Костас Варналис ПОДЛИННАЯ АПОЛОГИЯ СОКРАТА

О ТОМ, КАК ЭТО ПРОИСХОДИЛО

Пока говорили обвинители (Мелет с тонким голосом и женственными движениями, нервный, как соловей; Анит с большими ушами и волосатыми ноздрями; Ликон с узким лбом и мутным взглядом), судьи, сидевшие на земле, поджав ноги, щелкали тыквенные семечки и выплевывали шелуху в затылки сидевших перед ними. Многие из них улеглись тут же и, подложив под голову башмаки, ритмично храпели. А Сократ смотрел в высокое весеннее небо и иногда тихо потирал себе колено, которое не переставало ныть. Несмотря на разноголосый шум собравшейся толпы, несмотря на тяжелый запах, издаваемый массой разгоряченных тел и испорченными желудками, ему удавалось слышать радостное чириканье птиц на окрестных соснах и вдыхать густой аромат смолы, мастикового дерева и тимьяна.

Когда кончили обвинители, сразу наступила глубокая тишина, как будто вся эта местность с камнями, деревьями и людьми провалилась в огромный колодец и всех покрыла вода глубиной в два человеческих роста. Затаив дыхание, все устремили взгляды на Сократа: людям не терпелось узнать, какими увертками попытается он опрокинуть Закон.

Когда вдруг среди ночи остановится мельница, мельник просыпается. Сократ же, несмотря на ничем не нарушаемую, обступившую его со всех сторон тишину, не очнулся и даже не пошевельнулся. Кто–то из учеников дернул его за рукав:

— Учитель! Твоя очередь!

Только тогда Учитель обернулся и растерянно посмотрел на весь этот человеческий сброд. Он с трудом вспомнил, каким образом оказался в окружении пятисот разъяренных зверей. Задорно улыбаясь в густую бороду, он на секунду приподнялся и, поглядев на два сосуда (один медный, другой деревянный), которые стояли на столе, такие суровые и насупленные, как будто они были живые и ненавидели его, пробормотал:

— А я‑то, граждане афиняне, ждал, что вы будете оправдываться.

Сел и опять стал растирать себе колено.

Судьи, оскорбленные его поведением, быстро переглянулись между собой. Столько часов они терпеливо сидели под палящим солнцем в надежде, что им удастся в конце концов посмеяться над этим зловредным старикашкой! Они ожидали увидеть его поглупевшим и униженным перед высоколобым и всеведущим Законом. И вот теперь он испортил всю музыку. Но особенно задел их его презрительный отказ (в такой–то момент!) от высочайшей милости Республики: сперва оправдываться, а уж потом идти на казнь. Когда мальчишка, которого порют, назло молчит и не плачет, то с досады его лупят еще сильнее. Так вот и судьи с досады, чтобы дать Сократу почувствовать свою силу, сразу же, с первого голосования, признали его виновным во всех трех преступлениях, в которых его обвиняли три великих поборника Добродетели. Услыхав их решение, Сократ произнес только: «Гм». И когда его затем спросили (согласно Закону), какую кару он выбирает — смерть или изгнание, он помотал лысиной и не ответил ни слова.

Тогда к Сократу подошел глашатай и прокричал ему в ухо вопрос суда. Сократу волей–неволей пришлось подняться,

— Не возражаю, — сказал он, — оба наказания и справедливы и выгодны как для меня, так и для вас. Но я предпочел бы какое–нибудь третье.

— Какое? Какое? — радостно закричали все сразу.

— Приносил ли я вам пользу, или причинял ущерб — все равно, поместите меня теперь, когда я постарел, в «Дом лентяя». Так и вы сможете не бояться меня, и я отдохну от вас. И приносите каждое утро к моим дверям (но так, чтобы ни я вас не видел, ни вы меня) несколько штук тех пышных, горячих и прекрасных медовых лепешек, которые вы столько веков благоговейно преподносите святому Змею Эрехтею, сыну девы Паллады. Ибо, по–моему, я сделал больше добра и меньше зла, чем какая бы то ни было божественная скотина.

Судьи, эти неотесанные мужики, которые обыкновенно на каждом шагу богохульствовали, расхохотались от души, услыхав неожиданную шутку Сократа, и стали ждать, что он еще выкинет. А тот после небольшой паузы продолжал:

— Так как мое суждение, по–видимому, наиболее правильное, то мне и следует получить все ваше жалованье.

Ой! Ой! Какой поднялся шум! Судьи были взбешены. Кто схватил камень, кто поднял палку, а кто ринулся прямо на решетку, чтобы ногтями разорвать Сократа, и все кричали наперебой так, что нельзя было разобрать ни единого слова. Слыханное ли дело: требовать от них три обола, их честный заработок?! Зачем же они, люди хозяйственные, бросили свои дела и потеряли целый день, служа родине? Дело тут, конечно, не в деньгах… Но ведь он требует, чтобы они поступили противозаконно. А они, если бы даже и хотели, не имеют права никому дарить свое жалованье. Даже государство не может отнять его у них. Черт возьми! Этот человек — просто бесстыдник, безбожник и предатель! Ладно! Они ему еще покажут!

И поскольку Сократ так и не выбрал сам себе способа казни, судьи вторым голосованием (опять согласно Закону) решили, что он должен принять яд.

Тут–то он весь и засиял от удовольствия и сознания собственной силы. Живой и подвижный, такой, каким его знало большинство афинян по пиршествам, скандалам и боям, он твердо взошёл на трибуну и, полузакрыв хитрые глаза, сказал им не спеша все то, что вам сейчас предстоит прочесть.

Те якобы подлинные «апологии», которые написали его друзья и ученики, все — плод фантазии, жалкие попытки доказать, будто Сократ был невиновен, будто Закон был прав, а судьи были добрые и честные афиняне, допустившие ошибку; и будто во всем повинны только трое подлецов, которые преследовали беднягу.

Часть первая

§ 1. Который же теперь час? Далеко за полдень! Целых шесть часов прошло, а я ничего не слышал. К старости, как видите, испортился мой слух… Если б этот мой порок был у Одиссея, он не стал бы затыкать уши воском и привязывать себя к мачте, чтобы не слышать сладострастных песнопений смерти. Как бы то ни было (раз уж зашла речь об этом), песня смерти глубоко запала ему в душу и потом в течение всей жизни слышалась ему.

§ 2. Однако, имей я хоть десять исправных ушей, все же я не мог бы ничего услышать. Я растерялся перед этой огромной и блистательной толпой. Мне казалось, будто я нахожусь на том свете, и меня, уже мертвого, судят пятьсот Плутонов. Потому–то я и улыбался так смиренно. Это все от страха, растерянности и глупости. Да–да! Я чувствую, как в моей душе шевелится патриотическое честолюбие! Ведь и мне не чужды эти высокие добродетели. В самом деле, там, где пустит корни эта троица (глупость, растерянность и трусость), там Закон имеет силу и народ счастлив.

§ 3. Итак, я не слышал ничего, потому что растерялся. Раньше мой ум обычно забирался очень далеко, в какую–то сказочную страну, страну, куда ни птица не залетала, ни корабли не заходили, ибо такой страны вообще не существует. Оттуда он всегда возвращался с невыносимой болью, оглушенный гулом и ослепленный светом. Это была страна Идей, граждане афиняне! И с тем, кто хоть однажды вступит туда, случается то же несчастье, что и с Тиресием, увидевшим Палладу совершенно голой: он навсегда лишается зрения.

§ 4. Но вот в последнее время мой ум ведет себя как мул, внезапно очутившийся перед зияющей пропастью или на прогнившем мосту. Он приседает, упирается, упрямится и не хочет сделать ни шагу дальше своего носа. Вот так и меня заставляют наклониться и смотреть на собственный нос. Целый мир! Какая беспредельность безобразия, сиречь истины! Кружится голова, и в висках стучит, как молотом. Поразительная вещь! Мы видим богов, идеи, сновидения, прошлое, будущее и не видим своего собственного носа, граждане афиняне! Теперь я понимаю, что по–настоящему мудр тот, кому удается увидеть его и понять. А я‑то никогда и не подозревал о его существовании, хотя все смеялись надо мной, находя его приплюснутым, как у обезьяны или у козла. Итак, я ничего не слышал, потому что все это время изучал свой нос, чтобы стать мудрым.

§ 5. Конечно, я преувеличиваю. Не может быть, чтобы я ничего не слышал. До слуха моего доходили иногда ругательства обвинителей и ваши проклятия. И я про себя улыбался ехидным ответам, вертевшимся у меня на языке. Но в тот момент я не мог дать волю языку. Закон воспрещает перебивать оратора.

Таким образом, я сдерживал себя, чтобы сказать все сразу, под конец, как терпеливо сдерживают и откладывают свою нужду в зимнюю ночь, когда воет буря и хлещет холодный дождь. Но вот пришла моя очередь говорить, и я забыл, о чем хотел сказать, а вспоминать у меня нет ни малейшей охоты.

§ 6. То, что я лучше всего расслышал, был смертный приговор. Я знал о нем заранее, ибо был совершенно уверен, что мы живем в эпоху упадка. Но если бы даже я ничего не знал наперед, сейчас мне было бы нетрудно обо всем догадаться. Ваши заспанные глаза, ваши откровенные зевки — свидетельства достаточно красноречивые. Не было нужды заставлять горластого крикуна реветь по–ослиному мне в уши. Но даже если бы вас не клонило ко сну, вы бы меня все равно умертвили. Взгляните на обвинителей! Какие они красивые, как богато одеты, какой у них важный и представительный вид! Истинные патриоты! Толстосумы, светила Республики! А теперь взгляните на меня! Какая рожа! Оборванец, урод, никчемный, зловредный человек, настоящее ничтожество. Вот так «мужей всех мудрейший»!.. Куда мне укрыться? Сама земля готова разверзнуться подо мной. Будь я на вашем месте, мне было бы стыдно не осудить себя на смерть и на беспощадную порку. И я считал бы и то и другое большой честью для себя.

§ 7. Но душа их во многом превосходит по красоте и богатству их внешность и их одеяния! Почему они унизили себя требованием моей смерти? Для блага государства? Буду ли я жить или умру — они ничего не выгадывают. Не надеются же они скупить по дешевке на аукционе мои поля (их у меня нет) или заставить меня заплатить им, чтобы они взяли обратно донос (где мне взять денег?); и, конечно, они спешат сделать старуху Ксантиппу вдовой не для того, чтобы кому–нибудь из них троих жениться на ней (есть чему позавидовать!). Моим падением, граждане афиняне, они хотят укрепить в ваших душах пошатнувшуюся добродетель! Вожаки народа! Если бы они не были честными и чистыми, они были бы обвиняемыми, а я обвинителем.

§ 8. Кого не ослепит мощная фигура кожевника Анита? Храбрый полководец! Вы его послали с тридцатью кораблями спасти Наварин, а он спрятался за мысом Малеей (дул противный ветер!). Спасал свою шкуру, пока не пала крепость. Ремесло, видите ли, заставляет его ценить шкуру выше, чем честь «пасть за отечество смертью храбрых». Зато, когда его потом судили за предательство, он показал себя недюжинным стратегом. Он, дороживший жизнью из–за денег, не пожалел денег, чтобы сохранить жизнь. Таким образом, тогдашние судьи оправдали его, отдавая должное и ему, и порядкам Республики, и противному ветру, который оказался столь благоприятным для него!

