закричит, что Советский Союз начал интервенцию в Афганистан…
— Мало ли кто что начнет кричать, — хмуро возразил Устинов. — Всех не наслушаешься!..
— Так или иначе, — довольно жестко продолжил Громыко, — все, что мы делали в последние годы для разрядки, для остановки гонки вооружений, окажется напрасным. Мы будем отброшены назад. Вернемся в состояние холодной войны с западными странами…
— Кроме того, как не раз отмечалось товарищами, — Косыгин мельком взглянул на каждого из присутствующих сегодня членов Политбюро. — Руководство народного Афганистана само много делает для того, чтобы действия оппозиции получали все более широкую поддержку. Наши обращения к товарищу Тараки по этому поводу не имели успеха… Практика массовых репрессий наносит авторитету молодой народной власти серьезный урон. И мобилизует все большее число ее противников…
— Вот именно, — кивнул Громыко. — И против кого же, в итоге, мы будем там воевать? Против народа?
Брежнев вздохнул.
— Да, товарищи… К сожалению, это так… Народ имеет основания для недовольства. Террор не всегда может быть оправдан. Тем более недопустимы широкие репрессии в армии…
— В какой-то мере эту тактику можно понять, — заметил Андропов. — Афганская армия во многом продолжает оставаться прежней, какая существовала при короле… сохраняются прежние отношения, традиции… Кроме того, большинство офицеров идеологически принадлежит к правому крылу НДПА — Парчам… А большая часть руководства страны и сам Тараки принадлежит к левому крылу — Хальк.
— Да, товарищи… Еще эта путаница у них всегда — Хальк какой-то у них там, Парчам! И вот жалко, что у них пролетариата почти нет в стране!.. — Леонид Ильич призадумался ненадолго. — Ну, хорошо. И все-таки. Если вопрос о вводе войск считать преждевременным, то чем мы можем помочь товарищу Тараки?
Косыгин вздохнул и недовольно пожевал тонкими губами.
— Можно, конечно, еще увеличить поставки техники, — сказал он. — Товарищ Тараки и об этом тоже просит… Но, товарищи, мы и так оказываем правительству Афганистана очень серьезную военно-техническую помощь! Чтобы не быть голословным, я приведу некоторые цифры. Так, в течение последних двух недель…
Косыгин пролистнул лежавшие перед ним документы.
— Да, последних двух недель… Были безвозмездно отправлены восемь вертолетов МИ-8. В настоящее время готовы к поставке и в ближайшие дни будут отправлены тридцать три БМП-1, пять вертолетов МИ-25, восемь МИ-8т, пятьдесят штук БТР-60, двадцать пять бронированных разведавтомобилей, пятьдесят противосамолетных установок и зенитная установка «Стрела»… Я хотел бы напомнить, товарищи…
Брежнев поморщился, но Косыгин то ли не заметил, то ли не захотел заметить его недовольства, продолжал:
— …что нами принято решение в семьдесят девятом — восемьдесят первом годах поставить Афганистану безвозмездно специмущества в общей сложности на пятьдесят четыре миллиона рублей. — Он оторвал взгляд от листа и посмотрел на товарищей. — В том числе сто сорок орудий и минометов, девяносто бронетранспортеров, сорок восемь тысяч единиц стрелкового оружия. Разве это мало?
— Что толку? Они только гробят все это без всякой пользы. — Устинов с искренним огорчением махнул рукой. — Вот если бы к этой технике тысяч тридцать-сорок наших войск!..
Маршал не отдавал себе в том отчета, но, называя эти числа, руководствовался вовсе не тактическими задачами, которые могли встать перед войсками, а необходимостью обслуживания и использования комплекса вооружений, о котором сейчас говорил Косыгин.
Члены Политбюро помолчали.
— Ну хорошо, — со вздохом сказал Брежнев. — Серьезных предложений мы, товарищи, не услышали. Будем думать. Хочется помочь. Уж больно симпатичный человек этот Тараки!.. — Он снова вздохнул и почмокал. — По крайней мере, товарищ Андропов обещал нам устранить самую главную опасность для нашего товарища… и друга Советского Союза. Надеюсь, это будет сделано?
Андропов с достоинством кивнул.
— Да, Леонид Ильич. Я заверил товарища Тараки, что, когда он вернется, Амин уже не будет представлять для него никакой опасности.
Брежнев наклонил голову и еще раз поверх очков посмотрел в глаза каждому из присутствовавших.
В это время самолет ИЛ-18 афганской компании «Ариана» стоял с поданным трапом, а правительственный кортеж стремительно летел к аэропорту Внуково. Это были два ЗИЛа, в каких разъезжали исключительно члены ЦК и Политбюро, за что в народе их звали «членовозами», и три черные «Волги», предваряемые машинами сопровождения.
Сирена не попадала в такт праздничного сверкания синих проблесковых ламп, бросавших свои сполохи из-за декоративных решеток радиаторов.
Обочины Ленинского проспекта были заняты милицейским оцеплением. За спинами милиционеров теснились какие-то цветасто одетые молодые люди — студенты, должно быть. При появлении кортежа они махали афганскими флажками, радостно смеялись, выкрикивали приветственные лозунги. Человек в салоне главного автомобиля улыбался, глядя на них. Потому что, с одной стороны, ему было приятно искреннее внимание молодежи к его скромной особе, и он ценил усилия советского народа по установлению добрососедских и дружественных отношений. С другой же — он не имел ни малейшего представления о том, сколько матюков и грозных посулов насчет лишения стипендии потребовалось от комсоргов групп и факультетов, чтобы их отпущенные с занятий подопечные не разбрелись по ближайшим забегаловкам, а стояли плечом к плечу за милицейским оцеплением и махали флажками — пусть и плохо представляя себе, в честь кого они все это делают…
Но вот машины миновали последние новостройки и теперь мчались по пустынной дороге так быстро, что взгляд сидевшего в салоне не успевал схватить ни столба, ни дерева, ни листвы кустарника, со свистом срывавшихся и пропадавших сзади, чтобы уступить место новым столбам и новым деревьям, которые, не позволяя себя толком разглядеть, точно так же валились в оставленное за кормой небытие.
Только несколько облаков на серо-синем сентябрьском московском небе поспевали за ними.
Через десять минут машины подкатили к носовой части самолета.
У трапа ждала группа людей в строгих черных костюмах — все одинаковые, как грачи.
Круглолицый человек в каракулевой пилотке выбрался из ЗИЛа. Куце шагая, он пожал руки провожающим, а затем неспешно поднялся по трапу, а перед тем как исчезнуть в дверях, обернулся, вскинул сцепленные руки и потряс ими, поворачиваясь направо и налево.
За ним последовали еще несколько человек.
Трап убрали.
Грачи расселись по машинам и уехали, не дождавшись момента, когда самолет растворился в солнечном сиянии.
Катерина завела Гринюшку под навес остановки, в тень.
Вдалеке, в перспективе между двумя рядами будто в караул вставших тополей, высился даже отсюда выглядевший величественным многоглавый собор святого Сергия Радонежского.
Поговаривали, что скоро его должны снести, но Катерина в это не верила — мало ли что люди болтают!
Не по-апрельски жгучее солнце заставляло все вокруг отливать золотом. Синие купола казались гораздо ярче выгорелого неба.
Гриша потянул ее за руку и требовательно показал пальцем.
— Клеститься! — строго сказал он.
— Умничка ты мой, — умилилась Катерина и, наклонившись, прошептала в ухо: — Давай подождем чуток, сейчас вон тот дядька отвернется…
— Почему? — спросил Гринюшка.
— А вдруг он папке расскажет! — ответила Катерина, округляя глаза, чтоб намекнуть на беду, какая в этом случае могла бы с ними обоими случиться.
Они выждали и, когда дядька в белой косоворотке, дырчатой шляпе, с портфелем в руках, тоже ожидавший трамвая и в нетерпении расхаживавший вперед-назад, пошел в другую сторону, быстро и дружно перекрестились — Катерина трижды, всякий раз завершая знаменье мелким поклоном, и Гринюшка так же.
Позванивая, погромыхивая, скрежеща колесами на частых стрелках, подолгу простаивая на разъездах в ожидании встречного, полупустой трамвай катился мимо деревьев и домов, мимо зеленных лавок и чайхан, где голые по пояс, загорелые мальчишки разбрызгивали воду на утоптанную, чисто выметенную глину, и мелкие радуги то и дело испуганно вспархивали из-под их быстрых рук; принимал на себя краткое касание тени и снова оказывался в ослепительном расплаве солнца; обгонял неспешных прохожих и озабоченных людей с тележками, ослов, навьюченных какими-то тюками и погоняемых бородатыми сартами, а то еще высокие арбы, влекомые понурыми клячами — на спинах их сидели такие же, как правило, понурые возницы в полосатых халатах…
Покусывая губы, Катерина невидяще смотрела в окно. Будто карты в пасьянсе, она так и этак раскладывала не вполне ясные смыслы, таившиеся в словах Антонины. Зачастила? — вот уж нет, вовсе не зачастила. Что ей в штабе делать? — наведывается раз в неделю в библиотеку, чтобы оставить две-три прочитанные книги и взять другие… сегодня везла два томика Чехова… честно сказать, читала она через силу, но самой ей хотелось верить, что помаленьку втягивается.
Антонина что-то другое имела в виду… неужели догадывается? Да откуда?!
Стало жарко, и Катерина даже оглянулась невольно, как будто и в самом деле совершала что-то недозволенное.
Господи, ну это же просто какие-то странные фантазии! Даже не мечты — разве она могла бы позволить себе о таком мечтать?! Всего лишь тени, блики, призраки воображения, растворяющиеся в первом луче света!
И все-таки, все-таки…
Когда это началось? Года полтора назад… праздновали десятилетие Революции…
Она пришла в синем платье с белым кружевным воротником, в белых туфлях из коммерческого магазина, в белой тюлевой шляпке. Торжественный митинг в штабе, в зале заседаний, начался в двенадцать, после демонстрации, а тех жен командиров, что не смогли присоединиться с самого начала, ждали к двум.
Они скооперировались с Антониной и позвали бабу Шуру, соседку через два дома, посидеть с детьми. Гринюшка не хотел оставаться с чужой бабкой и разорвал ей сердце криком, когда они выбегали из дома. Трамвай, как на зло, почему-то не ходил, да еще и дождь собрался крапать, будто специально для них норовил показать характер — то, бывает, и в декабре его не дождешься, а то на тебе — Седьмого ноября! Заполошно озираясь — не пропустили ли чего главного, — влетели в здание. Запыхавшаяся Катерина шумно выпростала из газетного свертка туфли, со стуком попадавшие на цементный пол, скинула боты и, просительно улыбнувшись, сунула их за стол дневального красноармейца, тоже, видать, ошалевшего от праздничной суматохи, а потому ничем, кроме насупленного взора, недовольства своего этой непростительной вольностью не выразившего.
А из зала несся шум и музыка! Уже младшие командиры частью сдвинули к стенам, частью вынесли за двери ряды деревянных кресел, уже горланили веселые голоса, гукал и рассыпался колокольцами чей-то смех, уже крутилась граммофонная пластинка и летели чудные звуки фокстрота «Люба»!
— Любовь наве-е-еки!.. — негромко подвывала Антонина, прыгая на одной ноге, чтобы скинуть ботинок. — Да чтоб тебя! Любовь с тобо-о-о-ою!..
Катерина выглядела Трофима и замахала рукой:
— Троша! Троша!
Увидев ее, Трофим было мимолетно улыбнулся, но тут же помрачнел и насупился. Он не любил, когда она красила губы и глаза; да и вообще — когда она, его Катерина, появлялась на людях; свел брови, неожиданно крепко взял за руку.
— Трофимушка, любимый! — зашептала Катерина на ухо. — Ну что ты, что ты! Ну ведь праздник сегодня!.. Ну перестань!.. Талончики у тебя?
Возле стены выстроились в линию столы, накрытые разнокалиберными скатертями, где за талончик можно было получить на выбор бокал игристого вина или стаканчик водки, а также бутерброд с сыром (говорили, что сыр Примаков велел в самой Москве заказать, тут-то приличного сроду не водилось) и пирожное.
— Нет, нет, мне вина не надо! — отмахнулась она. — Ты сам пей, а мне свое пирожное отдай, ладно?
И она была совершенно счастлива — счастлива тем, что сегодня праздник и весело, и что музыка не прекращается, и что все танцуют, и что сама она красивая, и что мужчины бросают на нее быстрые взгляды, и что она с Трофимом, и что он такой высокий и сильный, и что она так сильно любит его, и что все, все, все хорошо и даже прекрасно!..
Когда сменили пластинку и зазвучал новый тур, она увидела Антонину. У ее партнера фокстрот знатно получался, ничего не скажешь, — вел ловко, мелким скользящим шагом, искусно чередуя быструю семенящую поступь и плавные размашистые шаги. Катерина видела его спину. Антонине, похоже, нравилось — то-то она все время смеялась. Катерина повернулась было к Трофиму, но в эту секунду кто-то из командиров, галантно перед ней извинившись и вдобавок неожиданно подмигнув, заговорщицки отозвал его в сторону. Она догадалась — мужчины затеяли где-то добавочную выпивку. Музыка на время смолкла, и вдруг из шума, гама, движения, смеха и каких-то восклицаний снова выплыло улыбающееся Антонинино лицо со словами:
— Ой, Виталий Маркович, спасибо!.. Да вы разве не знакомы? Это Катерина Князева!
Давешний Антонинин партнер резко наклонил голову и даже, кажется, щелкнул каблуками. Он был в полевой кавалерийской форме, сидевшей на нем плотно, без люфта.
— Здравствуйте, — сказала она, улыбаясь.
Не весьма великого роста, коренастый, круглолицый, с по-детски пухловатой верхней губой и аккуратными, но чуточку оттопыренными ушами, с каким-то особенным рисунком неспокойных ноздрей, этот подтянутый человек лет тридцати смотрел на нее теплым и внимательным взглядом серо-зеленых глаз, в которых жило неуловимое выражение взрослости, что ли… серьезности?.. значительности?.. Во всяком случае, его взгляд вызвал в ней смутную тревогу, мгновенное смятение. Его лицо вообще показалось ей таким неожиданным, как если бы его обладатель был представителем какой-то совсем иной, неслыханной человеческой породы, для которой непривычно ясная печать одухотворенности является не исключением, а нормой.
Сейчас глаза лучились приветливостью, но взгляд их ясно давал понять, что приветливость, радость, расположение не могут явиться заменой или хотя бы даже уступкой некоторым иным качествам этого взгляда и этого человека.
— Примаков! Знакомьтесь!
Катерина внутренне ахнула и тут только приметила три ордена Красного Знамени на его груди.
— Ах, Князева? — мягко повторил комкор, протягивая руку. Растерянно помедлив, она тоже протянула занемевшие, ставшие бесчувственными пальцы. — Жена Трофима Князева? Вот уж рад познакомиться! Очень рад! Мы ведь прежде не виделись?
— Нет…
— Ну, значит, редко к нам заходите, — рассмеялся комкор. — А то заглядывайте, Екатерина… м-м-м…
— Михайловна! — поспешила она.
— Екатерина Михайловна, — звучно, полностью проговаривая слоги и будто смакуя звучание ее имени, повторил он. — Заходите, правда. Тут у нас библиотека… да и вообще… — смеясь, Примаков неопределенно покрутил пальцами и закончил: — …люди хорошие!..
Они говорили две или три минуты. Этот мимолетный, ничего не значащий разговор о пустяках, о мелочах (в сущности, просто обмен улыбками и междометиями, а вовсе не словами) прервал какой-то командир. Примаков извинительно развел руками и послушно двинулся за ним — и, сделав три шага, оглянулся, чтобы еще раз кивнуть и улыбнуться. Через несколько секунд из круговерти праздника вынырнул Трофим. Должно быть, Катерина еще не успела отрезветь — он что-то заметил в ее глазах, насторожился, мгновенно ощетинился, скулы загорелись кирпичным румянцем…
— Я? — легковесно переспросила Катерина. — Господи, Трошенька, да на кого же мне смотреть? На тебя и смотрю!..
И прижалась к нему, смеясь…
…Трамвай как-то особо резко дернулся, и ее взгляд снова поймал рваные пятна тени и залитую солнцем дорогу.
— Верблюд, верблюд! — восхитился Гриша, спешно тыча в стекло гнущимся пальчиком, чтобы показать высоченного одногорбого верблюда, высокомерно взиравшего на мир от зеленых ворот артели «Серп и молот», и тут же закричал во весь голос:
Верблюд, верблюд Яшка,
Красная рубашка!
— Да, да, верблюд, — легко вздохнула Катерина, проводя рукой по его шелковой макушке.
Они говорили минуты три, не больше — под общий гвалт, под сотней взглядов, которые притягивал к себе комкор… а вот поди ж ты! Она запомнила именно эти минуты и любила вспоминать их и, как монах мусолит свои отшлифованные пальцами четки, снова и снова перебирала десяток-другой незначащих слов, чтобы снова и снова обнаруживать нотки восхищения, что прозвучали тогда в его голосе…
Она пугалась, когда пробовала всерьез подумать об этом. Не зная, что такое измена, она и не могла себе ее представить. Она любила Трофима — любила всего: и его угрюмость, которую так легко было развеять, когда они оставались вдвоем; и его силу и заботу; и то, что он ее тоже любит и не мыслит себе жизни без нее; любила за то, что он был отцом, и за то, что он был мужем.
И вместе с тем чувствовала, что в ней тайно живет личинка какой-то другой любви — да, завелась вдруг и живет теперь! а потом возьмет однажды — и так же вдруг превратится в бабочку! что, если так?!
От этих мыслей ее прошибал пот, слабели ноги, и она повторяла про себя: «Только не это! Только не это, Трошенька!..»
И хотелось схватиться за Трофима, обнять, влиться в него всем телом, чтобы он не отпускал, не позволял!.. Троша! Любимый!..
Движение окончательно убаюкало ее, и последние несколько десятков секунд улыбающееся лицо Трофима летело поверх домов и деревьев, людей и верблюдов.
— Пойдем-ка, сыночка, — вздохнула она, выплывая. — Нам выходить…
Бывшая усадьба царского генерала Головачева — большой сад, в глубине которого стоял двухэтажный особняк с флигелями, — отделялась от дороги серьезной кирпичной оградой и железными воротами.
— Здравствуйте, — сказала Катерина часовому. — Я в библиотеку. Князева…
Вместо того чтобы, как обычно, глянуть в журнал и тут же пропустить, часовой почему-то осмотрел ее до головы с ног, затем покрутил ручку полевого телефона (Катерина видела это сквозь окошко кирпичной будки возле ворот, куда он перед тем удалился), что-то отрывисто сказал, выслушал ответ, кивнул и, чуть опустив руку с трубкой и подперев ею голову, погрузился в ожидание; через минуту в трубке, должно быть, снова зазвучал чей-то голос; «Есть!» — сказал часовой, теперь только пролистал журнал, вписал несколько слов, после чего вернулся к калитке и поднял железный запор.
— Что за строгости? — спросила она. — Прежде всегда быстро пускали…
— Особый режим, — буркнул часовой, а потом сказал «Проходите, дамочка!» с такой ухмылкой, что Катерине стало обидно.
Она смерила презрительным взглядом нахала, наверняка не знавшего, кому эта красавица приходится женой, и, твердо ведя за собой Гришу, размашисто прошла в калитку. Красноармеец завороженно смотрел ей в след. Но тут к въезду подкатил требовательно засигналивший автомобиль, страж встрепенулся и кинулся открывать ворота…
Пока шли по аллейке к левому флигелю, где в одной из комнат первого этажа размещалась библиотека, Катерина не могла не отметить необычного оживления, царившего вокруг. Подскакал к самому крыльцу какой-то белобрысый командир, и выражение его круглого веснушчатого лица однозначно показывало, как ему все это нравится — и конь, и спешка, и ответственность; слетел с лошади, бросив поводья караульному, стремглав взбежал по ступеням… Навстречу торопливо шагал другой — серьезный, сосредоточенный и даже хмурый; полевая сумка била его по бедру, а в руках теснились какие-то бумажные рулоны… За правым флигелем, на поляне, стоял брезентовый шатер с поднятыми полами. В его тени несколько человек сидели на раскладных стульях вокруг стола, а один стоял, показывая что-то на этом столе карандашом. Нещадно треща барахлящим мотором, подкатила машина, и вид командира, спрыгнувшего из автомобиля, явно показывал, что он чрезвычайно спешит.
Все это было неспроста, и сердце ее снова сжалось. Трофим тоже уходит в поход, и уже рано-рано утром он оставит ее неизвестно на сколько… Нет, не утром, — спохватилась она, судорожно вздохнув и крепче сжав влажную ладошку сына. — Он же сказал, что ему и ночевать придется в казарме! Ах, господи!..
Да еще молчит, не говорит ничего — что, где, сколько дней! «Нельзя!» — и все тут!
Собственно, она понимала: где бы эти учения ни состоялись, она все равно останется здесь, в городе, одна-одинешенька; но все же знать это почему-то отчаянно хотелось. Почему, почему Трофим ей не откроется?! Не верит ей? Да разве она хоть словцом кому об этом обмолвится?..
Одно лишь утешало — Тоньке ее Комаров тоже не сказал, а она ведь вон какая настырная, любому три дырки в боку провертит!
При входе во флигель ни часового, ни дневального не было, но и дверь почему-то оказалась запертой. Она крепко постучала. Через минуту лязгнула щеколда и дверь распахнулась.
— А-а-а! — протянул Жахонгир, худой и сутулый узбек, в одеянии которого традиционные элементы — засаленная тюбетейка, легкий чапан и галоши на босу ногу — сочетались с поношенным, выгоревшим красноармейским обмундированием — гимнастеркой и штанами-галифе. — Издрасти, Катерин-ханум!
Он служил при штабе давно, еще с царских времен, исполняя обязанности дворника и садовника. Три года назад, когда в Скобелевских казармах случился пожар и сюда перевезли остатки гарнизонной библиотеки, кому-то пришло в голову поручить ее все тому же Жахонгиру. Жахонгир не отказался, но дело вел из рук вон плохо и, похоже, сам это понимал. Во всяком случае, не раз жаловался Катерине: мол, беда ему с этими книжками — хоть из кожи вылези, а порядка на полках, при его-то безграмотности, все равно не навести…
Гриша замешкался на ступеньках.
— Издрасти, Катерин-ханум, издрасти! — повторил Жахонгир и неожиданно принялся класть перед ней поясные поклоны, подобострастно тряся парой десятков длинных седых волосков, составлявших его монгольскую бороду.
— Ты что? — начала было она, но заметила, что взгляд старика скользит по касательной, мимо нее, и устремлен на кого-то другого — вероятно, следом за ними направлявшегося к крыльцу.
Не выпуская из ладони Гришину руку, резко обернулась.
Сердце упало.
Уже смеркалось, когда наконец решили выбираться. Перед тем боролись на руках, и теперь Звонников твердил, что нужно повторить все заново, только по другим правилам, более справедливым и честным, каковые, по его мнению, должны были низвести Трофима с высот абсолютного победительства на уровень рядового бойца, в жизни которого поражение возможно в той же степени, что и победа; Трещатко, в свою очередь, настаивал, чтобы еще раз выпить за Примака, но этому препятствовали два важных, на взгляд прочих участников застолья, обстоятельства: во-первых, извозчик слишком уж давно дожидался (велено было к пяти приехать, а теперь перевалило за восемь), а во-вторых, выпить все равно было нечего. Безрук покрикивал и все норовил дирижировать хором, хоть давно уж петь перестали, а Трофим галдел наравне со всеми, пока не осознал, что он и сам, пожалуй, сильно запьянел, и тогда примолк, привел себя в порядок и обулся.
Странноватый экипаж, переделанный из пролетки, платил за собственную четырехместность собственной же нелепой передней частью, сколоченной из неструганых досок и вмещавшей лишних двух пассажиров.
— Да это же ж ландо! — повторял Трещатко, громоздко переваливаясь внутрь. — Ландо узбецкое, мать твою так!
Чайханщик, мальчик чайханщика и еще какие-то люди безмолвно стояли поодаль, улыбаясь и кивая — должно быть, провожали.
Безрук стоя махал им руками над головой, затем сцеплял ладони жестом вечной дружбы, потом снова махал. Когда экипаж тронулся, он едва не вывалился наружу. Трофиму пришлось его подхватить и усадить на место.
— Хорошо посидели, — заметил Безрук. — А?
— Ну да, — согласился Трещатко. — Посидели славно. Только вот за Примака забыли выпить.
И пригорюнился.
Больше никто не сказал ни слова. Трещатко похрапывал, Безрук тоже сильно клевал носом, Звонников все встряхивался, будто только что из лужи.
Трофим слезящимися от хмеля глазами следил, как одно за другим уплывают назад деревья. Дорога пошла на подъем. Выбрались на дамбу. Открылась темная гладь воды. Оранжево-бурая, огромная луна неровным желтком отражалась с самого краю…
Минут через сорок неспешной езды прибыли к казармам. Трещатко к тому времени проснулся. Растолкали Безрука, ссадили, поручив довольно бодрому Звонникову. Трофим с Трещаткой поехали дальше. Встали почему-то возле Нового телеграфа. Долго не могли разобраться с деньгами, совали по очереди, извозчик — пожилой узбек — испуганно отшатывался, твердил, что так много ему не надо. Кобыла тоже волновалась.
Трещатко шагал каменно, излишне твердо, как ходят сильно хмельные, но крепкие люди, и можно было подумать, что невзначай сошел с постамента чугунный истукан. Трофим, глядючи, тайком посмеивался. Остановились у дома.
— Эх! — вздохнул Трещатко. — Ничего у нас не осталось?
И с такой горечью и недоумением обвел улицу взглядом, как если бы ему было твердо обещано, что должна расстелиться скатерть-самобранка, — а она почему-то не расстелилась.
— У нас-то? Только флаг и совесть, — строго сказал Трофим. — Хочешь, пошли ко мне. Тихо, а то Гриня спит…
— Нет, не пойду, — отказался Трещатко, печально помотав головой. — В казарму пора. Жаль вот только, за Примака не выпили!
— Как же не выпили! — возразил Трофим. — Выпили. Раза три выпили.
— Мало, — не сдался Трещатко. — За Примака-то? За него еще пить и пить! Эх, Примак!..
И вновь горестно оглядел улицу.
— Что ты? — спросил Трофим.
— Бандуры под рукой нема! — пояснил Трещатко.
Затем отчаянно махнул рукой, набрал полную грудь воздуха и, невзирая на объявленное только что отсутствие бандуры, богатырски заревел, с каждым словом все больше набирая голосу и багровея:
Ой, Примак, душа голоти, лицар ти залiзний!
Потрощив без мiри, щоту ворогiв Вiтчизни!..
В Константиновском сквере всполошились и загалдели вороны, да и Трофим подтянул было, но слов не хватило, и оба они печально умолкли.
— Ладно, Троша! — сказал Трещатко. — Иди! Жена — дело святое.
— Святое, — согласился Трофим. — Давай… Я через час-другой подтянусь.
Они обнялись, потом Трещатко повернулся и пошагал назад, и уже нельзя было даже заподозрить, что этот человек хоть сколько-нибудь нетрезв.
Стараясь не шуметь, но почему-то то и дело оступаясь и производя в темной прихожей такие звуки, как если бы там ворочался и искал выхода большой зверь, Трофим наконец разулся, со стуком уронив сначала один, а потом и другой сапог, и, толкнув дверь, шагнул в комнату.
— Ш-ш-ш-ш! — сказал он, поднося палец к губам и хмельно улыбаясь. — Свои!
Катерина сидела под лампой, распущенные волосы золотились, Гришуня спал, раскинувшись поверх одеяльца, громко тикали ходики, пахло свежим бельем и чистотой.
— Господи! — с сердцем сказала она, откладывая шитье.
Поднялась, через мгновение обняла, прижавшись всем телом. Отстранилась, прижав ладони к его щекам, строго спросила:
— Сколько можно бражничать?! Совсем с ума сошли? Тебе же еще собраться нужно?
— Тихо, тихо! — пробормотал Трофим, закрывая глаза и облизывая губы. — Голому собраться — только подпоясаться… Мы же с ребятами… отвальную-то… Запили заплатки, загуляли лоскутки!..
Она вздохнула, взъерошив его волосы.
— Лоскутки!.. Есть хочешь?
Трофим помотал головой, все еще не раскрывая глаз.
— Испить дай…
Катерина налила в стакан воды из кринки, стоявшей на подоконнике. Он жадно выпил. Потом шагнул к столу, по дороге зацепил стул.
— Ш-ш-ш-ш!
Катерина только осуждающе покачала головой.
Стул крякнул, когда Трофим сел.
— Как ты?
Она пожала плечами, взяла со стола и сунула в корзинку шитье.
— Хорошо… Гринюшка не капризничал… мы в библиотеку с ним ездили…
— В штаб? — Трофим взглянул исподлобья, свел брови. — Дома тебе не сидится…
— Книжки нужно было отвезти.
— Книжки эти твои… мало забот у тебя?
— Трошенька, что ты? Дела я все переделала, и… Что ж мне все дома сидеть?.. Гринюшка матроску надел, панаму!.. — Катерина рассмеялась. — Прямо барин! И поехали… Смотри, что мне Примаков подарил!
Трофим угрюмо скосил глаза на тонкую книжицу, но не пошевелился, не протянул руку, чтобы рассмотреть поближе.
— Видишь, Есенин! — упавшим голосом сказала Катерина. — И потом, Гриша… я с тобой хотела посоветоваться… Он меня зовет библиотекой заведовать. Как ты думаешь?
Трофим смотрел на нее, не моргая. Она не вынесла молчания, залепетала:
— Вместо Жахонгира… дворник-то там, узбек. Он неграмотный… а надо книги привести в порядок. Вот он и зовет меня…
— Хвостом крутить! — неожиданно зло закончил Трофим.
Потому что уже чувствовал жжение в груди, под самой глоткой.
— Так, что ли?!
Катерина замерла, прижав к груди книжицу.
— Троша, ты…
— Ла-а-адно! Знаю я вашу породу! Так и тянет тебя, так и тянет!..
Катерина говорила что-то, но Трофим не слышал, что именно, а видел только движение ее губ, вскинутые удивлением и обидой брови, наморщенный лоб, и сам говорил, распаляясь все пуще, и своих слов тоже не слышал, а потому не мог осознать, насколько они жестоки и бессмысленны. В груди жгло, жжение это уже спалило в комнате весь воздух, он задыхался. Да вдобавок хлестнула вдруг, невесть откуда взявшись, хмельная, веселая, лихая фраза Безрука, брошенная им, когда заговорили спьяну о каких-то довольно скользких и ненужных вещах, которые, конечно же, лучше было бы умолчать: — «О-о-о, братцы! Примак тот еще жох — ни одной юбки мимо не пропустит!..»
Все вместе, сложившись, окончательно погасило рассудок, выключило сознание, оставив от прежнего командира Трофима Князева только самую малость — злую, беспощадную силу, которой он так славился в полку…
Через секунду он пришел в себя, с тупым удивлением обнаружив шашку в собственной руке, разрубленный пополам стол, Катерину, прижавшуюся к буфету с плачущим Гришкой на руках, и ее взгляд — чужой взгляд, каким никогда прежде она на него не смотрела: испуганный, жалкий, но в то же время и упрямый, осатанелый от отчаяния — или от злобы? от ненависти?
Тут что-то стукнуло, хлопнуло, кто-то схватил его сзади… Комаров!
— Ты что?! Трофим!!!
Трофим протрезвел — аж зубы заломило.
— Оставь, — сдавленно сказал он, поводя плечами. — Пусти, не трону!..
И как был — с шашкой в одной руке, с ножнами в другой — вывалился за порог.
Бронников отложил рукопись и еще некоторое время посидел, устало растирая лицо ладонями. Со вздохом поднялся, положил стопку исписанной бумаги под крышку радиолы. На скамье у качелей неспешно толковали о чем-то два человека в похожих синих спецовках. Между ними лежал потертый черный чемоданчик, какими пользуются сантехники. На чемодане стояли два стакана и какой-то сверток — с закусью, должно быть. Бронников взглянул на часы. Ему показалось странным, что они сидят так долго — часа три, не меньше… Он мельком подумал об этом, а потом начал одеваться и отвлекся. И не заметил, что, когда минут через десять вышел из подъезда, один из сантехников неспешно последовал за ним…
Кабинет начальника представительства КГБ в Кабуле генерал-лейтенанта Мосякова был обставлен совершенно не так казенно и скучно, как прочие помещения Советского посольства. Едва слышно гудел кондиционер, высокие окна закрывали плотные шторы, мягкая мебель — диван и нескольких кресел — располагала к спокойному и рассудительному времяпрепровождению.
Однако сам Мосяков — моложавый плотный мужчина с красными прожилками на носу и щеках — то и дело морщился и вообще выглядел недовольным.
Это объяснялось тем, что нынче рано утром из Кабула в Москву отбыла комиссия Управления в составе двух генералов и одного полковника. С каждым из них Мосяков в разные годы пересекался по службе, и у каждого об этом остались не самые плохие воспоминания.
Поэтому вчерашнюю встречу начали кебабом и «Столичной» московского разлива в одном уютном заведении, что держал брат министра погранохраны Ватанджара. Чужих тут не принимали, а на этот вечер Салих и вовсе закрыл ресторанчик для прочих посетителей, обеспечив высоким гостям уют и совершенную конфиденциальность. Продолжили здесь, в кабинете, коньяком и кофе, и снова коньяком, а когда коньяк кончился, опять «Столичной». Все эти радости отдавались теперь изжогой, раздражительностью и головной болью.
Иван Иванович стоял с другой стороны стола. Шестым чувством он ловил волны недовольства, исходившие от начальника, поэтому был особенно подтянут и точен в формулировках — что называется, на нерве. Перед резидентом лежала развернутая карта. Он косил в нее красноватым глазом, а Иван Иванович, когда требовалось, показывал маршрут остро заточенным карандашом.
— Самолет вылетает из Ташкента в десять тридцать утра. Ориентировочное время прибытия в аэропорт города Кабула — двенадцать часов ровно. На десять тридцать утра объект назначил встречу с руководством танковой бригады, дислоцированной близ кишлака Махдуди. — Иван Иванович показал упомянутый им кишлак. — Единственная дорога, по которой можно проехать из поселка Махдуди к аэропорту, пролегает через… — Иван Иванович наклонился и повел острием карандаша в миллиметре от бумаги, повторяя линию трассы, — …через кишлак Махдуди… кишлак Абичараг… далее к району Каланаджар… далее в аэропорт. Примерное время отбытия объекта с территории танковой бригады — одиннадцать часов утра.
— Понятно, — сказал резидент. — Погоди.
Он встал, подошел к холодильнику и достал бутылку воды «Перье».
— Будешь?
— Спасибо, — твердо ответил Иван Иванович. — Воздержусь.
Сопя, резидент вынул из серванта стеклянный винный бокал, наполнил его пузырящейся водой, жадно выпил и снова налил доверху. Бутылку сунул в холодильник, а бокал поставил рядом с собой на стол.
— Ну? — спросил он, возвращаясь к делу.
— В районе кишлака Абичараг, — сказал Иван Иванович, легонько мотая острием карандаша вокруг кружочка на карте, отражавшего собой существование упомянутого поселения, — проходит дорога местного значения.
— Где? — присунулся резидент.
— На карте не обозначена, — вздохнул Иван Иванович.
— Ну вот, — буркнул Мосяков. — Здрассьте вам. Какая дорога?
— Обычная дорога… проселочная такая, — сбился Иван Иванович с взятого поначалу математически четкого тона и даже невольно сделал левой ладонью волнистое движение, показывавшее качество этой долбанной дороги. — Плохая дорога, не знаю, кто по ней и ездит. Булыган на булыгане… Она вот тут идет, вдоль основной, почти параллельно. А в этом вот примерно месте, — снова помотал карандашом, — их разделяет водораздел. Седловинка такая. Метров семьдесят превышение над основной трассой. А над этой, второстепенной… — Он пренебрежительно махнул рукой: — И того меньше. Метров пятьдесят…
— Ага, — сказал резидент. — Сам был?
— А как же, Сергей Степанович! — Иван Иванович расплылся в несколько неестественной улыбке. — Как можно! Конечно! Два раза ездил, всю подвеску поуродовал… поднимался каждый раз, смотрел… Под видом сбора боярки.
— Чего? — удивился Мосяков.
— Боярка тут у них, — пояснил Иван Иванович. — Съедобный сорт боярышника. Сладкая. Я когда в Киргизии после училища…
— Ясно, — оборвал резидент. — Схема отхода?
— Схема отхода простая. Проселочная дорога начинается вот здесь, от другого шоссе. С трассы, по которой движется объект, на нее можно попасть либо в объезд, либо пешком, перевалив указанный водораздел. То есть даже в самом горячем случае, пока они будут бегать по горам, мы уже уедем. Гнаться за нами некому — на проселочной дороге никакая машина их не ждет…
— Ну что же, красиво, — одобрил Мосяков. — Остался только один вопрос: а если он не поедет?
Иван Иванович подумал.
— Тогда не знаю, — ответил он. — Других вариантов у меня нет.
Мосяков вздохнул и открыл было рот, чтобы рассказать ему, что к чему в этой растреклятой жизни, — однако сдержался. Ну и впрямь, если судить по справедливости, Иванов ни в чем не виноват. Наоборот! — вон, оказывается, уже таскался зачем-то по седловинкам, искал подходящую позицию, хоть еще и указания такого не поступало! Стало быть, проявил чутье и похвальную инициативность!.. Однако клокотавшее в нем раздражение все равно должно было найти какой-то выход. То есть, они что там все?! — подумал Мосяков и едва не заскрипел зубами. — Они думают, вчера послали указивку, а сегодня тут уже все сладится?! У них мозги-то есть?! Хотя бы в объеме столовой ложки на всю команду?! «К приезду Генерального секретаря Народно-демократической партии Афганистана Нур Мухаммеда Тараки обеспечить!..» Обеспечить им!! Никто не спорит, нужно это сделать… и давно уже нужно было сделать!.. Так ведь никто не чесался!.. А убрать второе лицо в государстве — это не курицу зарезать, черт вас всех побери!..
Чтобы со злобы не брякнуть чего лишнего при подчиненном, Мосяков снова припал к бокалу, а когда ледяная пузырчатая вода ежом прокатилась по горлу и провалилась в желудок, перевел дух и сказал:
— Ну, что делать. На нет и суда нет. Мы тоже, знаешь, тут!.. — покрутил в воздухе пальцами, а слова опять сдержал (вот откуда она, ранняя смертность работников спецслужб: все в себе!). — Ладно. Вторым номером сам поедешь?
— Ну да.
— А первым кто?
— Старший лейтенант Плетнев. Плетнев Александр Николаевич. — И, не дожидаясь вопроса, Иван Иванович пояснил: — Симонов рекомендовал. Говорит, парень пулями гвозди заколачивает.
У дверей гаража, поблескивавших мелкими каплями в сиреневых сумерках раннего утра, Плетнев оказался за минуту до назначенного срока. Полковник Иванов уже был там. Демонстративно посмотрел на часы, поднял было брови — и разочарованно крякнул. Но все равно состроил такую рожу, будто Плетнев все-таки опоздал, а он его как следует пропесочил.
— Товарищ полковник, старший лейтенант Плетнев по вашему при..!
— Тихо, тихо! — буркнул Иван Иванович. — Не на плацу. Пошли.
Нынче он был в тех же кроссовках, но зато не в кожаном пиджаке, а в джинсах и защитного цвета рубашке.
Полковник отпер машину — вишневого цвета «вольво»-пикап — и сел за руль.
— Значит, слушай, — сказал он, когда выехали за ворота.
Говорил он внятно, четко, и единственное, что мешало слушать, — это его недовольный тон: казалось, Иван Иванович заранее был уверен в том, что с поставленной задачей Плетнев не справится.
— Понял?
— Так точно. Понял. А машины какие?
— Вот именно, машины, — спохватился Иван Иванович. — Машин две — белый «мерседес» и белый джип сопровождения «тойота». Объект номер один будет находиться в «мерседесе». Скорее всего, на заднем сиденье за водителем. Имей в виду, стекла задних дверей всегда задернуты шторками, работать придется по невидимой цели… Пассажир переднего сиденья тоже является объектом — объектом номер два. Понимаешь?
— Так точно.
— По нему работать во вторую очередь. Главная цель сзади. В случае недостатка времени объект номер два можно не задействовать. Все внимание на объект номер один. Ясно?
— Так точно.
Когда выехали на набережную и покатили вдоль того мутного ручья, что назывался здесь рекой, он описал схему отхода. Схема отхода Плетневу понравилась. Плетнев как раз про нее и думал. Очень не хотелось, чтобы она оказалась неудачной. Он вспоминал лица тех офицеров, по которым веером от живота палил министр безопасности Сарвари… Нет, он не сомневался ни в чем. Но все-таки по краешку сознания скользили мысли, что они, конечно же, едут совершать что-то из ряда вон выходящее… в сущности, незаконное. Да, они собирались нарушить местные законы — да еще как! И в случае неудачи окажутся в очень неприятном положении.
— Объект номер один, — неожиданно прервал его мысли Иван Иванович, как будто перед тем прочитав их, — крупный государственный преступник. Просто распоясавшийся бандит. По ряду причин руководству страны трудно сладить с ним самостоятельно… Короче говоря, оно обратилось к нам за помощью. Понятно?
Он повернул голову и посмотрел на Плетнева долгим взглядом.
Может быть, он хотел понять, что Плетнев думает насчет объекта номер один. Но, если честно, Плетнев старался вообще не думать. Орудие не должно думать, а он сейчас был именно орудием. Как нож или пистолет не знает ничего ни о добре, ни о зле, ни о преступлении, ни о наказании, а лишь тупо и послушно повинуется держащей его руке, так и он не должен подниматься выше самого нижнего пласта сознания, отвечавшего за то, чтобы точно и успешно выполнить поставленную перед ним задачу. Хотя, конечно, Плетнев догадывался, кто такой этот объект номер один. Слишком много в последнее время сходилось разных мелких обстоятельств. И машины эти он знал. Несколько дней назад Амин приезжал к послу. Да, именно белый «мерседес» со шторками на стеклах задних дверей и белый джип сопровождения «тойота».
— Так точно, — сказал он. — Понятно.
Машина петляла по улицам, а Плетнев старался думать о пустяках. Но все равно сквозь мелькание мелочей проступало выразительное, властное лицо правителя, знакомое ему всего лишь по газетным фотографиям и портретам. Теперь их пути должны пересечься… Месяц назад Плетнев ничего не знал о нем. Он о Плетневе и сейчас ничего не знает. Но в какой-то момент траектории их жизней пересекутся. Примерно так сходятся в космосе два обломка, веками летевшие из разных концов Вселенной. Ближе, ближе… бац!.. Странно как-то, да?.. Нет, уж лучше и впрямь о пустяках.
Скоро миновали городскую черту, выбрались на шоссе. Километров через восемь свернули на какую-то неприметную сельскую дорогу.
Она оказалась отвратительной.
Машина кое-как переваливалась на колдобинах богом забытого проселка, подвеска задушенно крякала, Иван Иванович отчаянно крутил руль, шепотом матерился, и те пять или шесть километров, что пришлось проехать, растянулись, по ощущениям Плетнева, на все двадцать пять… Всякий раз, как колесо валилось в яму, из нее выплескивалось ведра полтора желтой пыли. Она поднималась в воздух, висела бурым облаком, скрипела на зубах… Такая, должно быть, и на Луне. Знаменитая лунная пыль… Американцы вроде бы садились на Луну. Плетнев думал, что один раз. Советские газеты сообщали об этом очень скупо. Но недавно Астафьев принес журнал «Америка» — не говорил, где взял, — и в нем оказалась статья, из которой следовало, что на Луне якобы побывало три удачных экспедиции! Еще один корабль — «Аполлон-13» — потерпел аварию в пути и вынужден был вернуться на Землю с полдороги… Сомнительно это все, — размышлял Плетнев. — Наша космонавтика, советская, — это да! А американцы?.. Он в это не особенно поверил. Серега, правда, отстаивал противоположную точку зрения. Мол, так оно все и есть. Вот, мол, напечатано… Еще Зубов при этом разговоре присутствовал. Прямо закатился: «Напечатали! Подумаешь! Они тебе напечатают!..» Зубов вообще хохмач и весельчак. Вот уж кто никогда не унывает. Правда, шуточки у него, конечно, довольно лобовые, но… короче говоря, для спецподразделения годятся.
Иван Иванович съехал на обочину — точнее, проехал несколько метров по выгорелой траве — и остановился возле большого валуна.
Выбрались из машины.
Над валуном росло кривое и почти безлистое дерево. Зато на каждую ветку было повязано множество разноцветных лоскутков и ленточек, и все они легонько трепетали на утреннем ветерке.
— Что это?
— Поверья какие-то, — недовольно морщась, отозвался Иван Иванович. — Мазар называется. Духи, души… черт их знает, тут не разберешь. Но все равно, — сказал он с усмешкой. — Со святого места начинаем.
Он открыл заднюю дверь и осторожно вынул длинный зачехленный предмет.
— Сам понесу, — буркнул полковник в ответ на вопросительный взгляд Плетнева. И пояснил: — Тебе нельзя. Руки будут дрожать…
Склон холма, по которому они поднимались к водоразделу, лежал в тени. Трава шуршала под ногами. Приходилось выбирать, куда ставить ногу, — склон местами был осыпной.
Иван Иванович шагал впереди. Вот наконец солнце озарило его макушку… еще шаг — полголовы… теперь вся голова полковника засияла… и тут же лучи ударили в глаза Плетнева.
Вышли на водораздел и остановились.
Все вокруг заливало ослепительное солнце.
— Красотища-то, а! — негромко воскликнул Иван Иванович.
Внизу змеилась асфальтированная дорога. Она появлялась из-за склона одного холма, делала длинную пологую петлю длиной метров в сто пятьдесят и скрывалась за склоном другого.
Плетнев приложил ладонь ко лбу и сощурился.
— Товарищ полковник, здесь ничего не выйдет…
— Что?
— Солнце слепит. Надо сменить точку. Я отсюда не вижу ничего.
Он так уставился на него, будто и впрямь неживой предмет заговорил с ним человечьим голосом.
— Серьезно, товарищ полковник! — Плетнев щурился и моргал. — Ни черта не вижу. Как стрелять? Солнце слепит.
Иван Иванович почему-то по-зверьи ощерился и проговорил сквозь сжатые зубы, как если бы Плетнев был его злейшим врагом:
— Да насрать мне на твое солнце! Позиция утверждена! Понял?! И никакой самодеятельности!
Он не шутил. Плетнев сразу как-то внутренне окаменел от злости и беспомощности. На мгновение у него возникло чувство, что он снова бесполезно бьется о днище баржи, ему негде вдохнуть воздуха… он обречен, и нет сил, чтобы что-нибудь исправить!..
— Но, товарищ полковник… — выдавил он.
— Без всяких «но»! — заорал он. — Игры кончились! Это боевая задача! Понял?! К бою!
Еще четверть секунды Плетнев смотрел в его остервенелое лицо. Потом со свистом выдохнул сквозь зубы застоявшийся в легких воздух.
— Есть!..
Расчехлил винтовку.
А, плевать. Что он может сделать?..
Выбрал один из двух больших угловатых камней. Устроился за правым.
Приник к окуляру.
В радужном сиянии серая лента дороги слоилась и плыла.
Плевать. Приказ есть приказ. Иван Иванович боится сменить позицию. Потому что позиция утверждена. Ее утвердили вышестоящие начальники. Если Плетнев промахнется с утвержденной позиции, то отчасти в этом будут виноваты именно они — вышестоящие. Они ведь сами утвердили… А если Иван Иванович позволит ему сменить позицию, а он, скажем, опять же промахнется, то часть вины ляжет на Ивана Ивановича. Основная доля на Плетнева, конечно. Но часть и на Ивана Ивановича. Никак не на вышестоящих начальников. Они же утвердили позицию? — утвердили. А он разрешил снайперу сменить… Нет, такого он себе позволить не может… как же!.. утвержденную-то!.. Пусть уж лучше Плетнев в белый свет как в копеечку… Вот сволочь!
Послышался дальний гул автомобильного мотора.
Плетнев оторвался от окуляра и, щурясь и моргая, снова приложил ко лбу ладонь.
Пустая дорога в мареве солнечного света.
Показалась машина. Такси. Довольно медленно едет.
Он засек время. Через восемь секунд автомобиль пропал за урезом холма.
Кортеж наверняка будет двигаться с большей скоростью.
Значит, у него меньше восьми секунд. Сколько? Семь? Шесть? Допустим, шесть. Шесть секунд — это шесть выстрелов. Довольно торопливых выстрелов. Учитывая, что…
А, плевать. Сделает, что сможет. Все, что сможет…
Очень скоро — стоило солнцу еще чуть подняться — стало жарко. Плетнев часто отрывался от прицела, щурился, моргал, тер глаза. От мокрых висков по щекам катились капли пота.
Гладкий асфальт бликовал, и пустая изогнутая дорога была похожа на саблю. Серый гравий на обочинах тоже поблескивал.
Когда становилось совсем тихо и можно было быть уверенным, что машины не выскочат неожиданно из-за поворота, он сквозь сетку прицела рассматривал залитый солнцем выгорелый склон. Кое-где из него торчали камни. Покачивались какие-то невзрачные цветы. Порхали бабочки… Воздух казался жестяным — весь он звенел голосами цикад и кузнечиков… Иногда по сухой траве пробегался ветер, и тогда она шелестела и шепталась.
Стюардесса с поклоном подала Тараки воду, снова поклонилась и пошла назад по проходу.
Генеральный секретарь наклонил голову и проводил ее внимательным взглядом.
— Ах, дорогой Тарун! — сказал он затем, отхлебывая из стакана. — Как прекрасна жизнь! Ты не находишь?
И с усмешкой посмотрел на своего спутника.
— Да, — более из вежливости согласился Тарун. — Конечно.
Его мысли крутились вокруг предстоящего отчета. Амин велел не спускать глаз с Тараки… но как он мог это сделать? Во время официальных приемов ничто не мешало ему слушать, но официальные приемы для того и придуманы, чтобы тратить массу времени и сил на произнесение разного рода благоглупостей, позволяющих не сказать ни слова о том, что на самом деле имеет значение. А на переговоры Тараки ездил один. С ним беседовал сам генсек Брежнев и его правая рука — глава тайной полиции Андропов. Именно это казалось странным Таруну. По идее, речь шла о технической и военной помощи, поэтому на этих встречах уместнее было бы присутствие Косыгина или министра обороны Устинова. И вот на тебе: Андропов. Тараки не говорил, о чем конкретно шла речь во время их беседы. Но вернулся он с нее довольно взвинченный. И какой-то решительный. Похоже, чем-то его приободрили… приласкали. Вселили новые надежды. На что именно?..
— Конечно, — повторил Тарун, уже улыбаясь. — Жизнь и в самом деле прекрасна. Особенно когда вокруг нас этакие прелестницы…
— Да, да! — с чувством согласился Тараки. — Когда мы покинем наконец юдоль земных скорбей, я буду рад, если в раю нас встретят похожие!..
Он поднял руку и щелкнул пальцами.
— Доченька, — ласково сказал он снова подбежавшей девушке. — Знаешь что? Ты такая красавица! Принеси нам, пожалуйста, бутылку коньяку и пару рюмок. Выпьем за твое здоровье!.. Да, и лимон не забудь нарезать!..
Может быть, они все-таки согласились ввести войска? Или, по крайней мере, намекнули, что скоро согласятся? Вряд ли, вряд ли… этого он бы не утаил… слишком большая победа… такие победы не замалчивают…
— Вот умница!.. иди я тебя поцелую!
Генсек обнял ее чуть ниже талии и, когда девушка, стыдливо улыбаясь, наклонилась, смачно чмокнул в щеку.
— Ах, персик ты мой! — вздохнул он. — Нет, не надо… поставь, я сам все сделаю.
Тараки разлил коньяк по рюмкам, поднял свою и, глядя Таруну в глаза, сказал:
— Давай выпьем за удачу, а? Пусть у нас будет удача! Все остальное тогда тоже будет!..
Они чокнулись, Тарун пригубил. Тараки опрокинул рюмку в рот, тут же наполнил снова, выпил и только теперь зажевал долькой лимона.
— Ах, дорогой Сайед! — сказал он, откидываясь на спинку кресла. — Как трудно быть у власти! Как много ошибок приходится совершать!..
— Перестаньте, Нур Мухаммед, что вы говорите! — возразил Тарун. — Какие ошибки? Если они и случаются, то по вполне понятным причинам. Ведь вы ведете корабль страны в штормовом море революции!
— Да, да, — согласился Тараки. — Вот именно. Вот именно. И у меня так мало помощников!.. Я надеюсь на тебя, дорогой Сайед. Очень надеюсь…
— Постараюсь оправдать ваши надежды…
— Почему ты не пьешь? — спросил Тараки.
— Я не так устал, как вы, учитель, — с извиняющейся улыбкой ответил Тарун. — Эти дни я только расхаживал рядом с вами, как на прогулке, а весь груз решений и ответственности ложился на ваши плечи!.. Какие важные переговоры вы провели в Гаване! Какие в Москве!.. Конечно, сейчас вам следует немного выпить, чтобы расслабиться…
— Да, — вздохнул Тараки. — Это верно.
Он неторопливо наполнил рюмку.
— А главные из моих помощников, они… — Тараки неподвижно смотрел в пространство. — Ну ладно, не будем об этом.
Опрокинул рюмку в рот, пожевал лимон. Сморщился.
— Главный ваш помощник — это, конечно же, Амин, — осторожно сказал Тарун. — Рядом с ним другие кажутся неопытными детьми.
Тараки хмыкнул и с интересом посмотрел на адъютанта.
— Ты считаешь? А тебе не кажется, что его становится все больше и больше? Его становится слишком много! Не замечал?
— Товарищ Амин просто работает, — сказал Тарун, пожав плечами. — Если бы он ничего не делал, его было бы слишком мало. И он был бы никому не нужен…
— Не знаю… У меня такое чувство, что скоро он займет все.
— В каком смысле? — удивился Тарун.
— В прямом. Все посты… все дворцы и резиденции… все! все!
Тарун молчал.
— Да, но ведь товарищ Амин… — начал он неуверенно.
— Хватит! — неожиданно крикнул Тараки, ударив по столу кулаком. — Товарищ! Тоже мне — товарищ! Такой товарищ опаснее врага! Ты знаешь, что он готовит на меня покушение?
— Вы шутите!
Тараки криво усмехнулся, глядя ему в глаза. Потом вздохнул.
— Конечно, шучу. Ты же знаешь — я большой шутник!.. Но то, что он хочет сжить меня со свету, — чистая правда. Я начинаю его бояться. Честное слово, я хотел бы видеть его меньше…
Он потянулся к бутылке, налил коньяк в рюмку. Поднял ее, посмотрел на свет.
— Но, ты знаешь…
— Что?
Тараки неспешно выпил. Морщась, сунул в рот дольку лимона, прожевал.
Вдруг пьяненько засмеялся и погрозил адъютанту пальцем.
— Знаешь, боюсь, мы его уже вообще никогда не увидим!..
Снова рассмеялся, глядя в изумленно-испуганное лицо Таруна, залихватски махнул рукой и отвернулся к окну.
Внизу лежали горы.
Пункт боевого дежурства ПВО Кабула работал в обычном режиме. Операторы сидели за пультами. Зеленовато светились экраны локаторов, без конца рисуя свои раз и навсегда отмеренные круги. В дальнем углу комнаты два офицера, стоя за большим столом со схемой расположения, возбужденно переговаривались по-афгански.
Полковник Стрижов плохо знал язык.
Обычно если случалось что-нибудь такое, что требовало столь возбужденных обсуждений, к нему обращались за советом и помощью. Однако сейчас офицеры решили обойтись без его участия. Бросив еще две или три резких фразы, старший из них быстро вышел из комнаты. Второй подошел к одному из операторов и что-то отрывисто приказал.
Да, полковник Стрижов плохо знал язык, но главное он все-таки понял. Поэтому через минуту поднялся со стула, сделал несколько движений, чтобы размяться, и, безмятежно насвистывая, тоже покинул пункт боевого дежурства.
Он прошел коридором, успев увидеть в окне мерное вращение локаторной антенны на фоне гор и холмов и нацеленные в небо жала зенитных ракет, свернул и, остановившись у двери своего кабинета, сунул ключ в замок.
Захлопнув за собой дверь, полковник Стрижов оказался в маленькой комнате с письменным столом, несколькими стульями и сейфом. Тут же сел за стол и, не теряя ни секунды, набрал номер.
Ожидая ответа, он нервно подергивал ногой в афганском ботинке, какие здесь носили офицеры. Впрочем, полковник весь был облачен в афганскую офицерскую форму — правда, без знаков различия. Ожидая ответа, он думал: что если Огнева не окажется на месте?
— Алло! — возбужденно-радостно сказал он, когда ровные гудки сменились хрустом и голосом. — Алло! Товарищ генерал-полковник! Полковник Стрижов! Тут у нас нештатная ситуация. — Он на мгновение задержал дыхание, как будто не решаясь произнести. — Поступил приказ сбить борт четыре нуля один!
Главный военный советник Огнев обвел взглядом свой большой и хорошо обставленный кабинет, украшенный, в частности, огромной картой Афганистана на одной стене, а на другой — обзорной картой страны вместе с прилегающими территориями. Обе он знал назубок и сейчас скользил по ним взглядом не для того, чтобы воспользоваться предлагаемой информацией, а просто тупо пытаясь осмыслить услышанное.
— Сбить борт четыре нуля один? — медленно повторил Огнев. — Чей приказ?!
— Амина приказ, — ответил полковник Стрижов.
— Амина приказ!.. — эхом отозвался Огнев. Лицо его стало наливаться кровью. — Вот что, Стрижов… Что хочешь делай, но чтобы… Слышишь?! Нельзя этого допустить!
— Есть, — просто ответил полковник Стрижов. — Слушаюсь, товарищ генерал-полковник!
Он положил трубку и некоторое время сидел, нервно барабаня пальцами и напевая в такт: парам-пам-пам, парам-пам-пам. Потом взглянул на часы, собранно встал и вышел.
Заперев дверь кабинета, полковник Стрижов оглянулся, проверяя, не следит ли за ним кто-нибудь. Никого не было. Однако, сделав пять или шесть пар гулких шагов, он вдруг замер, как замирают дети, играя в шарады, и прислушался.
Нет, и впрямь никого не было.
Полковник спустился в подвал и добрался до щитовой.
Сам он — лично! много раз! — требовал повесить замок на эту дверь! Никакого толку!..
Стрижов вошел, щелкнул выключателем и увидел шесть опломбированных электрических щитов. Комнату наполнял тяжелый гул дизель-электростанции, дрожко доносившийся из-за стены.
Он решительно сорвал пломбу с четвертого шкафа, раскрыл один из щитов и, несколько помедлив напоследок, переключил четыре из шести многопозиционных рубильников.
Скосил взгляд и с удовлетворением увидел, как стрелка вольтметра бодро выпрыгнула за красную черту.
Потом закрыл щитки, а следом и дверцы шкафа. Пломбер у него тоже был. Но полковник, как на грех, на прошлой неделе оставил его дома. И с тех пор все забывал взять.
Стрижов выглянул в коридор, вышел, прикрыл дверь и направился на пункт боевого дежурства, где из-под кожухов приборов уже валил едкий дым.
Предохранителями здесь, как он точно знал, давно не пользовались.
Рабочий кабинет Хафизуллы Амина предназначался именно для работы, поэтому здесь не было ничего лишнего. Большой стол. По сторонам — книжные шкафы. На столе рабочий порядок. Небольшой бюст Ленина. Подарочный чернильный прибор из уральских самоцветов. На стене два портрета — Ленин и Сталин. Единственным предметом роскоши была богато инкрустированная винтовка с оптическим прицелом, подаренная руководством Генштаба. Она стояла в отдельном стеклянном пенале.
В кабинет вошел начальник охраны — Джандад.
Амин оторвался от документа и поднял голову.
— Ну?
Джандад остановился у стола и встал руки по швам.
— Товарищ Амин, — сказал он официально. — Система слежения ПВО вышла из строя.
Амин немо смотрел на него, как будто не понимая смысла сказанного.
— Система слежения ПВО вышла из строя… — повторил он. — И что же? Они не смогут сбить самолет?!
— К сожалению, не смогут, — ответил Джандад.
— Почему именно сейчас?! — закричал Амин, вскакивая и стуча кулаком о стол. — Почему сегодня?!
— Я проясню этот вопрос. Возможно, это случайность…
— Нет, не случайность! — возразил Амин. — Ты можешь быть уверен! Арестуй людей, которые это сделали.
— Мы не знаем, кто это сделал, — сказал Джандад ровно.
— Арестуй офицеров, которые отвечали сегодня за работу станции!
— Слушаюсь, — сказал Джандад.
— Скоты, — пробормотал Амин. — Мы окружены предателями… Три месяца прошу советских посадить туда своих операторов! Они думают, я шучу, когда толкую, что предательство буквально рассеяно в воздухе!..
Он подпер голову рукой и некоторое время смотрел в одну точку. Потом вздохнул и сел прямо. Лицо его снова приняло сосредоточенное выражение.
— Значит, я напрасно не поехал в танковую бригаду, — полувопросительно сказал Амин. — Потому что самолет сбит не будет.
— Так точно, — ответил Джандад. — Он не будет сбит. Следовательно, скорее всего, приземлится.
— Ты не устаешь поражать меня своей рассудительностью, — снова вздохнул Амин. — Так что же?
— Если он приземлится, вы должны его встречать.
— Третий раз обещаю приехать в эту несчастную бригаду — и в третий раз все кувырком! Ладно, едем в аэропорт! По дороге поговорим!..
ИЛ-18 возник из слепящего солнечного сияния, сделал плавный полукруг и зашел на посадку.
Колеса коснулись бетона посадочной полосы, выбросив облачка дыма, и через секунду лайнер уже катился по земле, с удовольствием ощущая подрагивавшими стойками шасси ее надежную плотность.
Поревев напоследок двигателями, как будто, подобно самцу-бабуину, решив оповестить весь мир о своей победе, он удовлетворенно стих и послушно покатил за грузовичком, на кабине которого был приспособлен длинный пластмассовый плафон с надписью «FOLLOW ME».
На поле вдалеке стояло несколько военных вертолетов и три или четыре гражданских самолета. Однако прибывший ИЛ-18 целил не в их компанию, а ближе к зданию аэропорта, где, выстроившись по три в ряд, блестели мытыми боками три черные «Волги», три белые «Волги», черный «мерседес» и синяя «вольво».
Далее сверкала позолотой и сталью шеренга почетного караула. На правом фланге расположился полковой оркестр. Солнце лупило в полную силу, и при взгляде на музыкантов, державших свои надраенные инструменты, хотелось зажмуриться.
Перед шеренгой справа стояли двенадцать афганских руководителей. Шесть из них были облачены в военную форму, а остальные — в светлые костюмы. Рядом с ними высилась небольшая фанерная трибуна, обтянутая красной тканью.
Чуть левее отдельной группой переминались советские. Рузаев, посол СССР в Афганистане, и три сопровождавших его сотрудника посольства парились в черных пиджаках. Генерал-полковник Огнев и его адъютант с погонами генерал-майора, ответственно державший в левой руке черную кожаную папку, были одеты по форме и блистали золотом шитья и звезд. Лишь переводчик Рахматуллаев наслаждался неоспоримыми удобствами светлой нанки.
Отдельной группой переминались разноцветные корреспонденты.
Самолет подруливал, а навстречу ему уже катил голубой трап. Поверх просвечивающего «АЭРОФЛОТ» было довольно небрежно написано «ARIANA».
Самолет остановился, снова шумнул двигателями и окончательно стих.
У въезда на аэродром показался желтый «фольксваген»-«жук», сопровождаемый белым джипом.
Дверь лайнера распахнулась, и на трап выпорхнула ослепительная стюардесса. Она ловко постелила коврик на площадку и снова скрылась в салоне.
«Фольксваген»-«жук» проехал мимо стоящих машин, миновал группу афганцев и нахально подкатил к самому трапу.
Из «фольксвагена» выбрался Амин.
Присутствующие невольно переглянулись.
Амин задрал голову и стал смотреть на открытую дверь самолета.
В проеме появился Тараки.
Оркестр грянул гимн. Торжественные звуки поплыли в знойном воздухе. Офицеры вскинули ладони к козырькам. Встречающие вытянулись.
Генеральный секретарь переступил порог и остановился на площадке трапа. Улыбаясь, поднял руки над головой и приветственно потряс.
Амин повторил этот жест.
Тараки наконец-то заметил его. Генсек поменялся в лице. Его даже шатнуло, и он был вынужден взяться за перила. Беспомощно оглянулся, как будто надеясь на помощь, а потом, мгновенно постарев и сгорбившись, начал спускаться.
Амин легкой побежкой поднимался по ступеням навстречу.
Они встретились на середине. Амин наклонился, обеими руками взял руку Тараки и поцеловал ее. Под вспышками нескольких фотокамер Тараки механически погладил его по голове. Далее они двигались вместе, причем Амин почтительно поддерживал Тараки под локоть.
Ступив на бетон, Тараки снова растерянно оглянулся, ища кого-то взглядом. Отстранил покорно отступившего Амина и сделал шаг по направлению к советской группе.
Рузаев, Огнев и Рахматуллаев двинулись ему навстречу.
— С благополучным прибытием! — сказал посол, пожимая ему руку.
— Хорошо долетели? — осведомился Огнев.
Рахматуллаев перевел… Генсек потеряно покивал, переводя взгляд с одного на другого.
— Хотел бы поговорить с вами, — сказал он дрогнувшим голосом. — Кое-какие обстоятельства меня сильно волнуют.
Затем жалко улыбнулся, развел руками и, горбясь, пошел назад — к Амину.
Через минуту Генеральный секретарь НДПА Нур Мухаммед Тараки уже стоял на трибуне и рассказывал товарищам о своем заявлении, сделанном на совещании неприсоединившихся стран в Гаване. Но как-то вяло рассказывал. Без огонька.
Солнце палило так, что хотелось зарыться в землю. Или забраться под камень, как скорпион или жужелица.
Снайпер не должен лежать семь часов на солнцепеке, дожидаясь цели. Такого не бывает.
Плетнев уже давно не смотрел в прицел. Он просто тупо глядел на дорогу.
Дорогу заливали вертикальные лучи солнца. Солнце висело над головой, норовя испепелить все в округе.
Из-за поворота показалась тележка.
От нечего делать он приник к окуляру.
Старик дремал, откинувшись спиной на вязанки хвороста. Осел сонно перебирал ногами. Цоканья копыт не было слышно — далеко.
Цикады чуть притихли. Зато кузнечики пиликали свою надрывную музыку изо всех сил. Ветра давно не было.
Плетнев оторвался от окуляра и повернул голову.
Иван Иванович, лежавший за камнем, посмотрел на часы. Потом на солнце. С досадой сплюнул. Заворочался, поднимаясь.
И бросил хмуро:
— Отбой. Сворачиваемся.
Когда Плетнев вошел в класс, в нем царила совершенно курортная обстановка. Голубков в одних трусах беззаботно валялся на раскладушке, заложив руки за голову и мечтательно глядя в потолок. На другой лежал Раздоров с книжкой в руках и тоже весьма экономно одетый. Пак — на этом кроме трусов была еще и майка — сидел на третьей и зашивал порванные на коленке штаны.
— Умилительная картина всеобщего разложения, — сказал Плетнев, стягивая пропотелый спортивный костюм. — Вам бы еще папироски в зубы.
— Здесь не курят, — наставительно заметил Голубков. Он был занят меньше всех и потому первым воспользовался возможностью почесать языком. — Здесь детям учиться!
— Детей эвакуировали, — заметил Раздоров, не отрываясь от книжки.
— Как эвакуировали? — заинтересовался Голубков.
— Так. В связи с обострением обстановки и возможными эксцессами…
— Во, бляха-муха, — сказал Голубков с таким видом, будто доказал важную теорему. — А ты что читаешь? «Как закалялась сталь»?
— Краткий курс ВКП(б), — отозвался Раздоров.
— Отстань от человека, — посоветовал Плетнев. — Вставай, пошли.
— Куда это?
— Пошли, пошли.
За школой Голубков, регоча от садистского наслаждения, долго поливал его холодной водой из шланга. Голову Плетнев тоже вымыл. Правда, мыло им выдали хозяйственное, и волосы долго потом пахли не то банно-прачечным комбинатом, не то просто какой-то псиной.
— Отстрелялся? — спросил Голубков, когда они шли обратно.
— А ты откуда знаешь? — насторожился Плетнев.
— Земля слухом полнится, — туманно ответил Голубков.
— А-а-а… ну ты послушай еще, послушай.
Он лег на раскладушку и закрыл глаза. Должно быть, задремал, потому что, когда снова открыл их, Раздоров со своей книжкой сидел на подоконнике, а разговор шел о знании языков.
— У нас в Ташкенте на всех языках молотят, — толковал Пак. — В школе — по-русски. Во дворе — по-узбекски. Таджикский еще знаю. На дари — это тоже почти как по-таджикски. Еще с корейского могу перевести…
— Надо же, — вздохнул Голубков. — А я только с русского на матерный. И обратно.
Раздоров иронически хмыкнул.
— Ничего. Задачу поставят — по-китайски заговоришь.
— Это точно. Вон Сашке поставили задачу — до сих пор в себя прийти не может… Смех один.
И он на самом деле засмеялся.
Плетнев сел и зло спросил:
— Смех?! А если бы кортеж проехал, а я ни черта не попал, кто был бы виноват? Цель в четырехстах метрах. Видимый участок дороги — метров сто. Три секунды на все, если толком прицеливаться. И солнце в глаза лупит! Я и говорю: менять надо позицию!..
— Проснулся, — констатировал Пак.
— Так ты отстрелялся? — спросил Раздоров. — Или что?
Плетнев потер лицо руками и теперь уже проснулся окончательно.
— Ни хрена не отстрелялся, — сказал он, стеля на полу перед собой газету «Правда» полуторанедельной давности.
Раздоров окончательно отложил книгу. Это, оказывается, был сборник американских детективов.
— Почему?
— Не приехал объект, — объяснил Плетнев, разбирая пистолет.
— А-а-а…
— И очень даже хорошо, что не приехал, — сказал он, глядя сквозь ствол в сторону окна. — Иван Иванович уперся как баран. Орет — мол, позиция утверждена!.. Позицию кто утверждал? Кто-то. А если бы неудачно отстрелялся, кого бы на шашлыки порубили?
И снова стал яростно работать шомполом.
— Тебя, — констатировал Голубков. — Точно бы порубили, бляха-муха, это ты правильно говоришь…
— Ну вот. Я ему и говорю, надо менять позицию…
— Заладил, — усмехнулся Раздоров. — Ты учи, учи полковников. Они это страсть как любят. А, Витюш?
Пак завел глаза — мол, спору нет, очень любят. Перекусил нитку и отнес штаны подальше, любуясь шитьем.
Плетнев начал собирать пистолет.
— Да уж, — вздохнул Голубков. — Ужасно любят. Просто хлебом не корми…
— При чем тут — любят, не любят! — взвился Плетнев. — В чем смысл выполнения задачи? Пальнуть с указанного места или задание выполнить?!
На последних словах он с резким щелчком загнал магазин. Отвел затвор в заднее положение, снял со спусковой задержки. Затворная рама с лязгом встала на место.
— Эх, не понимаешь ты еще службы, Плетнев, — вздохнул Раздоров и снова взялся за книжку.
Без четверти десять Плетнев и Голубков, одетые в строгие серые гражданские костюмы, неспешно прохаживались у дверей Главного корпуса посольства. Плетнев размышлял, когда сможет улучить полчаса, чтобы забежать в поликлинику. Сегодня вряд ли. Можно Симонову сказать, что у него болит… ну, допустим, ухо. Тогда он сам в поликлинику погонит… Или ухо — это слишком серьезно? Да, ухо — это перебор. Еще откомандируют к аллаху. Как Архипова. Кому нужен больной разведчик-диверсант?
— Не торопятся, — заметил он, взглянув на часы. — Опаздывают.
— Начальство не опаздывает, а задерживается, — наставительно начал Голубков. — Оно, начальство-то…
Судя по всему, он, как обычно, собирался от нечего делать почесать языком.
Но ему не повезло — Плетнев увидел, что по аллее, ведущей от Главного корпуса к поликлинике, идет Вера. В светлом платье, в теннисных туфлях, с сумочкой в руке, легкой и независимой походкой. И выглядела очень… ну, как сказать… очень женственной она выглядела. Едва заметная улыбка на ее губах говорила, что она это знает.
— Стой здесь! — приказал Плетнев и поспешил навстречу.
Они встретились на пересечении аллей. Остановились в нескольких шагах друг от друга.
Наклонив голову, Вера немного насмешливо смотрела на него.
— Здравствуй! — радостно сказал Плетнев. — На работу?
— Здравствуйте-здравствуйте, — ответила она, улыбаясь. Сумочку она держала обеими руками и покачивалась с пятки на носок. — А куда же еще?
Он почему-то стушевался.
— Ну да… конечно.
— Что к нам не заходишь? — спросила Вера так насмешливо, как будто ответ на этот вопрос должен был вскрыть какие-то постыдные тайны.
Плетнев развел руками.
— Ты же сама говорила: я собой не командую.
— Жалко, — со значением сказала она и снова наклонила голову. — А то мог бы, например, мной покомандовать…
Он невольно сглотнул слюну и ответил неожиданно севшим голосом:
— Да ну. Какой из меня командир!..
Она рассмеялась.
— Мне понравился, — и заключила с притворным вздохом: — Ну, что ж делать!
Плетнев разозлился. Ты смотри, а! Ну как будто не было ничего! Вот они, женщины! Он-то себе места не находит! А ей все равно!..
— Вот именно, — сказал он, улыбаясь. — Тут других командиров полно.
— Это верно, — легко согласилась она. И вдруг сказала неожиданно ласково: — А знаешь, мне другие не нужны!.. Тебя зовут.
Кивнула в сторону Главного корпуса, усмехнулась и пошла по аллее прочь.
Плетнев тоже обернулся.
Точно: Голубков призывно махал рукой. Из подъезда выходили посол Рузаев и начальник представительства КГБ Мосяков.
Две черные «Волги» задержались у ворот под неприветливыми взглядами гвардейцев, а потом медленно въехали на территорию дворца Арк.
— Видал? — спросил Голубков, кивнув в направлении двух вкопанных танков и БТРа, дружно целивших всеми своими стволами в сторону въезда. — Серьезно живут.
Плетнев кивнул.
