«Поединок со смертью» написан по горячим следам.
События, о которых рассказано, реальны, а если и являются художественным вымыслом, то – лишь в самой небольшой степени .
Однако это всё же роман, а не документальное повестование, поскольку, помимо повестования о вполне конкретных событиях, создан художественный образ эпохи – безвременья, в котором мы все реально живём – здесь и сейчас .
«Поединок со смертью» рассказывает о том кошмаре, который главной героине довелось внезапно пережить и, несмотря ни на что, выжить и возродиться.
«Зелёная» книга – роман «Наказание без преступления» (1989), а также две книги (в жанре «романа с историей») «Непотопляемая Атлантида» – «голубая», и «синяя» «Молодо-зелено» (три романа о подростках и юной трепетной любви), готовятся к изданию.
Итак, вкючив свой комп однажды вечером, примерно около семи, я вдруг поняла, о чём мне следует немедленно рассказать своему Читателю …
Автор 07.07.07.
Поезд пришёл с большим опозданием, уже густо темнело, в пяти шагах ничего толком не видно – лицо человека, стоявшего неподалёку, казалось неясным серым пятном. Провинциальный городок погружался в хмурую бесприветную дрёму.
На перроне в нерешительности бродило и стояло несколько человек. Один, в сером пиджаке и большой, серой же кепке, громко выкрикивал, смешно щуря и без того узкие тёмные глаза:
– Покупайте орехи, большие орехи, очень крупные орехи! Кому орехи? Кому на орехи?
– Ты чё, мужик, крыша поехала? Это ж капуста. Цветная капуста.
– А ты чё, думаешь, я такой дурак, кричать: «Кому капусты?» Мне ж за это голову оторвут.
– Кто оторвёт?
– Да хотя бы тот вон придурок.
– А то, – согласился второй, искоса глянув в указанном направлении.
– Тут за копейку убьют, а за капусту…
– Это ты правильно говоришь, с землёй сравняют. Но всё равно, ты не прав, это не орехи – даже с такой поправкой.
– Почему так?
– На орехи задают, сам понимаешь.
По его тону нетрудно было догадаться, какой разговор он начнёт, когда вернётся домой. И обоим этим мужчинам, очевидно, придётся объяснять матерям своих детей то, чего те никак не хотят понимать своей упрямой женской логикой:
Где деньги?
Сакраментальный вопрос, ответ на который, особенно в провинции, и по сей день непреложно должен знать любой семейный мужчина, даже если его разбудить и спросить об этом со сна. Отмолчаться не получится… Вот тут бы мне и услышать, в этих его забавных, вроде совсем несерьёзных словах, но зато таких понятных интонациях, предупредительный обертон судьбы!
Увы и ах, сказочная моя интуиция, наверное, легкомысленно была занята в этот момент бог знает чем, но только не моей личной безопасностью…
А ведь здесь мне дело предстояло не шуточное. Я ехала в свою деревню, туда, где у меня уже семьнадцать боевых лет есть частный дом, в смысле – дача.
Мне снова предстояла непредсказуемая встреча с необыкновенными людьми. Скорее, некими мифическими созданиями (в восприяти большинства горожан – а я тоже отчасти знавала сей грех, провинцию представляющих по идиллическим произведениям деревенщиков, а также других уважаемых письменников про народ), селянами, моими почти что, в определённом смысле, теперешними – то ли родственниками, то ли сродниками, свояками, как это здесь издревле принято считать, раз уж соседи… И я трепетала!
Конечно, для них, этих запойных читателей идилличских произведений, селяне, которые хотя и были похожи на обычных людей и всё делали, как обычные люди, обладали всё же какими-то неповторимыми особенностями – по сравнению с обычными гражданами-горожанами, как бы это сказать… некой иной внутренней сущностью, что и позволяло считать их, селян, почти отдельной, однако несомненно весьма и весьма благородной расой…
Мужчина с корзинкой стал снова азартно выкрикивать свои рекламные кричалки, но теперь он предлагал уже нечто более калорийное, нежели орехи:
– Покупайте мозги! Кому жареные мозги! А кому мозгов жареных?
Голос весёлого торговца был щедро окрашен милой местной интонацией – очень мягко произносились шипящие, и в конце фразы тон был заметно восходящий. Его собеседник весело засмеялся и сказал:
– Это хорошо ты придумал – мозги нонче не в цене, не отберут в случае чего, с мозгами можешь опасаться разве что вон той кошки, или там собак. Тоже ить голодны, те что хошь сожрут. – Он почесал в затылке, сдвинув кепку низко на лоб, и спросил уже вполне конкретно, тихим заинтересованным голосом, тем, что не для публики: А что, капуста ноне уродилась?