§ 9. Не могу ему простить только одного: зачем он заплатил целую мину стряпчему Поликрату за составление обвинительной речи, которую он продекламировал здесь, как актер? Почему он не пришел, чудак, ко мне? Я бы ему состряпал гораздо лучшую речь (по крайней мере более умную) и всего–навсего за полцены. Двумя словами, произнесенными в свою защиту, я сумел довести вас до такого бешенства, что вы приговорили меня к смерти. Еще большего успеха я достиг бы, обвиняя себя, что я и сделаю сейчас. А эти деньги мне пригодились бы, чтобы купить яд наилучшего качества и заказать себе гроб из орехового дерева назло Сократихе, у которой я никогда не был в чести!

§ 10. А Ликон, оратор? Видели ли вы когда–нибудь оратора, который был бы только демагогом? Потому–то вы и сделали его полководцем и доверили ему защиту Лепанто. Но этот тип, зная цену патриотизму, за несколько сребреников продал крепость врагам. Позже вы поверили, что он ничего не мог сделать против Судьбы, которой и боги подвластны, то есть против денег, которые правят и Судьбой! И этот прославленный спаситель печет Законы, которые охраняют жизнь, честь и имущество граждан, то есть его жизнь, его честь, его имущество, и убивают «предателей», то есть людей не способных продавать свою родину.

§ 11. Если эти двое хвастают тем, что они заслуженно являются «любимцами города», то третий является «любовником города». «Мелет, сын Мелета, питиец, считает достойным смерти Сократа, сына Софрониска, алопекийца!»

Надушенный Мелет, неизвестный сочинитель и известный «тот самый». Вот настоящий молодец! За несколько сотенных он согласился подписать обвинительный акт, подвергая себя опасности быть осужденным за «бесчестное поведение» в случае, если бы вы меня оправдали. Впрочем, репутации бедного малого, кажется, уже ничто не могло повредить.

§ 12. По сравнению с ними я ничего не сделал для родины. Я не предавал Наварин, не продавал Лепанто и не приобщался к таинствам мужской Афродиты в волнах Кефиса! Всякий раз, когда мне навязывали какую–нибудь должность, я всегда шел против привычек других начальников и против вкусов толпы, то ли потому, что был строптив, то ли потому, что был человек прямой. До того, как вы решили прославиться моей смертью, я уже трижды был от нее на волосок: два раза в благословенные годы Республики и один раз во времена тридцати тиранов. Но даже если бы мои обвинители не были такими большими людьми, а я — таким маленьким человеком, то и тогда вашей мудрости и безгрешности было бы достаточно для моего осуждения. Вы ведь все как на подбор! Один к одному! «Зевсовы судьи»! Душа и мозг. Без фантазий и без лишней болтовни. Раз — и готово! Поэтому–то вы и изрекаете смертный приговор с той легкостью, с какой ковыряете в носу и сморкаетесь.

§ 13. Вот Вседобродетельный из Плаки, председатель общества защиты нравственности, который не позволяет двум собакам встретиться на улице, но тайком отдает свою жену любовникам, а сам любуется! Вот Боров из Лепсины, шаровидный и спереди и сзади, совершенно белый снаружи и внутри, который поведает вам все тайны богини, кроме одной: каким образом ее поля и оливковые рощи стали его фамильной собственностью. А вот и уважаемые крупные зерноторговцы и судовладельцы Пирея, братья Сорокопалые (по делам и имя!), которым ежегодно удается занять пост «зернохранителей» — регулировать цены на зерно, муку и печеный хлеб и проверять полновесность гирь. А вот и ростовщик Фармазон из Кефиса, который разоряет бедноту, но строит алтари божеству Милосердия, питается овсяным хлебом и гнилыми маслинами. Он покрыт чирьями и все время почесывает те места, где ему подобало бы иметь рога и носить ярмо. Вот и Девственник из Колона, расфранченный, надушенный, ежегодный и аккуратный откупщик налога на проституцию, налога, который он, между прочим, взимает и со своего брата и со своей любовницы. Вот и великий сиротоед Мягкосердый, выбросивший на улицу детей своего брата и жаловавшийся потом, что они его разорили. Вот и Фрасий–храбрец, сынок Клеона, который вместе с пятнадцатью другими храбрецами подкарауливал одного гражданина, чтобы не то убить его, не то избить. А теперь, когда настали другие времена, он трясется от страха и уверяет всех, что, мол, раскаялся и удаляется в монастырь для спасения своей души! Вот и прославленный лжесвидетель Правдивый, который открыл неподалеку от суда нотариальную контору с десятью помощниками, чтобы успевать обслуживать своих многочисленных клиентов. Вот и…

(Большой переполох, угрозы, крики: «Долой! Долой!»)

§ 14. Чего там «долой»! Не надрывайтесь даром! Успеете рассердиться, потому что дальше я вас распишу еще лучше. Страшно? Боитесь, как бы не разоблачил я грязные делишки каждого из вас в отдельности? Не беспокойтесь, я не вижу дальше первых двух рядов… Потом откуда мне знать всех вас по именам?.. Если бы у каждого из вас было на душе только по десяти подлостей (пусть даже по три), и то сумма их достигла бы нескольких тысяч. Кто смог бы их перебрать в розницу? Мне приписали всего–навсего три провинности, и все–таки понадобилось целых шесть часов, чтобы рассказать о них и убедить вас. И в конце концов, почему вы злитесь, что я вас разоблачаю? Вы есть Закон. Закон существовал вчера, существует сегодня и будет существовать завтра… Будь хоть один из вас чист, Закон был бы низвергнут и разбит в пух и прах.

§ 15. Не говорите мне: «Вот он каков! Сколько лет болтал языком, уверяя, что дух управляет материей, а душа — телом, что философ Сократ считается не с мнением толпы, а с мнением философов, то есть, со своим собственным, ведь остальные — софисты! Но вот теперь, когда ему пришлось туго, он все забыл, бредит и ругается». Нет, я ничего не ругаю и не хвалю! И мне не жаль умереть безвинно, как не стыдно было бы и принять смерть по заслугам. Мне все равно, сегодня ли разделаться с подлостью законов, или через несколько месяцев или лет освободить место и оставить вас в покое по милости Природы. К тому же я остаюсь в долгу перед вами. Уходя с торжеством, под звуки труб, из одного Ничто в другое, еще большее Ничто, я в свое удовольствие насмехаюсь над вами и над самим собой. Что поделаешь? Рассуждать — значит насмехаться.

§ 16. А как подумаю, что вы беситесь, как собаки, от моих слов и ничего не можете сделать, даже уйти отсюда не можете, потому что не хотите потерять свои три обола, — меня так и подмывает запрыгать от злорадства и веселья. Я вас люблю! Так и хочется обнять вас и расцеловать, как это делают пьянчужки. Вы бы перепугались, только на минуту представив себя на моем месте. Ну да, представьте себе, что вас связали и насильно напоили ядом! Вот начались боли и конвульсии, стекленеют глаза, изо рта брызжет пена, леденящий холод, медленно подбираясь, вонзает свои когти сперва в желудок, а затем в сердце. И это все… Не щупайте своих животов, граждане афиняне! Там нет никакого яда, там танцует (или скоро затанцует) вся божья благодать: козлиная печенка, зажаренная на углях, соленая черноморская рыбешка, свиные сосиски, вдоволь начиненные перцем и чесноком, орехи, изюм, вино (много вина) и музыкальные ветры! Вы бессмертны! И были бы, так сказать, еще бессмертнее, если бы судьба наделила вас лошадиным хвостом, который, двигаясь вправо и влево, как веер, отгонял бы мух, кусающих, вас, когда вы спите и когда судите, — ведь вы спите, когда судите!..

Часть вторая

§ 1. Когда я представил себе, что лежу, разубранный, на дощатом ложе, с той комической важностью, которая присуща всем покойникам, а вокруг меня стоят, как опечаленные Магдалины, патриотическая доблесть обвинителей, ваша безгрешность и девственность законов, я рассмеялся от всей души. Потому что, как вам известно, вши сползают с покойников и поселяются на живых. И когда я увидел вас, насквозь провонявших, как десятидневная падаль (у кого лихорадка, у кого грыжа, у кого геморрой… чесотка, чахотка), и все–таки желающих вырвать глаз ближнего, то невольно вспомнил о животных: те, которые пожирают других, воображают, что они бессмертны, пожираемые же не могут не надеяться, что в один прекрасный день они воскреснут для лучшей жизни.

§ 2. А затем я подумал: «Что случилось бы, друг мой Сократ, если бы вместо тебя, стоящего на трибуне «с веселыми глазами и лицом» и насмехающегося над ними, роль обвиняемого исполнял бы твой распростертый труп — ведь судят же иногда неодушевленные предметы: кирпичи, арбузные корки, крючья из мясных лавок…

Что тогда было бы? Собрались бы все вокруг тебя, наклонились бы, посмотрели бы печально, покачали головой и сказали бы: «Славный был, бедняга! Смотрите, как прекрасен он после смерти! Закрылись его лисьи глазки, тоньше стали его пухлые губы, сузился и удлинился его приплюснутый нос! До чего же он хорош! Помните, как было весело, когда он выколачивал софистов и обманщиков, словно лисьи шкурки! Он совершил много полезных дел для государства! Поэтому не было ему удачи… Жил и умер на циновке… И, говоря между нами, тот, кому его слова и дела приносят убыток, может быть, и дурак, но не мошенник, а кто зарабатывает своими делами и словами, у того плохо пахнут и руки и душа. Знаете что? Устроим ему похороны на общественные средства. Нужны примеры для наших детей».

§ 3. А теперь, раз не посчастливилось мне умереть естественной смертью, вы убиваете меня… опять–таки для примера. Вам нужна жертва не для того, чтобы ваши дети научились любить Добродетель, но для того, чтобы они боялись Республики! Еще больше нужна вам жертва для того, чтобы искупить преступления вчерашней тирании и преградить ей путь к возвращению. Виновники удрали, и вы схватили меня, «учителя» Крития и болвана Ферамена, отрицателя охлократии — овода, который не оставлял вас в покое. Тело мое (мясо и кости) не весит, конечно, на весах Немезиды столько, сколько весят полторы тысячи убитых тиранами: вес имеют мое имя и моя душа! И если бы вас всех целой связкой в сто поколений бросить на чашу весов, опять–таки я один перетянул бы вас всех…

§ 4. Пройдут годы, у меня найдется много друзей и хулителей, местных и чужестранных, современных и будущих, которые подымут большой шум вокруг моей смерти. Меня назовут «лучшим из эллинов», «соловьем муз», «справедливейшим», «благоразумнейшим», «венцом Эллады». Дети ваши построят мне храм «Сократион» и будут ежегодно приносить мне жертвы весной. Вы будете поклоняться мне, как богу, хотя мне не разрешалось иметь самого что ни на есть пустякового «демона». А почему? С какой целью? Одни, чтобы о них говорили, когда будут упоминать обо мне; другие, чтобы показать, что, живи я в их время, они бы поняли и почитали меня! Пустое дело! И те и другие раздуют мое значение и обидят вас; они будут врать и верить лжи… Вы и Закон исполнили свой долг, хотя вы караете меня не за нарушение Закона, а за то, что я оказался неспособным попрать и преступить его! «Неправ Сократ, ибо слаб и беден. Он достоин смерти!!!» Вот что нужно было бы сказать в доносе.