Территория представляла собой плодовый сад, рассеченный узким проездом. Нарядное и довольно причудливое здание дворца обрамляли цветники. Виноградные лозы увивали его до второго этажа.
Машины подъехали к боковому крыльцу.
Из первой неспешно выбирались посол и резидент. Плетнев и Голубков, похоже озираясь, уже стояли у дверей.
Компактная группа двинулась к ступеням внешней лестницы, ведущей на второй этаж дворца. По ней уже сбегал встречавший офицер охраны. Он и поднимался первым. Бойцы шагали по бокам и немного сзади от Рузаева и Мосякова. Переводчик Рахматуллаев, как существо в определенном смысле малоценное, в соответствии с инструкцией замыкал шествие.
Лестница привела в просторный холл второго этажа.
— Ждите здесь, — приказал Мосяков у высоких золоченых дверей, за которыми располагалась комната приемов.
Двери раскрылись, а потом закрылись за ними.
— Да-а-а, — протянул Голубков, озираясь.
Холл был действительно обставлен с роскошью — золоченые вазы с цветами на золоченых же тумбах… драпировки… тяжелые парчовые занавеси…
— Вожди-то, бляха-муха, — удивленно пробормотал он как бы про себя. — Не бедствуют!.. А ковров-то, ковров!.. Да-а-а… Никакого коммунизма не надо.
— Ну почему не надо? — усомнился Плетнев. — Просто пока на всех не хватает. В качестве первого шага осуществлено построение коммунизма в одном отдельно взятом дворце.
— Точно! В отдельно взятом!.. Но вообще-то, я тебе скажу… — протянул Голубков, пристально рассматривая ковер под ногами.
— Ну?
Голубков пошаркал подошвой и с осуждением покачал головой.
— Такой коврик на пол л ожить — себя не уважать. Нет, я бы такой коврик…
Плетнев рассмеялся.
Комната приемов представляла собой уменьшенную копию Зала приемов. Ковры, оружие на стенах. Стол, стулья, красная кушетка. Два окна, задернутых точно такими же шторами, как в Зале. Кроме золоченых входных дверей была еще одна — поскромнее.
Расселись за большим круглым столом, на котором стояли бутылки с водой, серебряный поднос с несколькими перевернутыми вверх тормашками чистыми стеклянными стаканами, пепельница. На приставном столике в бордовой вазе благоухали чайные розы.
— Вчера вечером, после вашего прибытия, я довел до Амина мнение советского руководства, — сказал Рузаев. — Нельзя допускать столь острых разногласий между вами. Это совсем не в интересах мирового коммунистического движения.
Рахматуллаев, сидевший между послом и Тараки, примерно на равном расстоянии от каждого, синхронно переводил русскую речь.
Тараки жестом оборвал его и начал говорить сам.
— Нет, мы с ним не договоримся!.. Пока я был в Гаване и Москве, он успел отстранить от должностей всех моих сторонников! Теперь требует смещения министров! И хочет, чтобы я сам их отставил — тех, с которыми я делал революцию!.. Он уже называет их «бандой четырех»!.. На это я не пойду. Это мои друзья, мои братья…
Рузаев и Мосяков переглянулись. Повисла пауза, которую нарушил резидент:
— Между прочим, вы знаете, что вчера он отдал приказ сбить ваш самолет? К счастью, нам удалось вовремя предотвратить эту акцию…
У посла округлились глаза.
— Сергей Степанович, вы что?! — с тихой яростью прошептал он. — Вы зачем это говорите?! Не нужно это переводить!
— Нет, — твердо возразил Мосяков. — Переведите! Владлен Евгеньевич, я вам потом все объясню…
Помедлив, чтобы убедиться, что указание резидента оказалось последним, Рахматуллаев перевел.
Тараки поменялся в лице.
— Это правда?
Мосяков развел руками:
— К сожалению…
— Тем не менее, не следует обсуждать это сегодня, — недовольно сказал посол. — Сегодня вы должны показать, что владеете ситуацией и…
Тараки нервно сцепил пальцы рук и захрустел суставами. Рузаев невольно поморщился.
— …и отвечаете за свои поступки. Так или иначе, надо его выслушать. Всегда можно достичь какого-нибудь компромисса…
Послышался шум подъехавшего автомобиля. Тараки резко встал, подошел к окну и отодвинул штору.
— Амин амад, — упавшим голосом сказал он, поворачиваясь от окна.
— Амин приехал, — перевел Рахматуллаев.
Не обращая внимания на присутствующих, Тараки смотрел во двор. Белый джип «тойота» въехал на парковочную площадку. За рулем сидел одетый в военную форму адъютант Амина Вазир, рядом с ним охранник — тоже в форме. Амин — в штатском — расположился сзади.
Дверцы открылись.
Между тем по лестнице навстречу уже сбегал Тарун. В левой руке он держал автомат, правую поднял приветственным жестом.
Тарун и Амин встретились между машиной и лестницей.
Закусив губу, Тараки наблюдал, как подобострастно кланяется его адъютант, пожимая руку Амину, как весело и искренне улыбается. Амин протянул руку, с улыбкой похлопал его по плечу. Тарун сделал приглашающий жест и двинулся к лестнице. Амин последовал за ним. Вазир и охранник шагали последними.
Рузаев откашлялся.
— Леонид Ильич просил подтвердить свою симпатию к вам. Он считает вас не только партнером и союзником СССР, но и своим личным другом. Однако в сложившейся ситуации…
Неожиданно Тараки, бросив какую-то фразу, быстро направился к двери в смежную комнату.
Посол осекся и посмотрел на резидента. Тот пожал плечами.
— Извините, я отлучусь на минуту, — перевел Рахматуллаев.
Плотно прикрыв за собой дверь, Тараки помедлил, как будто предоставив себе еще несколько секунд, чтобы изменить решение, потом решительно прошел к письменному столу и взял трубку.
Набрал трехзначный номер.
— Касым? — негромко сказал он. — Касым, я все понял. Тарун — предатель! Он на стороне Амина. Советские сказали, что вчера Амин отдал приказ сбить мой самолет. От них обоих нужно немедленно избавляться. Давай прямо сейчас… Да, здесь! Другого шанса не будет!.. Действуй!
Он положил трубку и замер, опустив голову. Затем потер лицо ладонями, будто отгоняя страшный сон. И, сложив их вместе, сделал жест мусульманского омовения — аминь.
Неспешно вернулся в комнату, сел, скованно улыбаясь.
— Извините, дела, — перевел Рахматуллаев. — На чем мы остановились?
Но Тараки уже опять вскочил.
Он снова смотрел в окно. Повернулся, нервно разминая пальцы. На лице были отчетливо написаны два чувства — страх и надежда.
Он заговорил… но и без перевода было понятно, что Тараки говорит что-то совсем случайное, необязательное…
Все вздрогнули, когда внизу загремели выстрелы.
Тараки схватился рукой за подоконник и широко отдернул штору.
Резидент тоже вскочил и быстро прошагал к окну.
Закинув руку своего адъютанта себе на шею, Амин тащил его к джипу.
Озираясь и тяжело дыша, привалил тело, кое-как открыл дверь. Затолкнул Вазира на переднее сиденье. Захлопнул. Обежал джип. Вскочил за руль. Двигатель шумно завелся. Джип с визгом сдал задом, сорвался с места и уехал, скрывшись за деревьями парка.
Тараки повернулся от окна и по-стариковски прошаркал к своему стулу.
Он сел, уставившись в стол, и что-то невнятно пробормотал.
Резидент посмотрел на посла.
Посол сделал такое движение шеей, будто ему стал жать воротник.
— Это конец, — перевел Рахматуллаев.
Неожиданно начавшаяся внизу стрельба так же неожиданно стихла.
Выхватив пистолеты, охранники стояли по бокам от золоченых дверей. Когда они начали открываться, Плетнев сбежал вниз, любую секунду ожидая нападения.
Рузаев и Мосяков поспешно вышли из комнаты и двинулись к лестнице. Голубков замыкал движение группы.
Плетнев первым вышел на крыльцо, огляделся.
Внизу на ступенях, подплыв кровью, лежали двое убитых.
Можно было следовать к машинам.
Посол, морщась и прижимаясь к стенке, осторожно переступил тела.
Мосяков, переступая, задел один из трупов ногой, но, кажется, не обратил на это внимания.
Повар Шерстнев выключил газ под кастрюлей, снял крышку и с удовольствием повел носом. Душистый пар, в котором запах корицы и кардамона мешался с десятком иных пряностей, волнующим облаком слоился под высоким потолком. Холодные бока разнокалиберной утвари, сверкавшей на стальных стеллажах в практически бестеневом, как в операционной, свете многочисленных люминесцентных ламп, слегка запотели.
— Да уж, горе только рака красит, — ритуально пробормотал Шерстнев, откинул сварившихся членистоногих на дуршлаг, обдал холодной водой, отставил и, пока с них стекали последние капли, заглянул в другую кастрюлю.
В этой томился на малом огне крутой рыбный навар. Час назад Шерстнев опустил в кипяток штук восемь живых черноморских бычков в марлевом конверте — чтобы плебейская их плоть, развариваясь, не засоряла продукт. Но зря все-таки говорят, что, дескать, дешевая рыбка — поганая юшка. Оно, конечно, бычок — рыба простая, черномясая (хотя, между прочим, не такая уж и дешевая — накладные расходы велики, коли под присмотром соответствующих служб везти живьем аж из самой Феодосии), но вкус дает острый, запоминающийся… Переместив отрухлявевших бычков в бак с отбросами, ловко обезглавил трех скользких стерлядей — эти тоже еще и безголовыми подрыгивались, — быстро выдрал алые жабры, головы бросил в кастрюлю, а рыбин, порубив на куски, обернул полотенцем для просушки. Полотенца стопой лежали на краю стола, и Шерстнев то и дело брал свежее, а использованные бросал в плетеный короб справа от плиты.
Когда головы разделили судьбу бычков, в дело пошли хряпки — жирные пахучие щеки осетровой рыбы калуги. Их Шерстнев специально заказывал на Сахалине, в тамошнем Управлении. Хранить приходилось морожеными, что шло в разрез с привычными порядками, но несравненный вкус и навар стоил того, чтобы слегка поступиться рутинными правилами здешней кулинарии… Ну а уж когда и хряпки ушли на выброс, Шерстнев погрузил в пахучее варево ломти стерляжьего мяса, и теперь они допревали в дружной компании с разнородной зеленью и перцем.
Он поднял крышку и, взяв на глазок щепоть соли, бросил ее в кастрюлю. Однако не всю — пальцы сами, без его участия, задержали малую толику, которая оказалась бы лишней; пусть ее количество составляло гораздо меньше осьмушки чайной ложки, а все равно: не дали пальцы упасть лишку и, цепко придержав, тут же стряхнули обратно в деревянный бочонок-солонку.
Освободив розовые раковые шейки от скорлупы, приобретшей после встречи с кипятком бордово-красный переливчатый цвет, на боках отдававший в оранжевый, Шерстнев отложил их в сторону и отделил шесть верхних панцирей. Смахнув ненужную шелуху, он очистил панцири изнутри от темного завара, потом взялся за мелкое стальное сито и быстро протер крепкий хитин, получив горстку тонкой влажной пасты с характерным запахом — скорее тинным, нежели рыбным. Осторожно припустил пасту на сливочном масле, выложил в фарфоровую плошку. Аккуратно сцедил и профильтровал бульон. Заправил рублеными шейками. Пасту следовало добавить в самом конце, перед подачей.
— Готово, — сам себе сказал Шерстнев, вытирая влажные руки белым вафельным полотенцем.
Затем выложил остатки использованных продуктов в стальные контейнеры и рассовал в рефрижератор на отведенные им места. Контейнеры хранились в течение суток — чтобы в случае каких-либо сомнений или неприятностей можно было вернуться, так сказать, к истокам. «Вот уж не дай бог-то, господи!» — с привычным содроганием подумал Шерстнев, вспомнив, сколько анкет и допросов прошел он в свое время, когда его, талантливого молодого повара, брали на работу… Много воды с тех пор утекло. Многое поменялось. Прежде было веселее… Охота!.. шумные застолья!.. Он вспомнил вдруг, как впервые жарил в Завидове на вертеле целую косулю… волновался, прожарится ли!.. с тщанием поливал тушку смесью оливкового масла и виноградного уксуса, как предписывал рецепт из охотничьей поварской книги, отпечатанной в типографии Решетникова незадолго до московского пожара — стояла здесь на этажерке наряду с другими кулинарными наставлениями… Впрочем, особых изысков руководство не требовало, все склонялись к простой русской кухне — рыба, икра, соленые грибы, вареная картошка, селедка, холодец, поросята, гуси. Но хороший повар и на столь ограниченном пространстве может себя показать… Бывало, и сами на кухню захаживали — поинтересоваться. В дело не лезли, только Дмитрий Федорович всегда норовил собственноручно заправить уху водкой. Ну, Устинов — простой мужик, не щепетильный, Шерстнев с ним ладил, хоть, в случае с ухой, и косился неодобрительно: разве сам он ошибется водки плеснуть?.. Теперь не то, нет… теперь все больше творожок да свеколка… да разговоры про вегетарианство и лишний вес… Собственно говоря, сам Леонид Ильич все больше их и заводит… а какой был едок!.. Эх, время, время!..
Вздохнув, он отлил толику супа в отдельную кастрюльку, бросил туда же чайную ложку пасты и как следует размешал. Эта порция предназначалась санитарному врачу. Взглянул на часы. Время давно шагнуло за полдень.
Дверь открылась, и в кухню вошел начальник смены охраны Викулов.
— Здравия желаю, — сказал он. — Как брюква? Упрела?
— Ага, упрела!.. Копать пошли, — буркнул Шерстнев. — Что там, начали, нет?
— Сегодня припозднились, — ответил Викулов. — Самого не было. Врач задержал.
— Суп-то простынет, — озабоченно пробормотал Шерстнев.
— Подогреешь, — сказал Викулов.
Шерстнев разозлился.
— Подогреешь!.. Много вы, товарищ полковник, в моем супе понимаете!
— Ну! ну! тише! — Викулов выставил ладони. — Тобой печки хорошо растапливать, Шерстнев! Прямо огонь летит!..
Шерстнев махнул рукой, снова взглянул на часы и зажег газ в открытой жаровне.
Леонид Ильич молча отодвинул в сторону лежавшие перед ним документы. Жест свидетельствовал, что Генеральный секретарь пришел на заседание далеко не в лучшем расположении духа.
Надел очки, посмотрел поверх на присутствующих, затем снял и с нехорошим бряканьем положил на стол.
— Товарищи, — хмуро сказал Брежнев.
Он был раздражен и недоволен. Ему хотелось сказать кое-кому из присутствующих пару-другую слов по-настоящему, наотмашь. Но погромыхать, как прежде, как встарь, все равно не удалось бы, потому что язык плохо слушался, — не громыхание бы вышло, а сплошное чавканье.
— Как вы знаете, вчера Амин… — Леонид Ильич замолчал, сделал несколько жевательных движений и повозился в бумагах, выгадывая время, чтобы успокоиться. — Гм-гм!.. Вчера Амин отстранил Тараки от власти и физически изолировал. Сегодня должен был состояться пленум ЦК НДПА. По-видимому, на нем будут приняты неблагоприятные для товарища Тараки решения. Нам нужно определить линию поведения. Товарищ Андропов.
— Леонид Ильич, — очень сдержанно сказал Андропов. — Думаю, нужно потребовать у Амина гарантий. Он не должен принимать репрессивных мер против товарища Тараки, поскольку…
— Если бы Амина не было!.. — резко оборвал его Брежнев. — А вы, Юрий Владимирович, обещали это обеспечить!.. Нам бы не пришлось обсуждать эти вопросы!..
Андропов хотел что-то сказать, но сдержался. Пометил что-то в блокноте и медленно откинулся на спинку стула.
— Позвольте мне, Леонид Ильич, — вступил Косыгин. — Товарищи члены Политбюро! Леонид Ильич! Вчера вечером Амин обратился к нашим представителям в Кабуле. Он просит о личной встрече. Считает, что в разговоре с вами можно было бы прояснить ряд вопросов. И что это послужило бы лучшему взаимопониманию…
— Не о чем нам с ним разговаривать!.. — угрюмо сказал Брежнев. — Раньше нужно было разговаривать…
— Он и раньше просил о встрече, — нашел нужным возразить Косыгин. — Но вы его тоже не принимали…
— Зачем он мне был нужен? — Брежнев повысил голос. — Раньше мы имели дело с Генеральным секретарем НДПА Нур Мухаммедом Тараки! Разумный человек, симпатичный, все понимает… Зачем нам нужен был его помощник? От добра добра не ищут… А теперь этот выкормыш его арестовал! и хочет с нами разговаривать!
— Индульгенцию получить! — ввернул Андропов.
— Вот именно… Пусть вернет к власти Тараки, тогда поговорим!..
Повисла пауза.
Устинов вздохнул.
— Да, конечно, следует вернуть к власти Тараки. Но теперь уж не обойтись без войсковой операции…
— Они же просят помочь войсками? Вот и ввести войска, — сказал Андропов. — И поставить соответствующую задачу. Все равно Амина нельзя оставлять. Он переметнется к американцам. И они разместят свои «першинги» на нашей южной границе.
— Почему он переметнется к американцам? — спросил Громыко. — С какой стати? Зачем же тогда он столько времени просит у нас войска? Это абсурд какой-то… А что касается войсковой операции, мы уже не раз здесь говорили, что не сможем юридически оправдать ввод войск. Советский Союз будет выглядеть агрессором!
— Да, товарищи, об этом забывать нельзя, — вздохнул Брежнев. — Ну а как быть? Оставить Тараки без помощи?
— И потом, — сказал Косыгин, — ввод войск — серьезная операция. За пять минут такие дела не делаются, а реагировать нужно немедленно.
— Если не начинать, они вообще никогда не сделаются!
Брежнев задумчиво посмотрел на Андропова, пожевал губами, вздохнул. Идея ввода войск ему никогда не нравилась.
— Леонид Ильич! — Андропов продолжил. — Может быть, хотя бы начать подготовку? В конце концов, Амин и Тараки в один голос просили о переброске двух или трех батальонов спецназа. У нас готов «мусульманский» батальон. Кроме того, можно перебросить батальон десантников в Баграм якобы для охраны аэродрома. Эти подразделения могли бы решить двойную задачу…
— В каком смысле?
— Во-первых — охранять руководство. А при необходимости — блокировать его. Я имею в виду Амина.
— Только обязательно переодеть, как и предлагалось, — заметил Устинов. — Никто ничего не узнает.
Громыко тяжело вздохнул и покачал головой.
— А вы, Юрий Владимирович, со своей стороны предпринимаете что-нибудь? — спросил Косыгин. — Ведь ваше ведомство обычно не оперирует такими понятиями, как военные действия!..
— Да, — ответил Андропов. — Как только была получена информация о случившемся, мы начали проработку спецоперации. Не исключено, что нам удастся восстановить статус-кво без применения военной силы. Но я должен с огорчением констатировать, что ни одна из наших прежних спецопераций не оказалась успешной. Поэтому подготовку к переброске «мусульманского» батальона следует максимально ускорить.
— Да, товарищи, — задумчиво сказал Брежнев, надевая очки. — Не было заботы… Нет, ну какая же сволочь этот Амин! Тоже мне — ленинец!..
Покачав головой, он со вздохом придвинул к себе документы.
— Ну хорошо. Что у нас тут еще на сегодня… из неотложного…
Затем взглянул на часы, пожевал губами и спросил, обведя присутствующих взглядом поверх очков: — Или обедать пора, товарищи?
В кабинете Мосякова тихо потренькивал джаз Дюка Эллингтона, на столе стояла литровая бутылка виски, в вазочке лежали маслины, а на нескольких тарелках — сыр, орешки и фрукты. Сам резидент был нетрезв и мрачен, и чем более он становился нетрезв, тем более мрачнел. Настроение Огнева тоже нельзя было назвать веселым.
Да и разговор между ними шел довольно безрадостный.
— Не имел он права его арестовывать! — сказал резидент. — Понимаешь? Это натуральный переворот!
Огнев покивал.
— А он и не отпирается. Только уточняет, что поступил так для блага Родины. Мол, корабль тонет, и нужна твердая рука. Но, мол, если советское руководство считает его недостойным, он готов вернуть Тараки все должности. Пусть только его перед этим выслушают в Москве. По-моему, нормальная позиция. И ты сам хорошо знаешь, что как государственный деятель он Тараки сто очков вперед даст…
— Я его очки не считал, — буркнул Мосяков. — Я одно знаю: песни он сладко поет, это точно. Сам поет, а сам, между прочим, теперь уже за министрами гоняется… Мало ему, что Тараки арестовал… Надо, пожалуй, в Союз бедолаг переправить, чтобы он им башки не свернул. Точно! В ящики заколочу — да и…
И махнул рукой, подтверждая серьезность сказанного.
— А что ему оставалось делать? — спросил Огнев, пожимая плечами. — Кто кого в своем доме пытался убить?
— Ты что имеешь в виду? — непонимающе спросил резидент и несколько раз моргнул.
— Покушение на Амина я имею в виду! В доме Тараки!
— Э-э-э! — иронически протянул Мосяков. — Ну да. Ты его слушай. Он еще и не такое расскажет. Покушение! Выдумки. Не было никакого покушения.
Огнев, похоже, хотел что-то сказать, но сдержался.
— А приказ сбивать самолет — был! — продолжал резидент. — Тут уж не откажешься!..
Главный военный советник нахмурился. Ему не хотелось уличать Мосякова во лжи, хотя он точно знал — от посла знал, от Рузаева, — что и покушение было, и резидент при нем присутствовал. «Вот же кагэбэшная сволочь!» — подумал он. Но подумал беззлобно. Он понимал — работа такая. При такой работе в простоте и словечка не скажешь…
Они молчали, занимаясь простыми застольными делами: один сгрыз орешек, другой отщипнул виноградину. Резидент потянулся к бутылке.
— Но дело даже не в том, кто первый начал, — примирительно сказал он, разливая напиток. — Москва его не хочет, вот в чем дело.
— Верно. А почему не хочет? Потому что представительство КГБ в Кабуле заняло сторону Тараки. И чернит Амина в глазах советского руководства.
Резидент хмыкнул.
— Не чернит, а снабжает объективной информацией. Знаешь, что он в последнее время придумал? Загоняют людей в самолет, и над Гиндукушем — рампу настежь. Называется — десантирование. Каково? У него и так руки в крови по локоть, а если его к власти допустить, что будет?
— Они с твоим любимым Тараки — два сапога пара, — отмахнулся Огнев. — Тараки мало крови пролил? Целыми кишлаками людей расстреливал! Живьем в шахты кидал! Ты бы и об этом сообщал подробней…
Резидент усмехнулся, покачивая в ладони стакан и заставляя искриться его содержимое.
— Даже если я во всем виноват, это дела не меняет: Москва Амина не хочет. Брежнев Амина не хочет. Амин это знает. И все его речи — для отвода глаз. А на самом деле у него теперь один ход. Один. Давай выпьем, потом я тебе скажу, какой именно.
— Давай, — согласился советник.
Резидент отдышался, сжевал ломтик хурмы. Затем поднял указательный палец кверху пистолетом, медленно опустил его до горизонтального положения и, протянув вперед, сделал губами звук:
— Пу!
Огнев задумчиво опустил голову. Между тем резидент говорил, и по мере развития его речь менялась от вкрадчивой до громовой.
— Понимаешь? Только один ход! И когда он его сделает, начнется пьеса Гоголя. Со слов: «А подать сюда Ляпкина-Тяпкина!». Ну-ка, Ляпкин-Тяпкин, отвечай! Как мог ты допустить расправу над лидером Апрельской революции? Почему не сохранил жизнь большого друга Советского Союза и лично Леонида Ильича Брежнева? Который твердо обещал, между прочим…
Огнев свел брови и покачал головой. Его пальцы поигрывали винтовой крышкой от бутылки виски — то поставят на донышко, то положат на бок.
— …обеспечить безопасность товарища Тараки! И что же будет с авторитетом Генерального секретаря ЦК КПСС?! Как с этих пор мир должен относиться к его слову?! Кто ему теперь поверит?! Отвечай, проклятый Ляпкин-Тяпкин, предатель и бездельник!
Огнев в сердцах пристукнул крышкой по столу и буркнул:
— Тебе бы на сцену!..
— А сроку, Митрофаныч, у нас неделя, — устало и доверительно сказал резидент. — Не больше. Уж поверь… Так что давай теперь в одну дуду дудеть. Потому что если Амин Тараки грохнет, твоя голова наравне с моей полетит!..
Советник молчал.
Сопя, резидент разлил остатки.
— Мы тут, конечно, тоже кое-что придумали, — сказал он, по привычке качая стакан в руке. — Да вот не знаю, успеем ли.
Машину бросили за пару кварталов, и теперь неспешным прогулочным шагом шли от площади Чаук, приближаясь к воротам Арка. Иван Иванович и Князев шагали впереди. Плетнев и Голубков, рассеянно посматривая по сторонам, плелись за ними метрах в пятидесяти. Все в штатском, в сереньком, неприметном.
— А что тут неясного? — негромко, но, как всегда, недовольно и раздраженно говорил Иван Иванович Князеву. — Одна группа на грузовике, две на УАЗиках. Грузовик таранит ворота. Проникаешь во двор. Во дворе уничтожаешь охрану. Две группы занимают оборону. По тем, кто пытается покинуть здание, ведешь огонь на поражение. Группа захвата проникает во дворец. Уничтожаешь внутреннюю охрану. Пробиваешься на второй этаж к спальне. Производишь захват… Вот, собственно, и все. Через сорок минут — Баграм, через час — Ташкент, еще через три с половиной — Лефортово.
— Просто, как апельсин, — сказал Князев.
— Да, просто. И не нужно усложнять!..
Они медленно прошли мимо ворот, поймав на себе настороженные взгляды рослых мужиков в гвардейской форме — охранников у КПП.
— Спецназ охраняет, — заметил Князев. — И воротца ничего себе. Их грузовиком так просто не возьмешь. Километров до восьмидесяти разогнаться надо…
— Ну и что? — буркнул Иван Иванович. — Разгоните.
— Ты мне скажи, пожалуйста, дорогой, кто это все придумал?
— Что придумал?
— Операцию эту. Амина в плен брать.
— Не нашего ума дела. Кому положено, тот и придумал. Наше дело — приказы исполнять. В Москве придумали…
— В Москве придумали, а теперь ты мне показываешь ворота и говоришь, как нужно разогнать грузовик. Ты оглянись — где тут разогнать? Негде. Тут даже с БТРом еще повозишься. Нужен танк, а не грузовик.
— Перестань! — возмутился Иван Иванович. — Где я возьму танк? Нет у нас танка.
— А у них есть, — заметил Князев. — За воротами. Два танка Т-55. Вкопаны в качестве постоянных огневых точек. Это как?
— Погоди, — поморщился Иван Иванович. — Это особая статья. Я про ворота. Два раза долбанете, если надо…
— Ты на них хоть смотрел?
— А что я делал, по-твоему?
— Не знаю! А за воротами по обе стороны кирпичные башни с бойницами видел? Пока будем долбать, они шуранут из ДШК — и всё. Яйца всмятку.
У ворот Плетнев наклонился завязать шнурок и как следует рассмотрел караул.
— Крепкие ребята в охране. И злые…
— Да уж, — кивнул Голубков. — А вот напротив ворот здание… Обратил внимание? Что-то оно, бляха-муха, мне не нравится…
— Еще бы. Там тоже гвардейцы сидят.
— С чего ты взял?
— Посмотри на окна. Занавески как в караулке.
Голубков начал озираться.
— Не верти башкой! — зашипел Плетнев.
— Точно!.. Ишь ты, бляха-муха, Шерлок Холмс!..
Иван Иванович сморщился и скучно посмотрел на Князева.
— Что вы мне про трудности? Про трудности я сам знаю. Но есть такое слово — надо! Понимаете? Партия сказала — «надо», комсомол ответил — «есть!»
— Иван Иванович, подобная операция требует применения значительно больших сил, — хмуро сказал Князев. — И времени на подготовку. Даже если повезет, как мы после боя пробьемся в Баграм? Шестьдесят километров, четыре блок-поста, батальон охраны авиабазы!
— Там видно будет, — ободрил его Иван Иванович. — Вы, главное, Амина возьмите. А уж потом разберемся. Может, и в Баграм его везти не понадобится… В общем, надо работать на результат!
— Положим ребят без всякого толку — вот и весь результат, — невесело сказал Князев.
— Да что это за ребята, если их как цыплят тут положат? — весело и как бы шутя воскликнул Иван Иванович. — Учат их, учат, кормят, одевают, а они при первой трудности лапки кверху?
— В общем, так, — сухо сказал Князев. — Прошу утвердить план операции. Подписи — начальника представительства КГБ, Главного военного советника и ваша.
— Вот! Другое дело! — оживился Иван Иванович. — Утвердим, не переживайте. Еще как утвердим! Григорий Трофимович, вы же участник Великой Отечественной! Вам ли сомневаться!.. — и подмигнул: — Тут дел на пять минут, а зато потом как приятно дырочку вертеть под орденочек, а?
Князев оглянулся, чтобы еще раз оценить диспозицию.
— Честно сказать, нам лишних дырочек не нужно, — со вздохом ответил он.
В одном из старых посольских гаражей стояла битая «Волга» ГАЗ-21 без колес и лобового стекла, наличествовала ремонтная яма, ржавый и явно сломанный сверлильный станок, а также столярный верстак и груда досок в углу.
За верстаком трудился немолодой человек в рабочей одежде, с окурком в углу рта. В его мозолистых, с изуродованными ногтями руках ерзала ножовка, сыпались опилки.
Напилив доски по размеру, он выставил на верстак железную коробку с гвоздями и взялся за молоток.
Дребезжащее эхо сопровождало каждый удар.
Когда он сколотил несколько досок, стало понятно, что человек мастерит что-то вроде гроба.
Разумеется, он не остановился на половине дела. Его молоток продолжал стучать — гулко и мрачно. Когда в пару к нижней части была готова плоская крышка, он взял дрель и стал крутить дырки в боковых стенках.
Послышались шаги, дверь гаража заскрипела, и появился Иван Иванович.
— Готово? — недовольно спросил он.
Человек с натугой поднял гроб, отнес его в сторонку и поставил рядом с еще двумя готовыми.
— Как заказывали, — хмуро ответил он, отрясая руки. — Всю ночь уродовался…
Через полчаса три свежих ящика, распространявших приятный запах сосновой смолы, стояли на полу сумрачного помещения посольского склада.
Резидент рассматривал их довольно скептически. Иван Иванович объяснял устройство, а опальные министры — Гулябзой, Сарвари, Ватанджар — взволнованно жались к дверям.
Резидент заглянул в один и недовольно спросил:
— Постелили что-нибудь?
— Одеяла, — твердо ответил Иван Иванович. — Солдатские.
— Ну правильно, — рассудил резидент. — Негоже народным министрам на голых досках валяться. Но и перин у нас нет. Потерпят.
Сарвари, неплохо знавший русский, заметил:
— Как говорится, мягко стелят, да жестко спать.
Резидент рассмеялся.
— Ну, товарищ Сарвари, это не я вам жестко постелил. Я вам со всем уважением — солдатские одеяльца. А вот ваш друг Амин!..
Улыбка сползла с лица министра.
Иван Иванович взял со стола три десантных автомата АКС и положил по одному в каждый короб.
— Прошу, — сказал резидент, делая приглашающий жест. — Да вы не волнуйтесь! Говорят, если кого живым похоронят, долго потом жить будет…
Министры переглянулись.
Иван Иванович выглянул из дверей склада и махнул рукой.
Когда по этому знаку в склад зашел человек в рабочей одежде и окурком во рту, он увидел три знакомых ему ящика. Они были закрыты крышками.
— Давай, — приказал Иван Иванович.
Человек выплюнул окурок, нашарил в кармане гвоздь и занес молоток.
Наверное, это было странно видеть. Человек с автоматом, в боевой амуниции, с магазинами на поясе несется по коридору во весь мах — будто в атаку.
Но Плетнев бежал не в атаку. Плетнев бежал прощаться. У него было всего пять минут. Христа ради упросил Симонова подождать — майор закряхтел и махнул рукой, хотя, конечно, это не лезло ни в какие ворота…
Оба они были в кабинете Николай Петровича, оба в белых халатах, и оба вскинулись от неожиданности, когда Плетнев заполошно ворвался в комнату.
— Все! Николай Петрович! До свидания! Уезжаю! Вера! До свидания!
— Господи! — сказала она упавшим голосом. — Как до свидания? Почему?!
— Приказ!..
Кузнецов сдернул очки.
— Погоди! Скажи хоть толком! Куда?
— В Москву.
— Надолго?
— Не знаю… Все, прощайте!
— Ты вернешься? — спросила она. — Нет?
— Не знаю… правда, не знаю. — Он рассмеялся. — Ну что делать — я же собой не управляю!.. Прикажут — вернусь. Передать ничего не нужно?
Вера покачала головой.
— Нет… Правда, ты лучше сам приезжай, — и грустно усмехнулась: — Без тебя ведь даже на базар не сходишь…
— Да, кстати! — воскликнул Николай Петрович. — Вот они, современные нравы: пятачок за нож так и не отдал! Ищи тебя теперь свищи…
Плетнев ахнул:
— Черт, а у меня опять ни копейки!
— Да ладно, подождет твой долг, — сказал Кузнецов, обнимая его и смеясь. — Ты лучше и правда — возвращайся!..
Плетнев только развел руками — и выбежал в коридор.
Грузовик выехал из ворот посольства, а часа через полтора, оставляя за собой тучу пыли, подкатил к самолету АН-12. Рампа была опущена, и он с ходу лихо въехал к нему в пузо.
Когда взлетели, Симонов оторвался от иллюминатора и задумчиво сказал:
— Ну что, елки-палки… Пожалуй, Амин нас уже не догонит. Зверев!.. кто там еще… Плетнев! Вынимай министров. А то еще задохнутся, бедолаги…
Бойцы вооружились специально припасенным гвоздодером и штыками.
Заскрежетали гвозди, нехотя вылезая из досок.
Из щели на Плетнева смотрел лихорадочно блестевший глаз.
Крышка упала, и, прижимая к груди АКС, из первого ящика выбрался потный человек.
Это был Сарвари.
Плетнев вспомнил расстрелянных мятежников.
Ему было неприятно видеть министра.
Он отвернулся.
Большие окна веранды, выходившей во внутренний двор, были распахнуты. Сад золотился. Оранжевые плоды хурмы ярко светились на голых деревьях, первыми сбросивших листву.
— Какие ароматы! — сказал посол, выходя на веранду к накрытому чайному столу.
— Да, осень в Кабуле — что-то особенное, — согласился Джеймс. — А если выбраться за город и не чувствовать этого неистребимого запаха нечистот!..
Посол вздохнул, сел за стол и позвонил в колокольчик, давая тем самым сигнал, что можно нести напитки.
— Рассказывайте.
Джеймс бросил на стол пачку сигарет, вынул одну, щелкнул зажигалкой.
— А чего вы не знаете? — усмехнулся он.
Роджер Тэйт ответно улыбнулся.
— Мой отец, когда старость все-таки подкралась к нему, однажды пожаловался: «Сынок, самое ужасное не то, что я все на свете забываю. Хуже всего, что я забываю даже, что именно я забыл!» Вот и я так же: не знаю, чего именно не знаю. Так что вы должны угадать… Как думаете, основные части в Кабуле остались верны премьер-министру?
Джеймс хмыкнул.
— Да. Они все стерпели. Даже преследование четверки министров. Кстати, говорят, что Маздурьяра уже нет в живых.
— Если он попал к Амину в руки, то очень может быть… Советские военные специалисты остаются на своих местах — вы в курсе?
— Конечно… А что Советы могут предпринять? Сейчас у них нет иного выхода, как поддержать нового лидера. Теперь Амин — это все, что им осталось. Хорош он или плох, но им ведь нужно защищать «братскую партию» и сохранять «прогрессивную революцию»! Короче говоря, проглотили…
— Возможно, не проглотили, а просто на время положили за щеку, — заметил посол. — Тараки так гордился своей дружбой с Брежневым! Не исключено, что под этим и в самом деле есть какая-то основа. И если так, Москва Амина не простит.
— Возможно, — согласился Джеймс. — Но они должны понимать, что Тараки уже не вернуть. Он политический труп… Если не труп в физическом смысле этого слова.
— А что вам известно по этому поводу? — заинтересовался посол.
— Сведения противоречивые. То ли сидит под арестом. То ли ранен во время покушения на Амина в его доме. Ну, в тот день, когда погиб Тарун… Но в числе убитых, вывезенных из дворца, Тараки не было. Может быть, позже умер…
Горничная принесла кофейник и чайник с зеленым чаем. Налила послу кофе, его гостю — чай. И вышла, тихо прикрыв за собой дверь.
— Странная история, — сказал посол, отпивая. — Покушались на Амина. Но убит Тарун, а невредимый Амин организует его грандиозные похороны… Ну да ладно. Я вчера любопытства ради поднял список министров, утвержденных в апреле прошлого года. Знаете, сколько смещено за это время?
— Половина, — предположил Джеймс.
— Больше. Из первого кабинета выпали двадцать пять человек. При этом большинство из них исчезло. Среди заместителей министров — тридцать четыре… Одна чистка сменяет другую. Я не понимаю, каким образом этому режиму удается выжить…
— Да уж, — согласился Джеймс. — Поразительно и то, что сам Амин жив. Ведь заговоры против него следуют один за другим! Врагов у него более чем достаточно. Убито двенадцать тысяч политических заключенных — это по официальным данным! А по некоторым довольно достоверным оценкам — все пятьдесят! Боюсь, у него мало шансов дожить до преклонных лет и умереть в собственной постели…
— Надо сказать, он произвел на меня сильное впечатление во время нашей встречи, — сказал посол, несколько удивленно покачав головой. — Неожиданно заявил, что стремится улучшить отношения между нами. Я едва нашелся что ответить… Держится непринужденно, уверен в себе, дружелюбен. Внешне миловиден… Глядя на этого добродушного раскрепощенного человека, трудно вообразить, что он кое-как выживает от одного заговора до другого!.. Равно как и то, что этот симпатичный парень уничтожил двенадцать тысяч оппонентов!
Джеймс молча покивал.
— Ну да… Вчера у здания МИДа был вывешен очередной список казненных. Собралась толпа. Называли Амина убийцей. Полиция разогнала их… Знаете, что любопытно? Многие погибшие заключенные — это довольно образованные люди: учителя, профессора, студенты, правительственные служащие, муллы, купцы…
— Но говорят, что, напротив, тысячи политических, попавших за решетку при Тараки, теперь освобождены! — сказал посол.
— Фикция. Во всеуслышание объявил о перегибах и ошибках, но из тюрем выпустил вовсе не политических заключенных, а мелких воров и взяточников. Тем самым возложил вину за прошлый террор на Тараки. А аресты продолжаются…
— В конце концов случится новый мятеж. — Посол пожал плечами. — Армия взбунтуется.
— Его собираются охранять русские. Возможно, решение уже принято. Во всяком случае, из окружения Амина просочилась информация, что Москва согласилась перебросить пару батальонов.
Посол вздохнул.
— Черт знает что, — сказал он. — У меня тоже есть такая информация. Если они и впрямь это сделают, нас ждут интересные времена, Джеймс. Сказав «А», трудно не сказать «Б»…
— Вы правы, сэр…
— Помните, сколько было злорадства по поводу нашего Вьетнама?
— Еще бы.
— Ничего, теперь у них будет свой собственный.
Оба задумались. Джеймс постукивал сигаретой о пепельницу. Посол рассеянно смотрел в окно, откуда лился горьковатый запах белых хризантем, посаженных вдоль аллеи.
— Да, сэр. — Джеймс щелкнул зажигалкой и со свистом втянул в себя дым. — Никогда не думал, что следить за тем, как кто-нибудь сует голову в петлю, — это так захватывающе.
Моросил теплый дождь, и мокрая дорога блестела в свете фар.
Резидент был немного под хмельком — тяпнули на прощание. Астафьев, впрочем, не усердствовал — знал, что от спиртного в самолете разболится голова.
— В общем, так и передайте, — говорил Мосяков. — Я по своей линии делаю, что могу. Для меня ситуация понятна. Амина надо убирать. Он не сегодня-завтра к американцам перекинется. Нам это надо?
— Нет, — устало ответил генерал-лейтенант Астафьев. — Нам это совершенно не надо.
Резидент с сопением вытащил из кармана фляжечку.
— Вот именно. Тараки — простой мужик. Я его чувствовал. Уж я в людях-то, слава богу. А этот — змей!.. Совершил переворот… арестовал Генсека… что с ним — неизвестно…
Протянул фляжку Астафьеву.
— Хотите? «Двин».
— Нет, спасибо.
— Знаете, чем хороший коньяк отличается от плохого? Хороший коньяк падает в живот теплым камушком… В общем, надо нам вместе двигать это дело. К сожалению, спецоперации успеха не приносят. Наметили одну совсем серьезную — штурмовать дворец Арк. Потом отказались. Силенок у нас маловато. Нужно проводить войсковую. Иначе его не взять. Он беспрестанно ноет, чтобы ему помогли советскими войсками. Вот и…
— К этому идет, — вздохнул Астафьев. — В начале ноября «мусульманский» батальон будет переброшен в Баграм. У меня только один вопрос. На кой черт Амину советские войска, если он, по вашим словам, не сегодня-завтра перекинется к американцам?
Иван Иванович, молча ведший «Волгу», обернулся, чтобы мельком взглянуть на Мосякова. И хмыкнул: мол, надо же, каких простых вещей люди не понимают!
Вскинув брови, Астафьев уставился на его затылок.
— Э-э-э, вы плохо его знаете, — возразил резидент. — У него шесть тузов в колоде!
«Волга» подъехала к воротам КПП и остановилась. Фары заливали ворота светом. Иван Иванович нетерпеливо посигналил.
— Уснули, обезьяны! — злобно сказал он.
Заскрежетал механизм, створки начали раскрываться. «Волга» тронулась.
У самолетного трапа Мосяков протянул руку для рукопожатия.
— Ну, в добрый час! Привет Москве! Родине привет!.. Хотя, Василий Николаевич, я вам так скажу: для кого-то, может, и далеко Родина, а у нас она всегда вот тут!
И постучал правым кулаком в грудь.
— До свидания, — сказал Астафьев и быстро, не оглядываясь, начал подниматься по трапу.
Амин, заложив руки за спину, расхаживал по кабинету от окна к дверям и обратно.
Джандад стоял у стола и поворачивал голову в соответствии с перемещениями шефа.
— Что у нас с четверкой? — спросил Амин, останавливаясь. — С бандой четырех? Маздурьяр в Пули-Чархи, а где остальные? Сарвари, Гулябзой, Ватанджар? Где они? Три недели прошло!
— Нет никакой информации. Возможно, просто затерялись в городе…
— Ты понимаешь, что они таят в себе потенциальную опасность? У каждого из них есть сторонники!
— Понимаю, — кивнул Джандад. — Я предлагал взять их вместе с Тараки…
— Предлагал! — фыркнул Амин. — В тот момент мне было не до них! Почему сам не действовал?.. Ладно… Может быть, ты и прав… Поснимали красивые костюмы, надели халаты, обули галоши… повязали головы чалмами… и таскаются теперь по Грязному базару, прося подаяние!
Амин захохотал. Джандад тоже улыбнулся.
— Но если говорить всерьез, они наверняка попытаются смыться… Вот что. Организуй в аэропорту проверку всех грузов. Пусть вскрывают все, что может представлять собой убежище для человека!
Он снова пошел к двери, повернул, прошагал к окну.
— И что, в конце концов, делать с Тараки? Время идет, а решения нет…
Амин помолчал, глядя за стекло. Потом сказал, поворачиваясь:
— Ну да, мы лишили его всех постов, лишили власти… Теперь он — никто. Это справедливо по отношению к нему — он совершил массу ошибок, поставил революцию на край катастрофы!
Джандад хмуро кивнул.
— Но не все это осознают. Поэтому у него все равно много сторонников!.. Я не понимаю этих людей! Что он им дал? Обещал свободу — тюрьмы ломятся от узников!.. Собирался обеспечить процветание — разорил последнее!.. Хотел, чтобы все объединились во имя будущего — страна расколота, брат вооружился против брата!..
Задумчиво опустив голову, Амин еще раз промерил кабинет шагами от окна к двери и обратно.
— А почему? — спросил он, останавливаясь возле Джандада.
Начальник охраны в ответ молча пошевелил усами.
— Потому что он не способен на решительные действия! Потому что он всегда тяготел к полумерам! В самые важные моменты, когда нужно было наносить беспощадные удары, в нем просыпалась слюнявая жалость!.. — Амин в сердцах ударил правым кулаком в левую ладонь. — И все равно, все равно у него много сторонников! Мельтешат как муравьи! Плодятся как тараканы! Для них он — живой флаг. Так или иначе, но они будут стремиться вернуть его к власти. Еще один повод к расколу… Нет, он слишком опасен, слишком!
Он остановился перед стеклянным пеналом, в котором стояла винтовка. Осторожно открыл, взял оружие в руки.
— Ты знаешь, что произошло с царской семьей в России?
Джандад едва заметно пожал плечами.
— Всех — от мала до велика — арестовали и вывезли из столицы. Куда-то на север, я не помню точно… В России шла Гражданская война. Коммунисты — красные — воевали против белых и то побеждали, то вынуждены были отступать. Когда возникла опасность, что царь может оказаться в руках белых и вдохновить их на борьбу, Ленин приказал его уничтожить! Всю семью! Всех — детей, женщин! Беспощадно!..
Вскинул винтовку, прицелился…
Опустил оружие и заключил со вздохом:
— А ведь мы — ленинцы! И революция — прежде всего!
Операцией руководил Джандад.
Покончить со стариком, сидящим под арестом в одной из комнат дворца, — казалось бы, что может быть проще для молодых вооруженных людей? Но еще совсем недавно имя этого старика произносилось почти с таким же восторгом и придыханием, с какими правоверный мусульманин произносит имя Пророка!..
Однако глаза боятся, а руки делают.
Под утро лишились жизни семь человек — помощники и секретари бывшего предводителя Народно-демократической партии. В рассветных сумерках гвардейцы погрузили трупы в мебельный фургон и увезли. Потом вспомнили еще о двух приближенных. Фургон уже укатил, поэтому этих Джандад приказал закопать у стены на заднем дворе.
Оперативные группы разъехались по городу. Скоро в тюрьму Пули-Чархи поступило пополнение. Это были родственники Генсека, представители ветви буран клана тарак пуштунского племени гильзай. Мужчин расстреляли сразу, женщин отправили в застенок.
Вздохнув, Нур Мухаммед Тараки коснулся перышком бумаги и осторожно провел извилистую линию. Потом еще одну. И еще.
Хорошо пишет, мягко…
Он давно не брался за перо. И вот — пришла такая мысль. Несвобода оставляет много свободного времени. Правда, ноет душа от тоски, трудно сосредоточиться… но ведь работа увлекает! Стоит только начать, и слова потекут!.. Поначалу с запинками, трудно… неловко цепляясь, мешая друг другу… Мало-помалу они отогреются и оживут, как оживает сонно скукожившаяся на ледяном ветру пчела, если взять ее в ладони… Они зашумят, заторопятся, запоют! Уже не нужно следить за ними, подстегивать и гнать вперед — они сами, сами найдут дорогу, сами выткут тот волшебный ковер смысла, которым когда-нибудь восхитится прилежный читатель!..
Размышляя, он разрисовал пару листов красивыми виньетками. Взял третий и написал несколько случайных фраз — сначала стилем насталик, потом стилем насх. Может быть, ему следовало стать каллиграфом? Усмехнулся, вспомнив про гератских писцов… Да, лучше было бы стать каллиграфом. Для выходца из семьи небогатого скотовода — это хорошая карьера… Революция, — написал он стилем насталик. Да, революция… Никудышный из него получился революционер. Каллиграф, возможно, получился бы лучше… Революционер не может быть идеалистом. Конечно, ему приходится говорить об идеалах — о свободе, о равенстве и братстве! Но это всего лишь слова, беспрестанно и беззастенчиво повторяемые слова! За слова отвечает язык! А руки в это время должны так же беспрестанно и безжалостно сеять смерть и неволю!..
Вообще-то, он старался. Он старался быть безжалостным. Изо всех сил старался. Но, как говорится, если ты родился ослом, тебе не стать лошадью… Выжигал в себе все человеческое — и все равно остался идеалистом. Поэтом. Писателем…
А если бы не было революции?
Он только сейчас об этом задумался… Прежде казалось — все идет правильно. Есть стена — ее нужно проломить. Как ее проломить? — она ощерилась железом, сталью, ее охранники беспощадны, бесчеловечны!.. Все-таки проломили. Оказалось — полдела. Есть еще враги, их нужно уничтожать. Начали уничтожать… Скосили десяток — выросла сотня. Скосили сотню — появилась тысяча. Куда ни брызнет их поганая кровь — там новая поросль!..
Но откуда столько врагов? Почему их не было раньше? И вообще — как жил народ без них, без революционеров? Разве только страдал и мучился?..
Он решительно придвинул чистый лист, занес перо и… и, посидев так минуты полторы, отложил ручку.
Все сгорело в душе. Все испепелилось. Когда-то она волновалась, кипела!.. Сейчас — как будто деревяшка в груди. Комок глины. Стучи не стучи — не достучишься…
Все кончено.
На самом деле — все.
Ах, если бы можно было отказаться! — отказаться от власти, отказаться от самого себя — такого выгорелого изнутри, такого опустошенного!..
Он старик… жизнь прошла… и что же — прошла даром?..
Тараки вздрогнул и прислушался.
В замочной скважине ерзал ключ. Щелкнул замок, дверь открылась.
На пороге стоял офицер. За ним теснились еще какие-то люди.
Офицер прошел в комнату, и Тараки с некоторым облегчением узнал старшего лейтенанта Рузи из подразделения охраны. Бывшей его охраны.
— Нам поручено перевести вас в другое место, — сказал Рузи. — Там вы будете в большей безопасности.
Именно так, безлично. Ни тебе «товарищ Генеральный секретарь». Ни хотя бы даже «товарищ Тараки»…
Из-за его спины появились еще двое — как-то нерешительно вошли. Этих он тоже знал — старший лейтенант Экбаль, лейтенант Хадуд… Хадуд держал за спиной какую-то белую ткань. Простыня, что ли? Зачем?
Тараки растерянно переводил взгляд с одного лица на другое. Ему так хотелось верить в сказанное!..
— А мои вещи?
— Там есть все необходимое, — ответил Рузи. — Вам ничего не понадобится. Постель мы принесем позже.
Тараки судорожно вздохнул.
— Хорошо… я вам верю…
Он тяжело поднялся, протянул руку, показал на черный кейс, стоявший в углу.
— Я вас попрошу… тут деньги и кое-какие украшения. Проследите, пожалуйста, чтобы это передали жене.
Рузи успокоительно кивнул. Успокоительно и фальшиво.
Генсек почувствовал противную дрожь. Его человеческая составляющая — разум — говорила ему, что через несколько минут он будет мертв. Животная — вопила и билась, требуя жизни!
За что его убивать? Он ни в чем не виноват. Может быть, сказать им это? Может быть, они поверят, что он… что он не…
Чего стоят сейчас слова?
— Да, и вот еще, — он вынул из нагрудного кармана красную книжечку. — Амин — мой любимый ученик, мой товарищ по борьбе. Я прошу передать ему мой партбилет… в знак доверия.
— Хорошо, — кивнул Рузи.
Тараки протянул билет, но Рузи, вместо того чтобы взять его, неожиданно накинул на потную подрагивавшую руку бывшего Генсека какую-то петлю.
Партбилет упал на пол.
Тараки в ужасе отшатнулся.
— Что вы делаете?!
Экбаль толкнул его к постели.
Тараки дико закричал.
Хадуд попытался зажать ему рот.
Тараки укусил ладонь. Хадуд отдернул руку, яростно ударил кулаком в лицо.
Шатнувшись, Тараки повалился на кровать.
Рузи схватил его вторую руку и в два рывка намотал веревку. Налег на связанные руки животом.
Тараки извивался, рыча и скрипя зубами.
Хадуд всем телом прижал его ноги.
Экбаль схватил подушку.
Дикий взгляд Тараки был последним — подушка закрыла лицо, Экбаль навалился на нее изо всех сил.
Был слышен хрип.
Вождь сильно бился, и им приходилось налегать как следует.
Минут через десять, отдышавшись, завернули тело в саван, принесенный Хадудом, и вынесли из комнаты…
Москва гудела, спешила, мчалась, разбрызгивая лужи, неправдоподобно ярко отражалась в мокрых витринах, вздымала титанические транспаранты, на которых рабочий, колхозница и космонавт стояли в обнимку под надписью
«ПАРТИЯ — НАШ РУЛЕВОЙ!»
Она была совершенно живой и реальной, а то, чем он жил еще совсем недавно — жара и пыль Кабула, напряжение постоянной готовности, щекочущее ощущение опасности, Вера, Николай Петрович, Князев, товарищи — все это уже казалось какой-то зыбкой иллюзией, рассеявшимся миражом. Несколько дней назад самолет, унесший их из этого долгого сна, тяжело сел на мокрую взлетную полосу, загремел, заколотился, завыл… сбросил скорость, начал рулежку. Министров ждал темно-синий РАФик со шторками на окнах и две черные «Волги» с синими мигалками. Встречающие — четверо в черных костюмах с черными зонтами в руках — быстро рассадили их по машинам, дверцы захлопнулись, и они умчались. Рампа медленно опускалась. Плетнев вышел на бетон и задрал голову к небу, раз за разом глубоко вдыхая этот сырой, холодный и родной воздух. «Что, не надышишься?» — с усмешкой спросил Симонов. «Да уж, — пробормотал он, вытирая мокрое лицо. — В гостях хорошо, а дома лучше…» Потом грузовик съехал по аппарели, и уже было странно видеть на его бортах арабскую вязь вместо обычных московских номеров…
И, как всегда это бывает, все прежнее стало быстро откатываться, меркнуть, застилаться новыми делами и заботами… Но все же каждый день он, просыпаясь. прикидывал — в Москве утро… а у них уже разгар дня, жара… Должно быть, Вера заглянула к Николаю Петровичу, и они обсуждают свои врачебные победы… и не вспоминают о нем… А может быть, именно в эту минуту она вспоминает? Плетнев видел ее глаза, видел грустную улыбку, с которой она его провожала… В груди становилось тепло, хотелось поднять руки и закричать со всей дури: «Ве-е-е-ера!»
Между тем Симонов выхлопотал им краткосрочные отпуска. Курортный сезон давно кончился, с билетами не было проблем, и поезду оставалось лишь отстучать положенное количество стыков.
Плетнев открыл глаза и с удивлением уставился на знакомый квадрат солнца на столь же знакомых обоях. Ах, он же дома!..
Тишина. Должно быть, мама ушла к первому уроку. Но вот с кухни донеслось какое-то звяканье…
Он со странным чувством рассматривал круглый стол, покрытый плюшевой скатертью — за ним когда-то ему приходилось делать школьные уроки; протертое кресло — прежде в нем спал старый кот Барс… Потом пропал. Отец сказал, что, должно быть, ушел умирать… Несколько стульев, сервант, на верху которого с одной стороны высилась хрустальная ваза, с другой — три металлических кубка разного размера. С той же стороны на стене висели его фотографии. Одна такая же, что в Москве, — Плетнев в одежде дзюдоиста, с медалью на груди стоит на пьедестале, победно вскинув кубок. На других тоже он — вот в бескозырке, с плюшевым медведем в руках, вот с пионерским галстуком на шее, вот уже в курсантской форме, а вот свежеаттестованный офицер с погонами лейтенанта…
Всласть назевавшись, он встал, побрел в ванную, умылся…
— Привет! — сказала сестра. — Тебе бы пожарником работать!..
— Да ладно, — возразил Плетнев. — Раз в жизни можно выспаться?
— Отец велел к нему, как проснешься, — сообщила она, стуча взбивалкой в большой кастрюле. — Иди помоги, потом завтракать будем. Аппетит нагуляешь…
— А что будет? — поинтересовался он, с кошачьей внимательностью следя за ее движениями.
— Оладушки, — ответила Валентина.
— У-у-у! Оладушки я бы и без нагулки!..
— Иди, иди! Все равно еще ничего нету…
Он вышел в маленький двор, где помещались только несколько виноградных шпалер, четыре яблони да огородик как у дядюшки Порея.
— А! Проснулся! — сказал отец. — Давай, полезай!
Плетнев замер на мгновение, рассматривая его худую фигуру в старых спортивных штанах с вытянутыми коленками и белой рубашке, смуглое лицо с глубокими морщинами на щеках… Сердце сжалось — отец сильно сдал за последнее время.
— Да запросто! — ответил Плетнев и взял у него ножовку.
Отец стоял внизу, задрав голову, контролировал его действия и указывал фронт работ. Судя по недовольному тону, из него получился бы отличный полковник. А то и генерал.
— Ближе, ближе к стволу бери… Так что пока на договоре меня оставили… Уж не знаю, надолго ли. И на том спасибо. Пенсия семьдесят пять рублей, а тут я все-таки сто двадцать получаю…
— То есть в сумме сто девяносто пять? — уточнил Плетнев. — Неплохо!
— Почему сто девяносто пять? — не понял он. — Ты чего, Шурка! Если работаешь, пенсия не идет. Тут уж выбирай: или на печи за семьдесят пять, или на договоре за сто двадцать! У нас государство деньгами не бросается… Работать только персональным пенсионерам позволено. У них и пенсия сохраняется, и зарплата идет.
— Это кто такие?
— Это если, скажем, с партийной работы на пенсию вышел… или там из министерства. Начальники, в общем.
— Вон чего! — сказал Плетнев, переставая пилить и удивленно глядя на отца. — А тебе, значит, нельзя?
— А ты думал!.. Еще, считай, повезло, что на договор взяли… Вон, Степан-то. Шестьдесят стукнуло — и никаких разговоров. До свидания. Куда ему — в дворники? В дворники не хочет. Вот и ходит неприкаянный. Хоть, говорит, лобзиком рамочки выпиливай…
Очередная ветка с шорохом полетела на землю.
— Эту тоже давай чикни, — щурясь и закрывая ладонью глаза от солнца, сказал отец. — Вот эту, да!.. Мне-то лобзик не понадобится. У меня вон дел невпроворот. — Он кивнул себе за спину, на участок. — С подвалом никак не разберусь. Кусты старые выкорчевать. Забор переставить. Тут только тронь — до смерти не расплетешься!..
И махнул рукой.
Плетнев перебрался со стремянки на ствол дерева. Постучал полотном пилы по ветке.
— Эту убирать?
— Эту-то?.. Вроде никчемушная. Убирай.
Он снова принялся ширкать ножовкой.
— А вот мясо ты привез, — как бы невзначай сказал отец, глядя куда-то в сторону. — Это у вас заказы, что ли?
— Заказы, батя, — кивнул Плетнев.
— В военкомате? — уточнил отец.
Те три промороженных и завернутых в газеты оковалка, что Плетнев привез из Москвы, не имели отношения ни к каким заказам и ни к каким военкоматам. Их Зубов достал у своего знакомого рубщика. Громыхало Зубов вообще умеет отношения налаживать… вот и рубщик у него, например, свой. На прилавке одни кости с желтым салом… а Зубов спускается в подвал — а там отборные окорока, филеи и вырезки. Чуть дороже, конечно. Но ненамного. Он и чай хороший приспособился где-то добывать. Умеет… Но как-то не хотелось все это отцу растолковывать.
— Ну да, — вздохнул Плетнев, ширкая пилой. — В военкомате.
Отец молчал, пока отпиленная ветка не упала. Потом вздохнул.
— Богатые заказы, ничего не скажешь. Подкармливают, значит, вашего брата… Ну ничего, говорят, к Олимпиаде в Москву что-нибудь подкинут.
— Говорят, — согласился Плетнев.
— Подкинут, — твердо повторил отец. — Нельзя же лицом в грязь ударить!..
Ветка упала.
— Верхнюю тоже убирай. — Отец молча следил, как он пилит; потом спросил недовольно: — Что ж, так и будешь на писарской должности всю жизнь?
— Почему на писарской?
— А на какой же? Бумажки-то перебирать.
— Ну, пап, — примирительно сказал Плетнев. — Военкомат — он и есть военкомат. Тоже ведь нужная работа. Армия большая.
Он отмахнулся:
— Не знаю… Что за офицерство такое — писарем на побегушках! Говорил я тебе — иди в авиационное! Летал бы сейчас, человеком был!..
Плетнев молча допилил ветку. Постучал по соседней.
— Эту пилить?
Отец присмотрелся.
— Оставь… Вон до той дотянешься?
Плетнев полез выше.
— А в магазинах как? — хмуровато спросил отец.
— Да не очень, — ответил сын, подбираясь к намеченной ветви. — Очереди. В Москву черт-те откуда за продуктами едут… Знаешь анекдот: что такое — длинное, зеленое, пахнет колбасой?
Отец предварительно улыбнулся и сказал:
— Ну?
— Тульская электричка…
Отсмеявшись, вздохнул:
— Тут та же песня… Знаешь, какая у нас колбаса самого высшего сорта?
И сощурился, хитро глядя. Плетнев знал, но ему не хотелось отнимать у него радость.
— Ну, какая?
— Первая конная имени Буденного! — отрезал отец, чтобы с удовольствием принять смех сына. Потом вздохнул. — Конечно, что говорить… Заказы — дело большое.
Из распахнутого окна веранды выглянула Валентина.
— Саша! Иди скорей! Лиза звонит!
Улыбаясь, Плетнев молча допиливал ветку.
— Слышишь, нет?! — не унималась она.
— Слезай уж, чего ты там валандаешься! — сказал отец.
Когда Плетнев вошел в комнату, Валентина в цветастом платье стояла у стола. Косу она уложила вокруг головы, а сама была румяная и розовая как молочный поросенок.
— Да ты что?! — говорила она в трубку. — Вот это да!.. Поздравляю!.. Ну все, вот тебе Саша…
— Валька! — удивленно сказал он, оглядывая ее. — А ведь ты уже невеста!
Она фыркнула и покрутила пальцем у виска.
— Опомнился!
Плетнев закрыл мембрану ладонью.
— Ты как с братом разговариваешь! Между прочим, я тебя просил не говорить, что я приехал! Все равно я завтра уезжаю!
— Я и не говорила! — нахально соврала она.
— Ага, не говорила!.. — нехотя поднес трубку к уху. — Алло!
Они медленно шли по неширокой тихой улочке, на которой Плетнев вырос. Справа в прорехах садовой зелени виднелась где голубая, а где сине-черная глыба моря. Там, где к ней приближалось закатное солнце, глыба кипела золотом.
Он посматривал на Лизу и понимал, что она осталась такой же милой, какой была прежде. Курносая круглолицая девушка двадцати двух лет. Несколько трогательных детских веснушек. Стриженые светлые волосы. Взгляд открытый, ясный, наивный. Ни дать ни взять — комсомолка. Но говорит немного игриво, по-женски. Иногда ни с того ни с сего обижается… Что-то рассказывает — так, будто он должен быть в курсе всех последних местных событий… громко поражается, если вдруг Плетнев чего-то важного не слышал.
Говорила Лиза быстро, горячо, спеша удивить его новостями — но все сказанное казалось Плетневу заранее известным, и оттого, что приходилось подтверждать ожидаемое ею удивление кивками и улыбками, ему вовсе не становилось радостно, а, наоборот, томила неясная тоска.
Да и вообще он не чувствовал радости от встречи — ни сейчас, после долгой прогулки, ни в первую секунду, когда встретились, как прежде, у почты под часами. Лиза осталась точно такой как была, а он теперь не испытывал нежности к ней. Следовало, вероятно, заключить, что сам он переменился за те полгода, что прошли со времени их разлуки. Он вышел из самолета на родную землю — и все, чем жил последние месяцы, стало казаться невозможным в реальности, небывалым, а воздух родины был свежим, настоящим!.. Сейчас он понимал, что Кабул действовал как наркотик. Навеянный им сказочный восточный сон был настолько ярче мирной жизни Союза, что именно сон казался теперь явью, а истинная реальность на его фоне выглядела тусклой, пресной и довольно печальной.
— А Леночку Корзинцеву помнишь? — спросила она.
Плетнев старательно сморщился и закатил глаза.
— Ну Ленку же Корзинцеву! Она на год старше меня училась! За ней все мальчишки бегали!
— Рыжая, что ли? — уточнил он.
— Ну какая же рыжая! Рыжая — это Флюрка Согдиева! Она вышла за Кешу Корнилова, они в Ставрополь уехали. Леночка Корзинцева! С глазами вот такими синими! Помнишь?
— С глазами? М-м-м… Нет, не помню.
Лиза топнула ногой.
— Ой, ну ладно! Так я и поверила!.. В общем, неважно. Короче говоря, у нее уже двое детей. А муж пьет. Представляешь? — она сделала страшные глаза. — Вот ужас-то! Я бы в жизни такого не потерпела!
— Это точно, — согласился он. — Ужас.
Дошли до угла, и Плетнев понял, что она собирается следовать дальше. Он замедлил шаг и спросил:
— Ты в парк хочешь идти?
— Ну да, — недоуменно ответила она. — А ты не хочешь?
— Понимаешь, — сказал он, морщась. — Мне еще собраться надо. Отцу обещал там кое-что помочь… Может, в следующий раз, а?
Она взглянула на него и разочарованно пожала плечами. Они свернули и вошли во двор.
Сгущались сумерки, запах палой листвы горчил на губах. Остановились у подъезда.
— Ну вот, — сказал он, перетаптываясь. — До свидания.
— Ты московским едешь?
Он кивнул.
— Я приду? — робко спросила она.
— Не надо…
Лиза старалась бодро улыбаться.
— Я тоже не люблю, когда провожают!.. Нервы одни… Лучше приезжай поскорей. Приедешь?
Он пожал плечами.
— Ну да. Наверное…
— Приезжай к лету! — оживленно воскликнула Лиза. — Опять на дикий берег будем ездить! Помнишь, как хорошо было?
— Конечно…
Она протянула руку и нежно коснулась его ладони.
— Правда, приезжай! Я тебя ждать буду…
— Ну да, да, — сказал он, переминаясь и чувствуя в груди какое-то едкое жжение. — Ну, пока!
Потом через силу улыбнулся, кивнул и быстро пошел прочь.
Плетнев знал, что она смотрит вслед. И знал выражение ее лица — и грусть, и надежда.
Жжение в груди не унималось, а нарастало.
Он резко обернулся.
— Лиза!
Лиза уже отвела взгляд, но после оклика радостно вскинула глаза.
— Слышишь? — ожесточенно крикнул он. — Не надо меня ждать! Не надо!..
И шагнул за угол.
Плетнев протянул проводнице билет. Рядом с ней стоял скучноватого вида крендель в сером костюме. Судя по всему — коллега.
— Паспорт, — бесцветно сказал он.
Это был хорошо знакомый тон — предельно корректный. Каким в метро остановки объявлять.
Ухмыльнувшись, молча сунул ему удостоверение. Крендель исследовал фотографию, потом улыбнулся краешком губ и моргнул по-свойски.
— Прошу вас…
В вагоне приятно пахло. Он с лязганьем отворил дверь купе, поставил сумку. И снова вышел на перрон.
— Ну? — вопросительно сказала мама, осторожно трогая пальцами рукав пиджака, и вздохнула: — Уезжаешь…
— В апреле в настоящий отпуск приеду, — бодро сказал Плетнев. — На месяц. Примете?
Она грустно усмехнулась.
— Ой, Сашенька, мальчик ты мой!.. Ну неужели же не примем!
Отец фыркнул, недовольно полез за папиросами.
— Посмотри, какой лоб вымахал. А ты все «мальчиком» его!
И сердито чиркнул спичкой.
— Для меня Саша всегда мальчик, — сказала мама. — Ты ведь не против?
— Нет, мама, я не против…
— Да вы что! Мне же его продали!
Плетнев оглянулся. У вагонной двери разворачивался скандал. Коллега препятствовал пассажирке пройти в вагон. Это была полная женщина в цветастом платье. В одной руке она держала чемодан, в другой паспорт.
— Гражданка, не шумите! У вас же нет московской прописки?
— Да при чем тут прописка?! У меня билет на руках!
— Посадка на московский поезд только с московской пропиской, — корректно пояснил он.
— Господи, да что вы такое говорите?! Вы видите — у меня билет! Мне же его продали!! Вы что, не понимаете?!
— Вам его продали по ошибке. Обратитесь к начальнику вокзала.
— Заканчивается посадка на скорый поезд «Сочи — Москва»!! — страшными железными голосами загрохотали над головами динамики. — Поезд отправляется с первого пути!!
— Я что, не советский человек?! — кричала женщина, размахивая паспортом. — Почему вы меня не пускаете?! У меня билет!!! Билет!!! Вы что, не понимаете?! Билет!!!
— К начальнику вокзала, пожалуйста, — бесстрастно отвечал коллега.
Плетнев отвернулся.
— Безобразие! — заметила мама. — Что же она так шумит? Есть же порядок какой-то!.. Нельзя — значит нельзя, — и вопросительно посмотрела на сына.
— Ну да, — согласился он.
— Пассажиры, заходите! — скомандовала проводница. — Женщина, не мешайте!..
Он прижался к гладкой щеке… потом к колючей…
Шагнул в тамбур.
Громыхнули стальные сочленения сцепок.
Медленно поехал перрон.
Они шагали за поездом. Плетнев поймал растерянный взгляд отца. Мама поднесла к губам белый платочек.
— Вальку от меня поцелуйте! — крикнул он, маша рукой. — Пишите!..
Поезд набирал ход.
— Молодой человек! Ну-ка!..
Плетнев посторонился, проводница захлопнула дверь и недовольно лязгнула запором…
Купе по-прежнему пустовало. Он сел и стал смотреть в окно.
Смотреть было особенно не на что. Тянулись железнодорожные ангары… запасные пути… разломанные теплушки… свалки… заборы… глухие стены брандмауэров… мостовые краны над грудами ржавого железа… короче говоря, те самые задворки промышленности, что обрамляют каждый более или менее крупный город и по которым поезд вечно тащится, будто на ощупь, через силу, пока наконец не выберется на свободу…
Давешняя пассажирка все еще стояла у него перед глазами. Когда поезд тронулся, она смешно всплеснула руками, села на свой чемодан и горько разрыдалась от беспомощности и злости…
Вот елки-палки! — как сказал бы Симонов. И без того на душе было тошно. Вчерашний Лизин взгляд не желал растворяться в небытии, мерцал, заставляя копаться, выискивать — не виноват ли он в чем?.. И мамина рука при прощании была такой слабой, такой родной!.. Ему хотелось поддержать обоих — и маму, и отца! — помочь им, сделать так, чтобы старость приближалась к ним медленней — а как это сделать?.. чем помочь?.. Мало же всего этого — еще, как на грех, и несчастную тетку с билетом невесть за что ссадили с поезда, и теперь она тоже упрямо маячила перед глазами!
Но скоро пейзаж повеселел, и в окно снова брызнуло яркой синевой. Море то вставало во всей своей солнечной красе и сиянии, то пряталось за деревьями, оградами, домами, мимо которых неспешно влачился состав. Не успев толком разогнаться, поезд замедлял ход, начинал тормозить, останавливался на пару минут, затем снова медленно трогался… Так он будет плестись до самого Туапсе — последнего курорта на линии железной дороги. И лишь после, круто взяв к северо-востоку, расхрабрится, застучит, единым махом пронесется до Краснодара, а там дальше, дальше!.. Интересно, какая в Москве погода? — подумал Плетнев.
В Лазоревском стояли целых десять минут, и он решил пробежаться до киоска за газетой или каким-нибудь журнальцем, чтобы было куда сунуть глаза. В тамбуре проводница проверяла билет нового пассажира — сухощавого человека лет сорока пяти, в очках и светлом плаще. Коллеги своего Плетнев не приметил. Посторонившись, пропустил пассажира в вагон и поспешил к зданию вокзала.
Вернувшись в купе, он обнаружил в нем именного этого человека. Тот уже аккуратно повесил плащ на плечики, оставшись в пестренькой пиджачной паре, и Плетнев был готов побиться об заклад, что скоро увидит его в синем спортивном костюме и домашних тапочках.
Новый пассажир поспешно встал и протянул руку с приветливой улыбкой.
— Здравствуйте! Валерий Палыч!..
Плетнев бросил газеты на столик и тоже назвался.
— Летом тут битком, — сообщил Валерий Павлович, поглядывая в окно. — А нынче, видите, вдвоем едем. Не сезон…
— Не сезон, — подтвердил Плетнев. — Ну, может, еще на Вишневке кто-нибудь подсядет. Или в Туапсе…
— В Москву?
Плетнев кивнул.
— И я в Москву, да… но я проездом. На пару дней задержусь. У меня сын в «керосинке» учится, — пояснил Валерий Павлович.
Плетнев взглянул непонимающе.
— Ну, то есть в нефтяном. Его «керосинкой» называют… Мы вообще-то из Сибири. Нижневартовск — слышали? Я из отпуска еду, с курорта.
— Слышал…
— Нефтяная столица. Я и сам нефтяник. Качаем, так сказать, черное золото. Самотлор — знаете?
— Да как-то…
— Крупнейшее нефтяное месторождение! Одно из крупнейших в мире, — наставительно сказал нефтяник. — Редкостная удача для страны!.. Общая добыча к миллиарду тонн нефти приближается. Каково? Это за десять-то с небольшим лет!
— Здорово, — сказал Плетнев. — Это много?
— Это очень много! — с жаром ответил попутчик. — Огромные запасы! Огромные! Если бы еще с ними обращались по-человечески!.. — Он с досадой махнул рукой. — Все план, план! Гонят — давай, давай! Стране нужна нефть! Нужно больше! Еще больше! Больше давай, больше!.. А до технологии никому и дела нет! И в результате — обводнение! Понимаете?
Испытующе посмотрел на Плетнева поверх очков — понимает ли?
Плетнев не стал притворяться.
— Что такое обводнение?
Как ему показалось, нефтяник немного рассердился.
