9 глава.
Ощущаю капли холодного пота, стекающего по спине… и лихорадку, как при сильном ознобе.
Симптомы на лицо: отравление реальностью…
Замираю у письменного стола и гляжу в распахнутое окно… в то самое окно, которое вчера казалось мне преддверием рая, а сегодня…
Где-то внизу звучит мое имя: должно быть, скоро придут в поисках меня. Тяжело сглатываю и в сотый раз прокручиваю разрушающее меня видео…
Как она могла?
Каждое слово, взгляд, каждый поцелуй — все было ложью. Разве я мог допустить такое — никогда. Начинаю вспоминать все наши встречи, вплоть до вчерашнего вечера: знакомство, встреча в кафе, в парке… первый поцелуй в бассейне… Она казалась такой искренней в каждом из этих воспоминаний.
Что надо быть за человеком, чтобы совершить такое?
И тут мой мозг переключается: Юлиан. Для этого надо быть Юлианом.
«Как тебе мой подарок на совершеннолетие, братец?»
И разом, как при вспышке молнии, мозг услужливо выносит на поверхность воспоминание о нашем последнем с ним разговоре: Юлиан пришел собрать вещи перед отъездом — это было чуть больше года назад — я был дома один, и тот спустился с тем самым чемоданом, с которым не так давно появился на нашем пороге. Большой, черный чемодан с наклейкой на внутренней стороне.
— Куда едешь? — спросил я тогда.
Юлиан усмехнулся.
— Куда-нибудь подальше от этого места. — И, скривившись, добавил: — Здесь нездоровая атмосфера.
Мне хотелось отозваться колкостью: мол, единственный больной в этом доме — это ты сам, но я сдержался… ради отца… и ради матери. И ради Шарлотты тоже, если на то пошло: я боялся тогда, что Юлиан выяснил, куда она уехала и собирался отыскать ее там. Следовало хотя бы попытаться проникнуть в его планы…
— Теперь здесь, действительно, скучно, — только и произнес я. Нейтральные, казалось бы, слова неожиданно развеселили Юлиана, и я понял почему лишь после того, как он ядовито прошипел мне в лицо:
— Что, все еще убиваешься по этой шлюшке Шарлотте? — И внимательно заглянул мне в глаза: — Да ей на тебя наплевать, братец. Она запала на нашего папашу, а до этого, — он как бы подбирал «орудие» потяжелее, чтобы если уж ранить, так наверняка, — я поимел ее, как и многих других. Вот и вся правда о твоей несравненной Шарлотте…
Я знал… был практически уверен, что он лжет, но все равно не сдержался.
— Вранье. И с чувством присовокупил: — Каким надо быть уродом, чтобы говорить такое!
Юлиан как-то в миг помрачнел, и его адамово яблоко несколько раз дернулось туда-сюда, словно он подавился, пытаясь проглотить мои же слова.
— Уродом, говоришь, — наконец исторгнул он из себя. — Аллилуйя, многострадальная правда наконец-то вышла наружу, — и втянул в себя воздух, подобно огнедышащему дракону. — Я всегда был для вас с отцом чем-то вроде маленького уродца, не так ли? — обращается он ко мне. — Неправильный мальчик, чужой ребенок, тяжкая обуза…
— Неправда, — не сдержался я, вцепившись побелевшими пальцами в подлокотники кресла. — Отец всегда тебя любил… даже больше, чем меня, если на то пошло. Прощал все твои выходки… терпел, носился с тобой, словно с хрустальной вазой, боясь разбить ненароком. А ты и пользовался этим, строя козни за его спиной. Не понимаю, как можно быть настолько слепым… Мне даже жаль тебя, Юлиан, ты по-настоящему несчастный человек.
Его передернуло, как от горькой пилюли, — мои слова ему не понравились.