§ 5. Если бы судил меня каждый из вас в отдельности, то вы, граждане афиняне, оправдали бы меня; но все вместе вы не можете этого сделать. Чем больше людей липнет друг к другу, образуя толпу, тем ничтожней их суждения и сильней ярость, и если бы вас было здесь пятьсот мудрецов — Сократов, так сказать, — вы скопом не стоили бы и половины того, чего стоит один дурак. А вас здесь пятьсот дураков… Толпа, «общественное мнение» — огромная дворняга, привязанная к столбу на солнцепеке. Все время она спит или чешется, но как только кто–нибудь выведет ее из привычного состояния и спустит с цепи, она начинает бешено бросаться на людей. Так и вы, как только вам донесли, что я разрушаю религию, порчу молодежь и не лажу с логикой, вскочили тысяченогим зверем и стали стучать челюстями, как Симплегады, грозя стереть меня в порошок. Если бы я ел пламя и глотал шпаги, как фокусник на ярмарках, вы бы не удивились и поверили, что я действительно глотаю шпаги и ем огонь. Будь я знахарем, пичкающим вас мочой и навозом, вы бы поверили, что обязаны мне жизнью. Это вы могли бы понять и платили бы мне деньги. Но вы часто слышали, как я с улыбкой говорил: «Я знаю, что ничего не знаю». И я действительно ничего не знаю. А вот этого вы не понимаете. Стало быть, я — настоящий Сатана! Такой на все способен.

§ 6. Я заставлял и других говорить то же самое и действительно верить, что все их знания- ложь. Я заставлял искать истину. Но вы, граждане афиняне, сначала забеспокоились, потом озверели… До чего это могло довести! Вы прекрасно знаете, что чем меньше гражданин мыслит, тем он умнее, и чем меньше говорит, тем он свободней. А что, если бы вдруг какой–нибудь чудак, упорно отыскивая истину, нашел, что вернее будет есть, чем голодать? Или, что еще хуже, не успокоившись на этом, он стал бы кричать о своем открытии на всех перекрестках? Итак, прежде чем разыгралась буря, вы захотели остановить злые ветры. Но злые (то есть добрые) ветры накликали софисты. И тогда я, как ваше жалкое «общественное мнение», принялся лаять на них и хватать их за лодыжки. Однако, чтобы отделаться от меня, вы возвели на меня напраслину, будто я был софистом из софистов. Хорошо, если бы я им был!

§ 7. А чтобы отделаться от меня еще легче, вы распустили вздорный слух, будто я безбожник. Хорошо, если бы я им был! Безбожие вы припасли как самое верное средство, чтобы время от времени дразнить собаку и спускать ее с цепи для защиты ваших материальных интересов. Врагов вашего благополучия вы сделали — и очень правильно — личными врагами собаки. Чтобы отделаться от Алкивиада, которым толпа любовалась и которого любила за его красоту, богатство и безнравственность, вы обвинили его в безбожии. И собака–толпа, забыв свою любовь, преследовала его до края земли. Потому что вы научили ее ожидать счастья от неба, а не требовать его от вас! Лишая ее пустой надежды, отнимаешь у нее все. И она разорвет тебя!

§ 8. Придя в мой дом, вы увидели бы висящие на стене иконы, зажженные лампады и наши свадебные венцы в жестяном футляре. А в церкви вы увидели бы, как я целую руку попу. Чего же вам еще было нужно? Какое вам дело, верил я или не верил! Достаточно того, что я казался верующим. Я разрешал Ксантиппе вешать эту дребедень на стену, потому что не хотел с ней скандалить и подавать плохой пример детям (когда вырастут, пусть делают, что хотят). Я целовал руку попу на людях, чтобы позлить его. «Ну и ну! Этот негодяй перещеголял меня в ханжестве», — думал он про себя.

§ 9. Я говорил, что во мне живет некий «демон», мной руководящий. Я вынужден был так говорить, чтобы простаки могли как–нибудь уразуметь, почему мой ум выше других умов! Это вовсе не значит, что я разрушал религию. Существует так много маленьких богов (целый муравейник), которым мы не знаем ни счета, ни имени. И если в каждом источнике, в каждом дереве, в каждой дыре гнездится по одному божку, то почему ему не гнездиться и в Сократе, который, право же, представляет собой более достойное жилище для богов, чем какая–то каменная глыба, или водоем, или головешка из печки, или вообще любая дыра? И если в любого безумца может вселиться какой–нибудь бог, чтобы стать причиной его безумия, то почему бы не вселиться богу в мудрого Сократа, чтобы сделать его еще мудрее? И если все болезни, и пьянство, и сон, и сновидения, и смерть, и даже насморк и кашель — боги, то почему же не может быть богом… Ирония?

§ 10. Допустим, что мой «демон» был новый, боженькин сыночек. Любой кастрированный поп с Востока приносит и подсовывает вам то одного, то другого беспутного бога, как Сабазия, Котитто, Афродита, и вы поклоняетесь им с радостью. Если для таких богов вы надеваете юбки и кружевные панталончики и танцуете, словно бесноватые, качая животом и бедрами, как женщины, если вы находите богоугодным делом посвящать своих рабынь и рабов и даже дочерей и самих себя Афродите, Палладе и Аполлону и отдавать «священную плоть» охотникам до нее, чтобы подрабатывали н дармоедничали проповедники, Эвмольпиды и всякое поповское отродье, то чем же провинился кроткий мой «демон», который сидел себе тихо и смирно и толкал меня на поиски Справедливого, не обходя народ с подносом и не требуя себе ни храмов, ни жертв? Он даже не заставлял вас спускать штаны ради него. И в конце концов после моей смерти он ушел бы со мной, чтобы не возвращаться больше в проклятую вашу страну!

§ 11. Вот что сейчас думают самые хозяйственные из вас: «Праздную триста дней в году, пьянствую, валяюсь в грязи, избиваю жену, обворовываю церковную кружку, торгую контрабандой, обманываю покупателей, даю ложные клятвы, шпионю и никого не» трогаю! Я не хожу проповедовать другим безбожие. Я могу не верить. Но толпа! Эти отвратительные земляные черви, эти замасленные портовые крысы, эти изголодавшиеся базарные собаки — кто их сдержит, если они потеряют веру в бога? Пусть сперва станут культурными. Но покамест дело до этого еще не дошло… Ведь Религия — основа отечества и нравственности. Толпа, лишенная страха божия, бросится на чужие деньги, имущество, «труды» и посадит на кол своих сторожей!..» Невыгодно! Вы не хотите, чтобы вам подражала толпа. И вот вы бросаете к ее ногам жалкий мой труп, чтобы она не забывала, что безбожие — величайшая провинность…

§ 12. Но я разрушал «нравственность»! Развращал детей! Каких детей? Всем моим ученикам далеко за сорок. И не «ученики» они вовсе, а мои друзья… Если дети и бегали за мной, то я не мог их прогнать! Детям нужны смех и шутки. Философствования и тому подобных вещей они не терпят: они дразнят учителя, им надоедает школа, и они из нее удирают. Вы говорите, я им внушал, что они имеют право связывать и бить своих отцов, когда те пьянствуют, транжирят деньги на азартные игры и женщин, впадают в детство и сходят с ума. Это я говорил не детям. Это я говорил отцам! Здесь, по–моему, есть какая–то разница!

§ 13. Вы скажете: «А Алкивиад? Не был ли твоим учеником Алкивиад?» Но кто мог удержаться от искушения иметь его своим учеником! Красивый мальчик, богатый, живой, из первейшей семьи, немного сумасбродный, капризный, неукротимый чертенок, умнейшее дитя Афин! О, он гораздо сильнее меня! Около него я упражнял свою душу и учился побеждать страсти и не смущаться перед богатством, красотой и молодостью… Итак, я был его учеником, а не он моим. В конце концов, дошло до того, что я начал верить, а потом и заявлять во всеуслышание, что духовная любовь — стало быть, не физическая — очищает душу и рождает идеи. Поэтому я кричал, что необходимо закрыть храмы Афродиты и кабачки. Э! Тогда разгневались общественные казначеи и попы, потому что уменьшались их доходы. И обвинили меня… в желании разрушить греческую семью!

§ 14. Что? Я был опасен для Республики! Опасен я, а вы — Республика? Но опасных, граждане афиняне, не судят. Им рабски поклоняются или трусливо их убивают. И всех, кто может стать опасным, ибо их уважает народ, вы успеваете изгнать. Если бы я был опасен, вы подослали бы ко мне двух–трех кокаинистов, чтобы меня придушить; вы бы подкупили поваров, чтобы они подлили сулемы в мой обед, в мое вино или кофе. Опасного не судят, и он не защищается. Он сам судит и убивает. Потому что обладает властью. И только когда потеряет ее, только тогда можете его судить — и то, если духу хватит… И если его поймаете!

§ 15. Опасны были Писистрат и его дети, Алкивиад, тридцать тиранов. Стал бы таким и Килон, если б удалось ему захватить власть, и Аристид, если бы был менее справедлив и более подл. Именно такие вас обирают, убивают, ссылают, называют «предателями». А вы ни слова! И если бы я, вместо переливания из пустого в порожнее на базаре, убил тысяч сорок из вас и призвал бы в афинские пригороды врагов, которые хватали бы вашу живность, рубили оливы, вытаптывали виноградники, жгли ваши поля, а вы, запертые в крепости, издыхали бы от голода, холода и холеры; если б я выслал несколько тысяч из вас, самых богатых, чтобы прикарманить ваше имущество; если бы, открыв городские ворота, я впустил подлецов- пелопоннесцев, персов и всяких мерзавцев, чтобы они посадили меня вам на шею в качестве спасителя, — кто бы тогда посмел пикнуть, не то что судить меня? Все авантюристы собрались бы вокруг меня и стали бы моими подхалимами. А «добрые патриоты» бились бы головой об стенку с досады, что не успели сделать что–нибудь похуже и разбогатеть еще больше.

§ 16. Нет, вы не испугались Сократа. Ваша цель была напугать других его смертью. Ваша Республика плохо стоит на ногах. Длинные стены, соединяющие Афины и Пирей, превратились в жалкие развалины. Кораблей ваших уже нет. Союзников, которые кормили вас данью, тоже уже нет. Несмотря на все совершенные вами убийства и изгнания, среди вас немало людей, втайне тоскующих по золотым денькам тирании; еще бы, теперь Они теряют все, что приобрели тогда, а вы теперь стараетесь приобрести то, что потеряли тогда. Стоящие у кормила боятся перемены, свергнутые желают и всячески подготовляют ее. А за грехи и тех и других расплачивается народ, одинаково страдающий от законного порядка и от беззаконий и при тирании и при республиканской свободе. Чтобы обыватели ничего не понимали и не сопротивлялись, вы обманываете их и стращаете. Существуют народы, живущие в лесах: они не знают законов, питаются собственными вшами и все–таки любят свою свободу. Дикие народы! Мы живем в лучшем государстве мира, у нас самые мудрые законы: мы не пожираем собственных вшей, зато мы любим своих мошенников, которые нас пожирают.