— Да очень простая штука! Если нефть извлекать слишком быстро, подстилающие нефтяную залежь пластовые воды начинают разделять ее на сегменты… как бы вам объяснить… короче говоря, природа не терпит пустоты, да вдобавок еще и все течет! Вода более текуча, обладает большей способностью проникновения. Была нефть, а через год на тебе — шурует из скважины минерализованная вода!.. Конечно, если, скажем, добычу остановить и дать всему этому хозяйству лет пять покоя, чтобы устаканилось, то потом можно будет аккуратненько продолжить. Да ведь кто позволит! — и он снова с горечью махнул рукой. — У нас хозяйство плановое — давай-давай, и дело с концом! Обводнился участок? — ничего, пойдем на новый, давайте новые скважины бурить! Дело не ждет! За работу, товарищи!.. И попробуй только пикни — мол, как же так, ведь нельзя такими методами работать, погубим месторождение!.. тут же полетишь вверх тормашками!.. Пораженческие настроения! Нечего о завтрашнем дне думать! нефть нужна стране сегодня! — он сбавил тон, вздохнул и во всю ширь раскинул руки, показывая: — От нас труба-то за границу идет во какая! Ее же заполнять надо, чтоб деньги были!.. Да только денег этих потом что-то не видно… Надо же разным странам помогать… Вот и помогаем другим, а свое губим. Будто и не на себя работаем. Да что говорить!..
Он расстроенно замолчал.
Плетнев хмыкнул.
— Смотрю, вы не очень-то от своих забот на курорте отдохнули… А при чем тут, вообще, пласты? Она разве не озерами там плещется? В газетах-то пишут… Мол, нашли еще одно подземное озеро нефти… а?
Валерий Павлович скривился.
— Да ну, глупости журналистские!.. Вон, недавно к нам приезжал один такой борзописец. Все выспрашивал. Как да что. Потом газету открываю — батюшки-светы! Первая фраза: «Звонко щелкнула и прокатилась по лесу радиоволна!..» Ну не дурак разве?.. Я так думаю: ну да, не повезло тебе. Стал ты журналистом. В институте не учили тебя ни химии, ни физике, ни геометрии, ни алгебре. Как лампочка устроена — и того ты, болван, не знаешь!.. Так возьми хотя бы школьные учебники, почитай, повтори, если в свое время собакам хвосты крутил, а не занимался! Чтобы совсем уж махровые глупости людям не говорить! И не писать!..
Плетнев рассмеялся.
— Нет, ну правда же! — сказал нефтяник. — Просто диву даешься… А нефть не озерами, нет. Она в порах. Некоторые породы пористые — коллекторами называются. Вот нефть их и пропитывает. Если под давлением — тогда даже может начать фонтанировать. А если не под давлением, то сочится себе помаленьку, стекает… а ее и выкачивают. Кстати, и вода так же…
Симпатичный он был человек, этот Валерий Павлович. Плетнев даже в какой-то момент подумал — а не отсоветовать ли ему между делом начинать разговоры с незнакомцами такими вот искренними и жаркими речами?.. Кто знает, на кого нарвешься. Посадить не посадят, не те времена, и дела не заведут, а все же неприятности могут выйти…
Ну вот сейчас, например. Конечно, все понимают — в чем-то нефтяник прав. С другой стороны — такова политика государства, политика страны. Кто он такой, чтобы верность этой политики подвергать сомнению? И даже полагать вовсе неверной! Должен ли человек, который мыслит подобным образом, занимать руководящие должности хотя бы даже и на производстве? А между тем Валерий Павлович совершенно определенно занимает какую-то руководящую должность, по всему видно…
Можно ведь допустить, что случайный собеседник решит вдруг, что — нет, не должен он ее занимать ни в коем случае! Уверившись в этом, ему не составит труда под удобным предлогом выведать фамилию этого смешного нефтяника, а потом позвонить в местное Управление и рассказать все, что успел узнать даже за столь короткий срок. И тогда, скорее всего, в самом ближайшем будущем жизнь симпатичного нефтяника во многих отношениях переменится — и зарплата крякнет, и общественный статус понизится, и путевки на курорт ему долго не видать как своих ушей! Что, конечно же, скажется и на жизни его близких — жены, детей…
Но как-то не пришлось до поры до времени к слову, и ничего похожего Плетнев не сказал.
Попутчик оказался словоохотлив, однако не до такой степени, чтобы стать назойливым. Говорил он интересно. Кроме того, самому Плетневу сказать было особенно нечего. Ну правда, о чем он мог с Валерием Павловичем искренне поговорить? — о погоде? о ценах на рынках курортных городов? о футболе? Пожалуй все… Нефтяник пылко рассказывает ему о своих заботах, радостях и огорчениях, а Плетнев о каких своих может ему поведать? Что у пистолета Макарова подчас затворную раму заедает? Да уж…
Время незаметно подкатилось к обеду, и Валерий Павлович, взглянув на часы, заметил, что пойдет, пожалуй, прогуляется к вагону-ресторану. И не хочет ли Плетнев составить ему компанию?
— Да ладно вам, — остановил его Плетнев. — Давно тухлятины не ели? Вы с курорта, а я-то от родных, с домашними харчами… Идите лучше за чаем, а я тут пока разберусь.
Он выдвинул из-под полки продуктовую сумку (мама настояла, чтоб была отдельная, а не вместе с другими вещами) и начал доставать припасы. В первую очередь это была жареная курица и помидоры. Курицу готовила мама. Помидоры в картонную коробку из-под сапог укладывала Валька, увещевая его на тот счет, что их, во-первых, не так много, чтобы поднимать шум из-за пустяков, во-вторых, он прекрасно с ними справится в поезде, — еще и пожалеет, что не взял на пару килограммов больше, а в-третьих, что остатки доест в Москве, а то и приятелей угостит, и все ему позавидуют, потому что таких сладких, сахарных, душистых помидоров там сроду не видывали.
Кроме того, имели место огурцы, и тоже в немалом количестве, — если бы это были патроны для «Шилки», ими можно было сбить пару-другую вражеских бомбардировщиков, — пакет редиски, большой пучок зеленого луку, шесть вареных яиц, две свежепросольных скумбрии, буханка черного хлеба, белая соль в пузырьке из-под нитроглицерина и четыре медовые груши, немедленно по извлечении из сумки привлекшие пристальное внимание невесть откуда взявшейся осы. Плетнев хотел ее прихлопнуть, но вместо того пожалел и просто выгнал в коридор.
Вернувшись с парящими стаканами и кое-как уместив их на заваленном снедью столе, Валерий Павлович не стал ни отнекиваться, ни церемониться, а только молча развел руками. На взгляд Плетнева, это было лучшее, что он мог сделать.
Они славно пообедали, напились чаю, и разговор — как все вагонные разговоры, одновременно необязательный и необходимый — невесть каким образом повернул на вопросы литературы. Здесь Плетневу тоже похвастаться было особенно нечем — служба не много оставляла времени для чтения. Но, во-первых, мамины уроки и настояния не прошли для него даром и, во-вторых, хоть и по случайному стечению обстоятельств, но он все-таки читал «Понедельник начинается в субботу».
— Просто сумасшедшая книга! — хохоча, восклицал Валерий Павлович. — А Выбегалло каков? Да вот вы зайдите ко мне на работу, я вам в одном отделе пяток таких покажу!..
— А кот! — вторил Плетнев. — Который все про Полуэктовичей!..
Валерий Павлович обессиленно отмахивался и сгибался.
— Просто обалдеть можно, — в конце концов сказал он, отдуваясь. — А ведь есть еще продолжение. Не читали? «Сказка о тройке».
— Нет.
— О-о-о! Это, я вам скажу… Ее не печатают. Больно уж…
И он, морщась, пошевелил пальцами.
— Что?
— Да больно уж… к жизни близко, вот что. Выбегалло — это все-таки милое такое преувеличение… из юмористической сферы… а тут дело к сатире ближе!.. да какой!.. «Народ желает бифштекс с лучком или без?» — должно быть, процитировал он и снова расхохотался. — Уморительное произведение. И печальное. Очень печальное. Там, например… Нет, нет, не буду, а то придется с самого начала все пересказывать! Вы лучше сами где-нибудь возьмите, она гуляет в самиздате. Это же просто чудо! «Ну и что? Обыкновенная говорящая рыба!..»
И опять засмеялся.
— В самиздате? — улыбаясь, переспросил Плетнев. — Понятно…
— Вообще, как ловко они подметили весь этот наш интерес к вещам загадочным, непонятным… а? Телекинез там всякий… телепортация… полтергейст! Неопознанные летающие объекты! Ведь щекочет сознание-то, щекочет!
— Честно сказать, я во все это не верю, — сказал Плетнев, пожав плечами.
— М-м-м… да ведь это не вопрос веры, — заметил Валерий Павлович. — Верить в это или не верить — одинаково непродуктивно. Доказательств нет — это другое дело. Но кто знает — может, еще и появятся, а?
— Не знаю…
— Вот, например, вы о лозоходцах слышали? Тоже ведь вещь совершенно фантастическая! Ходит человек со свежей ивовой рогулькой в руках и показывает — тут, мол, на воду надо бурить, тут — штольню бить за медной рудой… Не слышали?
— Нет.
— А ведь именно так и есть! Один из самых древних геолого-поисковых методов!.. Я давно этим увлекаюсь. Только у меня вместо веточки… — Он вскочил, снял с полки портфель, раскрыл и сунул в него руку. — У меня вот такая рамочка. Вот она.
И протянул Плетневу свое изделие из толстой медной проволоки — примерно в форме греческой буквы «омега», только с прямыми углами. Ну, или если к концам ножек русской «П» еще по горизонтальной палке в разные стороны приделать.
— Почему нужна именно свежая ивовая ветка? — спросил он и тут же сам торжествующе ответил: — Да потому что она должна быть электропроводной! Древесный сок — хороший электролит! А у нас — медь! Вообще один из лучших проводников тока!
— И что? — спросил Плетнев, возвращая ему эту рамку.
— Сейчас расскажу. Фокус простой. Дело в том, что человек способен чувствовать изменение магнитного поля. Верите?
Плетнев усмехнулся.
— Вы же сами говорите, что это не вопрос веры или безверия…
— Вот как! — обрадовался Валерий Павлович. — С вами ухо востро!.. Тогда примите как постулат: способен! Только это не фиксируется нами на сознательном уровне… Не спрашивайте, зачем это понадобилось, и почему в процессе эволюции… и т. д. и т. п.! Я не знаю! Я не биолог, не медик! Я геолог… На сознательном не фиксируется, а до несознательного мы добраться не в состоянии. Казалось бы — тупик. Но нет! Мы можем выработать в себе рефлекс! Вырабатывать!.. вырабатывать!.. ходить с этой рамкой и прислушиваться к себе!.. и в какой-то момент оно увязывается! Вы начинаете движениями рук бессознательно отмечать факт изменения напряженности магнитного поля!.. Рамка тут, собственно говоря, ни при чем. На нее просто смотреть удобно. А так-то можно и без рамки… понимаете?
— А зачем же тогда она должна быть электропроводной?
Он сердито посмотрел и развел руками:
— Не знаю. Честно — не знаю. Но именно что должна быть. Если сухую палку в руки взять — ничего не получается… Да вот я вам сейчас покажу… сейчас…
Снова полез в портфель и достал какие-то бумаги. Одну развернул.
— Вот, смотрите. Карта залегания рудного тела… м-м-м… вы с топографией знакомы?
— В пределах гимназического курса, — хмыкнул Плетнев, разглядывая лист миллиметровки, на котором было отрисовано что-то вроде кривобокой груши.
— Я тоже Ильфа с Петровым обожаю, — мимоходом заметил Валерий Павлович. — Карта составлена мной. С помощью вот этой рамки. Видите? Я ходил здесь вот такими маршрутами… по такой сетке… и когда рамочка у меня дрыгалась, я это отмечал… и составил карту. Понятно?
— Понятно…
— А вот другая карта, — сказал он. — Создана с помощью современных серьезных методов… про которые люди докторские диссертации защищают… где же она, черт!.. академиками становятся!.. магнитометрия, электрометрия, гравика… вот!
И развернул синьку — то есть копию, сделанную на специальной светокопировальной бумаге. В отличие от первого, лист обладал всеми свойствами полноценной карты. Легенда в левом нижнем углу. В правом — имена исполнителей, название организации, год. Год, кстати, указан совсем свежий — позапрошлый. Сверху — название: «Усть-Карычское месторождение меди». Чуть ниже и мельче: «Промышленное вкрапленно-прожилковое оруденение».
Разумеется, то, что контуры, обозначавшие на картах залегание рудного тела, очень походили друг на друга, Плетнева удивило. И порадовало. Не зря, значит, нефтяник с этой рамкой кувыркается.
Но еще больше его удивило другое.
На карте сверху стоял штамп. В длинном прямоугольнике можно было прочесть только одно слово —
СЕКРЕТНО.
И прямоугольник, и слово в нем тоже были синими. Это означало, что штамп ставили не на копию, а на оригинал. То есть оригинал копировали вопреки всем правилам секретности. А теперь, значит, Валерий Павлович разъезжает с этой копией по стране и всем доверчиво показывает… Кстати, где эту незаконную копию делали, там, должно быть, и самиздатовские книжонки, которыми он хвастался, тайком размножают…
— Видите? — ликовал нефтяник. — Практически совпали! И еще неизвестно, между прочим, у кого точнее оконтурено!.. А? Как вам?
— Ничего, — сказал Плетнев, отодвигая лист. — Впечатляет… Да-а-а… А план какой-нибудь завалящей ракетной базы не можете показать?.. или, например, расположение объектов ПВО Дальневосточного военного округа? Ничем таким не похвастаетесь?
Валерий Павлович растерялся.
— Что? При чем тут?..
Плетнев молча ткнул пальцем.
— Ах, это!..
Нефтяник закусил губу и посмотрел на Плетнева с испугом.
— Знаете, Валерий Палыч, — сказал Плетнев. — Вы ведь курите?
— Ну да…
— Пойдемте, я с вами постою. Только бумаги уберите. А то, неровен час, недосчитаетесь…
В тамбуре колеса стучали громче. Кроме того, из приоткрытой двери межвагонного перехода летел грохот сцепного устройства. Короче говоря, их вряд ли кто-нибудь мог подслушать.
— Я вот что хочу сказать, — начал Плетнев, когда нефтяник закурил и, явно нервничая, принялся беспрестанно стряхивать пепел с еще не успевшей им обзавестись сигареты. — Вы очень неосторожно себя ведете…
— Я ведь!..
— Минуту! Сначала вы ругаете политику партии и правительства…
— Да ведь я!..
— Не перебивайте, — строго сказал Плетнев. — Это в ваших интересах… Да, ругаете. Указываете на серьезные недостатки. Отказываете руководству страны в способности подумать о завтрашнем дне. Разве не так?.. Потом признаетесь, что почитываете особого рода литературу. Самиздатовскую. Иными словами — нелегальную…
Валерий Павлович горестно мотал головой, но мотал как-то наискось. Понять, что он хочет этим движением выразить — отрицание или согласие, — было совершенно невозможно.
— А вслед за тем подсовываете секретные документы!
— Господи, да ведь это!..
— Скажете, не секретный? — спросил Плетнев.
— Секретный, но…
Плетнев смотрел на его смятенное, испуганное лицо и со странным чувством понимал, что ему это немного приятно — и испуг его приятен, и то, как лихорадочно думает он сейчас, чем этот разговор в конце концов для него обернется…
Честно говоря, Плетневу было совершенно плевать, кому и какие карты он показывает, о каких толкует самиздатовских книгах, как относится к руководству страны. Есть Пятое управление, это их забота. Плетнев искренне хотел его предостеречь, потому что он был ему симпатичен. И все-таки чувствовал удовольствие от того, что он стоит передо ним — такой беззащитный и несчастный, а Плетнев властвует над ним и может, если вздумается, одним легким движением обрушить всю его жизнь, которую он с натугой, через силу, как все советские люди, строит!..
— Ну, неважно, — осекся Плетнев и сказал совсем другим тоном: — Вы старше, мне даже неловко вам это говорить, но… Просто я немного в курсе дела. Надо вам поаккуратней. Этак можно нажить себе большие неприятности, Валерий Палыч… Вы про такую организацию — КГБ — никогда не слышали? Еще вот песня есть про то, как… не помню точно, но там шпион просит дать ему «заводов советских план». И сулит за это «жемчуга стакан», кажется. Смешная песня. «Советская малина собралась на совет, советская малина врагу сказала — нет!» Неужели не знаете? В общем, последняя фраза так звучит: «С тех пор его по тюрьмам я не встречал нигде!» Понимаете? Так что уж вы осторожней…
Валерий Павлович надрывно вздохнул и растоптал окурок. Они пошли обратно. Вагон кидало, то и дело приходилось опираться то о стенку, то об оконный поручень.
Воспитательная беседа произвела на нефтяника и любителя словесности самое благотворное действие. О самиздате он больше не заикался, толковал преимущественно о «Капитанской дочке» и «Хаджи-Мурате», да и то под углом зрения исключительно верноподданическим. Но все равно им приятно было ехать. Плетневу, во всяком случае. Ближе к ночи снова подзакусили, напились чаю и завалились, но Плетнев долго не спал — думал о всякой всячине: как там Вера, когда он ее увидит, и что она скажет, и что он ответит… а колеса стучали свое, баюкали и бормотали что-то приятное.
Проснулись за Тулой, и уже все было иначе. Дождь сек серо-черные леса, кое-где еще заплатанные жалкой желтизной, ломкие струйки бежали по стеклу, позвякивали ложки в пустых стаканах, сами стаканы брякали подчас в подстаканниках, хмурая проводница собирала белье и раздавала билеты… Настроение уже было не разговорное — мысли, будто виноградные усики к шпалере, тянулись к станции прибытия, до которой оставалось совсем недолго; и толклись там, в Москве, еще не доехав, но уже вернувшись из беззаботного отпускного времени…
Платформы подмосковных электричек сначала быстролетно промелькивали, а потом поезд сильно сбавил ход, и уже можно было спокойно прочесть название каждой. Щербинка… Бутово…
В дверь постучали, и она открылась.
— Добрый день, — сказал человек лет тридцати в милицейской форме с погонами капитана.
Тон его был корректным — ну уж таким корректным, что хоть остановки объявляй!..
Лицо капитана было стандартным, неприметным, будто штампованным. Но в короткой темной челке надо лбом белела седая прядь. И Плетнев безотчетно подумал, что ПГУ парню не светит — с такой-то меткой!..
За спиной капитана маячил сержант.
— Ваши документы, пожалуйста! Билет и паспорт!..
В первую секунду Валерий Павлович застыл. Даже, кажется, побледнел, как будто его застали на месте преступления. Потом засуетился, хлопотно шаря сначала по внутренним карманам пиджака, а затем и плаща, беспрестанно повторяя шепотом: «Сейчас-сейчас-сейчас!.. Сейчас-сейчас-сейчас!..» Плетнев, повернувшись к нему спиной, раскрыл свое собственное удостоверение. Офицер мазнул по нему взглядом.
— Вот! Прошу! — Радостно улыбаясь, Валерий Павлович протягивал паспорт.
Капитан неспешно сличил фотографию, пролистал… удивленно поднял брови.
— Валерий Павлович, вы где прописаны?
— Я? В Нижневартовске, — поспешно ответил попутчик.
— А по какой причине направляетесь в Москву?
— Так сын же у меня. — Валерий Павлович непонимающе развел руками. — Сын учится в Нефтяном институте. Я хочу его навестить. По пути, так сказать. Я с курорта еду…
— Вам не должны были продавать билет до Москвы, — сказал капитан. — Вам следовало лететь самолетом. Из Адлера. Непосредственно к месту проживания.
— Почему?!
— Вам потом объяснят.
— Да, но…
— Возьмите вещи, — бесцветно приказал капитан. — Милиционер проводит до шестого вагона. С вокзала вас отвезут в аэропорт Домодедово.
— Товарищ капитан! — встрял Плетнев, свойски улыбаясь. — Может быть, в качестве исключения? Пусть человек с сыном повидается!..
— Прошу вас, побыстрее, — сухо сказал капитан, глядя в сторону.
Валерий Павлович поспешно облачался в плащ. Протянул руку:
— Ну!.. видите, как!..
И вышел в коридор.
Капитан прикрыл дверь и повернулся к Плетневу. Глаза его сощурились от злости.
— Ваше звание!
— Старший лейтенант Плетнев!
— Вы что себе позволяете, товарищ старший лейтенант! Кто вам дал право при посторонних!.. — Он орал яростным полушепотом, желваки так и играли на скулах. — Вам должно быть хорошо известно, что Москва на особом положении! Идет подготовка к Олимпиаде! А вы!.. — Смерил Плетнева презрительным взглядом. — Как только таких в органы берут!..
Шагнул за порог и с демонстративным лязгом задвинул за собой дверь…
Время текло, ложилось тонкими слоями, каждый из которых был совсем прозрачным, но если посмотришь через несколько, то уж и не все, пожалуй, разглядишь. Ольга училась, старалась, была отличницей, страшилась тети, не устававшей повторять, что если в семиклассном аттестате у нее будет хоть одна оценка «удовл.», то отправят ее пасти колхозный скот и зарабатывать трудодни. Жизнь никак не хотела возвращаться в нормальную колею — муку все еще считали чашками да стаканами, вся еда шла на порции, на щепотки, и хлеб, когда был, делили как просфору — чуть ли не по крошкам. Едва обзавелись коровенкой — так ее украли, когда дядька Лавр перестал спать в хлеву. Похоже, кто-то из своих навещал, из знакомых, потому что собака не подняла тревоги, и дядька ее чуть не убил — Ольга собой загораживала. В общем, снова настала черная полоса. В школу она брала с собой два заскорузлых драника с шелухой. Хлеб с салом ели на переменах только дети колхозных начальников. После занятий стрелой летела домой, чтобы впрячься в хозяйство. Как стаивал снег, ходила к тетке Антонине на Глиняную горку. Тетка Антонина делала кирпичи. Она была совсем уж голь, по теплу жила в шалаше, а в холода бывший кузнец Митрохин пускал ее в колхозный хлев. «Эх, — говорила тетка Антонина, с нечеловеческой натугой мешая глину. — Олюшка-Оля!.. Единственное для нас спасение — кирпичи делать! Люди купят за какие-то мелочи — и хорошо!..»
Школа кончилась. Ни одной оценки «удовл.» в аттестате не оказалось, но все равно все понимали — теперь нужно ей идти работать в полную силу, поддерживать семью. Однако дядя, покряхтев, решил, что раз она такая умная, то нужно учиться дальше, а поскольку здесь учиться негде, то придется уехать, а раз она уедет, то одним ртом станет меньше, и тогда они тут сами как-нибудь прокормятся.
В Москве у троюродного дядьки Василия была комната восьми квадратных метров. Две ночи они с его младшим сынишкой Борькой спали на сундуке, крепко обнявшись, чтобы не упасть, а на третий день дядька Василий взял ее за руку и повел искать учебу с общежитием. И все сложилось самым лучшим образом! Правда, ни метрики, ни паспорта у нее не было, но деревенский дядька Лавр прислал вымоленную в сельсовете подходящую справку, Ольга сдала экзамены на пятерки, поступила в медучилище и получила стипендию!
Весной сорок первого года она узнала, что снова в деревню на дядин адрес пришло письмо. Мама сообщала, что переписку им разрешили — большое счастье, хоть, конечно, писать тут уже особо некому, да и читать тоже… Что обещают вот-вот отпустить и даже, возможно, амнистировать. Тогда могли бы они вернуться в Белоруссию, в свою деревню Якушонки. Но она знает, что колхозники устроили в доме контору, и скоро он сгорел по их неосторожности. То есть жить им негде, а строить новый дом некому и не на что. Поэтому они уж лучше останутся здесь, на Урале…
Ольга в ту пору сдавала выпускные экзамены в училище и готовилась к поступлению в мединститут. Она все прикидывала, как выкроить времени и денег, чтобы навестить маму и сестер, — но вдруг загудела земля подземным гулом, с хрустом стронулись пласты истории, зашевелились, пошли — чтобы размять, расплющить, размазать миллионы и миллионы людей!.. — и вместо того чтобы ехать на Урал, она была зачислена медсестрой в полевой медсанбат.
Уже в начале июля их привезли куда-то под Тулу, поселили в казарму, частично обмундировали. Поначалу она получила солдатские штаны, тяжеленные ботинки сорок четвертого размера и обмотки к ним. Оказалось, однако, что обмотки несовместимы с простыми солдатскими штанами. Тогда взамен ей выдали защитного цвета галифе. В свою очередь, с обмотками и галифе никак не гармонировал серый плащик — вместо него ей пришлось облачиться в какую-то засаленную куртку. Гражданская вязаная шапочка тем более не сочеталась с казенным обмундированием, и на смену ей явилась пилотка. Пилотка тоже была велика, то и дело съезжала на самые глаза.
— Значит, так, — сказал старшина Можный, насмешливо озирая их строй. — Я как понимаю…
Он еще раз внимательно осмотрел каждую из тридцати пяти девушек. У половины из них обмотки уже размотались и конфузно сползли на шнурки ботинок. Лица испуганные, жалкие.
Можный вздохнул.
— Я так понимаю, — мягко сказал он. — Скоро вы шух-шугель отсюдова — и станете медсестрами. В атаку бегать вам не придется. Ваша забота другая — раненого бойца обиходить. И вернуть в строй. Верно?
— Верно! — пискнул кто-то с левого фланга.
Старшина недовольно насупился.
— Разговорчики! В армии рот разевает только тот, кого спрошено. Ясно?
Теперь никто и не пискнул.
— То-то… Вот, значит… Но!.. Как есть вы теперь военнослужащие, то и выглядеть должны браво, по-военному, чтоб фашист одного вида вашего боялся! Стало быть, первым делом научимся мотать обмотки… Но главное — вы должны знать оружие. Потому хоть и медсестрами будете, а еще бабка надвое сказала, как дело повернется. И не придется ли вам взять винтовку в руки!.. Поэтому — знать ее, родимую, как отче наш! Ночью разбудят — ну-ка, боец, что такое мулёк? или, к примеру, антабка! От зубов должно отскакивать! Для решения поставленной задачи дрючить вас буду, как цыган того медведя на ярмарке!.. — Он приосанился и свел брови. — Кто изучал винтовку Мосина образца тыща восемьсот девяносто первого!.. косая черта… тыща девятьсот тридцатого годов! — шаг вперед!
Почти весь строй качнулся и нетвердо шагнул. Ольга тоже шагнула — винтовку Мосина преподавали на осоавиахимовских курсах.
— Хорошо, — кивнул Можный, причем тон его не обещал ничего хорошего. — Посмотрим! Ну-ка! Ты!
И его толстый палец уткнулся в Ольгу.
— Я?! — переспросила она, озираясь.
— Головка от буя! — уже гремел гневный голос старшины. — Фамилия! Звание!
— Рядовой Князева! — неожиданно для самой себя нашлась она.
— Рядовой Князева! Перечислить названия частей винтовки Мосина!
Ольга вытянулась, вспомнив, что на курсах учили при ответе вставать по стойке «смирно».
— Ствол!.. ствольная коробка!.. отсечка отражателя!.. спусковой механизм!.. прицельное устройство!..
Физиономия Можного, при начале ее ответа имевшая весьма ироническое выражение, стала меняться к переживательному: ему уже нравилось, как она докладывает, он хотел, чтобы рядовой Князева довела дело до конца.
— Затвор!.. магазинная коробка с подающим механизмом!.. ложе!.. ствольная накладка!.. штык!..
Ольга запнулась, глядя на старшину вытаращенными глазами.
Старшина мучительно сморщился.
— И шомпол! — выпалила она.
Можный просиял.
— Во как! — сказал он. — Без сучка-задоринки! Молодец!
— Я и про затвор могу! — отважно крикнула Ольга. — Боевая личинка!.. стебель затвора с рукояткой!.. курок с пуговкой!..
— Отставить! — рявкнул Можный. — Это что за вольности?! Эх, рядовой Князева, вот и выходит, что рановато я тебе похвалу высказал! Встать в строй!..
…Через две недели пришло время принимать присягу. Как и устройство винтовки, они выдолбили ее назубок. В этом простом и грозном тексте все волновало, все заставляло невольно робеть — и только одно несколько смущало. В конце концов кто-то из девушек спросил старшину.
— Гм!.. — протянул Можный и повел было шеей, как он всегда делал в секунды недовольства или затруднения, но тут же решительно отрезал: — Так и читать! Это присяга вам, а не писулька попу за здравие! Тут каждое слово товарищем Ворошиловым выверено! Сказано — гражданин, значит — гражданин! Раньше вообще вон как было: я, сын трудового народа!.. Мы тут не в дочки-матери играем! Для кого-то вы, может, и гражданки, а для Родины — сыновья!
Их построили во дворе казармы.
— Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды рабоче-крестьянской Красной Армии, принимаю присягу и торжественно клянусь!..
Волнуясь, Ольга произносила тяжелые слова присяги, а сама представляла, как на вороном коне выезжает к ним народный комиссар обороны Клим Ворошилов и немного хмурится, слушая.
— …Быть честным, храбрым, дисциплинированным, бдительным бойцом, строго хранить военную и государственную тайну, беспрекословно выполнять все воинские уставы и приказы командиров, комиссаров и начальников!..
Холодело в груди — она знала, что сделает все, чтобы исполнить свою клятву.
— …Клянусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни!..
Осенние облака плыли над землей. Казалось, что и душа, переполненная жарким чувством любви и решительности, тоже плывет и взмывает.
— …Если же по злому умыслу я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся!..
Назавтра их погрузили в теплушки. При первом взгляде на двухъярусные нары Ольге почудилось какое-то мельтешение перед глазами — словно мелкие бабочки или призраки. Но пощупала рукой — да нет же, все в порядке, никакие не призраки, твердо, сосновые доски. Просто, должно быть, детство вспомнилось.
Бронников расхаживал из угла в угол, точь-в-точь как тигр в клетке зоопарка. Правда, тигр мечется по своему узилищу с утра до ночи, а Бронников, притомившись или поймав хвост какой-то мысли, резко садился за машинку, стремительно наколачивал несколько фраз. Перечитав, раздраженно прокручивал барабан и печатал абзац заново; окончательно испоганив лист, бросал его налево, а из дести справа брал чистый. При этом то и дело курил, запивая табачную оскомину чаем, от пары стаканов которого сердце начинало выпрыгивать из грудной клетки. Затем снова ходил, бормоча и чертыхаясь… Доведя себя до состояния тихой истерики, хватал куртку, кепку, сбегал по лестнице, вырывался на воздух с отчаянным вдохом человека, чудом всплывшего из-под воды. Ртутное солнце амальгамировало стогны града, перспектива улицы более всего напоминала никелированную чеканку. Не замечая холодного ветра, шагал по Арбату налево, к Гоголю, потом бульварами в одну или в другую сторону, с такой поспешностью топча мокрую тлелую листву, будто только полное ее уничтожение могло избавить его от муки безъязыкости.
Прочесав пол-Москвы, плелся назад, на галеры. В ритме шагов уже непременно бормоталось что-нибудь само собой на язык навернувшееся: «Как живет писатель… головы чесатель… табака куритель… облаков смотритель… Он не жнет, не косит… не прядет, не ткет… только кепку носит… задом наперед… Но под ней, обвислой… полушерстяной… столько всяких мыслей… просто ой-ой-ой!..» Покосив блудливым глазом в сторону винного, а то и заглянув ненадолго, возвращался в дом, устало переодевался, неспешно готовил немудрящий ужин. Затем что-то полистывал, что-то почитывал. К числу настольных книг прибавились два номера «Бюллетеня прессы Среднего Востока». Один за декабрь двадцать восьмого года, другой — январский двадцать девятого. В обоих по преимуществу трактовались вопросы восстания, поднятого самозванцем Бачаи Сако, то есть, дословно, «Сыном водоноса», а также усилия полковника Лоуренса по свержению законного правителя Афганистана Амануллы-хана. Он читал слипающимися глазами: «Поведение и поступки полковника Т. И. Лоуренса (короля без короны Аравии), которые всегда были таинственными и являлись как бы из тьмы, теперь после некоторых об’яснений, распространившихся в лондонских кругах, стали еще более таинственными. Из этих об’яснений явствует, что полковник Лоуренс назначен с секретной миссией в Афганистан для подготовки заключения какого-то договора между Великобританией и Афганистаном. В начале этой недели сообщалось, что полковник Лоуренс, переодетый под видом пира,[13] проживает в Амритсаре, где следит за коммунистической агитацией…» Встречалось много опечаток. Слог тоже оставлял желать лучшего. Одна из статей называлась «Англичане готовят нападение на СССР».
В конце концов засыпал с одной только мыслью: пусть бы приснился сон, в котором он увидит, как все было на самом деле!..
Но сон не снился, и судьба Ольги Князевой, докатившись на бумаге до обмоток и старшины Можного, складываться далее решительно не желала.
Он давно уже понял, что причина этого — именно отсутствие подходящего языка. Язык, которым он не без успеха пользовался прежде, язык, способный описывать как самые яркие и грубые мазки жизни, так и тончайшие ее переливы, едва уловимые в трепещущие сети переменчивых флексий, ныне оказался непригоден и, при всех его стараниях, создавал картины совершенно безжизненные, картонные, приводившие его в отчаяние кромешной своей мертвечиной.
И действительно: в том, что Бронников должен был написать, речь шла вовсе не о жизни, а о смерти, на фоне которой жизнь казалась случайным, сугубо временным, сиюминутным, преходящим, совершенно пустячным и незначительным явлением. Вот на этом-то, на невозможности поверить в истинность того, что следовало проговорить, язык и ломался, непоправимо черствел, тщетно тужился в попытках высказать правду… Казалось бы, она, правда, известна со слов самой Ольги… но нет, это была не вся правда. Точнее, это была чужая правда, не своя, и для начала ее нужно было сделать своей. Всегда прежде это удавалось ему с помощью воображения. В волшебном тигле воображения удавалось расплавить жизнь и опыт другого человека, перелить в себя и в итоге сделать чужое до такой степени своим, что по прошествии времени он и сам не мог точно сказать, что на бумаге было отражением его собственной жизни, а что — сторонней!..
А сейчас — не получалось.
Как, вообще, обо всем этом нужно было рассказывать? Какими словами? Все не те слова, не те слова, не те — потому что любое из них произнесено живым человеком, мыслящим в категориях жизни, — а вовсе не одним из мертвых, обескровленных, замученных, убитых! Так где же, где взять подходящие? — или признать, что в категориях смерти подходящих слов не существует?..
Он часто вспоминал, как уходил на войну отец. Осень стояла очень жаркая. Налетал ветер, волок из степи сначала пыль, потом песок. Как-то под вечер приехал казах на верблюде — навестить родственника, жившего в их бараке. Верблюд стоял, с надменной печалью отвесив губу, а мальчишки дотемна скакали вокруг него с невесть откуда взявшейся песенкой:
Верблюд, верблюд Яшка,
Красная рубашка!
Была надежда, что он все-таки плюнет. Но верблюд не плевал, а только переступал иногда широкими лапами, и тогда на его шее глухо постукивало ботало — большой железный цилиндр.
Бронников думал, что утром будет то же самое — солнце, пыль, жара, верблюд, и они с Кешкой, его сверстником, станут бегать вокруг, распевая!.. Кешка, правда, очень задирал нос, потому что Кешкин отец — дядя Володя — еще год назад уехал на войну бить фашистов. Бронников спорил, доказывая, что его отца тоже возьмут на войну, да и сам он, Бронников, когда вырастет, станет генералом. От дяди Володи не было вестей — долго не было, очень долго, — и в конце концов оказалось, что он так и канул в нее, в войну, будто в черный омут: бульк! — и никто никогда ничего о нем больше не слышал. Но тогда Кешка толковал про танк, который у отца наверняка есть, про пушку, и Бронников ему завидовал. У его собственного папы не было ни пушки, ни танка, а была бронь, совершенно не имевшая отношения к броне танковой, — он работал начальником литейного цеха и, вместо того чтобы бить фашистов на фронте, толокся тут без всякой пользы.
Но утром мать разбудила ни свет ни заря, велела умыться и одеться в короткие штаны и нанковую рубашку, разъясняя попутно, что бронь сняли, и они идут провожать папу на войну.
— Ура!!! — закричал Бронников. — Ура-а-а!
Она только махнула рукой.
Не было семи, когда они вчетвером вышли из дома и двинулись по голой пыльной улице. Они с сестрой шагали, взяв отца за руки, а мама несла котомку. И покуда не скрылись за оградой аптечного склада, Бронников все озирался на верблюда, сожалея, что потерял время даром: пока все ели молочную тюрю, ему нужно было выбежать и как следует попрыгать и покричать:
Верблюд, верблюд Яшка,
Красная рубашка!
И не исключено, что он бы все-таки плюнул!..
Их барак стоял в самом центре поселка, рядом с аптекой и магазином кооперации. От этой же улицы, взяв правее, можно было прийти к воротам завода. В самое небо упирались его высоченные трубы, украшенные медленными желто-рыжими лисьими хвостами. При взгляде на них у Бронникова почему-то перехватывало горло — как будто он дышал сухим зноем. Днем завод глухо ухал, пыхтел паром, погромыхивал; по ночам над ним полыхали зарева.
Они миновали стоявший на отшибе курган (тут следовало бояться — в известных кругах поговаривали, что курган стоит не просто так: близ него живут разбойники, а на его вершине зарыты награбленные сокровища), прошли канал, за которым лежал Осетинский поселок. Еще чуть дальше виднелись юрты Казахского. Оттуда приходили казашки продавать кислое молоко и соленый курт.[14]
На пыльной площади перед военкоматом теснился народ — отсюда мобилизованных должны были грузовиками отвезти в Караганду к поезду.
Они сели на земле, образовав свой небольшой круг — их четверо, да еще папин друг Савицкий с женой и дочкой. Савицкого тоже забирали. Мама догадалась взять бутылку с водой. Папа и Савицкий курили, Бронников, Верка и маленькая Светланочка играли в камушки, только Светланочка по малолетству никак не могла понять, что делать, и Бронников горячился, объясняя. По краю площади стояли понурые казахские лошади. Казахи оказались предусмотрительнее прочих — приехали большими семьями, с казанами и баранами, от их костров пахло жареным мясом.
Было жарко и скучно. Женщины переговаривались, пытались петь, смолкали… Время от времени на крыльце появлялся командир и кричал:
— Стройся!
Толпа взрывалась слезами, паникой, прощальные волны страха и жалости гуляли по ней, шатая всех, а кое-кого даже валя на землю… Но командир скрывался за дверью, а ничего больше не происходило. Крики и давка постепенно стихали. Через десять минут все окончательно успокаивались, снова садились на пыльную землю дожидаться грузовиков.
Когда уже смеркалось, то есть после целого дня слез и расставаний, новобранцев все-таки построили по-настоящему. И под женский вой повели через весь поселок на станцию узкоколейки.
Вагоны уже стояли — это были платформы, на которых обычно возили руду.
Мужчины стали забираться на них, подсаживая друг друга, подавая руки…
Мама плакала, Верка плакала, ну а с Бронниковым случилась просто истерика: он рыдал, рыдал — и не мог остановиться!
Его утешала жена Новицкого:
— Герочка, не надо плакать! Папа приедет. Победит — и приедет!..
А какая-то пожилая женщина внимательно присмотрелась к нему, а потом твердо сказала:
— Ну, у этого-то мальчика отец точно вернется!..
Скоро платформы тронулись и мало-помалу пропали в сгустившихся сумерках. Толпа еще долго стояла у путей — то ли не верили женщины, что это случилось на самом деле, то ли надеялись, что платформы воротятся назад… Но они не вернулись — ни наутро, ни через год, ни через три. И тот, кто исчез в густой и жаркой мгле, безумолчно звеневшей равнодушно-счастливой песней насекомых, тоже не вернулся. Волна густой знойной тьмы слизнула их всех и унесла навсегда, и они пропали, растаяли вместе с железными платформами. Так растворяются в едкой морской воде большие корабли: еще вчера на их надежных стальных палубах люди шутили и смеялись, танцевали и пили вино, баловали детей и ссорились с женами, и еще много чего делали по мелочи, а в целом смотрели в голубую даль с уверенностью и надеждой, — а сегодня пуст угрюмый горизонт, не измерит его ничей взгляд, и только упрямые волны сердито и тупо швыряют друг другу какие-то обломки… Мелкие щепки этого ужасного кораблекрушения всплывали иногда в виде фронтовых писем и похоронок, но чем больше становилось пришедших ранее похоронок, тем меньше было писем. А потом их и вовсе не стало.
…Назавтра мама продала папин выходной костюм и отрез желтого шелка, а на вырученные деньги купила два мешка кукурузы. Кукурузу привез казах на лошади. Собрались соседи, и тетя Клава сказала:
— Видишь, поменяла желтый шелк на желтую кукурузу!
Бронников потому и запомнил все это, что тетя Клава так сказала. И правда — желтый шелк на желтую кукурузу!..
Мама осталась с двумя детьми и собственной бабушкой, полупрозрачной старушкой, третий год не встававшей с постели.
Она стала искать работу. В их бараке жил председатель завкома Терентьев — старый и почти неграмотный, а мама образованная. Он позвал ее к себе секретарем. Мама пошла, и оказалось, что Терентьев схитрил — сразу уволился с должности и указал на нее как на преемницу. Сначала кто-то из начальства возражал, потому что она была невесткой ссыльного, а потом кто-то другой сказал, что если сын ссыльного работал начальником цеха, то почему же невестке не стать председателем? — и в итоге ее выбрали вместо старого Терентьева.
Так прошло полтора месяца.
Бабушка спала на кухне. Ночью там всегда горела лампа — масляный каганец. И стояло ведро.
Вечером ели арбуз. Проснувшись посреди ночи, Бронников, почти не открывая глаз, слез со своего топчана, побрел на кухню, пристроился было к ведру — и вдруг в неверном свете каганца увидел сапоги!
Они стояли у порога!
И портянки обернуты вокруг голенищ!
Его бросило в жар, потом в холод — захолынуло!
Он вернулся в комнату и на цыпочках подошел к кровати.
Это была знаменитая на весь барак кровать — с никелированными спинками и никелированными же шариками по углам.
Он присмотрелся — точно, папина голова лежала на подушке рядом с маминой!
Папа был дома!..
Бронников не сомкнул глаз до самого утра — трепетно ждал, когда они проснутся.
Оказалось, отца сняли с эшелона на полпути к фронту: потому что его бронь ликвидировали неправильно, и теперь на заводе некому было управлять литейным цехом.
И он вернулся.
Он выкатывал на бумагу слова, тяжелые и шершавые, как камни, ворочал их с упрямством Сизифа, отставлял, выкатывал новые — и опять ни черта не получалось. Речь то и дело сбивалась на скороговорку, в которой не было места ни одной живой детали. У него не выходило описать, как, пробыв некоторое время в тишине и покое дивизионного резерва, медсанбат обрушился в пучину ужаса и крови.
Западный фронт то ненадолго застревал, то снова катился под напором превосходящих сил противника. Время делилось на дни и ночи: днем их бомбили немецкие самолеты, ночью они передислоцировались, то есть спали на ходу, кое-как переступая ногами в непролазной грязи и держась за край повозки, влекомой понурыми голодными лошадьми. Потом снова рассвет, развертывание остатков служб, подвоз раненых, сутки у операционного стола, несколько бомбежек, гибельный танец мечущихся среди разрывов фигур. И кровь — уходящая в землю и уносящая жизнь.
Все вместе вело их на опушку редкого березового леска где-то примерно между Вязьмой и Ельней.
Еще в середине октября, когда солнце садилось, прозрачный березовый лес светился и даже, казалось, звенел какой-то тонкострунной музыкой. Вообще, по ангельским замыслам он предназначался для тихих прогулок, неспешных раздумий, тайных встреч… Но зарядили дожди, да и в нескончаемом гуле близкой канонады ангельские замыслы не могли быть внятны людям. Теперь роща была начинена повозками и грузовиками, беспрестанно подвозившими раненых. Под пологом санитарных палаток стояли сдвинутые в один ряд и накрытые клеенкой столы. Раненые лежали поперек столов с интервалом железнодорожных шпал. Их становилось все больше. И все больше было умерших от потери крови. А еще живых все равно не успевали отправлять в тыл…
Потом и тыла не стало.
Бой гремел не переставая и со всех сторон. Позже историки определят этот бой как одну из крупнейших военных катастроф. Советская армия потеряла в ней не менее миллиона человек. Около трехсот тысяч из них попали в плен. В одном из мелких очагов этого титанического рукотворного катаклизма, в сравнении с которым падение крупной кометы на Землю перестает казаться столь уж удручающим природным явлением, оказался медсанбат. Ранним погожим утром он был полностью разбит, и теперь представлял собой мешанину трупов, искореженных машин, мертвых лошадей и обломков железа, плотно сросшегося с недвижными людскими телами. Оставшихся в живых обнаружил взвод немецких солдат. Фашисты добили раненых, застрелили нескольких врачей и старшую медсестру Тоню. Они методично прочесывали лес, выгоняя пленников на опушку. То и дело грохотали выстрелы. Ольга видела, как солдат, смеясь, заставил бежать и тут же свалил очередью какого-то чернявого мальчишку.
Потом их вывели на шоссе и гуртом погнали к Смоленску. Ночью выпал снег. Он обманчиво прикрыл раскисшие дороги, трупные поля у очагов последних боев и сожженные селения. Тут и там стояли понурые табуны оседланных лошадей, валялось армейское имущество, кренились безмолвные пушки, чадили танки… и тела, тела.
Многие раненые в первые минуты плена прикинулись ходячими. Теперь, если падали, их добивали. Следующие перешагивали через трупы, чтобы упасть километром далее. По темноте остановились на ночевку. Кто сел, кто лег. Черное небо угрюмо висело над ними, беспрестанно слезясь, будто ему были ведомы их муки. Похоже, пахоту с весны не засевали, и все равно многие ползали по раскисшей земле в поисках пищи.
Утром двинулись дальше. Время от времени кто-нибудь из гитлеровцев орал, показывая автоматом на заснеженное картофельное поле:
— Ком! Ком!
Это значило, что можно сойти с шоссе. Кое-кто успевал взять несколько картофелин. Автоматный ствол начинал кивать в другую сторону:
— Цурюк! Цурюк!..
Последних из тех, кто, зажав в кулаке бесценный корнеплод, увязая и падая, спешил к дороге, тоже расстреливали.
К исходу третьих суток, ночью, под черным ливнем, кое-где забеленным светом автомобильных фар, их загнали в какие-то уцелевшие казармы на восточной окраине Смоленска. Лишь рассвело, снова построили и повели на станцию.
Женщинам предоставили отдельный вагон — добротную открытую платформу из-под цемента.
Когда дождь ненадолго стихал, вода успевала стечь в предназначенные для нее отверстия. Тогда можно было сесть на ледяное железо. До Минска тащились трое суток. Там снова пустили под крышу казарм и сараев, накормили баландой и суррогатным хлебом.
День перетекал в ночь, ночь — в такой же беспросветный день. Состав тащился через Польшу. На долгих стоянках позволяли выволочь мертвых. Узкие полосы света, сочившегося в щели, ползали по истоптанной соломе.
Германия тоже была влажной. День, ночь, день… Почти сутки стояли на окраине какого-то города. В низкие облака втыкались острия краснокрыших кирх. Тронулись, скоро свернули на одноколейку.
Когда их построили у вагонов, от той массы людей, что начинала свой горький поход, осталась едва ли половина… Часа два шли. Упавших пришлось нести — здесь, на немецкой муниципальной дороге, трупы оставлять не полагалось.
Лагерем оказалась обширная сырая пустошь, обнесенная проволочными ограждениями. Такие же ограждения делили ее на несколько прямоугольников. В трех из них стояли длинные бараки.
Должно быть, приближение нового этапа кто-то заметил. Бугристая земля за оградой самого большого прямоугольника-пустыря вдруг тут и там зашевелилась, как шевелится завшивелая одежда на покойнике, — это из мелких нор, копанных голыми руками, стали вылезать старожилы — черные, костлявые, в истлевшей красноармейской форме.
Ольга давно уже не чувствовала ни страха, ни голода, ни жажды, но почему-то именно сейчас ей подумалось, что нужно, наверное, выйти вон из строя и побежать… все лучше ничего не чувствовать мертвой, чем ничего не чувствовать живой. Она совсем уже было собралась, сделала короткий шаг… однако офицер что-то скомандовал, солдаты, замыкавшие колонну, принялись каркать, размахивать автоматами. Оказалось, отделяют женщин. Медсестер загнали в жилую каморку с нарами и парашей.
Уже утром вывели на работу в бараки лазарета, где лежали больные и раненые. Бронников еще той ночью, когда она все это рассказывала (рассказывала так безучастно, с таким отстраненным интересом, как будто сама не верила, что с ней это происходило), все переспрашивал, пытаясь понять назначение лазарета. Объяснить она не умела, пожимала плечами, было видно, что и сама ни тогда не понимала, ни теперь в толк взять не могла. И впрямь, все говорило, что людей привозят на уничтожение. Возникал резонный вопрос: почему всех сразу не перебить? Для чего сначала делать из человека доходягу, а уж потом умертвлять? Зачем лечить или хотя бы даже создавать видимость лечения? Зачем вообще строить все это, потом охранять? Привычный вывих бюрократической мысли? А иначе в чем смысл?.. Заключенные ползли к лазаретам из последних сил, но места в них все равно не хватало. Поэтому охранники поворачивали умиравших назад, а тех, кто не хотел или не мог ползти обратно, расстреливали. Одежду с мертвых снимали и, собрав в кучи, куда-то отправляли. Подводы днем и ночью неспешно возили горы желтых трупов. Экскаватор копал невдалеке очередную яму. Писарь из числа военнопленных писал на дощечке:
MASSENGRAB № … — 1000 MANNER.[15]
На такой же дощечке, кстати, писали лагерный номер: вешали дощечку на шею, фотографировали, делали отпечатки пальцев, заводили карту военнопленного, после чего ждали, когда он умрет. Зачем фотографировали? Кому нужна фотография мертвого? Нет, не укладывалось в голове… У Ольги тоже был номер — 18336, она несколько раз повторяла, и Бронников запомнил. Значит, перед ней туда привезли восемнадцать тысяч триста тридцать пять человек. А была только середина декабря сорок первого года. Нет, не укладывалось… По ее словам, дорыв яму, экскаватор, не теряя времени, принимался за следующую. Когда яма наполнялась телами, он закидывал ее землей. Кое-где оставались торчать ступни и кисти… но на это мало обращали внимания.
Он и той ночью пытался рассуждать — отчасти вместе с Ольгой. Мол, как же так — если всех не убивали, опасаясь столкнуться с проблемой утилизации такого количества трупов, то зачем вообще везли? Чтобы использовать на тяжелой и бессмысленной работе в глиняных карьерах по берегам Эльбы? Но, по ее словам, в карьерах человек кончался через неделю — буханка хлеба на десятерых не может поддержать сил… Проще было бы всех положить там, под Вязьмой, и не заваривать эту кашу… нет, не укладывалось это в голове, не укладывалось!..
Между тем из тихого, с краснокирпичными кирхами городка Фаллингбостель приходили и приезжали на велосипедах сотни зевак. Некоторые приводили детей. Говорили, будто коменданту лагеря это не нравится, и он просил закрыть подъездные дороги. Однако бургомистр ответил, что подобное зрелище не повредит горожанам — если население воочию увидит этих зверей в человеческом облике, оно само придет к выводу, к каким последствиям могло бы привести их нападение на Германию… Глядя на маячившие за дальним ограждением фигуры, Ольга вспоминала, что, когда их с мамой угоняли из деревни, соседские Юрка с Пашкой улюлюкали и кидали в повозку камнями… да и другое вспоминала, многое здесь было похоже на уральскую ссылку. Правда, по их просеке, пока они с Дарьей были еще там, на Урале, пригнали только два состава ссыльных, вновь наполнивших неудержимо пустеющие бараки, а сюда этапы шли и шли, чтобы очень быстро лечь в вырытые экскаватором ямы, освобождая места новым насельцам, столь же временным… Но могла ли она знать, сколько всего по стране пролегло тех просек?..
Немцы в лазареты не совались — там кишмя кишели вши, крупные, как тараканы. Ну а им деваться некуда. Даже оперировали в бараке («Оперировали?! — поражался той ночью Бронников. — Да как же?!»); да так же: больше от отчаяния, чем из расчета на успех; но от непроходимости кишечника человек погибает наверняка, а если его разрезать ножом, заточенным об обломок кирпича, и устранить главную угрозу, то, быть может, он пересилит гнойное воспаление. Непроходимость кишечника была рядовым диагнозом, поскольку повара закладывали в котлы немытую брюкву, свеклу. Кто-то, даже умирая от голода, способен потратить пять минут, чтобы процедить баланду или хотя бы дать отстояться, а кто-то — нет. Голод утратил свойства абстрактного существительного и превратился в нечто осязаемое, плотное, имеющее консистенцию, цвет, запах, вкус. Все вместе напоминало карболку, походило на тягучий глоток, всегда стоящий в горле. Голод покрывал окружающее серо-коричневой пленкой, сквозь которую не могли пробиться истинные цвета сущего. Солнце тоже было серо-коричневым и тусклым.
В одном бараке тихо делала свое дело дизентерия, в другом на пространствах двухъярусных нар в мареве жара бушевал и горячился тиф. Кто-то из узников в беспамятстве гремел строевыми командами, другой кричал: «Кверху! Кверху углом!..», третий яростно втолковывал что-то своим призрачным собеседникам, четвертый слепо метался в проходе и то одним прыжком взлетал на верхние нары, то опять соскакивал вниз… Под их вокзальный гвалт санитары без спешки разносили питье, писарь хладнокровно, с немецкой пунктуальностью заполнял бумаги номерами и диагнозами.
Ольга обратила внимание на одного из тифозных — странно молчаливого, в отличие от других. Иногда только нашептывал что-то в бреду. Смуглый такой парень лет двадцати.
Ольга чаще других подходила к нему, смачивала губы водой. Спросила у Киры.
— А, этот-то, — Кира успела отучиться два курса, пошла на фронт добровольцем, в лазарете числилась врачом. — Должно быть, умрет скоро. Температура задавит.
— Ничего не умрет! Почему он должен умереть?! — резко спросила Ольга. — Почему ты его не лечишь?
Кира бессильно махнула рукой, и ее землистое лицо исказилось.
— Господи, да чем лечить-то?! Карболкой? Будто сама не знаешь…
Медикаменты в хранилище аптечного барака были — тоже, должно быть, в соответствии с каким-то скрупулезным приказом, который регламентировал устройство и жизнь лагеря. Однако на нужды лазарета выдавались не все. Как правило, только раствор карболовой кислоты, тройной раствор и хлорная известь — асептики, призванные не допустить распространения заразы на мирных жителей краснокирхного городка Фаллингбостель. Подчас главный врач лазарета доктор Гурке, брезгливо заглядывавший в барак не чаще раза в неделю, мог вдруг расщедриться и выдать граммов триста перманганата калия, банку йода, несколько литров резорцина в качестве эффективного жаропонижающего, сочетавшего, правда, это благотворное свойство с крайней ядовитостью. Похоже, доктор почитал за благо не распылять попусту медицинские средства, которых столь жадно жаждал фронт, на советских военнопленных. Жизнь пациентов была завершена; если бы он их пытался лечить, она, жизнь, могла протянуться еще две-три недели, скажем, до отправки очередного этапа в спецлагеря СС Нейенгамме или Заксенхаузен; в противном случае закончится уже здесь, на Люнебургской пустоши. Тем более верно это было на фоне эпидемии тифа, каждый день уносившей три-четыре сотни заключенных…
…Бронников день за днем просиживал в библиотеке над протоколами Нюрнбергского процесса.
Читал, выходил курить, снова читал.
Нет, не укладывалось это в голове, ну просто никак не укладывалось!..
Почему-то очень важным было представить себе этого доктора Гурке, вообразить его верную германскому долгу душу, с которой реляции начальства снимали ответственность и ставили его в один ряд с другими честными шестернями, энергично и четко крутившимися в железной машине великой Германии… Должно быть, доктор Гурке часто повторял чеканные формулировки начальственных приказов, касавшихся порядка обращения с советскими пленными: «Большевизм является смертельным врагом национал-социалистской Германии!.. Перед немецким солдатом стоит противник, обученный не только в военном, но и в политическом смысле — в духе разрушающего большевизма. Большевистский солдат утратил право претендовать на обращение с ним в соответствии с Женевским соглашением!..» Или еще: «Всякое снисхождение и человечность по отношению к советскому военнопленному строго порицаются!..»
Часов в пять Бронников закрывал книгу и покидал читальный зал.
От батарей центрального отопления несло жаром. Министр оторвался от документа, ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу форменной рубашки, украшенной погонами Маршала Советского Союза.
Негромко загудел телефонный аппарат. Устинов снял трубку.
— Устинов…
— Товарищ министр обороны, Котельников беспокоит, Ижевск! Добрый день!
— Добрый, — отозвался маршал, кося глазом в недочитанную реляцию. — Новости?
— Дмитрий Федорович! Хочу отрапортовать насчет «Осы»!
— Насчет «Осы»? — переспросил Устинов.
Зенитно-ракетный комплекс «Оса» пошел в войска недавно. Делал его Ижевский электромеханический завод. Весной Устинов ездил по оборонным предприятиям, заглянул и туда. После совещания пошли в цех — продемонстрировать министру серийные образцы комплекса. Выслушав доклад, он спросил:
— А почему четыре ракеты на машине?
— Больше не помещается, товарищ министр обороны, — развел руками главный инженер завода Котельников. — Комплекс монтируется на автомобильной базе. Лимит веса и габаритов не позволяет…
— Ерунда! Нужно удвоить боекомплект!
— Но…
— Габариты и вес — это ваша забота! — сердито оборвал министр. — Об исполнении доложите!..
Этот разговор происходил полгода назад.
— Слушаю, — сказал Устинов бесцветным, незаинтересованным тоном, хотя по голосу Котельникова сразу понял, что тот звонит с хорошими вестями.
— Дмитрий Федорович! Пришлось подключить Грушина. С пониманием отнесся, активно участвовал в работе… В общем, все выжали, Дмитрий Федорович, до последнего грамма! Восемь не получилось. Но шесть хорошо разместили! И машина приобрела такой вид, знаете… элегантный! Гораздо лучше выглядит после переделки…
— Шесть? — переспросил Устинов. Он отлично все слышал, просто нужна была лишняя секунда, чтобы решить: жать на них дальше? или уже все выжато из конструкторов, инженеров, из технологии?
— Да, Дмитрий Федорович, шесть!
— Ладно, — сказал министр. — Как в той поговорке — с паршивой овцы хоть шерсти клок. Оформляйте документацию…
И положил трубку.
Вернуться к бумагам он не успел, потому что дверь приотворилась и в кабинет вошел начальник Генерального штаба Огарков, в результате чего количество маршалов Советского Союза увеличилось здесь вдвое.
— Входите, Николай Васильевич. Прошу.
Огарков сел на стул напротив стола.
Устинов снял очки, отчего его лицо, будто потеряв важный элемент армирующей конструкции, вытянулось книзу и утратило некоторую долю присущей ему сановности. Протирая, сказал недовольным и усталым тоном:
— Политбюро приняло предварительное решение о временном вводе войск в Афганистан.
— М-м-м… Состав и количество?
— Группировка численностью семьдесят пять — восемьдесят тысяч человек.
Огарков несколько секунд молчал. Потом заговорил голосом человека, потерявшего надежду быть услышанным.
— Дмитрий Федорович! Это же чистой воды авантюра! Не решим мы там никаких задач такими силами! И обстановку в стране не стабилизируем! Если вводить войска, то понадобится тридцать — тридцать пять дивизий! Ведь необходимо перекрыть границы с Пакистаном, занять важнейшие населенные пункты, аэродромы, коммуникации! Не допустить проникновения в Афганистан новых вооруженных отрядов оппозиции! Остановить приток оружия! Разоружить сопротивляющиеся отряды внутри страны!.. Ну, я не знаю! Давайте до ввода войск хотя бы командно-штабное учение проведем! Может быть, по его результатам сможем убедить!
— Все сказал? — Не дожидаясь ответа, Устинов раздраженно повысил голос: — Что, Политбюро будем учить? Нам надлежит приказания исполнять!.. И ждать больше нельзя! Вот, почитайте, что представительство КГБ пишет! Амин убрал Тараки, а что теперь? Армия развалилась, сам он на грани полного краха. Будем ждать, когда американцы туда войска введут?!
Огарков просмотрел донесение. Положив лист, сказал со вздохом:
— Товарищ министр, я генерал-лейтенанта Астафьева привез. Он несколько дней как из Кабула. У него совершенно иное мнение…
— Опять у него иное мнение! Вечно у него иное мнение! Давай теперь из пустого в порожнее переливать!.. — Он нажал кнопку селектора и скомандовал: — Астафьева ко мне!
Повисла пауза. Устинов барабанил пальцами по столу. Наконец дверь раскрылась.
— Разрешите войти, товарищ министр обороны!
— Докладывайте, что в Кабуле!
— Очень неспокойно, — сказал Астафьев. Устинов хмуро кивнул в ответ. — Амин продолжает чрезвычайно жесткую политику в отношении своих противников. — Устинов снова кивнул, как будто даже с удовлетворением. — За последние несколько дней три мятежа — 30-й горный пехотный полк в Асмаре. — Устинов кивнул. — 36-й пехотный в Нарае. — Устинов опять кивнул. — 18-й пехотный в Хосте…
— Так что ж тогда вы мне тут!.. — со сдерживаемой яростью сказал министр, протягивая Астафьеву документ. — Вы это читали? Что тут неверно? Вы же то же самое говорите!
— Мятежи и раньше случались, — сказал Астафьев, взглянув на бумагу. — Но тут сказано, что сторонники Тараки пользуются широкой поддержкой. Это совершенно не соответствует действительности. КГБ поддерживает сторонников Тараки, потому что с ними проще иметь дело. Так уж сложилось… В действительности Амин сегодня пользуется б ольшим авторитетом. Если не считать его экстремистских устремлений в отношении своих политических противников, он ведет более разумную и деятельную политику, чем…
— …Чем его покойный предшественник! — перебил Устинов. — Вот вы теперь про Амина мне толкуете, а раньше говорили, что с головы Тараки не упадет ни один волос! Где Тараки?! Леонид Ильич его своим личным другом считал! Вы это способны понять?!
— Да, — хмуро кивнул Астафьев. — Это роковая ошибка Амина, и если бы не…
Устинов резко кивнул.
— Вот именно — если бы! Но она уже сделана! И неисправима!.. — Он раздраженно постучал по столу карандашом. — Что касается вашего мнения, то имейте в виду, что вы политическую обстановку изучаете как бы попутно. А сотрудники КГБ головой отвечают за каждое слово. Кому же верить?
Астафьев взглянул на Огаркова, словно ища поддержки. Тот едва заметно кивнул.
— Тут вот какое обстоятельство, товарищ министр обороны, — не очень решительно сказал Астафьев. — Если бы голова была трезвая, тогда конечно. А если голова все время…
Он характерным жестом щелкнул себя по горлу.
В первую секунду казалось, что Устинов сейчас взорвется. Он возмущенно посмотрел на Огаркова — мол, что твои работнички себе позволяют! — потом снова на Астафьева. С досадой махнул рукой.
— Ладно, мне все ясно! Свободны!.. Вас на Политбюро пригласили?
— Так точно, — ответил Огарков.
Во взгляде Устинова мелькнула тень сожаления. Он хорошо относился к Огаркову. И понимал, что не стоит дразнить гусей, когда все уже решено. Но если вызвали, делать нечего…
— Ну, тогда поехали, выскажетесь напоследок, — Устинов вздохнул и закончил с досадой: — Хоть уже и поздно!..
И все-таки Дмитрий Федорович Устинов не понимал мотивов своего заместителя — начальника Генерального штаба Огаркова. Что он так уперся?
Герой древности Агесилай, будучи расположен к ахейцам, предпринял вместе с ними поход в Акарнанию и захватил большую добычу. Ахейцы просили его потратить еще некоторое время, чтобы помешать противнику засеять поля. По их мнению, это еще раз показало бы ему, противнику, как глупо воевать с ахейцами. Однако Агесилай ответил, что сделает как раз обратное, ибо враги более устрашатся новой войны, если к лету их земля окажется засеянной…
Конечно, можно предположить, что маршал Огарков — стратег именно такого уровня. Стратег, способный самым неожиданным образом, на взгляд простака и дилетанта, связать отдаленные обстоятельства и детали, обнаружить закономерности этих связей и предложить решение, главным свойством которого является понимание всех его последствий.
Если такое себе представить, то упрямство Огаркова должно вызвать уважение, желание прислушаться к нему, понять причины, разобраться.
Однако Устинов хорошо знал своего заместителя. И, отдавая должное его деловитости, твердости в обращении с подчиненными, способности додавить, дожать, поставить исполнителей в условия, когда им лучше вылезти из кожи, чем подвести руководство, не раз убеждался: звезд с неба Николай Васильевич все же не хватает.
Да и с чего бы? Пока не взлетел на ответственные должности, вся его служба была службой инженера, инженера-штабиста. То есть, если и размышлял, то насчет толщины и количества защитных накатов, характеров земляного покрытия, типов сооружений, количества амбразур, секторов обстрела, видов препятствий и прочих мелких суставов, жил, сосудов и хрящей армейского тела, без которых не обходится ни наступление, ни оборона. И которые, однако, не могут и не должны занимать мысли крупного полководца, отвлекать его от широкомасштабных, стратегических раздумий, вовлекающих в свой круг жизнь иных стран и эпох.
Николай Васильевич Огарков не имел опыта ни военных кампаний, ни хотя бы крупных сражений, самолично спланированных и доведенных до победного конца.
Впрочем, Устинов и сам был человеком военным лишь постольку, поскольку руководил военной промышленностью; и в той степени армеец, в какой мог стать, управляя отраслью, выкованной по жестким армейским законам. Маршальское звание полагалось ему как приложение к высокой должности министра обороны.
Выходец из бедняцкой семьи, слесарь, рабфаковец, инженер, он был назначен директором крупного ленинградского завода в один из ледяных декабрьских дней тридцать седьмого года. Прежний директор был арестован и на допросах раскрыл целую сеть вредителей-троцкистов, поставивших главной задачей своей подпольной деятельности нанесение максимального ущерба обороноспособности СССР. В двух кварталах от завода располагался Реактивный научно-исследовательский институт, разделивший судьбу всех ленинградских предприятий — той зимой его тоже «чистили». Начальник Ленинградского отделения РНИИ Лангемак после второго допроса решил отказаться от никчемного запирательства и пошел на сотрудничество с пролетарским следствием, назвав участниками антисоветской организации директора института Клейменова, инженеров Королева и Глушко.
Про расстрелянных уже в январе тридцать восьмого Лангемака и Клейменова Устинов никогда ничего не слышал, а вот с Королевым и Глушко дело имел, да только не знал, каким образом эти гении ракетного дела оказались на лагерных нарах.
Да, уж!.. он стал наркомом вооружения в неполных тридцать три, за две недели до начала Великой Отечественной… И вот как будто махнули перед глазами какой-то пестрядью — а это, оказывается, пролетела жизнь: в прошлом году стукнуло семьдесят… поздравили, разумеется, — и, как дорогой подарок, ко всем прежним званиям, наградам, должностям добавилась звезда Героя Советского Союза.
Странная, странная судьба — как будто нарочно придуманная, чтобы показать, какой успешной может оказаться жизнь.
Другой бы не выдержал, нет. Точно бы не выдержал — сердце бы лопнуло, печень развалилась, почки отказали… удар, паралич, инвалидность, смерть! А ему — хоть бы хны. Годами, десятилетиями спал по три, по два часа в сутки! Все на бегу, в спешке. Подчиненные между собой звали его «скороходом» — оттого, что не раз и не два, подпрыгивая на стуле от нетерпения, кричал степенно шагающим к его столу: «Ходи скорей! Скорей ходи!..»
Еще его звали «трехтактным» — это пустили в оборот умники из ЦКБ-29, знаменитой «шарашки», где Берия, повыдергав из лагерей, собрал весь цвет авиастроения. Устинов руководил КБ Мясищева. Как-то к нему обратились два заключенных инженера — с предложением создать двухтактный бензодвижок для аварийного питания самолетной электросети. «Двухтактный? А какие употребляются сейчас?» — поинтересовался Устинов. «Четырехтактные». — «Переходить сразу на двухтактные рискованно, — заметил будущий нарком. — Не лучше ли сначала заняться трехтактным?»
Стрелковое оружие, артиллерия, танки, ракеты, космос — все было на нем. Все требовало развития. Просило хоть одним глазком уметь заглядывать в будущее.
Он старался. Он хотел. Он мог.
Но если честно спросить у самого себя — стратег ли он?..
Вот еще глупости!..
А кто тогда?.. Брежнев?.. Охо-хо!..
Дмитрий Федорович знал лишь одного человека, достойного звания стратега и в полной мере доказавшего свой гений.
Это был Сталин.
Да, Сталин!
Дмитрий Федорович произносил про себя — Сталин! — и как будто грозовое облако застилало горизонт. Боже! как он любил его! как преклонялся! как хотел быть таким же, как он! Как прощал все, все!.. Да и что было прощать?
В конце сорок первого года нарком вооружения — сизый от недосыпа, с ввалившимися черными глазами самоубийцы, но чисто выбритый, в крахмальной рубашке — явился на ежевечерний доклад. Один из пунктов доклада гласил, что N-ский завод при дневном плане в десять тысяч винтовок изготовил девять тысяч девятьсот девяносто восемь.
Конечно, ему приходило в голову, что Сталин обратит на это внимание. Но днем раньше тот же завод за сутки выдал на пять винтовок больше планового количества. И нарком был уверен, что завтра тоже можно рассчитывать на перевыполнение.
— Значит, вы говорите — девять тысяч девятьсот девяносто восемь? — неспешно сказал Сталин, когда доклад, сопровождаемый его внимательными кивками, подошел к концу.
Откинулся в кресле и вскинул сощуренный взгляд казавшихся желтыми, как у тигра, глаз.
— Так точно, товарищ Сталин, — ответил Устинов. — Товарищ Сталин, завтра они…
— Что же, товарищ Устинов, — произнес вождь, не слушая слов Устинова, но зная, что, как только прозвучит первый звук его собственного голоса, собеседник испуганно замолкнет. Голос его был задумчив и доброжелателен. — Если еще раз придете с таким докладом, ваши перспективы будут определены.
Так он сказал! Устинов понимал, какие именно перспективы имеет в виду вождь. И вождь знал, что Устинов это понимает. Все всем было понятно. И не требовало лишних объяснений.
Теперь, когда прошло много лет, Устинов не мог бы вспомнить своих тогдашних чувств. Страшно ли ему стало? Испугался ли он, что его, честного и преданного, поставят в один ряд с людьми, по вине которых не были изготовлены в срок две недостающие винтовки?
Сейчас казалось — нет, не испугался. Сейчас было приятно вспомнить ту предельную ясность. (Она была похожа на внезапно возникшую пустоту в голове — черную, звенящую от напряжения). Да, Сталин! Ясность — вот его знак! Простота и ясность!
Теперь такого нет… Хрущев?.. Брежнев?.. Кишка у них тонка быть как Сталин…
Не то, конечно, не то…
Но все-таки Брежнев есть Брежнев.
Он — Генеральный секретарь. То есть — всё. Вершина. Пик. Окончательность. Конечно, он не Сталин, нет… но в этом он — как Сталин.
Брежнев решил вводить войска. Пока решение не состоялось, можно было высказывать свои суждения, даже противоречить. Но когда оно прозвучало из уст Генерального — какие могут быть возражения?..
Самому Устинову с самого начала эта идея казалась привлекательной. Ведь если существует армия, должна быть и война. Армия требует войны. Пусть небольшой, пусть совсем маленькой — но войны. Нужно в реальных условиях обкатывать новые системы вооружения, нужно встряхивать личный состав… выявлять недочеты, резервы…
А Огарков — против. Вот так. У него, выходит дело, своя голова на плечах… Так-так-так!..
Устинов сощурился.
День был ясный, холодный.
На яркой голубизне неба горели рубиновые звезды Кремлевских башен.
Солнце заставляло ослепительно сверкать золото церковных куполов. Иван Великий сахарно светился.
Под бой кремлевских курантов правительственный «ЗИЛ» и две черные «Волги» проехали по Красной площади и нырнули в ворота Спасской башни.
Через пять минут Устинов и Огарков уже молча шагали по красной ковровой дорожке коридора — Устинов впереди, Огарков на полшага сзади.
В зале заседаний Политбюро присутствовали Андропов, Громыко, Черненко, Суслов. Леонид Ильич, как обычно, сидел во главе стола.
Устинов занял свое место. Маршал Огарков встал у торца стола напротив Брежнева.
— Товарищ Огарков, присядьте, — сказал Леонид Ильич, но Огарков, вопреки его предложению, только пуще вытянулся. — Товарищ Устинов информировал, что у вас есть какие-то соображения…
— Так точно! Разрешите?.. Товарищ Генеральный секретарь ЦК КПСС. Товарищи члены Политбюро. Афганистан представляет собой сложный сплав народностей, традиций и верований. Страну населяют пуштуны, таджики, узбеки, туркмены, арабы, хазарейцы, белуджи, чараймаки, муританцы, нуристанцы, племена сафи, моманд, шинвари…
Брежнев недоуменно почмокал, потом сказал, прерывая:
— Покороче, пожалуйста.
— Афганцы — нация профессиональных военных, — продолжил маршал. — Афганистан никогда не был завоеван противником. Наиболее показательны англо-афганские войны. На протяжении пятидесяти лет Англия несла огромные потери, но так и не смогла сломить сопротивление…
Брежнев закрыл глаза. Через секунду его голова начала клониться набок.
Огарков громко откашлялся.
Генсек вздрогнул.
— Да, товарищи, — пробормотал он, окинув присутствующих мутным взглядом. — Гм, гм. Продолжайте.
— Жестокие и неумелые действия афганского руководства, предпринимаемые со дня Апрельской революции, привели к укреплению афганской оппозиции. В настоящее время она контролирует две трети территории, где проживает почти все сельское население. Ввод войск в составе семидесяти пяти — восьмидесяти тысяч человек не поможет решить эту проблему. Наивно рассчитывать, что можно будет распределить советский контингент по крупным городам в виде гарнизонов, поручив ему решение исключительно миротворческих задач. Он неминуемо будет вовлечен в широкомасштабные военные действия!
— В Афганистане нет военного противника, который мог бы нам противостоять! — громко и недовольно сказал Устинов, решительно отмахнувшись. — Как только наши войска появятся в стране, оппозиция тут же сложит оружие, я в этом уверен! И народ сможет наконец спокойно заняться строительством нового общества!..
— Товарищ министр обороны, — сдержанно ответил Огарков. — Ваша уверенность является положительным фактором. Однако пока она не подтверждена никаким опытом. Зато очевидно, что этот безрассудный шаг приведет к очень большим внешнеполитическим осложнениям. Мы восстановим против себя весь восточный исламизм и политически проиграем во всем мире…
— Знаете что! — неожиданно жестко и зло оборвал маршала Андропов. — Занимайтесь-ка лучше военным делом! А политикой займемся мы! Партия! Леонид Ильич!