— Ты действительно думаешь, что отец любил меня больше тебя? — язвительно осведомился он. — И ты еще смеешь говорить о моей слепоте?! Да это ты с твоей чертовой коляской перетянул на себя все его внимание: Алекс у нас то, Алекс у нас сё… Несчастный калека, которому так не повезло в жизни! — И ткнул пальцем мне в грудь: — Да ты знать не знаешь, что такое быть нелюбимым. Каково это жить с мыслью о том, что все близкие тебе люди — лжецы и лицемеры. Так что и не рассказывай мне здесь о моей же черной неблагодарности, — после чего схватил свой чемодан и направился к выходу, — папенькин сынок, — припечатал, захлопывая за собой дверь.
Я почти забыл о том разговоре, но сейчас припомнил его также четко, словно это было вчера.
Неужели Юлиан отомстил мне за что-то…
Также, как поступил когда-то с отцом… За что он нас так ненавидит? Ни отец, ни я никогда не лицемерили в отношении него… По крайней мере тогда.
Сейчас же я его…
Стискиваю зубы, чтобы не произнести этого вслух, но горечь прорывается отчаянным всхлипом вместе с одним-единственным словом «ненавижу»…
Даже в глазах вдруг темнеет… дыхание сбивается… кулаки сжимаются как бы сами собой.
И вот я уже распахиваю дверь, едва не сбивая с ног Анну, отправленную с миссией зазвать меня к столу, та глухо вскрикивает, но я не обращаю на нее никакого внимание — у меня другая цель.
Лифт кажется слишком медленным, голоса в столовой — оглушающими.
— Алекс, — Анна не впервые окликает меня, но я не реагирую: боюсь сорваться на нее.
А это не на нее направлен мой гнев: моя цель — Юлиан. Знаю, что отец пригласил и его… опять впустил в нашу жизнь. Опять поставил нас всех под удар…
Вкатываюсь в столовую, и родные тут же подхватывают поздравительную песню, но замолкают, заметив мой напряженный взгляд, направленный в сторону брата. Тот в небрежной позе облокотился на спинку стула и сжимает в руке высокий фужер с шампанским…
Столовая и люди в ней словно подернуты красным туманом, и я едва ли различаю хоть кого-то из них… хоть кого-то, кроме Юлиана. Приближаюсь и смотрю прямо в его глаза, смотрю снизу вверх, я как бы заранее не в выгодном положении — и это заводит меня еще больше. Хочется вскочить и размазать эту напускную невозмутимость прямо по его смазливому лицу, расцветить загар яркими всполохами алого, впечатать кулак в белизну прикрытых сжатыми губами зубов.
Я так сильно этого хочу, что… почти получаю желаемое: в один миг сижу в своем кресле, а в другой — стою вровень с Юлианом, оказываюсь даже чуточку выше, и черные зрачки Юлиановых глаз ширятся передо мной, словно две огромные черные дыры, готовые вот-вот поглотить меня.
Кто-то вскрикивает, ахает, но в целом у меня так шумит в ушах и так ухает сердце о грудную клетку, что сквозь этот оглушающий грохот я и себя-то с трудом различаю:
— Чертов урод! — выплевываю со смаком, готовясь нанести вожделенный удар по лицу, но вселенная вдруг начинает вращаться перед глазами, и все, что я могу сделать — это вцепиться обеими руками в отвороты Юлианова пиджака и повиснуть на нем, словно елочная игрушка.
Я все еще не понимаю, что сейчас произошло, только пальцы враз ослабевают, соскальзывают по материи вниз — Юлиан делает шаг назад, и вот я уже лежу на полу… лицом вниз, распластанный, словно выброшенная на берег морская звезда, и сердце мое… останавливается.
Оно не стучит больше, не издает ни единого трепыхания — я как будто бы завис в вакууме, полном странных, растягивающихся по дуге звуков.
Кто-то касается моего плеча…
— Алеееееекс, Алееееекс, — зовет тихий голос, которого я не узнаю.