Его собеседник бегло оглядел окрест и сказал так, как если бы произносил на исповеди некие тайные откровения:
– Бог дал. У меня ферма. Пять соток – три лука и две – капусты. Помимо картохи, сам понимашь.
– Ого-го! И почём она, твоя капуста плёночная? – сказал назойливый покупатель, снова сильно возвысив тон на «плё…», и в его голосе теперь уже пробивались трудно управляемые, а потому и не поддающиеся сокрытию завистливые нотки.
Однако хозяина овощного изобилия это не очень смутило.
– Ну и что, что под плёнкой, – сказал он весьма амбициозно. – Зато рано.
– Ну и? – спросил любознательный, сам превращаясь в ходячиий вопрос. – Почём же, так и не сказал.
– Велки идут за стольник, – с вызовом ответил торгующий фермер.
– Ого, как мясо, – удивился, теперь уже больше для задора, его любознательный собседник.
К ним подошла угрюмая пожилая женщина с подносом на широком ремне – на нём тоскливо лежали три пережареных пирожка. Заглянув в сумку продавца, она поморщилась и доверительно сказала:
– Брюссельскую сажай, так выгодней. И улитки её не пожрут.
– Совсем?
– Совсем.
– А почему не жрут брюссельскую? Плоха или как? – спросил второй мужчина.
– К импорту не приучены, вот чаво, – ответила женщина.
– Эт точно, – усмехнувшись, сказал мужчина с сумкой. – Только лучший фрукт, скажу я вам – это, по-нашему, рыба.
– Какая те рыба? – обиженно сказала женщина, видно, совсем не любившая юмор и не знавшая цены хорошей шутке.
– Какая ещё рыба бывает, если, конечно, не в реке. Копчёная, сама понимаешь.
Женщина уперлась руками в бока и сказала вызывающе:
– Да разве копчёная рыба фрукт, мужик, а мужик? Ты что мне мозги обуваешь? Думаешь, раз баба…
Но «мужик-обувальщик» не дал закончить рассуждение.
– Баба, что-то ты откровенно циничная стала, думай, когда говоришь, – сдержанно сказал он, искоса глянув на меня подозрительным глазом.
Однако женщина с пирожками не смутилась. Подумав, она так же громко добавила ещё несколько весьма эксперессивных выражений.
– Тётка, я сказал, помалкивай и не ругайся.
– А то чё? – с наглецой спросила «тётка».
– Помалкивай, а то милиция заберет, – опять буркнул вконец смущенный столь бурным натиском мужик.
– А чёй-та я должна помалкивать? – уже во всё горло орала на него «тётка» с пирожками.
– Клиентов отпугиваешь, вот чево.
Однако женщину это предостережение только раззадорило.
– А ты чё мне… что рыба это фрукт? Какой те рыба фрукт, а? Рыба рази фрукт?
– А ты вон у тех спроси, в комке, вон туды глянь, туды… Вот почему у них написано на вывеске «Овощи-фрукты», а на витрине, глянь, голая лососятина лежит.
Женщина с пирожками тупо уставилась на витрину и долго молча на неё смотрела – вытянув шею и слегка приоткрыв плоский маленький рот.
Мужчины, успешно отбив атаку, весело перемигнулись и снова, деловито, с полным взаимопониманием, заговорили между собой.
– Да, такие у нас порядки…
– Совсем народ оконтрапупел.
– Ага, было бы с чего… Тут один мужик с нашей улицы сбрендил, может слыхал, Васька Кривой.
– Не слыхал, а что?
– А вот какое дело вышло… Правда, не слыхал?
– Говорю те, про Ваську Кривого знаю, ну есть такой, а что сбрендил – не слыхивал.
– Вон чево… Я думал, все уже знают, – раздумчиво проговорил его приятель.
– Выкладывай уже, раз начал, – нетерпеливо сказал мужчина с неопознанным товаром в корзинке.
– А что говорить?
– Сбрендил, говоришь?
– Кто сбрендил?
– Да этот… Кривой Васька что ли, или как его. Мужчина почесал в затылке.
– А у нас вроде кривых и нету.
Его заведённый собесдник даже взвизгнул от возмущения.
– Йииё… Сам сказал, Васька Кривой сбрендил.
– Я сказал?
– Ты сказал.
– Так и сказал?
– Так и сказал.
– А что сказал?
– Что Васька Кривой сбрендил.
– А, этот!
– Так что он?
– Точно того… сбрендил.
– Тогда рассказывай уже, что к чему и отчего он… этот… Васька Кривой… того… сбрендил. Может, и не сбрендил вовсе, зря болтают. Ну, говори уже, чёрт драный!