— Я — начальник генерального штаба! — сказал Огарков, с трудом сдерживая возмущение.
— Вот именно! — сухо бросил Андропов. — И не более! Вас пригласили не для того, чтобы выслушивать ваше мнение. А чтобы вы записывали указания Политбюро и претворяли их в жизнь! Вам это понятно?
И уставился немигающим взглядом сквозь опасно поблескивающие очки.
Огарков стиснул зубы.
— Да-а-а, — задумчиво протянул Брежнев, как будто не слыша перепалки. — Вот такой, стало быть, расклад… Тараки просил нас ввести войска. Мы ему отказали. Теперь Амин просит о том же — и выходит, что мы идем ему навстречу… Нет, ну какой же подонок этот Амин! Задушить человека, с которым делал революцию! Я представить себе этого не могу! — Он горестно покачал головой. — Еще десятого сентября мы с товарищем Тараки сидели в соседнем зале!.. обсуждали планы… я обещал помощь, поддержку!.. И что получилось?.. Что теперь скажут в других странах? Хороши помощнички: не только поддержки — жизни не смогли обеспечить товарищу Тараки!.. Как таким можно верить? Как на таких можно опираться?.. Мерзавец!..
Все молчали.
— Ну хорошо, — сказал Генсек. — Значит, товарищи, решение принимаем следующее. Причем, надо сказать, не в первый раз такое решение принимаем. — Брежнев недовольно покосился на Андропова. — Амина нужно убирать. Все согласны?
Члены Политбюро покивали.
— А что потом? Когда с ним будет покончено? Новая кандидатура у нас есть?
— Да, Леонид Ильич, — ответил Андропов. — Кармаль Бабрак, один из ближайших сподвижников Тараки. Сейчас он является послом Афганистана в Чехословакии. Коммунист. Верный ленинец… Готов возглавить борьбу с кровавым режимом Амина.
— Кармаль Бабрак, — повторил Брежнев, как будто пробуя имя на язык. — Верный ленинец, говорите?.. Ну хорошо. Мы должны поддержать его в самом начале его ответственной деятельности. Всеми возможными способами. Поэтому войсковую группировку в составе, указанном товарищем Устиновым, все-таки будем готовить, — Он помедлил и закончил: — На всякий случай.
Командир группы антитеррора «А» полковник Карпов хмуро принял пальто у пожилой гардеробщицы. Вытянул из рукава мохеровый шарф. Застегнул пуговицы. Надел бобровую шапку и, напоследок мельком посмотрев в зеркало, двинулся к выходу.
На дворе мело, серое стылое небо без устали сыпало колючий снег, из-под колес заляпанных грузовиков летела грязная каша, прохожие сутулились, безуспешно закрываясь от ветра. Ничто не предвещало каких-либо перемен в отношении всеобщей бесприютности.
Выйдя из широких дверей Управления, он в рассеянности сделал несколько медленных шагов по заснеженному тротуару, а потом даже остановился и поднес руку к виску, как будто мучительно пытаясь что-то припомнить. Через секунду встрепенулся, невольно оглянувшись, чтобы понять, не видел ли кто-нибудь этого необъяснимого приступа нерешительности, и собранно направился к ожидавшей его машине.
Сев на переднее пассажирское сиденье черной «Волги», он захлопнул дверь и спросил:
— Сигареты есть?
Водитель удивленно повернул голову.
— Папиросы только… Да вы же не курите два года, Павел Андреевич!
— Давай!
Сопя, сунул конец папиросы в ладони, где трепетал оранжевый огонь спички.
— Закуришь тут, — буркнул он затем, медленно выдыхая дым, с отвычки отдавшийся в голове звенящим дурманом. Еще раз жадно затянулся. — В расположение!.. хотя постой… Поехали.
— Куда?
— Говорю же — поехали! — повысил голос Карпов. — Куда глаза глядят!..
Водитель состроил обиженную рожу и выжал сцепление.
Вырулив в арку, «Волга» влилась в поток машин и неспешно покатила по улице.
Карпов откинулся на спинку и закрыл глаза.
Он не знал, что делать.
У него двое детей. Кирюхе двадцать, третий курс училища, на казенном коште и от отца уже практически не зависит. С матерью его Карпов давно развелся, Кирке пяти лет не было… даже уже стало забываться помаленьку, как получал по шапке из-за этой стервы мокрохвостой!.. Писала на него, сука предательская, и по партийной, и по должностной линии… едва билет на стол не положил!.. чтоб ей пусто было… А Натке — двенадцать. И уже три года она живет с отцом и бабкой со стороны матери, тещей Карпова, старухой семидесяти шести лет, за которой уж за самой пора присматривать… Хотя, конечно, и на том спасибо: из школы Натка идет домой, обед готов, есть кому приглядеть, чем она занимается… да, да! — и на том спасибо. Что же касается Наткиной матери, Алевтины, чье имя чернело в душе беспощадным провалом, то весной, летом и осенью Карпов берет Натку в Лефортово, на немецкое кладбище. Зимой они никогда туда не ездили, нет, — Карпов боялся простудить дочь.
Двенадцать лет Натке — значит, сам он должен быть жив и здоров по крайней мере еще лет десять: до той поры, пока девчонка не повзрослеет настолько, чтобы самой, в одиночку, грести по жизни. Нет, разумеется, он собирается жить гораздо дольше, до глубокой старости. Чтобы вывести Натку в люди! чтобы еще, глядишь, внуков нянчить! чтобы все нормально было у нее, без вывихов, без чувства обделенности и несчастья!.. Да кто знает, кому сколько? Алевтина тоже вон собиралась… бац! — и сгорела в полгода. Ничего не попишешь, жаловаться некому, глупо спрашивать, почему да за что… Все под Богом ходим, Алевтина тому лучшее подтверждение. Он это понял давно. Поэтому настаивал не на том, чтобы жить ему как можно дольше, а чтобы жить ему не менее десяти лет — если «как можно дольше» по тем или иным причинам не получится. Такой договор был у Карпова с Богом. В которого он, в сущности, не верил.
Сегодняшний же приказ в своем развитии и возникновении множества обстоятельств, сопутствующих его исполнению, мог их честный договор перечеркнуть и сделать ничтожным.
И никак, никак нельзя было позволить этому случиться!
Потому что про ответственность и долг говорить легко. Он сам умеет правильно говорить!.. Да чего стоят все эти разговоры, если!..
«Что же тогда получается? все вокруг — слова? А долга нет?» — подумал полковник, и у него заломило в груди от этой мысли.
Нет, не может быть! Долг есть! Его надо исполнять! Долг есть долг — ничего не попишешь!..
Но с другой стороны — у него дочь двенадцати лет! И если он, черт знает в каких краях исполняя этот придуманный кем-то долг!.. если его там!..
— Поворачивай! — с натугой сказал Карпов водителю. — В госпиталь!..
…Ему повезло — Костров оказался на месте. И уже минут через пятнадцать Карпов сидел в его кабинете на стуле, хмуро застегивая пуговицы, а сам Костров — худощавый седоватый человек лет сорока пяти в белом халате поверх форменной рубашки — профессионально быстро строчил что-то в голубом бланке направления.
— Не знаю, Павел Андреевич, — говорил он при этом. — Пока не могу сказать, что именно вас беспокоит. По объективным показателям вы здоровы. Нижнее давление несколько выше нормы… но настолько несущественно… Я вам одну микстурку пропишу успокоительную… безвредную…
Карпов кивнул, постаравшись сохранить на лице то выражением благородного страдания, с которым приступал к разговору. Застегнув последнюю пуговицу, он взялся обеими руками за голову и сморщился.
— Голова тоже болит? — спросил Костров, поднимая внимательный взгляд на пациента.
— Болит, — кивнул Карпов.
— Голова — такое дело, — заметил доктор, снова принимаясь за свою писанину. — По тысяче разных причин может болеть.
— Вообще все болит. Бог его знает, Игорь Антонович… Такое чувство, будто весь организм к черту разладился. И тошнит по утрам, — скорбно сказал полковник, беря пиджак.
— Да? — сказал доктор. Он отложил ручку и озабоченно посмотрел на пациента.
Карпов с достоинством кивнул — да, правды он скрывать не станет.
— Поня-я-ятно, — протянул врач, а потом сказал бодрым и оптимистичным тоном: — А знаете что? Давайте-ка вас на обследование положим, а? Ведь не помешает? Просветим, прослушаем! Почки посмотрим! Урографию сделаем! Как ни крути, а нижнее-то все-таки маленько погуливает!.. Как вы?
Карпов пожал плечами — дескать, готов к любому врачебному приговору, как бы суров он ни оказался.
Врач порвал написанное, кинул в урну, пролистал медицинскую книжку и снова начал строчить. Ручка быстро бежала по бумаге.
Ромашов подошел к двери, постучал и приоткрыл.
— Разрешите войти, товарищ полковник?
Карпов вскинул брови, перевернул лист написанным вниз, сверху бросил карандаш, откинулся на стуле.
— Заходи, Михал Михалыч, — сказал он. — Садись.
Ромашов сел напротив.
Кабинет Карпова выглядел так же казенно, как все кабинеты всех военных начальников среднего звена. Портрет Брежнева напротив одного окна, портрет Дзержинского напротив другого. Письменный стол. Громоздкий сейф справа от него. Четыре стула вдоль стены.
— Значит, так… Как водится, есть две новости: одна плохая, другая хорошая. С какой начнем?
— Все равно, — ответил Ромашов.
— Ну, давай с хорошей. Нам оказано огромное доверие, — сообщил Карпов.
— Опять доверие? — спросил заместитель, на лице которого появилось одновременно настороженное и несколько ироническое выражение. — Понятно…
— Ничего пока не понятно! — приструнил его начальник. — И не надо этих вот!.. — Карпов покрутил пальцами правой руки в воздухе. — Попрошу без ерничанья! Действительно оказано серьезное доверие! Руководство считает, что может опереться на нас! — Полковник помолчал, а потом сказал сурово: — Я получил приказ готовить группу «А» к серьезной операции. Возможно боевое применение. Ясно?
Помедлив, Ромашов опять кивнул. Но все же теперь на его лице присутствовало легкое недопонимание.
— Причем за пределами страны, — отрубил Карпов.
И вопросительно взглянул на майора, словно проверяя, понимает ли тот, о чем идет речь?
Ромашов невольно насупился.
— Где?
— Этого не скажу, — вздохнул полковник. — Сам не знаю. Но приказ именно таков. Не мне тебе объяснять, какая это ответственность… Подготовка должна состоять в отработке боевых задач в городе. Начинаем немедленно. Понятно?
— В целом понятно, — осторожно ответил майор. — Будем работать.
— Ну и хорошо… Теперь новость плохая. — Карпов вздохнул. — Сам я в этом участвовать не смогу. Прихватило меня, Миша…
Полковник стоически сморщился и многозначительно поводил ладонью в районе живота.
— В госпиталь завтра кладут, коновалы. — И заключил, разведя руками: — Так что все на тебе. Командуй!..
Во вторник Плетневу позвонил Астафьев, сообщил, что Ромашов просит с ним связаться. Да поскорее, если он хочет обратно.
Хотел ли он? Спрашивают! Если бы знали, чем ему приходится заниматься!..
«Зенит» мобилизовали на важные и срочные дела. Суть очередного этапа подготовки к Олимпиаде состояла в зачистке столицы от разного рода асоциальных элементов — лиц, ведущих антиобщественный образ жизни, без определенного места жительства, тунеядцев, криминальных элементов — именно в борьбе с ними бойцы «Зенита» призваны были, как люди максимально подготовленные, оказать помощь милиции.
В действительности им приходилось иметь дело преимущественно с проститутками и бомжами. Плетнев все вспоминал слова Сереги Астафьева. Решили как-то раз выпить по кружке пива. Должно быть, тухлая атмосфера пивнушки навела на разговор — что, дескать, в Москве полно всякого жулья.
— Ничего, к Олимпиаде их всех выселят.
— Да ну?
— Всех, — повторил Астафьев. — Воров, цеховиков, наперсточников… чтоб не маячили.
— Как выселят?
— Да очень просто. У них же организация почище военной, — пояснил Сергей, отхлебнув из кружки. — Авторитеты прикажут — и вся братва смоется.
— А они прикажут? — усомнился тогда Плетнев.
Серега хмыкнул.
— Жить захочешь, еще не то сделаешь.
— Ты-то откуда знаешь?
— Слышал, — туманно ответил генеральский сын.
Так оно, наверное, в действительности и было…
Служба оказалась ужасно скучная, вонючая и какая-то сомнительная. Ну, алкоголик, например. На пенсии. Собирает бутылки, да. Потому что нуждается в деньгах на выпивку. Ну и что? Плетнев вспоминал, что через двор от них жил дядя Семен — никогда не просыхал. Тоже бутылками не брезговал. Зато они с пацанами тайком ходили к нему слушать песни. Замечательно он пел, этот дядька Семен. Ставриду научил ловить одним хитрым способом… потом утонул. Правда, точно никто не знал — исчез и все. Вот и думали — утонул. А там кто его знает…
Короче говоря, весь «Зенит» ходил как в воду опущенный. Голубков пострадал даже физически — на какой-то хазе его укусила пьяная девка. Он и прежде ныл не переставая, а теперь и вовсе не умолкал. Что, дескать, скоро всех их вообще поставят метлами махать. И что он, по идее, боевой офицер, а его, как последнего ментяру, гоняют по затхлым повалам. И что им должны давать противогазы. И что у них в деревне к поросятам лучше относятся. А в качестве бесспорного доказательства совал под нос свою забинтованную руку. Плетнев его уже просто слышать не мог!.. Потом четверых прикомандировали к Пятому управлению. Бобиками, разумеется. Там, конечно, было почище. Но ненамного веселее. Битую неделю они делали за них, мозговитых, самую черную работу — отрабатывали наружку, пасли объект. Это был, как понял Плетнев, какой-то писатель-антисоветчик. Дня четыре пришлось косить под сантехника — с раннего утра наряжался в спецовку и торчал во дворе одного из арбатских домов. В общем, цирк с конями, а не жизнь. В конце концов коллеги провели свою дурацкую операцию, и их, грешных, отпустили на покаяние…
Поэтому голос Астафьева, произносивший волшебные слова про возвращение в родную группу, просто ангельским Плетневу показался, просто ангельским! Честное слово!
Уже через день его снова включили в состав группы «А». Теперь дни пролетали, как деревья, когда смотришь из вагонного окна: специальная физическая подготовка, стрельба, кроссы, штурмы зданий и транспортных средств, отработка техники десантирования из бронетранспортеров — БТР — и боевых машин пехоты — БМП. Все это катилось одно за другим, изматывало, и к вечеру все чувствовали себя так, будто побывали под гусеницами танка.
Еще через неделю Ромашов объявил, что, возможно, группа скоро выедет в спецкомандировку в город Кабул — столицу Демократической республики Афганистан. Плетнева будто кипятком окатили — в Кабул! он ведь Веру увидит!.. Должно быть, чувства отразились на физиономии, потому что по окончании дня, когда они сидели в раздевалке, устало переодеваясь в гражданское, Зубов, натянув майку, насмешливо спросил:
— Ну, Плетнев, признавайся — это ты нарочно все организовал?
— Что? — не понял он.
— Да вот это! Не успел вернуться — опять в загранку! Понравилось?
— Просто Плетнев в рубашке родился, — сказал Астафьев, подмигивая. — Как говорят англичане, с серебряной ложкой во рту.
Плетнев хмыкнул.
— Ничего, скоро сами увидите эту загранку. Мало не покажется. Еще взвоете…
— Зато есть шанс! — возразил Сергей. — В Москве-то орден не получишь!..
Честно говоря, об орденах Плетнев никогда прежде не задумывался.
— При чем тут орден? — строго спросил Большаков, заместитель майора Ромашова. Он сунул было ногу в ботинок, да так и замер, недообувшись.
— Как при чем? — не унимался Сергей. — Орден — не шутка! Отличился — получи.
— Геройствовать хочешь? — хмуровато, с подозрением спросил Большаков, глядя на Астафьева сощуренным взглядом.
— Почему геройствовать? — ответил Серега, несколько тушуясь. — Геройствовать — это одно, а героизм — другое.
— Ну да. Геройствовать — это когда башка не варит, а выпендриться охота, — высказал громила Аникин свое мнение как самоочевидную истину. — А героизм — это когда кто-то вовремя о пушке не позаботился, а тебе теперь приказывают грудью на амбразуру…
— А если приказывают, то что же делать? Какой ты можешь быть герой, если не выполнил приказ? Если в стороне стоял, когда другие его выполняли? — спросил в свою очередь Астафьев.
— Не просто приказ, — строго уточнил Большаков. — А приказ, который только героическими усилиями можно выполнить! Или даже ценою жизни!..
— Приказы и преступные бывают, — сказал Плетнев. Или, вернее, брякнул.
Все молчали.
— Как это? — спросил Большаков, замерев с ботинком в руке и теперь уже на Плетнева уставившись с прищуром и серьезным подозрением во взгляде.
— Да очень просто. Фашистские солдаты тоже приказы выполняли. Тоже героями становились.
Зубов фыркнул.
— Смотря для кого! Для своих — герои, для нас — фашисты!
— А бомбу на Хиросиму сбросить?! — неожиданно горячо поддержал Астафьев. — Пилот честно приказ выполнил! Что же он — герой?! А тогда командир эскадрильи — преступник? Или кто преступник? Или никто не преступник?
— Да при чем тут Хиросима?! — отмахнулся Зубов. — Это же американцы!
Полностью одетый Большаков встряхнулся напоследок перед зеркалом, тронул влажные волосы расческой и подвел черту разговору:
— Так, ну все! Хватит языками молоть. Пошли!
И они пошли — с топотом, с гоготом, с гомоном и смехом, оставив за собой пустую сумрачную раздевалку, в проеме двери которой в солнечном луче вились пылинки, и мгновенно забыв все то, о чем только что с таким жаром толковали…
Плетнев собирался проехаться до ГУМа, и Астафьев взялся составить ему компанию.
— Хочу кое-что купить, — туманно пояснил Плетнев.
— Понятно, что не продать, — хмыкнул Сергей. — А что именно?
— Не знаю, — признался Плетнев. — Честно, не знаю. Не придумал еще.
— Значит, не себе? — уточнил Астафьев.
— Не себе.
— Подарок?
— Подарок.
— Мужчине?
— Не совсем…
— Ну понятно… Это не Лиза, правильно? Потому что Лиза в Сочи, а ты оттуда совсем недавно. Она кто тебе?
Плетнев замялся.
— Значит, никто, — отрезал он. — Тогда часы.
— Почему часы? — удивился Плетнев.
— Потому что часовая промышленность у нас работает как бешеная, — разъяснил Астафьев. — И часов у нас в стране столько, что все на свете время можно перемерять. А вот ювелирная — маленько того-с… За полгода записываться нужно. И потом, кольцо ведь дарить не станешь? Кольцо — это символ. Сам понимать должен. Нет, конечно, если у вас уже так далеко заехало, то…
— Не заехало.
— Ну и все тогда. Покупать какие-нибудь тряпки не очень близкой девушке тоже глупо, — рассудил он. — Верно?
— Пожалуй…
— То есть, как я сразу и сказал, остаются часы.
— Да-а-а, — протянул Плетнев. Хотел добавить, что Астафьев — великий мастер дедуктивного метода, но засомневался, точно ли дедуктивного, и не смог сразу вспомнить, чем индуктивный отличается от дедуктивного — в общем, только рукой махнул, чтобы не сесть в лужу.
Они вошли в огромные двери главного в стране магазина и тут же оказались почти в самом центре какой-то оглушительно горланящей свалки, в которой участвовали исключительно женщины.
— За югославскими сапогами дамочки бьются, — пробормотал Астафьев, настороженно вытягивая шею. — Давай-ка лучше обойдем.
Перешли на соседнюю линию. Из-за спины неслось:
— Да что ж вы так толкаетесь, гос-с-с-с-поди!
— Я тут с восьми утра!!
— Совести у вас нет!!!
— У меня совести нет?! У тебя зато совести! Куда ни плюнь, все в совесть попадаешь!
По мере удаления крики становились менее разборчивыми и в конце концов слились в неразличимый гвалт.
Плетнев готовился к худшему, однако у прилавков часового отдела было совершенно пусто. Только какой-то насупленный человек в шляпе пристально глядел сквозь витринное стекло. Часов при этом, действительно, наблюдалось совершенно несметное количество.
— Ну и какие?
Заминка привлекла внимание молоденькой продавщицы.
— Мужские хотите, женские?
— Женские, — сообщил Сергей, окончательно взявший на себя заботу о совершении покупки.
Она выдвинула витринный ящик и положила на ладонь изящные часики на стальном браслете.
— Вот, например. Мне бы такой подарок очень понравился.
Астафьев задумчиво скривил физиономию.
— Да? Как тебе? Судя по всему, настоящее довоенное качество. На чистом коровьем масле.
— Не знаю, — сказал Плетнев. — Ну, часики… Сколько они?
— Да вообще ерунда. Двадцать три рубля, что ли…
— Да, двадцать три, — подтвердила продавщица. — Или вот такие. «Полет».
Должно быть, она уловила пренебрежение, прозвучавшее в голосе Сергея по отношению к мизерной, на его взгляд, сумме в двадцать три рубля. Поэтому следующие часы оказались золотыми. И браслет — тоже золотым. Они сияли. От них трудно было отвести взгляд.
— На четырнадцати камнях. Водонепроницаемые!
Плетнев осторожно взял.
— Золото пятьсот восемьдесят третьей пробы! — с гордостью сказала продавщица.
Ему ничего не оставалось, кроме как понимающе поднять брови.
— А что, симпатичные, — одобрил Астафьев, перевернул картонную бирку и присвистнул: — Ого! Это для серьезных людей, Саня! Четыреста целковых!
Плетнев содрогнулся. К счастью, подобных трат он не предполагал, поэтому и денег столько с собой не…
— У меня полторы сотни в загашнике, — утешил Астафьев, будто прочитав мысли. — С получки отдашь.
— Если будете брать, у нас и браслет можно отрегулировать, — безжалостно добивала продавщица. — У нее какая рука?
— Рука? — переспросил Плетнев. — Ну, вот такая, наверное…
И показал, сложив кольцом указательный и большой пальцы.
Автобус с гулом мчался по шоссе, печка исправно гнала по салону теплый воздух. Если чуть отодвинуть шторку, можно разглядеть заснеженную обочину, сугробы, черный лес. Да еще отражение собственной физиономии в холодном стекле.
В салоне горели «ночники». Девять человек, одинаково одетые в спецназовскую «песчанку», высокие ботинки, синие меховые куртки и спецназовские кепки с козырьками, дремали, свесив головы и покачивая ими в такт подрагиваниям мчащегося автобуса.
Им предстояло в условиях совершенной секретности, обеспечивая охрану и оборону, сопровождать из Москвы в Баграм каких-то афганских товарищей.
Автобус замедлил ход… остановился… Голоса… Хлопнула водительская дверь, снова покатили… опять встали. Тут уже был слышен тяжелый гул авиационных двигателей.
Плетнев приподнял шторку и увидел серебристую тушу самолета ТУ-154.
Позевывая, бойцы снимали с полок парашютные сумки с вещами и выбирались наружу.
Зубов покрикивал нарочито противным бабьим голосом:
— Автоматики не забываем! Не забываем автоматики!..
По команде Большакова четверо быстро поднялись по трапу наверх.
Вдали показался свет фар. Большаков озабоченно присматривался к приближавшемуся кортежу.
Три черные «Волги» подкатили к трапу и остановились.
Из машин начали выбираться люди. Первым — невысокий человек с темным лицом. За ним еще трое. Сначала Плетневу казалось, что никого из них он прежде не видел. Но потом в одном узнал Сарвари… а следом и Гулябзоя, и Ватанджара, с которыми провел в самолете долгое время, когда эвакуировали их из Кабула. Все в советской солдатской форме без знаков различия — шинель, шапка, кирзовые сапоги, — и обликом напоминали каких-то героических ополченцев, чудом выбравшихся из окружения.
Сарвари, Гулябзой, Ватанджар выстроились неровной шеренгой, а незнакомец встал перед ними и начал что-то быстро говорить командирским тоном, то и дело подчеркивая слова резкими жестами. Гул самолета глушил речь, да Плетнев все равно бы ничего не понял — они, разумеется, говорили на дари.
Кажется, Сарвари тоже узнал его. Но быстро опустил голову и отвернулся.
— Эти трое — афганские министры, — втихомолку сказал Плетнев Большакову. — А четвертого не знаю…
— Старшой, — сказал Большаков, присматриваясь. — Понятное дело.
Афганцы поднялись по трапу. Держа наготове оружие, бойцы последовали за ними. Двери закрылись. Поднимая снежный вихрь и мигая сигнальными огнями, самолет начал выруливать на взлетную полосу…
В теплом салоне лайнера, перемещавшегося в пространстве со скоростью девятьсот километров в час на высоте девять тысяч метров при температуре за бортом минус сорок два градуса по Цельсию, неоткуда ожидать нападения, да и нарушение секретности, скорее всего, не грозило. Поэтому бойцы расслабились и, как водится, немедленно захрапели.
Астафьев тоже дрых как младенец. Плетнев сидел через кресло. Ему не спалось. Баграм. Но, может, удастся попасть в Кабул? Вот здорово бы!.. Невольно улыбаясь, он представлял, как взбежит по ступеням, пройдет знакомым коридором, откроет дверь… Как снег на голову — здрасти вам!.. Вера всплеснет руками… Обрадуется? Да, обрадуется!.. Скорее бы. Эх, жизнь солдатская!..
Афганцы расположились ближе к пилотской кабине. Опустили спинки нескольких кресел и организовали что-то вроде общего помещения. Центром группы был Бабрак Кармаль — Большаков шепнул Плетневу, что именно так зовут незнакомого темнолицего товарища.
Бабрак что-то громко втолковывал своим соратникам — воздев палец, потрясая им и глядя горящими глазами то на одного, то на другого.
Соратники кивали.
Плетнева уже начинала удивлять их неутомимость. Четвертый час пошел — а они все митингуют!..
Астафьев потянулся.
— Гудим?
— Гудим.
Кивнул на афганцев:
— Толкуют?
— Еще как! Искры летят…
Астафьев посмотрел на часы.
— Скоро прилетим, наверное…
— Снижаемся. Чувствуешь, уши закладывает?
— На гражданке на этот случай сосательные конфетки дают, — вздохнул Сергей.
— Тут не на гражданке, — заметил Плетнев. — Можешь пулю пососать…
Сергей неодобрительно хмыкнул и снова закрыл глаза.
— Кармаль не имел права покидать Прагу, — говорил новый глава государства и вождь партии. — Но дело не в этом. Если бы из Праги он поехал в Женеву или Лондон… Но он направился в Москву! Зачем? Я уверен: договориться, чтобы его переправили в Кабул!.. И они его переправят! Им какая разница, они ничего не понимают в том, что происходит! Они не помнят, что уже через два месяца после революции он тайно организовал и провел съезд фракции «Парчам»! С чего и начался раскол в партии!.. Они отправят его сюда — а здесь он по старой привычке начнет мутить воду!..
Джандад, стоявший перед ним навытяжку, в очередной раз кивнул.
— Он дурак, каких свет не видывал, — продолжал Амин. — Думает, его здесь встретят с распростертыми объятиями! Да все уже давно забыли, кто такой Бабрак Кармаль!.. Но, возможно, у него все-таки осталась крупица разума. И тогда, боюсь, он объявит себя последователем и учеником Тараки. Продолжателем его идей!.. А это уже опасно. Короче говоря, в Кабул Кармаля допускать нельзя.
Амин поднялся и стал расхаживать по кабинету.
— Кстати, смотри, как любопытно получается, — рассуждал Амин. — Четыре дня назад он смылся из Праги. И при этом, по твоим словам, две недели не было спецрейсов на Баграм… А теперь идет спецрейс. Странное совпадение, а? Тебе не кажется, что именно этим спецрейсом он и летит? А?
Джандад закусил губу и сощурился.
Покинув кабинет шефа, начальник службы охраны прошел к себе, сел за стол и резкими движениями указательного пальца набрал телефонный номер.
Послышались длинные гудки.
Джандад ждал, постукивая пальцами по столешнице.
Когда ему наконец ответили, Джандад изложил приказ и терпеливо выслушал сбивчивый ответ.
— Ты правильно говоришь, дорогой Нуриддин, — сказал он затем. — Так и есть — у нас свобода. Делай, что хочешь. Хочешь — оставайся начальником аэропорта «Баграм». А не хочешь — садись в тюрьму. Потому что, если борт четыре нуля шесть благополучно сядет, тебе не миновать самой вонючей ямы того заведения, что известно тебе под именем Пули-Чархи. Решай сам… Удачи тебе, дорогой. Всех благ. Спокойной ночи…
Положил трубку и, глядя в одну точку, медленно, с напряжением потер ладони.
Приборы сумеречно освещали лица пилотов, одинаково одетых в летные комбинезоны стального цвета без погон.
— Ай эм намбер зироу зироу зироу зироу сыкс, — говорил бортпереводчик. — Ду ю андестенд ми? Зироу зироу зироу зироу сыкс. Окэй, окэй, ай си… Айм гоинг ту ду ит райт нау, сэнк ю.
Он повернулся к командиру и отрапортовал:
— Все в порядке, полоса свободна.
Сквозь низкую облачность уже просвечивали аэродромные огни. Две строчки уходящих вдаль оранжевых светляков постепенно приближались.
— Полоса здесь, конечно, дерьмо, — риторически заметил командир корабля, ни к кому конкретно не обращаясь.
…Чуть поодаль от ВПП стояли четыре «УАЗика», освещенные посадочными огнями.
Два советских военных советника, выбравшиеся из первой машины, задрав головы, смотрели на приближавшийся самолет.
— Садится, — констатировал один из них.
Сразу после его слов огни на поле разом погасли, и все погрузилось во тьму.
— Ёо-о-о-о! — сказал он и почему-то схватился за фуражку, как будто нахлынувшая тьма могла сорвать ее с головы…
…И точно так же сказал командир корабля, невольно подаваясь вперед:
— Ёо-о-о-о!
— Что за черт?! — крикнул второй пилот. — Не сядем!
— Отставить панику! — рявкнул командир, а потом сказал сквозь зубы: — Продолжаем посадку! Иначе в гору впишемся! Высоты уже все равно не набрать!..
…Ревущая громада самолета пронеслась над темной посадочной полосой, и второй советник, стоявший около УАЗика, тоже придержал рукой фуражку и заорал, перекрикивая гул:
— Садится!
…Руки пилота окаменели на штурвале.
В лобовом стекле отражались внутренности кабины — пять фигур, застывших как при игре в шарады.
Шасси самолета жестко коснулись бетона. Лайнер бросило влево. Во вспышках сигнальных огней было видно, как дым смешался с клубами пыли.
В салоне стоял треск и грохот.
Бойцов швыряло по салону, летала кладь, афганские министры с дикими воплями кувыркались в проходе.
Бабрак Кармаль, вмертвую схватившись за сиденье, кое-как удерживался на месте.
Плетнев подскочил, чтобы помочь.
Двигатели бешено взревели.
Тряска утихла.
Плетнев смотрел в круглые, как у лемура, испуганные глаза Бабрака.
— Ёлки-палки! — оторопело выговорил он по-русски. Но, правда, с сильным акцентом.
Когда самолет остановился, дверь пилотской кабины открылась. Командир корабля вышел, оглядел пассажиров, собиравших разлетевшиеся в разные стороны вещички, и сказал, усмехаясь:
— Ну, братцы, с вас по стакану!
Долину Баграма щедро припорошил свежий снег. Красное солнце поднималось, склоны сияли и светились, а вершины гор розовато сверкали, будто посыпанные алмазной крошкой.
Холод стоял совершенно лютый — градусов двадцать, наверное.
Плетнев и Зубов несли от солдатских палаток батальона по здоровущей охапке дров. Понимая, впрочем, что никаких дров все равно не хватит. Потому что отапливать капонир — все равно что Среднерусскую возвышенность или отроги Гиндукуша. Два земляных вала, покрытые сверху щелястым настилом. Боковины завешены брезентом. Ветер мгновенно выдувает тепло. В щели сыплет снег… Нет, никто не спорит, может быть истребителю-перехватчику здесь на самом деле уютно…
Аникин пропустил их в капонир, и они с треском и шумом побросали дрова возле буржуйки.
— А ну-ка тише там! — недовольно прикрикнул один из тех двоих, что расставляли на столе аппаратуру. Этот выглядел русским. Второй смахивал на афганца. Подопечные сбились в кучку в дальнему углу. Бабрак Кармаль стоял перед ними и, как обычно, что-то втолковывал.
Зубов поднял руки успокоительным жестом — извините, мол, нечаянно. Выпятились на волю.
— Пойти чайку вздуть… — пробормотал Зубов, озираясь. — Пошли?
— Нет, — Плетнев помотал головой. — Прогуляюсь. Засиделся…
— Ну давай, — напутствовал тот. — Смотри только в Индию не загуляй!
Плетнев побрел куда глядели глаза.
Из-под свежего снега тут и там торчали жесткие мочалки бурой травы. Долину, в которой лежал аэродром, обрамляли холмы… за холмами горы… пики… Кто знает, может, и правда — если идти вот так и идти, то придешь в Индию?
Но все же глаза глядели более в сторону жилья, нежели Индии, а жильем здесь являлись палатки — целый город больших армейских десятиместных палаток.
Они построились компактным станом.
В лагере происходила та вялотекущая устроительная суета, которая в армии никогда не прекращается. Два солдата в афганской форме тащили доску. Еще один лопатой выравнивал земляной порог палатки. Возле соседней, почему-то перекошенной, как после инсульта, три рядовых слушали сержанта. Сержант проорал:
— Вы, чурки, чо тут поставили, как бык поссал?
И пинком выбил деревянный кол. Палатка пошатнулась и стала мягко валиться.
— Перетянуть по линейке!
Нормальная сержантская речь. Правда, сам сержант тоже был не то узбеком, не то таджиком, поэтому из его уст подобное обращение к соплеменникам и единоверцам звучало несколько странно.
Невдалеке из палатки выбрался еще один военнослужащий. Этот, в отличие от прочих, не в афганской, а в советской солдатской форме с погонами ефрейтора.
За ним, сутулясь и ежась, появилась унылая фигура в накинутой на плечи старой солдатской шинели и потертой шапке на голове, обросшая щетиной и в целом более всего похожая на белорусского партизана времен ВОВ. Фигура сбросила с себя шинель и гимнастерку. Оказавшись по пояс голой, подошла к железной бочке, кулаком разбила корку льда и принялась брезгливо, двумя пальцами, выуживать и выбрасывать скользкие осколки, явно имея безумное намерение начать умываться.
— Голубков! — окликнул Плетнев. — Тебе снежку подсыпать?
— Бляха-муха! — удивленно и обрадованно отозвался Голубков. — Плетнев!
Они обнялись и стали колотить друг друга по плечам.
Ефрейтор с интересом наблюдал за ними и приветливо кивал, как бы одобряя их действия.
— Что, заскучал? — крикнул Голубков, давая Плетневу тычка кулаком в живот. — Заскуча-а-а-ал!
— Ты-то как здесь?! — спросил Плетнев.
— Познакомьтесь, — предложил Голубков вместо ответа. — Мой дружбан — Саша Плетнев. А это Рустам Шукуров, комроты из мусульманского войска…
Они пожали друг другу руки.
— Нас еще в середине ноября перебросили, когда эти прилетели, — Голубков кивнул в сторону палаток. — Сидим вот теперь, ждем у моря погоды… Тоска — ужас. Холодрыга. Жрать нечего, бляха-муха! — Он отчаянно махнул рукой и сплюнул на снег. — Сигареты есть? А, ты не куришь… В общем, мы теперь — по обслуживанию аэродрома. Технари, так сказать. Спасибо, «мусульмане» выручают.
— Не понял, — сказал Плетнев. — Что ты все про мусульман толкуешь?
Шукуров прыснул. Плетнев уже заметил, что он вообще был смешлив и улыбчив. Но это являлось, скорее, показателем просто доброжелательности, а не веселья.
— Я же тебе и толкую! В батальоне одни мусульмане — таджики, узбеки, туркмены. Спецназ ГРУ. Короче — «мусульманский» батальон. Солдат в афганскую форму переодели…
— Ах, вот в чем дело, — протянул Плетнев. — То-то я удивляюсь…
— Ну да, — кивнул Голубков и неожиданно запел, припрыгивая на морозце: — И чтоб никто-о-о не догадался, и чтоб никто-о-о не догадался!.. Спасибо, у них хоть кухня есть. Маленько подкармливают… А тебя каким ветром?
— Меня? Да я тут это… В командировке.
Полог соседней палатки резко откинулся, и из нее вышел Симонов — тоже в солдатской форме с красными лычками младшего сержанта.
— Здравствуйте, Яков Федорович! — радостно сказал Плетнев. — И вы здесь?
Симонов ничуть не удивился — будто вчера расстались.
— Плетнев! Ну привет, привет, — озабоченно сказал он. — У вас там, кроме тебя, снайперы есть еще?
— А сколько надо?
— Всех возьму, елки-палки, — ворчливо ответил Симонов.
Двинулся было по своим делам, потом обернулся.
— Слушай, Плетнев, а карты Кабула у тебя случайно нет? Ты ж у нас старожил…
— Карты нет, — ответил Плетнев. — Есть туристическая схема. Мы по ней в прошлый раз рекогносцировки отрабатывали.
— Где?
— Вот…
Достал из кармана и протянул.
Симонов тут же раскрыл ее и принялся рассматривать.
— Негусто, негусто, — бормотал он при этом. — Ну хоть что-то, елки-палки, хоть что-то… Ладно, потом отдам.
И ушел. Плетнев с Голубковым переглянулись.
— Что ж это, бляха-муха? Нормальной карты у них, что ли, нет? — риторически спросил Голубков. — Вот тебе раз! Приехали Амина воевать… Как к теще на блины.
Через час офицеров «мусульманского» батальона, «Зенита» и группы «А», свободных от несения службы, собрали на совещание в УСБ — большущей санитарной палатке. Изнутри она была обшита белым чехлом-утеплителем, топились буржуйки, и вообще даже казалось, что от деревянного настила не очень сильно несет холодом.
Совещание вел генерал-лейтенант ВДВ Гусев. Он сидел в середине «президиума» в полевой генеральской форме. Справа от него — Симонов в солдатской, с сержантскими лычками. Слева — Иван Иванович в свитере, болоньевой куртке и спортивной шапочке с помпоном.
Офицеры кое-как расселись на скамьях и табуретках.
Первым слово взял Иван Иванович.
— Товарищи! — веско сказал он, многозначительно на них поглядывая. — Кровавый режим Амина принес афганскому народу неисчислимые беды и страдания…
Астафьев наклонился к Плетневу и прошептал:
— Это что за клоун?
— Это не клоун, — ответил Плетнев таким же шепотом. — Это шакал. Пополам с гиеной.
— Лучшие сыны Афганистана физически уничтожены или томятся в тюрьмах! — продолжал Иван Иванович, и помпон весело подпрыгивал на его голове. — Подло убит личный друг Леонида Ильича Брежнева — Генеральный секретарь ЦК НДПА Нур Мухаммед Тараки. Зверства Амина причинили огромный ущерб авторитету СССР и его миролюбивой политике. Не секрет, что Амин связан с ЦРУ и объективно действует в интересах мирового империализма и китайского гегемонизма!..
— Не знаю я этого Амина, но он, похоже, не жилец, — снова шепнул Астафьев.
— Посмотрим… Его уже полгода достать не могут.
— Наш долг — оказать помощь по скорейшему освобождению афганского народа от кровавого диктатора! — заявил между тем Иван Иванович и с достоинством огляделся, показывая тем самым, что речь завершена.
Генерал Гусев откашлялся.
— Товарищи офицеры! Да, вот именно такая на сегодняшний день сложилась обстановка. В этой связи командиру группы «Зенит» майору Симонову… — Симонов встал. — …уже поставлена задача. Товарищ Симонов, доложите план операции.
Симонов зачем-то вытер губы тыльной стороной ладони (Плетнев прежде за ним такого жеста не замечал) и начал докладывать — вопреки обыкновению, как-то тихо и скованно, будто чего-то стыдясь.
— Бойцам группы «Зенит», части группы «А» и «мусульманского» батальона, используя бронетехнику…
Недовольная физиономия Гусева начала наливаться кровью.
— …совершить марш до Кабула. В городе колонна разделяется на несколько отрядов…
Неожиданно Гусев взорвался почище салютной петарды:
— Товарищ майор! Что за детский лепет? Вы можете говорить военным языком?!
И начал рубить короткими фразами, деля каждое предложение на несколько частей, отчего его речь приобрела отчетливый оттенок бессвязности. Так мог говорить человек, который старательно выучил слова, но языка как такового еще не знает:
— Сводному отряду в составе подгруппы!.. «Зенит» в количестве двадцати!.. пяти человек и двух!.. офицеров группы «А» при!.. поддержке роты «национального»!.. батальона спецназа ГРУ на ее!.. исправной и специально!.. подготовленной бронетехнике совершить!.. марш по маршруту авиабаза!.. «Баграм» город Кабул и к исходу!.. «Ч» плюс два часа пройти!.. контрольный пункт на южной!.. окраине населенного пункта!.. Вот как надо докладывать! Продолжайте!
Офицеры переглянулись и стали шептаться. Должно быть, не одному Плетневу показалось, что так докладывать не надо.
— Колонна разделяется на несколько отрядов по числу объектов, — скованно сказал Симонов, показывая карандашом на Плетневской схеме, закрепленной на планшете. — Это генеральный штаб, Царандой, телеграф, узел связи и, главное, объект «Дуб» — резиденция Амина во дворце Арк…
Гусев снова сморщился и покачал головой — мол, ну каким языком, каким!..
— На всех объектах созданы группы афганских патриотов. Появление наших подразделений послужит сигналом к тому, чтобы они начали действовать и взяли указанные объекты под свой контроль…
Тут Иван Иванович, тоже недовольно морщась, перебил:
— Не надо так: взяли под свой контроль… Это замутняет суть дела. Афганские патриоты просто сдадутся сами и заставят сдаться малочисленные группы сторонников Амина! Как только наши БТРы появятся на окраине города, к ним присоединятся огромные людские массы, и узурпатору конец! Вот как настраиваться надо, товарищи офицеры! — Он помолчал и после паузы сказал брезгливо, будто самому стало стыдно: — Давайте подробно про Арк, Симонов.
— Что касается самой сложной задачи, то есть взятия объекта «Дуб», — продолжил майор, — то здесь работаем по следующей схеме. Бойцы группы «Зенит» и взвод «мусульманского» батальона на пяти БТРах на большой скорости таранят стальные ворота и подавляют гранатометами сопротивление двух вкопанных во дворе танков и трех БМП. На броне будет сидеть переводчик, который в мегафон… — Он замялся, посмотрел на Ивана Ивановича, потом на Гусева. Те сидели с каменными рожами. — Э-э-э… мегафоны мы привезем позже… объявит гвардейцам, что режим Амина пал. И все они выйдут с поднятыми руками…
Симонов выдохнул с такой силой, будто ему не хватало воздуха. Он переводил взгляд с одного на другого бойца. Физиономии у всех озадаченные, обескураженные. Стояла мертвая, до звона, тишина.
У самого Якова Федоровича стало такое потерянное лицо, что Плетнев не выдержал — с шумом вскочил и возмущенно выкрикнул:
— Да как же БТРы ворота снесут?! Я знаю эту улицу! Там не разгонишься! А ворота мощные!
— Представляться надо! — жестко прервал его Гусев. — И разрешения спрашивать! Или воспитание не позволяет?!
— Старший лейтенант Плетнев! Разрешите?.. Там перед воротами поворот под девяносто градусов! И как два танка подавить за воротами? Они же нас в муку сотрут! А тяжелые пулеметы на башнях у ворот? Три БТРа, вы сказали! А рядом Генштаб — там тоже полно гвардейцев! Вооруженные!..
Гусев недовольно фыркнул.
— Подумаешь, Генштаб! Ну и что? Не числом надо воевать, а умением! По-суворовски!
Иван Иванович посмотрел на Плетнева с отчетливо читавшимся презрением во взгляде. Потом сказал ядовито:
— Вам, товарищ старший лейтенант, никогда в голову не приходило, что пришло время выполнить свой воинский долг? Возможно, даже ценой жизни! А не придумывать трусливые отговорки! Садитесь! И помните: нет крепостей, которые не смогли бы взять большевики!
Плетнев сжал зубы так, что захрустела челюсть. И сел.
…Минут через десять совещание окончилось. Толпой вывалились из палатки. Небо затянули облака, немного потеплело.
Закурили.
— Нет, ну ты смотри, а! — пробурчал Голубков, сплевывая табачинку. — Карты приличной нет. По какой-то схемке размалевывают, бляха-муха… А туда же — ценою жизни!..
— Гвозди парни, — сказал Астафьев.
Аникин вздохнул.
— Это точно. С такими не поспоришь…
— Это не они гвозди, а мы, — возразил Зубов. — И заколотят нас по самую шляпку!
В сумерках ярко вспыхивали огоньки сигарет.
Зубов вдруг расхохотался.
— Ой, ну это точно про нас!.. Плывут, значит, Василь Иваныч с Петькой через Урал. По ним белые из пулемета шарашат! Василь Иваныч одной рукой загребает. Петька ему все: «Василь Иваныч, брось мешок!» А Чапаев в ответ: «Не могу, Петька, не могу! Там план взятия Парижа! Помогай, сукин сын!..»
Заинтересованно присунувшиеся бойцы начали посмеиваться.
— Ну и вот, — ликующе завершал Зубов. — В конце концов выбираются на берег. «Ну и какой там у тебя на хер план взятия Парижа?! Чуть из-за него обои не утопли!» Василь Иваныч развязывает мешок — там картошка. Достает одну, кладет перед собой и говорит: «Вот, Петька, допустим, это — Париж!..»
У дальнего бруствера капонира стояли четыре раскладушки, стол и несколько стульев. Нахохлившись и кутаясь в шинели, на них сидели министры — Гулябзой, Сарвари, Ватанджар. Стуча зубами, они сопереживали тому, как Бабрак Кармаль наговаривает речь на магнитофон. Это было воззвание к народам Афганистана. Его должны пустить в эфир сразу после исполнения мелодии «Рага Мальхар», звучание которой традиционно означает, что к власти пришел новый лидер…
Бабрак ждал, когда специалист закончит возню с барахлящим магнитофоном, и его самого тоже немного поколачивало. Но не от холода, а как будто током. Это и был ток — один из тех мощных токов, что трепещущими голубыми лентами струились к нему из близкого будущего…
Голубые ленты — с чем их сравнить? разве только с орденскими?.. Будущее перестало быть отдаленным. Он мечтал о нем годы и годы!.. сколько бессонных ночей прошло в яростных сожалениях о том, что оно не идет в руки, не хочет приближаться! Что скудоумцы распыляют жар революции на пустяки!.. Что его взгляд, столь зорко и точно пронизывающий грядущее, остается непонятым!.. — и почему? Потому что тех, кто достиг власти, уже нельзя оторвать от нее! Власть застит им глаза! Лишает разума!.. Слепцы!..
И вдруг оно, будущее, одним прыжком подступило к самым глазам.
Ныне жизнь отделена от него всего лишь хрупким стеклом часов и минут — штурм Арка назначен!.. свержение Амина предопределено!..
Да уж, всякого заколотит…
Тем более что и лихорадка последних дней расшатала нервы. Переговоры с представителем КГБ в Праге велись давно — примерно с того августовского дня, когда он получил известие, что снят со всех постов — как партийных, так и правительственных. Он больше не был послом Афганистана — одним росчерком пера Амин сделал его частным лицом и предписал вернуться на Родину для, как выражался этот хищник, «нового назначения». Однако представитель КГБ в Праге отсоветовал ему это. Они часто встречались, толковали о том о сем… как бы о пустяках… Он и сам знал, что единственная должность, которая могла его ждать, — это должность одного из особо охраняемых заключенных тюрьмы Пули-Чархи. Или должность одного из трупов во рву, куда сваливали расстрелянных… Однако безделье томило. В Кабуле шла борьба — нет, война! война не на жизнь, а на смерть! — а он тут вынужден был неспешно расхаживать по бульварам, ловя на своем европеоидном, но очень смуглом лице недоуменные взгляды прохожих, есть кнедлики да запивать пивом, от чего рос живот и начиналась одышка!.. Когда пришла весть о смерти Тараки, разговоры с резидентом стали приобретать конкретные очертания… Честно сказать, старика все-таки немного жаль. Мог бы еще пожить… Хотя, конечно, толку от него никакого, одна суматоха. По большому счету, сам Тараки в этом не виноват… ни характер его, ни привычки, ни убеждения — ничто здесь не имело значения. Потому что политический деятель такого уровня, руководитель такого масштаба — скорее функция, нежели аргумент; скорее перо, чертящее линию на бумаге, нежели пальцы, которые его держат. Любой, кто рвется к власти даже с самыми добрыми намерениями, с желанием устроить мир лучше и справедливее, достигнув ее, обнаруживает, что, как бы ни стремился он к благу, любое его действие порождает зло. Сделав первый шаг, он вынужденно делает второй, чтобы исправить неожиданные последствия первого; потом третий, чтобы устранить вред, нанесенный вторым; потом четвертый!.. пятый!.. и все это похоже на пляску слепого в кольце огня или ядовитых змей — куда ни ступи, все плохо, все не так, все приводит к худшему!..
Да, Бабрак понимал это, но понимал смутно, несмотря на свой богатый опыт политики и борьбы. Это были неясные образы, брезжившие сквозь частокол прямых и резких политических намерений. Они тревожили душу, будто воспоминания прошлой жизни, бросали зыбкую тень на светлые перспективы деятельности, на будущие, ясно видимые победы и успехи; но никогда не облекались в точные вопросы и серьезные сомнения. Так — легкая рябь, трепетание ума и души… Может быть, срабатывал инстинкт самосохранения — ведь если он поймет это отчетливо, ему придется признать, что он тоже ничего не сможет сделать такого, что пойдет на благо людям; зачем же тогда власть? Получается, что она не нужна… следует отходить от дел, возвращаться к юридической деятельности… а еще лучше — уехать в деревню и пасти коз, и смотреть, как закат меняется рассветом, как вечный свет неба сначала рождает тени, а потом сам же рассеивает их… и вовсе не требуется участие человека, чтобы звезды загорались и гасли, трава всходила и сгорала… чтобы мир шел своим вечным путем… Возможно ли это? Увы, это невозможно!.. Сын генерала не станет пасти коз и баранов, если у него есть уверенность в том, что и как нужно переустроить, чтобы люди наконец-то обрели счастье!
И не тигренком[16] он чувствовал себя ныне, нет! Он был тигром! Голодным, злым тигром! Амин охотился за ним — не достиг! Амин убил Тараки и бросил всю родню Генсека в тюрьму! Хорошо же!.. Посмотрим, где будет он сам! Где будет его жена! Дочери!.. Мерзавец! Узурпатор!
Бабрак возбужденно крутил головой из стороны в сторону.
Русский сказал недовольно:
— Товарищ Кармаль! Это не та интонация. Вы должны говорить уверенно, но не торжествующе.
Бабрак облизнул губы и кивнул.
— После жестоких страданий, — снова начал было он, но тут же закашлялся и поднял руку извинительным жестом.
— Ничего, ничего. Давайте сначала.
Афганец пощелкал тумблерами.
— Товарищ Кармаль, — робко сказал Сарвари. — Может быть, когда с Амином будет покончено, вы произнесете эту речь прямо по радио?
— Дурацкий совет, — буркнул он. — Времени будет меньше, а волнения больше!
— Прошу вас, — повторил русский.
Бабрак кивнул, поправил ворот и снова облизал губы.
— После жестоких страданий и мучений наступил день свободы и возрождения всех братских народов Афганистана! Сегодня разбита машина пыток Амина и его приспешников — диких палачей, узурпаторов и убийц!..
Когда запись наконец закончили, русский товарищ повеселел. Насвистывая, он сматывал провода, упаковывал аппаратуру.
— Очень хорошо, товарищ Кармаль! — сказал Сарвари, пожимая руку Бабраку. — Эти слова проникают в самое сердце! Завтра весь афганский народ будет криками радости и ликования приветствовать вас — своего нового правителя!..
Брезент, закрывавший вход, колыхнулся. Охранники пропустили в капонир нового человека. Бабрак узнал его — это был Большаков, начальник охраны.
Хмурясь, Большаков произнес несколько фраз.
Тот, что делал запись, удивленно выслушал его. Пожал плечами и перевел:
— Операцию отменили. Через час вылетаем обратно в Ташкент.
— Что?.. как отменили?.. почему в Ташкент?..
— На время подготовки другой операции. Собирайтесь!..
Бабрак непонимающе посмотрел на Ватанджара.
— Вы присядьте, товарищ Кармаль! — обеспокоенно сказал тот, вскакивая, чтобы поддержать его. — Присядьте!
Трофим встрепенулся и открыл глаза. Негромко скрипели тормозные колодки, колеса все медленней стучали по стыкам рельс, доски нар подрагивали.
Сел, свесил ноги, зевнул и потер лицо ладонями.
Вот что-то заныло, заскрежетало под днищем, вагон дернулся и замер.
Как был, в исподнем, он прошлепал к двери, откинул крюк, с лязганьем откатил.
Поезд стоял. Прозрачное серебро лунного света заливало бугристую степь. Прихотливо черненная тенями, редкими сухими будыльями и уже выгорелой травой, она, кое-где на пролысинах ответно серебрясь солью, недвижно мрела в густом горячем воздухе. Нещадно, по-лесопильному, трещали сверчки.
Справа виднелось низкое строение — должно быть, кибитка обходчика. А раз так, должен быть и колодец.
Трофим повернулся внутрь вагона и окликнул ординарца:
— Строчук! Подъем!
Несколько бойцов подняли головы.
— Строчук!
Большое березовое полено скатилось с нар и с глухим стуком упало на пол. Но тут же вскочило — это и был Строчук.
— Беги до машиниста, — приказал Князев. — Спроси, сколь стоять будем. Да разведай, где вода.
Строчук сиганул вниз и поспешил к паровозу, загребая по пыльной насыпи ногами, наспех сунутыми в сапоги.
Князев обулся, спустился на землю, прошел к соседнему вагону и стал, шипя от усилия, разгибать кусок стальной проволоки, которым были замкнуты проушины. Проволока ерзала в них и лязгала.
Изнутри послышалось легкое ржание.
— Сейчас, — бормотал Князев. — Сейчас, мои хорошие!..
Наконец он освободил проушины и отворил дверь. В нос ударило знакомым запахом конюшни — сеном, навозом, конским потом.
Лошади начали перетаптываться в стойлах.
— Ну, ну! — машинально бормотал он, взбираясь в вагон. — Тише вы, ироды, тише!
Зажег свечу, поставил на перекладину.
Бравый сунул морду между брусьев и тонко заржал.
Князев протянул руку и потрепал его по морде, негромко произнося слова, обычные при разговоре человека и лошади. Конь несколько раз признательно моргнул, потом грустно пожевал губами, тычась в ладонь. Князев понял его и ответил, успокоительно разъясняя:
— Скоро уже, скоро приедем. Терпи, недолго осталось!
Опережая звук собственных шагов, к двери вагона подлетел Строчук.
— Так что, товарищ командир батареи, часа полтора будем пузо греть! Машинист сказал!
— Вот черти! — Князев с досадой сплюнул. — Зажарить нас хотят здесь, бисово отродье! Лошади вон как маются… А колодец есть?
— Есть! У будки колодец!
— Давай, Строчук, поднимай Кривцова! Да ведра возьмите, дурни! — крикнул он уже в спину стремительно дематериализующегося Строчука.
Красноармейцы носили воду, Князев опустошал ведра в деревянные поилки. Воды нужно было много. Он вспоминал, как, бывало, после похода и боя, поздним вечером, когда хочется только упасть куда-нибудь — в сено так в сено, на голые доски, так тоже хорошо — и уснуть, он все же вставал и шел в конюшню. Зажигаешь каганец. Масло трещит, света ровно столько, чтобы в темноте на него не наткнуться. Ну еще, пожалуй, какой-нибудь шальной стрелок смог бы в тебя прицелиться… Ни спичек, ни свечей, ни керосина не было — а чего ж ты хочешь, если никто не работает, а все только воюют… Ведро за ведром — много воды. Если колодец глубокий, так это нешуточная работа. Да что — ему тогда, пожалуй, двадцать лет только стукнуло, сам был как лошадь… Напоив свою, принимался поить чужих. Хоть и чертыхаясь, хоть и злясь на самого себя — да ведь как не напоить, коли смотрят так доверчиво, а вздыхают безнадежно. Эх, мол, жизнь!.. Зато и животина к нему привыкала… как-то раз в ночной неразберихе где-то в Крыму, когда чуть ли не батальон пехоты Добровольческой армии с двумя орудиями обрушился на них как гром с ясного неба, он один в начавшейся панике смог увести разом двенадцать лошадей!..
Колодец был дрянь, вода мутная, солоноватая. Ну да на безрыбье…
Через час кончили дело.
— Крепче, крепче крути, — говорил Князев, морщась. Строчук кряхтел, сгибая непослушную проволоку. — Замков не могли навесить, хозяева!..
Он подергал проушины и махнул рукой:
— Ладно… Иди досыпай.
Сам сел в дверной проем вагона, свесив ноги к насыпи, с удовольствием закурил.
Он любил лошадей. С лошадьми всегда было приятней иметь дело. Лошади понятнее людей, проще. Лошадь может ошибиться, может заупрямиться… но не изменит, не предаст, не сподличает. Погибнет с тобой, умрет — но не бросит.
Степь перешептывалась. Луна чуть сползла влево и приопустилась, тени стали гуще. На самом горизонте возникли силуэты каких-то гор.
Ему не хотелось ни о чем вспоминать и ни о чем думать. Поэтому он снова стал думать о лошадях.
Уж чего-чего, а лошадей Трофим знал. Ну а как? — сам деревенский, всегда при них. Пацаном еще хватил толику Мировой, так тоже нижним чином в кавполке — стало быть, при конюшне. Закрутило революцией, попал на Гражданскую. Сначала шашкой махал — куда здесь без коня? Потом на артиллерийские курсы отправили… так ведь и артиллерия — тоже конная!
Так что за эти почитай что пятнадцать лет в его руки разные лошади попадали. Чувствовал он их — как себя. А уж что подковать, да лечить, да ухаживать — об этом и разговору нет, почище любого ветеринара и кузнеца, во всем справный и знающий.
Да…
Лучшей лошадью у него, конечно, была Муха. До Мухи он ездил на Гривне. Тоже неплохой был жеребец. Да только весной девятнадцатого года Трофим поймал осколок в мякоть ноги, и без лазарета, сказали, никак не обойтись. Ну и перед отправкой поручил Гривня дружку своему, Лагутину, — под ним как раз в том последнем бою коня убили. А когда маленько подлечился и недели через три вернулся в полк, оказалось, что уже и Гривень под Лагутиным погиб.
Невезучий он был, этот Лагутин!.. вечно под ним лошадей валили. А сам ничего, до Крыма дошел и только там полег — под станицей Ново-Нижне-Стеблеевской, во время кубанского десанта генерала Улагая…
А тогда что было делать? — пошел в обоз приискивать себе какую-никакую лошаденку.
Собственно, Гривень тоже случайно ему в руки попал. До катастрофы под Спицевкой, когда казачий конный корпус разгромил несколько красных дивизий, он ездил на жеребце Броньке. Как-то раз командир батареи Кавалеров назначил Трофима командовать разъездом. Сыпал снег, шли рысью, Бронька отчего-то сердился, то и дело кусал хозяину коленку, но у того не было времени доискиваться. Миновали рощу и выскочили на позиции противника — дроздовцев, кажется. Под винтовочную трескотню погнали назад, к грохоту большого боя, на мощный гул орудийных выстрелов. Белые стояли с ближней стороны на холмах, красные медленно отступали, родная батарея спряталась за ближней грядой, выжидая. Стрельба велась редкая — из-за недостатка патронов.
Можно было перевести дух. Трофим вспомнил о недовольстве Броньки, расседлал его и схватился за голову — ой, лихо! Позор для старого кавалериста! Седлал впопыхах, потник дал складку… уж если нет большей беды для конника, чем прыщ на заднице, что говорить о сильно сбитой холке?! Седлать беднягу недели три нельзя. Но ведь и пешим кавалеристу воевать никак невозможно!
Внизу лежало большое село. Жители ушли еще накануне. Трофим наказал Лагутину вести разъезд к батарее да разъяснить Кавалерову, что нужно ждать удара пехоты с левого фланга, а сам решил осмотреть дворы — чем черт не шутит, вдруг подвернется приличная лошаденка!
Осторожничая, с шашкой наголо, начал инспектировать. Дома и впрямь пустовали. В первой же конюшне его ждало разочарование. Но деваться некуда — выбрал из двух никудышных одров того, что получше, потащил за собой, чертыхаясь и проклиная жителей — понятное дело, как запахло жареным, дали деру на лучших лошадях…
Примерно с тем же результатом прошерстив еще три хозяйства и увеличив количество кляч до трех, он собрался двигаться к своим, но все же заглянул еще в одну конюшню. Там стоял молодой красавец! — караковый жеребец, дрожавший при каждом орудийном выстреле… Смеясь от счастья, Трофим напутствовал плетью прежние новоприобретения, повесил повод своего Броньки на колодезный сруб, а сам вошел внутрь, увещевающе разговаривая. Впрочем, жеребец был явно рад его появлению. Ласково похлопывая по шее и не переставая говорить, Трофим отвязал его и даже повернул в этом узком стойле.
В этот момент на пороге появился Бронька, отцепившийся от колодца. Жеребцы обнюхали друг друга, дружно завизжали и кинулись в бой. Трофим забился в угол конюшни, закрывая голову одной рукой, а другой стегая нагайкой куда ни попадя. Копыта мелькали перед глазами, и то и дело даже сквозь полушубок и заячью папаху он чувствовал жестокие удары. Наконец звери выкатились во двор. Трофим, постанывая, стал было себя ощупывать, чтобы понять, не поломаны ли кости, но шум возобновившегося сражения заставил и его выскочить наружу. Жеребец сидел на Броньке, впиваясь зубами в холку, Бронька же остервенело грыз его ногу. Трофим испугался — чего доброго, загрызет Броньку и сам удерет!..
Забежав с другой стороны, он пришел на помощь Броньке, изо всех сил лупя нагайкой по морде злого жеребца. Когда наконец удалось их разнять, жеребец унесся в открытые ворота на улицу. Трофим с Бронькой, оба порядочно избитые, кое-как последовали за ним. Конь стоял в конце улицы, видимо не зная, что предпринять. Хорош!.. Трофим наудачу посвистел ему. Жеребец навострил уши и поскакал к ним — и тут же, подлец, стал налаживаться догрызть измученного Броньку. Пришлось снова отогнать его нагайкой…
Караковый не оставлял попыток нанести новый ущерб несчастному Броньке, и во время одной из атак Трофим, изловчившись, схватил-таки его за веревочное оголовье. И началось! Полчаса конь мотал его по воздуху, валился наземь, снова вскакивал, снова дыбился, надеясь избавиться от нежданной обузы. Да не на того напал. Трофим туго знал лошадиную науку. Коли встает на дыбы, висни мешком — станет ему тяжело, и вернется на землю. Только руки обязательно должны быть согнуты, а не вытянуты, а иначе обрушит копыта на плечи и поломает кости!..
К счастью, один из кавалеристов разъезда, обеспокоившись пропажей командира, отправился искать его. Совместными усилиями они уже в сумерках, когда пальба стихла, привели жеребца в батарею. Тут он окончательно обалдел — от того что оказался в такой большой компании — и снова стал крутиться и ходить дыбом. Глядя на него, все лошади заволновались, и только Бронька стоял с понурым и опечаленным видом, будто никак не мог отделаться от вопроса, зачем его хозяину понадобилась такая головная боль.
— Уберите его! — заорал комбат Кавалеров. — Гривенника бы за такого идиота не дал!
С того гривенника, что пожалел за нового коня комбат, и стал жеребец зваться Гривнем.
Чтобы он маленько ослабел, Трофим не напоил зверюгу на ночь, а утром бросил только тощую охапку сена. Еще через день принялись его седлать. Двое висли на оголовье, Лагутин безуспешно метал седло на спину, а в задачу Трофима входило поймать подпругу и передать ему под животом жеребца. Полчаса они, к восторгу однополчан, крутились по всему двору. Седло то и дело каталось в пыли. Но все же кое-как взнуздали, поседлали и вывели на дорогу. Хата была крайней у степи. Лагутин перекрестился и сел в седло.
— Пускай!..
Жеребец сиганул враскоряку, а потом помчался в облаке пыли. Не успели утереть пот, как Лагутин прискакал на нем обратно, и все снова бросились хвататься за оголовье. Теперь уж сел Трофим.
— Пошел!
Гривень безоглядно рванул в степь, а Трофим его только пуще нахлестывал. Быстрее хочешь? — на-ка тебе плеткой, чтоб лучше вышло! Еще охота? — на тебе еще!.. Но уже жеребец сдавал… Мало-помалу Трофим перевел его на рысь, а потом и на шаг. Похлопал по шее, стал разговаривать. Гривень навострил уши. Тогда Трофим принялся разъяснять ему значение повода. Когда вернулись, Трофим расседлал жеребца, как следует протер соломой и в этот вечер хорошо накормил.
Красавец был конь, ну просто красавец! К сожалению, пришлось отрезать ему хвост и гриву — батарея долго стояла под тем селом, и хозяева могли узнать свою лошадь. Как ни крути — ворованная. Правда, тогда все воровали и все грабили — и белые, и красные, и махновцы. А уж про крестьян и говорить нечего — куда ни пойди, всюду найдешь почернелые остовы разграбленных и сожженных имений…
Броньку Трофим тоже хотел оставить при себе. Но это оказалось невозможно — жеребцы так невзлюбили друг друга, что при любой возможности норовили снова схватиться не на жизнь, а на смерть. Пришлось отдать Броньку в обоз. Расставаясь, Трофим чувствовал тяжесть в сердце. Да и Бронька, казалось, был растроган. Больше они не виделись…
Гривень долго еще показывал характер. Кавалеров даже позволил Трофиму шагать отдельно, сбоку от всей батареи, потому что Гривень делал все, чтобы расстроить ряды, — давал козла, бил задом и плясал. С особым блеском он исполнял «свечку» — то есть вставал на дыбы вертикально. Выглядит впечатляюще, но для опытного всадника не опасно. Трофим спокойно хватался за мощный чуб, нарочно оставленный на стриженой гриве, и бросал повод и стремена — знал, что лошадь сама по себе в жизни не опрокинется…
В общем, они довольно долго служили для батарейцев бесплатным цирком, однако вскоре походы уходили Гривня, и он угомонился. А провоевав полгода, был убит под красноармейцем Лагутиным…
Трофим раскурил новую папиросу, отвлекся от воспоминаний — и тут же стало на него наплывать из темноты лицо Катерины — злое, искаженное страхом и ненавистью!..
Он спешно пыхнул дымом раз, другой и снова стал думать о лошадях.
Гривень, да…
Вот после Гривня-то и посчастливилось ему взять Муху. Обругал сконфуженного Лагутина и пошел в обоз. Обоз для того и существовал, чтобы лечить и возвращать лошадей в строй. Но служили в обозе какие-то малохольные нестроевые. При глубоком колодце они и напоить этих тридцать или сорок животин не могли толком. Да и корм — из рук вон.
Иного ждать не приходилось, и все же скопище обозных одров произвело на Трофима самое унылое впечатление. И тут хромой начальник указал на одну из кляч:
— Бери эту!
— Почему эту?
— Бери, не ошибешься!
Прежде это была вороная кобыла. Теперь чернота посерела и покрылась паршой. Глаза смотрели безжизненно. Ребра пугающе выступали, и лошаденка едва передвигалась на дрожащих ногах…
Но что-то стукнуло в сердце!
— Ладно, Муха, пошли, — вздохнул Трофим.
Война, вообще-то, дело суетливое. Бывало, не успеешь рассупониться, как уже снова-здорово: «Седлай! Заамуничивай!..» И опять ни дня, ни ночи — так, чертопляска какая-то… Но в ту пору батарея стояла в резерве Второй Конной. Трофим проводил возле Мухи почти все время — то и дело поил, три раза в день кормил, чистил и мыл дегтярным мылом. Всегда у нее было свежее сено. Размельчал в воде подсолнечные жмыхи и подносил. «Дачи», получаемые в обозе, были недостаточны, и Трофим крал овес и ячмень у крестьян. Мухе нравилось. Скоро она округлилась и повеселела, шерсть начала расти заново, парша исчезла, лошадь снова стала вороной, а глаза заблестели.
Трофим радовался — значит, у Мухи не было серьезных болезней, а только истощение от бескормицы. Он нашел неподалеку луг с хорошей травой под деревьями и стал выпускать ее пастись на воле.
Наконец настал вечер, когда он долго не мог поймать кобылу, чтобы увести с пастбища. Муха игриво косила глазом и убегала. Выздоровела!.. С того дня у них так и повелось: по дороге домой Муха послушно бежала перед Трофимом, но в руки не давалась.
И к седлу, и к узде лошадь отнеслась спокойно. Поседлав, Трофим шагом выехал за околицу. Чуть наклонился — Муха перешла на рысь. Еще наклонился — лошадь прибавила! И еще рысь увеличилась, и еще, и еще! Казалось, ее резвости нет предела! Это было пьянящее чувство!.. Трофим перевел ее в галоп, потом пустил карьером! Муха летела как ветер!..
Теперь каждый день, утром и вечером, он выезжал на Мухе, тренируя ее, постепенно увеличивая дистанцию. Очень, очень резва оказалась эта вороная кобыла! Просто нарадоваться на нее Трофим не мог! Даже как-то раз поехал в обоз сказать спасибо хромому начальнику — да того, оказалось, тиф подцепил, и в каких областях теперь душа его обреталась, было неизвестно…
Но, конечно, нашлись у Мухи и недостатки.
Во-первых, она, вырвавшись, не давалась в руки. Во-вторых, крутилась и нервничала, когда он садился в седло. А Трофим после Урюпинской и Гуляй-Поля хорошо знал, что такая повадка может стоить всаднику жизни.
Кроме того, Муха, что называется, «обносила». Должно быть, когда-то у нее случилась большая неудача при взятии препятствия, и теперь она, как бы ходко ни подлетала к загородке, не прыгала, а сворачивала от нее в последнюю секунду.
Ну, с этим Трофим справился легко — взял кусок шпагата и перевязал Мухе ногу, туго перетянул бабку, чтобы чувствовала. И тут же погнал ее на плетень, и Муха легко взяла его, а потом и другой, повыше, и так же спокойно, без напряжения, прыгнула через узкую повозку, выкаченную на дорогу. А все почему? Прежде она не хотела идти на препятствие и все время думала об этом. А когда Трофим перевязал ей ногу, она стала думать только о своей ноге: что у нее с ногой? что так жмет и давит? Она никак не могла этого понять и все думала, думала! — помнила только о своей ноге, а о препятствиях, о страхе своем перед ними совершенно забыла!..
Коли после разгрома какого-нибудь белого обоза перепадал сахар, Трофим сам не ел, давал Мухе. Протянет кусок, а остаток покажет. Отойдет и окликнет. Скоро она приучилась отвечать на зов легким ржанием и идти за ним, и уже не смотрела, есть у него сахар или нет. Черный хлеб с солью тоже высоко ценила. В общем, в конце концов Муха бродила за ним как собака, без повода.
Если батарея шла рысью, Трофим брал чуть в сторону, останавливался и слезал. Муха оглядывалась и нервничала, ей хотелось присоединиться к остальным лошадям. Трофим терпеливо ждал, пока она перестанет вертеться, и делал вид, что садится. Тут же Муха снова превращалась в юлу! Он опять вынимал ногу из стремени. Муха успокаивалась, Трофим совал ногу в стремя, все повторялось — и так много, много раз, пока лошадь не понимала, что он сядет только если она замрет на месте. В итоге она так к этому привыкла, что уже ничто не могло сбить ее с толку. Трофим не раз просил товарищей скакать вокруг, кричать и стрелять в воздух, изображать панику и бегство. Ничто на нее не действовало — Муха стояла как влитая! Он не торопясь садился, разбирал поводья, наклонялся к ее голове и говорил тихо: «Ну, Муха, полетели!» И Муха пускалась вскачь!
Даже когда под Харьковом попали в переделку — в село ворвались три бронеавтомобиля, со всей мочи садя из пулеметов куда ни попадя, — все лошади бесились, разбегаясь, а Муха в смертельной той неразберихе стояла как скала!..
Ни прежде, ни потом лошади лучше у него не было. Он уверился даже, что Муха читает его мысли. Например, как-то раз ночью в болотистой низине их орудие отбилось от батареи. Справа темнела высокая насыпь железной дороги. Она скрывала их от белых. Слева — громадное болото. Тропа свернула именно туда, налево. Что делать? Пошли по ней. Вода выступала все выше. Кругом торчали камыши. Шагов через двести встретилось что-то вроде мостика. На нем орудие окончательно застряло. Тропинка исчезла под водой.
Кто-то нетерпеливый хотел объехать, свернул — и тотчас шумно исчез в трясине! Его вытащили, а лошадь так и пропала…
— Руби постромки! — приказал Родченко.
Сняли второпях затвор и прицел, бросили орудие. И только теперь поняли, что остались одни. А куда же делась вся колонна?
— Князев, езжай посмотри!
Трофим повернул Муху. Уже совсем стемнело, и бой смолк.
Они сразу потеряли дорогу. В черной воде отражался месяц и камыши, качавшиеся при каждом шаге Мухи. Кругом тишина — и соловей.
Трофима охватила невольная дрожь. Где тропа? Как ее найти? Хоть бы собака залаяла на той стороне, чтобы он мог сориентироваться!.. А если как давеча тот казак?.. никто не поможет… глупо погибнуть в трясине!..
И вдруг он подумал — да ведь с ним Муха! Главное, не мешать ей! Пусть делает как знает!..
Погладил лошадь по шее.
— Ты у меня умница… Иди осторожно, полегоньку… Ищи тропу, по которой мы шли.
Отпустил длинный повод, бросил стремена, мысленно повторяя: «Умница, ты найдешь дорогу!..» Он чувствовал, что Муха читает его мысли, и они ей помогают.