§ 17. Тридцать тиранов хватали и убивали кого угодно. Они отменили законы, суды, народные собрания — «власть народа»! Они сколотили свой совет из бандитов и головорезов! «Этого мы укокошим!» Раз — и готово. Знали, что дни их сочтены, и торопились. Вы хотите остаться навсегда и поэтому придумали и пустили в ход всяческие формальности. Чтобы удержать подальше от кормушки пять тысяч бедняков, вы предоставили политические права только тем, кто знатен и состоятелен. Они запретили свободу слова и преподавание риторики, вы додумались наложить запрет на мысли и на преподавание философии. У них вы взяли это дешевое и скородействующее смертельное зелье, эту вонючую отраву, которой собираетесь меня напоить. Республика ваша, как видите, это только замаскированная, тирания.

§ 18. Слышу, там кто–то кричит: «Мы не крючкотворы. Мы просто применили законы». И я вам говорю то же самое: только нарушив «законы», вы могли бы меня оправдать. Потому что цель ваших «законов» — наказывать не виновных, а обиженных, и не давать ограбленным грабить. Закон — это значит воля сильных и слабость безвольных. Справедливость ваша не что иное, как выгода сильнейших. Что это именно так, я догадывался и сам, но еще до меня об этом заговорил известный Пол, который заставил меня выступить его оппонентом… На нашем языке «правящий» означает «сильнейший». Солон не стеснялся похвалиться, что навел порядок в растревоженном государстве, «в законе сочетавши силу с правдою». Другими словами, обеспечил право, то есть выгоду сильнейших.

§ 19. Кто же «сильнейшие»? Не те, у кого здоровые и натренированные тела; богатыри Милон, Геракл, — недалекий Геракл, который, несмотря на свои стальные мускулы, стал посмешищем для развратной девки, надел, как баба, юбку и взял в руки веретено! Не те, у кого самые крепкие и самые бесполезные мозги: философы, поэты–сатирики и вообще все мизантропы и старые дураки. Не те, у кого самые сильные души: Прометей, Кннегир, Леонид — мифические личности, плоды фантазии трусов! «Сильнейшие» всегда и всюду были и есть воры.

§ 20. «Сказки»? Ладно, расскажу вам одну сказку для вашего развлечения! Однажды воры первого в мире государства, достаточно разбогатев, решили упорядочить свою жизнь. Они устроили облаву и, собрав всех нищих государства на площади, сказали им: «Руки вверх! Мы желаем вам только добра. Мы не собираемся ничего у вас отнимать: ни лопат, ни кирок, ни топоров, ни котомок с завтраком, ни грязных вшивых рубах, ни жилищ с протекающими крышами. Вы свободны! (Руки вверх!) Свободны жить, как вам хочется, копить в чулок, пьянствовать, плясать, рожать и умирать. Мы же будем учить вас… истинам. Мы дадим вам богатую фантазию и чувствительное сердце. Кроме того, мы дадим вам и бессмертную душу. А кому по вкусу, пусть сочиняет стихи, стряпает теории и прославляется! Господствовать будете, вы! Мы будем только командовать. Будем заботиться о безопасности вашей жизни, чести и имущества, одним словом — охранять вашу свободу. Вы будете работать, как хотите, где хотите и когда хотите. Мы будем давать вам работу, — когда она имеется! — а вы будете отдавать нам свой труд. И для того, чтобы вы не думали, что мы обижаем вас, мы будем платить такие же, как и вы, подати государству, то есть самим себе».

§ 21. «И над вами и над нами будут одни и те же боги, которые прикажут вам работать и не есть, а нам сидеть сложа руки и есть. И над вами и над нами будут одни и те же законы, которые мы станем вам давать, чтобы вы утверждали их как парламентарии и применяли против самих себя как судьи. А чтобы не нападали на вас всякие чужеземные пираты и воры, чтобы не отбирали ваш нищенский скарб и не уводили вас, ваших жен и детей в рабство, мы будем вас вооружать и обучать военному делу так, что вы сумеете стать на защиту своих богов, самих себя и нас, то есть «отечества». Вы будете умирать в боях, а мы — жить. И так как вы сами не в состоянии понять собственные интересы, чтобы защитить их и самих себя, мы принудим вас к этому силой. (Руки вверх!) Мы запрещаем вам только одно: воровать друг у друга. Потому что так вы, чего доброго, можете обворовать и нас».

§ 22. Вот как «свободно» народ работал, вот как «свободно» он размышлял. И весело распевал в кабачках, как дрозд на ветке (в клетке!). А спасители лежали на спине в теплых дворцах зимой, под цветущими деревьями летом, и целая куча хорошеньких женщин искала вшей у них в волосах и почесывала за ушами (очень возбуждает!). И было их благополучие могуществом «отечества», а их бесстыдство — искуплением. А если, теряя терпение, народ иногда прогонял кое–кого из них, то немедленно подыскивал на их место других: без «спасителей» народ не мог уже ни жить, ни думать.

§ 23. Смейтесь, граждане афиняне! Вы правы! Такого необыкновенного государства не могло быть и никогда не будет нигде! Сказка, видите ли! Теперь вы будете требовать и присказку! Где мне ее взять? Скажу вам только одно: «Горе человеку, попавшему в рабство и доведенному до крайнего отчаяния, который, чтобы спастись, отдает себя на милость бога и подчиняется законам воров!»

Часть третья

§ 1. «Что хорошего и ждать от урода, наделенного змеиной душой? Он целыми днями бродил по базару без всякой цели, приставал к людям, занятым своим делом, точно из–за них он дошел до такого жалкого состояния! И все убегали от него, как черт от ладана. А потом он еще хвастался, что не требует платы за свою мудрость! Этого недоставало! Платить ему за то, что он пристает с нравоучениями! Теперь, наконец, он получил плату, которую заслужил! Завтра мы не будем ни богаче, ни беднее! Зато у нас будет одной заботой меньше!»

§ 2. Вы, граждане афиняне, принимаете чучела за людей и ветры за богов, я же людей — за пустые чучела, а богов — за ветры. Вы живете во власти сновидений, а я вижу действительность. Вижу потому, что у меня больше ума, чем у любого, когда–либо жившего в нашей стране. Я обладаю способностью видеть, и поэтому мне все казалось черным и мрачным. Когда я понял, что окружают меня не души и духи, а кости и потроха и что жизнь не имеет другой цели, кроме смерти, я перестал искать счастья и стараться стать лучше, чем был! Я спокойно предоставил себя своим слабостям, то есть своей силе! Бездельник, открыто издевающийся над вами и тайно над собой, я старался забыть о сегодняшнем, вчерашнем и завтрашнем дне — забыть о смерти.

§ 3. Я не был Аполлоном, чтобы сдирать с вас шкуру тупым ножом. Я был сыном повитухи — паршивая порода! И я сдирал с вас шкуру своей мудростью — Иронией! Я не сделал вас лучше, я только доводил вас до бешенства, понимая, что в конце концов вы растерзаете меня. Так издевался я и над своею мудростью: «Знаю, что ничего не знаю», то есть: «То, что х знаю, не стоит ничего»! Поэтому я не тратил времени на записывание своих мыслей. Если бы я их записал, вы сожгли бы мои книги на площади, как сожгли книги великого Протагора… Потеряв всякую надежду, я с радостью дал вам себя убить. Я не использовал для своего спасения ни политической силы, ни денег моих друзей, ни кривды, ни правды. И если бы вы оставили открытой дверь моей тюрьмы, я не ушел бы. Для чего? Чтобы пожить еще? Не думаете ли вы, что, дряхлея все больше и больше, я мог перед смертью испугаться, раскаяться и позвать попа, чтобы исповедаться? Какой позор!

§ 4. «А почему ты не содрал шкуру первым долгом с Ксантиппы, которая лупила тебя туфлей по щеке?» Ясно почему: я был философ! Я признавал ее правоту. Я взвалил на бедняжку все домашние тяготы, а сам шлялся по улицам с правителями — Алкивиадом, Пе–риклом, Критоном, Каллием Богатым и вообще жил себе припеваючи. Дети ходили босые… А она их воспитывала так, чтобы они стали «достойными гражданами» — вроде вас. Когда они сквернословили, врали и обворовывали соседние огороды, она их не била. Но когда они спотыкались, ушибались и рвали свою одежду, она избивала их безжалостно. «Не берите примера с отца непутевого!» Конечно, у нас был свой домишко, свой курятник, своя свинья на дворе, пятьсот виноградных лоз в предместье Гуди и около сорока олив. Обо всем заботилась она сама. Ну, разве это жизнь? С годами заработалась, горемычная! Из–за всякой мелочи ссорилась с соседками (я всегда удирал спозаранку). Стоило ей появиться у источника со своим ведром, все отходили в сторону и предоставляли ей первой набрать воду. Все страшились ее языка и ногтей.

§ 5. А тут, после стольких лет мучительной для нее жизни, взял я и женился, шестидесятилетний распутник, на Миртуле, внучке Аристида Справедливого, доброй душе, неопытной, как и дед, девчонке, у которой еще молоко на губах не обсохло. И докучая молодой лани слюнявыми стариковскими ласками, сделал ей без особенного труда двух ребят, — представьте себе, — мальчишек! Я больше не мог глядеть на скрюченную Ксантиппу. Она же прямо озверела. Каждый день таскала за волосы, царапала и морила голодом бедную девушку. А я — куда мне рот раскрыть!.. Бедняжка похудела, подурнела. Тогда я ее бросил — не привлекала она меня больше. И зачастил к Аспазии, к Феодотии, в гимнастерии. Виноват, конечно, я, но еще больше виноват Закон, заставляющий нас брать вторую жену, чтобы дать отечеству солдат. Бедные создания!

§ 6. Работать!.. Но зачем работать? Когда–то в молодости я работал мраморщиком вместе с отцом. А так как меня неудержимо влекло к женскому телу, стал я, чтобы успокоить свою душу, ваять голых харит, в которых веровал и которых желал. Когда я их закончил, я в них влюбился… Впоследствии я частенько поднимался на Акрополь, чтобы увидеть их и вспомнить былые дни. Ну, а теперь прошли страсти молодости, не верую я уже ни в богов, ни в произведения искусства… Самое большее, что я мог бы сделать теперь, это открыть мастерскую на улице Успокоения, чтобы изготовлять мраморные кресты и ангелов для надгробий. Теперь эти предметы вызвали бы у меня только издевательство. От большого ума много забот. Он связал мне руки: ни за что не могу взяться. Разве только работать так, как вы: сложа руки и состязаясь — кто кого надует и кто дороже продастся.