Однако пытка любопытством продолжалась. Мужчина, который знал или делал вид, что наверняка знает, отчего Васька Кривой сбрендил, неторопливо раскурил притухший окурок и спросил так, будто очень сильно удивлён:
– А ты что, и, правда, не знаешь про Ваську?
– Про Ваську не знаю.
– Ну так если ты про Ваську не слыхивал, так на кой тебе про него говорить?
– Про Ваську знаю. Что он Кривой. А что ссбрендил, не знаю!!! – уже кричал на весь перрон разъярённый мужчина с корзинкой.
– Тогда ладно. Нет, ты честно скажи, ты, правда, не знаешь.
– Вот такой ты всегда – два пишем, пять в уме, весь в скрытностях. Говори уже! – весьма угрожающе сказал мужик с корзиной, похоже, намереваясь, в случае чего, даже расстаться с лотком и, если понадобится, силой выбить признание про сумасбодство некоего Васьки Кривого. – Так с чего это Васька… того… – спросил он громко, весь дрожа и бледнея.
– Чего того?
– Сбрендил, ты ж сам сказал… Да говори ты уже, достал! Тьфу ты… моё-твоё…
Он с отвращением сплюнул в сторону.
– Вот именно, твоё-моё…
Добившись, таким образом, полного внимания всех близ стоящих граждан, рассказчик, тоже весьма недвусмысленно, пару раз жирно сплюнув, начал, наконец, в полной тишине долгожданное повествование про сумасбродство Васьки Кривого.
– Ну вот, значицца так… Когда рыбзавод откупил бывший директор да всех прежних, наполовину, повыгнал, он, этот Васька без работы и остался. Всё жалобы писал, что ему за три месяца не заплочено.
– И что? Получил?
– Получил.
– По башке да по почкам, надо понимать?
– Вот именно. По башке да по почкам. С тех пор как напьётся, так всё бегает по улицам да орёт.
– Чего орёт?
– Да просто так орёт.
– А спрашивали его, чего орёт?
– Ага.
– И что?
– Что, что?
– Чего орёт, вот что, сказал он или как?
– А, это.
– Ну да.
– Так он и говорит: «Я просто так ору, без всякого смысла».
– А смысл какой орать без всякого смысла?
– Вот именно, как раз это и спрашивают у него. Я ж говорю.
– А он?
– Молчит.
– Ты ж говорил, орёт.
– Опять говорю, молчит теперь. Када уже проорался.
– Так что, мать моя женщина, орёт или молчит?
– Я ж говорю. Так орёт, а как спросят, молчит.
– Вломить бы ему… – в сердцах сказал совсем измученный неопределённостью дотошный мужчина.
– И вломили.
– А он чё? – оживился приунывший, было, от полного отсутствия понимания ситуации собеседник.
– Тогда вот и признался.
– И что сказал?
– Ну, говорит, ору, потому что бегу за своим голосом.
– На кой? – взревел уже доведённый до отчаяния мужчина.
– А чтобы узнать, докуда он доходит.
– Ну, наконец-то, – с облегчением вздохнул дотошный и вытер пот со лба.
– Тяжёлый случай в сельской практике, – сказал громко случайный слушатель, который тоже приостановился послушать конкретно про Ваську-крикуна – зевак собралось немало.
– Да уж не лёгкий, твоя правда, – ещё раз вздохнув с глубоким облегчением и поправляя ремень на плече, сказал любопытствующий, вполне, однако, удовлетворившись рассказом про Ваську Кривого.
– Такое вот дело, – с чувством выполненного долга закончил вполне удовлетворённый произведённым эффектом, рассказчик.
– А у тебя чево фингал под глазом?
– Из-за бабы подрался.
– Из-за какой? – снова навострил уши его собеседник.
– А которая с девкой на околице живёт.
Оглядевшись по сторонам, его собеседник тихо спросил:
– Это которая Мясного Барона отшила?
– Ага, она самая.
– Да ты что? Из-за энтой? Эвона! Мужчина хлопнул себя на ляжкам.
– Из-за энтой, – не без гордости ответил лотошник.
– Уважаю эту бабу непреклонного возраста. Дуэль, значицца, полюбовная у вас из-за её состоялась.
– Вроде да, – уклончиво ответил лотошник.
– Лучшая дуэль – это када на гранатах дерутся. Дед рассказывал… – вставил реплику вольнослушатель, всё ещё стоявший неподалёку – все засмеялись.
– Ну, деду можно хоть на гаубицах. Вон за Дивеевом договорися с мужиками, пара свинок да бычок – тут тебе и гаубица с доставкой на дом. – Снова посмеялись. – Ага-ага…
– А с кем дрался-то? – оглянувшись по сторонам, тихо спросил любопытный.
– Да с женой.
– Чьей женой?!
– Да со своей.
– Ну ты и оторвался… Она ж и убить могла.