Лошадь тихо вошла в черную зыбь. Поначалу вода была ей до колен, потом стала подниматься… дошла до груди. Муха замерла, вытянув шею, обнюхала воду со всех сторон. И мелкими шажками двинулась дальше. Ближние камыши мерно качались при каждом ее движении. Вот снова остановилась, снова обнюхала воду. Повернула направо. Осторожно ступила. Еще, еще… Постояла, принюхиваясь. Повернула налево, сделала нескольких аккуратных шагов. Вода как будто стала опускаться. Но Трофим боялся радоваться. Он не переставая мысленно подбадривал ее: «Иди осторожно! Сама знаешь, как идти!»
Вода определенно стала мельче, да и камыши перестали качаться. Муха пошла уверенней — она уже ступала по твердому дну!
Так и выбрались в тот раз… А ведь могли и пропасть — кому там вытаскивать их из гиблой той трясины!..
Луна висела на фиолетовом небе над жаркой степью, над дальними горами. И совсем, совсем близко маячили опасные, злые, горькие воспоминания и мысли…
«Эх, — торопливо подумал Трофим, чиркая спичками. — Война вообще переменчива!..»
Вот говорят люди: пан или пропал! Да ведь на войне как жизнь устроена: минуту назад пан, а прошла минута — и ты пропал. Или наоборот: все, думаешь, конец, гибель! Ничто не спасет! никто не поможет! только зажмуриться осталось!.. Но миг прошел, секунда стукнула, и все вдруг поменялось: дуриком, на шармачка — а какая удача!
Вспомнить хотя бы стычку под Пологами!.. В батарее два пулемета ездили на тачанках — для прикрытия. Патронов вечно не хватало, действовали пулеметы редко. Но пулеметчики были хорошие — одного уж не вспомнить, а второй как живой перед глазами стоит: Костей его звали, Костей Питерским, потому что из Питера, а фамилия, может, и значилась в каких списках, да теперь не докопаешься. Сухощавый такой паренек, молчаливый.
Вышли в направлении Гуляй-Поля. Сыпал редкий снег, утро мутное, сырое, пелена облаков трепетала в молочном свете невидного солнца. Впереди показалась какая-то колонна. Едва различимая в снежной мгле, она спокойно и уверенно двигалась навстречу. Почему-то Кравчук не послал разведки. Предположил, что это свои. Почему? Откуда могла взяться здесь красная пехота?.. Но, должно быть, их командир был не многим лучше Кравчука. Тоже ему что-то примстилось. В общем, все совершенно спокойно дожидались, когда колонны сойдутся.
Кроме Кости: он отъехал со своим пулеметом вбок, снял чехол и неспешно приготовился к бою.
Махновцы подошли вплотную, после первых окриков началась стрельба и суматоха, тут Костя выпустил несколько коротких очередей, и все было кончено: дорога оказалась завалена убитыми и ранеными. Кому-то удалось убежать. Остальные сдались.
Вот и вся история. Прикончили раненых, расстреляли пленных… А куда их? Ни у красных, ни у белых, ни у махновцев не водилось ни лазаретов, ни докторов, ни лекарств. Тюрем тоже не было. Отпустить — снова возьмутся за винтовки… Вот и выходит, что выхода нет. Только в расход. Да и как они сами-то с пленными обращались!.. Мишу Хлопчика и еще трех парней нашли — четвертованы; должно быть, шашками ноги-руки им рубили… А их, значит, — отпускай?.. Ну и, понятно, кто погорячее из ребят, тоже шашками…
Трофим этого не любил. Хоть и понимал неизбежность военной смерти, а все же брезжило сомнение в душе, тяготило. Не хотелось убивать. Слава богу, в батарее особо не до пленных — батарея есть батарея, нужно пушками заниматься, а не шинковкой… Он и в бою, бывало, старался в людей без дела не стрелять. В лошадь целил. Хоть и лошадь жалко, конечно. Однако свалишь лошадь — а всадник жив, вот и выходит, что не взял греха на душу. Уж как его судьба дальше сложится — дело десятое. Коли надо, так пусть сами, кто поохотливей. Желающих позверствовать всегда хватает. Смотреть на них противно, а подумаешь — как их судить? Ведь начать разбираться — война есть война. Почему нельзя раненого убивать? Здорового, стало быть, можно и нужно, а раненого — нельзя? Непонятно. Нечестно, что ли? Так никто о честности и не говорит. Какая на войне может быть честность? Для дураков разговоры. На войне убить — всегда честно. Врага берут внезапно, с тыла, из засады, превосходящим числом, наверняка — то есть, если подумать, чем подлей, тем лучше. А если собрать честных — ну, скажем, попов, что ли… или учителей каких — и сделать из них армию, так эту армию один взвод нормальных вояк в два счета разметет и уничтожит… Нет, война — дело такое… не до совести тут и не до чести!..
А все же вспомнишь, как входила конница «червонцев» в отбитые села, так сердце и захолынет!.. Мощь!.. На сильных конях, с полной выкладкой вьюков!.. Пестровато одетые, конечно, но — все как один в смушковых папахах с красными верхами, лихо сдвинутыми набекрень! И — лампасы! без конца и краю лампасы!.. Да алые ленты в конских гривах, в челках!.. Да с песней!.. С гиканьем!..
Трофим бросил еще один окурок на откос насыпи, и он остался лежать там, дотлевая. Как ни медленно текло время, а все же луна немного съехала вправо. Горы, что виднелись на горизонте, выступили вперед, выпятились…
Но все равно сейчас нельзя понять, какого цвета эти горы — серебро луны красило все вокруг на свой салтык. Да Князев знал — подножия у них желто-бурые, верхушки зеленые; днем можно будет разглядеть дальние пики — кипенно-белые шапки, сияющие на солнце. Он бывал в тех снегах, когда гоняли банду Касымхана Маленького. Снизу не видно, а подлезешь — так и нет там никакого сияния, только мутный ноздреватый лед. Часто так в жизни: издали смотришь — одно видишь, подойдешь ближе — другое. Вот и выходит, что…
Трофим усилием воли отогнал следующую мысль, уже опасно накатывавшую за этой, потому что знал и всю горечь ее, и всю безнадежность. Тут как раз и паровоз свистнул, потянул, вагоны принялись дергаться и стучать друг об дружку железными своими ладошами; состав тронулся, пошел, поплыла трава, степь тоже двинулась, медленно скрылась кибитка безвестного обходчика, все уходило и оставалось за спиной — только луна висела на прежнем месте, упрямо не желая выпускать его из поля зрения.
Он задвинул дверь, замкнул и тоже лег.
Колеса опять постукивали, считая секунды, минуты… значит, и часы, и дни… и месяцы, и года… Гришке скоро пять… потом ему станет шесть, семь… Придет пора сажать сына на коня, учить кавалерийской науке… Вот уж будут они вдвоем носиться по лугам!.. Вздрогнул, открыл глаза, снова зажмурился. Он никогда не мог толком спать в дороге. Даже дневального на эту ночь приказал не назначать — знал, что все равно самому ворочаться… Все храпят на разные голоса, а у него в башке не сон, а сплошная неразбериха. Дрема немного туманит голову, и в этом тумане мысли, мысли…
И одна из них — именно та, которую он силой отогнал от себя, как гонят прилипчивую лошадь, — опять толклась неподалеку, выжидая момент, чтобы снова сунуться. А уж после нее, проклятой, не только сна — и дремы той в помине не останется!..
Трофим повернулся на другой бок, зевнул и нарочно стал думать не о прошлом, а о будущем. Потому что прошлое казалось сейчас опасным, ядовитым и злым (как обидно, ведь совсем недавно оно было таким ласковым и нежным! — но он и эту мысль поспешно отогнал, отгородился от нее другими). Да, надо думать о будущем — причем не о дальнем, не о том туманном, голубоватом будущем, в котором гнездятся еще неоперившиеся, неясные надежды и мечты каждого человека, а о совершенно конкретном, загодя известном будущем: как вот они скоро прибудут в Термез и что будет дальше.
Да, вот они скоро прибудут в Термез…
Медленно, будто на ощупь, ползет туда под тускнеющей луной воинский эшелон… Шестнадцать вагонов. Конно-горная батарея из шести трехдюймовых орудий под его, Князева, началом — больше сотни архаровцев, полторы сотни лошадей… В другом составе еще одна такая, под командой Сережи Васильчука…
Пять эшелонов прежде ушли. Следом еще один состав крадется в предрассветной мгле. В нем, кроме прочих, два штабных вагона — главные командиры во главе с Примаковым…
В общей сложности тысяча с лишним сабель — не шутка. Да двадцать четыре пулемета при них — половина станковых на тачанках, остальные ручные, новейшие, системы ДП! Да легких обозных бричек, одноконных, по количеству взводов — кабы не штук шестьдесят! Да радиостанция на отдельной! Да лекарских несколько — если кого зацепит, так чтобы… не дай бог, конечно. Короче говоря — сила!
Правда, сейчас, скованная дрожкими дощатыми стенами товарных вагонов, сила эта кажется громоздкой, неповоротливой… но ничего, дай срок! Пройдет совсем немного времени — а ну как развернется да двинет на рысях!.. ого-го!..
Часть отряда укомплектована афганцами из перебежчиков, верных падишаху Аманулле-хану, со своими командирами. Черт знает, как они себя поведут. Бойцы из них, может, и хорошие. И стреляют неплохо. Правда, привыкли с мультуками дело иметь, а в винтовках не разбираются. Сам видел, как один из этих урюков камнем по затвору лупить начал, чтобы перезарядить… вояки!
Он снова заворочался, взбодрил кулаком ком одежды под головой. Из штатного обмундирования позволили оставить сапоги и нижние рубахи. Вместо галифе выдали сатиновые штаны — разных расцветок, но одинаково нелепого покроя. Фуражки заменили белыми тряпками — на башку накручивать вроде чалмы. Она вечно сваливается, зараза… Да легкие чапаны — командирам синие зенденевые, а рядовым цветастые бекасабовые. Сложенный этот синий чапан лежал у него под головой вместо подушки. Короче говоря, так одели, чтобы они на туркменов походили… До туркменов далеко, конечно. Но и красноармейца в таком чучеле на сразу признаешь… и на том спасибо.
Ну и вот. Допустим, прибыли. Обычная, значит, суматоха… Большие командиры маленьким не докладывают, ну да и так все понятно. Основные силы выгрузятся в паре километров от места переправы. На той стороне у афганцев пограничный пункт Патта-Хисар. Как стемнеет, туда тишком переберется небольшой отряд. Туманова, скорее всего, пошлют. Сам отъявленный головорез, и разведчики его такие же. В любого ткни — не ошибешься. Разберутся они, значит, с пограничниками, порежут их тяжелыми ножами…
Ну а ближе к середине ночи по черной воде, по серебряной дороге луны двинется основной поток — лодки, барки… хмурые, сосредоточенные люди, встревоженные лошади… орудия, пулеметы… огневой припас… снаряды, патронные ящики!.. брички!..
Не смотри, что Аму здесь такая широкая, плавная! Мягко стелет Аму, да не вздумай довериться этой гладкой постели! Полна силы дикая река! Течение плотное, быстрое — понесет, крутанет, не приведи господи, перевернет!.. Далеко уплыть можно!.. и надолго.
Ну и, конечно, будет берег… а потом…
А потом — чернота, неизвестность. Ясна лишь задача — мощным броском, сметая огнем все, что попытается оказать хоть какое-нибудь сопротивление, пробиться к столице страны Кабулу, разгромить банды самозванца и преступника Бачаи Сако, нагло претендующего на власть, и восстановить в законных правах верного друга Советского Союза, с большой симпатией и уважением глядящего в сторону страны победившего пролетариата, — Амануллу-хана! Помполиты[17] не зря твердят, что как бы ни тяжел оказался поход, они вернутся с победой! Вон, того же Безрука послушать… Все у них как по писаному. Мол, обученные, отлично вооруженные войска спецкорпуса Примакова не встретят на своем пути серьезного сопротивления. Что могут противопоставить им отряды полуразложившейся феодальной армии? Большая часть разбежится при одном только виде грозно наступающей кавалерии. Первые же пушечные выстрелы рассеют их нестройные ряды! Сопротивления не будет — наоборот, как только корпус окажется на афганской земле, к нему присоединятся тысячи и тысячи дехкан, мелких торговцев, рабочих, измученных вековыми несправедливостями, горящих желанием свергнуть самозванца — ставленника англичан, восстановить законную власть!..
Маленько, конечно, сомневался Трофим в том, что говорили помполиты. Ну да ихнее дело такое — дух поднимать. Сам он не любил увещеваний, и без них всему знал цену, но приходилось помалкивать. В прошлом годе, когда из отпуска вернулся, весь кипя от того, что увидел в родной деревне, черт дернул его за язык. Политзанятие командного состава вел Шклочень, заместитель Примакова, — тоже «червонец», тоже выходец из червонного казачества.[18] Вот Трофим у него и спроси: почему, дескать, в деревне народ голодует и как это объяснить через линию партии. У-у-у! — что началось! Святых выноси!.. Ты, товарищ Князев, то! ты, товарищ Князев, сё!.. Да и вообще, достоин ли ты, товарищ Князев, после таких вопросов ходить в командирах!.. У Шклочня сразу глаза белые, как у дохлого судака. «С такими особый разговор нужен!..» Понятно, что за особый разговор… Хорошо, сам Примаков вступился, маленько урезонил, а то, глядишь, и вовсе… Нет, с ними не поспоришь. Короче говоря, вернемся с победой — и дело с концом!
Трофим мысленно произнес это слово — «вернемся» — и подумал о собственном возвращении… вот не хотел же, не хотел! гнал от себя!.. а вот на тебе: тут же вспомнил вчерашний вечер и беззвучно застонал, заскрипел зубами от злости, отвращения, от стыда и обиды!..
Заворочался, сел, провел рукой по мокрому от пота затылку.
Ах, если бы она была лошадью! Трофим знал, как справиться с любой лошадью, как переучить ее, как заставить быть такой, какой надо!.. А с Катериной ему что делать?.. Он и прежде, когда еще только собирался взять ее в жены, размышлял — не слишком ли хороша для него? Не слишком ли лукавы глаза?.. полны губы?.. нервны ноздри?.. Как теперь с ней быть?.. Может, все-таки удастся как-то исправить?.. Ну вот взять к примеру ту же Муху. Начинаешь останавливать, натягиваешь повод — а чертова кобыла продолжает упрямо бежать! Башку задирает — и хоть что ты с ней делай!.. Есть, конечно, такая штука — мартингал, — система ремней, которая не позволяет лошади закидывать голову. Да на войне, где, бывает, каждая секунда дорога, не повозишься с этим хозяйством…
Но потом в Матвеевском кургане Трофим познакомился с одним донским казаком. Казак оглядел Муху взглядом знатока.
— Хороша у тебя кобыла!
— Хороша, — со вздохом согласился Трофим. — Да вот только…
И поведал свою докуку.
— А! — сказал казак. — Так она у тебя звездочет! Ну, это дело поправимое.
По его совету Трофим взял два сырых яйца. Поехал в степь. Пустил Муху вскачь. Начал останавливать. Муха задрала голову. Тут Трофим как даст ей яйцами по лбу! Яйца вдребезги, белок с желтком текут по морде… Трофим остановил лошадь, слез, стал говорить с ней так, будто она ранена. Домой привел в поводу. Дня два не счищал яйца. Должно быть, бедная Муха думала, что у нее мозги вытекли и сохнут. Запечалилась, стала голову книзу нести… У Трофима просто сердце рвалось на нее смотреть. Зато потом оказалось, что недостаток ее как рукой сняло! Казак толковал, что, мол, раза два-три так придется сделать, а Муха с самого первого перестала быть звездочетом!..
Но ведь то Муха была! Лошадь! Кобыла! А с Катериной как?! Как ему быть с женой его — Катериной?!
Заскрипели тормоза, и он снова встрепенулся…
Вскочил, раскрыл дверь. Светало.
— Ну что ж, аламанщики,[19] — негромко пробормотал Князев. А потом рявкнул со всей решительностью: — Подъем!
Хмурый резидент лист за листом совал какие-то документы в щель бумагоуничтожителя. Бумагоуничтожитель всякий раз радостно взвизгивал. Иван Иванович тупо следил, как в поддон высыпаются праздничные горсти рябого конфетти.
— Не знаю, почему отменили, — ворчливо сказал Мосяков. — У них вечно семь пятниц на неделе. Вчера утвердили — сегодня на тебе: отставить. Наверняка армейские что-нибудь напели… План безнадежен! Почему, спрашивается, безнадежен?! Ну, допустим, в тот раз насчет штурма Арка мы погорячились… теми силами ничего бы не сделали, только личный состав покрошили… Но теперь-то! Батальон в руках! «Зенит»! Часть группы «А»!
Иван Иванович пожал плечами и покачал головой с выражением возмущения — действительно, мол!
— Но, допустим, я с этим соглашусь, — ораторствовал резидент, разливая. — Да, тот еще план. Да, глупо. Да, мало шансов. Да, дворец в центре города. Да, возможны жертвы среди мирного населения. Да, да и да. А дальше что? Решение о силовом устранении Амина принято? Принято. А мы что? А мы сидим тут как!.. — отпил из стакана, сморщился. — Как мешки с говном! По пять раз в день трезвонят — доложите!.. А что касается мирного населения, тоже глупость! Лес рубят — щепки летят!
— Эх, вот если бы он и в самом деле переехал в Тадж-Бек, — задумчиво протянул Иван Иванович. — Тоже, конечно, не подарок. Но все-таки. Дворец стоит на отшибе. За городом. Можно было бы провести полноценную войсковую операцию…
Резидент с горечью махнул рукой.
— Если бы! Говорено-переговорено!.. Не хочет. А ведь какие выгоды! Дворец отремонтирован. — Он начал загибать пальцы. — Оснащен. Удобен. Оборону организовать можно по первому классу. Усилить советским батальоном…
Загнул последний и мечтательно посмотрел на Ивана Ивановича.
— Этот батальон его бы там и!..
— Вот именно, — скривился резидент. — Мечты, мечты!.. Из пустого в порожнее. Не едет, собака.
— Под лежачий камень вода не течет…
— В смысле?
— Подталкивать его туда нужно, — вздохнул Иван Иванович. — Не давать спокойной жизни. Пусть знает, что пока не переедет, его в любую секунду могут грохнуть. А там окажется в полной безопасности!
— Что ты все одно и то же долбишь! Сам знаю, что надо!.. Вот и подталкивай! К завтрашней операции все готово, надеюсь?
— Так точно, все готово…
Резидент помолчал, хмурясь. Потом сказал со вздохом:
— Заговоренный он, что ли? По всему так выходит!..
Плетнев не знал, каким именно камушком является он в цветастом полотне этой многосложной мозаики. Задачу ему ставил Симонов. Вторым номером назначили Астафьева. Вооруженный автоматом и гранатами, он был обязан в случае чего прикрывать отход Плетнева. И лечь костьми, если не будет иного выхода.
Затаились на верхушке заснеженного холма. Каменистый склон, поросший редким кустарником и присыпанный снегом, уводил взгляд вниз, к широкому асфальтированному шоссе. Оно, как всегда в горных странах, выныривало из-за холма и скрывалось за следующим. До ближайшей его части было метров четыреста.
Стояла холодная пасмурная погода. Низкое небо темнело, темнело… тучи ползли по нему, ползли — казалось, с натугой, через силу…
И в конце концов посыпался снег.
— Этого еще не хватало, — буркнул Плетнев.
— Да уж, — отозвался Сергей из-за соседнего камня.
Плетнев угнездился за глыбой, перед которой торчал безлистый куст, и просунул ствол винтовки между его редкими ветвями. Ветви ему не мешали, а маскировка была идеальной.
В сетке прицела скользила дорога. Плетнев просмотрел ее справа налево, потом двинулся в другую сторону.
Послышался надрывный вой двигателя. Через минуту вынырнул из-за холма и неспешно прокатил большой автобус. Навстречу ему прогремела какая-то драная легковушка.
Проехал грузовичок. Потом показалась арба, запряженная волами. Арба еле тащилась.
Плетнев щурился в прицел, иногда отрывался, смотрел поверх. Снег словно сошел с ума — сквозь его вихри и спирали едва проглядывали темные очертания холмов. Пространство мерцало и колыхалось. Дорога в нем казалась совершенно призрачной. Еще через десять минут вся она покрылась снегом и вовсе исчезла из виду на фоне таких же белых склонов. Теперь у этой чертовой дороги маскировка была даже лучше, чем у него самого.
Он растерянно посмотрел на Сергея. Тот ободряюще кивнул.
Плетнев снова приник к окуляру, силясь хоть что-нибудь разглядеть.
Потом услышал отдаленный шум. Приближались машины. Одна? Несколько? Он взял в перекрестье примерно тот участок невидимого шоссе, где оно выныривало из-за холма.
Лаковые автомобили кортежа уже одна за другой вылетали из-за поворота. Горели фары. Впереди неслась черная «Волга». Следом — белый «мерседес». Замыкал кортеж белый джип «тойота».
Две последние машины казались призраками — белые на белом.
Прицел следовал за «мерседесом».
Заднее окно закрыто белой занавеской.
Палец чуть прижал спусковой крючок. Отпустил.
Взял чуть выше.
Автомобильные колеса бешено крутились. Из-под них летели комья снега.
Снова он прижал пальцем спусковой крючок. И снова отпустил.
Он не до конца понимал цель. Где она? Этот белый вихрь? Или этот? Или следующий?
Ему казалось, что он чувствует напряжение, исходящее от Астафьева. На его месте Плетнев бы уже заорал: «Ну стреляй же!!! Чего ты ждешь?!»
Он замер, превратившись в продолжение винтовки. Палец надавил на спусковой крючок.
Выстрел!
Выстрел!
Выстрел!
Кортеж прибавил ходу, рискуя слететь на повороте с заснеженного полотна шоссе.
И скрылся.
А эхо еще долго и раскатисто гуляло между склонами холмов.
— Не понимаю, чего они ждут?! — говорил Амин, шагая по кабинету из угла в угол. — Они хотят потерять Афганистан? Численность войск оппозиции достигает уже сорока тысяч! На территории Пакистана создано несколько мощных плацдармов! Сам Пакистан то и дело проводит маневры на границе! И каждый раз я с ужасом жду, что они ее все-таки перейдут! В двенадцати из двадцати семи провинций страны идет война! Все наши просьбы падают, будто капли воды в раскаленный песок! Если они что-нибудь и делают, то совершенно без всякой пользы для нас! Я просил спецбатальон для своей охраны! В конце концов они перебросили его — и что? С двенадцатого ноября он торчит в Баграме! Какой смысл? Зачем он там? Я-то в Кабуле!..
Амин сел, налил стакан воды и жадно выпил.
— Нет, — мрачно сказал он, — точно… Они не простили мне Тараки. Они ждут, когда какое-нибудь из покушений окажется удачным… И меня наконец убьют…
Он снова вскочил и прошел к окну.
— Проклятые заговорщики! Эти бесконечные засады действуют мне на нервы! Мерзавцы!
— Ваш племянник уже вне опасности, — урезонивающе заметил Джандад. — Советские врачи делают чудеса. Даже здесь, в посольстве. А уж в Москве они быстро поднимут его на ноги!.. Между прочим, если б не он, пуля была бы вашей.
— Бедный парень… ладно, допустим, они его подлатают. Но я уже давно за детей боюсь! За жену! Ты же знаешь мое семейство… Дети не могут все время торчать в резиденции, верно? Меня достать не получается — за них возьмутся!
— Но ведь советские обещали обеспечить безопасность! У них огромный опыт… уж кто-кто, а кагэбэшники на этом собаку съели.
— Ох, не знаю!.. — Амин сел и подпер голову руками. — Я уже ничего не знаю!.. А чего тогда они ждут? Сами твердят, что оппозиция буквально охотится за мной, что мне следует усилить охрану, и они за это берутся… А почему тогда не переводят батальон из Баграма в Кабул?
— Ссылаются на то, что здесь негде разместиться, — ответил Джандад, пожав плечами. — Я предлагал им казармы Бала-Хисар. Они сказали, что это слишком далеко от вашей резиденции, и батальон опять окажется бесполезным.
— Советуют перебраться в Тадж-Бек, — кивнул Амин.
— Настоятельно советуют, — подтвердил Джандад. — Уж там-то обещают наладить мощную систему охраны и обороны…
Амин посмотрел ему прямо в глаза.
— Скажи, ты им веришь?
Джандад покусал ус.
— Больше да, чем нет, — ответил он после краткого молчания.
Амин хлопнул ладонями по столу.
— Все! Решено! Переезжаю!
Офицеры стояли возле БТРа и глазели на то, как «мусульманский» батальон готовится к передислокации.
Зрелище собирающегося в поход батальона вообще увлекательно. Если же батальонов три и один из них — «мусульманский», это картина, достойная кисти и пера великих художников, потому что только великий художник способен в полной мере передать ту атмосферу суеты и бестолковщины, которая сопровождает эти сборы.
Палатки исчезли, оставив после себя серо-сизые квадраты оттаявшей травы. На головном БТРе стоял офицер. Хрипло матерясь, он призывно махал руками, подтягивая к себе технику. Пять БТРов уже стояли в колонне. Еще штук пятнадцать БТРов, пара десятков БМП, примерно столько же боевых машин десанта — БМД, десять машин технической поддержки ЗИЛ-131 и десяток крытых грузовиков ГАЗ-66 разбрелись по полю и, чудом не сталкиваясь, таскались по нему из конца в конец, как слепцы при раздаче бесплатного супа.
Вот и Шукуров куда-то помчался по высокой сухой траве, маша руками, яростно крича и, по всей видимости, имея явно невыполнимое намерение согнать это бессмысленное стадо в более или менее компактный гурт.
Солдаты переминались в стороне — кто на корточки сел, кто на бугор… галдеж, как в курятнике.
Давно уже слышался гул. Самолет вынырнул из облаков совсем низко. Скоро он уже бежал по бетону. Развернулся, подрулил поближе и встал.
Плетнев всматривался в группу вновь прибывших. Спустившись по трапу, они шагали к остаткам лагеря. На них была «песчанка», высокие ботинки, синие меховые куртки. На головах — спецназовские кепки с козырьками…
Аникин приложил ладонь ко лбу, аки богатырь из русской сказки, и сказал:
— Ага. Вот и они.
Точно! Наши!
Они приближались, и Плетнев уже различал улыбавшиеся лица. Вот кто-то приветственно махнул рукой…
Через несколько секунд они слились воедино. Ромашов жал руку Большакову. Аникин хлопал по плечам Первухина, Епишев обнимал Астафьева, Плетнев навалился на Бежина, Зубов еще кого-то тормошил.
— Ну как?
— Яйца не поморозили?
— Во ряхи наели на афганских харчах!
— Ты не завидуй! — ответно громыхал Зубов. — Вам то же самое предстоит — сначала жрать без меры, потом срать без памяти!..
Побросали сумки на броню, расселись, закурили.
— Так что вы тут? — спросил Ромашов у Большакова.
— Да вот, видишь, собираемся, — показал Большаков на неразбериху формировавшейся колонны.
— Ну и ладушки… А с кормежкой, правда, как? А то уж мы давненько ничего на зуб не клали…
Кухня со всеми вместе таскалась по полю, ища пятый угол. Перебились сухпайками. И уже всерьез стемнело, когда наконец расселись по приписанным БТРам.
Колонна еще долго на разные лады ревела, пускала дым, стреляла выхлопами, но в конце концов все-таки стронулась и пошла в сторону Кабула.
Мосяков и Иван Иванович сели в «Волгу».
— Двинулись наконец, — буркнул Мосяков. — Во собираются — как вор на ярмарку!.. Ладно, и на том спасибо.
Иван Иванович осторожно выруливал на бетонку.
Мосяков хмыкнул.
— Знаешь, что это?
Он кивком указал на удалявшуюся колонну.
Иван Иванович замялся.
— Ну да… передислокация батальона?
— Не-а! — по-детски возразил резидент. Он поднял указательный палец и торжествующе сказал: — Это, дорогой ты мой, троянский конь!
Иван Иванович осклабился, пару раз гыкнул и прибавил газу.
Машину качало, двигатель ревел, механик-водитель скалил зубы, часто поглядывая на Плетнева. Все шло нормально, только изредка они обгоняли заглохшие БТРы, которые «техничкам» приходилось буксировать на гибком тросе.
Солдаты дремали, кутаясь в шинели. Часа через полтора машина дернулась и встала.
Плетнев выбрался на броню. Колонна стояла где-то на окраине Кабула. Начинало светать, в сиреневом небе над пригородным кишлаком торчали дымы — прямые как палки. Голые ветки деревьев серебрились от изморози. И отовсюду летел остервенелый лай собак — чуяли они их, должно быть.
Впереди виднелся задний борт «технички». Сзади — другой БТР.
На его броне теснились солдаты-«мусульмане». А на обочине толклась небольшая группа местных жителей — человек шесть мужчин в халатах. Солдаты оживленно отвечали на какие-то их вопросы.
Плетнев подозвал механика-водителя.
— Ты их понимаешь? О чем они говорят?
Сержант наклонил голову, прислушиваясь, потом стал разъяснять ему, как младенцу:
— Ну, один говорит — откуда вы. А этот говорит — мы советские… Мы, говорит, из Точикистон… А этот говорит — вам приехали помогать. А этот говорит — зачем нам помогать, нам и так хорошо. А этот говорит — нет, плохо! А этот говорит — немного подожди, все будет хорошо… — Сержант пожал плечами и закончил: — Эти афганцы тоже таджики. Зовут чай пить.
Он еще не договорил последнюю фразу, а Плетнев уже дико орал, размахивая пистолетом:
— Отставить базар! Молчать! Молчать, сказал! Молча-а-ать!..
Солдаты замолкли, недоуменно на него глядя — что за командир еще на их голову?
Откуда-то вынырнул Шукуров.
— С кем воюешь? — насмешливо спросил он, кивая на пистолет.
— Да вон, — сказал Плетнев. — Все тайны растрепали твои «мусульмане».
— Эти, что ли?
Шукуров наклонился и взял булыжник.
И пока тот летел в сторону БТРа, успел крикнуть:
— По местам! Люки закрыть!
Булыган с грохотом ударился о броню, а запаниковавшие солдаты уже теснились, ныряя друг за другом в люки.
— И все проблемы, — сказал Шукуров, приветливо смеясь. — По-другому они не понимают.
Минут через десять колонна снова тронулась и скоро уже длинной ревущей змеей петляла по улицам города. Плетнев заметил, что на одном из поворотов от нее отделилась рота десантных машин БМД и пропала в каком-то переулке. Сами они зачем-то свернули и двинулись к крепости Бала-Хисар, хотя нужно было ехать в противоположную сторону. Около крепости от колонны снова откололось несколько единиц бронетехники…
Уже отсюда взяли верное направление и скоро выбрались на проспект Дар-уль-Аман. Плетнев с легким волнением узнавал знакомые места. Миновали министерство обороны и Государственный музей… а вот проехали молчаливое и темное в этот ранний час Советское посольство!.. Должно быть, спят еще, — подумал он, вдыхая пыльный, казавшийся чуть сладким воздух Кабула. — Кузнецов спит… Вера спит!.. Спят, не знают, что он мимо них проезжает!..
Колонна уже двигалась по прямой асфальтированной дороге, ведшей к дворцу.
Впереди, на горке, виднелись двухэтажные здания из красного кирпича — заброшенные, нежилые… Это были недостроенные гвардейские казармы, в которых предстояло разместиться.
Подъехали, выбрались из машин — и уже через несколько минут казармы ожили.
Солдаты сгружали с грузовиков разобранные двухъярусные койки и матрасы, вереницей таскали их в здание.
В отведенной группе большой квадратной комнате с пустыми проемами окон и нештукатуренными стенами полы были разбиты и усыпаны обломками кирпича.
Нещадно грохоча железом, Аникин и Епишев собирали солдатские кровати возле окон, где было посветлее. Остальные подносили новые комплекты.
— Ну и сарай, — сказал Плетнев, озираясь.
— Почему сарай? Вот, смотри, из отеля «Хилтон» прислали, — возразил Зубов, с лязганьем и громом ставя у стены новую порцию разобранных кроватей. — Пусть, говорят, люди хоть поспят по-человечески. Ведь не звери же они, говорят, не животные! Не коровы!
— Спасибо им большое, — отозвался Аникин. — Душевный все-таки народ.
Зубов оживился.
— И не говори! Говорят, будем хорошо себя вести, нам еще и по матрасу выдадут!
— Да уж лучше бы в коровник, — заметил Плетнев. — Там теплее…
— Во-во! — обрадовался Зубов. — Погреться бы! С телками-то!
Епишев со звоном вытряс из стопы кроватных деталей квадратную дужку и подмигнул.
— Ничего, скоро тебя Ромашов чем-нибудь погреет!..
Потом сгружали боеприпасы, складировали у дверей патронные ящики. Потом Астафьев и Берлин съездили куда-то на БТРе, а вернулись с тюками афганского обмундирования.
Астафьев распаковал один и стал вынимать и раздавать комплекты:
— Приступить к маскараду!
— О! — воскликнул Зубов, подходя. — Это дело я люблю! Раздали маски кроликов, слонов и алкоголиков!
Он скинул собственную куртку, выбрал афганский китель пошире и начал надевать. При попытке сунуть вторую руку в рукав китель расползся по швам. Зубов растерялся.
— Ну как? — спросил он, глупо улыбаясь.
Все захохотали.
— Да ладно вам, — сказал Аникин, критически его оглядывая. — Нормально, чего вы… Веник к бороде привесить — чистый Дед Мороз!
Тут еще Большаков появился. Кинул на штабель патронных ящиков пару матрасов и тоже стал удивленно рассматривать Зубова.
— Гнилые шмотки-то, — озадаченно сказал Зубов, сиротским жестом протягивая ему руки. — И короткие.
Большаков хмыкнул.
— Да уж… Ну, ничего. Тебе в них недолго воевать. Иголки-нитки есть? Кстати, — обратился он ко всем. — Дополнительные карманы на штаны всем нашить. Ясно?
И похлопал себя по бедрам, показывая, где именно следует нашить дополнительные карманы.
Офицеры проводили его взглядами.
— Патроны насыпать, — понимающе сказал Епишев. — А, ничего! И нитки найдем, и иголки. Одежку подштопаем. Окна завесим, буржуйку раскочегарим — такая житуха начнется, у-у-у-у-у!
Большие окна веранды смотрели в голый, облетевший сад. Черные ветви деревьев под редкими клочьями снега на них выглядели еще более жалкими.
Зато на самой веранде, к холодам как следует утепленной, в больших полубочонках зеленели фикусы, форзиции, широкопалые пальмы, и, если прижмуриться, можно было вообразить, что этот зимний сад не ограничен стеклянными стенами, а простирается дальше, дальше…
Посол США в Афганистане Роджер Тэйт и его частый гость, резидент ЦРУ в Кабуле Джеймс Хадсон расположились за низким кофейным столиком. Чашки уже опустели. Джеймс неспешно курил, стряхивая сигаретный пепел в хрустальную пепельницу.
— На южных границах Советского Союза уже несколько месяцев отмечается повышенная активность. В последнее время стало окончательно понятно, что готовится переброска в Афганистан крупной армейской группировки. И очень скоро.
Роджер Тэйт задумчиво кивнул. Помолчав, спросил:
— Скажите, Джеймс, а вы уверены, что подразделение, передислоцированное из Баграма в Кабул для усиления охраны резиденции Амина, — это советский батальон?
— Совершенно уверен, сэр. Просто военнослужащие переодеты в афганскую форму. Как говорится, хитрость сумасшедшего.
Джеймс загасил окурок, а посол усмехнулся.
Потом вздохнул.
— Да, интересный расклад. Выходит, они простили Амина?
— Выходит так, сэр, — ответил Джеймс, пожимая плечами.
— В таком случае дело может повернуться самым неожиданным образом.
Джеймс вертел в пальцах зажигалку, ожидая продолжения.
Посол рассеянно смотрел в окно.
Хмурое зимнее небо Кабула струило сиреневый сумеречный свет.
— Хафизулла Амин — очень энергичный политик. Очень. Я не могу исключить, что, если Советы окажут ему серьезную военную и политическую помощь, его режиму очень скоро удастся укрепиться по всей стране.
— Согласен, — кивнул Джеймс.
Как говаривал старшина Дебря, «солдат без дела — что душа без тела!..»
Поэтому, как только расставили кровати и раскочегарили буржуйки, Ромашов приказал приступить к посменной отработке приемов десантирования из БТРов и БМП — чтобы не томиться бездельем, а укреплять и оттачивать необходимые навыки. Кроме того, рев БТРов и круглосуточные передвижения должны стать для всех настолько привычными, чтобы в тот момент, когда боевые машины двинутся на дворец, афганцы поначалу не обратили на них внимания.
В первую ночь, как только загрохотали дизели и взлетели осветительные ракеты, бригада охраны всполошилась. Расположение «мусульманского» батальона осветили зенитные прожектора, майор Джандад примчался выяснять, в чем дело. Его успокоили — мол, погода стоит холодная, двигатели надо прогревать. Да и вообще — бойцам следует неустанно поддерживать высокую боевую готовность…
А белый дворец Тадж-Бек гордо высился над этой суетой. Раздоров, имевший за плечами два курса архитектурного, разъяснил бойцам, что здание представляет собой характерный пример колониальной архитектуры — английского классицизма. Его торцы украшали такие, что ли, полукруглые завершения с колоннами — по словам того же Раздорова, они назывались ризалитами. Днем дворец был залит солнцем. Ночью — светом прожекторов. В общем, всегда искрился хрустальным сиянием высоких окон.
Он стоял на вершине скалистого холма. По крутым склонам серпантином вилась подъездная дорога. Выложенная гранитными плитами верхняя часть подножия угрожающе щурилась узкими амбразурами. Вокруг здания и у нескольких шлагбаумов на протяжении ведущей к дворцу дороги стояли посты. Люди в военной форме, копошившиеся у фасада, казались маленькими, как муравьи. Однако следовало учитывать, что они вооружены самыми настоящими пулеметами, автоматами, гранатометами, пушками. Невольно закрадывалась мысль — если и впрямь штурмовать, то ведь пока подберешься, пока будешь мыкаться под шквальным огнем по этому серпантину… в щепу тебя размолотят, в мокрое место!..
На одной их двух башен торчал флагшток, и, если хозяин дворца Хафизулла Амин был дома, над его резиденцией развевался флаг.
Говорили, что внутренняя отделка дворца вполне соответствует его роскошному внешнему виду — мебель ручной работы, ванны, целиком вытесанные из глыб мрамора, ковры, люстры богемского хрусталя, кухня, оборудованная такой техникой, что требует от поваров специальной подготовки, лифт, предназначенный для доставки готовых блюд в столовую…
Но бойцов группы «А» все-таки больше интересовал серпантин. И расположение афганских частей из бригады охраны. Они окружали Тадж-Бек на некотором отдалении. Тут и там торчали заграждения из колючей проволоки, вышки с часовыми, армейские бараки. С одной стороны кирпичные казармы гвардейцев — точь-в-точь как отведенные советским, только достроенные. С другой размещался артдивизион. За дворцом прятался танковый полк…
Главный военный советник Огнев сидел в кабине «засекреченной аппаратуры связи» — ЗАС — с телефонной трубкой в руке и в очень напряженной позе.
— Так точно, товарищ министр обороны! — сказал он.
Далеко-далеко от него — за горами, пустынями, реками, — так далеко, что самому быстрому самолету пришлось бы часов пять кроить крыльями голубой ситец неба — министр обороны Устинов, сидя за рабочим столом, в одной руке тоже держал телефонную трубку, а в другой карандаш.
— Ну хорошо, с этим ясно, — сказал маршал, кивнув. — А как идет подготовка операции?
Огнев выслушал вопрос Устинова, и его лицо приняло выражение еще большей напряженности и непонимания.
Он не знал, о какой операции идет речь.
Однако вопрос прозвучал так, как будто обе стороны были по этой части отлично осведомлены и спрашивавший не предполагал, что тот, у кого спрашивают, хоть сколько-нибудь затруднится с ответом.
Главный военный советник еще раз мгновенно и лихорадочно пробежался по обширному пространству своей памяти — и, к большому его сожалению, опять безуспешно.
— Операции? — запнувшись, переспросил он. — Какой операции, товарищ министр обороны?
Устинов помолчал, нахмурившись. Ему было странно слышать этот вопрос. Такого рода вопрос свидетельствовал о служебном несоответствии. И требовал немедленных оргвыводов в отношении поста Главного военного советника в Афганистане… Он пристукнул торцом карандаша по столу. Новая докука…
— Вы что, не в курсе? — с недовольством и даже с некоторым оттенком презрения в голосе осведомился он. — На завтра назначена операция! «Шторм триста тридцать три»!
— Товарищ министр обороны, в первый раз слышу об этом, — признался Огнев, с содроганием понимая, что следующие слова собеседника могут превратить его в ничто. Даже пенсии получать не будет!..
Устинов бросил карандаш на лист.
— То есть как впервые слышите? — раздраженно и сухо спросил он. — Вам придется принять в этом непосредственное участие!.. Обратитесь к… — Он сморщился, вспоминая фамилию. — Как же его… В общем, к начальнику представительства КГБ в Кабуле.
— Есть, товарищ министр обороны, — сказал Огнев. — Есть!
Он положил трубку и вскочил. Вышел из кабины. Резкими рывками набрал номер обычного телефона.
— Ты у себя? — взвинченно спросил он, дождавшись ответа. — Сейчас зайду!
Когда Огнев ворвался в его кабинет, Мосяков стоял возле стола, держа стакан чаю в подстаканнике. Брови резидента были задумчиво подняты, и он смотрел на стакан с таким видом, как если бы пытался на глаз определить температуру и плотность пара, идущего от чая.
— Ты что ж творишь-то, а?! — с порога рявкнул Главный военный советник. — Что за операция готовится?!
— Какая операция? — непонимающе спросил резидент. — Ты о чем?
— «Шторм триста тридцать три»!
— Триста тридцать три?.. — повторил резидент, потирая висок.
— Прекрати балаган! Со мной только что говорил об этом член Политбюро! Ты хоть понимаешь, как меня подставил?!
Мосяков неторопливо сел.
— Ну хорошо, хорошо. А что кричать? Ты присядь. В ногах-то, сам знаешь…
— Я спрашиваю — что за операция?! — зарычал Огнев.
Резидент устало вздохнул.
— Операция по физическому устранению Амина. Штурм дворца Тадж-Бек.
— Почему меня не оповестил? — угрожающе спросил советник.
— Команды не было, — ответил Мосяков, простецки разводя руками. — Мы же все-таки разные ведомства…
— План разработан? — спросил Огнев, с трудом сдерживая ярость.
— А как же!
Резидент со вздохом открыл сейф, достал сложенную в гармошку карту и бросил на стол.
Несколько минут советник стоял, склонившись над картой.
— То есть батальон решено не задействовать? — уточнил он.
— Верно. Именно так решено.
— И кто же, интересно знать, эту филькину грамоту размалевывал? — спросил Огнев, поднимая на резидента сощуренные злые глаза.
— Так. Ну ладно. Хватит, — решительно сказал Мосяков. — Решение принято, план разработан, и…
— Это я тебе говорю: хватит! — взорвался Огнев. — Ты что, людей хочешь здесь положить?! Ты в своем уме — двумя спецгруппами штурмовать?! Сорок бойцов! Ты понимаешь? — сорок!!! А там одних гвардейцев двести! Да бригада охраны две с половиной тысячи! Вооружена до зубов! Ты о чем думаешь? Чего изволите?! Пожалте, кушать подано?! Отрапортовать?! Ты о людях подумал, когда эту писульку готовил?! — Он яростно потряс листом и швырнул его на стол. — Всеми силами надо штурмовать, всеми! Силами батальона плюс две спецгруппы! И добавить несколько подразделений десантников из Баграма! Срочно все переделывать! Срочно! Иначе!..
Играя желваками, Огнев гневно взглянул на резидента, сжал кулак и плотно, с силой приложил его к схеме.
Командиров то и дело вызывали в посольство, где начальство утрясало планы операции, их нужно было сопровождать, и в одну из поездок Плетнев, отпросившись у Ромашова на две минуты, наконец-то сумел забежать в поликлинику.
Он промчался коридором и толкнул дверь.
В небольшом кабинете стоял письменный стол, рогатая вешалка, два шкафа и маленький столик у двери с чайными принадлежностями.
Именно в эту секунду Вера наливала воду из чайника в чашку.
— Разрешите? — еще толком не разглядев ее, запаленно крикнул Плетнев.
Вздрогнув от неожиданности, она обернулась на голос, а рука продолжала лить кипяток — но теперь уже на пальцы, которыми Вера держала чашку.
— Черт! — сказала она, роняя ее на пол.
С грохотом поставила чайник, расплескав воду из-под крышки, стала дуть на обожженную руку, спросила растерянно:
— Ты что так одет?
Протянула руку и погладила его по щеке, будто проверяя, существует ли он на самом деле.
— Афганская форма…
За окном послышался резкий сигнал автомобильного клаксона.
— Это меня! Дай руку.
Вера протянула обожженную руку. Плетнев надел браслет. Она непонимающе взглянула.
— Зачем это?
— Хотелось тебе что-нибудь привезти… Извини, я должен бежать. Потом зайду. Скоро…
Он поцеловал ее в щеку, повернулся и пошел к двери.
— Подожди!
Она шагнула к нему, обняла и на секунду прижалась почти исступленно.
— Иди!
Чувствуя одновременно радость, любовь, досаду, Плетнев только махнул рукой и выскочил за дверь.
Вера подбежала к окну, сдвинула горшки с цветами. Стала дергать неподатливый шпингалет. Распахнула створку.
— Саша!
Он уже несся к машине. Оглянулся на бегу — Вера улыбалась и махала рукой. Он махнул в ответ, вскочил на заднее сидение. Машина тронулась, резко набирая ход.
— Ах, дьявол! — пробормотал он, машинально нащупывая монету в нагрудном кармане.
— Что такое? — спросил Ромашов.
— Да ну, ерунда… Должен врачу тут одному кое-что передать, все забываю…
Плетнев бессмысленно покрутил ее в пальцах, а потом с досадой сунул обратно.
Небо на востоке розовело. Клочья жухлой травы на склонах серебрила изморозь.
Все высыпали из казармы, стояли у входа, озираясь. В некотором отдалении группа офицеров «мусульманского» батальона что-то обсуждала на повышенных тонах.
— Что стряслось? — спросил Астафьев, ежась и куце позевывая.
— Патруль пропал, — озабоченно разъяснил Большаков.
Из-за казармы послышался рев заведенных двигателей. Две БМП, переваливаясь, поехали по холмам.
— Вот придурки! — с досадой сказал Зубов. — Куда провалились? Мерзни теперь из-за них…
— Вон они, — с облегчением сказал Епишев. — Бегут.
И точно — на верхушке холма, озаренного первыми лучами солнца, появились два неуклюже бегущих солдатика.
Благодаря шинелям без хлястиков и зимним солдатским шапкам с опущенными ушами, а также неизгладимой печати общей расхлябанности, оба выглядели чрезвычайно непрезентабельно. Вдобавок второй, с пулеметом, споткнулся и полетел кубарем, подняв тучу пыли. Вскочил, встряхнулся, подобрал оружие и припустил к недобро поджидавшим командирам…
— Ну?! — сдавленным от ярости голосом спросил Шукуров, когда они вытянулись перед ним.
— Мы патруль ходили, да, — хлюпая носом, сказал первый солдат. — А потом пришел этот человек…
— Какой человек?!
— В военной форме такой, — пояснил второй, едва не плача. — Говорит: вы замерзли, наверное, пошли чай пить…
— Ну?!
— Мы пошли, да… Он нас привел туда… — Первый неопределенно махнул рукой. — Там дом такой…
— Караулка ихняя…
— Там стали спрашивать, кто такой… Откуда приезжал… Мы говорил: вам помогать приезжал…
— Спрашивал, сколько вас тут, кто командир у вас тут, — уже чуть более бодро вставил второй. — Плохой человек: оружие отбирал, по щекам бил…
— Вы сказали? — спросил Шукуров, явственно скрипя зубами.
— Сказали, да…
— Ну?!
— Офицер говорил: э, молодец! Говорил, земляк должен друг друга уважать… Конфет давал… чай давал…
Через три минуты рота Шукурова построилась.
Провинившиеся солдаты стояли, опустив головы. По щекам текли слезы.
— Товарищи солдаты и сержанты! — выкрикнул Шукуров. — Эти два бойца нарушили присягу. Они добровольно сдались первому встречному! Они рассказали все, что знали о наших задачах! Они не выполнили приказ и являются преступниками. А по закону военного времени преступники подлежат расстрелу на месте!
И он начал вытягивать из кобуры пистолет.
— Во дает! — невольно пробормотал Плетнев. — Неужто пристрелит?
— Вообще-то есть за что, — заметил безжалостный Аникин.
— Сержант Садыков! Старший сержант Мирзаев! — крикнул Шукуров, потрясая пистолетом. — Приказываю привести приговор в исполнение!
Солдаты упали на колени и громко завыли, размазывая по щекам слезы и грязь.
Установилась мертвая тишина. Стало слышно, как где-то вдали подал свой тоскливый голос шакал, пробужденный, вероятно, от сна парным воем приговоренных.
Сержанты, испуганно озираясь и, похоже, сами едва держась на ногах от ужаса, вышли из строя и стали медленно приближаться к своим жертвам.
Один из преступников мягко повалился набок и замер.
— Обморок, — с сожалением констатировал Аникин.
Второй по-прежнему рыдал, закрывая лицо ладонями.
— Ладно, отставить, — сказал Шукуров, суя пистолет в кобуру. — Скажите спасибо другим офицерам, которые уговорили меня не применять крайних мер… Бросить их в подвал и колотить палками, пока не раскаются!
Сержанты тут же кинулись поднимать недавно обреченных. Оба действовали преимущественно пинками. Подняв, поволокли куда-то за угол.
— Палками?! — изумился Астафьев и посмотрел на Плетнева. — Ничего себе!
Плетнев пожал плечами. Кто их тут разберет…
— Вот так, — наставительно сказал Зубов. — Это тебе не Европа.
Распустив роту, Шукуров подошел к нам.
— Что, правда палками? — не выдержал Астафьев.
— Да ну, — устало отмахнулся он. — Хорошо бы, конечно, выпороть дураков, да устав не позволяет… Пусть хоть до обеда этой порки подождут, тоже полезно в воспитательных целях…
— Кремень мужик! — восторженно шепнул Аникин.
Майор Джандад стоял у балюстрады и смотрел вниз, в ложбину между холмами, где располагались недостроенные казармы, занятые советским батальоном.
Лицо майора Джандада имело очень подозрительное и озабоченное выражение.
На секунду он убрал бинокль в сторону и сощурился. Мельком взглянул на стоявшего рядом офицера — своего заместителя.
Снова поднес бинокль к глазам.
Час назад поступила информация, что в Советском посольстве наблюдается значительное оживление. Много новых лиц — все мужчины в штатском. Но, судя по выправке, военные. Кроме того, посольство часто посещает командование советского батальона. Источник намекал, что такого рода оживленность может быть признаком подготовки какой-то крупной операции… Но какой операции? Какую операцию может готовить «мусульманский» батальон? Штурм дворца? Но это же безумие!..
На пространстве между дворцом и казармами, грохоча двигателями и оставляя за собой выхлопы сизого дыма, маневрировали два советских БТРа и две БМП.
Вот один БТР остановился. Из него посыпались бойцы, одетые в афганскую форму.
На бугре стоял человек, тоже одетый в афганскую форму.
К нему быстро приближалась одна из БМП. Когда осталось метров пять и уже было понятно, что этот командир может уцелеть только чудом, он хладнокровно поднес ко рту микрофон рации и что-то скомандовал.
БМП остановилась как вкопанная.
Бойцы путались в длиннополых шинелях и громоздкой амуниции. Вот один и вовсе застрял в люке. Вывалился наконец, встал к борту. За ним более или менее ловко выбрались остальные.
Командир хмурился. Что-то резко спросил.
Потом произнес несколько фраз — судя по всему, не похвальных.
Скомандовал и дал отмашку.
Личный состав уже поспешно нырял обратно в люки.
Люки закрылись. БМП взревела, выстреливая столбы дыма…
Майор Джандад снова отнес бинокль в сторону.
— Нет, не верю, — сказал он. — Это абсурд.
Офицер кивнул:
— Конечно. Совершенный абсурд. Такими силами они все равно ничего не могут сделать. Только людей положат…
— И все-таки я не понимаю, что они копошатся? — задумчиво-настороженно пробормотал Джандад. — Что им не сидится? Третий день от них нет житья.
— Может быть, просто хотят занять солдат? — предположил офицер. — Советские не любят, когда нижние чины сидят без дела. Организовали учебу, пока время есть…
Джандад опять поднес к глазам окуляры.
— Ну да… Днем они учатся. Вечером повторяют. Ночью тоже покоя нет… Что-то не нравится мне вся эта деятельность! Одно из двух — или они делают слишком много, или мы — слишком мало!.. Пошлите к ним офицера с извинениями, что мы не можем принять приглашение на ужин. И объявите в бригаде повышенную боевую готовность.
Он лег на правый бок, поплотней укутался одеялом и закрыл глаза, зная, что секунд через пятнадцать сознание мягко замутится, а еще через двадцать пять он будет спать сном праведника.
Поздним вечером вернувшись с командного пункта, Ромашов объявил, что время «Ч» назначено на завтра. Конкретный срок будет сообщен позже.
Завтра.
Плетнев повернулся на другой бок. Через минуту снова заворочался.
И вдруг испугался — может быть, он боится?! Почему он не спит?!
Фу, глупость какая! Он не должен бояться. Страх бесполезен. Чего ему страшиться? Смерти?
Ну да, смерти…
Ведь будет бой. И никто еще не знает, как он сложится.
Он вдруг подумал — почему отец никогда не говорил о войне? Отделывался какими-то незначительными шутками. В детстве Плетнев часто его теребил — расскажи да расскажи. А он рассказывал только одну связную историю. Про то, как неожиданно слег начальник караула. А без него нельзя сменить часовых. То есть можно — но, согласно Уставу, только при знамени части. Знамя заменяет начкара. Но ведь знамя просто так не носят. Знамя положено нести с соблюдением соответствующего церемониала. Стоял ясный морозный день. Снег сверкал, искрился. И его отец — такой же старший лейтенант, как он сейчас, — в сопровождении двух солдат, печатавших строевой шаг на кое-как утоптанной тропинке, шагал к складу боеприпасов с алым, светящимся на солнце знаменем!.. Плетнев так ясно всегда это видел — как будто сам всякий раз с этим знаменем шел!.. А больше отец ничего не вспоминал. Ну или, во всяком случае, не рассказывал.
Да, мы победим! — в этом Плетнев был уверен. Но ведь может и так случиться, что кто-то…
Он уже видел смерть. Помнил, с каким удивленным лицом упал афганский офицер, когда в него выстрелили из толпы. И лица безоружных мятежников, в которых палил оскаленный министр безопасности, тоже стояли перед глазами. И ему не нужно было сильно напрягаться, чтобы вспомнить, как легко входит нож в человеческое тело… Но это все были чужие тела. Их пробивали пули… они удивленно валились наземь… (Да, точно, главный признак смерти — удивление. Это он уже давно понял…) Его собственное тело оставалось невредимым, ему пока еще нечему было удивляться напоследок…
Плетнев не сказал бы, что вид смерти его потрясает. Она выглядела ужасно, это правда. Короткие конвульсии… кровь, быстро черневшая на здешнем сумасшедшем солнце… Но при этом смерть являлась стороной жизни — той, которую он сознательно выбрал когда-то. Ведь его вооружали специально, чтобы он мог убивать, решая поставленные перед ним задачи. И защищая при этом собственную жизнь. Он всегда был вооружен, всегда готов пустить оружие в ход… Смерть входила в правила игры, и он сравнительно равнодушно наблюдал ее неожиданные явления. Возможно, кто-нибудь сказал бы, что он бесчувствен. Но нет, это не так… Просто он не мог позволить себе задумываться над этим. Подобные раздумья неизбежно сломали бы в нем бойца…
Завтра штурм… завтра!
И если хотя бы одна пуля!.. одна-единственная пуля!..
Плетнев представил себе такую картину. Он, допустим, лежит на земле. А Серега Астафьев стоит и смотрит. При этом Серега — жив. А он, Плетнев, — мертв… Наверное, Астафьев почувствует не только жалость… не только горе. Но и какую-то неловкость, что ли… Ведь Плетнев — мертв, а он — жив! И это — навечно!
Всегда, как представляешь себя мертвым, кажется, что ты будешь мертвым не до конца. То есть все вокруг, конечно, будут думать, что ты мертв окончательно, решительно и бесповоротно и ничего живого в тебе уже не осталось — нет и никогда не появится вновь. Но на самом деле ты мертв не совсем — ведь как иначе почувствовать и оценить все то, что происходит после твоей смерти? С какими лицами друзья смотрят на твое тело? взаправду им горько или они только делают вид? И как Вера отнеслась к твоей гибели? Чувствует она утрату, кажется ли ей, что мир опустел? — или все то, о чем ты думал с такой радостью и с таким ожиданием, — это было игрой и обманом?
Но сейчас, ворочаясь на койке, он вдруг отчетливо понял, что если смерть — то это смерть настоящая, не из детской игры в войнушку. Ничего и никогда — ни взгляда, ни мысли, ни ощущения. Солнце взойдет — но ты его не увидишь. Прохладный ветер слетит к вечеру с гор — ты его не почуешь…
Сегодня они с Серегой в шутку договорились, что если одного из них серьезно ранят — ну, скажем, ногу оторвет или руку, — второй прикончит. Потому что нет смысла оставаться в живых без ноги. Или без руки. Плетнев, во всяком случае, не видел этого смысла. И Серега согласился — он тоже не видит. Так они и условились. В шутку как бы. Но ведь в каждой шутке есть только доля шутки…
Родителям, понятное дело, правды не скажут. Им привезут цинковый гроб. Сообщат, что он… ну, под машину попал, например. Или поскользнулся нечаянно — бац! головой о бордюр. Вот такая нелепая смерть. Соболезнуем. Они никогда не узнают, кем был их сын. Так и останутся в убеждении, что он работал в военкомате. Перебирал бумажки. Как папа говорит — на писарской должности.
Поставят портрет в траурной рамке на телевизор. И рюмку, накрытую ломтем хлеба. Будут молчать…
Господи, как же их жалко!..
Да, вот именно: не себя, а их.
А Вера — так она и вообще ничего не узнает. Вообще ничего. Скажем, она начнет его искать. Придет в расположение. И кто-нибудь (может быть, это будет один из товарищей! может быть, Зубов! или Аникин!) переспросит с холодным недоумением: «Плетнев? Не знаю… минуточку. Слышь, Захаров! Тут какого-то Плетнева спрашивают. Ты знаешь?.. Нет, девушка, тут такого нет. И никогда не было…»
Она немо покивает — что ей сказать? Что тут скажешь? Ведь серьезный человек ответил — в форме и при оружии. Конечно же, он говорит правду. Чистую правду. Но, с другой стороны, она же помнит!.. Или это был сон? мираж?.. Она поднесет пальцы к виску, мучительно морщась… и пойдет назад. «Нет и никогда не было!» — ведь именно так сказал этот военный?..
Боже мой, как же ее жалко!..
Нет, он не боится. Совершенно не боится. Нечего ему бояться. Он готов. Он офицер группы «А». Его выучили ничего не бояться! И добиваться поставленной цели! И оставаться живым! Несмотря ни на что. Вопреки всему. Ему нельзя помешать! Ему никто не помешает выполнить приказ! Он победит!..
Плетнев подумал так, и ему стало легко.
И он уснул…
А уже под утро снова что-то стало томить… и наконец он понял! Яблоки! Откуда взялись эти чертовы яблоки?!
Он не мог вспомнить. Но выбрал дорогу к причалу.
— Стой! Стой, паразит! — кричал Гусь гулким и раскатистым голосом.
Море было уже близко — его зеленоватое стекло светилось впереди.
Он бежал со всей мочи. Он быстро бежал, очень быстро! По сторонам дороги мелькали цветы, трава!..
— Стой! Я кому сказал!
Время текло медленно. Каждый стук был долгим и протяжным.
Ремешок сандалета лопнул. Отпустил полу майки. Яблоки раскатились.
— Сто-о-о-ой!
Пыль под ногами была теплой, а доски причала — прохладным.
Оттолкнулся ногами от края — и полетел.
Вода послушно расступилась.
Он не слышал тревожного гудка, с которым причаливала баржа.
Он погружался все глубже.
Скоро схватился за перекладину, соединявшую сваи причала, и посмотрел вверх.
На него надвигалась темная тень.
Диск солнца в ярко-зеленой воде походил на желток.
Тень приблизилась и закрыла его.
Он видел себя со стороны. Серебряные пузыри вырывались изо рта. Лицо было искажено страхом, глаза вытаращены.
Руки шарили по скользкому железу, то и дело натыкаясь на твердые стяжения ракушек.
Серебряные пузыри изо рта всплывали и таяли.
Он разжал пальцы.
Сандалеты стали тонуть, быстро растворяясь в черно-зеленой глубине…
…Плетнев раскрыл глаза и сел.
— Ты чего орешь? — спросил Аникин.
В казарме было почти темно. В слабых отсветах буржуйки, бросавшей красные сполохи, можно было разглядеть, что окна завешены плащ-палатками и заставлены коробками от сухпайков. Кровати в несколько рядов…
Аникин дежурил, то есть не сопел на своей кровати, как все, накрывшись с головой афганским грязно-зеленым верблюжьим одеялом, а сидел у буржуйки на каком-то ящике. Со скрежетом открыл дверцу и кинул в алый зев несколько кривых палок порубленного саксаула. Прихлопнул.
— Я-то? — тупо спросил Плетнев, нашаривая ботинки.
— Что-то шумнул пару раз… Я уж будить хотел. Все равно через пару минут подъем.
— А-а-а… Да ну, фигня. Приснилась какая-то дурь…
Скучавший Аникин оживился.
— У, брат! Это дело такое. Ты спишь, а башка-то варит. Такого иногда наварит!.. — Он махнул рукой. — Представляешь, у меня утром свадьба, а ночью снится, будто я под трамвай попал и мне ноги отрезало! Каково? И главное-то: не ног мне моих жалко, а ботинок! Новых лаковых ботинок, в которых я в ЗАГС идти должен! Вот, значит, я сплю и думаю…
Он взглянул на часы, оборвал себя на полуслове и заорал со всей дури:
— Подъем!!!
«— Скучный вы все-таки человек, Парфен Дормидонтович! — ответил Горячев. — Все-то вы в прошлое смотрите! А надо бы — в будущее! За будущим — правда!»
Бронников отстучал последнее в девятой главе слово — «правда», от души ляпнул восклицательным знаком и с неспешным наслаждением выкрутил лист из машинки.
Готово дело!
Две трети книги лежали перед ним ровной стопой листов, кропотливо испещренных буквами. Конечно, немного затянул… мог бы раньше сделать. Но ничего, ничего! Как раз к Новому году… новогодний подарок самому себе. Да еще и вторую часть аванса можно получить!.. что говорить — очень своевременно!.. очень своевременная книга!.. красота!..
Насвистывая, он уложил рукопись романа «Хлеб и сталь» в папку, завязал тесемки аккуратным бантом, папку сунул в портфель. Надел пиджак, привычно похлопал по карманам. Сигареты на месте… зажигалка тоже. Самописка… свежий носовой платок… Окончательно собравшись, надел пальто, шапку, взял портфель в левую руку, захлопнул дверь, прошел коридорчиком, отметив, что соседки Алевтины Петровны, как обычно, нет дома, и невольно покосившись на матово поблескивающий телефонный аппарат. При этом испытал такое же неприятное чувство, как если бы взгляд упал на какое-то ядовитое насекомое. Затем громыхнул запором, вышел, и звук захлопнувшейся двери гулко отозвался на лестничной клетке.
Небо матово светилось, короткий декабрьский день смеркался и, несмотря на сравнительно ранний час, обещал совсем скоро сделаться вечером.
Задумчиво глядя под ноги, Бронников неспешно миновал детскую площадку. Когда он свернул за угол, со скамьи поднялся какой-то запорошенный снегом молодой человек и пошел следом. А из стоявшей неподалеку «Волги» выбрались двое — такие же неприметные — и вошли в тот самый подъезд, из которого минуту назад вышел Бронников.
Он шагал в снежном мерцании, размышляя о том, как мимолетна радость… Вот, казалось бы, сделал назначенное самому себе дело — дописал две трети этой металлургической белиберды. Можно же и порадоваться!.. Ну да, он порадовался минуты полторы… А прошло еще пять или десять, и от радости той даже тени не осталось.
Ну, ничего… Вот он скоро допишет книгу… ее прочтет корректор… повозится с ней техред… потом сдадут в печать!.. Осенью она выйдет — толстенькая такая, тяжеленькая, в свежем глянцевом переплете. Приятно взять в руки. Криницын толковал, что постарается выбить тираж побольше… мол, тема актуальная, язык выше всяких похвал!.. Если это выгорит, Бронников получит потиражные… при удаче гонорар может вырасти втрое, вчетверо!.. не фунт изюму. Потом кто-нибудь отзовется рецензией… может быть, Горошкин в «Литературке»… или даже Крапотин в «Известиях»!..
Бронников как следует постучал ногами по стальной решетке у входа, потянул на себя тяжелую дверь и вошел в издательство.
— Бронников, — сказал он вахтеру. — В прозу, к Криницыну.
Вахтер лишь вскинул на него взгляд и тут же согласно кивнул. Бронников миновал его стол, подошел к гардеробу, поставил портфель на стойку и стал неспешно снимать пальто, чувствуя удовольствие от того, что он вот так свободно и чинно входит в издательство… между прочим, одно из главных издательств страны… вот так солидно снимает шарф и шапку, ничуть не суетясь, — нечего ему суетиться перед гардеробщицей; ее дело маленькое — принимать одежду, а он пришел не по пустякам и, в соответствии со своим положением, выглядит собранным, сосредоточенным, серьезным и даже, пожалуй, важным человеком.
Взяв номерок и отвесив этой пожилой женщине мимолетный кивок, Бронников поднялся на второй этаж, повернул за угол, прошел коридором, упиравшимся в огромное торцевое окно, и открыл дверь редакторского кабинета.
Криницын сидел за столом, заваленном бумагами и папками, низко склонившись в клубах табачного дыма, и, держась за голову обеими руками, ерошил пальцами влажные от пота останки шевелюры, неровно и скудно обрамлявшие его сизую лысину. И поза его, и характерно мутный взгляд, который он поднял на вошедшего, были уже хорошо знакомы Бронникову и свидетельствовали о том, что Криницын не совсем трезв, а если выразиться точнее, то и совсем даже не трезв.
Он был лет на десять старше, и говорили, что в молодости подавал какие-то очень серьезные надежды. Криницын успел хватить войны — правда, самый краешек: был призван и направлен в артиллерийскую школу, а к тому времени, когда их выпустили, фронт уже догромыхивал на берегах Одера и Эльбы. Почти год торчал в Австрии в составе оккупационных войск, затем был демобилизован и поступил на филфак. Уже через два года напечатал два военных рассказа, встреченных критикой неоднозначно. С одной стороны, хвалили за крепкость языка и формы, с другой, ища и не находя нужных слов, лепили что-то про мягкотелость и добро с кулаками. В действительности же рассказы вовсе не прокламировали мягкотелость и добро без кулаков, а лежали в привычном русле бравой послевоенной литературы. Но в них ощущался какой-то подземный гул, сопровождавший традиционно написанные сцены фронтовой жизни, и смутное и знобкое ощущение, что автор не обнародовал и стотысячной доли известной ему правды и ужаса. Потом вроде бы Криницын сработал какую-то большую вещь — повесть, что ли, — и с этой безоглядной рукописью попал в самые, что называется, жернова; и, по слухам, именно в этих-то жерновах и перетерся в прах — во всяком случае, писательская его карьера закончилась. Что же касается редакторской работы, на которую его взяли после десятилетнего периода совершенного смирения, то редактором он был знаменитым — из тех именно редких, что способны читать не то, что написано, а то, что должно быть написано. В юности Бронников не раз и не два удивлялся тому, что люди не видят самых простых внутренних закономерностей текста; прочтя, вяло жмут плечами — ничего, мол, понравилось вроде… «А что не так?» — «Да как-то вот…» — «Ну что, что?» — «Ну не знаю… да вроде нормально…» Но проходил год или два, или даже три, он возвращался к своей запылившейся писанине и вдруг отчетливо видел, что если этот кусок выкинуть, этот переставить сюда, а здесь и здесь вписать буквально по одной фразе, связывающей фрагменты, то очень даже ловкая получается история!..
А Криницын сразу все видел и без раздумий советовал.
К сожалению, по большей части ему приходилось иметь дело не с такими текстами, в которых левым рукавом взмахнешь — ясно озеро разливается, правым — гуси-лебеди поплыли. Издательство и впрямь было союзного значения и обширно печатало книги представителей Союзных республик, по преимуществу секретарей национальных Союзов писателей. Криницын, загнанный в жесткие рамки издательского плана, пахал буквально как лошадь, перелагая подстрочные переводы многотомных романов, сделанные столь же даровитыми, как авторы, местными кадрами, на язык большой русской литературы. Решение этой задачи требовало не только виртуозного владения самыми разными пластами русской лексики, но подчас и композиционных переделок, появления новых героев, исчезновения прежних, изменения завязок и финалов, а то и введения целых сюжетных линий — то есть, короче говоря, полного перелопачивания сих бессмертных произведений: все равно как рассыпать набор, а потом пересобрать литеры в новой комбинации, хоть как-то пригодной для появления в виде книги…
— С наступающим! — сказал Бронников и, щелкнув застежками портфеля, извлек два предмета — папку с рукописью, которую со значением положил перед редактором, и бутылку коньяку, сразу взявшись за вызолоченное ушко ее крышечки.
— О, старик! Зачем ты! — вяло сказал Криницын, меняя позу. — Вон у меня в шкафу этого добра!..
Писательские бонзы, при всей их напыщенности, понимали, чего стоит редакторская деятельность Криницына, и, держа в уме будущее, когда сами, когда через посредство чернявых улыбчивых клевретов то и дело подносили виноград коробками, хурму мешками, вино бочонками, коньяк ящиками…
— Да ладно, — сказал Бронников, опуская откупоренную бутылку. — Кто кого поить должен: редактор писателя или писатель редактора? Эх, лимона не взял!..
— Сейчас, — буркнул Криницын, поднимаясь. — Погоди…
Сопя на всю комнату, он поставил на стол два тонких стакана с многочисленными чайными ободками и щербатое блюдце, на котором, натурально, лежали свежие ломтики лимона.
— Туркмен заходил, — скривился Криницын, садясь. — Он, понимаешь, про канал пишет.
— Про какой канал?
— Не знаю. Да он и сам не знает. — Криницын пожал плечами. — В сущности, там у них один канал — Каракумский. Я и говорю: давайте не будем тень на плетень наводить, а так и скажем: Каракумский канал. А потом уже про героизм его строителей. Нет, говорит, Каракумский не хочу… Мол, у них про Каракумский канал только ленивый не писал… нужно что-нибудь оригинальное. Уперся как баран. Ну, давай.
— С наступающим, — повторил Бронников, поднимая стакан. — Чтобы в этом году!..
— А! — почему-то отмахнулся Криницын, кривясь. — Давай уж, чего там!
И тут же запрокинул голову, и только движение кадыка отметило, что напиток пролился по назначению.
— Дописал, значит? — спросил он затем, жуя дольку лимона и морщась.
— Ну да. Две трети… по договору ведь так?
— По договору так, — согласился Криницын, вновь разливая коньяк по стаканам.
— Не очень гонишь? — поинтересовался Бронников.
— Ладно, чего там… Давай!..
Он выпил, поставил пустой стакан и потянулся к телефону. Нетвердо суя палец в отверстия диска, набрал номер.
— Галя?.. тут это… Бронников пришел… К тебе?.. Ну хорошо. — Положил трубку, посмотрел почему-то не на Бронникова, а куда-то в угол комнаты и сказал: — Ты потом это… к Гале поднимись. К секретарю.
— Зачем?
— Не знаю, — скривился Криницын. — С договором там чего-то… не знаю. Ладно, давай.
— Погоди, — сказал Бронников. — Яша, ты рукопись-то смотреть будешь? Или как? А то мы сейчас с тобой назюзимся, так и…
— Не назюзимся, — возразил Криницын и тут же выпил.
Между тем Бронников видел, что его окончательно повело: Криницын что-то бормотал и то и дело вытирал мокрые губы ладонью. Потянул к себе папку, раскрыл и проговорил так удивленно, как будто впервые видел название:
— «Хлеб и сталь»! Ишь ты!..
Бронников сдержанно прокашлялся. Но редактор ничего больше не сказал. Кое-как завязал тесемки и отодвинул.
— Вот ты даешь дрозда! — не выдержал Бронников. — Как в первый раз видишь!
Криницын поднял мутный взгляд.
— «Даешь дрозда»… Что за нелепое выражение!.. Я бы еще понял — «даешь дрозду»!.. — Он ухмыльнулся. — А «даешь дрозда»!.. Нет, брат, это… А вот знаешь, — пробормотал он затем. — Как там?.. Та-ра-ра-пам-пам… Помнишь?
— Что?
— Ну, песня же! — рассердился Криницын. — У Галича же! Под утро, когда устанут… влюбленность, и грусть, и зависть… помнишь, нет?
— Нет, — признался Бронников. — Такой не знаю.
— Да ну!.. И гости опохмелятся… и выпьют воды со льдом… Скажет хозяйка: «Хотите послушать старую запись?» — и мой глуховатый голос войдет в незнакомый дом!..
Криницын уже не читал, а именно пел — хрипло, негромко, но довольно верно и приятно.
— И кубики льда в стакане звякнут легко и ломко… И странный узор на скатерти начнет рисовать рука… И будет бренчать гитара… и будет крутиться пленка… и в дальний путь к Абакану отправятся облака!..
Он разлил остатки и взял свой стакан. Бронников с чувством неловкости заметил мокрую дорожку на его правой щеке.
— А дальше там… вот!.. это я люблю!.. И гость какой-нибудь скажет: «От шуточек этих зябко!.. и автор напрасно думает, что сам ему черт не брат!..» — Криницын помотал головой и вытер глаза кулаком. — «Ну что вы, Иван Петрович! — ответит гостю хозяйка. — Бояться автору нечего, он умер лет сто назад!..»
Он как-то странно гыкнул и допил то, что было в стакане.