— Сынооооок, — вторит ему другой, похоже, мужской. Потом сильные руки подхватывают меня под мышки, несут куда-то, словно ребенка, и только тогда вакуумный пузырь лопается… Окружающий мир оглушает меня какофонией звуков, сердце снова бьется с неизведанной прежде силой… и что-то течет с кончика носа прямо на светлый пиджак моего отца.
— Алекс, сынок, — он опускает меня на кровать в моей комнате, обхватывает руками мокрые щеки — только тогда я и понимаю, что плачу. Безмолвно, неосознанно, но действительно плачу… Как девчонка какая-нибудь.
К слову: глаза отца тоже блестят, и я не знаю, что тому причиной… да и не хочу знать. Мне так больно, так больно… я просто разваливаюсь на части.
— Сынок, — снова повторяет отец, и делает единственно верное в данной ситуации: он обхватывает меня руками, как бы удерживая от распадания. И тогда я утыкаюсь носом в его рубашку, дав волю по-настоящему горьким слезам…
Открываю глаза в темноте. Когда успел уснуть, не помню…
Голова раскалывается, глаза — два иссушенных сирокко оазиса в бесконечной пустыне.
И — бам! — воспоминания погребают меня под собой…
Я стону. Громко. Почти рычу. Сую голову под подушку, только я не страус, а моя постель, не австралийская саванна — от мыслей не спрятаться, как бы ни хотелось.
Вспоминаю свое унижение в столовой… предательство Эстер… рыдания на плече отца.
И бабочки… не знаю, почему я думаю о бабочках, только в этот момент я ненавижу их больше всего на свете.
А потом вспоминаю и это: «Еще одна бабочка в твою коллекцию, Алекс…»
Где мой сотовый? Шарю рукой по прикроватному столику — ничего. Он был при мне, когда я спускался в столовую. Только бы никто не увидел это видео…
Спускаю ноги с кровати и вдруг… вспоминаю черные дыры Юлиановых глаз.
Что со мной было там, в столовой? Мне показалось тогда, что я стоял… на своих ногах… Только это ведь не могло быть взаправду… Чудес не бывает — теперь я знаю это однозначно.
Коляска стоит на своем привычном месте, и я перебираюсь в нее, стараясь создавать, как можно меньше шума, потом приоткрываю дверь и прислушиваюсь… Тишина. Выезжаю в коридор и крадусь (если так можно сказать) в свое убежище — только бы никто не услышал.
И мне везет спуститься незамеченным…
«Еще одна бабочка в твою коллекцию, Алекс…»
Понимаю, что Юлиан сделал даже больше желаемого — он лишил меня единственной отрады: он отрешил меня от моих бабочек… Заставил возненавидеть само их существование.
Злые слезы вскипают на глазах, и я с неприязнью провожаю глазами Сатурнию Комету — длиннохвостую бабочку, буквально позавчера появившуюся на свет. Я так радовался ей сутки назад, а теперь вынимаю рамку для своего будущего панно и тянусь за сачком…
Поймать длиннохвостую летунью не составляет труда, и тогда я… протыкаю ее хрупкое тельце длинной иглой.
Никогда не убивал живую бабочку, обычно высушивал и расправлял крылья уже умершим экземплярам, но сейчас рука даже не дрогнула — мое сердце и само проткнуто длинной иглою, и рука Эстер была столь же тверда, как и моя сейчас…
«Сегодня я буду твоей бабочкой, Алекс…»
Усмешка кривит мои губы, и я пришпиливаю бабочку в центр картины. Все, подарок для Юлиана готов!
«Сегодня я буду твоей бабочкой…»
Какая насмешка: она и была «бабочкой»… ночной… и точно не моей. Так и вижу ее развевающиеся волосы и ноги, скользящие по пилону…
Желудок скручивает в тугой узел, глаза жжет с новой силой — сгибаюсь, как при болезненном спазме.
Спасибо, Юлиан, за «заботу»: такие «подарки» не забываются — их выводят, как яд, отсекают, словно дикий побег смертоносного растения, а потом… бросают в огонь…
Я подписываю панно с проткнутой иглой бабочкой черным, несмываемым маркером…