– Да уж… – уклончиво ответил довольный собой лотошник. Его собеседник задумчиво почесал в затылке.
– А было хоть за что?
– Не-а.
– Так чево ж ты, дурья башка, за энтой бабой бегаешь тады? Лотошник повернул голову в сторону дороги и кивнул на проезжавшую по привокзальной площади, неспешно виляя справа налево между большими лужами, будто пьяную легковушку. За тёмно-вишнёвой «девяткой», заливисто лая, вприпрыжку скакала трёхногая дворняга.
– А ты вот у ей спроси, чево она бегает за машинами, рулить-то ей иномаркой точно никто не даст.
– «Девятка» не иномарка, – резонно заметил смельчак с лотком.
Любознательный мужчина чувствительно посмотрел на собаку, потом, уже не без сочувствия, на того, что с лотком – похоже, он был явно расстроен таким поворотом дел.
– Вот так и живём, – сказал он, на сей раз непонятно в связи с чем. – Не успеешь одно дело не сделать, как уже не успеваешь сделать и кое-что поважнее.
– Эх-хе-хе…
Помолчали, думая каждый о своём. Оглядывая критическим глазом непроданный товар, лотошник вдруг ни с того ни с сего вскинулся, напустившись на женщину, всё ещё стоявшую рядом и зачарованно глазевшую на странную витрину овощного магазина:
– А ты, маманя, зенки зря не мозоль, не глюк это, а рыба, лосось он и есть лосось, сколько ни смотри, никак буряком не станет.
Тут они с мужиком, рассказавшим страшную историю про Ваську Кривого, снова весело перемигнулись и, окончательно примирившись, громко засмеялись, а женщина, всё так же пристально смотревшая на витрину овощного магазина, где, вполне возможно, весьма ошибочно, а вовсе не для злостного поправния законов биологии, возлежал посреди моркови и капусты одинокий подсохший лосось, обиженно отошла в сторону и стала так же напряжённо и подозрительно смотреть туда, откуда должна была явиться электричка. Временами она смотрела так выразительно, как если бы из перспективы уходящих в закат рельсов вдруг возьми да и вынырни с диким ржаньем тройка борзых рысаков – будто не поезд из шестнадцати вагонов плюс два прицепных, а мчалась по важнейшему и главнейшему направлению сама стремительная птица-тройка Русь… Тут мужики, весело глянув на меня, а потом снова на женщину с пирожками, неожиданно дружно рванули «Барыню», постепенно возвышая тон, качая в такт головами и лихо притопывая сапогами:
Шла барыня из Ростова
Поглядеть на Льва Толстова,
Только Лёва ей сказал
Чтоб чесала за Урал.
А барыня из Орла
Неизвестно куды шла,
Повстречался ей Толстой
И сказал: ходи босой…
Я быстро перескочила через рельсы, а мужики вслед мне всё так же весело пропели:
– Куды, барыня, пошла?
Потом продавец овощей громко крикнул:
– Эй! Подь назад, чево покажем! Второй, тоже громко, сказал:
– Не чувствительная она к искусству, ничего здесь не попишешь.
– Ой, нечувствительная… – Он снова громко засмеялся.
Я, тупо прохаживаясь туда-сюда по платформе, в попытке скоротать вдруг сильно замедлившееся время, снова стала прислушиваться к разговорам, которые и здесь уже весьма бойко завязывались. И здесь народ не безмолвствовал. Женщины активно выясняли – что, где и почём. Мужчины вполне серьёзного вида энергично обменивались репликами на политическую тему:
– Вечный вопрос – могут ли на Руси жить без вечного «попроси»? Вот без вечного этого вопроса.
– Что-то больно мудрёное ты завернул, – ответили ему.
– Тогда проще сформулирую вечный вопрос современности.
– Есть ли жизнь за МКАДом?
– Ого! Вот это точно вопрос… Хотя… Есть она там, нет её там, у нас жизни всё одно никакой нету. Однако, хорошо спросил.
Его собеседник довольно улыбнулся.
Люди оживились, лица повеселели, глаза заблестели.
– Или вот ещё, очень современно, слушай: кому теперь на Руси жить и работать?
– Тоже неплохо, – похвалил его собеседник. – Однако, вопрос вопросов иной. Может ли она, наша глубинка, вообще жить, или лучше сразу вагонами китайцев на плодородные равнины завезти и, как дрессированных тараканов, выпустить на бывшие совхозные поля?
Вокруг них уже собралась приличная компания вольнослушателей. Некоторые живо кивали головами, другие как будто просто так слушали – с унылым выражением сосредоточенного безразличия на лице.
– Да, не принято у нас выносить сор из сказочной избушки власти. А на месте вопить, что «все всё тощут», так это все горазды.