— Лет сто!.. понимаешь?.. лет сто!
— Ну сто так сто, — несколько взвинченно согласился Бронников.
Он разозлился. Что за ерунда, в самом-то деле! Нажрался в три секунды… дела не говорит!.. рукопись не смотрит!.. значит, снова сюда плестись! Что за нескладуха!..
— Ну да, сто, — вяло сказал редактор. — Ладно, старик… извини… видишь, как тут… Туркмены… Новый год… — он оперся локтем о стол и опустил на ладонь голову. Потом пробормотал с уже закрытыми глазами: — Ты к Гале-то… это… поднимись.
Бронников с досадой сунул папку в портфель, встал, нарочно громыхнув стулом, что, впрочем, не произвело на Криницына никакого впечатления, и, чертыхаясь про себя, вышел из комнаты.
Когда он открыл дверь приемной, секретарь Галя, миловидная женщина лет тридцати, сидевшая у двери в кабинет директора издательства Хохлова, повернула голову и взглянула на него, немного оттопырив нижнюю губу, что придало ее милому личику несколько удивленное выражение.
— Добрый день, — с улыбкой сказал Бронников. Ему всегда казалось, что она с ним чуточку заигрывает. — С наступающим вас! Я Бронников. Мне Криницын сказал, что вы будто бы…
— Ах, Бронников! — очень обрадованно ответила Галя, и лицо ее сделалось сосредоточенным и серьезным. — Так вы Бронников? Бронников, Бронников!.. — повторяла она, перебирая лежавшие слева от нее бумаги. Наконец выхватила нужную: — Вот, подпишите!
Зазвонил телефон, и Галя потянулась к аппарату.
— Что это? — машинально спросил он, но секретарша уже отвлеклась и теперь что-то втолковывала кому-то в телефонную трубку.
«Соглашение… — прочел Бронников, — о расторжении… Договор номер… между… и Бронниковым Г.А., именуемым в дальнейшем автор…»
— Что это? — переспросил он, поднимая глаза от документа.
— Подписали? — Секретарша брякнула трубку на аппарат и протянула руку за листом.
— Почему расторжение? — спросил Бронников, относя ладонь дальше от нее. — На каком основании?!
— Аванс же остается у вас, — настойчиво пояснила она, непонимающе улыбаясь. — Я не знаю. Вас вычеркнули из плана!..
— Почему вычеркнули? — спросил Бронников, холодея от макушки до самых кончиков пальцев на ногах. — Как это?
— Ну как это? Так это! Скорректировали план и вычеркнули.
— Но на каком основании?!
— Это не ко мне, — отрезала она. — Подписывайте.
— Подождите! Как же так!.. Павел Клементович у себя?
— У себя. Но Павел Клементович не принимает.
— Почему не принимает?
— Павел Клементович занят, — холодно сказала секретарша. — Что тут непонятного?
— Да, но…
— Павел Клементович занят! — громким железным голосом повторила она, и Бронников вдруг понял, что даже если сейчас он заорет, зарычит, вышибет к чертовой матери дверь и все-таки ворвется в кабинет, это уже ничего не изменит — его вычеркнули и обратно не впишут!
Дверь приемной снова раскрылась, и Алена Збарская, бросив Гале свое несомненное, уверенное как в настоящем, так и в будущем: «У себя?» — на что Галя приветливо и покорно кивнула, — стремительно прошагала мимо него, оставляя за собой сложный аромат здорового разгоряченного тела, духов и еще того, что не является запахом и не имеет названия, но неминуемо заставляет вздрагивать мужчин, в которых осталась еще хотя бы искра животного огня.
Бронникова, стало быть, она не заметила. То есть что значит — не заметила? Мазнула, разумеется, по нему взглядом, но узнавания своего никоим образом не выразила — не улыбнулась и не воскликнула «Привет, Гера!», как делала всегда прежде. Приличных любовников из них по ряду причин не вышло. Главной была та, что Бронникова бесило, когда Алена, едва лишь почуяв его расположение, начинала похлопывать по плечу — мол, ох уж и талантливы мы с тобой, старик!; и он очень жалел, что Кира в свое время не смогла понять, что пышность Алениных телес не способна искупить ее нелепого амикошонства и пустопорожности, — ведь и впрямь не могло между ними быть не только ничего серьезного, душевного, но даже и первая же попытка телесного немедленно показала всю свою обреченность… Но все же при мимолетных встречах на всякого рода литературных посиделках ему казалось, что Алена симпатизирует ему так же, как он ей, — да, симпатизирует, хотя, честно сказать, пьески ее (все больше детские, даром что у нее самой детей не было), на его взгляд, были не более чем натужными попытками выжать из себя то, чего на самом деле не существует, а если говорить прямо, то просто-напросто графоманскими… Сейчас она лишь едва заметно кивнула, и в этом мимолетном кивке он прочел все: и что она все знает про его неурядицы; и что ей его немного жаль — ну честное слово жаль!; и что он, конечно же, не оправдал некоторых ее ожиданий; и что раньше она ему это склонна была прощать, надеясь на будущее; и что теперь хочет держаться подальше, поскольку они стали птицами уж слишком разного полета — она вот, видите, пинком двери открывает, а он кто?!..
Открытая пинком дверь уже затворялась, но еще было слышно, как Алена за ней хохочет и заливается.
Бронников снова перевел взгляд на секретаршу Галю.
Галя смотрела на него с немым и настойчивым ожиданием.
— Где? — хрипло сказал он.
Подписал, вышел из приемной, спустился вниз…
На улице была метель, Москва плыла куда-то ощупью, неуверенно топыря ржавые пальцы фонарных столбов.
В затылке стучало, подошвы ботинок скользили по снежному накату.
Он вошел в квартиру, повесил пальто… Отпер дверь комнаты, занес было ногу — да так и замер на пороге.
Запах? — нет, не запах… что же?
Не запах?.. необъяснимое чувство говорило ему, что кто-то заходил сюда за время его отсутствия!
Бронников бросил портфель и кинулся к подоконнику.
Рывком поднял крышку радиолы.
Рукописи не было.
Машинально похлопал ладонью.
Пусто.
Зачем-то оглянулся.
Потом опустился на стул. Медленно расстегнул пуговицы. Треснул изо всей силы кулаком по столу.
Сволочи!
Суки! сволочи! влезли тайком! украли! ворье! мерзавцы!..
Так и не сняв пальто, он горбился за столом, рассеянно водя горелой спичкой по листу бумаги.
Сволочи, да…
Первый припадок гнева и злобы прошел. Теперь он чувствовал не только обиду, не только досаду и горечь, но и, как ни странно это было осознавать, какое-то подленькое облегчение. Потому что, во-первых, самого его не тронули. Могли бы, например, сидеть тут, дожидаться… здрассьте вам! Ваши бумажечки? А чьи же? Ну, так или иначе, пройдемте, гражданин Бронников, разберемся!.. Но взяли только бумаги… стало быть, не такими уж и важными они им показались, эти бумаги… не совсем, так сказать, по их ведомству…
А во-вторых: выходит, все кончилось! он свободен!
Больше не нужно мучиться, снова и снова пытаясь облечь свое знание в нужные слова! Можно спать спокойно! Видеть приятные сны — и не просыпаться от чьего-то тихого голоса, бормочущего среди ночи в самое ухо! Все останется лишь в его памяти — и только в его памяти! А с течением времени вымоется и из нее! И Ольга Князева, как миллионы и миллионы иных, растворится во времени безъязыкой тенью!..
Но вот как раз этого никак нельзя было допустить.
Она доверила ему свою многократно изломанную, исковерканную жизнь именно для того, чтобы он поведал о ней другим. Значит, он должен рассказать. Обо всем. О том, например, как однажды доктор Гурке вызвал ее к себе, раскрыл толстую книгу и стал показывать фотографии. Это была «Моя борьба» Адольфа Гитлера. Доктор хотел преподать мысль, что их Гитлер и ее Сталин — это одно и то же, и поэтому совершенно не обязательно любить именно Сталина, можно столь же тепло относиться и к Гитлеру… Немецкий она учила в школе, а в плену вдобавок быстро нахваталась разговорной речи. Но с чего вдруг взбрело этому потному немцу, что она способна предать Сталина, беззаветно любимого всеми советскими людьми, сменив его на главаря бандитов и убийц?! Ольга мотала головой: «Нет, это не одно и то же!..» В конце концов Гурке рассердился, обозвал ее бестолочью и выгнал.
Впрочем, это позже было, уже когда Марат — тот смуглый юноша, на которого она обратила внимание, — выздоровел. Марат был очень слаб. К счастью, его оставили в лазарете учетчиком. Он записывал как вновь поступивших для лечения, так и убывших в связи с выздоровлением или смертью. Тетради быстро заполнялись. В начале строки стоял лагерный номер поступившего — например, OST 32864. «OST» означало, что пленный прибыл с Восточного фронта. У каждого из них на левой стороне груди была такая нашивка — OST. Дата поступления. Дата убытия. Как правило, даты отличались друг от друга не более чем на две недели. Последней писалась буква «S» — она означала, что поступивший умер, — или «G», отмечавшая тех, кто выздоровел и вернулся в рабочую зону. Впрочем, литера «G» редко попадалась на страницах этих тетрадей. Очень редко.
С Маратом в ее жизни появилось что-то выходящее за пределы мучительного и нескончаемого лагерного быта, направленного на то, чтобы свалить человека в экскаваторную яму. Огонек, теплившийся между ними, грел даже совсем чужих. При взгляде на Ольгу и Марата иссохшие губы узников — людей, чьи костлявые тела утратили большую часть свойственных организму функций, — могла тронуть улыбка. Улыбка выглядела здесь диковинным цветком, бабочкой, залетевшей вдруг с лютого мороза. Ведь даже плакали здесь беззвучно. Способность попутно со слезоточением производить соответствующие звуки — всхлипывания, что-то похожее на кашель, тихий вой — была давно потеряна. Кроме того, любой необязательный звук мог привлечь внимание охраны, а внимание охраны никогда не бывает добрым…
И вдруг эта странная, нелепая, невозможная здесь ниточка привязанности, нежности, любви, ниточка, которая одна только еще и держала их обоих на поверхности жизни, — эта ниточка оборвалась. В один из туманных дней начала сорок четвертого года она оказалась по одну сторону колючки, а Марат — по другую. Она видела, как по его смуглым небритым щекам безостановочно текут слезы. Сама тоже их не вытирала. Ее и еще нескольких женщин-военнопленных переводили в другой лагерь — Берген-Бельзен. Их уже вывели за пределы зоны, построили. Повели на станцию, и она, тупо шагая, беспрестанно повторяла про себя адрес его родителей: город Баку, улица Туманяна, дом шесть, Манукянам. И снова: город Баку… улица Туманяна… дом шесть…
Отчаяние захлестывало, душило, не давало дышать. Что оставалось? — ничего. За что схватиться? — пустота вокруг. Но днем и ночью, на работе и в бараке она твердила про себя: город Баку!.. улица Туманяна!.. дом шесть!.. Даже просыпалась подчас от того, что говорит вслух: город Баку!!! улица Туманяна!!! дом шесть!!!
Женщины работали на судоверфи в районе Ван-Зее. Жили в бывшем фабричном здании — цементный пол, черные трубы от печи, тянущиеся через все помещение над каторжными двух- и трехъярусными койками. На каждой койке матрас, некогда набитый соломой, ныне перетершейся в труху, и два одеяла. Резкий запах карболки, хлорной извести и голода. Скрипение соломенной трухи под ухом, неисчислимое количество насекомых, свободно проницающих матрасную ткань в обоих направлениях… Но кормили здесь все-таки лучше. Баланда оказалась съедобной.
Верфи бомбили, и по дороге на работу они проходили руины разрушенных домов — расщепленные деревянные балки перекрытий торчали вверх, растопырившись, держали на себе изогнутые доски пола, в целом напоминая крылья сказочных, но мертвых птиц. Кое-где бульдозеры пытались расчищать заваленные красной щебенкой улицы. Женщины мечтали, чтобы бомбы упали и на верфь, и пусть их тоже убьет, только бы досталось фашистам!.. Ольга не хотела умирать, она должна была найти Марата, она надеялась сделать это, когда кончится война. А в том, что война когда-нибудь кончится, уже не было сомнений — отсюда, из лагеря Берген-Бельзен, это было отчетливо видно…
Их освободили американцы.
Все кончилось. Никто не стерег, не командовал, не грозил. Американские солдаты смотрели на женщин с испугом. Ольга понимала их чувства… У них было полно всякой еды — галеты, масло… Грузовики привозили много одежды… и опять еду. Всех охватило чувство растерянности — они были свободны и не понимали, что с этой свободой следует делать. Их перевели в другой лагерь — Раухшаум. Тут была неразбериха. Потом военнопленных снова отделили от гражданских. В числе нескольких сотен других женщин, среди которых не было ни одной знакомой, Ольга оказалась в Восточной зоне. В середине августа приехала советская миссия. Все удивлялись, что офицеры с погонами наподобие царских, а вовсе не как было у них в сорок первом — с кубиками да ромбиками…
Комиссия привезла радиоустановку. Должно быть, это была немецкая, трофейная, через такие на фронте агитировали вражеских солдат.
Они построились на огроменном плацу перед бараками.
Генерал, взявший в руку микрофон, откашлялся и сказал:
— Граждане советские военнопленные!
Голос, усиленный электричеством, гремел над толпой гулко, железно. Ольга как услышала это «граждане» — не «товарищи», как ждали, а именно «граждане», будто после ареста, — так сразу все поняла. И подумала еще: ну ничего, все-таки это свои! все-таки это не немцы!..
— Усилия Советской армии и всего советского народа привели к победе над фашистской Германией! Победа далась нелегко! Советский Союз понес огромные потери! Солдаты и офицеры, не щадя жизни, бесстрашно сражались с врагом на фронте! Рабочие в тылу, несмотря на голод и лишения, без устали ковали оружие!.. А вы, граждане советские военнослужащие, все это время провели в плену, помогая Германии воевать против собственной страны!
Он помолчал, обвел толпу взглядом и сказал хмуро:
— Я не знаю, стоит ли поздравлять вас с тем, что вы выжили… в отличие от миллионов и миллионов советских людей, что пали, сражаясь за свободу своей Родины!
Огромная толпа военнопленных, слушавшая его речь в оцепенении напряженного внимания, тихо зароптала.
Генерал властно поднял руку.
— Будем разбираться! Среди вас есть такие, кто был ранен, потерял сознание и не смог застрелиться, чтобы не попасть в руки врага!.. Есть и те, кто сдался от трусости, спасая свою жалкую шкуру! А кто-то сделал это специально, готовый пойти на службу к Гитлеру, надеясь изменой выслужиться в глазах фашистов!.. Про каждого из вас мы узнаем все! И тот, кто замешан в предательстве и измене, понесет суровое наказание!..
…Следователи размещались в длинном бараке, поделенном на отдельные клети. Сквозь дощатые перегородки было слышно, что происходит в соседних. Происходило примерно одно и то же.
Она входила и останавливалась на пороге.
— Князева, — говорил конвойный, закрывая за ней щелястую дверь.
— Садись, — бросал следователь, строча что-то на листе.
Она садилась.
Скоро он переставал писать и откидывался на стуле, разглядывая ее когда равнодушным, когда заинтересованным, когда азартным взглядом. Следователи часто менялись, и она запомнила лишь некоторых.
— Рассказывай, — предлагал он.
— Что рассказывать? — устало и равнодушно спрашивала Ольга.
— Ты дурочку не валяй! — взрывался он. — Не знаешь?! Я тебе подскажу!
Выхватывал папиросу из пачки с картой Беломорско-Балтийского канала, яростно зажевывал, чиркал спичкой.
— Где попала в плен? Когда? Почему?
Она отвечала. В сотый раз? В двухсотый?
— Почему сдалась?
— А что мне нужно было делать?
— Почему предала Родину?! Нарушила присягу почему?!
— Я не могла ничего…
— Не могла! Ты на фронте была! В бою! Почему себя не убила, вместо того чтобы сдаться врагу?
— У меня не было оружия…
— А что же у тебя было?
— Сумка с перевязочным материалом и противогаз… Оружия не было.
— Почему не было? Ты бросила доверенное тебе оружие?!
— В медсанбате оружие только у солдат охраны!.. куда мне оружие? Мы раненым не успевали помогать, а не то что об оружии думать!.. Вот у вас погоны, а на фронте, видать, не были! Вот и задаете такие вопросы!
— Ах ты сука фашистская!
Следователь вскочил, замахнулся было — но она не сморгнула, и такое было в ее глазах, что он все же не посмел ударить.
Сел. Упулился злыми глазами.
— Ну?
— Что?
— Что «что»? Где была все это время?! С кем встречалась?!
— Сначала лагерь Фаллингбостель…
— С кем? Пофамильно!
Потом опять про Берген-Бельзен…
И так день за днем, неделю за неделей… то ночью, то днем… а то еще сразу двое, вперекрест.
Но однажды их посадили в открытые грузовики и куда-то повезли.
На железнодорожной станции небольшого немецкого города уже стоял состав. Маленькие, с два кулака, и очень высоко прорезанные окна вагонов были закрыты мощными железными решетками.
И опять, опять голый пол, и нары, и параша! Мужчины ехали как сельди в бочке, а их, женщин, оказалось немного — не совсем битком.
Состав дернулся… тронулся… покатил!.. застучали колеса на стыках!..
Куда?
Наконец догадались подсаживать друг друга к этим куцым оконцам. Что за земля? Разгромленная, разбитая, выгорелая, несущая над собой трупный смрад — чья она?.. Не разобрать. Но вот узнали Польшу, а скоро уже ехали по Беларуси.
Поезд останавливался, чтобы напоить паровоз, да и пассажирам выставить пару ведер воды. Несмотря на брань конвоя, замахи, а то и зловещее клацанье затворов, вдоль состава бегали местные женщины — истерично выкрикивали фамилии, имена: не везут ли в этих вагонах из немецкого плена их мужей, сыновей, братьев?..
День за днем получали пайки хлеба и кипяток по норме — закинут несколько буханок, а они делят. Раз в два дня разрешали выносить парашу. В конце ноября состав прибыл на станцию Печора.
Кругом лежал снег — заломило глаза, когда открыли вагон. Гам, крик, лай конвойных овчарок… бараки вдалеке, дымки — должно быть, топятся там хоть какие-нибудь печи… Спецконтингент построился вдоль путей, и к нему обратился начальник лагпункта:
— Граждане репатрианты!
Когда он отгавкал свои грозные напутствия, скомандовали выйти из строя медработникам. Повели в барак. Экзаменовал какой-то заключенный — военный врач из прибывших ранее…
Поначалу ее оставили работать в этом лагере. Работа чередовалась с допросами. Правда, теперь вызывали не каждый день, а по какому-то сложному графику. Она выспрашивала военнопленных-мужчин о Марате, и кое-кто морщился, припоминая, и неуверенно толковал, что был такой… был вроде… и что он с одним из ранних этапов уехал дальше на Север. Написала его родителям, через веки вечные получила ответ с лагерным адресом — и они с Маратом нашли друг друга!.. Потом пришлось работать в других лагерях, лечить других, опасных людей, уголовных женщин, венеричек, поражавших ее своей отчаянностью. Там ей позволяли жить вне зоны. То чаще, то реже вызывали к следователю. Вопросы звучали все одни и те же: где и когда попала в плен? с кем? кто может подтвердить?..
Марат получил шесть лет поселения. Его взяли на границе, раненым, и в живых не осталось никого, кто мог бы поручиться, что он сдался в плен не по своей воле. Ей справку на получение паспорта выдали в начале сорок седьмого года. Она могла идти на все четыре стороны, но вместо того переехала к нему и стала работать по вольному найму. Через год, получив отпуск, поехала на Урал, нашла мать и сестер. В сорок девятом Марату позволили жениться, и вот так все славно устроилось!..
— Вот так все славно устроилось, — повторяла Ольга Сергеевна, скованно улыбаясь и теребя кайму скатерти. — И жизнь моя трудная кончилась, и повезло мне на хорошего человека!.. и дети у меня славные!.. Так что ты уж расскажи об этом, расскажи! Ведь какие сны мне страшные снятся!.. А иногда… — Она слабо улыбнулась. — Иногда, знаешь, наоборот. Деревню вижу… и кобылу наша рыжую с жеребенком… и сад на бугре весь в цвету. И будто я совсем маленькая — бегу к папе, смеюсь, путаюсь в траве, а жизнь впереди — такая длинная!.. такая счастливая!..
Кухня дворца Тадж-Бек была заполнена атмосферой деятельности и старания. Пар рвался из-под крышек кастрюль, разделочные столы сияли чистотой, стеллажи, уставленные сверкающей утварью, слепили взгляд. Несколько поваров в белых халатах сосредоточенно и быстро шинковали, жарили, варили, припускали, промывали, выкладывали из сотейников, клали на сковородки…
Лысоватый и полноватый Мулладжан, одетый в такой же белый халат, трудился возле давильни. Плоды граната хрустели один за другим, сок стекал в большую кастрюлю. Рядом на столе стояли восемь пустых широкогорлых стеклянных кувшинов.
Мулладжан оглянулся, затем сунул руку в карман халата, вынул бумажный пакетик и высыпал из него белый порошок в кастрюлю.
Бумажку он бросил в топку печи. Она мгновенно сгорела, а зеленоватый дым улетел в дымоход.
Мулладжан покрутил в кастрюле половником, а потом начал переливать питье в кувшины.
Брызги гранатового сока были похожи на кровь.
Он уместил на подносе четыре полных кувшина и отставил его в сторону. Наполнил оставшиеся. Оба подноса по очереди отнес к рефрижератору и сунул на полки.
Затем Мулладжан направился в кабинет начальника и высказал ему свою просьбу, сославшись на серьезную болезнь жены. Радости начальник не выразил, но все же, поворчав, что, дескать, почему-то все всегда случается не вовремя, когда каждая пара рук на вес золота, в конце концов подмахнул пропуск.
В раздевалке Мулладжан снял белый халат и надел потрепанный пиджачишко. Он поправил воротник, пригладил перед зеркалом волосы и вышел.
Пройдя коридором, стены которого были выкрашены белой краской, а на потолке горели лампы в металлических намордниках, Мулладжан миновал двери в кухню, откуда доносился звон, стук и гулкие голоса, и повернул к выходу.
Минуты через три он подошел к КПП. Два вооруженных охранника в гвардейской форме стояли у опущенного шлагбаума. Один придирчиво рассматривал пропуск и строго спрашивал что-то у Мулладжана. Мулладжан, отвечая, прижимал руки к груди и кланялся. В конце концов охранник вернул ему бумажку и снисходительно кивнул.
Еще через полчаса Иван Иванович, сидевший за рулем «вольво»-пикапа вишневого цвета, заметил знакомую фигуру в зеркале заднего вида.
Мулладжан подошел к машине и открыл дверцу.
Двигатель уже работал.
Иван Иванович повернул голову и взглянул в улыбавшееся лицо Мулладжана.
— Ну что, товарищ подполковник? — сказал он, усмехаясь. — Поехали?
— Поехали! — облегченно и радостно ответил Мулладжан.
«Вольво»-пикап вишневого цвета тут же тронулся и скоро скрылся за углом.
Минут через пятнадцать машина въехала во двор Советского посольства, а еще через три минуты Мулладжан и Иван Иванович вошли в кабинет Мосякова.
…Выслушав доклад, резидент нервно побарабанил по столу пальцами. Напряженное лицо было сосредоточенным и хмурым. Он размышлял.
— А если не сработает? — спросил он в конце концов. И поднял на Мулладжана тяжелый взгляд. — Что тогда?
Иван Иванович тоже повернул голову к Мулладжану.
— Товарищ генерал-лейтенант, почему не сработает? Доза-то лошадиная! Если он выпьет хотя бы полстакана этого сока, то…
Резидент вскочил, хлопнув руками о стол.
— А если не выпьет?! Если он воды выпьет вместо этого гребаного сока?! Если вообще пить не будет? Если у него семь жизней, как у Кощея Бессмертного?! Мы его полгода ущучить не можем, а ты хочешь полностью положиться на этот чертов сок!..
Заложив руки за спину, Мосяков повернулся к окну.
— Исключать нельзя, — вздохнул Иван Иванович.
Мулладжан развел руками и расстроенно опустил голову.
— Вы, товарищ подполковник, свое дело сделали, — сухо и решительно сказал резидент, поворачиваясь. — Будем надеяться, что не зря рисковали. Но поскольку исключать ничего нельзя, никаких изменений в планах не будет. Операция «Шторм-333» идет своим чередом! Свободны.
Стол в парадной столовой дворца поражал не только своими размерами, не только изобилием, но и красотой. Серебряные приборы, веджвудский фарфор, блюда с разнообразными закусками, блюда с пловами, блюда с мясом и дичью, блюда с зеленью, переливавшейся мельчайшими каплями воды, блюда с мантами из перепелиных языков и стеклянные кувшины с ледяным гранатовым соком.
Мужчины, сидевшие за столом, молчали. Лишь изредка кое-кто позволял себе шепотом перекинуться с соседом несколькими словами.
Распахнулись двери. Собранно, быстрым шагом в столовую вошел Хафизулла Амин.
Все встали.
Амин направился к своему месту, оглядел присутствующих и кивком разрешил им садиться.
Лакей осторожно налил в его бокал гранатовый сок.
Лица гостей по большей части были подобострастными.
Амин держал в руке бокал, переводя внимательный взгляд с одного лица на другое, и его собственное было холодным и строгим.
Но сквозь эту холодную строгость мало-помалу начинало проступать выражение торжества.
— То, чего я так долго добивался, случилось, — негромко сказал Амин. — Советское руководство и лично Леонид Ильич Брежнев приняли решение о вводе советских войск в Афганистан для поддержания народной власти в ее борьбе с оппозицией!
Грянули аплодисменты, и присутствующие встали, продолжая аплодировать.
Каждый из них мог зримо представить, как невдалеке от узбекского города Термеза по мосту движутся колонны военной техники и тяжелые туши бронемашин заставляют содрогаться его опоры.
Рядом еще один мост — понтонный, за одну ночь, как по волшебству, наведенный саперами.
По нему тоже едут бронемашины, и в люках видны сосредоточенные, угрюмые лица военнослужащих.
Грузовики тянут пушки, колеса крутятся и крутятся, двигатели ревут и ревут.
Вот колонна грузовиков с солдатами.
А вот, рубя винтами низкую облачность и обгоняя ползущие внизу колонны военной техники, грохочет вертолетное звено.
За ним — другое.
Бесконечная вереница танков качает стволами и поднимает пыль, переваливаясь по грунтовой дороге.
Все вместе выглядит то ли тяжелым оползнем, то ли неудержимым свинцовым валом, накатывающим на другую сторону реки.
А в Баграме шасси самолета касается взлетно-посадочной полосы, и мгновенные клочья дыма от сгоревшей резины уносит ветер.
Теряя скорость, транспортный самолет катится по ВПП.
Бронетехника выезжает из него на поле.
У самолета суетятся техники, готовя его в обратный рейс.
Еще один транспортник вот-вот коснется бетона колесами шасси.
А третий уверенно заходит на посадку… а четвертый еще парит над горным хребтом… а пятый и все остальные режут небо крыльями… а многие еще и не взлетели!..
— Советские дивизии уже на пути сюда. И уже сейчас нас охраняет отдельный батальон Советской Армии!
Аплодисменты не смолкали. К ним добавились крики радости.
Амин поднял бокал, приветствуя всех собравшихся, и отпил из него…
Праздничный обед был в самом разгаре, когда совершенно неожиданно один из гостей встал из-за стола и как-то очень неуверенно, как будто ничего не видя, побрел невесть куда, спотыкаясь о кресла, пока не уткнулся в стену и не сполз по ней на пол.
К нему кинулись лакеи.
Амин настороженно проследил за тем, как его унесли, и перевел взгляд, обратив внимание, что еще один, тяжело дыша и бледнея, вытирает испарину.
Внезапно ему показалось, что комната наполнилась дымом — предметы потеряли четкость очертаний и стали расплываться. Он поднес руку ко лбу и встряхнул головой, пытаясь утишить неприятный звон в ушах.
Третий гость слепо потянулся к чему-то на столе, валя кувшины и вазы.
Поднялась сумятица. Заполошные крики растерянных людей гулко гуляли под сводами зала.
Амин — его лицо позеленело — оперся локтем о подлокотник кресла и опустил голову на ладонь. Локоть соскользнул с подлокотника. Он едва не повалился на пол. С усилием поднял голову. Хотел что-то сказать, но челюсти свела судорога, а глаза закатились.
К нему подбежал Джандад, взял было за руку, но тут же повернулся и закричал стоявшему у двери испуганному офицеру:
— В Советское посольство! Доставить врачей! Советских врачей! Всех поваров арестовать!
Они построились куцей шеренгой возле машины. Перед ними стоял полковник Князев. Он был в летной кожаной куртке, на которую сегодня сменил почему-то привычную глазу спецназовскую «песчанку».
— Повторю главные пункты, — сказал он. — Хоть и сами все отлично знаете. Ликвидация связи в городе должна обеспечить успех всей операции. Осечки быть не может. Взрыватель установлен на пятьдесят минут. Взрыв является сигналом к началу штурма, поэтому за это время вы должны вернуться в расположение.
Князев строго посмотрел на каждого.
— Все ясно?..
За руль сел Раздоров. Пак — на переднее пассажирское сиденье. Плетнев расположился сзади. Рядом с ним лежал рюкзак.
Выехали на проспект Дар-уль-Аман. Справа уже виднелось Советское посольство.
— Надо бы прибавить, — сказал Раздоров, резко переключая передачу.
Он успел капитально разогнаться, когда на улицу из ворот КПП посольства стремительно, под вой сирены, вылетела и повернула налево «Волга», набитая афганскими офицерами. Следом за «Волгой» мчался РАФик «скорой помощи».
— Козел! — заорал Раздоров, с визгом тормозя, чтобы избежать аварии.
Кузнецов сидел рядом с водителем. Вера и Алексеенко — в салоне сзади. Из-под наброшенных пальто у всех троих выглядывали белые халаты. На повороте их кинуло к борту машины, и РАФик пролетел под самым носом у какого-то армейского УАЗа.
— Ты что?! — крикнул Кузнецов, хватаясь за поручень. — Сдурел?! Мы Амина спасать едем, а не собственные головы сносить!
— Да я же вон за ними! — сквозь зубы, кивнув на идущую впереди «Волгу», ответил водитель. — Гонят, черти!
— Ну все равно осторожней!.. — Кузнецов взглянул на Веру и с досадой сказал: — Вот черти, правда! Дня рождения не дадут по-человечески отметить!
— Да ладно тебе, — махнул рукой Алексеенко. — Откачаем лидера — и через пару часов продолжим.
Голова была занята совершенно другим, секунды тикали, напряжение росло, и через минуту все уже забыли об этом незначительном происшествии.
Раздоров проехал перекресток, на котором стоял жандарм-регулировщик, взял к обочине и остановился.
По левую руку располагалось здание узла связи. У ступеней крыльца стоял скучающий часовой.
Через дорогу — здание банка.
А прямо возле правой задней двери машины можно было увидеть пыльную железяку крышки колодца, в котором пролегали главные кабельные линии междугородной и городской связи. Нарушить — весь город онемеет.
Часовой повернулся и расслабленной походкой побрел в обратную сторону.
— Ну, минуты полторы я с ним подружу, — сказал Пак. — Нормально? Вы уж поторопитесь…
— Больше и не надо, — ответил Плетнев.
— Все, пошел.
Он открыл дверцу, неспешно выбрался наружу и, посматривая по сторонам, неспешным шагом прогуливающегося человека направился к часовому.
Остановившись в двух шагах от него, Витя заговорил, показывая рукой куда-то направо.
Плетнев приоткрыл правую дверь.
Отрицательно качая головой, часовой махал в другую сторону.
Железным крюком Плетнев приподнял и медленно и беззвучно сдвинул крышку.
Чтобы бросить в колодец рюкзак, понадобилось совсем мало времени.
Потом плавно вернул крышку на место, и она с едва слышным бряканьем легла в пазы.
Сел на место, прикрыл дверь и перевел дух.
Раздоров нажал на клаксон.
Пак, прощально махнув часовому, побежал к машине.
Часовой недоуменно смотрел ему в спину — должно быть, думал, почему этот узкоглазый оборвал свою болтовню буквально на полуслове.
Пак захлопнул дверцу, а машина уже тронулась — сорвалась с места и уехала.
Когда Плетнев вернулся в казарму, бойцы пригоняли бронежилеты, получали боезапас, раскладывали рассыпные патроны по нашитым на штаны карманам. Надевали кожаные подшлемники и стальные каски…
Ромашов примерил экспериментальную каску-сферу, закрывавшую лицо поблескивавшим бронестеклом. Покрутил головой, неопределенно хмыкнул, снял. Начал было укладывать в карман запасные магазины. Что-то мешало. Он сунул туда руку и, изменившись в лице, извлек толстую пачку денег. Тупо на нее посмотрев и чертыхнувшись, Ромашов стал озираться в поисках человека, на которого можно было бы переложить эту заботу.
— Большаков! Ну-ка, на вот, заныкай куда-нибудь. Я утром суточные получил…
— Да куда ж я заныкаю? — недовольно спросил Большаков.
— Не знаю. Потом выдашь — это на все подразделение.
Большаков со вздохом взял пачку, начал было в свою очередь озираться в поисках новой жертвы, но в конце концов с досадой сунул в карман куртки.
Зубов вскрывал ящики с гранатами и раздавал боеприпасы. Он сегодня был какой-то потерянный, унылый — не зубоскалил, как обычно, не подначивал.
— Ты чего нос на квинту? — спросил Баранов.
— Не знаю, — буркнул Зубов. — Не по себе что-то… На.
И вынул из ящика четыре гранаты.
— Ладно тебе. Все нормально будет, — сказал Баранов и попросил: — Дай еще пару.
— Нормально! — взвился Зубов. — Ты-то откуда знаешь?! Куда тебе столько, куда?! Ведь не унесешь! Ай, да берите, сколько хотите! Мне-то что!..
Он раздраженно махнул рукой и отошел в сторону. Теперь все брали, сколько считали нужным. Плетнев остановился на двух.
Бежин распотрошил индпакет и пытался соорудить из бинта нарукавную опознавательную повязку.
— Хрен ты ее в темноте разглядишь, — ворчливо заметил Зубов, наблюдая за его усилиями. — Перебьем друг друга в суматохе, как пить дать!..
— Может, из простыни, а? — спросил Бежин, критически рассматривая свое изделие. — Порвать ее…
— Ага, а потом отчитывайся!..
— Да ладно тебе! Живы будем — все спишется.
Решительно сдернул простыню и начал пластать на полосы.
— Лучше на обе руки, — буркнул Зубов.
— Ну да. И еще синие трусы на голову. Уж тогда я тебя точно узнаю…
— А где Астафьев? — спросил Плетнев, надевая бронежилет. — Помоги!..
— А он же с первой группой ушел, — ответил Бежин, затягивая лямку. — Они танковые экипажи должны блокировать. Так что уже помчались. — И протянул ему остаток простыни. — На вот, повязку смастери. Да пошире…
Когда экипировка подошла к концу, Большаков оглядел всех, а потом кивнул на бутылки, лежавшие на одной из кроватей:
— Ну что, мужики, от винта?
Плащ-палатка, повешенная в проем двери, колыхнулась, и, путаясь в ее обширных полах и чертыхаясь, в комнату пробрались двое — первым Иван Иванович, в зеленой своей афганской форме и в афганской же длиннополой шинели походивший на богомольца, за ним Князев — в той же кожаной куртке, синих летных штанах и офицерской шапке со звездой вместо кокарды. Через плечо у него висел ремень деревянной кобуры со «стечкиным», а вид в целом, вопреки обыкновению, был взъерошенный, воинственный и недовольный, движения собранны и торопливы.
— Ну? Как дела? — отрывисто спросил Князев, стреляя взглядом сощуренных глаз по лицам. — Как настроение? Предновогоднее, надеюсь?
— Боевое, товарищ полковник, — ответил Большаков.
— Вот и хорошо.
— Григорий Трофимович, — сказал Большаков. — Давайте с нами, а? На посошок.
Князев еще не успел ответить, когда Иван Иванович, протянув перед собой оттопыренную вверх ладонь, отрезал:
— Не пью!
У Плетнев отлегло от сердца. Он боялся, сейчас повиснет неловкая пауза — пришли вроде вдвоем, а предлагают одному…
Помедлив, Князев взял протянутую кружку. Секунду молчал, опустив голову.
— Ну, что, ребята… Задача перед нами сложная. Удар будет одновременно нанесен по восьми объектам — всеми силами спецгрупп КГБ, «мусульманского» батальона и приданных подразделений десантников. Главный объект — дворец Тадж-Бек. На дворец пойдут: двадцать три бойца в группе «Гром» под началом майора Ромашова, двадцать пять бойцов в группе «Зенит» под командованием майора Симонова. У противника две с половиной тысячи человек в бригаде охраны и еще двести гвардейцев внутри дворца…
— Но на нашей стороне внезапность, — веско сообщил Иван Иванович. — Мы прорежем позиции бригады как ножом!
Князев покашлял, потом снова заговорил:
— «Мусульманскому» батальону поставлена задача блокировать подразделения бригады охраны огнем, не дать им возможности двинуться на помощь гвардейцам. Ну а уж во дворце… — Он помедлил. — Сами знаете!.. В общем, давайте за главное — чтобы завтра увидеться в том же составе! Слышите? В том же!
Кружки сдвинулись и загремели. Выпив, Князев сморщился, выдохнул и резким движением вытряс на пол последние капли.
— Да, вот еще что. Я вижу, вы повязки сделали. Это правильно. Вдобавок, чтобы друг друга не перебить в суматохе, будем перекликаться. Подразделениями командуют Михаил Ромашов и Яков Симонов. Вот и орите — Миша-Яша, Миша-Яша! Понятно?
Бойцы загомонили: «Миша-Яша! Миша-Яша!..»
Князев повернулся было к дверям.
— Товарищ полковник, — остановил его Аникин. — Разрешите вопрос? Пленных не брать, это понятно… А если раненые у нас будут, что делать?
Князев молчал. Взгляд у него был невеселый.
— Главная задача — вперед, — скрипучим и недовольным голосом сказал Иван Иванович. — Кого ранили — лежи терпи. И еще. До конца операции никому из дворца не выходить. Перед «мусульманским» батальоном поставлена задача уничтожать всех, кто покидает здание.
Аникин усмехнулся.
— А нам заградотряд не нужен! Мы и так не выйдем, если надо будет!
Бойцы и командиры переглянулись.
— Много болтаете, товарищ боец! — заявил Иван Иванович.
— В общем, ждите сигнала, — хмуро сказал Князев. — До встречи!..
Выйдя из казармы и прошагав несколько десятков метров, Князев резко остановился.
— Кто разрабатывал эту операцию?! Это преступление! Или предательство! Не обеспечены ни пути отхода, ни прикрытие! Кто поможет в случае необходимости?!
Иван Иванович бросил на него злой взгляд.
— Никто не поможет! Некому помогать!.. В случае необходимости!.. В случае необходимости пусть пешком в Москву топают!
— Слушай, ты! — тихо сказал Князев. — Я сам без отца вырос. Тоже небось вот такие храбрые его в бой посылали! Тебе хоть понятно, что на гибель людей отправляешь?! Ты кто такой, чтобы судьбою их детей распоряжаться?!
— Это не люди, а профессионалы! — отрезал Иван Иванович. — А если не профессионалы, так давай с ними! Ты их учил, ты и иди! Сопли им будешь утирать!..
Сжав зубы и кулаки, Князев подался вперед… и, посмотрев на Ивана Ивановича так, что тот невольно прижмурился, резко повернулся и пошел в сторону КП.
Хафизулла Амин в одних трусах лежал на огромной кровати в своей спальне, обставленной инкрустированной мебелью, устеленной коврами. Шторы на окнах были опущены. Горела люстра, несколько настенных бра и торшеров.
В венах Генсека торчали иглы двух капельниц.
Вера пристроила новые бутылки с физраствором в проем между спинкой кровати и стеной.
Кузнецов стоял у дверей, где в коридоре виднелись охранники и какой-то растерянный человек в европейском костюме. Он все время мелко кивал и подобострастно улыбался.
— Воды, говорю, воды! Много горячей воды! — повторял Кузнецов. — Да чтоб тебя! Аб, аб, аби гарм, говорю!
БТРы «мусульманского» батальона уже выстроились в колонну. Двигатели работали на малом газу. Фары были погашены.
По двору бегали связисты, тянули куда-то провода.
Над дворцом Тадж-Бек угасал последний отблеск заката.
Внизу, в долине, сияла россыпь огней Кабула.
Неожиданно из самого центра города вырвался узкий, как штык, фонтан огня.
Через несколько секунд долетел тяжелый, с отголосками, рассыпчатый грохот.
— Ну, можно сказать, вытянули, — устало сказал Кузнецов, садясь на стул возле кровати и глядя на чуть порозовевшее лицо Амина. — Почки выдержали, моча отходит… К утру будет как огурчик. Но все же пару дней ему придется полежать…
Неожиданно послышался дальний грохот взрыва, и оконные стекла задребезжали.
Человек в европейском костюме вздрогнул.
Кузнецов поднял голову, прислушиваясь.
В окне стали видны какие-то огненные сполохи… Снова послышался грохот — теперь беспрестанный, раскатистый… И какой-то дикий визг — как будто сказочный великан изо всех сил водил по сказочной тарелке сказочным ножом… Потом чей-то невнятный крик…
Вера едва не уронила банку с физраствором.
Расталкивая охранников, в спальню вбежал Алексеенко. Лицо у него было совершенно оторопелое.
Амин мучительно приоткрыл глаза. Снова закрыл.
— Что это?! — в ужасе спросила Вера.
— Стрельба какая-то… да сильная. Что за чертовщина? — недоуменно сказал Кузнецов, вопросительно глядя на Алексеенко, и, явно бодрясь, предположил с усмешкой: — Должно быть, в честь дня рождения?
— Хорошо бы, — ответил тот. — Но не уверен. Гвоздят как бешеные!..
— Господи! — испуганно сказала Вера. — А что так воет-то?!
Да, они не знали, а это просто зенитные самоходные установки «Шилки» открыли огонь по сиявшей в сумерках белой глыбе дворца Тадж-Бек. Это их душераздирающий вой летел над холмами, будто крик фантастического зверя, вопящего от злобы и ярости.
К дворцу летели струи огня — это были трассеры пуль и снарядов.
Веерами разлеталась от стен штукатурка.
Разрывы казались багрово-красными бутонами.
И водопады стекол, празднично сверкая, летели вниз!..
Две колонны бронетехники стояли следующим порядком: в первой пять БМП и один БТР, во второй, справа от первой, — еще четыре БТРа. Двигатели глухо работали на холостом ходу, десантные двери были распахнуты.
Мимо протрусили солдаты «мусульманского» батальона — в касках, с автоматами в руках. За ними бежал Шукуров в танковом шлеме и с автоматом на плече.
— К машинам! Бегом! — кричал он.
В темное небо взвились сигнальные ракеты.
Из выхлопного коллектора ближайшей БМП с глухим рыком вылетали плотные сгустки дыма.
Бойцы быстро грузились на машины, исчезая в люках.
Вот, хватаясь за скобы, на броню БТРа вскарабкались Симонов и Голубков.
Ромашов в своей уникально-экспериментальной каске-«сфере» с поднятым забралом стоял на броне БМП, подгоняя бойцов.
— По местам! Живей! Живей!
Первухин, Аникин, Епишев друг за другом исчезли в десантном отделении. Последним ввалился Плетнев. Он оказался крайним у двери. Потянулся было закрыть, но увидел Князева. Князев бежал к машинам — в каске и ставшей уже привычной кожаной куртке. Плетнев уж потом узнал, что она у него была вроде талисмана: надевал всегда, как предстояло встретить опасность. И та же деревянная кобура «стечкина» на ремне через плечо.
— Стой! — закричал Князев издалека.
Ромашов повернул голову.
— Григорий Трофимович, куда?! Вы же должны быть на командном пункте!..
— Нет, с вами поеду! — ответил Князев, пролезая в двери десантного отделения и переводя дух. — Не могу, ребята! Я за вас отвечаю! Фу, забегался!
Ромашов, не зная что сказать, только безнадежно махнул рукой.
Радист — сержант «мусульманского» батальона — напряженно вслушивался в неразборчивый хрип, доносившийся из наушников. Вот высунулся из командирского люка и сдвинул шлемофон на затылок.
— Товарищ майор! Команда «Вперед»! — заорал он, перекрикивая рев моторов.
Ромашов прыгнул в десантный люк, хлопнул механика-водителя по шлему. Люки закрылись с гулким стуком.
Взревел двигатель, густые клубы дыма вырвались из выхлопных коллекторов.
Рывок! Вскинув острый нос, БМП устремилась вперед.
Гусеницы с лязгом и грохотом грызли мерзлую землю, и она комьями летела из-под мелькавших траков.
Колонна БМП набирала ход.
За ней уступом двигались БТРы.
Небо распарывали трассы сигнальных и осветительных ракет.
Вдалеке, по-прежнему освещенный прожекторами, гордо высился дворец Тадж-Бек.
Их стремительное движение сопровождал неописуемый вой «Шилок».
В сотне метров от колонны их счетверенные стволы дергались и плевали огнем, осыпая стены дворца снарядами. Стреляные гильзы веером летели в стороны и шипели на снегу.
Перед фасадом дворца метались люди, пытаясь укрыться от осколков, летящих сверху обломков стен и стекла.
Весь третий этаж был украшен вспышками разрывов.
При подходе к началу серпантина вторая колонна — четыре БТРа — вышла из общего броневого строя и устремилась вправо, к западной части холма. Задачей «Зенита» было, не тратя времени на движение по серпантину, как можно быстрее обогнуть холм, там с помощью штурмовых лестниц преодолеть его обрывистый, почти отвесный склон, а затем, используя те же лестницы, вломиться в торцевые высокие окна первого этажа.
Первая колонна продолжала лететь к серпантину. Гусеницы грохотали по дороге, расшвыривая комья земли и снега. БМП раскачивались, а на кочках взлетали в воздух, оставляя за собой шлейф снежной пыли и грязи.
К шлагбауму при въезде на серпантин бросился афганский рядовой, маша на бегу крест-накрест поднятыми над головой руками. Вздыбившись, первая машина на полном ходу сшибла шлагбаум и всей массой накрыла солдата, мгновенно подмяв под себя.
Сквозя в лобовые стекла, на напряженных лицах бойцов плясали багровые сполохи взрывов.
Плетнев толкнул сержанта.
— Скажи водителю, чтоб ресницы опустил! Залетит что-нибудь!
— Он говорит, через триплекс ничего не видно! — проорал сержант.
Ромашов снова шлепнул ладонью по шлемофону водителя:
— Закрой стекла, идиот!
Водитель левой рукой дернул за рукоятку. Бронированные заслонки опустились на лобовые стекла, и стало темней.
Они уже неслись по мощеной полосе серпантина и с каждой долей секунды становились ближе к своей цели. Честно сказать, Плетневу это казалось странным. Страха не было. Страх возникал когда-то раньше… уже не вспомнить. Но точно до того, как заревели двигатели. А когда уж броня пошла вперед, стало не до страха. Он почему-то не боялся, что через мгновение неуправляемый ракетный снаряд пробьет борт БМП и все они тут незамедлительно перейдут в иное качество… Нет, ему просто было странно, что этого еще не случилось!
Дворец приближался, озаренный огнем и разрывами. В окнах третьего этажа свет уже не горел.
В чердачном окне был установлен крупнокалиберный пулемет ДШК, и здоровяк гвардеец нажимал на гашетки с решительным и злым лицом. Пустив очередь, он снова прицеливался и снова стрелял, водя стволом из стороны в сторону и щедро поливая свинцом подходы к зданию. Пулемет бешено бился от выстрелов, и гвардеец с трудом удерживал его на станке. Колонна машин, петлявшая по серпантину, то и дело скрывалась от него, и он сосредоточился на четырех БТРах, мчавшихся по нижней рокадной дороге к западной части холма.
Черные проемы окон на третьем этаже тоже ожили бутонами огня, порождая сплошной невыносимый грохот, в который сливались выстрелы.
Пули и осколки стучали по броне БТРа, высекая снопы искр.
— Стрелок, по окнам — огонь! — крикнул сержант. — Длинными!
Стрелок уже торопливо крутил маховики управления башенных пулеметов.
Голубков посмотрел на Симонова и удивился тому, что его лицо было сосредоточенным, но не напряженным.
Пулемет загремел, и в короб со звоном полетели стреляные гильзы. Из ствола к дворцу летел пунктир трассирующих пуль, а из пламегасителя выбрызгивалось пульсирующее пламя. Салон заполнился пороховым дымом.
Новая очередь из афганского ДШК достигла своей цели — правое переднее колесо разлетелось в клочья, двигатель со скрежетом заглох, БТР остановился, и из силового отсека повалил дым, подсвеченный снизу выбивавшимися языками пламени.
Пулемет в чердачном окне продолжал дергаться и грохотать. На лице гвардейца, увидевшего наконец плоды своих стараний, играла торжествующая улыбка.
Остатки колонны, не замедлив хода, удалялись от подбитого и дымящего БТРа, продолжая свое неуклонное движение к западному крылу дворца.
— К машине! — крикнул Симонов. — В правый люк!
Бойцы «Зенита» начали десантироваться. Скатившись с брони, одни укрывались за БТРом, другие падали в придорожный кювет.
Раздоров запнулся и упал под тяжестью бронежилета, оружия и боекомплекта. Тут же вскочил, побежал в сторону залегших бойцов, и его ноги и низ живота вспорола автоматная очередь.
Споткнувшись, Раздоров снова упал. Цепляясь пальцами за комья мерзлой земли, он пополз к кювету, откуда смотрели на него оторопелые бойцы. За ним тянулся широкий кровавый след.
Пак бросился к нему, повалился рядом. Схватил за шиворот и, упираясь ногами в мерзлую колею, рывком втащил Раздорова в канаву.
— Как ты?
— Нормально, — тяжело дыша, ответил Раздоров. — Броник спас!.. До свадьбы заживет…
— Ё-моё, как хлещет! Прижать надо! — сказал Пак, с ужасом глядя на мокрую от крови штанину.
— Я сам, сам! — слабеющим голосом успокоил его Раздоров. — Ты давай, давай! Вперед!.. Здесь нельзя!.. перестреляют!..
Он повернулся в сторону залегших бойцов и слабо прокричал:
— Ну что разлеглись! Вперед! Пошли!..
Улучив мгновение, бойцы, пригнувшись, сорвались с места и исчезли в темноте.
Кювет опустел.
Тяжело дыша и чувствуя испарину, Раздоров приложил индивидуальный пакет к перебитой артерии. Белая марля мгновенно промокла насквозь, а кровь все вырывалась, била между пальцами.
Он попробовал прижать… прижал, кажется… Вот так… вот так… все… кровь уже не идет… сейчас все будет нормально… на нем же быстро заживает… Он немного полежит, а потом встанет… Надо спешить, ведь Ириша уже приготовила ужин… и он обещал Сережке доклеить сегодня модель крейсера «Аврора»!.. Раздоров увидел себя рядом с сыном и женой… и тут же перед его глазами замелькали березы, березы… Взгляд замутился, а на лице появилась гримаса усталой безысходности. Редкое свистящее дыхание стихало…
…Голубков, Симонов и Шукуров, спрыгнув с брони БТРа, не стали прятаться ни в кювет, ни за подбитую машину, а безоглядно кинулись вперед. Голубков бежал изо всех сил, автоматически пригибаясь и отвлеченно замечая, что земля под ногами буквально кипит от ударов пуль.
Оказалось, они не первыми добрались до парапета. Какой-то боец, уже залегший за ним, стрелял из автомата в сторону дворца. Голубков, Симонов, Шукуров и еще несколько человек попадали за укрытие в нескольких метрах от него.
БТРы стояли в линию, задрав стволы вверх, башни елозили вправо-влево, изрыгая короткие и длинные пулеметные очереди.
Голубков начал стрелять, но тут по каске и плечам застучал обрушившийся откуда-то ворох земли и камней, и он уткнулся лицом в землю. Потом приподнял голову, стал отплевываться.
— «Шилки» херачат, елки-палки! — крикнул Симонов. — Главное, связи с ними нет! Один БТР с мостика упал и перевернулся. И весь эфир своими воплями забил…
Голубков приподнялся, оборачиваясь.
— Лестницы, бляха-муха! Лестницы вперед!
Четверо вскочили, следом Голубков. Метнулись, волоча две лестницы, под укрытие горы.
Голубков смотрел вверх, на мотавшийся в черном небе конец лестницы. Все, ткнулся в склон!
— Пошли! Пошли!
Закинул автомат за спину и схватился за перекладину…
Колонна миновала почти половину серпантина, и уже начинало казаться, что невредимой пройдет его до конца.
Первая БМП с ходу протаранила горящий на дороге автобус, сбросила на обочину, подняв целый фейерверк багровых искр.
Дворец был почему-то по-прежнему освещен, прожектора метались и мигали, все кругом светилось сполохами и вспышками.
Головная машина колонны вылетела на площадку перед дворцом в его восточной торцевой части. Резко встала. Раскрылись задние двери. Десантировавшись, бойцы залегали под градом пуль и обломков стен. Один попытался найти укрытие получше — привстал, получил пулю в плечо, упал, кое-как пополз куда-то в сторону.
Вторая машина объехала головную и рванула дальше.
Вдруг водитель резко затормозил. Всех качнуло вперед.
— Что встал? — крикнул Ромашов сержанту.
Тот обернулся. Глаза у него были круглыми, как солдатские пуговицы.
— Не вижу, куда ехать! — хрипло сказал он.
Сержант поднял командирский люк и начал вставать.
— Сидеть! — рявкнул майор.
Однако сержант примерно на одну шестнадцатую долю секунды успел-таки высунуться из люка. Раздался краткий, но пронзительный взвизг, и он без половины головы, с оторванным «ухом» шлемофона плюхнулся на свое место. Кровавое месиво заливало шею и плечи.
— Вперед! — яростно приказал Ромашов механику-водителю. — Вперед!
Вздыбившись, БМП сорвалась с места и, вынырнув из-за угла дворца, на полном ходу, бешено ревя, понеслась к парадному входу.
Механик резко затормозил, машина клюнула носом, ударившись броневым листом о землю, и замерла.
Плетнев распахнул задние двери, вывалился на брусчатку и бросился в сторону дворца.
Вдоль фасада то и дело рвались гранаты. На миг оглянувшись, он увидел, как упали двое, но не успел понять, кто именно это был. Оба ползли к укрытию, и это значило, что они были ранены, но еще живы.
Аникин уже лежал за парапетом, стреляя из-за него очередями по окнам. Плетнев плюхнулся рядом, тоже выпустил две короткие очереди.
— Во попали! Где народ-то? — крикнул он.
— А хер его знает, — буркнул Аникин, не отрываясь от приклада. — Видишь, что творится!..
Плетнев снова оглянулся.
Третья БМП остановилась на углу дворца. Зубов и еще какой-то боец вывалились из люка первыми и побежали в сторону парадного подъезда.
В трех шагах перед ними взорвалась граната, их, как тряпичные куклы, расшвыряло в разные стороны.
Плетнев видел, как Зубов поднял голову. Лицо было посечено осколками, залито кровью. Он пытался ползти. Второй боец, перевернувшись на спину, сел и стал пятиться, волоча перебитую ногу.
Большаков, с опущенным на лицо бронещитком, стоял на колене, не прячась от пуль, и короткими очередями, как в тире, бил из автомата по окнам дворца.
Сполохи огня играли на шлеме и триплексе, превращая его фигуру во что-то роботоподобное.
Всюду был огонь и взрывы гранат. Плетнев не понимал, почему они живы! почему живы те люди, что бегут, стреляют и кричат, подбадривая друг друга!..
Чердачное окно все так же плевалось огнем, и очереди тяжелого пулемета ДШК вспарывали асфальт.
Шипя от злости, Плетнев пулю за пулей садил в откос, надеясь достать пулеметчика рикошетом.
— Сволочь! Никак не успокоится!
Аникин отложил автомат и сорвал со спины «муху».
— Сейчас я ему порцию успокоительного, — бормотал он, выдвигая трубу в боевое положение и прицеливаясь.
Огненный заряд, оставляя за собой дымный след, похожий на змею, устремился к чердачному окну — и достиг, породив взрыв, пламя, обломки кирпичей и оконной рамы. Следом за ними медленно вывалился гвардеец. Пролетев расстояние до земли, он тяжело упал — но тут же поднялся и, как ни в чем не бывало, размеренно пошел на них.
Половины головы у него не было. Плетнев видел, как пули рвут его китель.
Но гвардеец не падал.
Однако, сделав четыре ровных, почти строевых шага, все же рухнул ничком и замер…
— Во дела, — сказал Аникин, бросив на Плетнева взгляд, в котором изумление смешалось с паническим страхом.
В этот момент первая БМП неожиданно взревела, выпуская длинные густые клубы дыма, тронулась и начала разворачиваться на месте. Броня светилась и искрила от ударов осколков. Как только она повернулась носовой частью к дворцу, ее прожектора и фары разлетелись вдребезги и повисли на проводах бесполезными железками.
Из триплексов серебряными брызгами летели осколки стекол, окончательно ослепляя водителя.
Незрячая машина бешено крутилась и елозила. Вот она уперлась в бетонные блоки, лежавшие справа от угла здания, стала сдавать назад, повернула на девяносто градусов, загребая гусеницами землю и высекая искры из бетонных плит.
Рванула вперед и перевалила через парапет.
Плетнев вскочил, маша автоматом.
— Стой! Стой!
Аникин рванул его за полу и повалил за укрытие.
— Куда?! Охренел?! Он же слепой! Все приборы побиты!
БМП, ревя и лязгая гусеницами, приближалась к Зубову. Зубов из последних сил пытался отползти в сторону. Боец с перебитой ногой яростно греб землю руками, тоже надеясь уйти от надвигавшейся гусеницы.
Машина наехала на Зубова, и его жуткий крик потонул в реве мотора и грохоте боя.
Плетнев почувствовал, что в нем что-то остановилось. Он не знал, что именно. Сердце? — нет, сердце остановилось не навсегда: замерло на секунду, а теперь уже снова билось. «Ведь он чувствовал! — вспомнил Плетнев. — Он еще перед боем чувствовал! Он знал!..»
Плетнев ошеломленно посмотрел на Аникина.
Потом перевел взгляд на парадный вход. Массивные деревянные двери были закрыты. На площадке перед ними то и дело рвались гранаты.
Солдаты «мусульманского» батальона лежали, плотно вжавшись в землю.
Внутренности обдало морозом. Никогда в жизни он не чувствовал такого остервенения.
— Витек! Прикрой! Лупи длинными по окнам!
Плетнев вскочил и понесся к дверям, на бегу сдергивая из-за спины «муху».
— Эй, бойцы! — хрипло заорал Аникин лежавшим невдалеке испуганным солдатам «мусульманского» батальона. — Кончай ночевать! По окнам — огонь!
Плетнев дернул спусковой крючок, а сам присел, скорчившись и наклонив голову в каске.
Мощный взрыв снес двери. Клубы дыма и пыли заполнили дверной проем.
Паля из автомата невесть куда, он, как в омут, бросился в этот дым…
Тенорок Князева то и дело звучал над грохотом боя:
— Мужики! Вперед! Вперед!..
Снова взвыли утихшие было «Шилки», стены покрылись волдырями разрывов, засвистели рикошеты, и те, кто успел вскочить и кинуться к дверям, опять были вынуждены попадать за укрытия…
Вдоль стены к парадному входу — приседая, корчась, кое-как, почти на карачках — упрямо пробирались Первухин и Епишев, а за ними еще несколько бойцов. На головы летели обломки стен и кирпичная крошка. Бойцы вздрагивали и ежились, как под холодной водой.
Ромашов, нырнувший за БМП, чтобы поменять магазин, снова выскочил под пули с криком:
— Все вперед! Под козырек!
Взрыв гранаты отбросил его спиной на броню. Голова в экспериментальном шлеме с гулким звоном ударилась о сталь. Ромашов сполз на землю. К нему подбежал Князев, стал трясти за плечо.
— Миша! Живой?
Ромашов несколько раз по-рыбьи широко раскрыл рот, будто налаживаясь зевнуть. В ушах у него, накладываясь на грохот боя, едва слышимый сквозь плотную вату глухоты, стоял тяжелый гул и дребезг. Перед глазами мельтешили белые пятна и черточки — будто невесть откуда посыпал злой колючий снег, тревожа и без того донельзя взбаламученное пространство.
— Да не тряси ты!.. — с усилием выговорил он. — Глушануло маленько…
Он часто моргал и тряс головой, а снег все сыпал и сыпал…
Резкая графика ранних сумерек быстро превращалась в белые листы, на которых контуры окружающего были обозначены где незначительными вмятинами, где мазками еще более белой краски.
Снег сыпал и сыпал, осторожно штриховал окна и ветви деревьев, с кошачьей вкрадчивостью стелился на тротуары и газоны, безмолвно осваивал кусты, крыши, антенны и провода. Он был столь тих, что казалось, будто сейчас вся земля и весь мир лежит в такой же мягкой тишине, в таком же покое и умиротворении. И куда ни пойди, как далеко ни окажись, увидишь то же самое: белизну снега и присмиревших людей, завороженно следящих за его плавным полетом, за тихим кружением, что наполняет сердца покоем и радостью…
Бронников скептически прочел несколько свежих строк. Они ему не понравились. Он немного прокрутил барабан машинки и перепечатал, исправив самые грубые огрехи. Снова прочел. Ну что ж… Снова прокрутил барабан и снова перепечатал, поменяв местами кое-какие слова. Только пятый вариант устроил его полностью. Он выкрутил из машинки лист и отрезал ножницами нижнюю часть. Криницын называл этот способ работы методом Рекле. Бронников аккуратно провел клеем по обороту и прилепил готовый абзац к предыдущим, уже склеенным. Вот именно, метод Рекле. Ре-кле. «Режь-клей». Очень удобно.
Он уже пришел в себя после того, что стряслось вчера, и даже нашел в этом определенные плюсы. Конечно, с одной стороны, это была катастрофа! Но зато пропажа рукописи подтолкнула ленивый мозг к действию, и, проплутав полночи в лабиринтах отчаяния, под утро он выдал готовое решение, заставив Бронникова еще в полусне рывком сесть на постели.
Да, правильно! Во-первых, переписать то, что уже легло на бумагу, было совершенно необходимо. В той редакции, которая теперь пребывала бог весть где (где-где! в столе у какого-нибудь придурка типа этого Семен Семеныча, вот где!..), судьба Ольги Князевой ему так и не подчинилась. Должно быть, он слишком много знал о ней, чтобы позволить себе фантазировать, и пока еще слишком мало, чтобы опереться на это знание, добиваясь достоверности. И что же делать? — да ничего не остается другого, кроме как начать все с самого начала!
У него самого не хватило бы мужества на такое. Взять — и ни с того ни с сего похерить семьдесят страниц готового текста в угоду своему смутному сомнению? Нет, он бы не решился. А события поставили его перед фактом: рукописи нет! Стало быть, хочешь не хочешь, а надо переписывать! Вот уж спасибо, дорогие товарищи! Вы всегда умели делом помочь художнику слова!..
Но существовало еще одно важное обстоятельство. Даже, может быть, более важное. По мере того как он с усилием продавливал звенящую от напряжения черноту неизвестности, слово за словом освещая то, чего не было видно прежде, становилось очевидным, что судьба Ольги Князевой не вполне исчерпывает содержание романа.
В пару Ольге возникала вторая фигура — фигура дядьки Трофима, Трофима Князева. Она единственная способна была уравновесить и усилить звучание отдельных мотивов. Но Бронникову никак не удавалось, во-первых, осознать истинный смысл жизни и смерти Трофима Князева, то предназначение, ради которого он появился на свет, и, во-вторых, понять, осознавал ли его сам Трофим? И если да, то каково было это осознание?..
Бронников часто размышлял о Трофиме Князеве, мучился, искал ответ — и не находил, и ему казалось, что сам Трофим загадочно и насмешливо поглядывает на него из тьмы забвения, а то еще и добродушно прыскает в усы — мол, думай, думай, дурачина, авось что-нибудь и надумаешь…
И опять же — лежи перед ним сейчас рукопись в том виде, какой она приняла ко вчерашнему дню, он бы еще раз сто подумал, прежде чем начинать кромсать ее, меняя композицию и соотношение частей в угоду будущему совершенству. Потому что про будущее совершенство еще бабушка надвое сказала, а уж что в ущерб настоящему, так это и к бабке можно не ходить, ведь не зря говорят: лучшее — враг хорошего!
Но — под крышкой радиолы было пусто, и ничто теперь не мешало приняться за работу по-настоящему.
Поэтому с самого утра он, то и дело переживая неприятную оторопь нерешительности, все прикидывал, примерялся — а как же тогда это все должно быть? Каким сооружением предстать? В какое дерево вырасти?.. Еще и пошучивал про себя: эх, кабы этот вот самый кристалл бы!.. магический бы!.. хоть на минуточку!.. Пусть бы неясно, пусть лишь одним глазком!.. Но, похоже, членам Союза советских писателей магических кристаллов не полагалось… Конечно, не напасешься кристаллов, коли чуть ли не двадцать тысяч человек в разных концах страны строчат что ни попадя… вон, Криницын-то давеча говорил — про каналы пишут!.. мыслимое ли дело столько магических кристаллов набрать… Ладно, что уж… как-нибудь так, своими силами…
Одно было совершенно ясно: тот ветер, что в детстве и юности жег ему лицо, заставляя щуриться при взгляде на бурые неровности горизонта, тот самый ветер, что летел с юга, со степей Бетпак-Далы и даже еще более издалека — с раскаленных песков Муюн-Кумов, — этот ветер брал начало там, далеко в горах, склоны которых казались покрытыми выгорелыми медвежьими шкурами, а на вершинах немеркнуще блистали вечными снегами. В мире серых камней, бурых склонов и пыльной листвы, недвижно пережидающей зной, их ледяное сияние казалось явлением не природы, а волшебства. Оно завораживало и манило к себе. Разве снега и льды могут так сиять?
— А почему ж нет. Натурально…
— Как же ж, товарищ комбат! — не поверил Строчук. — Лед — он же ж разве такой?
— Тьфу! — расстроился Князев и досадливо махнул плеткой, отчего Бравый прижал уши и недоуменно скосил взгляд — уж не хочет ли хозяин его, чего доброго, огреть? — Ну и дурень же ты, Строчук! Нашел время болтать! Давай гони до Сарникова! Что у них там?
Строчук тронул коня и порысил направо, где за полуразрушенным дувалом пряталось третье орудие.
Южная окраина Ташкургана высып ала последние дворы к широкому пологому склону, заросшему плодовыми садами. Километром далее, где склон был уже скалист и неровен, начиналась широкая заросшая балка, скоро становившаяся ущельем. По сторонам от ущелья сутулились лысоватые горки, между горушками лежали буро-серые конусы осыпей, а все вместе уводило взгляд все выше — сначала к застывшему морю седловин и горбов, а потом и к вершинам озаренных закатным солнцем гор.
Остатки рассеянной дивизии Сеид-Гуссейна дислоцировались именно в этом ущелье, перекрывая дорогу на Айбак. Кроме того, дважды за сегодня они предпринимали атаки на позиции отряда. Впрочем, сама нерешительность этих попыток показывала отсутствие серьезных намерений снова отбить город. Оба раза пулеметный огонь и несколько орудийных залпов оборачивали вспять пехоту и конницу наступавших.
Ташкурган был взят, но Трофим чувствовал не радость, не удовлетворение победным окончанием боя, а сухую досаду. Шел сорок четвертый день похода, и город Ташкурган был взят отрядом Примакова во второй раз. Повтор лишал победу ее истинного вкуса: ничего сладостного не было в том, чтобы снова и снова брать этот чертов Ташкурган, занимаемый афганскими частями сразу, как только отряд уходил от него в сторону Кабула…
При начале экспедиции дело выглядело проще, то есть вполне соответствовало простой и понятной задаче, поставленной перед отрядом.
Примаков говорил сухим, твердым и несколько отстраненным голосом, будто речь шла о вещах, мало его касающихся.
Конечно, командиры, собравшиеся на совещание в его палатке, раскинутой на пологом берегу Аму-дарьи сразу после переправы, знали обманчивость этой сухости. И то, как ядовито способен въедаться требовательный мозг военачальника в самые последние мелочи, каждая из которых может стать причиной поражения. Все вокруг него всегда признавали, что он, комкор Виталий Примаков, на голову выше всех прочих. Признавали без обиды, наоборот — с одобрением, даже с гордостью. Вот какой у них командир! Первой саблей Украины звали! А его знаменитые рейды по тылам Деникина, когда «червонцы» подрубали фронт белой армии разом на сто, а то и двести километров! А как в Китае воевал за народное дело! Только что из Афганистана, где при Аманулле состоял военным атташе! И уже, говорят, назначен в Японию! А книжки какие пишет! Нет, другого такого не найти!..
Хищно заточенный карандаш скользил по гладким (хоть и пестрым) пространствам десятиверстки.
— Стремительным маршем пройти тридцать пять километров до развилки Маз ари-Шар иф — Ташкурган. Подразделениям Кривоноса, Байдачного, Коренева и Святомилого с приданными им батареями Колоскова и Марченко под командованием замкомкора Шклочня наступать на Ташкурган и занять его. Остальным силам отряда под моим командованием повернуть на Мазари-Шариф, решительным ударом овладеть городом и продолжить наступление на Балх. В обоих пунктах обеспечить охрану и оборону. После чего, соединившись, обеим частям отряда начать наступление по направлению Айбак — Пули-Хумри — Доши-Андараб — Саланг — Чарикар — Кабул!..
Ну да… прямо рубит комкор!.. Правда, от Ташкургана до Айбака километров пятьдесят… чуть больше от Айбака до Пули-Хумри. Потом еще тридцать до селения Доши-Андараб. Километров семьдесят до Саланга (да вдобавок четырехтысячный перевал перед ним). Оттуда полдня до Чарикара, там еще один перевал… ну а уж еще километров через сорок вот он — Кабул! Короче говоря, рукой подать!..
Потом Шклочень держал речь, помполит.
— Не пуля убивает врага, — сказал он, гневно шевеля усами и хмуро озирая собравшихся. — Не пуля! А уверенность в своих силах! В своей правоте! Десятки тысяч угнетенных хотят услышать стук наших копыт, чтобы тут же поднять знамя борьбы за освобождение рабочего класса! За восстановление законной власти! И против узурпатора, врага всех трудящихся, наймита английского империализма — Бачаи Сако!.. Как входит нож в масло, так мы пройдем по этой дороге! Я уверен, что наши боевые кони будут шагать по цветам!.. — Он грозно поозирался, высматривая, не сомневается ли кто из командиров, что кони будут шагать по цветам, снова подергал усами, вздыбил кулак и закончил: — Смелость и мужество, товарищи командиры! Уверенность в победе и пролетарская страсть!..
Ну, в общем, почти все так и было… Всполошенный гарнизон Ташкургана, обнаружив конницу и артиллерию под стенами города, сделал несколько залпов и сдался.
Вторая часть отряда, молниеносно и беспрепятственно пройдя через несколько кишлаков, одинаково встречавших появление авангарда боевого охранения настороженной тишиной и наглухо закрытыми воротами дворов, вышла к пригородам Мазари-Шарифа.
Вопреки ожиданиям, Мазари-Шариф ответил огнем и силой, и ожесточением, и винтовок у них там тоже хватало, а не только древних мультуков. После суток боя, сопровождаемого мощным участием артиллерии, войска все-таки просыпались в город, и атака раздробилась в улочках этого средневекового поселения на сотни мелких стычек, скоро себя исчерпавших в силу неорганизованности и все-таки плохого, по сравнению с нападавшими, вооружения оборонявшихся… Переводя дух, Трофим подъехал к одному из своих орудий, когда в дувал возле самой головы Бравого тяжело ляпнула пуля — похоже, из гладкоствольного ружья. Обернувшись, он тут же увидел и стрелка — чалма торчала из-за обломка обрушившейся наружу стены дома, и черный ствол медленно ходил вправо-влево, выцеливая. Трофим ударил коня черенком плети, правой рукой вытягивая шашку. Это была старинная донская шашка — клеймо на медном оголовье рукояти показывало «1879», — подобранная им когда-то возле одного дроздовского поручика, убитого шрапнельным стаканом в грудь, кривая и длинная — настолько длинная, что даже при его росте ему приходилось привставать на стременах, чтобы окончательно высвободить лезвие, — страшная своей тяжестью, длиной и еще леденящей выверенностью пропорций, роднившей ее с музыкальными инструментами — если вести по лезвию сухим пальцем, шашка начинала тонко и жалобно петь. Бравый уже шел галопом, и человек за обломком стены почуял, должно быть, что сулит ему стремительное приближение этого огромного черного коня, хвост которого стелился по ветру, и наездника, что, подавшись вперед и невольно оскалясь, отводил назад руку, небывало удлиненную поблескивающей сталью, — во всяком случае, он поспешил с выстрелом, и Трофим, пристально глядя на ствол, жерло которого мгновенно украсил недолговечный венчик огня, понял, что стрелок снова промахнулся. Тряся бородой от спешки, человек сделал несколько движений, каждое из которых отнимало у него значительную долю отпущенного ему времени, — переломил ствол, сунул патрон, закрыл затвор и приложился, неловко обхватив цевье правой кистью и прижав щеку и бороду к ложу. Но в это мгновение все остановилось — зависла черная глыба лошади, чуть повернувшей голову и скосившей темно-карий глаз вправо от того места, которого могли бы коснуться передние копыта; всадник, занесший шашку и оскаливший белые зубы, тоже стал недвижен; и сталь замерла в своем мгновенном полете, и воздух, который она начала уж было со свистом рассекать, заживил разрез, сплотился вокруг горячего лезвия и тоже застыл, как застывает стекло; и глаза человека, почему-то приподнявшегося вместе со своим оружием, тоже остановились — замерли, храня настороженное и вопросительное выражение, какое возникает во взгляде перед разрешением каких-то очень важных ожиданий. И солнце каменно стояло в небе, и испуганные птицы, укрывшиеся в дальних садах от грохота боя и почему-то именно сейчас решившие перелететь с ветки на ветку, тоже окаменели в своем полете.