§ 7. Одно время, когда честь родины и списки призывников побуждали меня убивать врагов или быть убитым, я бросался в бой первым и уходил последним, издеваясь про себя над войной: мои товарищи, думалось мне, бросятся после битвы в соседние села убивать беззащитных поселян, грабить что попадется и насиловать женщин. Никто не мог превзойти меня в выпивке. Я мог пить целыми кубками двадцать часов подряд, и, в то время как мои собутыльники валялись в блевотине на полу, я, твердо стоя на ногах, с ясным челом встречал восходящее чудо–солнце — и равнодушно плевал на берега Леты. А что касается Любви — стоит ли об этом говорить? Вы же сами прозвали меня божественным козлом — сатиром. Только на еду я не был падок. Ел раз в день, и то немного. Я был очень толст, и это мне могло повредить. Мне нужна была легкость в желудке, чтобы ум мой был ясным и игривым.

§ 8. Кто много спит и ест немного, довольствуясь овощами, фасолью, щавелем и овсяным хлебом, тот никогда не страдает запором. Не ржавеет и не прокисает его кровь, у него не бывает прыщей, чириев и геморроя. С первыми розовыми лучами я уходил в далекие поля. Там я отыскивал красивое местечко на опушке соснового леса, на солнце, чтобы оно ослепляло меня. И там я благоговейно приносил матери–богине целую гекатомбу. И богиня записывала это в свою приходо–расходную книгу. В знак благодарности она обостряла мое зрение, оттачивала мой ум, дарила мне веселое настроение и вооружала терпением. О! Я никогда бы не стал великим, если бы мои внутренности не работали столь исправно. У меня был желудок, как у индюка. Я мог проглатывать и переваривать нечищеные орехи, ржавые гвозди и целые пригоршни песку. Посмотрите–ка на мои зубы. Тридцать два, белые, как очищенный миндаль! И тем не менее ел я мало. Итак, я мог не работать, то есть не принимать участия в политике.

§ 9. Почему же, имея такое крепкое здоровье и хорошее настроение, я не распространял вокруг себя радость и бодрость, а разливал повсюду только яд и желчь? Потому что у меня был широкий ум, и я видел все насквозь, как если бы вы были стеклянные. И так как я знал, что ничего нельзя исправить, я издевался… Да, не так уж легко дается ирония! Ирония — это игра и в то же время искусство. Нужно обладать большой фантазией, жизненным опытом и способностью рассуждать. И надо уметь жонглировать всем этим изящно и выразительно, без натуги. Ирония не начало философии, а ее конец. Нужно пройти через трагедию раздумья и отчаяния, чтобы дойти до смеха, до горького смеха. Если сумеешь дойти!

§ 10. В большинстве случаев я старался не видеть вас. Я уходил иногда к морю, иногда — к спортивным площадкам. Около детей, с их крепкими, стройными, как колосья, телами, как и перед безбрежным морем в весеннее утро, я забывался. От смеха, задорных криков, веселого ветра я незаметно пьянел и погружался в сладкую тоску. Мне хотелось стать неразумным ребенком, меня неудержимо тянуло поваляться в пыли, как валяются летом ослы с седлом на спине, и реветь, реветь по–ослиному! В такие мгновения я растерзал бы всякого, кто подошел бы ко мне и стал бы строить из себя умника. Потом я уходил, поникший и задумчивый, прижимаясь к стенам и считая свои шаги… десять… триста… тысяча… две тысячи… И вдруг я оказывался на лугу. Вот! Вот! Вот! Я бил палкой по траве, и она склонялась к земле. Наконец я успокаивался и забывал, что ни я не стану ребенком, ни вы — людьми.

§ 11. Лето! Золотое время для бедняков… Только летом жили полной жизнью мое тело и ум. Все мое существо звучало и пенилось радостью, как сверкающий серебристый тополь на берегу, полный стрекоз и птиц. А душа моя, как змея с высоко поднятой головой, свернувшаяся у ствола, распалялась на солнце и накапливала яд! Горе тому, кого она укусит! Угораздило же вас судить меня в славную пору лета, в дни цветущего мая. Как раз тогда, когда во мне особенно много яду. Будь сейчас зима, я не сказал бы ни слова. Но теперь я развлекаюсь и ликую, кусая вас.

(Здесь Сократ глотнул слюну пересохшим горлом, раза два кашлянул и продолжал. Он стал описывать суду один из своих дней.)

§ 12. Целую ночь, лежа на дворе, под звездами, на солдатских одеялах, я не мог сомкнуть глаз: мне мешали мошки, клопы и мысли. Мошек посылали мне звезды, клопов — стены (дом–то старый, знаете), мысли же посылала мне злоба. Злоба — это, наверно, божественная стихия! Мой мозг всегда работает; когда я засну, он продолжает бодрствовать… Восстанавливая дневные беседы, привожу их в порядок, разбираюсь в них. Нахожу убийственные возражения, которые извергну завтра на городской площади. Погоди — увидишь, что я с тобой сделаю, господин Имярек. Понемногу все внутри меня утихает, и в совсем уже поздний час тяжело закрываются мои глаза. А едва зарозовеют щеки утренней зари, я вскакиваю и пою петухом, дразня Ксантиппу.

§ 13. Она, ворча, приносит завтрак (вино с хлебом в деревянной чашке) и идет к источнику за водой. По возвращении она выливает полное ведро мне на голову. И пока я наспех вытираюсь рукавами и расчесываю пальцами бороду, она принимается меня пилить. «Не давал мне всю ночь уснуть. Брыкался, храпел, скрежетал зубами, вонял чесноком. Постыдился бы хоть детей». (Все мы спим во дворе, прямо на земле, рядышком.) Тут–то у меня вырастают крылья, я щиплю ее в локоть и… был таков! Если она не изругает меня рано утром, я весь день хожу кислый и вялый.

§ 14. Прежде чем взойдет солнце, я срываю охапку цветов и ухожу. Парочка воробьев испуганно взлетает, прочерчивая две светлые линии от конского навоза, валяющегося на дороге, до вершины соседнего персикового дерева. Сворачиваю вправо и спешу на простор, в луга, в долины, чтобы глубоко вздохнуть и почувствовать себя бодрее. Издалека, с большой дороги, слышен грохот первых телег, спускающихся в Афины, полных свежих фруктов и овощей. Вскоре цокот копыт ц крики погонщиков сливаются в сплошной гул. Из лоханей и ведер на улицу выплескивают мыльную воду и помои. Плевки откашливающихся старикашек щелкают о головы богов… Ах, старые хрычи! Просыпаясь до рассвета, они идут судить за деньги или заседать в народном собрании. Пока я спускаюсь на базар, тучи мух, пыль, вонючие испарения и человеческие нечистоты успевают изгадить девственный день.

§ 15. Различаю среди собравшихся на площади Колию, Прифтиса, Деде, Гику, Дедегику — великих мужей! С ними и господин Имярек. А если не с ними, то

придет. Подхожу и здороваюсь. Сообщаю важные новости. Про осла Мелетия, который вчера вечером сорвался с привязи и убежал в Турковуныо, преследуя жеманную ослицу; про вконец прокисшее вино деда Христо; про Папаламгрену, которая всполошила всех соседей из–за того, что огурец, купленный ею вчера у зеленщика, был маленький и горький, как хина.

§ 16. А кто такой господин Имярек? Софист, политик, стихоплет. Из тех, которые воображают себя всезнайками и гордятся умением врать. Я их доводил до белого каления. Не потому, что хотел казаться лучше их. Не все ли равно — быть первым или последним между последними, воображающими, что они первые? Я их давил своими доводами, как давят клопов; мы не пытаемся улучшить породу клопов и спасти от них соседей и будущие поколения эллинов! Только один волк из Агумпия, говорят, сумел исправиться, стать богобоязненным и вместо живого мяса потреблять в пищу вареный щавель, который он покупал по утрам на зеленном рынке.

А что касается вас, толпы, вас мне оставалось только жалеть. Ваш ум, ваше сердце и ваши дела в чужой власти. Вы чувствуете, думаете и делаете только то, что выгодно волкам. Волки внушили вам, будто по справедливости и по воле богов они, волки, должны питаться человечиной, а вы — вареными овощами, и то если таковые найдутся!

§ 17. Софисты… Какое величие! Они приходили издалека. Высокие, полные, довольные. Люди бывалые, объездившие весь свет, они становились в каких–нибудь два дня настоящими, прирожденными афинянами. Одетые в красивые, усеянные золотыми звездами красные мантии, завитые и подрумяненные перед зеркалом, они выступали медленно и важно, как цари, опираясь на свои резные, с янтарными ручками посохи. Они считали нас провинциалами, а разве мы не были ими? Чужеземный выговор делал их речь мелодичной и сладкой. Так лепет тонких губ и чуть скошенные игривые глаза делают женщин еще более прелестными и желанными. Каждое их слово громом отдавалось в ваших ушах. Менялы пробуют золотые монеты о камень. Но вы и не думали отделить настоящее от фальшивого. Пегас их риторики уносил вас в бесконечные дали, а ваше сердце, как Пентелийская пещера, улавливало и усиливало тройным эхом звуки их речи. Теряя под собой почву, вы в конце концов теряли самих себя и превращались в тени подземного мира. Стоило мне их только спросить: «Есть ли у вас политические права, чтобы так кричать?» — спектакль сразу же портился. С высот, в которых вы парили, вы падали вниз головою на землю и разбивались о скалы, как черепахи старика Эзопа. Разве можно было терпеть меня?

§ 18. Что касается моих политических прав, то я записал их на старых подошвах. Никогда я не ходил голосовать — выбирать вора, который будет меня облапошивать, и палача, который будет меня казнить. Я задавал свой вопрос софистам, только чтобы рассердить вас и посмеяться самому. Софистам хорошо платят. Пять мин, пятьдесят две с половиною тысячи нынешних–драхм. Значит, мудрость их стоит этого! По цене узнаешь качество товара. Я, например, отдавал свои бедные знания даром, не никто, их не принимал. Это означало, что они ничего и не стоили. Но это означало и кое–что другое. Если я так настойчиво их предлагал, предлагал против вашего желания и с опасностью для своей жизни, стало быть мне платил кто–то из ваших врагов. Пропаганда! Славяне платили мне, чтобы я расстроил механизм государственной идеологии! И если я сумел опозорить великих, всезнающих софистов, это не значит, что я был прав, но это значит, что я был гораздо хитрее и способнее их. Я мог сделать черное белым. Знамение времени! Испоганив самое понятие «правосудие» переворотами и изменами, вы решили возложить вину на меня. Я‑де своим учением и своей иронией пошатнул в гражданах всякое доверие к законам!

§ 19. Итак, я тоже был одним из софистов! Хорошо, если б я был им! Как жаль, что, издеваясь над их театральной риторикой, я ударил и по тем великим истинам, которые они высказывали. Добившись, наконец, чтобы вы их изгнали, я стал размышлять над их речами. Какой хаос возник тогда во мне! Как жаль, что я не успел раскрыть миру свою душу до того, как она будет навсегда погребена подсаженным слоем земли. В конце этой речи я все–таки высыплю на вас всех тарантулов, давно уже бередящих мою грудь.