– Ой, горазды…
– И громче всех вопят как раз те, кто больше всех сам и тощит.
– Ясное дело, а то как тащить скоро станет нечего? Тогда как жить?
– Ватета точна.
Гоготнули, покурили, поплевались и снова закрутили дискуссию.
– А что, так оно и будет. Когда дачников, что из города понаехали, стали повсеместно разорять, а они ж деревне, скажи, только в помощь, я так и подумал, что неспроста деревню нашу гробят, не озорство это от питейного дела, а штука куда как серьёзнее.
Слушатели запереглядывались, некоторые его дружно поддержали, разговор всё больше оживлялся.
– Вон дали крестьянину филькину грамоту – свидетельство на земельную собственность. Какая-то седьмая копия на газетной бумаге.
– Да ещё и написано на ней, чтоб не сомневались: временный документ, до особого распоряжения.
– А как надо? – спросил у него тревожно и даже как-то испуганно мужчина с большим чемоданом, хватаясь за боковой карман.
– А надо, чтобы документ был на гербовой цветной бумаге и с печатью земельного комитета, а не сельсоветовской, слепой и щербатой, как у всех нас.
Так ответил осведомлённый собеседник, а мужчина поставил чемодан и опустил руки – они у него дрожали, как листва на ветру.
– Так. Выходит, опять надули? Теперь уже с землицей? Лох земельный, ой-ёёёёёё… какой же я лох… – Тут он на секунду замер, потом, встрепенувшись, спросил со слабой надеждой: Или это пока только предположение?
Ответ был суров и категоричен:
– Абсолютно фактура.
– Деньги отданы, так теперь чего уж.
– Ой, застрелюсь… Ну как тут жить? Народ, а? Что скажете? – стонал мужчина, очевидно проколовшийся на покупке земельного пая.
Ему никто не ответил. Возможно, многие молча сочувствовали «лоху земельному», среди своих таких уже немало было. Я прошла дальше. Невдалеке стояла небольшая группка людей – человек пять, они о чём-то громко и возбуждённо разговаривали. Я медленно прохаживалась по платформе – идти всё равно некуда, гостиница, очень похоже, наглухо закрыта. Ни одного светлого окна. А здесь угарно весело. Просто Агора греческая, а не платформа местечкового вокзала. Остановилась снова рядом с той, особенно энергично спорившей группой.
– А када налоги всякие там лохи вовсе не платют, дела в стране сильно ухудшаются, – налегая на «г» фрикаттивнеое, горячо говорил мужчина в широком коротком пальто на двух пуговицах, по моде шестидесятых годов, из светлой, сильно затёртой по краям, брезентовой ткани.
– Ухудшаются, а то как, что ж им ещё остаётся делать, – авторитетно согласился другой, в синих спортивных штанах и большой, с портретом Зюханова, футболке навыпуск. – Вот перезагрузят общественную говорильню тяжеловесной думой, и всё вниз покатится с ускорением в одно большое «жо».
Внимание устойчиво переместилось на его персону.
– Ты что, за коммунак пропаганду ведешь, дурья твоя башка? – выступая вперёд, с вызовом спросил его коренастый мордыш – плотный румянец во всю щёку недвусмысленно говорил о его статусе.
– Ровно наоборот, – сказал тот с вызовом.
– А портрет тогда чево напялил?
– А чтоб и самый тупой понял, что по кругу ходим.
– От Зюханова к Сюханову что ли? Ой, шёл на него и попал на него. Ну ты и прикольщик.
– Ты посмотри повнимательней, глаза твои раскосые, и прочти, если читать не разучился, что под ним написано.
Он повернулся к мордышу другим боком.
– Обалдеть… – растерянно сказал мордыш и тут же громко расхохотался.
Портрет Зюханова неким чудесным образом превратился в лицо, напоминающее Чувайса и Хайдара одновременно.
– Понял теперь? – многозначительно спросил носитель сложного портрета.
Этот Левиофан о трёх головах был помещён в рамку, по которой шла разноколиберная, но довольно чёткая многократная надпись:
«ИХ РАЗЫСКИВАЕТ ПОЛИЦИЯ»
– Ну ты и прикололся, – засмеялся другой, такой же коренастый мужчина, с пустым уже лотком, и смеялся он весьма удовлетворённо (видно, у них тут целая артель лотошников промышляет). Разговор пошёл активнее.
– А что, я не прав? – сказал носитель наглядной агитации.
– Не в бровь, а прямо в адамово яблоко.
– Я ж не какой-то там интеллигент рафинированный, быстрорастворимый.
– Угадал, ой, угадал… Одна артель, это точно, – дружно согласились с ним остальные.
– Коммуняки сдали страну либералам «по дого вор ной цене».