Недвижность сохранялась тысячную или даже, возможно, миллионную долю секунды. Как только этот незначительный промежуток времени истек, Трофим, склонясь с седла в томном кошачьем потяге, каким встречает свое пробуждение барс, продлил движение руки. Темное лезвие коснулось одежды, разрезало ее, добравшись до плоти, и, сочно чавкнув, разломило человека от правого плеча до самого паха, попутно стесав тонкую стружку с приклада так и не поспевшего выстрелить ружья.
Потом Трофим вытер лезвие клоком травы и повернул Бравого к орудию…
Так они взяли Мазари-Шариф.
Бой окончательно смолк, сменившись настороженной тишиной, нарушаемой только женским воем, доносившимся, как уже стало чудиться, чуть ли не из каждого дома, да лаем, да горестным стоном муэдзина.
Кладбища Мазари-Шарифа лежали на склонах окрестных холмов, и до самой темноты можно было видеть, как спешат туда вереницы мужчин. Чисто муравьи. Непременно один или два в белых одеяниях. Погребальные носилки тоже накрыты белым. Трофим поднес к глазам бинокль. Молчком идут, на ходу сменяя друг друга для скорости…
— Во чешут, — услышал он голос Строчука. — И куда торопятся? Ладно бы раненых несли… тогда еще понятно. А этим-то куда спешить?
Трофим опустил руку и посмотрел на ординарца.
— Со своим-то уставом, — буркнул он. — Со свиным-то рылом… Что, дела нет? Давай-ка вон иди обозным помоги…
Примаков отвел день на комендантскую деятельность. Взятый Мазари-Шариф, как и взятый прежде Ташкурган, должен был остаться в руках прогрессивных афганских деятелей. В их задачу входило немедленно организовать вооруженные отряды трудящихся, отбивать атаки реакционеров (буде такие последуют, что само по себе представлялось крайне маловероятным) и обеспечивать деятельность коммуникаций, то есть не допускать захвата дорог, ведущих назад, к Термезу.
Эта работа только началась, и солнце еще не успело подняться и на четверть, когда с запада, со стороны Балха, показались какие-то группы людей, среди которых попадались и конные, и к Мазари-Шарифу приступили невесть откуда взявшиеся силы афганцев. Как вскоре выяснилось, костяк этих войск составлял гарнизон расположенной неподалеку крепости Дейдади. Сам по себе гарнизон был невелик, но к нему приблудилось тысяч до десяти каких-то «беспризорников», как презрительно назвал их комкор.
Следующие полторы недели слились в памяти Трофима, слепились в плотную массу, и теперь, попытайся он вспомнить, чем один день отличался от других, ему бы это не удалось. Или удалось бы очень грубо, по тем вехам, что никак не могли стереться в памяти. К ним, в частности, относилась гибель командира третьего орудия Колесникова и еще двух бойцов — афганская артиллерийская граната шлепнулась прямо возле сошников и тут же взорвалась. Кажется, это случилось на второй день. Все это время пулеметы встречали бесчисленные толпы нападавших кинжальным огнем и более или менее их рассеивали. То есть что значит — нападавших? Их следовало бы называть шедшими — да, они просто тупо шли на пулеметы, шли с теми неровными завываниями, какими звучали издалека их религиозные песнопения. Среди них попадались люди в белых одеждах — они тоже завывали и шли на пулеметы, и падали под пулями и под разрывами бризантных снарядов. Орудия приходилось использовать чрезвычайно экономно. Боеприпасы неумолимо таяли, а энтузиазм афганцев не угасал — они остервенело карабкались по трупам, чтобы в конце концов увеличить своим собственным телом высоту бруствера… Если бы у Трофима было время задуматься или вообще был он склонен к поиску сравнений и аналогий, ему непременно бы пришло в голову, что более всего эти атаки напоминают движение насекомых — бесчувственных, закрытых жестким хитином, под которым если и есть сердце, то столь маленькое, что в него не может вместиться представление о будущей боли, о смерти, о прекращении жизни; так же бездумно и упрямо, как муравьи возобновляют нахоженную тропку, на которой чья-то титаническая ступня, бездумно шагнув, оставила сотни трупиков, афганцы с таким бесстрашием и упорством стремились добраться до людей, стрелявших в них из пулеметов, артиллерийских орудий и карабинов, будто то ли вовсе не имели представления о смерти, то ли просто в нее не верили. Гарь, смрад, вонь уничтожения и ужаса витали над полем боя; но, возможно, если бы Трофим каким-то чудом смог взглянуть на это поле с той стороны фронта, глазами наступавших, глазами тех, кто сначала видел, как падают шагавшие впереди, а потом и сам валился рядом с ними, то, возможно, он отчетливо разглядел бы, как радостно отлетают души, переливчатыми облачками благоуханного марева покидая нелепо содрогающиеся тела, с каким ликованием, с какими славословиями и благодарениями взмывают они туда, где их ждет новая жизнь и блаженство обетованное…
В один из этих дней утро оказалось тихим. Трофим обошел орудия, сумрачно поглядев в глаза каждого из своих бойцов и хмуро процедив пару-другую слов, напоенных грубой безнадежностью, после которых лица почему-то светлели, а глаза смотрели тверже. Выскреб котелок ячневой каши, доставленной Строчуком. Велел ему заняться лошадьми, пока есть время, — как следует почистить и, если получится, отвести к реке на купание. Потом пошел к пулемету Олейникова, что вмертвую стоял прошлые дни на левом фланге, и следы его деятельности в виде груд тел, ближние из которых, распухшие на солнцепеке, валялись метрах в сорока от гнезда, выглядели ужасающе.
Олейников сидел спиной к дувалу, голый по пояс Кузьмин, оттопырив губу, тыкал иголкой в порванный рукав гимнастерки, и оба вскочили, когда Трофим шагнул в пролом стены.
— Здоров, — сказал он, оглядывая хозяйство — сам пулемет, патронные ящики, бадьи с водой. — Хорошо устроились…
— Не жалуемся, товарищ комбат, — ответил Олейников, глуповато ухмыляясь. — Нам тут сам черт не брат…
Он был недавно стрижен наголо, и теперь круглая, как арбуз, голова поросла ежиком.
— Разве ж это хорошо? — возразил Кузьмин, перекусывая нитку. — Сейчас дома хорошо… яички! пасочка! стаканчик примешь, куличиком закусишь!.. м-м-м!..
— Что? — не понял Трофим. — Пасха?
— Ну да, Пасха ж сегодня, товарищ командир! — пояснил Кузьмин, глядя на него радостно и чуть удивленно — мол, как же такое забыть можно! — Пасха же! Нынче на пятое мая выпадает.
— На пятое мая, — пробормотал Трофим. — Ах ты господи!.. Ну, тогда Христос воскрес, бойцы!
Они тщательно похристосовались.
— У нас в деревне, бывало, — пустился Кузьмин в воспоминания. — Я еще мальчишка тогда… Как крестный ход начинается — у-у-у! У нас хороший колокол был, — с гордостью сказал он. — Да колокольцев еще штуки четыре… Такой трезвон подымут!.. Впереди фонарь несут, за ним крест, потом, значит, образ Божьей матери… а потом уж рядами — что тебе в армии! Дружка с дружкой на пару… Хоругви, свечи, потом, значит, дьякон а с кадильницами, а потом уж поп… А певцы-то поют, разливаются!
Он вдохнул пошире и забасил:
Христос воскре-е-есе из мертвых, смертию смерть попра-а-а-ав…
И сущим во гробех живот дарова-а-а-ав!..
Да воскреснет Бог, и расточатся вра-а-а-ази Его!..
Олейников умиленно кивал, слушая, и его круглая розовая физиономия отражала каждое слово Кузьмина.
— Это да, — сдержанно кивнул Трофим. — Расточатся врази его… У нас тоже, бывало… Мы, правда, в село ходили, километра за три… там церковь-то у нас была…
Сухо щелкнул невдалеке выстрел, и тут же пошло снопами.
Олейникова будто подбросило — он повалился за пулемет и схватил рукояти. Кузьмин тоже пал на бок справа от него, придерживая ленту. Трофим выглядывал из-за обломка стены.
— Разъязви ж твою триста сука Бога душу в гробину мать, — бормотал Олейников, водя стволом и выцеливая. — Разъяти ж тя через семь гробов в бога душу мать под коленку в корень через коромысло!.. Оклемались, сволочи!
— Не спеши, Олейников, — сказал Трофим. — Подпустим.
— Это мы можем понимать, товарищ командир!.. — соглашался Олейников. — Этому-то мы ученые…
Олейников выждал еще несколько минут, и когда уж хорошо можно было различить детали одежды и вооружения, и общий вопль стал разделяться на отдельные голоса, и уже сам Трофим, встревоженный близостью противника, хотел дать ему команду — он ударил длинной очередью, неспешно ведя ствол слева направо, как если бы писал первую кровавую строку.
Время стеснилось. Трофим не мог бы сказать, сколько его протекло с начала до того момента, когда Кузьмин, волокший патронный ящик, ахнул и упал, не дотащив. Нападавшие стреляли редко и недружно, и толку от их стрельбы, по идее, никакого не могло быть, но это все же случилось — пуля вошла в согнутую шею Кузьмина и, должно быть, порушила позвоночник, и теперь Кузьмин лежал с мокрым от пота лицом, совершенно неподвижный, только иногда широко, по-рыбьи раскрывал рот и моргал.
Трофим стал вторым номером, и они, залитые беспощадным солнцем, снова и снова секли цепи стремящихся к ним, вопящих, размахивающих блестящими лезвиями людей, которые не боялись ни пулеметных очередей, ни снарядных разрывов, производивших в толпе страшные опустошения. Их было больше, чем осколков снарядов, больше, чем пулеметных патронов. Трофим ждал, что к ним, к авангардному пулеметному гнезду, подтянется подкрепление, и оно подтянулось, но уже когда последняя лента ушла в распыл и Олейников, по-прежнему дико матерясь, начал палить из винтовки, а Трофим, держа в одной руке наган, а в другой шашку, стал за останец стены. Первого он срубил, второй попал на пулю, но потом ввалились сразу четверо, и когда он, опомнившись от собственного рева, понял, что этих уже тоже нет, Олейников подергивался, как тот баран в саду за Гидростанцией, и кровь уже почти перестала хлестать из разреза, широко распахнувшего его горло. Трофим рванулся вперед, чтобы встретить врага у самой стены… но увидел только новые, новые и новые тела — и тающее в мареве движение отступивших, похожее на шевеление сметаемой листвы.
Вторая часть отряда, оставив замиренный Ташкурган, двинулась им на помощь — подтянувшись к клокочущему Мазари-Шарифу, попыталась смелым маневром ударить во фланг штурмовым отрядам афганцев. Однако значительная изрезанность местности не позволяла коннице проявить всю свою мощь; атака захлебнулась, напор штурмующих не ослабевал, и свежие силы под началом Шклочня тоже перешли к вынужденной обороне.
Примаков требовал подкрепления и боеприпасов, радист стучал ключом, Москва медлила с ответами, Ташкент кивал на Москву. Посланный разъезд отыскал подходящую площадку, и на третий день два легкомоторных самолета приземлились на обширном выгоне в двух километрах от города. Они доставили четыре станковых пулемета, шесть ручных, восемь ящиков патронов и двести выстрелов к орудиям.
Двести выстрелов! — а орудий двенадцать! Всего по пятнадцать снарядов на ствол!
Вдобавок ко всему осаждавшие перекрыли плотиной и отвели в другое русло речушку, снабжавшую Мазари-Шариф питьевой водой. Теперь ее хрустальная вода струилась в соседнем ущелье, а губы бойцов трескались от жажды. Нечего было заливать в кожухи перегревающихся пулеметов. А главное — лошади, лошади!.. Воду стали возить бурдюками с другой стороны города, за несколько километров, да еще каждый раз с боем!..
Только на двенадцатый день осады на подмогу им переправился через Аму-дарью еще один отряд — четыреста красноармейцев при шести горных орудиях и восьми станковых пулеметах…
…Трофим отвлекся от невеселых воспоминаний и снова внимательно осмотрел в бинокль балку. Густые заросли могли надежно скрыть солдат Сеид-Гуссейна. Однако все равно их положение крайне невыгодно. До первых домов Ташкургана (точнее, до руин первых домов) никак не менее полутора километров открытого пространства… а ночи лунные, так что тоже особенно не разгуляешься.
Послышался стук копыт, Строчук ходкой рысью появился из-за кустов и деревьев сада и выпалил, возбужденно тараща на командира свои голубые глаза:
— Так что, товарищ комбат, на совещание велят! Немедленно!
Трофим кивнул, сунул бинокль в к абур, как привык называть кожаный футляр, и неспешно тронул коня.
Во дворе ближайшего дома (во время одного из штурмов дувал был проломлен взрывом, обнажившим внутренности жилья) появился афганец. Он постоял, потерянно озираясь. Холщовые штанины болтались над босыми ступнями, грязная чалма в самый раз подходила к ветхому халатцу. Дехканин вынул из-за туго затянутого поясного платка небольшой топорик — тешу — и вяло принялся рубить хворост на трухлявом поленце.
Посматривая по сторонам, примечая, что жители Ташкургана поспешали снова переходить к мирной жизни, и с одобрением размышляя об этом, Трофим рысил к штабу, расположившемуся в пологой ложбине возле мельницы. Да, похоже, что Ташкурган — совершенно мирный город. И в первый-то раз его взяли почти без боя… Посмотреть, так все жители мирные, спокойные. Вон, ребята Шклочня говорили — и фураж тебе пожалуйста, и еда какая-никакая. Дело важное — все не обозной сухомяткой жить… Почему же в Мазари-Шарифе было не так?..
Он снова с легким содроганием вспомнил дни осады. Когда подошло подкрепление, а группы наступавших подверглись двухчасовой бомбардировке с ташкентских самолетов, измотанному отряду хватило сил и отчаяния опрокинуть все то, что в дыму и пыли, в крови и содроганиях, изнемогая от собственной ярости и решимости, двигалось навстречу, — смести, свалить, смять, срубить! Гарнизон улепетнул было в крепость — да не совсем поспел: на плечах отступавших тумановцы ворвались в ворота цитадели, были встречены пулеметным огнем и потеряли нескольких бойцов, но уж дело было сделано: пулеметчиков покидали с крыш, порубили… тремя взрывами минеры порушили почти все стены… из арсенала вывезли больше двух тысяч гранат к трехдюймовкам… да и вообще богатый был трофей!
Соседний город Балх сдался без боя. Через день, передохнув, двинулись дальше. Попутно ревизовав Ташкурган (там дело прямо-таки кипело: новая власть в лице трибунала судила и казнила врагов пролетариата, подозреваемых в желании оказать поддержку узурпатору Бачаи Сако, — по преимуществу мулл, старых судей — кази — да главных богатеев-угнетателей), отряд двинулся на Айбак. Окрестные селения проявляли враждебность, и мелкие стычки почти не прекращались. Так или иначе, наступление шло полным ходом. Уже показалась долина, в которой вольно разлегся городишко… Но пришло известие о том, что дивизия Сеид-Гуссейна, зайдя от Кундуза, овладела Ташкурганом… стало быть, коммуникации перерезаны, помощи ждать неоткуда. Афганская часть отряда заволновалась, и в первый же день обнаружилось массовое дезертирство.
Зла не хватает!..
И они повернули, и выбили отсюда войска Сеид-Гуссейна, и снова стоят в Ташкургане… и проклятый этот Ташкурган выглядит таким мирным, таким покорным!.. а до Кабула, до Кабула-то еще сколько!..
Трофим бросил повод красноармейцу-коноводу и, откинув полог и нагнувшись, вошел в палатку. Тут уже кое-как расселись хмурые командиры подразделений — на трех скамьях, специально ездивших при штабе в обозе, и каких-то тюках.
— Все? — спросил Примаков, озирая собравшихся.
К удивлению Трофима, комкор снова был одет в привычную кавалерийскую форму, а не в тот халат и белые штаны, в которых щеголял, как все, с самого начала похода.
— Товарищи командиры! — негромко сказал он, переводя взгляд с лица на лицо, как будто проверяя, все ли готовы ему подчиняться. — Ситуация сложилась следующая…
Речь была короткой, понятной и не оставляла сомнений в окончательности принятого командованием решения. Говоря, комкор смотрел то на одного из них, то на другого, и Трофим, слушая, подчас встречал взгляд его сощуренных серо-зеленых глаз — и тут же отводил свои, не выдерживал того напряжения и силы, что светились во взгляде Примакова.
— Во как, — пробормотал кто-то, когда Примаков, подводя черту сказанному, твердо опустил ладони на лежавшую перед ним карту.
— Все свободны, — отрезал комкор. — Немедленно приступить к подготовке марша.
Командиры выпятились из шатра.
Все закуривали. Трофим тоже потянул из кармана папиросы.
— В Индию, значит, — задумчиво сказал Святомилов, щуря глаза от табачного дыма.
— Перетрухал падишах, — гоготнул Прикащиков. — Все ж, видать, кишка тонка с узурпатором тягаться!..
— Ну да, — кивнул Святомилов. — Точно, тонка… мы, значит, бьемся тут к нему на помощь поспеть, а он фьюить — и в Индию!
— Что ты с него хочешь! — отмахнулся Коренев. — Голубая кровь… Да ладно! Зато теперь послезавтра дома будем.
— Ладно? — неожиданно освирепел Святомилов. — Ладно, говоришь?! А Шурку Грицаева убитого пришлось камнями закидать, как падаль, — ладно?! Даже похоронить по-людски не смогли — это тоже ладно?! А еще шестнадцать моих парней полегли — тоже ладно?!
— Ну, а что ты хочешь, — примирительно прогудел Кривонос. — Ну, в бою же… приказ же был… а? Приказ!
Так и не проронив ни слова, Трофим затоптал окурок, сел на своего Бравого и неспешным шагом тронулся в расположение батареи. Бравый твердо ступал по каменистой дороге, гнул шею, Трофим покачивался в седле, бездумно провожая взглядом деревья и стены кибиток…
Домой, значит…
Домой, стало быть… Что ж… Уж если Примаков приказал!.. Примаков свое дело туго знает, спору нет. Это ж не кто-нибудь, а Примаков, главный «червонец»! Прикажет в огонь — никто не задумается, как один пойдут в огонь. Приказал назад — шагай назад!.. Приказ есть приказ. Правда, что-то саднит в сердце… обида какая-то, что ли? Потому что, выходит, все было зря?.. И Олейников?.. И Кузьмин?.. И Колесников? И Грицаев? И все-все хлопцы, что здесь остались?.. И теперь уж не дойти до конца, не списать на победу эти горькие потери!..
Бросил повод Строчуку, слез с коня.
— Так… Товарищи бойцы!
Батарейцы восприняли известие сдержанно.
— Разговорчики, — негромко сказал Трофим, когда Щеголев, вечный спорщик и баламут, начал было бухтеть. — Выступаем в шесть ноль ноль, сказал! Немедленно приступить к подготовке марша!
И еще раз тяжело посмотрел на Щеголева — мол, заткнись по-хорошему. Дома поговорим.
— Пошли, Строчук, сольешь мне напоследок.
Строчук поспешил за котелком, а Трофим неспешно побрел к колодцу. В душе что-то как будто щелкнуло, немного расслабляясь, сходя с боевого взвода. Так бывает, когда пружина в часах чуток иначе сама в себе укладывается — она, конечно, по-прежнему напряжена, сжата, а все же чуть меньше. Да и впрямь — завтра к вечеру переправятся… а послезавтра, при удаче, уже и дома!.. Дома!..
Он понял вдруг, что злость, клокотавшая, сжиравшая его изнутри в дни, когда этот поход только начинался, — что она куда-то исчезла. То есть он помнил о ней, конечно, — то именно помнил, что Катерина может быть ему неверна!.. может предать, изменить!.. знал, что нельзя ей этого простить — даже если еще ничего не было!.. даже если только в его хмельной голове промелькнула такая мысль — ведь если промелькнула, значит, откуда-то взялась?.. нельзя, невозможно простить!.. — однако все это теперь были более слова, нежели чувства. А чувства — сжигающая ярость, непереносимая горечь — куда-то делись. Не вынесли похода эти чувства, не вынесли огня, боя, крови… мелковаты оказались, должно быть, по сравнению с тем, что происходило здесь… Да и потом, — пришло вдруг ему в голову. — Может, оно все и не так? Мало ли!.. Конечно, Катерина у него — видная! Да еще какая видная! Но все-таки: может, при всей ее красоте, она в своей красоте и не виновата вовсе? Может, и тени мысли, чтоб красотой своей предательски распорядиться, у нее нет?.. Ведь она любит его! — вдруг окончательно решил он. — Это он всей кожей своей чует, всем существом, от такого не отвертишься… и в чем же тогда он ее виноватит?..
Мысли его были смутные, путаные — но все же снимали тяжесть с души, и мир вокруг Трофима светлел, будто свежий ветер сносил застилавшую небо хмарь.
Трофим неспешно снял халат, рубаху, бросил на камень.
Колодец был хорош! — вода наполняла неглубокий квадратный хауз,[20] переливалась из него в том месте, где каменный борт был чуть ниже, стекала в колоду, из которой поили лошадей, а потом, едва слышно ворча, бежала по камушкам в лощинку. В правом углу бассейна толстое стекло влаги у самого дна прихотливо слоилось, и камушки диковинно приплясывали и меняли свои очертания — там был родник.
Принесся Строчук с котелком.
— Давай, — сказал Трофим. — Не жалей!
Строчук лил, а он фыркал, ухал, веселился. Водица была что надо — чистый лед.
Дехканин, что давеча рубил дровишки на чурбачке, вышел из своего двора сквозь пролом в глинобитной стене и неспешно подошел к хаузу.
— Товарищ трудящийся! — приветствовал его Трофим, с наслаждением смахивая ладонями воду с прохладной чистой кожи. — Как дела?
Дехканин мелко посмеивался в ответ, кивал и что-то бормотал.
— Не журись, — посоветовал Трофим. — Видишь, в этот раз не вышло вам помочь по-настоящему. Но ничего! — Он встряхнул рубаху и повесил ее на ветку. — Ничего! Будет еще и на вашей улице праздник! А? Как думаешь?
Дехканин все так же посмеивался и кивал, явно что-то пытаясь втолковать Трофиму. Полуседая его борода взволнованно подрагивала.
— Чурка — она и есть чурка, — с сожалением констатировал Трофим. — Непросвещенный ты элемент, так я тебе скажу!..
Между тем если бы он мог понять афганца, то услышал бы в его речи несколько упреков и жалоб. Дехканин сетовал на то, что советские (он их так и называл на своем языке — «шурави») разрушили его крепкий глинобитный дувал. Но это полбеды, считал он. Другой снаряд попал в сам дом. Два его сына погибли. Жена тоже погибла. Он не знает, что теперь делать. Он думает, что шурави поступили неправильно. Зачем они пришли? Чего хотят? Он не понимает этого. Никто не вернет ему детей и жену. И даже похоронить их он не может так, как положено. Зато он может мстить. Так он решил сегодня… Кроме того, человек не должен прилюдно обнажаться. А шурави снял себя рубашку и портки и моется водой из колодца… моется возле его разрушенного дома. Правильно ли это? Не оскорбляет ли это его, безвестного дехканина, чьей судьбой шурави так безжалостно распорядились?
— Во-во, шурави, — кивнул Трофим. — Верно говоришь. Советские, да.
И, наклонившись, потянулся за рубахой.
Дехканин выдернул из-за поясного платка тешу — небольшой остро заточенный топор — и с размаху ударил Трофима острием в основание шеи.
— Сука! — удивился Трофим Князев, пытаясь повернуться к тому черному облаку, что возникало на месте света.
Он еще услышал треск выстрелов, но ему уже показалось, что это мать возится у печки, ломая сухие хворостины.
Невольно зажмурившись, Плетнев нырнул в плотное облако пыли и через долю секунды раскрыл глаза в ярко освещенном холле.
Здесь тоже было пыльно, тоже дымно, но все же не в такой степени, чтобы он не мог увидеть четверых афганских гвардейцев — их белые портупеи буквально светились.
Длинная очередь гремела до тех пор, пока все они, нелепо взмахивая руками и с грохотом роняя оружие, не попадали на пол.
Плетнев пробежал пространство вестибюля и оглянулся.
Слева вдоль стены два дивана. С обоих боков у каждого — по мягкому креслу.
И — никого! Только на мраморном полу — четыре тела.
Он растерялся. Он был один в этом громадном и чужом дворце!
Послышались крики на дари, топот сапог на лестнице, ведущей на второй этаж.
Кто-то кричал:
— Тез! Тез!
Это даже Плетнев мог перевести с языка дари — быстро! быстро!
Пробежав несколько шагов, он укрылся за колонной в глубине вестибюля.
Еще десятка два гвардейцев во главе с офицером бегом спускались по лестнице прямо на него.
Длинные очереди повалили первых. Напиравшие за ними спотыкались о тела и кубарем летели по ступеням. Остальные с воплями бросились обратно.
Он снова вскинул автомат…
Коридоры дворца освещались стробоскопическим мельканием света и тьмы. Глаза слезились от дыма. Уши закладывало от грохота выстрелов. Уже горели деревянные наличники на дверях. Зеленые ковровые дорожки покрывал слой битой штукатурки.
Голубков и Симонов проникли сюда через торцевые окна первого этажа и теперь, пригибаясь, приседая, прижимаясь к стенам по обе стороны коридора, продвигались вперед. За ними в глубине коридора маячили силуэты солдат «мусульманского» батальона.
В правой руке Симонов держал автомат, в левой — гранату. Автомат мешал ему выдернуть чеку. Поэтому он протянул левую руку Голубкову.
Голубков дернул за кольцо, отскочил назад, оттолкнулся от стены, ногой вышиб дверь и отпрыгнул в сторону.
Симонов швырнул гранату в комнату, где кто-то громко визжал и плакал.
После вспышки из дверного проема вырвались клубы дыма и пыли.
Голубков, стоя на пороге, уже стрелял длинными очередями, водя стволом автомата из стороны в сторону.
В одном углу дергались несколько мужских тел, в другом билось в агонии явно женское. Кровь растекалась по паркету. Парили клочья бумаги. Столы и стулья были перевернуты, шторы горели.
Симонов обежал стрелявшего Голубкова и устремился к следующим дверям.
Голубков догнал его и у самой двери протянул руку, чтобы выдернуть чеку…
Плетнев уже добил упавших гвардейцев, когда посреди вестибюля взорвалась граната, с визгом разметав осколки, следом еще одна.
Он укрылся за колонной, прижался.
Перебежал к следующей. Присел на корточки, выглянул из-за нее. Вестибюль был застлан пороховым дымом.
Еще одна граната! Окна над парадной лестницей разлетелись брызгами. Издалека был слышен монотонный голос «Шилок». Сверху валились обломки и кирпичная крошка.
Еще граната! — у самого входа.
Плетнев резко спрятал голову за колонну, почувствовав, как она вздрогнула, когда в нее ударило несколько осколков.
Похоже, делать тут было нечего. Он метнулся к лестнице.
Внезапно дверь слева с треском распахнулась, и прямо ему под ноги упала еще одна граната. Она была без чеки и волчком крутилась на месте.
Плетнев окаменел — буквально на мгновение.
И, невольно заорав, в неимоверном прыжке полетел вправо на диван, ударился спиной о спинку, перевернулся вместе с ним и рухнул на пол, закрытый сиденьем.
Взрыв!
Осколки вспороли ткань.
Тут же загремел чей-то автомат, рассылая веера пуль, бившихся в стену над его головой.
— Миша!
Ему показалось, что это голос Голубкова.
Точно — Голубков с автоматом наперевес вломился в вестибюль именно из тех дверей, откуда вылетела граната. Следом — Симонов. Оба судорожно оглядывались.
— Яша! — заорал Плетнев из-за дивана. — Миша! Козлина! Смотреть надо, куда палишь!
Чтобы кое-как выбраться на свет божий, ему пришлось снова перевернуть диван. Смешно, что во всем этом участвовали столь мирные предметы…
— Санек! — радостно завопил Голубков. — Бляха-муха! Ты что тут прячешься? — Обернулся к Симонову. — Як Федорович! Видели? Чуть дружбана не замочил!
Между тем в черное зияние парадного входа с автоматами наперевес один за другим уже вбегали бойцы.
Пятеро сразу повернули налево и исчезли в коридоре левого крыла.
Шестеро — один из них был Епишев — бегом пересекли вестибюль и загрохотали ботинками по лестнице.
Откуда-то сверху стреляли. И как! — это был шквал огня! Но почему-то эти шестеро, слепившись в противоестественную в военном отношении кучу, все еще бежали вверх.
Между ними и Плетневым пули крошили паркет так, будто шел веселый летний дождь, после которого положено кататься на качелях и собирать червей для рыбалки.
Потом они — как ему показалось, невредимые — скрылись за углом, шквал утих, и тогда Симонов тоже бросился к лестнице.
— За мной!
На ступенях лежал убитый боец «Зенита» — фамилии его Плетнев не помнил, — а рядом, прислонившись спиной к стене и подогнув ноги, сидел Епишев. Автомат валялся возле. Лицо бледное, губа закушена. Левой рукой, словно ребенок куклу, он прижимал к себе правую. Плетнев присел возле него. Симонов и Голубков наклонились.
— Господи! — сказал Плетнев.
Епишев только мычал, бессмысленно поводя глазами, — у него был болевой шок.
Кисть руки висела на коже, обнажив торчащую кость.
Над головой Симонова стену вспорола очередь. Он присел и вскинул автомат.
Голубков резко повернулся, хватаясь за плечо.
Из-под пальцев уже проступала кровь.
— Ах, бляха-муха!
Симонов очередями строчил вверх, в пространство лестничной клетки, в направлении третьего этажа.
— Тащите под лестницу! — крикнул он.
Они подхватили Епишева под мышки и волоком стащили вниз по ступеням.
Симонов все палил вверх, прикрывая отход…
Плетнев наложил жгут сомлевшему Епишеву, перевязал Голубкова.
— Все, я пошел! Сидите здесь!
— Ты что! — возмутился Голубков. — Да ладно! Из-за такой ерунды!
И, отчаянно морщась, помахал левой рукой, доказывая, что он боеспособен.
Мигали лампы, озаряя причудливые конфигурации облаков пыли и дыма. Уши закладывало от грохота автоматных очередей.
Бесконечная череда однообразных и страшных, как в кошмарном сне, действий. Выбивается дверь. Очередь. Бросок гранаты.
Взрыв, столбы огня и пыли.
Длинные очереди в образовавшийся проем.
— Миша!.. Яша!..
Кто где? Ни черта не понять!..
Ромашов стоял за колонной, прижавшись к ней так, будто не спрятаться хотел, а передать ей какую-то свою боль.
Потом все же согнулся, застонал и стал сползать, скользя спиной по гладкому камню. Лицо покрыли крупные капли пота…
Из левого коридора в вестибюль выбежал Князев, кинулся за соседнее укрытие. С беспокойством подался к нему:
— Миша! Что с тобой? Ранен?
Тяжело дыша, Ромашов помотал головой.
— Почки схватило, сил нет… Когда о броню шибануло-то… может, камни пошли?..
Разорвалась еще одна граната.
— Держись, уролог! — закричал Князев, снова влипая в колонну и озираясь. — Завязли! Подмога нужна!
Он метнулся вправо и, наклонившись, бросился к выходу.
— Куда?! — крикнул Ромашов, превозмогая боль. — Нельзя! Григорий Трофимович, назад!..
— Сиди! — ответил полковник и исчез в пыли проема.
Он выбежал на крыльцо. Сполохи огня и осветительных ракет отражались на его каске. Призывно замахал рукой.
— Мужики! Ко мне! Вперед!
Сразу несколько пуль ударили в грудь.
Его отбросило спиной на стену, и он, зажмурившись и закинув голову так, будто хотел размять затекшую шею, медленно сполз на усыпанное обломками кирпича крыльцо.
В первый миг его посетило острое удивление — как же это?.. Но больно не было. К тому же надсадный, утомительный шум боя наконец-то стих, отдалился. И суматошное чередование алых, бордовых и фиолетовых вспышек перед глазами превратилось в разноцветье луга, а темнота этой кровавой ночи — в черную, вороную и блестящую шерсть лошади. Склонившись с седла, батька Трофим тянул к нему сильные руки и, усмехаясь в усы, ласково повторял: «Ну давай, боец! Давай сюда!..» Он оробел на мгновение, а потом все-таки, задрав к нему голову и смеясь от счастья, сделал еще шаг. И тогда отец подхватил его, поднимая, и от высоты и скорости этого подъема и еще от радости, что он снова окажется сейчас в отцовом седле, у него перехватило дыхание.
Они продвигались по длинному задымленному коридору. Плетнев выбил дверь ногой и сразу же стал стрелять из стороны в сторону. Потом туда нырнул Голубков.
В эту секунду из-за угла коридора выскочил гвардеец и, мгновенно зафиксировав свое положение (так бы и Плетнев сделал), от живота веером выпустил очередь из автомата.
Это было похоже на то, как если бы Плетнева шмякнула баба, которой рушат стены. Пули вспороли бронежилет. Его швырнуло назад. Он стоял, вляпавшись в стену спиной и затылком и не понимая, на каком он свете. Слышал только звон в ушах, а видел лишь фиолетовые круги перед глазами
Несколько пуль попали в автомат и разбили ствольную накладку. Из развороченного магазина на пол медленно падали патроны.
Сквозь туман Плетнев видел, что гвардеец смотрит, оцепенев от изумления. А как он мог поверить своим глазам? Длинная автоматная очередь и десяток попаданий не могут не убить человека! Что ему оставалось? — ждать, когда убитый повалится!..
В стволе оставался патрон.
Плетнев одной рукой вскинул свое раскуроченное оружие и выстрелил гвардейцу в лоб.
Гвардеец взмахнул руками и рухнул на пол.
Надрывно кашляя и держась за грудь, ушибленную пулями через стальные пластины бронежилета, Плетнев подобрал его автомат — он отличался от прежнего только тем, что был исправен.
Тут из комнаты выскочил Голубков. Посмотрел на Плетнева, потом на убитого гвардейца.
— Ты чего? — весело поинтересовался он, утирая пот. — Подавился, что ли, бляха-муха?
Плетнев кое-как поправил на себе попорченную амуницию.
— Всю душу отбил, гад, — сдавленно сказал он чужим голосом. — Ладно, пошли!..
Хафизулла Амин лежал на широкой кровати.
Свет мигал. За дверью трещала беспрестанная стрельба. Слышались взрывы.
Амин открыл глаза и стал смотреть в потолок. Сильно мутило. Он попытался поднять руку. Недоуменно воззрился на капельницу.
Потом со стоном приподнялся, кое-как спустил ноги с кровати, сел.
Попробовал встать.
Закусил губу от боли — при каждом движении иглы капельниц впивались в тело.
Отворил дверь и, шатаясь от стены к стене, побрел по коридору…
Кузнецов, Алексеенко и Вера спрятались в барную нишу и стояли, прижавшись к стене возле стеллажа. Стеллаж был уставлен бесконечным количеством разноцветных бутылок. Разнокалиберные бокалы висели вниз головой на хромированной подставке.
Кузнецов озирался, не понимая, откуда ждать опасности.
— Вера! Встаньте в угол!
У Веры, вздрагивавшей от каждого взрыва, мелко дрожали губы. Тем не менее она ответила:
— Надо же! Сколько лет в угол не ставили!..
— Господи! — оторопело сказал Алексеенко.
Амина мотало из стороны в сторону, но все же он упрямо шагал дальше.
Банки с физраствором в его руках выглядели как гранаты. Трубки капельниц змеились по рукам.
Фигуру освещали сполохи огня.
Алексеенко кинулся к нему, подхватил под руку.
Вера выдернула иглы, положила на ранки по кусочку ваты и осторожно согнула руки в локтях.
С другой стороны подбежал Джандад.
— Звони в Советское посольство! — хрипло приказал Амин на дари. — Советские помогут!
— Кому помогут?! — криво усмехнулся начальник охраны. — Это они и напали!
Амин схватил со стойки пепельницу и со стоном швырнул в Джандада.
— Идиот!
Это движение отняло у него последние силы. Он прислонился к стойке и подпер голову руками, горестно бормоча:
— Не может быть!.. А ведь я догадывался… Обещали меня охранять!.. Какие сволочи!..
Совсем близко — то ли в соседней комнате, то ли этажом ниже — грохнуло так, что заложило уши.
Кузнецов потянул Веру за рукав.
— Пошли отсюда, пошли!
По коридору бежал плачущий мальчик лет шести.
За ним, крича что-то и пытаясь догнать, спешили две няньки.
Мальчик подбежал к Амину и обнял его колени.
— Папа, я боюсь!
Амин обнял сына и погладил по голове. Сделал знак няньке, что не нужно тянуть его за руку. Потом отстранился и сказал нарочито суровым голосом:
— Разве не стыдно? Ты уже большой, не бойся!..
Грохнул еще один взрыв. Няньки упали на пол, в ужасе закрывая руками голову.
— Да пойдемте же! — закричал Алексеенко. — Не видите, что творится?!
Амин только крепче прижал к себе сына.
Кузнецов и Алексеенко побежали по коридору. Кузнецов тянул Веру. Вера озиралась. Потом вырвала руку и замедлила шаг, как будто собираясь вернуться…
Плетнев и Голубков выскочили из-за угла и увидели стеклянную дверь, ведущую, должно быть, в еще один коридор.
По обе стороны от нее, прижавшись к стенкам, стояли Аникин, Первухин и Симонов.
Голубков тут же подскочил к Симонову — своему командиру и начальнику — и замер рядом, прижимая автомат к груди стволом вверх.
В голове у Плетнева мелькнула совершенно неуместная мысль о том, что настоящую выучку видно с первого взгляда…
— Что стоим? — негромко спросил он, одновременно отщелкнув почти пустой магазин. Сунул в карман штанов, а взамен вставил полный.
Сжав левую руку в кулак, Аникин большим пальцем молча указал на дверь.
Плетнев все понимал. Открывать эту чертову дверь — это не в комнату врываться. За этой дверью большое пространство, которое, возможно, готово к обороне. В общем, тому, кто соберется открыть эту дверь, хорошо бы для начала запастись завещанием.
Но что завещать простому советскому человеку?.. К тому же прошедшие полчаса вселили в него какую-то нелепую, дурацкую уверенность в собственной неуязвимости. Нет, он понимал, что все случайно и что случайность в любую секунду может обернуться против него. И все равно — какой-то колючий азарт, остервенелость и вера в то, что ему все удастся, толкали его вперед.
Плетнев протянул руку Голубкову, и Голубков выдернул из его гранаты чеку.
Бойцы, перехватив оружие поудобнее, приготовились к атаке. Все следили за ним.
Он с разбегу ударил ногой в середину между створками двери. Они распахнулись во всю ширь. Звякнули об ограничители и начали закрываться.
Но Плетнев уже бросил в коридор гранату.
Пропустив ее, зеркальные двери закрылись. Плетнев не видел, как медленно летела его граната. Очень медленно, кувыркаясь в полете, она сантиметр за сантиметром преодолевала назначенный ей путь.
Зеркальные створки схлопнулись, поэтому он не мог увидеть и расширенных от ужаса глаз Веры.
Граната все летела, поблескивая своими рубчатыми боками в неверном мерцающем свете.
Амин поднял голову, равнодушно следя за ее медленным полетом.
Его лицо превратилось в почти безжизненную маску, отражавшую не страх, а обреченное понимание.
Он еще крепче прижал к себе сына, закрыл его глаза теплой ладонью.
Сам он рос без отца…
Их дом стоял на окраине Пагмана — дачного пригорода Кабула. Загородные виллы, укрытые зеленью садов, ручьи, щебет соловьев в теплой ночи… Отец, молодой потомок знатного рода, был крупным чиновником в администрации Захир Шаха. К сожалению, он рано умер — Хафизулле не было и шести лет. Это навсегда поселило в его сердце печаль. Они владели землями и акциями Хлопковой компании. Мать занималась собой. Им занимался старший брат — Мансур… следил за учебой, практиковал в английском и французском… Хафизулла окончил педучилище… университет… Преподавал математику в лицее. Стажировка в США… Он работал над диссертацией, а его выслали за то, что он якобы будоражил афганских студентов. Какая глупость!.. будоражил, да, тогда уже вел политическую работу!.. Казалось бы, какое дело американцам до него? Он думал вовсе не о том, чтобы навредить их сытой стране! Он всего лишь хотел, чтобы его собственная страна тоже была сытой, счастливой, независимой! И понимал, что единственный путь к этому — революция!.. Потом они встретились с Тараки… горячка работы… политика, подполье!.. И дальше, дальше! — по высоким крутым ступеням, на каждой из которых можно было сломить голову!.. Многие и сломили… многих нет… нет и Тараки… через мгновение его тоже не будет!..
Зачем же тогда все было? В чем смысл?.. Ведь кто-то должен знать ответ на этот вопрос! Кто-то ведь должен!..
Ему мгновенно представилось, что где-то невдалеке от Тадж-Бека в густой мгле, рассеиваемой лишь неверным светом мечущихся прожекторов и трассеров, отмечающих прохождение очередного роя смертоносных пчел, почти на самой вершине горы Кухи Асман, на большом камне, подножие которого прячется в бурых зарослях побитой морозом эфедры, сидит ангел.
У него два крыла, каждое из которых более всего походит на мягкое струение неяркого света — как лунные лучи, через силу пробившиеся сквозь пелену ночных облаков. Едва различимое мерцание начинается у плеч, плавно стекает вниз, понемногу розовея, а ближе к свисающим со скалы концам эти призрачные полотнища отдают багровым.
Печально подперев голову тонкопалой рукой, ангел смотрит вниз, на дворец. У него темное, изборожденное морщинами старушечье лицо, совершенно неподвижное, как будто вовсе лишенное мимики. А пристальные и круглые, как у лемура, глаза никогда не моргают.
Он видит вспышки, каждая из которых вновь расцвечивает пласты темного дыма и уносит чью-то жизнь, сиренево-красные бутоны огня из пламегасителей, полыхание чадно горящих машин… слышит беспрестанное громыхание взрывов и треск выстрелов, сливающихся в надрывный и утомительный грохот, какой сопровождает работу тяжелых и опасных механизмов.
Настоящее кажется ангелу не столь кратким, каким оно является в куцем человеческом сознании, не способном полнокровно населить собой более двух или трех секунд. Настоящее ангела длится значительно дольше, и сейчас, сидя на камне, он проживает как текущее мгновение, так и то, что для людей уже давно стало прошлым. И то, что пока еще является для них будущим.
Ему удается видеть одновременно все обстоятельства, все событийные нити, опутавшие людей, яростно стремящихся уничтожить друг друга. Он понимает, что эти нити тянутся куда-то в даль, точнее — во многие и многие дали, в которых тоже существует нечто, имеющее касательство к тем будоражащим волнам страха и ненависти, что раз за разом накатывают на него, оставляя щекочущее и зябкое ощущение…
Он будет недвижно сидеть на камне до тех самых пор, пока не утихнет грохот взрывов и окрестные холмы станут озаряться лишь тусклым пламенем пожара, разгорающимся в третьем этаже дворца.
Когда из-за водораздела выглянет серп луны, ангел недовольно нахохлится и минуты полторы будет немигающе рассматривать его. А потом беззвучно взмахнет крыльями и растворится в серебристом сиянии…
Хафизулла крепко зажмурился.
Раздался взрыв.
Зеркальные створки разлетелись вдребезги, и через мгновение Плетнев бежал невесть куда, поливая свинцом все вокруг.
За ним неслись остальные.
Потом он остановился.
Выстрелы смолкли. В дыму и пыли маячили фигуры бойцов.
Звенящая тишина нарушалась только дальней стрельбой…
То и дело озираясь, он с автоматом наизготовку настороженно продвигался по коридору.
— А-а-а-а-а-а-а-а!
Плетнев невольно вздрогнул от этого душераздирающего вопля.
Женщина, выбежавшая из комнаты рядом с баром, дико крича, упала на колени, склонившись над телами сына и мужа.
— Ами-и-и-и-ин!
Няньки в лужах собственной крови лежали, как разломанные куклы, среди битых бутылок и деревянных обломков.
— Сволочи! Фашисты! Что вы делаете?!
Этот сдавленный крик тоже был страшен и гулок.
Плетнев оторопело перевел взгляд.
И в нескольких метрах от себя увидел Веру — в грязном, истерзанном врачебном халате, она стояла, жестом отчаяния прижав ладони к лицу.
Аникин, Первухин, Симонов и Голубков остановились у барной стойки.
Вера медленно шла туда же. Он шагнул навстречу.
— Вера?!
Плетнев оглянулся — и снова увидел товарищей… мертвые тела мужчины… мальчика… рыдавшую над ними женщину… Обломки развороченного бара… Тела еще двух женщин среди осколков стекла… Это все они?.. Это они сделали?..
Завод кончился — и кончился внезапно. Примерно так, наверное, чувствует себя игрушечный клоун, когда пружина в нем полностью раскрутилась.
Он бессильно опустил автомат.
Вера медленно подошла, глядя на него так, будто не верила своим глазам.
— Саша?! Это ты?! Это все вы?..
— Подожди, — растерянно пробормотал он. — Постой. Это просто… ты почему здесь?!
В глубине коридора за ее спиной он увидел две смутные фигуры. Их выдали белые портупеи. Они не стреляли. Может быть, они хотели сдаться. Но он не мог рисковать.
Прервавшись на полуслове, Плетнев отшвырнул ее к стене и навскидку ударил по ним из автомата.
Вера сползла на пол, закрывая лицо руками.
Гвардейцы тоже попадали, широко разбросав руки и с грохотом выронив оружие.
Аникин с Первухиным, на бегу добавив каждому из них по короткой очереди, бросились в глубь какого-то аппендикса, а Плетнев схватил Веру за руку и силой потащил за собой.
— Быстрей! Тут не место!
Дверь в конференц-зал была открыта. Он осторожно заглянул.
Да, зал был пуст.
Затолкнул ее в помещение. Он чувствовал, как ее колотит.
— Ну все, все, — сказал Плетнев. — Все. Все кончилось…
Проклятые лампы мигали, и в их неверном свете он продолжал ощупывать взглядом каждый угол.
И вдруг заметил, как шевельнулась темная штора. Едва приметно шевельнулась! Как он не подумал об этом сразу!
Он сделал шаг, загораживая Веру, и одновременно выпустил в штору две короткие очереди.
Вера вскрикнула от неожиданности.
Штора начала надуваться плавным пузырем… и вот уже чье-то тело стало медленно вываливаться из-за нее, одновременно срывая с карниза. Падавший конвульсивным движением отвел от лица ткань — и Плетневу показалось, что в этом лице, искаженном гримасой боли и удивления, он узнал Кузнецова!
Человек бросил на него гаснущий взгляд. Тело еще пыталось сопротивляться смерти, старалось удержаться на ногах.
Кто-то закричал откуда-то справа, с пола из-за трибуны:
— Не стрелять! Свои-и-и-и!
Он растерянно опустил автомат.
Вера закрыла рот ладонью, сдерживая крик.
— Николай Петрович!
Человек из-за трибуны кинулся к падавшему, попытался удержать — и вместе с ним обрушился… Уже на полу привалил к стене.
Голова убитого висела.
— Николай Петрович? — тупо пробормотал Плетнев.
Вера тоже подбежала, взяла его руку… подержав, безнадежно опустила на пол. Повернулась к нему, бросила взгляд… отвернулась…
Собственное лицо казалось ему окаменелым. Он провел ладонью по щекам, посеченным множеством мелких осколков камня и железа, по лбу… всюду кровь и копоть… Медленно снял каску вместе с кожаным подшлемником.
Подошел к телу Кузнецова и сел рядом, прислонившись к стене.
Автомат положил справа.
Он не понимал, что произошло. Нет, не так. Он понимал. Но понимал и другое — этого не может быть! Не может здесь быть ни Веры, ни Кузнецова! Это какой-то сон! Кошмарный, страшный сон! А если сон, то когда он начался?
Наверное, так сходят с ума — его крепкое, холодное, его специальным образом выкованное сознание мутилось и раздваивалось… Что они наделали?.. Они выполнили приказ, ничего больше… Да, но что они наделали?.. Выполнили приказ, вот и все… Нет, он не об этом, он хочет понять: что они наделали?..
Каменно уставившись в какую-то точку пола, Плетнев достал из кармана штанов полупустой магазин и горсть патронов. Руки начали совершать заученные движения — точь-в-точь робот, дорабатывающий программу.
Щелк! Щелк! Щелк!
Это тоже сон?
Пальцы правой руки кладут патрон в приемное гнездо магазина; большой палец левой руки, держащей магазин, досылает его внутрь.
Капли пота щекотали шею.
Магазин был уже полон, но пальцы неустанно и механически выполняли затверженные действия. Он не замечал, а патроны один за другим попусту падали на пол.
Щелк! Щелк!
Не заметил и того, как вбежал один из бойцов «Зенита». Сказал несколько негромких фраз, потом обнял Веру за плечи и куда-то увел, на ходу продолжая свое успокоительное бормотание.
Он не знал, сколько прошло времени. Патроны кончились, нечего стало засовывать в магазин. Очнувшись, Плетнев обнаружил их россыпь на полу. Повернул голову и снова увидел тело Кузнецова. Другой человек — позже он узнал, что его фамилия была Алексеенко, — недвижно сидел рядом, опустив голову и подперев ее руками.
— Как вы здесь оказались? — равнодушно спросил Плетнев.
Алексеенко пожал плечами.
— Вызвали. Массовое отравление…
Плетнев отстегнул от автомата магазин, сунул в карман. Вставил полный.
Он все сделал. Осталась одна-единственная мелочь.
Достал из нагрудного кармана монету. Это был «лысый» — юбилейный рубль с барельефом Ленина. Долго смотрел на него, будто силясь что-то понять. Перевернул. На обороте поблескивал герб СССР.
Положил монету в безжизненную ладонь Кузнецова.
Алексеенко смотрел непонимающе.
Плетнев не стал ничего объяснять. Алексеенко глядел ему в спину, когда он побрел прочь.
В барной нише у стойки стояли Симонов, Аникин, Первухин. Тело Амина в трусах и майке раскинулось на полу. Рядом сидела, качаясь из стороны в сторону, его жена. Она уже не кричала. Вдоль коридора вытянулись три длинных ковровых свертка — еще три тела. Два бойца из «мусульманского» батальона подняли один из них и понесли к дверям.
Навстречу им в дверях появились Ромашов, Иван Иванович и — чуть отстав — два афганских министра — все в тех же советских солдатских шинелях без знаков различия, с поднятыми воротниками.
Все они тоже подошли сюда. С противоположной стороны в эту же минуту показался Шукуров и три солдата из «мусульманского» батальона. Шукуров устало кивнул Плетневу. Он ответил тем же.
— Уведите женщину! — приказал Иван Иванович.
Шукуров распорядился, солдат накинул шубу на ее плечи и помог подняться. Обессиленная, она послушно встала и обреченно двинулась к выходу, не глядя на них.
Шуба сползла с плеча, солдат подхватил ее и бережно вернул на место. Шукуров шел с другой стороны, что-то говоря ей на дари. Кажется, она и его не слушала.
Когда они скрылись, Иван Иванович взял руку Амина, пощупал пульс и озабоченно посмотрел на Сарвари.
— Точно он? Ошибки не будет?
Сарвари со злорадно-задумчивым лицом покачал головой.
— Да, это он, слава Аллаху!
Гулябзой молча кивнул.
— Ну, коли так, что ж… каши маслом не испортишь!..
Иван Иванович достал пистолет, с брезгливой миной накинул на Амина край ковра и, морщась и вздрагивая, несколько раз выстрелил в грудь.
При каждом шаге под подошвами отвратительно визжало стекло.
Низ лестницы был завален телами убитых гвардейцев. Кто-то сдвинул их в сторону, чтобы освободить проход.
Стоя над трупом, Аникин вчитывался в раскрытое удостоверение.
— Смотри-ка, — сказал он, протягивая его Плетневу. — Офицер, наверное. Не поймешь ни хрена…
Плетнев скользнул взглядом. Все как положено — фотография, арабская вязь. Уголок пропитан кровью.
— Наверное…
Аникин бросил удостоверение на труп и сказал с чувством выполненного долга:
— Ну что, Саня, будем дырки под ордена готовить? Каких орлов повалили!..
Что-то терло Плетневу шею.
Пальцы нащупали кусочек металла, застрявший в воротнике бронежилета.
Он вытащил его. Это была пуля. Автоматная пуля калибра семь шестьдесят два. Кончик немного смят, а вообще как новенькая.
— Знаешь, как Князев говорит? — спросил он, крутя ее в пальцах. — Нам лишних дырок не нужно.
— Говорил, — со вздохом поправил его Аникин. — Убит Князев. Да как по-дурацки убит! — выбежал из здания. Ну, его свои же и завалили…
Наверху лестницы показался Иван Иванович. В одной руке он держал какую-то винтовку, в другой — небольшой кожаный чемодан. За ним, опираясь на перила, неловко спускался Ромашов.
— Вы что делаете?! — воскликнул Иван Иванович, а потом обернулся к нему: — Чем заняты ваши люди?! Не видите?! Они шарят по карманам убитых! Это называется мародерством! вы понимаете?!
Аникин вскинул удивленный взгляд.
— Что ты разорался? — спросил Ромашов, останавливаясь. — Думаешь, им деньги нужны? Да на хрена они им! Мы только что сундук драгоценностей отсюда вынесли. — И неожиданно глумливо спросил, кривя щеку: — Хочешь, с тобой поделюсь?
— Вы как разговариваете, товарищ майор?! — завопил Иван Иванович.
— Слушай, шел бы ты от греха, — глухо сказал Ромашов. — Добром прошу. А то ведь в бою и шальные пули бывают…
— Вы за это ответите! — закричал Иван Иванович, быстро шагая к выходу. Перед тем как исчезнуть, обернулся: — Ничего не трогать! Здесь все отравлено!..
— Вот баран! — пробормотал Аникин. — Ну что, пошли?
— Погоди, — сказал Плетнев. — Давай вернемся, поможешь. Я один не донесу.
Ничего не спрашивая, Аникин молча двинулся за ним. Они завернули тело Кузнецова в штору. Ковры под ногами хлюпали от крови. Несколько раз Плетнев спотыкался о трупы и едва не ронял ношу. Пожар на третьем этаже расходился. Алексеенко шел с ними. Вынесли во двор. Солдаты грузили раненых на БТРы. Кто-то из них воспротивился — мол, убитых потом. Он был прав, конечно. Да, прав. Но Плетнев все равно взорвался, выхватил пистолет… Аникин оттащил его, а Кузнецов все-таки уехал с первой машиной. С ней же уехал и Алексеенко — в госпиталь, к операционному столу. Веру, оказывается, отправили еще раньше…
Они догнали Ромашова.
— Михалыч, ты что так кривишься? — спросил Аникин.
Ромашов махнул рукой.
— Да ну, не спрашивай… На пенсию пора.
Плетнев посмотрел на часы. Они давно стояли.
— Часы грохнулись, — равнодушно сказал он. — Сколько на твоих?
Аникин взглянул, потряс.
— Стоят… Стукнул где-то, наверное.
Ромашов тоже счел свои сломанными.
Но все три механизма показывали одно время, а когда Плетнев поднес свои к уху, оказалось, что они исправно тикают.
— Так что же, а? — сказал он тупо. Язык почему-то едва ворочался во рту. Он чувствовал такое опустошение, как будто из него выпустили всю кровь. — Выходит, всего пятьдесят минут прошло?
Аникин пожал плечами.
— Выходит, так, — ответил он, озираясь. — Я думал — ночь.
Здание дворца страшно изменилось. Зияли искрошенные дыры, совсем недавно празднично поблескивавшие гладким стеклом. Щербатые стены утратили белизну и гладкость. Огонь лизал проемы нескольких окон третьего этажа в левом крыле. Отовсюду валил дым.
Невдалеке от парадного входа стояли два БТРа и два грузовика.
Снизу у правой части дворца приткнулся, накренясь, сгоревший БТР.
Ко входу подъехала БМП, из нее высадились какие-то люди в штатском и скрылись во дворце.
На площадке у входа теснился небольшой гурт пленных афганцев под охраной солдат «мусульманского» батальона.
Плетнев прошел мимо и остановился. Повернулся спиной к дворцу и к пленным. Не хотелось ничего этого видеть. Он бы и к самому себе спиной повернулся, если бы это было возможно.
От дворца вниз расстилалась темная долина. На противоположном борту горели какие-то огни — должно быть, возле наших казарм… Выше едва угадывались во мраке очертания гор. Справа было чуть светлее. Должно быть, скоро выйдет луна.
Он медленно задрал голову.
Черное небо над Тадж-Беком светилось мерцающим заревом. Звезд не было…
Между тем из здания выводили новых пленных. Рослые гвардейцы в хорошо пригнанной форме с белыми портупеями шагали, угрюмо сутулясь. Их конвоировали солдаты «мусульманского» батальона в помятом, плохо сидящем афганском обмундировании. Последним вышел Шукуров с автоматом на плече.
Два афганских офицера, шедшие перед ним, тихо переговаривались.
— У меня в кармане пистолет, будь он проклят! — сказал один. — Что делать?
— Тебя не обыскивали?
— Обыскивали, но второпях.
— Отдай старшему, — посоветовал второй. — Он сзади идет.
Владелец пистолета оглянулся.
— Может, лучше потом?
— Потом будет хуже. Скажут — хотел утаить.
Офицер сунул руку за пазуху, вынул пистолет и повернулся.
Шукуров отреагировал мгновенно — с силой упер ствол автомата ему в поясницу и выпустил очередь.
Офицер повалился. Другие пленные шарахнулись, тесня солдат.
Началась сутолока. Солдаты замахивались прикладами, кто-то упал, закрывая голову руками. Неразборчивый ор многих злобных голосов был похож на лай собачьей стаи. Вдруг снова рявкнул чей-то автомат, и пленные снова шарахнулись.
— Не стрелять! — орал Шукуров, расталкивая солдат. — Не стрелять! Под трибунал пойдете!
Аникин, Плетнев и еще два парня из «Зенита» помогали ему, раздавая затрещины.
Пленные уже торопливо набивались в кузов грузовика.
— Давай! Лезь!! — орал какой-то щуплый «мусульманин», тыча стволом в спину здоровенному гвардейцу.
Гвардеец старался, но кузов был полон под завязку, и его усилия пропадали даром.
— Ну, что еще? — недовольно спросил Шукуров, подходя. — Места нет?
Он дал короткую очередь в воздух. Пленные в ужасе полезли друг на друга. Оставшиеся торопливо забрались в освободившуюся часть кузова.
— Места нет, места нет, — ворчливо сказал Шукуров. — Найдется, если захочешь…
Плетнев только покачал головой — он еще помнил, как Шукуров гонял своих солдат булыжниками…
Ноги уже совсем не держали, и он присел на парапет. Но через минуту его окликнул Ромашов. Они на пару с Симоновым стояли невдалеке.
— Тут какое дело, Плетнев. Надо в морг на опознание. Со мной поедешь… А это еще что?
Плетнев перевел взгляд. Первухин и два солдата вели от дверей дворца еще одного пленного.
— Вот, — сказал Первухин, подходя. — Командира бригады охраны выловили. Под кроватью прятался. Куда его?
Мрачно и ненавидяще глядя, Джандад сказал что-то на дари.
— Чего он бухтит? — поинтересовался Симонов.
— Рустам! — крикнул Плетнев. — Пойди сюда, пожалуйста! Переводчик нужен!
Шукуров подошел.
— Начальник охраны вроде, — пояснил Симонов. — Спроси, точно ли.
Шукуров задал вопрос. Джандад, помедлив, заговорил, криво усмехаясь и переводя горящий взгляд с одного из них на другого.
Шукуров неожиданно взорвался, заорал, яростно замахнулся.
Джандад сжал зубы и гордо вскинул голову.
— Что он?
Шукуров отвел от него взгляд и нехотя ответил Ромашову:
— А, херню какую-то несет, товарищ майор!..
— Переведи!
— Ну, — начал Шукуров, явно конфузясь. — Говорит, что… в общем, шакалы вы, говорит. Подлецы и предатели. Правнуки, говорит, об этом помнить будут. Нет вам, говорит, прощения…
— Это он про кого? — спросил Ромашов, угрюмо меря Джандада взглядом.
Шукуров развел руками.
— Про нас.
— Сам он шакал! Козел!
Ромашов отвернулся. Щурясь, стал смотреть на изуродованный купол Тадж-Бека.
— Так куда его, Михал Михалыч? — спросил Первухин, зло глядя на Джандада. — Может, того? За угол да шлепнуть?
Ромашов сверкнул на него взглядом из-под насупленных бровей.
— Я тебе шлепну!.. В посольство вези. Пусть там разбираются.
И двинулся к машине.
Коридор был выложен кафельной плиткой. Песчинки визжали под ногами. Звук шагов гулко отдавался от стен.
С ними был майор-кадровик — в чистой афганской форме, с черной папкой в руках.
У двери стоял вооруженный солдат «мусульманского» батальона. Увидев вошедших, отступил в сторону.
Они вошли внутрь.
Одна из люминесцентных ламп моргала и щелкала в ритме какой-то безумной морзянки.
Здесь тоже были кафельные полы. И кафельные стены.
За столом у низкого окна, сплошь замазанного известкой, сидел пожилой человек в белом не очень чистом халате, в такой же белой шапке и клеенчатом фартуке.
Когда они вошли, он встал.
В помещении стояли одиннадцать солдатских носилок. Убитые были накрыты простынями.
Кадровик остановился у первых носилок, деловито раскрыл папку, достал карандаш.
Служитель откинул простыню. Плетнев увидел мертвое лицо Князева. Через секунду отвел взгляд.
— Так, — тяжелым глухим голосом сказал Симонов. — Полковник Князев… Григорий Трофимович.
Служитель закрыл лицо Князева простыней и перешел к следующим носилкам.
Кадровик проборматывал то, что писал. И было слышно, как карандаш шуршит по бумаге.
— Князев… Трофимович… Дальше.
Служитель откинул простыню с бескровного лица.
Это был Раздоров.
— Эх, елки-палки! Ну что ж ты будешь делать, а!.. — пробормотал Симонов. — Раздоров. Капитан Раздоров. Владимир Варфоломеевич.
— Раздоров… Вар-фо-ло-ме-евич… — Кадровик покачал головой: мол, надо же, какие еще имена попадаются! — Так. Дальше.
Тело в грязном белом халате, обильно пропитанном почернелой кровью. Лицо Николая Петровича разгладилось.
— Врач, — констатировал Симонов. — Надо у посольских спросить.
Плетнев сглотнул комок.
— Не надо. Я знаю. Это полковник Кузнецов. Николай Петрович Кузнецов.
— Точно? — подозрительно взглянув, спросил кадровик.
Плетнев отвернулся.
На четвертых носилках лежал Зубов. Его лицо, прежде всегда смеющееся и розовое, было искажено гримасой боли и залито бледной синевой — как будто неумелым гримом.
— Зубов…
— Да, Зубов, — ровно сказал Ромашов. — Константин Алексеевич Зубов. Капитан.
Кадровик записал, по-прежнему приборматывая себе под нос.
Они перешли дальше.
Служитель откинул простыню.
Плетнев всего ожидал. Но только не этого!
— Серега!.. — нечаянно сказал он.
Сделал два гулких шага, опустился на колени.
Коснулся плеча.
Ромашов тяжело вздохнул.
— Лейтенант Астафьев. Сергей Васильевич…
Кадровик строчил карандашом по бумаге.
— Жалко парня, — сказал служитель, набрасывая простыню на Сережино лицо. — Рикошет. Плашмя в висок. Пуля-дура, как говорится…
Носилки Астафьева загораживали проход к следующим, и он, наклонившись, с кряхтением их подвинул.
Голова Астафьева под простыней чуть заметно качнулась.
— Осторожней же! — сказал Плетнев.
Служитель распрямился и посмотрел на него.
— Вы, товарищ военный, не знаю вашего чина-звания, — сказал он со вздохом. — Вы бы лучше о живых беспокоились. А о мертвых-то уж что… Мы к ним со всем уважением.
Они снова шли по коридору, где раненые сидели на кушетках и лежали на носилках. Две медсестры были заняты их раздеванием и осмотром. В углу высилась гора грязной окровавленной одежды.
На одной из каталок лежал Большаков. Медсестра расстегнула куртку и теперь разрезала рукав.
Ромашов протянул руку и тронул его.
— Олег!
— Не надо! — шепотом крикнула медсестра. — Он без сознания!
Она уже осторожно снимала куртку, когда с другой стороны коридора появился Иван Иванович.
Из внутреннего кармана куртки на каталку вывалилась толстая пачка афганских денег. Медсестра безразлично сдвинула ее в сторону, чтобы не мешала.
Дверь операционной открылась, и оттуда торопливо вышла Вера — в свежем хирургическом халате, кое-где уже запачканном кровью, и в белой шапочке.
— Это что такое?! — спросил Иван Иванович. Он прошагал к каталке, схватил деньги и начал трясти Большакова за плечо. — Товарищ боец! Товарищ боец!
Вера попыталась его оттолкнуть.
— Вы что? У него тяжелое ранение! Давай в операционную! — приказала она сестре.
— Руки убери!
— Что?! — Иван Иванович перевел взгляд белых от злобы глаз на Плетнева.
— Ты успокоишься, нет?! — негромко спросил Ромашов. — Ты не видишь, человек без сознания!
Плетнев сделал короткий шаг, прикидывая, куда его отправить, чтобы не нанести вреда раненым.
— Стой! — Ромашов быстро заступил ему дорогу. — Это наши деньги, товарищ полковник! Я вчера в посольстве получил! Суточные на всю группу. Что непонятного?!
— Выгораживаешь своих? — понимающе кивнул Иван Иванович. — Я еще во дворце видел, как они по карманам шарили! Вы за это ответите! И вообще, что вы здесь делаете?!
— По делам приехали, — ответил майор.
— По делам?!
Иван Иванович секунду смотрел на Ромашова в упор, потом молча потряс кулаком, резко повернулся и быстрым шагом направился к выходу.
Медсестра бросила одежду Большакова в общую кучу.
Плетнев шагнул к Вере.
— Понимаешь, — сказал он. — Я…
Что дальше? Что сказать? Он не знал. Слова потеряли всякий смысл. Что можно изменить словами?
— Ты прости, что так вышло, — выговорил он. Конечно, лучше всего было повернуться и уйти, уйти молча. — Понимаешь, это случайно ведь!..
Она отстраненно смотрела на него, машинально кивая.
— Да, да… я понимаю. — И снова обратилась к медсестре: — Ко второму столу.
Медсестра покатила каталку к дверям операционной.
От входа послышались какие-то невнятные крики.
Три солдата-таджика и сержант-узбек с топотом бежали по коридору. Они несли носилки. На них лежал Шукуров. Он стонал, глаза были закрыты. Развороченное правое бедро было схвачено жгутом чуть выше белизны проглядывающей кости.
— Куда его? — крикнул сержант. — Скорей! Умирает!
— Ставьте сюда! — Вера махнула рукой. — Быстро на каталку! Помоги!
Солдаты поставили носилки, Плетнев помог переложить.
— Рустам! — позвал он.
Рустам открыл глаза и заговорил, глотая слова:
— Саня, блин! Вы только уехали, там такое месилово!.. Роту десантников нам на помощь!..
Медсестра торопливо орудовала ножницами, разрезая мокрую от крови штанину. Вера взяла его за руку, обеспокоенно заглянула в лицо.
— И не предупредили их, что мы в афганской!.. Как увидели, так с перепугу и… ПХД вдребезги, шесть трупов… — Он забормотал что-то по-таджикски.
— Мне вон ногу… Козлы!.. Минут двадцать рубились!.. — И снова по-таджикски, заговариваясь.
— Быстрей! — крикнула Вера санитарам. Резко повернулась к Плетневу. — Все, прощай! Я утром в Москву улетаю!
— Прощай, — ответил он. — Прощай!..
Дверь операционной закрылась.
Солдат хлюпал носом и размазывал слезы по лицу грязной ладонью. Плетнев узнал в нем одного из тех, кого Шукуров недавно грозил расстрелять, а потом побить палками.
— Довоевались, — скрипуче сказал Ромашов. — Сопли утри, жив будет твой командир! — и скомандовал Плетневу: — Пошли!
Но они увиделись еще однажды. Шестерых бойцов из группы нарядили сопровождать колонну санитарных грузовиков от госпиталя в аэропорт Кабула.
Плетнев и Аникин, держа оружие наготове, настороженно поглядывали по сторонам с брони первого БТРа. Город был по-прежнему помрачен страхом. Не как вчера, конечно. Уже можно было увидеть прохожих… но все-таки это был совсем не тот Кабул, к которому Плетнев привык.
За БТРом следовало пять грузовиков. В кузовах сидели легкораненые. Тяжелораненые ехали в четырех санитарных УАЗах-«буханках».
Замыкали колонну еще два БТРа с вооруженными бойцами.
Дорога была разбитой. Машины едва ползли.
Так или иначе, через час выбрались наконец на летное поле.
АН-12 стоял с опущенной аппарелью.
Грузовики подъезжали по очереди. Санитары помогали раненым спуститься. В пустом кузове оставались только заскорузлые бинты и комки окровавленной ваты. К аппарели подваливал следующий…
Потом пошли «буханки».
Вера сидела в третьей по счету.
Санитары вносили в самолет носилки с ранеными.
Когда дело дошло до третьей машины, Плетнев заглянул в уже раскрытые задние двери.
— Живы?
— Живее всех живых, бляха-муха! — сказал Голубков.
— Твоими молитвами… — слабо отозвался Епишев.
Большаков был в сознании. Но он и вовсе только неслышно пошевелил губами и едва заметно улыбнулся.
— Тогда выползайте, — сказал Плетнев, уступая место подоспевшим солдатам-санитарам.
Большаков снова закрыл глаза. Голова его безвольно каталась по изголовью.
— Аккуратно несем! — прикрикнула Вера.
Сама она помогла раненому в ногу солдату «мусульманского» выбраться из машины, подала костыли и, поддерживая его, пошла за солдатами, шагавшими по аппарели.
— Вот так, — повторяла Вера на каждый новый его шаг. — Вот так!..
— Пособи-ка! — позвал Голубков, держась за больное плечо и прилаживаясь к ступеньке.
Плетнев пособил. Голубков морщился и крякал. Они неспешно двинулись за Верой.
В огромном брюхе самолета уже стояло много носилок. Легкораненые устроились на боковых скамьях. Между ними и носилками оставался довольно узкий проход.
Задняя часть салона была вдобавок заставлена разноцветными коробками. «Sharp», «Panasonic», «Sony», «Thomson»… Плетнев присмотрелся. Ну да. Магнитофоны… телевизоры… видеомагнитофоны…
Солдаты с носилками впереди них стояли, озираясь и не зная, куда их поставить.
На скамье справа расположились два совершенно незнакомых человека в штатском с гладкими, чисто выбритыми лицами.
— Операции такого масштаба требуют серьезной подготовки, — негромко толковал один.
Второй махнул рукой.
— О чем говорить! Я тебе больше скажу: это чистой воды головотяпство!..
— Чьи коробки? — спросила Вера.
Махавший рукой поднял на нее удивленный взгляд.
— А что?
— Уберите!
— Куда?
— Не знаю, куда! — возмущенно сказала она. — Вы видите, раненых негде размещать!
— Да куда же я их дену, красавица? — ухмыляясь, поинтересовался этот тип.
— Постой-ка здесь, — сказал Плетнев Голубкову. — Не упадешь?
— Это ваше дело! — крикнула Вера. — Освободите салон!
Плетнев протиснулся к ним.
— Кому что здесь неясно?
— Носилки можно и в проход поставить! — сообщил ближайший к нему.
— Я сейчас не носилки, а все твое барахло тебе в проход засуну!
Высказав это обещание, Плетнев пнул одну из коробок. Из нее послышался веселый звон.
Штатский вскочил с криком:
— Вы с ума сошли!
— Ну что ты! Ты не видел, как я с ума схожу! Витек, помоги!..
Аникин, появившийся в салоне, моментально оценив ситуацию, схватил короб с телевизором и швырнул его в боковую дверь. Последовавший громкий хлопок являлся, очевидно, звуком взорвавшегося кинескопа.
Коробки так и мелькали, вылетая на бетонную полосу. Судя по жизнерадостному выражению лица Аникина, занятие пришлось ему по душе.
— Ах, бляха-муха! — подбадривал Голубков. — Пеле! Гарринча!
Оба как будто и впрямь сошли с ума. В принципе, можно было, наверное, и коробки эти уместить в самолете. Но Плетнев безжалостно швырял их на бетон, и каждый всплеск ярости освобождал что-то в душе. Каким-то целительным, что ли, это занятие оказалось…
Он пульнул последнюю и остановился, тяжело дыша. Ему хотелось потрясти головой. Поднес ладонь и жестко провел по лицу. Окружающее быстро выплывало из багрово-сиреневого тумана.
— Вы еще пожалеете! — закричал один из штатских.
Аникин оглянулся. Обвел взглядом салон. Раненые смотрели на них испуганно.
— Смотри, как бы прямо сейчас этого не случилось, — буркнул Аникин невпопад, но угрожающе, и пошел к выходу.
Двигатели уже выли, набирая обороты.
— Спасибо, — скованно сказала Вера. — До свидания!..
Рев авиационных турбин глушил ее голос — он казался тонким и плоским как бумага.
Ему стало ее ужасно жалко. Но он не знал ни того, как эту жалость проявить, ни даже того, хочет ли она его жалости.
— Да не за что, — с досадой ответил Плетнев. — До свидания.
Наверное, ему нужно было сказать все как есть. Что он любит ее. И что ему жаль с ней расставаться. И что он найдет ее, когда вернется в Москву. И что он не виноват в том, что случилось… Точнее, он тоже виноват, но… но кто же знал, что так получится?.. Он виноват, но… но ведь у них работа такая… Поняла бы она его или нет?..
Плетнев сунул руку в карман. Нащупал холодный кусочек металла. Он его как-то успокаивал… В общем, вместо того чтобы сказать что-нибудь связное, нервно крутил в пальцах пулю и хмурился. И не знал, что сказать. И потом: что если Вера посмотрит на него, как… ну, как смотрела в этом проклятом Тадж-Беке!
— Что это?
— Где? А, это… неважно. Ерунда, — сунул пулю обратно в карман и резко сказал: — Ладно, до свидания!
И не оглядываясь пошел к выходу.
Аппарель поднялась. Самолет начал рулежку.
У Ивана Ивановича, державшего в руках винтовку Амина, было очень торжественное лицо.
Что касается резидента Мосякова, то у него лицо было не торжественное, а торжествующее.
Резидент взял винтовку и как следует ее рассмотрел. Приложился, целя в окно. Отнял от плеча, снова рассмотрел и опять приложился, сощурив глаз.
— Восемь прицелов, говоришь?