§ 20. Вот приближается и политик. Впереди его блестящие глаза, а сзади он сам. Прежде чем ступить ногой, он ощупывает глазами почву, как мул — доски моста, он покашливает, чтобы обратить на себя ваше внимание. С нами несколько его друзей. Кланяемся, и он подходит. Жмет нам руки — очень крепко и очень сердечно. Именно такой вот крепкой рукой и держит он штурвал корабля. Он нас любит и жертвует всем ради нас. Из уважения к нам он опорожняет общественную кассу и делится с нами. Из уважения к нам он топчет законы и спасает нас! Он научил нас давать ложные клятвы на суде и не держать своего слова в торговле. Коль скоро он большой барин, то он и великий стратег. Если солдаты побеждали, он прославлялся, но если с ними случалось несчастье, его это не затрагивало. Он не был виноват. Виноваты были… я скажу вам позднее, кто был виноват. И если он предавал войско врагам, если продавал им крепости, если удирал первым из первых, то кто мог бы его обвинять? Ведь он сам был общественным обвинителем. А когда я отводил его в сторону и говорил ему: «Господин Феодор, какая же ты сволочь!» — глаза его, как мыши при виде кошки, прятались в норки, и на, него нападал столбняк. Какой господин Феодор? Да Ликон же, Ликон и Анит его имя!

§ 21. И дело сразу же принимало другой оборот. Вот уже его молодчики засучили рукава; они ждут только знака, чтобы броситься на меня. Но он не такой дурак. Он делает вид, что принимает мою выходку за шутку. И хохочет. И знаете почему? Он видит мои крепкие, мускулистые руки, которые уже многих проучивали. Кроме того, вокруг столпилось немало людей, готовых постоять за меня. Это не философы и не мои друзья. Это — такие же мерзавцы, как и он сам. Это его политические враги. Смеясь, он уходит прочь, а про себя говорит: «Ладно, погоди! Узнаешь, где раки зимуют!»

§ 22. Самые жуликоватые из них стараются угодить мне, чтобы я их не ругал. Это они провозгласили меня «великим философом» и присылали на дом различные подарки: красные яйца и куличи на пасху, поросят под Новый год, мешочки маноладского сыра в феврале, пелопоннесских перепелок в июле, а в день моего рождения — инжир, бочонки с вином и цветы. А я отсылал все обратно, хотя Ксантиппа и кричала все время, что я дурак и шут гороховый. Боги мои! Они хотели заткнуть мне рот! Я задыхался! Однажды кто–то из сильных мира сего прислал мне двух арапчат, стошестнадцатимесячных, не знавших ни слова по–гречески. Курчавые волосы, перламутровые зубы, золотые серьги, и браслеты. «Сделай из них философов», — писал он. Что мне было делать? Завернул их в старый кусок простыни (они были совершенно голые) и отослал обратно. Чем бы стал я их кормить? Про этот случай знают многие. В тот день переполошился весь Колонакй. Все выскочили на улицу поглазеть, как шагают, взявшись за руки, арапчата… И что же вы думаете? Все–таки насплетничали! Сократ, мол, прогнал их потому, что хотел белых мальчиков!

§ 23. Когда Перикл узнал, что обо мне идут разговоры, он попросил Аспазию пригласить меня во дворец. Она прислала ко мне Алкивиада. Мог ли я не исполнить желания прекрасного юноши и высокопоставленной дамы? Я пошел туда с намерением поспорить. Но что бы я им ни говорил, они не возражали. А когда я стал критиковать «Олимпийского Зевса» за романтические бредни, которыми полна его автоэпитафия, он засмеялся, покачал конусообразной лысиной и переменил тему разговора, подстрекая меня позлословить о его врагах и рассказывая сальные анекдоты. А Аспазия хохотала и, лаская своими божественными розовыми пальчиками вот этот самый драный хитон, тихонько говорила: «Сними–ка его, дружище, я его тебе починю». Они приняли меня со всяческими почестями и слушали с большим вниманием и восхищением. Но не поэтому я не изругал Перикла. Он клялся, что скоро, мол, столкуется с пелопоннесцами и кончит войну. Теперь–то я понимаю, что он смеялся надо мною. Единственный человек, который меня обманул. Если бы он был жив, он бы воевал до сих пор! Власть и война неразделимы! Кажется, я уклонился от темы… Старческая болтливость. Извините меня!

§ 24. А поэты? Пифии мужского пола, разговаривающие с богами, как старые кумовья. Изящные, томные, благоухающие, они проходят мимо вас, покачивая бедрами и звонко смеясь, чтобы внезапно остановиться и, выпучив глаза, начать считать звезды среди белого дня. В такие мгновения к ним нисходят ангелы божьи и приглашают их на Олимп Глупости! Там они пьянеют, а здесь пророчествуют. Волшебством стихов они освобождают нас от ига суеты. Все, чего коснется их дыхание, становится вечным. Благодаря им мир делается лучше и на земле царствует душа и бог. Вот, скажем, Мелет… И понятно, когда я при встрече с поэтами приветствовал их такой примерно фразой: «Как поживаешь, прелестная Марика?» — эта братия на меня гневалась. Но вот дела приняли неблагоприятный оборот, и Марика — Мелет стал моим первым обвинителем и смертельным врагом.

§ 25. На меня писали едкие эпиграммы, облетавшие переулки и деревни. Дошло до того, что однажды Аристофан, единственный, кому пристало быть поэтом, потому что он был мизантропом и брюзгой, вывел меня в своей пьесе, и я стал героем «Облаков». Народ смеялся, а я любовался собою, пока меня не заставили встать на скамью для всеобщего обозрения. С тех пор я стал «знаменитым» человеком. Обо мне говорила вся Эллада. Прежде меня знали плохо и не считались со мною. После представления друзья затащили меня в кабачок, чтобы отпраздновать мой триумф. Ну, конечно, напились до «положения риз» и спели немало удалых песен. Лишь на рассвете вернулся я домой. Чтобы не разбудить Ксантиппу, я вошел в дом на цыпочках. Но куда там! Проснулась, вскочила и давай пилить. «Знаешь, — говорю ей, — с сегодняшнего дня я — величайший человек в мире. (Я говорил так, чтобы успокоить ее.) А ты меня ни во что не ставишь. Меня, знаешь ли, показывают в театре!» Тут она протерла глаза, постояла немного и потом, в первый раз в своей жизни, обняла меня, поцеловала и сказала: «Милый мой!» Но утром уже раскаялась: «Смотри найди себе работу, получи назначение и оставь это… Старый развратник… неуч!»

§ 26. Но подобные вещи случались со мною не каждый день. Чаще всего я думал, как бы уйти от людей… Уйти к морю, тысячеликому и вечно изменчивому, как ненасытная любовница! Броситься в него, обнять и нырнуть глубоко… очень глубоко… к нереидам и тритонам. Валяться потом на раскаленном песке, растянуться под солнцем, чтоб оно танцевало, как мячик, на моем круглом животе. И я уходил в безлюдные предместья, пробираясь переулками к Итонидским воротам. Там, подпрыгивая то на одной, то на другой ноге, я отвязывал сандалии, чтобы не стирать понапрасну подошв. Бережно зажав сандалии под мышкой, я босиком — раз–два, раз–два — спускался к Фалеру. Правда, иногда случалось ступать в нечистоты (ими полны переулки предместий). «Клянусь собакой, — бормотал я, — лучше давить нечистоты, чем встречаться с попрошайками и лжецами, эллинами из эллинов».

Часть четвертая

§ 1. Мне уже надоело играть с вами… Пора объяснить вам и мою философию… Ну, чего нахмурились? Вам не нравится теория? Вы предпочли бы какую–нибудь сплетню? Например, как влюбилась в меня Феодота? Но у меня нет времени. Необходимо, прежде чем я умру, довести до всеобщего сведения, что Сократ понял недостатки своего учения и раскаялся… Так вот, Феодоте сказали, что я не особенно увлекаюсь женщинами (я‑то!). И это ее задело. Она поставила себе цель очаровать меня. Приглашала чуть ли не каждый день в свою виллу беседовать о философии. И так всегда случалось, что, когда я приходил, она купалась, натиралась благовониями, а потом, голая, репетировала передо мной новые танцы. «Ты человек умный, — говорила она, — ты не поймешь меня превратно». Затем она ложилась отдохнуть на диван, сажала меня рядом с собой, и в то время как ее жаркая, ослепительно белая грудь учащенно вздымалась и опускалась, я рассказывал ей… о бессмертии души. Внезапно она перебивала меня на середине фразы и говорила: «Я знаю шестьдесят девять способов любви!» Я задумывался, опустив голову. «Что с тобой?» — спрашивала она. «Я размышляю над тем, какой из твоих шестидесяти девяти способов наиболее… философский, абсолютный…» (Крики: «Какой? Какой?»)

§ 2. Теперь вы понимаете, что нужно знать философию. Вот и Феодота тоже спрашивала и переспрашивала: «Какой?» Наконец, чтобы отделаться от нее, я ей сказал: «Этот способ таков: сперва нужно, что есть силы бить женщину, а потом, когда она станет дрожать, кричать и извиваться от боли, повалить ее на спину». И вот эта чертовка прильнула ко мне и, полузакрыв глаза, прошептала: «Побей меня!»

§ 3. Все это я рассказал не для того, чтобы задеть вас. Я хотел незаметно ввести вас в свою философию. Опять хмуритесь? Древние эллины, и так боитесь мысли! Успокойтесь! Вам, «зевсовым судьям», не придется ломать себе голову. Со всем юмором, который во мне остался, я теперь посмеюсь и над своей философией. Как умные ослы, вы, наверно, уже наполовину поняли, что если в любовных делах нет абсолюта, то тем более нет его в высоких материях.

§ 4. Первым долгом, я не философ. Я не построил никакой «системы», не создал светлого храма Мысли с колоннами, паникадилами, царскими вратами и святая святых. Я нашел только свой особый «метод» мышления. Дымящийся Дельфийский храм, «Пуп земли», удостоверил через своего оракула мою принадлежность только к мудрецам, но не к философам и сравнил меня не с великим Пифагором, Эмпедоклом, Анаксагором и

прочими, а с Софоклом и Эврипидом — двумя поэтами! Видимо, он хотел опозорить не только меня, но и их, допуская, что они знают меньше моего «ничего», и ставя меня на одну доску с прославленными «пустозвонами» (за ними — область чувств, за мной–ума) Даже друзья называли меня не философом, а «учителем» и «господином председателем».

§ 5. Рекламируя меня во всем мире как мудреца, божественный Дельфийский Дым знал, что делает. Он хотел внушить мне, что я нашел истину, для того чтобы я ее не искал и случайно на нее не напал! Он боялся моего большого ума. Невыгодно бессмертным господам, чтобы земные существа познавали истину! И когда он увидел, что я начинаю догадываться о ней, он, не теряя времени, черный и густой, проник в ваши мозги и побудил вас убить меня. Если, однако, Локсий все–таки всерьез нашел, что я мудрейший, он имел в виду, конечно, только то, что между людьми я являюсь тем, чем он между богами: первым насмешником.