– А те уже толкнули всё народное достояние бандюкам, и теперь стригут с них проценты.
Ему снова дружно поддакнули.
– Верно, и не просто сдали, а ещё и народ подставили, – сказал круглолицый мордыш.
– Это про чё? – спросил кто-то.
– О гапоновщине девяносто первого, – сказал его сосед.
– И я про то же. И – всерьёз.
– С каких пор?
– С энтих, я правда, уже неделю не в штоф-интересе.
– Что так? Подшили маленько? – прозвучал сочувственный вопрос.
Он с достоинством ответил:
– Я в политику ухожу.
– Надолго?
– А пока жена к тёще свалила.
– Крутой.
– Ага. Как яйцо. Один чирик оставила, стерлядь вяленая, мать её тудыть… А чё на него купишь?
– Буханку черного и спичек коробок.
Опять посмеялись, потом с новым интересом стали разглядывать футболку со странной наглядной агитацией.
– А ведь всё так. Сначала либералы мозги народу пудрили – прогоним коммуняк, сразу жить начнём, как на Западе. Теперь, когда всё ещё хуже для народа стало, снова мозги пудрят: страна, мол, такая грёбаная, вот вступим в Европу, сразу станем жить как люди.
– Ага. Именно. Лишь бы во что-либо вступить. Мы это, помницца, лет двадцать назад уже слышали. А потом, когда этот Евросоюз костью поперёк горла у всех встанет, станут лопотать, что сам наш человек, как есть, от природы существо тлетворное, что и вообще в дело не годится, вот истребим его, со всеми его правами, под корень, в овраге закопаем, и жизнь повсеместно станет просто зашибенная…
– Евросоюз через могилу народов братскую за полезными ископаемыми в Сибирь нашу лапища загребущие вон как тянет.
Дружно поддержали:
– Верно, как ни перестраивай, а всё одно и то же получается. Народ у нас, как всегда, не в интересе.
– И опять по той же схеме начнём жить? – риторически спросил агитатор, оглядев довольным взглядом дружный кружок продвинутых граждан.
– А что, не всё ещё распродано – земля, реки, горы, поля вот.
– В самый раз аукцион по новой закрутить. Новые ваучеры опять же напечатают на кровные денежки налогоплательщика.
– Какие те ваучеры! Теперь бандитская власть уже от своего имени всё народное достояние продаёт. Фиг вам дадут ещё раз ваучеры. У народа больше нет ничего, кроме права надеть петлю на шею.
– Точно, ничего. Своё теперь уже не твоё. Попробуй, получи по наследствию где-нибудь подальше от центра собственность, особливо ежли там ещё и земля имеется.
– Фиг получишь, точно. У нас в деревне всех дачников повыгнали, не мытьём так катаньем согнали людей с участков, а теперь ихние земли сельсоветы да поссоветы захапали в свою личную собственность, продают уже от себя самих каким-то там посредникам.
– Хороший, скажу я вам, бизнес. Земля всегда в цене будет. Грех не присвоить. Да, нет у народа больше правов ни хрена.
– Кроме права поскорей умереть и не мешать жить дальше власть и деньги загребущим…
– Не, не так. Не мешать имеющим деньги иметь власть.
– Именно. Всё, сволочи, продали. И Родину продали, и наш колхозный пай продали.
Разговор приобрёл второе дыхание.
– Э, нетушки. Много чего ещё можно продать, вот откуда у нас миллионеры берутся? Что ни день, то новый миллионер. Вот откуда они свои миллионы подворовывают, эти воры в законе?
– Теперь уже миллиарды. Инфляция, девальвация, реставрация… мать их всех опять же тудыть… Мозги полощут, как детям. Демократии никакой вааще не стало.
– Какая тебе, япона мама, демократия ещё нужна? – накинулись на него все дружно. – Итак уже не знаешь, куда её девать. Хошь не иди на работу, хошь иди – всё одно ни хрена не платют. Полная свобода выбора.
– Правильно, мужики, вопрос ставите, – сказал всезнающий агитатор. – Демократия ведёт народ к прямому вырождению.
– Постойте. Это как? – спросил мужчина с рыбьим хвостом в авоське.
– Это так. Демократия приводит к власти среднего человека. Он, этот средний, сиречь, серый, придя к власти, что начинает делает?
– Демократничать.
– Правильно понимаете ситуцию. И так демократничает, что к концу его избирательного срока ни одной светлой головы поблизости не оказывается. Вокруг одна совсем уже серая серость. Кого, справшивается, она может выбрать? Ещё более серого.
– Понятное дело. Кто ж любит, что умней его вокруг люди были?
– Верно опять же, – удовлетворённо похвалил агитатор. – И если этот процесс идёт слишком быстро, то очень скоро такая демократия перерождается в диктатуру тёмных сил. Другого выхода нет.