— Так точно, — гордо ответил Иван Иванович. — Дальность боя два километра.
Резидент опустил винтовку и с сомнением посмотрел на Ивана Ивановича.
— Ну, без малого, — поправился Иван Иванович.
Группу поселили в одном из посольских зданий. Это было что-то вроде ведомственной гостиницы. Две лампочки в простом абажуре. Четыре застеленные кровати. Радиола «Ригонда» на подоконнике — сейчас из нее негромко пел Утесов: «Мишка, Мишка, где твоя улыбка!..» В углу стояли четыре автомата, два ящика с патронами, валялись подсумки. На столе — консервные банки, граненые стаканы, несколько бутылок водки, лепешки, пяток луковиц.
Плетнев валялся на кровати, прислонившись к спинке, и рассеянно вертел свою пулю.
Первухин сидел у окна. Он лениво покручивал верньер радиоприемника. Утесов сменился французской речью, речь — совсем уж невнятным шумом… Потом зазвучала афганская, что ли, музыка… Снова речь — теперь уже по-английски… Плетнев хотел было тормознуть его и дождаться новостей — все-таки любопытно, что, например, американцы про все это наврут… но подумал: какая разница? — и сдержался. Потом затренькал какой-то джаз.
— И куда все провалились? — риторически спросил Первухин, оставляя приемник в покое. — Так и Новый год прозеваем…
Распахнулась дверь. Аникин впятился, неся заиндевелое дерево. Кроме того, в руке у него была пустая пулеметная лента.
— Ну ни фига себе! — сказал Первухин, поворачиваясь и разглядывая. — Елка!
— Это не елка, — поправил его Аникин. — Это, брат, что-то типа можжевельника, что ли… Хрен поймешь. Сторож говорит, арчой называется.
Насвистывая, Аникин взял три автомата, поставил арчу, подпер с трех сторон автоматами и обмотал концы стволов брезентовым ремнем. Теперь деревце стояло как в треноге.
Первухин хмыкнул.
— Твою бы прыть — да в мирных целях…
Он выбрал одну из консервных банок и оглянулся, ища нож.
Аникин уже пристраивал на ветки пулеметную ленту.
— Не боись — голь на выдумки хитра! Все в лучшем виде будет. Это у нас канитель… Куда! — Лента с шорохом съехала, он снова начал ее прилаживать. — Что ж мы, не люди, что ли? Война войной, а Новый год по распорядку.
— А ты чего валяешься как говядина? — спросил Первухин.
Плетнев пожал плечами.
— Пусть валяется, — распорядился на его счет Аникин, вставляя свечу в гранату без запала. — Сейчас я ему работку придумаю… Во!
И горделиво показал Первухину.
— Молоток, — одобрил Первухин.
Аникин воткнул таким же образом еще несколько свечей, пару поставил на стол, остальные под елку.
Потом кивнул на бутылки.
— Может, накатим? Для разминки…
— Погоди. Михалыч придет, тогда уж. Ты мне лучше нож дай.
— Штык возьми, — посоветовал Аникин.
Он вынул откуда-то моток ниток и высыпал на кровать Плетнева пару горстей автоматных патронов.
— Давай, действуй, — предложил он. — Берешь вот так… делаешь петлю…
Дело было кропотливым. Трудились молча.
— Хватит, пожалуй, — сказал Аникин минут через десять. И принялся развешивать патроны на ветки.
Первухин принялся бодро скрежетать штыком по консервной жести.
— Все-таки непонятно, — сказал Плетнев.
— Ты о чем? — спросил он, отгибая крышку банки.
— Непонятно, зачем мы все это делали… А? Ты понимаешь?
— Ты о чем?
— Покрошили народу… своих потеряли. Зачем? Что-то изменилось? Поменяли одного правителя на другого — и что? Кому все это надо? Ты думал?
Первухин вскинул на него взгляд сощуренных, неожиданно похолодевших и колючих глаз.
— А это не наше дело — думать! Не наше дело рассуждать, кто прав, а кто нет! Мы должны думать, как лучше приказ выполнить! Так уж армия устроена! Мы его выполнили? — выполнили! Все! Тут победителей не судят, с ними считаются!
Было слышно, как свистит ветер в оконных щелях.
Первухин сам же и нарушил молчание — усмехнулся и сказал со вздохом:
— В общем, чего уж там! Наше дело телячье!..
— Верно, — согласился Аникин, а потом хрипло пропел, копируя Высоцкого: — Жираф большой, ему видней!
— Во-во, — со смехом отозвался Первухин. — Что там! Наливай да пей!
Дверь открылась, зашел Ромашов, за ним еще шестеро.
Ромашов скинул куртку и кивнул на стол:
— Ну что? Приступим?
Первухин облизал штык.
— Как спина-то?
Ромашов невольно поморщился и машинально потер поясницу.
— Полегче. Видно, камень мелкий был…
— Ну да, — кивнул Первухин. — Большой нам пришлось бы тебе на могилку поставить…
Ромашов усмехнулся.
— Все, разливай, — приказал он Аникину. Взглянул на Плетнева: — Тебе особое приглашение?
Плетнев сунул пулю в карман, встал и подошел к столу. Набулькав во все стаканы, два из них Аникин накрыл ломтями хлеба.
Кто-то убавил громкость радио до минимума.
Ромашов качнул стакан в руке.
— Ну что, товарищи офицеры… Что тут сказать? — Он обвел всех скорбным взглядом. — Хотели мы в том же составе… Хотели. Да вот не получилось. Товарищи наши погибли. Погибли за то, чтобы этот бой был последним. За то, чтобы никто никогда больше не воевал! — Помолчал, горестно опустив голову. — Земля им пухом!..
В наступившей тишине было слышно только, как тихо бубнит радиоприемник. После секундного раздумья Ромашов вскинул глаза и поднял стакан. Выпили не чокаясь.
Еще никто не произнес ни слова, и даже никто не потянулся за куском хлеба, как Аникин, насторожившись, поднял кверху палец и прибавил громкость.
Диктор говорил хорошо поставленным серьезным голосом.
— Передаем текст открытого письма Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева президенту США Картеру. Господин президент. В ответ на ваше послание от двадцать девятого декабря считаем необходимым сообщить следующее. Совершенно неприемлемым и не отвечающим действительности является содержащееся в вашем послании утверждение, будто Советский Союз что-то предпринял для свержения правительства Афганистана. Должен со всей определенностью подчеркнуть…
Переглядываясь, они молча слушали голос диктора.
— …что изменения в афганском руководстве произведены самими афганцами, и только ими. Спросите об этом у афганского правительства. Должен ясно заявить вам, что советские военные контингенты не предпринимали никаких военных действий против афганской стороны и мы, разумеется, не намерены предпринимать их…
— То есть, нас нету, — пробормотал Плетнев.
— А то ты раньше не знал? — с усмешкой бросил Первухин.
Плетнев поставил стакан.
— Догадывался…
Он слушал, закусив губу, и на голос диктора накладывалось эхо тяжелого хриплого дыхания.
Голубые, зеленоватые сумерки толщи моря. Руки мальчика упирались в почти плоское днище баржи. В левой руке — сандалеты.
Пузыри изо рта…
Испуганное, искаженное лицо, вытаращенные глаза…
— …разумеется, нет никаких оснований для вашего утверждения о том, будто наши действия в Афганистане представляют угрозу миру…
Руки шарили по осклизлому, заросшему зеленью железу.
Длинные русые волосы змеились в толще воды.
Медленно тонули сандалеты…
Теперь лицо резидента было не торжествующим, а торжественным. В руках он держал винтовку Амина.
— Мы уже сообщали вам, — негромко говорил радиоприемник «Грюндиг», стоявший на краю большого стола Председателя КГБ, — и я тут повторяю снова, что, как только отпадут причины, вызвавшие просьбу Афганистана к Советскому Союзу, мы намерены полностью вывести советские воинские контингенты с территории Афганистана…
Резидент протянул винтовку.
— «Ремингтон», Юрий Владимирович.
Андропов принял ее. С интересом рассмотрел.
— Ишь ты! «Ремингтон», говоришь?
— Набор прицелов, Юрий Владимирович, — охрипшим от волнения голосом сообщил резидент. — Восемь штук.
— Восемь штук! — удивился Андропов, качая головой. — Ну ты подумай! Зачем же ему было столько прицелов!..
— Дальность боя, Юрий Владимирович, два с половиной километра.
Андропов передал винтовку адъютанту.
— Ты смотри, а! Два с половиной километра!.. Ну, удружили, Сергей Степанович! Ничего не скажешь, удружили! Прошу!..
И указал на дверь, ведшую из кабинета в небольшой зал.
Стол был накрыт а-ля фуршет, но роскошно. Улыбаясь, резидент присоединился к компании нескольких сдержанно басивших больших мужчин в черных костюмах.
В бокалах уже шипело шампанское.
— По такому случаю без шампанского нельзя, — сказал Андропов, поднимая бокал. — Не так легко нам досталась эта победа! За победу, товарищи!
Бронников вышел из подземелья станции метро «Аэропорт», обнаружив, что за двадцать минут его короткого путешествия день утратил морозную пронзительность и стал похожим на непросохший пододеяльник — белый, волглый, мягкий, чистый.
Он с удовольствием вдохнул оттепельный воздух и задался вопросом: с чего вдруг берется эта стихийная радость жизни, почему ее будят погодные перемены? — запах пыли под августовским дождем… или первый снег, способный с изумительной неожиданностью заткать небо пушистой паутиной… или такое вот дуновение тепла среди зимы… а то еще, если так пойдет дело, тяжелый грохот жестяных водостоков, когда литые стеклянные цилиндры льда, будто снаряды, вылетают из них, как из уставленных в асфальт пушек!..
Лешку дед с бабкой увезли на дачу еще несколько дней назад, Кира должна была сегодня ехать туда встречать с ними Новый год. Он шел, чтобы передать с ней подарки для сына — альбом, набор карандашей на сорок восемь цветов и давно ожидаемый большой заводной грузовик, в котором ребенок, по его собственным словам, «отчаянно нуждался».
Бронников поднес руку к дверному звонку, испытывая уже привычное чувство неловкости, которое всякий раз ему приходилось в себе перебарывать, — и чем успешнее он это делал, напуская на себя независимый вид человека, с достоинством платящего по счетам, тем острее оно было. Это чувство вызывалось целым комплексом различных представлений о долге, порядочности, свободе и прочих абстракциях, прихотливо комбинирующихся в душе под воздействием тех или иных причин и, собственно говоря, саму душу то ли креня из стороны в сторону, то ли даже вовсе перерождая. Каяться он не собирался, но, как ни крути, выходило все-таки, что он Киру бросил — то есть отказал в чем-то самом главном между ними, чего его забота о сыне заменить не может. Впрочем, она была сама виновата. Разлад, всегда бытующий в любой семье подобно привычному для организма микробу (сам-то микроб, сволочь такая, завелся в связи с Аленой Збарской) и незаметный до тех пор, пока человек не проваливается в полынью, запламенел именно по поводу его договора на роман «Хлеб и сталь». Кира неожиданно объявила его намерения, касающиеся договора, бессмысленными и даже вредными, чем совершенно испортила, изгадила сладкий вкус его предвкушений. Бронников возмутился до глубины души. «Ну конечно, — возражал он. — А рецензиями на их писульки за гроши перебиваться — осмысленно и полезно? Или, может, мне опять за кульман вставать?!» Оказалось, что она убеждена именно в этом — да, лучше встать за кульман, чем писать заказную вещь, которая самому ему ни на грош не нужна и в которую сам он ни на копейку не верит!..
Ну, это уж было слишком! Как гром с ясного неба! За кульман! Да представляет ли она, каково это — работать конструктором и вдобавок быть писателем?! Где писать?! Когда?! На кухне по ночам?!
— Подумаешь, — отвечала она. — Платонов не чурался! Кафка вообще всю жизнь в банке просидел! О чем ты будешь писать, если выйдешь сейчас в профессионалы?! Ты же не Дюма, Бронников! И не Бальзак! Ты выдумать ничего не можешь! Ты — акын!
Он просто обомлел от этого оскорбления, а она продолжала гнуть свое:
— Что вижу — то пою! Тебе видеть надо, видеть! А что ты из-за своего писательского стола будешь видеть?! Телевизор?! Газету?! На встречи с трудовыми коллективами станешь ездить?! Много ты там разглядишь!.. И потом — ты же собирался про Ольгу Сергеевну писать!
Этого совсем уже терпеть было нельзя — она ему будет указывать, что писать, когда, про кого! С ума сойти! Кому рассказать — не поверят!.. То есть обнаружилось такое непонимание, такая пропасть между ними, что дальше уж было дело только за временем — и довольно коротким…
Звонок затрындычил. Кира открыла дверь, отступая в глубь ярко освещенной прихожей. Визжа, Портос кинулся в ноги, стал прыгать, норовя лизнуть не лицо, так руку.
— Тихо! Тихо! — Бронников ерошил ему загривок, и пес крутился юлой и скулил. — Тихо!
От Киры он ожидал услышать что-нибудь совсем нейтральное — вроде «Привет!» или «Добрый день!», — но вместо этого она ахнула и сказала:
— Господи! Бронников!
Должно быть, он и впрямь чувствовал себя то ли растерянным, то ли попросту несчастным — во всяком случае, вместо того чтобы весело отшутиться, только скривился, неловко попытавшись выдать свою гримасу за улыбку.
— Ну и видочек, — протянула Кира, испытующе его рассматривая. — Ты пьешь, что ли?
— Я? — удивился Бронников. — Нет, не пью… то есть пью, да. Но не больше, чем обычно.
— Ничего себе!.. Краше в гроб кладут, — заключила она.
Он бы ей, конечно, рассказал, но… Рассказывать ничего не хотелось, потому что… да просто потому что неприятно рассказывать о своих поражениях, а вся эта нелепая история — начиная с появления в иностранном журнале отрывков из его романа — являлась, конечно же, поражением. Все равно узнает, конечно… стороной, как говорится… земля слухом полнится… на чужой роток не накинуть платок… мели, Емеля, твоя неделя… ну и еще десяток столь же радостных поговорок русского народа можно привести…
— Да ты не переживай уж так, — сказала она. — Все еще наладится.
— Что наладится? — переспросил Бронников, пожав плечами с таким видом, что любому бы стало понятно: у него и так все в порядке, а если что не в порядке, так не стоит уделять внимания столь ничтожным пустякам.
— Сучку твою толстомясую вчера встретила, — вздохнула Кира.
Бронников внутренне скривился — это редко бывало, но все же его всегда коробило, когда Кира начинала сквернословить. Однако проявить наружно не посмел.
— Это Збарскую, что ли? — переспросил безразлично, даже еще будто слегка морщась от недопонимания: какая еще такая сучка?
— Ну да. Она и напела.
— А-а-а… — несколько смущенно протянул он. — А что напела?
— Что договор твой аннулировали.
— Ишь ты… Все знает.
— При ее проходимости это не фокус, — урезонила Кира. — Скажи, а зачем ты рассказ в «Континент» отдавал?
— И это знает? — удивился Бронников. — Вот зараза!..
— То есть все-таки отдавал? Нет, ну а какой смысл-то был? Уж если отдавать туда, так позже надо было, романом. А так только подставился лишний раз…
— Я не отдавал, — хмуро сказал он.
Теперь Кира удивилась.
— А как же?
— Не знаю… Я кусок этот давал читать кое-кому. Ну и, видать…
— Видать, — вздохнула Кира. — Как был ты, Бронников, дерёвней, так и остался… Ну ладно, не расстраивайся. Правда. Дело же не в этом. И договоры еще у тебя будут. Тебе сейчас надо как-то пережить это все… Из Союза хоть не исключают?
— С какой стати меня исключать? Не те времена! — бодро сказал Бронников, почувствовав, как затылок тронуло совсем не бодрящим холодком: он уж и сам об это сколько раз думал. — А договоров их мне теперь и на дух не нужно!
Она молча подняла брови.
— У меня же рукопись-то попятили, — пояснил он равнодушным голосом.
Кира ахнула, по-бабьи поднеся ладонь ко рту.
— То есть как попятили?!
— Так и попятили… Контора Глубокого Бурения,[21] сама понимаешь… Да неважно… ну их к черту, сволочей!.. Теперь то, что в «Континенте» напечатано, — единственное, что осталось. Только у меня этого журнала нет… Это я к тому, что придется все с самого начала. Так что некогда мне с их договорами… Ладно, что мы тут! На вот, держи.
Все еще качая головой, Кира взяла протянутую сумку, машинально заглянула.
— Ого, какой автотранспорт! Ну, Лешка будет рад до полусмерти! — Потом снова посмотрела на него и сказала: — Нет, ну какие сволочи!.. А то хочешь, поехали вместе. Новый год все-таки… И собака вон скучает.
Портос, сидевший перед Бронниковым и с широченной улыбкой евший его чернющими своими глазами, вскочил и снова принялся призывно скулить — мол, что там, в самом деле! поехали! а то и вовсе оставайся!..
— Нет, нет. — Бронников потрепал его за уши. — Ты знаешь, я уже обещал в… ну, в одно место обещал.
Ничего он никому не обещал, и идти ему было некуда — опять же по той причине, что, пока не залижешь раны, никого и видеть не хочется. Но была у него припасена бутылка коньяку, пакет маслин из Елисеевского и еще кое-что по мелочи, и собирался он провести эту ночь тихо, в одиночестве… Конечно, на дачу хорошо поехать. Завтра бы с Лешкой на санках в лес!.. Но он знал, что будет чувствовать себя неловко из-за присутствия тестя с тещей… то есть бывших тестя с тещей. Они симпатичные люди, спору нет, но все-таки… Опять же, расспросы какие-нибудь вежливые начнутся, а ответить нечем… нет, не хотелось.
— Ладно, пойду… Позднего ребенка за меня поцелуй.
На этот счет у них что-то вроде игры было, оставшейся с той поры, когда долго не получалось и Бронников успокаивал себя и ее тем, что, дескать, если будет у них поздний ребенок, так это еще лучше, поздние дети — они чаще всего гении, так что ничего страшного… Так и осталось на языке: а где поздний ребенок?.. Поздний ребенок у бабушки… Надо позднему ребенку ботинки покупать…
— Поцелую позднего ребенка, — кивнула Кира и, когда он перешагнул порог, вздохнула, глядя ему в спину.
Не оборачиваясь, Бронников нажал кнопку. Лифт загудел и поехал, и тут же он услышал хлопок — это закрылась дверь…
С неба сыпался мягкий снег. Если задрать голову, мстилось плавное вращение белых полотнищ, укутывавших город с самого верха — с крыш и верхушек деревьев. Прохожие поспешно обтекали его, спеша навстречу, оставляя память по себе в виде струйки перегара, медленно тающего во влажном воздухе. Какой-то нетрезвый деятель в шапке набекрень и выбившемся из-под воротника пальто мохеровом шарфе задел елкой и чертыхнулся, мерзавец, вместо того чтобы извиниться… Время текло к шести, и уже слышалось легкое дребезжание Вселенной, которое, понемногу усиливаясь, должно было скоро разразиться звоном курантов, восторгом, радостью!..
Нет, не зря все-таки Новый год считается каким-то волшебным праздником!.. Значит, маслины из Елисеевского… коньяк… селедка есть… картошки сварить… но главным было совсем другое.
Ольга говорила, он помнил, что дядька Трофим с начала Гражданской войны бился в рядах «Червонного казачества» — «Червонное казацтво», так она говорила. И что командовал этим славным казачеством некто Примаков.
А вчера он, неспешно дочитывая документы из второго выпуска «Бюллетеня прессы Среднего Востока», добрался до послесловия. Оно начиналось таким абзацем: «Одно из двух наших предположений, и именно худшее, о том, что политическая капитуляция Амануллы повлечет за собой полную капитуляцию падишаха — оправдалось. Телеграммы Рейтера принесли нам весть о том, что Аманулла отрекся от престола в пользу своего брата Иноятуллы…»
Послесловие было подписано так: Андрей Червонный.
И теперь шагая к метро и невидяще скользя взглядом по предпраздничной толпе, он все пытался связать несколько важных обстоятельств. Автор — Червонный. Трофим был казак — «червонный»… Командир его Примаков был казак — «червонный»… Трофим служил в Ташкенте. Значит, не исключено, что и в Ташкенте его командиром был этот неведомый «червонный» Примаков… Трофим погиб за рекой, за Аму-дарьей (кстати говоря, именно в тех местах, куда третьего дня вошли Советские войска). Так не Примаков ли его туда водил? И тогда, если уж на то пошло, вот это имя — Андрей Червонный — не псевдоним ли это самого Примакова?..
Он поежился, отгоняя от себя слишком уж фантастичные предположения, поднял воротник и прибавил шагу, размышляя, как бы ему это все уточнить?..
И уже несколько минут спустя, невидяще глядя в трепещущее стекло метровагона, за которым с грохотом пролетали белые блямбы фонарей, чувствовал острый озноб, явственно погружаясь в толщу времени — в толщу времени такого густого и плотного, что впору было им захлебнуться, пропасть, не вынырнуть обратно!.. Вагон дрожал и ухал, и летел, и мчался, оставляя за собой не пространство, а время… да, время! Оно не исчезало; оно кристаллизовалось, выпадало из расплава сиюминутной жизни, медленно оседало, слоилось, тонкими пластами накрывало более ранние пласты, под которыми лежали еще более ранние, а под ними — еще… Время можно было расщеплять, будто пластину слюды… внимательно вглядываться, напряженно рассматривать… и все же не понимать — какое оно? Белое? Черное? Синее? Красное? Желтое? Время истории имело странный цвет, время истории рядилось в обманные цвета побежалости — в те неуловимые, ускользающие, переменчивые цвета, которыми играет поверхность остывающего металла…
— Он умер лет сто назад! — сказал в самое ухо чей-то глуховатый голос.
Бронников открыл глаза и некоторое время растерянно смотрел на рыжее пятно с хвостом и лапами.
Реальность медленно выплыла к нему, и он понял, что видит всего лишь коврик на полу, частично освещенный солнцем из окна. И в который уже раз подумал: вот почему сто лет! Вот что имел в виду Криницын! Он, Бронников, проживет свою жизнь и умрет, а потом пройдет еще сто лет, и только тогда почти неслышная речь Ольги Сергеевны достигнет чьего-нибудь слуха! Только тогда его книгу можно будет напечатать!.. Но для этого ее сначала нужно написать!
Он неслышно застонал, потянулся, до хруста напрягая залежавшиеся за ночь суставы.
И вдруг услышал телефонный звонок, настойчиво задребезжавший за дверью. Трель… еще одна… еще!..
Бронников поднял голову и взглянул на часы. Время едва перевалило за половину девятого.
В коридоре послышались звуки мышиной побежки.
— Алло!
Выслушав, Алевтина Петровна пробормотала какой-то незначительный ответ и тут же робко постучала в дверь.
— Герман Алексеевич! Это вас!
«Господи! С Лешкой что-то!» — ужаснулся Бронников, сметая одеяло и хватаясь за халат.
— Иду! иду!
Запахивая полы, он торопливо вышел в коридор. Алевтина Петровна, протягивая трубку, сделала страшные глаза и сказала шепотом и со значением:
— Женщина какая-то!
— Спасибо… Алло!
— Герман Алексеевич? Минуточку, я вас соединяю с Василием Дмитричем…
Затем что-то пикнуло, хрупнуло, крякнуло, и через несколько секунд басовитый бодрый голос пророкотал в самое ухо:
— Герман Алексеевич? Доброе утро! Кувшинников беспокоит.
— Утро добрым не бывает, — хмуро ответил Бронников. — Здравствуйте.
— Ну, зачем уж вы так сразу! — хохотнул собеседник. — Не бывает! Еще как бывает! Если с вечера не усердствовать, то ведь еще какое доброе!..
«Вот скотина!» — бессильно подумал Бронников и с легким остервенением оборвал:
— Простите, чем могу, так сказать, служить?
— Гм!.. — Кувшинников солидно откашлялся. — Мне, Герман Алексеевич, служить не надо. Мы с вами Родине должны служить. Всеми своими перьями. И всей, если можно так выразиться, душой… Вы о последних событиях слышали?
— О каких именно? — насторожился он.
— Об оказании братской помощи афганскому народу.
— Разумеется. Кто же не слышал…
— И как же вы к ним относитесь? — спросил Кувшинников.
— Я-то? Да как вам сказать… — Бронников замялся, выгадывая время. Новые новости! Теперь он должен ему докладывать, как относится! Совсем сдурели они! — Боюсь, это долгий разговор, не телефонный.
— Верно! — почему-то обрадовался секретарь. — Не телефонный! Поэтому вы, Герман Алексеевич, подъезжайте ко мне! И поговорим!
— К вам? — тупо переспросил он, понимая, что Кувшинников опять его купил. — Когда?
— Немедленно! — грохотал Кувшинников. — Это в ваших интересах, поверьте! Тут дело, знаете ли, такое, что отлагательств не терпит! Дело всей вашей жизни фактически! Давайте! Жду!
И тут же, сволочь такая, положил трубку, и у Бронникова не оказалось даже способа уточнить, в чем, собственно, дело и знает ли это кувшинное рыло, который час, — и осталась лишь возможность негромко выругаться, каковой он немедленно и с успехом воспользовался.
Дело всей жизни… что он имел в виду?.. в ваших интересах, видите ли… и при чем тут ввод войск?.. Умываясь и снимая со щек облака пены, а потом наблюдая, как быстро прозрачная медуза белка превращается в аппетитную молочно-белую блямбу, украшенную двумя оранжевыми глазами, а потом вымазывая корочкой хлеба последнюю каплю масла, а потом моя сковородку, тарелку и стакан, а потом уже и одеваясь, и повязывая галстук, и хлопая по карманам пиджака — он все размышлял насчет этого дела, смутно подозревая, что оно непременно обернется какой-нибудь гадостью.
Однако действительность превзошла все ожидания.
Когда он вошел в кабинет, Кувшинников, вопреки обычной практике, поднялся и пошел к нему навстречу.
— Рад, рад! — говорил он, широко улыбаясь. — Уж простите, что в такой ранний час! У нас ведь тут, — он с картинным отчаянием махнул рукой, — ни дня ни ночи… мы, как говорится, и спим-то вполглаза!.. Да и потом, знаете? Кто рано встает, тому бог подает! Вы садитесь, садитесь!
Бронников сел.
Сел и Кувшинников. И тут же посерьезнел.
— Наслышан я о ваших бедах, Герман Алексеевич, наслышан…
— О каких бедах? — спросил Бронников, собираясь задать этот вопрос самым безразличным тоном — мол, какие это у меня, по-вашему, беды, — однако горло в самый неподходящий момент предательски сжалось, и он сказал это, тяжело сглотнув. — Каких?
— Да издатели эти наши! — Кувшинников досадливо поморщился. — Нет, ну честное слово: их же не поймешь! То заключают договор, то расторгают… я и сам-то, бывало, сколько раз!..
И снова махнул рукой — мол, такая с ними беда, что и вспоминать не хочется. А Бронников, холодно на него глядя, подумал: «Ну какая же все-таки сука!..»
— Но дело не в этом… Вы ведь про академика Сахарова слышали?
— Слышал, — осторожно согласился Бронников. — Отец, так сказать, советской атомной бомбы…
— Ой, да бросьте вы! — отмахнулся Кувшинников. — Западных голосов наслушались? Отец! Свечку он держал, когда другие бомбу делали!.. Хоть, конечно, и довольно известный физик… Орденоносец все-таки, трижды Герой Труда, лауреат Ленинской и Государственной премий! Ну казалось бы — что еще надо?!
Бронников протянул что-то нечленораздельное, но Кувшинников принял его блекотание за выражение согласия.
— Нет, видите ли, все ему не так!.. Вот и сейчас!.. Вы, наверное, не в курсе, но вчера этот проходимец дал несколько интервью зарубежным корреспондентам, в которых… — Кувшинников нацепил очки и взял со стола какой-то листок. — В которых шельмует действия Советского правительства, направленные на оказание братской интернациональной помощи народу независимого Афганистана! Осуждает! Не понимая, что ведь по их просьбе, по афганской! Не сами же мы туда!.. О чем ясно сказано в заявлении Леонида Ильича Брежнева!.. Нет, он этого уяснить не в состоянии! Ведь до чего договорился! — Кувшинников сорвал очки и распрямился. — Олимпиаду предлагает бойкотировать! Потому что, видите ли, согласно древнему Олимпийскому статусу, во время Олимпиад войны прекращаются! И если, мол, СССР не выведет свои войска из Афганистана немедленно, Олимпийский комитет должен отказаться от проведения Олимпиады в стране, ведущей войну!.. Ну не безумная логика?! Какая война?! Это просто дружеская услуга, а не война! Что же теперь, нам нужно отказаться от бескорыстной помощи братскому народу?! Мы же не в паровозики играем, в конце концов! — ввели, вывели, опять ввели!..
Секретарь взбросил на него возмущенный взгляд, ожидая, должно быть, очередного кивка или иного знака понимания и согласия. Однако Бронников в этот момент не мог кивнуть, поскольку на несколько мгновений остолбенел. Его пронзило понимание, что Кувшинников не притворяется, не хочет показаться правильным, не пытается выдать черное за белое, нет! Он говорит совершенно честно, он так думает, он в своих словах глубоко и сердечно уверен! Секунду назад Бронников рассмеялся б, услышав такое про секретаря Кувшинникова, — а сейчас понял это сам: да, Кувшинников говорил искренне!
Он растерялся. До этой секунды в нем кипело глухое раздражение, требовалось серьезное усилие, чтобы его сдерживать и продолжать вести себя по общепризнанным правилам, а не схватить, например, с подоконника цветочный горшок и грохнуть его об заваленный бумагами стол — потому что, если честно, только такого обращения и заслуживают притворы, змеи, жулики, навыкшие ловко жонглировать высокими понятиями и получать с публики недурной сбор. А теперь все стало с ног на голову: не жонглер, а дурак. Стоп, да разве дурак? Если Кувшинников дурак, то он сам кто? Нет, не дурак… но и не жулик… кто же?!
— Вы слышите? — спросил Кувшинников, поймав его остекленелый взгляд. Бронников через силу кивнул. — Да… Так вот. Как вы сами хорошо понимаете, мы, культурная и писательская общественность, этого так оставить не можем! Уже многие ученые… — Секретарь снова сунулся в бумажку. — Так, например, академик Федоров… академик Блохин… выразили свое категорическое несогласие… да и вообще, я вам скажу, волна народного возмущения действиями этого так называемого физика нарастает с каждой минутой! Понимаете?
Бронников снова скованно кивнул.
— Ну да… понимаю.
— Вчера состоялось заседание Секретариата Московского отделения Союза писателей. Товарищи составили соответствующее письмо. С осуждением действий этого так называемого академика…
Кувшинников замолчал. Бронников, впрочем, все уже понял.
— Вот я и говорю, Герман Алексеевич. Думаю, дела ваши в издательстве можно будет поправить… Подпишите. Уверяю вас, в совсем недурственной компании окажетесь!
— Почему я? — спросил Бронников.
— Да как вам сказать. — Кувшинников пошевелил пальцами, подбирая слова. — Хочется свежей крови! Понимаете?
— Ну да, — пробормотал Бронников. — Вам хочется свежей крови…
— Конечно! Новое поколение писателей должно как-то проявить себя! Доказать преданность идеалам, делу партии, в конце концов!.. Так подписываете?
Бронников молчал.
— Не понял, — насторожился Кувшинников. — Я же вам что толкую, Герман Алексеевич. Подписываете — книжка возвращается в план… и все у вас будет в порядке! И про нелепую эту вашу писанину для «Континента» все забывают!
— Понятно… А если не подписываю?
— Не подписываете? — Секретарь хмуро уставился на него, потом взял справа от себя какой-то другой лист. — А если не подписываете, то вот, пожалуйста. Можете ознакомиться. Вчера на том же заседании Секретариата было принято решение о вашем исключении из Союза советских писателей… за действия, несовместимые с высоким званием. Завтра же пойдет в ход. Выбирайте!
Он бросил лист на стол и оскалился в улыбке.
Бронников еще секунду молча смотрел в желтые глаза секретаря. Потом медленно встал.
— Знаете, Василий Дмитриевич… — неуверенно проговорил он.
Кувшинников подался чуть вперед — дескать, он весь внимание.
— Знаете, Василий Дмитриевич, — повторил Бронников. — Я подписывать ничего не буду. Ни к чему это. А вы… — Снова замялся, подыскивая слова, смогшие бы коротко выразить новое знание: — Вы бы о себе подумали, Василий Дмитриевич. Честное слово!
Довольно жалко улыбнулся и пошел к двери.
Секретарь вскочил.
— Ах, так? Ты что же думаешь, в комнатке отсидеться? — орал он в спину. — Ты у кого эту комнатку получил?! Да тебя через две недели в этой комнатке не будет! Еще покусаешь у нас локти, вражина!..
— А к вам тут заходили, — сказала Алевтина Петровна, когда Бронников подрагивающими руками отпер дверь квартиры. Она, в свою очередь, собиралась уходить: стояла в прихожей уже в пуховом платке, держа в руках пальто.
— Кто заходил?
— Семен Семенычем сказался, — сообщила Алевтина Петровна. — Молодой такой человек, симпатичный. Шапка хорошая… Как там, морозит?
— Заворачивает, — кивнул Бронников, потом спросил безучастно: — Прядки вот здесь седой не заметили?
— Да, да! — Алевтина Петровна закивала. — Вот тут и есть, правильно вы показываете… приметная такая.
— Понятно, — сказал он. — Спасибо.
— Сказал, еще зайдет, — добавила соседка, и Бронников, еще раз кивнув, прошел к себе.
Он переоделся в домашнее, заварил чаю и расхаживал теперь по комнате, чувствуя неутихающее клокотание в груди и почти вслух проборматывая те фразы, что не досказал этой сволочи Кувшинникову. Кувшинников отбрехивался, но все же в их призрачном диалоге Бронников по всем статьям клал его на лопатки. Сволочи!.. Украли рукопись — и хорошо, что украли! Молодцы! Эти семьдесят страниц содержали только часть правды! Часть, а не всю! Потому что он боялся, когда писал! Боялся, что кто-нибудь узнает об этом!.. боялся, что аннулируют договор с издательством!.. боялся, что исключат из Союза!.. и тогда не будет следующих договоров, и гонораров, и поездок, и всего того важного и приятного, что сопровождает жизнь успешного советского писателя!.. Ах, спасибо вам огромное, товарищ Кувшинников! И вам тоже, дорогой товарищ Семен Семенович! Или мне как вас уже назвать — гражданином? Еще не пришла пора?.. Спасибо огромное! Вы меня от всей этой шелухи освободили! Нет, слава богу, ни договора, ни Союза! Так что имейте в виду, товарищи-граждане, бояться мне теперь нечего!..
Он шагал из угла в угол, по-арестантски, если взглянуть со стороны, заложив руки за спину, и с угрюмым восторгом вновь и вновь мысленно пролистывал будущую рукопись — куда более полную, куда более честную: уже без единого умолчания, без этих глупых попыток и правду написать, и остаться для них близким и хорошим! О-о-о, как много теперь в нее войдет! Как много он еще узнает!.. Если уж вы, граждане-товарищи, так меня прикладываете за ту половинчатую, сквозь зубы процеженную правду!.. то чего теперь бояться? Нет, дорогие, теперь у нас с вами разговор пойдет иной!.. Сто лет? — пожалуйста! Сто так сто! Но если сто, то простите, гражданин начальник: получайте как есть! Без купюр, так сказать! В натуральном, если можно так выразиться, виде!
Бронников утробно и мрачно гыкнул, не сдержав своего мстительного, горячего как кипяток, раскаленного восторга, — и вздрогнул, потому что в прихожей послышался звонок.
К двери он шел, чуть ли не потирая руки — настолько теперь не боялся, настолько был готов увидеть рожу этого Семена Семеновича! Говорить? — поговорим!..
Резко щелкнул запором, распахнул дверь.
— Ты?! — изумленно спросил Бронников, отступая.
Кира сняла пушистую шапку, чтобы встряхнуть от снега, и волосы рассыпались по плечам.
Плетнев сунул парашютную сумку на полку. Неспешно снял куртку и затолкал туда же. Аникин с неясным прищуром наблюдал.
Когда Плетнев сел в соседнее кресло, он спросил с ухмылкой:
— Не боишься?
— В смысле?
— Лететь, говорю, не боязно?.. Чтобы нас похоронить, удобней случая не будет. Одна зенитная ракета — и готово. Концы в воду.
— Я об этом не думал, — признался Плетнев.
— Ну и ладно, — сказал Аникин, зевая. — Думай не думай, а сто рублей не деньги. Вздремну, пожалуй…
И закрыл глаза.
Двигатели самолета ровно гудели, ребята по большей части спали, Плетнев посматривал в окно, вертел в пальцах свою пулю и думал, думал…
Внизу были горы. Медленно плыли внизу заснеженные хребты и пики, залитые солнцем…
Спать он побаивался. Наверное, это постепенно пройдет. А сейчас закрываешь глаза — и снова пыль, дым, мигание света… Грохот очередей… бесконечная череда коридоров. Двери… двери… взрывы, взрывы!.. красные столбы огня и пыли!.. Автоматные очереди веером и крест-накрест… Женское тело бьется в агонии… кровь пропитывает ковры… Миша!.. Яша!..
Надо каким-то образом забыть все это. Забыть. Вытеснить из сознания. Это невозможно знать. С этим нельзя жить… это слишком тяжелая ноша.
Но как забыть?! Как забыть недоуменный взгляд Кузнецова?.. и его тяжелое тело?.. и хлюпающий под ногами ковер… и глаза Веры!..
Все, все.
Этого не было, не было.
Не могло быть.
Нужно думать о чем-то хорошем.
Вот они скоро прилетят…
Плетнев стал представлять себе, как самолет приземлится в аэропорту Внуково. Их встретит почетный караул… Пять-шесть «Волг»… Десяток-другой серьезных собранных мужчин в бобровых шапках… И вот они начинают спускаться по трапу… Оркестр играет «Прощание славянки». Объятия!.. Поздравления!.. Речи!.. Их смущенные улыбки… переглядки… хоть и заслуженно, а как-то все-таки неловко оказаться в центре такого внимания!..
Да, в последние дни было много разговоров о том, как их наградят. Приходили какие-то симпатичные парни из Душанбе, из тамошнего Управления, говорили, что уже известно точно: приказ подписан, каждого ждет Золотая звезда Героя… Приятно это было слышать. Очень приятно. Нет, ну а что?.. Когда удавалось отогнать от себя воспоминания, он и в самом деле чувствовал себя победителем… И все бойцы, наверное, так… Ну ладно, пусть не Героя, пусть Красного Знамени… тоже хорошо!
Ну а когда прокатится суматоха встречи, он первым делом поедет к Василию Николаевичу Астафьеву, отцу Сереги…
Наверное, в Москве снег… Плетнев представил себе их заснеженный двор… Фонари…
Генерал откроет дверь… Наверняка постаревший, осунувшийся. Одет по-домашнему. Фланелевые брюки, форменная рубашка без погон, шерстяной жакет.
— Саша! — удивленно и обрадованно скажет он. — Заходите.
Они будут сидеть в большой комнате. Плетнев не раз бывал в ней. Генеральская обстановка. Пианино в чехле. Кресла. Книжные шкафы. На стене вышитое покрывало — сюзане. На нем развешана этнологическая всячина. Джамолаки — бисерные плети, которыми украшают седла и уздечки. Коллекция афганских украшений… В углу — большой кальян. На другой стене — несколько фотографий в рамках. Можно разглядеть каких-то царских генералов…
Теперь под фотографиями у стены на журнальном столе стоит еще одна — большая фотография Астафьева-сына. В черно-красном обрамлении. И рюмка, накрытая ломтем черного хлеба.
Плетнев расскажет все.
После долгого молчания генерал проговорит голосом усталого, равнодушного человека:
— Ну, вот видите как… Теперь хоть представляю, как было… Спасибо… А насчет скорого окончания… Что вы, Саша, что вы… Это теперь на года. Если не на десятилетия. Можете поверить — мы еще нахлебаемся…
Он с горечью махнет рукой. А Плетнев будет, наверное, точно так же, как сейчас, крутить в пальцах чуть помятый кусок металла…
— Ввели войска — и что? Оппозиция лапки кверху? Ничего подобного. Наоборот. Всполошили весь мир. Ждут в ужасе — куда дальше полезем. Уж под эту музыку американцы точно развернут работу — капитально оппозицию поддержат, поставят оружие… Власть народную укрепили? — тоже непохоже. Посадили Бабрака — вот вам царь. А никому не нужен такой царь. Теперь его только ленивый не пинает…
И он снова безнадежно махнет рукой.
— Нет, Саша, это надолго. И похоронок мы еще наполучаемся. Ой, наполучаемся…
А друг Плетнева Сергей Астафьев будет строго смотреть с портрета, украшенного черно-красной лентой…
Потом он распрощается и выйдет из дома… мириады снежинок сверкают в ореолах фонарного света… улица весело мчится по своим делам… по своим веселым делам — ведь новогоднее настроение еще не истаяло!.. и он пойдет… куда?
Как же куда? — сказал себе Плетнев и от волнения сел прямо.
Он же должен найти Веру!
Самолет пробил низкую облачность. Шасси коснулось полосы, и минут через пять лайнер вырулил на стоянку на краю сумрачного и пустого поля.
Люк открылся.
Аникин радостно высунулся — и замер от неожиданности. Улыбка сползла с его лица. Изумленно оглянулся.
— Что-то никого…
— Должно быть, в целях маскировки, — буркнул Плетнев, озираясь. — Ладно, пошли.
Заснеженный трап скрипел под ногами.
Метрах в пятидесяти от самолета стоял автобус. Возле него тоже никого не было.
Оскальзываясь на обледенелом снегу, молчаливой вереницей дошли до автобуса, пробрались в его теплое, почему-то пахнувшее хлоркой нутро.
Двери закрылись. Автобус тронулся.
У водителя тренькал радиоприемник. Наверное, зазвучало что-то его любимое — он прибавил громкости, в салон вдруг пролились торжественные аккорды, и красивый мужской голос сурово пропел:
Не думай о секундах свысока!
Наступит время, сам поймешь, наверное,
Свистят они как пули у виска -
Мгновения, мгновения, мгновения!..
— Ну-ка выруби эту байду! — послышался чей-то раздраженный приказ. Кажется, это был Симонов.
Музыка смолкла.
Автобус повернул, вырулил на какую-то дорожку, а метров через восемьсот выбрался на шоссе.
На повороте с огромного рекламного щита ухмылялся олимпийский Мишка, опоясанный золотым поясом с пряжкой из пяти сцепленных колец. Над ним багровела надпись:
МОСКВА ВСТРЕЧАЕТ ГОСТЕЙ!
Плетнев задернул занавеску и закрыл глаза. Ему не хотелось больше думать.
Их не распустили по квартирам. Сразу привезли в расположение.
Генерал Безногов навытяжку стоял перед строем.
— Товарищи офицеры! — торжественно сказал он. — Руководство страны и лично Леонид Ильич Брежнев благодарят вас за проявленные мужество и героизм! Вы вернулись победителями. Каждый из вас — победитель!..
Безногов помолчал.
— Вам будут задавать вопросы. Самые разные. В ответ можно говорить все!
Он обвел взглядом недоверчивые лица.
— Да, все! — кроме правды…
Генерал заложил руки за спину и, задумчиво опустив голову, сделал несколько шагов вдоль строя. Снова повернулся, насупившись.
— Но у меня есть и неприятная новость. На имя Председателя КГБ СССР поступило анонимное письмо, в котором… — Он достал из кармана сложенный лист и с шорохом развернул. — В котором говорится, что во время проведения операции «Шторм-333» личным составом группы «А» и группы «Зенит» совершались поступки, порочащие высокое звание советского чекиста. Вот такое послание…
Безногов брезгливо сложил листок и сунул в карман. Развел руками.
— Юрий Владимирович не верит ни одному слову этой поганой писульки. Но приказал тщательно разобраться, провести внутреннее расследование и доложить. Сейчас каждый из вас сядет и как следует вспомнит, что он видел во время штурма. И запишет. А потом честно расскажет об этом дознавателю.
Офицеры переглянулись. Анонимка?.. Плетнев сразу о двух вещах вспомнил. Первая — Иван Иванович. Вторая — внешторговцы, которым они с Аникиным технику поколотили. А там кто его знает. Может, и не анонимка никакая, а самый что ни на есть честный рапорт… Что гадать?
Через пять минут личный состав группы «А» расселся за столами в учебном классе.
Бойцы задумывались, грызли самописки…
Плетнев тоже думал… вспоминал… что он видел? Что он видел такого, что порочило бы высокое звание советского чекиста? Про Ивана Ивановича написать? — глупо, он ведь не из их группы…
Исчеркав три листа бумаги, он уместил на четвертом в несколько предложений все, что имел сообщить. Потом поднялся и, приготовившись к самому неприятному разговору, решительно направился к кабинет дознавателя.
— Войдите!
Это был человек лет тридцати пяти, в кителе с погонами майора КГБ. Его свежевыбритое холеное лицо резко контрастировало с распухшей физиономией Плетнева. На столе перед ним лежало несколько папок и блокнот. На правом краю располагалась пепельница, пачка сигарет «Пегас» и коробка спичек с «Рабочим и Колхозницей» на этикетке.
Он кивнул и привстал, приветливо улыбаясь.
— Садитесь.
— Старший лейтенант Плетнев. Александр Николаевич.
— Написали?
Плетнев сел и протянул лист.
— Написал, да. Очень мало. Сжато.
Дознаватель мельком посмотрел на страничку и отложил в сторону.
— Ну и ладно, — сказал он. — Что там расписывать, когда и так все ясно. Может, чаю?
Плетнев ждал каких-нибудь наскоков, крика. А интонация дознавателя оказалась доброжелательной. И он сразу оттаял. Расслабился. И еще подумал, что всем им, наверное, повезло — этот мужик явно понимал, с кем имеет дело.
— Нет, спасибо.
— Ну смотрите, — улыбнулся дознаватель, раскрывая папку. — Собственно, все это из-за пустяка… сами понимаете. Кто-то написал анонимку. — Он презрительно хмыкнул, листая папку. — Как будто мы не знаем, из чего рождаются эти анонимки! Знаете, как в песне поется: если кто-то кое-где у нас порой… Нет, все-таки много у нас еще бюрократизма! Приехали люди с такого дела. Жизнью рисковали. По заданию партии и правительства!.. Интернациональный долг! Бойцы! Герои!.. А тут из-за какой-то ерунды!.. — Он огорченно покачал головой. — Ах, да что говорить!.. Так… так… ага, вот оно. Вы спортивный костюм перед выездом получали?
— Ну да, — недоуменно сознался Плетнев.
— Он у вас порвался, что ли?
Плетнев развел руками.
— Я же в бою в нем был… мы их под форму надевали, для тепла. Да к тому же в крови весь испачкан… Когда Епишеву руку оторвало.
Дознаватель вскинул глаза и вопросительно на него посмотрел.
— Понятно, понятно. — Он грустно улыбнулся. — А вы там, значит, от начала до конца?
— Так точно, — кивнул Плетнев. Ему захотелось вдруг похвастать, что он даже раньше всех приехал. Но все-таки сдержался.
— Страшное дело… Мирное время, да? И вдруг такое, — вздохнул дознаватель. — Что поделаешь! Ведь кому-то надо? Приказ есть приказ… Верно?
— Конечно…
— Да уж… Есть такое слово «надо», — бормотал дознаватель, листая папку. — Вот, собственно, и все… Такое дело своротили! Осилили! Герои!.. — Он покачал головой, будто не до конца веря в это. — Кстати, ваши командиры четырнадцать человек представили на звание Героя Советского Союза! — Поднял взгляд и значительно посмотрел на Плетнева. — Вы один из них. Поздравляю.
— Меня? — недоверчиво переспросил Плетнев. — Ну… не знаю. Спасибо. Не знал.
По-доброму усмехнувшись, дознаватель перевернул было какой-то лист, чтобы дать его Плетневу на подпись, как вдруг забрал назад и спросил:
— Скажите, а вы там ничего странного не замечали?
— Странного?
Плетнев мог бы сказать, что, честно говоря, ему там очень и очень многое казалось странным. Но было понятно, что дознаватель ждет не такого ответа. А какого?
— В каком смысле? — с искренним непониманием спросил Плетнев.
— Ну, знаете, как, — поясняюще помахивая ладонью, сказал дознаватель. — Народу-то много разного. Мало ли у кого что в голове. Иногда такое взбредет!.. Я вот, например, однажды… Вспомнить смешно! Взрослый уже, лет четырнадцать. У деда в сарае тулуп висел. Старый, грязный! — в хлев надевал, как навоз выкидывать. И взбрело мне его спичкой поджечь! — Он хлопнул ладонью по столу и расхохотался. — Что вы! Такие выдумщики бывают!..
Плетнев недоуменно на него смотрел, не понимая, к чему он клонит с этим тулупом.
Дознаватель перестал смеяться и спросил:
— Так не замечали?
— Чего именно?
Дознаватель понизил голос и сказал, как будто чуточку смущаясь:
— По карманам, бывает, кто-то начинает шарить… А?
Плетнев насторожился.
— Вы что имеете в виду?
Дознаватель снова вздохнул и пошевелил пальцами, брезгливо морщась.
— Слова-то все такие некрасивые. К нашему случаю совсем не подходят. В горячке боя всякое в голову может прийти… Короче говоря, случаев мародерства не наблюдали?
— Мародерства?! Да вы что? Не было. И быть не могло.
— Почему? — Он заинтересованно подался к столу.
— Там же бой был! — сказал Плетнев, пытаясь его уверить.
И как-то отстраненно подумал: что ему мои слова, если он не знает, что такое бой!
— Сами себе противоречите. Вы же не могли видеть все, верно?
Плетнев пожал плечами — разумеется, не мог.
— А начинаете других выгораживать!
— Я не выгораживаю.
— Как же не выгораживаете! Вы только что сказали — «быть не могло»! То есть заведомо отрицаете! Тем самым покрываете виновных! Разве не так?
Честно сказать, у Плетнева уже ум за разум заходил. Но все же по сию минуту он видел в дознавателе друга. Поэтому честно пытался развеять нелепое и никчемное недоразумение:
— Я не покрываю. Я хочу сказать, что там не до того было. Понимаете — бой! Там люди гибли! Друзья наши! Товарищи!
— Вы меня не агитируйте, Плетнев, — резко перебил дознаватель. — Если б вы погибли — тоже бы вопросов не было. Как говорится, мертвые сраму не имут! Но ведь вы не погибли? А с живыми надо разбираться. Потому что никто никогда правды не говорит. А правда, между прочим, неприглядна! Прямо скажем — безобразна! Вот она. — Он похлопал тыльной стороной ладони по какому-то листку. — Вот! Черным по белому: наблюдались случаи мародерства!
— Кем наблюдались? — хмуро спросил Плетнев.
— Кем надо, тем и наблюдались!
— Это шакалами-то этими? Что они наблюдать могли? Они же как гиены — только к трупам приходят.
— Прекратите! Тут вам не зоопарк!.. Вы других защищаете. А сами? Вам костюм дали — где он? Между прочим, государство не может раскидываться направо-налево. Думаете, война все спишет?
Плетнев смотрел в его глаза… странный у него был взгляд. Ледяной. Но где-то в глубине плавал страх. Может, он сумасшедший?
— Товарищ майор, вы это серьезно говорите?
— Да уж не шуточки шучу, — вздохнул майор на полтора тона ниже.
Нет, все-таки нормальный, наверное…
— Ну, тогда я пойду, — сказал Плетнев, поднимаясь.
Дознаватель взвился:
— Куда? Я вас не отпускал!
Он был старшим по званию.
Медленно, не сводя с него глаз, Плетнев подчинился приказу и сел.
— Отвечайте! — орал он. — Вы наблюдали случаи мародерства?
— Я — случаев мародерства — не наблюдал, — раздельно произнес Плетнев.
— Но капитана Аникина вы сразу после штурма видели?
— Видел.
— А ведь точно известно, что Аникин шарил по карманам! Хотите следствие в заблуждение ввести?!
Плетнев молчал.
— Сказать нечего? — Дознаватель злобно усмехнулся. — А вы знаете, что у Большакова в куртке нашли большую сумму денег? Откуда они, спрашивается?
— Ромашов получил в посольстве суточные. И передал Большакову. А куда нам их надо было нести перед боем — на базар? Аппаратуркой закупаться?
— Не паясничайте, Плетнев! Вы точно знаете, что Ромашов получал, или вам так кажется?
— Я при этом не присутствовал. Я это знаю от Ромашова.
— Все с чужих слов!.. После штурма сказал?
— Нет, до штурма. Он при мне передавал их Большакову.
— Ну, допустим… А что вам известно о найденных во дворце драгоценностях? Где они? Тоже отнекиваться станете?
— Не было никаких драгоценностей.
— Неужели! — воскликнул дознаватель, поймав его на явной лжи. — Разве майор Ромашов не при вас об этом хвастал?
Плетнев сорвался:
— Мы друг друга найти не могли, не то что!.. Вот что я оттуда вынес! Единственная драгоценность! Хорошо, что не в башке!
И со стуком положил на стол перед ним свою любимую пулю.
Дознаватель тут же смахнул ее ладонью на пол.
— Нечего мне тут свои сувениры показывать!
Честно, он не понимал, что происходит. Он нагнулся, поднял ее, сжал в кулаке.
В голове у него стало что-то медленно взрываться.
Вспышка — слепо ворочающаяся БМП наезжает на раненого Зубова.
Вспышка — рука Епишева болтается на сухожилиях.
Вспышка — нога в ботинке разбивает стеклянную дверь, осколки стекла; граната, медленно летящая в темноту; взрыв.
— Ты, может, героем себя почувствовал?! Съездил пострелять, так и ноги на стол?! А если б неудачей все закончилось, знаешь, куда бы ты свое геройство мог засунуть?
Вспышка — кафельная белизна морга, лицо Астафьева.
Вспышка — изумленный взгляд умирающего Кузнецова.
Вспышка — Вера в белом забрызганном кровью халате кричит: «Фашисты! Фашисты!..»
Вспышка — в него в упор палит гвардеец Амина…
И еще — лицо бьющегося о дно баржи тонущего мальчика…
Дознаватель встал, обошел стол, остановился перед ним. Плетнев медленно поднял взгляд.
— Вообще бы такого человека не нашли! Не было бы тебя! В списках не значился! Понял? И «звездными» списками вашими наградными — можете подтереться!
Вскакивая, он ударил снизу кулаком в челюсть.
Дознаватель с грохотом обрушился на стул.
Треснулся головой о бетонный подоконник. Повалился на пол.
Плетнев еще раз саданул его — ногой.
Под головой уже растекалась лужа крови.
Дверь распахнулась, в кабинет ворвался Карпов, за ним Ромашов, Аникин…
— Прекратить!
Он стоял неподвижно…
Аникин приехал к нему через полгода, когда разрешили свидания. И сказал, что в ту секунду его не узнал. По его словам, он даже удивился — откуда, мол, здесь взялся совершенно чужой человек?
Заснеженные леса молчат под хмурым небом.
Если смотреть с вертолета, видны белые пятна замерзших озер.
Белые змеи заснеженных рек.
Снова леса.
Без конца — до самого горизонта. И даже дальше.
А вот просека.
Дорога. По ней ползет букашка грузовика.
Отвилок тянется к каким-то приземистым строениям… а там уже и сторожевые вышки… колючая проволока в несколько рядов… бетонные бараки в ряд… воронье…
И снова лес.
Странно это все-таки происходит.
Главное в жизни — это, видимо, ритм. И если он вдруг сбивается — пусть даже с плохого на хорошее, — чувствуешь себя будто рыба, выброшенная волной на песок. Все не так. Прежде бил хвостом — было одно. Теперь так же бьешь хвостом — совсем другое. Когда еще накатит следующая волна и утащит в новую воду…
Сорок минут ожидания в холодном предбаннике. Под охраной.
Вот наконец открылась дверь кабинета.
— Заключенный Плетнев по вашему…
Шорохов махнул рукой жестом благорасположенности:
— Ладно тебе! Садись!
Первый раз такое, чтобы доклад прервать. Но, правда, и день такой впервые…
Плетнев молча сел.
Сопя, Шорохов уже выводил на длинном желтом листе «волчьего билета» причудливый вензель своей начальственной росписи.
— В канцелярии получишь… Ты, Плетнев, на меня зла не держи. Я к тебе со всем пониманием…
— Так точно, гражданин начальник…
— Да какой я тебе теперь гражданин начальник! — осклабился Шорохов. — Теперь уже по-прежнему: товарищ подполковник!..
Плетнев кивнул. Честно сказать, в товарищи к Шорохову ему как-то не хотелось.
Шорохов протянул конвойному офицеру документы.
— Давай, Плетнев! Всех благ!
— И вам того же…
Переход из коридора в коридор. Другой предбанник. Кафельный и гулкий. Неприятные воспоминания…
Минут через пятнадцать что-то загремело. С лязганьем отворилась железная створка, закрывавшая квадратное отверстие окна.
— Плетнев? Распишись.
Он не видел лица. Только руку. Рука протягивала простенькую шариковую ручку. Взял непослушными пальцами.
— Да, тут вот… Ага… Принимай.
Из окна — комок за комком — появилась его прежняя одежда. Снял телогрейку. Потом робу. Надел «песчанку». И синюю меховую куртку техсостава ВВС.
— Шапки не было, что ли? — хмуро спросил каптерщик.
— Не было…
— Да… Мозги застудишь. Погоди-ка.
Через минуту из окна выпала кроликовая шапка третьего срока носки. Если не пятого.
Плетнев поднял.
— Спасибо.
— Всех благ!..
Еще немного ожидания.
— Здесь…
Еще одна подпись — и он сунул в карман документы.
— Посиди, автобус в одиннадцать пойдет.
— Да ладно… пройдусь.
— Смотри.
Еще пара-тройка лязгов и щелчков… и все!
Помимо собственной воли часто и, должно быть, довольно нелепо озираясь, Плетнев миновал метров триста отвилка и свернул на дорогу.
Время скакнуло на девять лет назад. Он шел по обочине. Он был один.
Снег поскрипывал.
Странно было идти вот так — одному, без конвоя. Последние месяцы он все думал — как это будет? Что почувствует, когда выйдет за ворота? И вот — вышел. И — ничего особенного. Снег. Лес. Дорога. Правда, конвоя нет… А мысль только одна, и та досадная. В рабочей зоне, в цеху, под правой тумбой верстака Плетнев заныкал восемь ножовочных полотен. И, как на зло, засуетился и забыл второпях сказать Мишке Клевцову, что завещает их ему. Пользуйся, мол. Именно так — завещает… Странно. Как будто это он на тот свет отправляется. Хотя, казалось бы, должно быть наоборот — ведь это из зоны выходят, как с того света возвращаются…
Он услышал шум мотора и обернулся.
Нагонял самосвал — ЗИЛ-131.
Помедлив, Плетнев поднял руку, и грузовик издалека начал притормаживать…
Минут десять молчали. Водитель время от времени искоса посматривал. Это был мужик лет пятидесяти — серьезный, гладко бритый, в ношеном, но крепком и чистом бушлате и тельняшке, выглядывавшей из-под байковой рубахи.
Двигатель гудел, из радиоприемника, прикрученного изолентой к приборной панели, доносилось какое-то клекотание. В конце концов женский голос сообщил:
— В эфире передача «Писатель у микрофона». Сегодня у нас в гостях известный писатель, автор романа «Набег» Герман Алексеевич Бронников. Здравствуйте, Герман Алексеевич! Первый вопрос: когда же ваш роман придет к читателю?..
Водитель досадливо цокнул языком и принялся крутить верньер.
— Нет, ну ты скажи! Откуда столько писателей на нашу голову? Вот ты слышал про такого?
Он повернул голову.
— Нет. — Плетнев пожал плечами. — Не слышал.
— Видишь! И я не слышал! А ему книжки печатают! Одной бумаги небось сколько извели! Краски! Времени! Вот куда народные денежки идут!..
Возмущенно отвернулся, стал крутить настройку.
Пискнуло, хрустнуло, потом ударила музыка и пронзительно певучий голос Жанны Агузаровой запел:
Ах, эти желтые ботинки!..
Шагают быстро по асфальту!..
И ты опять идешь пешком!..
Я мимо проезжаю в «Чайке»!..
Плетнев сидел прямо, положив шапку на колени. И так же прямо смотрел в лобовое стекло. Там мелькали увалы снега, деревья, дорога… Он вдруг осознал, что за эти годы полюбил одиночество. И сейчас радовался ему. Он один — без надзирателей, без сокамерников, без соседей по бараку!.. Шофер не в счет — не пройдет и получаса, как они расстанутся. И, возможно, даже словцом не перекинутся.
— Из Ильичевского шлепаешь? — неожиданно спросил шофер.
Плетнев повернул голову и посмотрел на него якобы непонимающе.
— Как кота за хвост тянет, — сказал шофер, морщась и убавляя звук. — Я говорю, из совхоза имени Ильича, что ли?
— Я-то? Нет.
— А-а-а… — протянул он и после довольно долгой паузы, еще раз взглянув, с удовлетворением сказал: — Ну, тогда поздравляю!
— В смысле?
— В смысле — на свободу с чистой совестью?
Плетнев молчал, оценивая сказанное.
— А тут же больше неоткуда, — по-доброму растолковал водитель. — Тут или из Ильичевского человек идет. Или оттуда. — И кивнул в подразумеваемую сторону.
— Ну да, — согласился Плетнев. — Так и есть. На свободу с чистой совестью.
Водитель был явственно доволен своей проницательностью.
— Не куришь?..
— Нет.
— Ну, извини тогда, закурю…
Он чиркнул спичкой, а Плетнев сунул руку в карман куртки. Что-то жулькнуло в пальцах… какой-то кусочек металла…
Понятно. Значит, все девять лет, пока он парился, она так и валялась в кармане — автоматная пуля калибра семь шестьдесят два с чуть помятой медной рубашкой.
Он сжал кулак.
Радио перешло на новости.
— Сегодня в Кремле Михаил Сергеевич Горбачев принял группу военачальников, доложивших ему о завершении вывода Советских войск из Афганистана. Товарищ Горбачев высоко оценил усилия Советской армии по установлению мира в регионе и вручил высокие правительственные награды наиболее отличившимся военным руководителям. Выступавшие говорили о патриотизме советского воина и…
— Ой-ё! — с досадой сказал водитель и гадливо тыркнул пальцем.
Снова забренчала какая-то музыка.
— Вишь ты как, — хмуро сказал он через минуту. — Отличившимся. Это чем же? Победили, что ли, кого?
И посмотрел на Плетнева. Плетнев молчал, рассеянно вертя в пальцах кусок металла.
— Сколько народу за девять лет покрошили!.. На брюхе выползли, а радости — ну прямо будто Берлин взяли!.. — Он сердито толкнул рычаг переключения передач. — А выступавшие, вишь ты, — о патриотизме!.. О каком, нах, патриотизме?! Родину защищать — ну да, это патриотизм, понимаю!.. А тут какой патриотизм?! Начальству подмахивать да в глазки заглядывать — чего изволите? Это, что ли, патриотизм?! Ребят своих гробить на чужой земле — это какой, нах, патриотизм?! А подыхать по дурацким приказам за чужой интерес — тоже, что ли, патриотизм?!
И снова на него глянул, круто сведя брови.
Плетневу ответить было нечем.
— Да у нас, видать, всегда так будет, — сказал шофер с тяжелой горечью. — Так уж заведено… Как говорится, наше дело телячье: обделался и стой! За нас начальники думают. Да эка вон думают — широко и быстро!.. — С досадой сплюнув, он переключил передачу, и грузовик натужно попер в гору. — У нас ведь кто патриот? Кто начальству жопу лижет. А кто не лижет, — водитель безнадежно махнул рукой, — тот враг народа!..
Они молчали. На лобовое стекло летели редкие снежинки.
Справа черной стеной стоял лес. Такая же черная стена слева. На глаза накатывала заснеженная дорога.
Лес поредел. Сквозь белую пену облаков проглянула яркая синева неба. Все вместе было похоже на вспененную воду.
Плетнев закрыл глаза…
…Белая пена пузырей изо рта мальчика. Лицо искажено страхом и болью.
Тень над головой сдвигается.
Виден просвет.
Просвет становится шире.
Он устремляется к свету!
Делает резкие гребки руками и ногами.
И вот голова с шумом и брызгами появляется над водой!
Рот широко открыт. Мальчик шумно хватает воздух.
Летят брызги.
Счастливые глаза.
Он выплыл!..
… Плетнев начал с усилием крутить тугую ручку стеклоподъемника.
Стекло со скрипом опускалось. В увеличивавшуюся щель уже летела снежная пыль.
— Что, никак запарился? — с ироническим интересом спросил водитель.
Плетнев прощально подбросил пулю на ладони и швырнул в окно.
Потом вернул стекло на место.
Откинулся на спинку сиденья.
Они ехали дальше.
Да, она валялась в снегу, а они ехали дальше.
И теперь было время подумать о будущем.
Проглядывало солнце.
Зыбкие тени ложились на дорогу.
Первые сведения о территориях, на которых расположен нынешний Афганистан, относятся примерно к VI в. до н. э., когда они входили в состав Персидской империи Ахеменидов. Около 330 г. до н. э. Афганистан был присоединен к империи Александра Великого. Затем он находился под властью греческих, индийских и снова иранских правителей.
После завоевания арабами страна стала преимущественно исламской. C начала XII до XIV в. находилась под властью монголов.
В 1747 г. после очередного восстания против иранского владычества эмир Ахмад Шах образовал первое афганское государство.
Вековые политические и военные старания Англии присоединить Афганистан к своим колониям не увенчались успехом…
Чрезвычайно важной особенностью страны является ее многонациональность — Афганистан населяют более двадцати народностей, говорящих на иранских, тюркских, индоарийских и нуристанских языках и, в свою очередь, разделенных на племена, ведущие обособленный и традиционный образ жизни.
Когда в 1919 г. Аманулла-хан провозгласил независимость Афганистана, Советская Россия первой признала новое независимое государство и установила с ним дипломатические отношения.
В 1921 г. был заключен советско-афганский договор о дружбе, а в 1926 г. — договор о нейтралитете и взаимном ненападении.
Аманулла-хан придерживался реформистских взглядов. Он попытался предпринять ряд важнейших политических и социальных преобразований, которые должны были, в частности, привести к развитию контактов с западными странами и Турцией и обеспечить приток в страну европейских знаний и образа жизни.
Идеи Амануллы-хана подрывали могущество ислама. Используя традиционную нелюбовь афганцев к чуждым им элементам западной культуры, духовенство организовало восстание, и в 1929 г. реформатор был вынужден бежать из страны.
Александр Ляховский в своей книге «Трагедия и доблесть Афгана» (ГПИ «Искона», М., 1995) пишет:
«Для советских людей долго оставалось тайной, что весной 1929 г. И. В. Сталиным была предпринята попытка… открытым вооруженным путем и вмешательством в афганские дела спасти Амануллу-хана. С этой целью в Афганистан был направлен специальный вооруженный отряд, насчитывавший в своем составе около тысячи красноармейцев, переодетых в афганскую форму…
…За время похода в отряде было убито и ранено 120 человек, афганцев же перебили около 8 тыс.».
Документы, касающиеся этой экспедиции, хранятся в Российском государственном военном архиве.
Некоторые факты отражает и труд афганского историка Файза Мухаммада «Книга упоминаний о мятеже», посвященный событиям 1928-29 гг. Правда, Файз Мухаммад называет красноармейцев «казаками». Так или иначе, нужно признать, что практика участия советских вооруженных сил в делах сопредельной страны имеет давние традиции. Равно как и способ реагировать на обвинения в этом: «…Государство, подданным которого я являюсь, ни во время мятежа, ни до этого никогда не вмешивалось и не вмешивается в дела Афганистана» — именно так в 1929 г. ответил временный поверенный в делах России в Афганистане на упреки афганских властей.
Менее года страной правил предводитель восставших Бачаи Сако — таджик по национальности. Затем его сместил генерал Надир-хан, чуть позже объявивший себя шахом — то есть королем — Афганистана.
Новый правитель стремился уничтожить все последствия начинаний Амануллы-хана, однако реформаторские идеи уже пустили корни.
В 1933 г. Надир-хан пал от рук представителей политической организации «Афганская молодежь», выступавшей за установление конституционной монархии. К власти пришел его девятнадцатилетний сын Захир Шах. Движение демократической молодежи было жестоко подавлено.
В последующие годы отношения между СССР и Афганистаном складывались непросто. В тридцатые годы на территории Афганистана нашли убежище банды басмачей, как называли представителей контрреволюционной оппозиции в советизированной Средней Азии. После начала Второй мировой войны в регионе усилилось германо-японское влияние. У. Черчилль предложил ввести в регион советские и английские войска, и это было осуществлено в отношении Ирана в сентябре 1941 г. Что же касается Афганистана, то советские руководители той эпохи воздержались от подобного решения.
В послевоенные годы Афганистан становится ареной битвы между двумя сверхдержавами — СССР и США. Чрезмерно требовательная политика США, оказывавших техническую, а затем и финансовую помощь, привела к тому, что в начале 50-х руководство Афганистана переориентировалось на более тесные отношения с СССР и, в частности, на поставки советского, а не американского оружия.
Пятидесятые и шестидесятые годы характеризовались некоторой либерализацией жизни. Это привело к появлению новых демократических движений и партий, легальное существование которых, впрочем, всегда было недолгим. В 1965 г. при непосредственной помощи советских партийных структур была образована Народно-демократическая партия Афганистана — НДПА. Учредительный съезд тайно состоялся в доме писателя Нур Мухаммеда Тараки. Конечной целью деятельности партии объявлялось построение социалистического общества на основе идей марксизма-ленинизма, а сама партия провозглашалась «высшей формой политической организации рабочего класса», что, учитывая его почти полное отсутствие в стране, можно расценить исключительно как игру на опережение.
Деятельность НДПА складывалась очень непросто в силу малообразованности ее членов и отсутствия организаторского опыта. Кроме того, в руководстве с первых дней наметился конфликт: Бабрак Кармаль был недоволен своей второй ролью при Нур Мухаммеде Тараки. Тем не менее, в 1965 г. партия приняла участие в парламентских выборах и провела в нижнюю палату четырех делегатов.
Через год произошел раскол. Партия образовала два крыла. Парчам возглавил Бабрак Кармаль, Хальк — Тараки. На словах они признавали общую программу и устав, на деле же имели собственное руководство и печатные органы. Самые общие отличия в деятельности этих, по существу, двух разных партий состояли в том, что Парчам ориентировалась на демократическую часть интеллигенции и армейского офицерства, а Хальк больше гналась за массовостью, вовлекая в свои ряды наименее обеспеченные слои населения вплоть до люмпен-пролетариата. Большое значение имело и разделение по этническим и племенным особенностям.
Советское руководство было обеспокоено таким развитием событий. Неоднократно предпринимались шаги по примирению лидеров. Камнем преткновения всегда являлся вопрос о кандидатуре на пост Генерального секретаря. В силу неясных до конца причин в ЦК КПСС больше симпатизировали Тараки. В начале семидесятых в СССР издали несколько его книг.
Необходимо отметить, что деятельность легальных и подпольных демократических организаций, державших курс на политическое и социальное переустройство афганского общества, уже в ту пору вызвала оппозиционную реакцию — возникновение исламских организаций фундаменталистского толка, стоявших за сохранение традиционных ценностей и образование теократического государства. Они находили поддержку на территории сопредельного Пакистана. Уже с 1975 г., добиваясь своих целей, некоторые из них начали повстанческую деятельность, которая, впрочем, сравнительно легко подавлялась правительством.
В 1973 г. афганский премьер-министр Мухаммед Дауд — генерал и двоюродный брат короля Захир Шаха — с помощью офицеров-коммунистов и руководства фракции Парчам совершил бескровный переворот. Он упразднил монархию, объявил себя президентом республики и учредил Центральный комитет республики в составе одиннадцати человек, четверо из которых состояли в НДПА — три парчамиста и один халькист.
Население страны восприняло переворот как привычную всем борьбу в королевской семье и практически не выказало недовольства. Дауд обещал лидерам НДПА проведение политических и социальных реформ, а также установление более тесных отношения с СССР. В действительности ему были чужды марксистско-ленинские воззрения парчамистов и халькистов. В своей деятельности он стремился руководствоваться национальными, а не идеологическими интересами. За несколько лет Дауд избавился от ненужных ему попутчиков, и те, кто помогал ему прийти к власти, остались не у дел.
Новый правитель показал себя ловким политиком и на международной арене. Он держался сбалансированного, равноудаленного от интересов США и СССР курса. В дипломатических кругах о нем говорили, что Дауд больше всего любит зажигать американские сигареты советскими спичками.
27 апреля 1978 г. в Афганистане произошел новый переворот. Президента Дауда убили. У власти встал Революционный совет. Главой государства и премьер-министром был объявлен Н. М. Тараки. Его заместителем в партии и государстве — Б. Кармаль (очень скоро он был отправлен в почетную дипломатическую ссылку — послом в Прагу). Заместителем премьер-министра и министром иностранных дел — Хафизулла Амин.
Несмотря на то что в эту пору Афганистан представлял собой одну из самых бедных и отсталых стран мира с весьма ограниченными внутренними ресурсами, отсутствием промышленности и примитивными формами хозяйствования, случившееся было объявлено социалистической революцией.
Советский Союз активно ее поддержал, немедленно начав оказывать широкую культурную, техническую и военно-техническую помощь. Слабость народной власти и ожесточенная деятельность оппозиции вынуждали руководство СССР все глубже погружаться в проблемы дружественной страны…
После гибели Амина в декабре 1979 г. главой государства стал Бабрак Кармаль.
Режим Бабрака Кармаля мало чем отличался от предшествующего. По сути дела, власть в стране перешла от партии Хальк к партии Парчам, и теперь уже халькистов оттесняли от руководства, изгоняли с хоть сколько-нибудь ответственных постов и подвергали репрессиям. Некоторые представители партии Хальк, занимавшие при Амине важные государственные и партийные должности, были казнены. Многие уехали из страны или примкнули к оппозиции, деятельность которой после непродолжительного шока, вызванного вводом советских войск, развернулась с новой силой и ожесточением…
Девятилетняя война, начавшаяся со штурма дворца Тадж-Бек, привела к фактическому уничтожению Афганистана как единого государства; экономически измотала Советский Союз и явилась важнейшей причиной его распада; косвенно послужила запалом гражданской войны в Таджикистане; а также создала питательную среду для мощного развития идей и практики терроризма — и, несомненно, является одной из исторических предпосылок нынешнего положения России и мира.