§ 6. Еще сопливым ребенком, слушая с разинутым ртом разговоры взрослых на городской площади, я недоумевал, почему по каждому вопросу сталкиваются сорок мнений, причем любое из них кажется правильным. Софисты решительно утверждали, что все они и в самом деле правильны. Вначале незрелым, а позже уже созревшим умом я всегда старался найти одно–единственное мнение, годное для всякого случая и обязательное для всех, то есть вечное и неизменное, не зависящее от времени, пространства и людей — абсолютное. Оно должно было заключать в себе нечто божественное, быть «идеей». Эту «идею» не следовало искать во внешнем мире, преходящем и ложном. Ее надлежало искать в нашей душе, которая и не материальна и бессмертна. В глубинах души лежат «идеи–истины», погребенные под толстым слоем ржавчины, который нагромоздили там «чувства–желания» и «желания–стремления». Вытащить их на свет божий было трудным делом. Здесь требовалось мастерство повитухи. И я стал повитухой государства. Я хватал души людей, осторожно массировал их, а при случае запускал в них свою ручищу и щипцы, чтобы извлечь младенца. Я помогал родиться истинам, граждане афиняне, и вот почему земля, небо и море наполнились тучами лжи!

§ 7. Непонятно? Встряхивая и переворачивая души, чтобы добыть их божественные элементы, я заставлял их извергать ржавчину: бога, благо, справедливость, отечество, красоту и все прочее, что не является ни началом, ни конечной целью, ни даром богов, ни достижением ума; это — творения временные, смысл их преходящ и неуловим, это низкие средства, которыми правящая клика ослепляет своих подчиненных и дурманит их души. Мы, люди, делимся на тех, кто повелевает, и тех, кто исполняет; на тех, кто бездельничает, и тех, кто трудится; на тех, кто видит, и тех, кто ходит в шорах, на сытых и дураков.

§ 8. Наша жизнь с самого начала запутывается в сетях, расставленных раньше, чем мы родились. С раннего детства, дома, на улице, в школе мы учимся, хотя и не подозреваем об этом, различать «право сильного», добро и зло. Семнадцатилетними молодцами, со свежей и радостной душой мы взволнованным петушиным голосом присягаем на верность великим Идеалам — «праву сильного». Пройдя военную службу и став полноправными гражданами, мы слышим и сами твердим на городской площади, в судах, в народных собраниях, в театрах, везде: «Право сильного». Но если и малые и большие и вчера, и сегодня, и завтра верят в одно и то же, значит, есть закон, «эфиром в небесах

рожденный». Так идем мы, не размышляя, по начертанному судьбой пути, накрепко связанные друг с другом и уверенные, что интересы сильного и суть наши интересы. Нам выгодно быть связанными, а не свободными, нам выгодно быть обиженными, а не карать! И если бы вдруг какой–нибудь сумасшедший, с ножом в руках, бросился потрошить волка, мы подставили бы наши тела и души, чтобы принять на себя удар. А если бы — о, проклятие! — волк исчез, мы пустились бы искать нового, еще более свирепого, чтобы он пожирал нас.

§ 9. Такие–то истины добывал я из души Стада. Истины, которые со временем, в силу привычки, стали сильнее голода и любви. Благодаря своему повивальному искусству я мог извлечь из душ, — поскольку меня стали принимать за всевидящего, — и такие вещи, которых в них вовсе не было, подобно тому, как китайские фокусники вытаскивают червей из глаз мегарцев. «Но, — скажете вы, — червей мы видим, а потому в них верим. А идеи?» В них, граждане афиняне, сперва верят, а уж потом их видят. Когда какая–нибудь бесноватая старуха ни с того ни с сего завопит в церкви, тыча пальцем в святого X: «Смотрите! шевелится… делает знаки!» — окружающие видят то же самое: и движение, и слезы, и знаки, и даже слышат грозный голос святого.

§ 10. Это — чудо, конечно. Но еще чаще чудо случается, когда помещаешь в свою душу то, что желаешь в ней найти. Роясь потом во всем этом ногтями логики, находишь именно то, что хотел. Старые богохульники сначала закапывали в корнях кипариса или близ какого–нибудь источника икону, а потом видели во сне, будто в том месте лежит погребенный «святой» и хочет выйти. Тогда, подняв на ноги всю деревню, они шли туда со свечами и ладаном, выкапывали икону, и… по окрестностям разливалось благоухание. Выстраивалась часовенка, подносы наполнялись серебром, — сосуды — маслом, а богохульник становился святым, то есть орудием божественного провидения.

§ 11. Такими–то волшебствами и укреплял я царство Сновидений в «Юдоли Плача». Я ослеплял глупцов, принося пользу строю Несправедливости и руководствуясь изречением: «Чем глупее дурак, тем он самоувереннее». Итак, не надо было меня убивать. Придут другие времена, когда «сильные» дорого будут платить фокусникам не за то, чтобы те вытаскивали, но за то, чтобы те вкладывали червей в мозги и души мегарцев, поучая больших и малых, что «наичестнейшее и наисвятейшее в мире — эксплуатация». Тогда народ, погруженный в голубой туман, в небытие мысли и воли, не в силах будет шевелить ни руками, ни языком, ни мозгами.

§ 12. Находясь на недоступной высоте в хороводе вечных субстанций, душа боится, как бы ее не коснулись законы человеческие и законы природы: безобразие, относительность и тление. Пускай тело увязло в грязи — душа всегда чиста… Она не болеет, не страдает, не обижается… Она не сопротивляется, потому что свободна. Поражая наивных в позвоночник жалом своей философии, я парализовал их и, таким образом, обеспечивал безмятежное пиршество «умным». Почему же вы меня убиваете?

Я вижу государство будущего, граждане афиняне! Оно обожествляет голод, страдания и глупость. Оно осыпает золотом жрецов и кормит их орехами за то, что они обманно учат народ, убеждая его презирать материальное и ждать возмещения в «мире духов».

§ 13. Если я ошибался в теории, то не ошибался в критике облеченных общественным доверием мужей. И они, чтобы убрать меня раз и навсегда, объявили меня безбожником. Сократ издевается над всесильными богами и восстанавливает их против государства.

Это из–за меня боги покинули Афины, оставив скалу Акрополя. Акрополь ваших душ в когтях и зубах эринний… Если бы ливень с градом уничтожил вдруг урожай; если бы огонь испепелил посевы, филоксера пала на виноградники, а червь — на бобы и фасоль; если бы оспа опустошила курятники, ящур поразил коров и сап лошадей; если бы сгорело целое предместье и бедняки остались без крова; если бы из–за двух- или трехнедельной бури на Черном море оттуда не пришли бы корабли с пшеницей и пеламидой и народ стал голодать; если бы мы вдруг получили печальное известие, что где–то, на краю земли, побеждены наши «храбрецы» и матери оделись в черное, — то кто был бы виноват?

§ 14. Кто, как не безбожники! Если бы я не досаждал бессмертным своей философией, разве наслали бы они на нас чуму 430 г. до рождества Христова? Впрочем, тогда я не философствовал. Если бы сын Клиния со своей дружиной разбил не головы герм, а ваши, жаждавшие величия головы, разве случилась бы с нами сицилийская беда? И если бы полководцы, руководившие Аргинус–ской битвой, не были безбожниками, разве Немезида взбудоражила бы море, чтобы они не могли спасти утопающих? И так как я их оправдал, — помните? — небеса разверзлись, чтобы сжечь нас, низринув кипящую воду, но… но сжалились небеса над тридцатью тиранами! Так вот кто был виновником всех зол. Теперь я выполнил свое обещание, данное, если вы помните, в § 19 третьей части моей речи.

§ 15. Так, своим безбожием и предательством я приносил пользу, и очень большую, отечеству, религии, и… всем, кто питается грудью этих великих идей!

Политические деятели, попы и учителя взваливали на мой горб все свои недостойные и нечестивые дела, все убытки от стихийных бедствий, все превратности судьбы!

Когда меня не будет, станут искать другого Сократа, чтобы также окрестить его в святой купели «общественного мнения» и наречь безбожником и предателем. Он нужен, чтобы всякий раз, когда дела зайдут в тупик, бросать его в зубы взбешенной толпе, как умиротворяющую жертву. Стадо ни минуты не может прожить без волков, а волки — без предателей и безбожников.

§ 16. Все вы брюзжите, что мир испорчен. Какой мир? Горы и небо? Им нечего бояться! Двое–трое безбожников? Казните их, и все сразу исправится. Вот он — этот мир, достопочтенные граждане афиняне! Все ваши правила, писанные и неписанные, страх перед богами, уважение к законам, любовь к добру, мужество — гниют, как падаль, в пропасти, рядом с убитыми рабами. Ложь, воровство и бесчестье — вот «демоны» государства, вот «внутреннее богатство», которое вас возвышает. А потом появился мой «демон», новы» «демон», пытавшийся оживить падаль, вдувая в нее через тростник философский «дух истины», и создать из падали чистые идеи — законы безграничного разума, не зависящие ни от времени, ни от человеческих капризов.

§ 17. Если пытаешься подчинить слепые движения души велению рассудка, то есть перенести их с почвы несознательного подражания и привычки на почву светлой мысли и воли, пиши пропало: ничего не останется. Однако я помогал вам и этим путем. «Высокие материи» вы отдавали на прокорм крысам из помойных, ям и уборных. А я еще советовал вам не зазнаваться и верить, что наиболее откровенные шарлатаны являются наиболее умными афинянами. Я поучал вас для вашей же пользы чтить их имена и окуривать ладаном их тень перед женщинами, детьми и рабами, чтобы те не возомнили о себе лишнего и, выйдя когда–нибудь на улицу, не стали бы бесчинствовать еще хуже, чем вы! Я учил вас богохульствовать и безобразничать во имя законов и богов!

§ 18. Где мне вспомнить теперь все! Но я не забыл, что и ты, и он, и тот, и этот — все вы соглашались с моими наставлениями и опускали свои пустые головы перед Совой и Момом. Достаточно трех моих положений, чтобы увидеть, как много я сделал для блага родины, для разделения граждан на сытых и дураков!

A. Я доказал, что душа наша бессмертна! Значит, душа существует! Ради нее существуют (должны существовать) государство, то есть законы, и попы, то есть боги! Боязнь богов и законов удерживает нас от развращения нашей души и от тюремного заключения! Граждане афиняне! Если бы не существовало государства, не существовало бы ни богов, ни попов, ни бессмертной души! Измученные жизнью, мы должны верить, что возрадуемся и будем царствовать вечно, стоит только сначала умереть! Не к лицу нам брать обратно своими руками то, что отняли у нас господа хитростью и силой, то есть нашим же оружием и нашими же голосами. Их накажут боги на том свете. Они будут вечно кипеть в котлах с кипящей смолой. Если мы их накажем, мы погубим свою душу, и тогда кипеть в котле будем мы сами.