– А в других странах есть?
– Там же не за одну пятилетку демократию насаждали.
– А какая связь?
– Простая, дурья твоя башка, бараньи уши. Потому что общество не успевает за такие короткие сроки выработать защитные механизмы от диктатуры. Диктатура рождается естественным путём, без всякого кесарева сечения, непосредственно из легальной демократии.
– Все они одном миром мазаны, что демократы, что диктаторы. Ещё когда сказано было.
– А выход какой?
– А выхода нет, как в автобусе.
– Когда это?
– А когда народ без царя в голове.
– Так ты нас за монархию агитируешь? – враз встрепенулась совсем приунывшая толпа.
– Да не за монархию, дурьи вы головы…
– А за что? Ты ж сам сказал – без царя в голове.
– Без царя – это аббревиатура такая. Значит, без цели разумной. Допетрили?
– Ну, это понятно, – подмигнул рыбий хвост. – ЦР, ЦУ, ЦРУ, точка РУ. Знаем такие аббревиатуры, хоть и в сельской местности обретаемся.
– Вот именно.
Накал страстей слегка поуменьшился. Стали неторопливо переговариваться между собой. Агитатор молча смотрел на собравшихся. Возможно, он ждал, когда народу станет побольше.
Однако понемногу дискуссия снова стала выходить из берегов.
– А правительству вообще пора кончать эти дела, а то ведь доведут народную плоть до крайности, – угрожающе сказал тот самый активист – с большим пакетом в руке, из которого на километр торчал пахучий рыбий хвост.
– А крайность… у народной плоти… это где? – ехидно спросили у него.
– А это когда воровать начнут уже посередь бела дня.
– Да уж… Это крайность…
– Точно беспредел!
– Беспредел, ага.
– И получается это оттого, что учат нас жить не старцы премудрые, а молодая, зелёная педократия.
– Педрокария… это что? Она ж раньше была вроде голубая.
– Да не педро, а педо. Власть, значицца, сопляков упакованных с папашками именитыми. Хайдарята, немчурята там разные, ещё и говорить толком не научившись, уже зажигают и светятся на всех экранах и публичных трибунах.
Народ одобрительно загудел.
– Во-во! Мало им собчачеч крашеных, так теперь ещё немчуру ясельного возраста в политике разводят. Хотя, согласен, и педрилам живётсяс сейчас гой еси как привольно на Руси.
– Молодая политпоросль разноцветной ориентации, всех их в бога душу мать.
– Нда, ну и дела пошли в Датском королевстве… Пердократы…
– Педократы, говорю тебе.
– Они самые. Значит так… Преемственность курса, говоришь, обеспечивают?
– А это есть великое зло, – нравоучительно изрёк тот, что с рыбьим хвостом.
– А почему?
– По качану. Не ясно что ли? Ведёт прямиком такая преемственность к застою. Потому что политический процесс должен быть живым и со здоровыми почками.
– С почками? А печёнка не требуется?
– Не требуется, особенно, ежли твоя.
– Это почему же? Чем же моя не хороша?
– Так она ж у тя циррозная.
– Пить что ли нельзя? Ну вы совсем… И тут за трезвый взгляд на вещи… Мама мия… Значит, почки нужны здоровые… Отбитые не подойдут… Беда…
– Почки, в данном случае, – это не орган, а задатки новой творческой системы, – ответил агитатор противнику трезвого образа жизни и затем, отвернувшись от него, сказал человеку с портретом на майке: Будущее непредсказуемо как погода. Верно я говорю?
Носитель сложносочинённой наглядной агитации, всё это время участливо слушавший перепалку по поводу «педократии», снова решительно выдвинулся в центр, произнёс краткую речь и, как бы подводя итог беседы, довольно громко, но не как на митинге, а просто чуть громче, чем полагалось для того, чтобы быть просто услышанным близстоящими, сказал:
– Слушай сюда. Вас окружают космополиты и стяжатели. Вы поняли?
Группа дружно шумнула и стала с любопытством глазеть по сторонам.
– Чево ж тут не понять?
– Это точно, обложили, гады пердократы…
– Педократы.
– Не всё едино? Кто такие, если по-простому?
– Объясняю для особо одарённых: космополиты и стяжатели – это раковые клетки своего народа. Если их вовремя не удалить из организма, они его сожрут.
– Точно. И сами подохнут.
Гыгыкнули и вдруг всё сразу стихло, люди тяжело замолчали.
– Тогда слушай сюда. Понадобится триста лет, чтобы отвоевать право быть и жить в своей собственной родной стране, – пафосно продолжил полностью завладевший вниманием агитатор, грозя крепко сжатым кулаком на запад. – И пусть не думают, что мы сдадимся без боя. Ну?! Ваше слово, народ.