Б. Слова- это ветер, а мое учение было увесистой мраморной глыбой: «Предпочитаю быть обиженным, чем обижать»! Эта глыба хорошо укрепляется на песке и в воде — в душах слабых! Чем приниженнее человек, тем он нерешительнее; чем более он устал, тем меньше он дышит, думает и сердится. Нужны твердость и вера в себя, чтобы противиться несправедливости, но еще больше их надо, чтобы совершить несправедливость! Привыкнув бояться, боишься страха. Отдаешь себя слабости безволия, эгоизму страдания. И не только даешь себя обобрать, но боишься дотрагиваться до того немногого, что у тебя есть: обрекаешь себя на воздержание от еды, питья и женщин; ненавидишь солнце, море, лесной воздух, движение и ищешь болезни, мучения, грязи, молчания и смерти, чтобы попасть в рай. «Страдание создает нравственность!» Высоко, как знамя Стада, поднимал я радость страдания. А о тех, кто не мог выдержать страдания, позаботились законы Солона; для них построили уединенные храмы Всенародной Афродиты. Там каждый может очень дешево купить себе совершенство, — забвение самого себя.

В. Ту же мысль я выразил и по–другому: «Никто не зол по своей воле». Это значит: не наказывайте обидчиков, ибо… обидите их. Они не виноваты. Они не знают, что совершают зло! Терпение! Когда мы их научим понимать, что такое добро и зло, исчезнут с лица земли злоба и несправедливость, и воцарится добродетель… Нужны школы. А школы будут строить обидчики. Знаете почему? Потому что добро, справедливость и долг — это их мошна. Они будут сами учить детей народа, чтобы те не сопротивлялись несправедливости, когда вырастут.

§ 19. Так моя философия укрепляла строй неравенства, «право сильного». Конечно, вы не должны были меня убивать за это! Будущие государства будут лучше знать свое дело: Амвон, Парта, Газета и Резиновая Дубинка будут дружно работать, чтобы разделять граждан на сытых и дураков и примирять непримиримое «гармонией классов». Я стал первым маэстро этой гармонии. Сегодня вы убиваете меня как безбожника, завтра христиане сделают мое учение своей религией. Они будут почитать меня как пророка своего бога и намалюют в своих церквах мое лицо с широким золотым нимбом вокруг косм.

Часть пятая

§ 1. Мой «демон» не исчадие ада, поселившееся в моей душе, чтобы ставить вам палки в колеса и злить вас! Это — кое–что похуже! Он не нов, как признают обвинители. Это — старая–престарая совесть Стада, это прадедовское рабство, связавшее мою душу с вашими, чтобы сделать их несокрушимой крепостью государства бесчинствующих. Это не ангел–поводырь, освещавший мой путь; это — ангел–хранитель публичной Лжи, меня ослеплявший. Это «право сильного», ставшее внутри меня голосом и волей богов в Логосе. Это — адская и тайная угроза: «Нельзя!» и «Назад!» Это — ваш «демон», граждане афиняне, только гораздо хуже, потому что гораздо сильнее.

§ 2. Ненавижу ли я его? Ах! Если бы я мог предать его вашей патриотической ярости, чтобы вы выкололи ему глаза, отрезали уши и нос, влили в его раны шипящее масло и присыпали их крупной солью, подковали его каленым железом, привязали к столбу и, облив керосином и смолой, сожгли его как язычника. Это он подгонял и жалил меня, запряженного в повозку республики «лучших», это он заставлял меня двигаться в полусне, как лошадь, по прямому пути привычки и не сбиваться с него. Это он заставлял меня разоблачать нарушителей закона и издеваться над ними, вместо того чтобы издеваться над законами и разоблачать их, унижать простодушных, вместо того чтобы жалеть их. Но теперь, сколько я ни ищу, я не могу найти его. Вот уже несколько месяцев, как он меня покинул, граждане афиняне. Поскольку я умираю, он возвратился в отделение Охранки доложить о проделанной работе и получить повышение!

§ 3. Когда Перикл говорил нам, что сила и благополучие государства есть спасение (благополучие и сила) несчастных, я не хотел принимать это за издевку. Что он разумел под государством? Всех нас? Нет, конечно. Если все мы благоденствуем, то никому нет надобности в спасении. Ясно, что он имел в виду немногих богатеев и политиков; одним словом — «умных». Когда они кушают, мы наедаемся; когда они копят золото, мы богатеем; когда они не становятся богаче, мы беднеем еще больше; когда их имущество в опасности, мы теряем покой и сон! Стало быть, первый политик и богач Афин преспокойно называл перед взбудораженной толпой бессовестность немногих долгом, величием и славой многих–родины! Тогда шла война, тогда нужно было отдавать свою жизнь за «лучших», если мы хотели спасти и сохранить постоянный свой голод и сделать вечным блаженный свой сон. Поняли? Ну, конечно. Ведь я вам все объясняю. Но тогда мой внутренний голос — «демон» не давал мне этого понять. Я находил даже, что старик говорил хорошо, потому что все было у него согласно… с абсолютной Логикой!

§ 4. Когда меня начало разбирать сомнение в правильности многих суждений и я начал понимать, что мои мозги, собственно говоря, разбавляются водичкой, ваш ангел–хранитель подтянул штаны, расправил крылышки и прилетел, скрежеща зубами. Пошел! Но все–таки я не успокоился! Как только он ушел, другой червь стал меня грызть: раскаяние за то зло, которое я причинил своим современникам и будущему человечеству, поскольку оно будет жить в мире, управляемом несправедливостью и ложью. Я мучился целыми сутками. Я хотел во что бы то ни стало исправить зло! И вот что я сделал бы, если бы вы не успели меня убить.

(У него пересохло в горле. Он попросил стакан воды, но где было взять стакан и воду? Какой–то шутник крикнул ему: «Осуши–ка водяные часы, чтобы кончилась эта канитель!» Хохот и шум. Многие, заснувшие было, вскочили с недовольными минами и начали ворчать. Некоторые встали и знаками попросили глашатая сказать, сколько еще воды осталось в часах. Глашатай, нагнулся над сосудом, а потом, высоко подняв правую руку, два–три раза провел большим пальцем по верхнему суставу указательного. Сократ проглотил липкую слюну и продолжал.)

§ 5. За все, чему я научил вас, вы должны были бы озолотить меня и окружить почитанием. За то, что я сделал бы, оставшись жить, вы по праву должны были бы не только меня убить, но и истолочь в ступе, как тиран Неарх истолчет Зенона Элеатского, чтобы тот научился проповедовать добродетель, не касаясь вопроса о бесчеловечности правителей. Вы должны были бы отрезать мне язык, как царь Антипатр оратору Гипериду, чтобы тот знал, что можно предавать свою родину, но нельзя ругать чужестранцев, ее покупающих… Я был бы действительно опасен для общественного порядка, для «выгод сильнейших». И вы должны были бы забросить мой труп подальше — в Коринфский залив или в какое–нибудь ущелье Киферона, дабы «он не был погребен на земле аттической»! Нет большего предательства и бесчестия, чем говорить правду!

§ 6. Я пошел бы в беднейшие районы Афин, в вонючие деревни Аттики от Кавоколоноса до Кундура и от Кулуры до Капандрити. Я пошел бы в темные халупы, полные клопов и чахоточных; я пошел бы в нищие лавчонки, в портовые угольные склады, вонючие и грязные. И я сказал бы: «Свободные граждане! Эта страна, если бы даже она находилась в Скифии, где солнце редко показывается из–за черных туч и не тают вечные снега, эта страна все–таки была бы самой лучшей из всех, ибо она желанна вашему сердцу. Она — родина. Ваша родина, но в ней нет ничего вашего: поля и дворцы, корабли и деньги, боги и власть, мысль и воля — все чужое! Немногие из вас имеют столько места, сколько еле хватает, чтобы прикорнуть при жизни и быть похороненным после смерти, и столько свободы, сколько нужно для отправления своих естественных потребностей в канаве, когда этого не видит полицейский… И когда вы устремляете свой взор в даль синего моря, где плавают корабли и фрегаты, везущие от устья Нила, Кимерийского Боспора и Геркулесовых столпов пшеницу, медь, шелк и женщин, вы гордитесь ими, как вашими собственными, ибо они принадлежат «нации»! И никто ведь не задумается над тем, что все эти богатства сосредоточены в руках немногих. Персы, пелопоннесцы, фиванцы и коринфяне избивают вас по одному только разу, но братские руки сжимают ваше горло всю вашу жизнь и убивают вас каждый день. Мало того, что ничего вашего нет кругом, вы сами и души ваши — не ваша собственность.

§ 7. Потом я пошел бы к Пентелийским каменоломням, в рудники Даскалио и Лаврио, в верфи Пирея, на заводы, вырабатывающие военное снаряжение, к рабам! Спустился бы в трюмы кораблей, где тысячи сгорбленных гребцов (седые волосы, лбы, заклейменные раскаленным железом) ритмично гремят своими цепями и вскрикивают от ударов плети, когда случится им потерять сознание от усталости. Я пошел бы в большие поместья, как у Алкивиада в Куваре, где в одной упряжке со скотиной обрабатывают каменистую землю и корчуют пни крестьяне–рабы.

Я пошел бы в Акрополь, в Рамнунту, в Кунтуру, на Каваколонос, где вздымают к высокому небу голые руки мраморные колоссы вашей мысли — Парфеноны. И я сказал бы людям:

§ 8. «Фракийцы, азиаты, африканцы, скифы и греки! Просители, лакеи, надзиратели, педагоги, разная шваль! Содержанки, живущие на женской половине и священные шлюхи, обслуживающие богов и людей! Рабы государственные и рабы частных лиц! Бессовестная философия учит, что вы рождены рабами. Но ни боги, ни природа не приказывали семени ваших отцов зачать вас рабами. Вас сделал рабами случай, а окончательно закрепила это положение привычка. Вы стали рабами для того, чтобы мы были свободными. Подымите выше головы и посмотрите в весеннее небо. Вы забыли его цвет и глубину. На вашей родине улыбаются берега и сверкают луга под солнцем. Когда–то и вы были свободны и несправедливы, теперь вы стали рабами и обиженными. Вы или ваши предки — безразлично!

Вас подавляющее большинство. Осознайте свою силу и соединитесь с обиженными свободными. Подымите только свои молоты, серпы, топоры и мотыги, и вся республика благородных разлетится в пух и прах. Отнимите у них все блага и заставьте их работать за пищу». «А мы будем сидеть и ничего не делать», — ответили бы некоторые из них, как истинные рабы, привыкшие ползать на животе перед сильными и потрошить слабых. «Нет! — вскричал бы я. — Работать будут и они и вы. Общая работа, общие блага и свобода…»

«Ну, тогда к черту такую свободу. Не подходит…»

«Не беспокойтесь! Когда придет час, вас силой заставят стать людьми: вам волей–неволей придется спасти свое тело, душу и дух».

«Кто заставит нас?» — закричали бы все разом. — «Скифы!»

(Чей–то громоподобный голос взвился внезапно, как ракета: «Кончилась вода!» — это был глашатай. Судьи с поразительной быстротой вскочили, крича и ругаясь, и побежали к выходу. Это был не пожар, не землетрясение. Бежали, спотыкаясь, сталкиваясь друг с другом, к кассе, каждый спешил первым получить свое жалованье!

Даже глашатаи бросились к выходу за тем же делом и оставили Сократа одного, горько улыбающегося. И он со всегдашним спокойствием в душе и на лице, сходя с трибуны, попросил Платона, который стоял рядом с растерянным видом, проводить его в тюрьму: «Не знаю, друг мой бедный, ни где она находится, ни какой дорогой туда идти!)


Загрузка...