– Не-а, ни за что, – дружно взревела группа в момент встрепенувшихся митингантов. – В бой хоть сейчас. Наливай.
Агитатор удовлетворённо кивал головой.
– Мужики, я понял. Антил дес, как говорят наши братья по разуму, что означает – за жизнь будем бороться до самой смерти.
Тут народный энтузиазм сразу как-то поутих.
– Чево так много-то – триста лет? – почесал в затылке тот, что с рыбьим хвостом. – До самой смерти, ого-го… тут и жить осточертеет, не то что бороться.
Снова дружно заговорили.
– С такой предвыборной агитацией много голосов не соберёшь, слышь, мужик. Людям счас жить нады по-людски, а не через триста годов, – сказал специалист по неполучению законного наследства.
Его дружно поддержали:
– Триста лет… Чаво захотел! Тады уже и астероид может упасть, а как на моё поле угодит? На кой тады мне эта ваша хренократия?
– А я ваще демократию не уважаю, – высунулся из толпы мужичок в спортивном костюме.
– С чего бы это?
– А всякий раз какие-то поломки. Задолбали эти ремонты.
– Я понял, про что он, – сказал рыбий хвост. – Это ж у тебя домкраты ломаются, дурья башка, – постучал он по лбу мужичка в спортивном костюме. – Засовывайся обратно.
И он ткнул мужичка довольно сильно в тощую, «измученную нарзаном» грудь.
– А не один хрен? – не сдавался тот, подавая реплики теперь уже из заднего ряда. – Всё одно демократия это не-божески.
Центр дискуссиии мгновенно тпереместился на периферию.
– Это как?
– А просто, – сказал весьма гордо мужичок и приосанился. – Там, где ноне живут демократы, ресурсов нет ни фига. А всё почему? Потому что народ в древности был умный, божественный, и селился только там, где были углеводороды. А тех, кто не хотел жить по-людски, их за грехи ссылали на окраину, подале от людей. На поселения, по-нашенски. Чтоб оне там демократничали от пуза и людям труда жить не мешали. Бог завсегда за справедливость и трудовой народ. Только не у всех мозги есть, чтобы понять это в полном объеме. Ёлы-палы…
Народ, не успевший ещё остыть от дискуссии о творческом процессе строительства будущего, заводился с полоборота. Кольцо вокруг агитатора стало зловеще сжиматься.
– Так это… антил дес… на американском диалекте, говоришь?
– А чевой-та… эт самое… американюгу злобного ты братом по разуму называешь? Ты что, за этих… дерьмократов что ли?
– Вот именно. Шибко грамотные все стали, разумны все, япона ваша мама… На кой нам энтот американюга вшивый сдался?
Однако тут в спор вмешался оппонент по земельному кодексу, у которого двоюродный брат три года назад уехал в Америку. Он, очень удачно и своевременно замолвив словечко в защиту «американюги злобного», тут же развернул общественное мнение в более дружелюбное русло.
– А чевой-та он вшивый? Ему хоть как можно умным быть.
– Это отчего же?
– Счас скажу. У них в Америке, брательник в письме давеча писал, Коломбия Пикчерс представляет, и кажен почти что день.
Ему тут же резонно возразили:
– А теперь и у нас Коломбия эта Пикчерс тоже кажен день представляет, хоть дома, хоть в видеосалоне, за церковью, оттянуться можно по полной. Пять боевиков за раз посмотришь и сразу человеком себя чувствуешь.
– Под пивко особо хорошо идёт, – сказал «шибко грамотный», в коротком пальто на двух пуговицах.
Но не все, однако, были согласны с этим мнением – насчёт «американюги злобного». Убийственный аргумент в духе махрового антиамериканизма едва не разрушил едва сложившееся хрупкое равновесие.
– Он Бен Ладена, американюга энтот, понимашь, в пещерах взрыват, а я что ли братом должон родным ему за это быть? – весьма негодующе вопрошал любителя кинопродукции США другой спорщик.
Тот озлился и весьма задиристо ответил, что американское кино – что там ни говори, настоящее мировое искусство, потому как хорошо промывает мозги и, что особенно важно, учит Родину любить. На вопрос: как это – ответил сразу. Если, говорит, в одной ихней серии убили не менее десяти человек за сеанс, то жизнь в нашем городе Тьму-Таракане, по сравнению в жизнью, представленной Коломбийской продукцией, совсем райская, чтобы не сказать – просто сказочная, потому как здесь пока рекорд – всего три трупа за день, и уже второй месяц показательный уровень криминальных достижений держится строго этой отметки, ни трупом выше. Народ удовлетворился и согласно шумнул – безопасность превыше всего. Агитатор поднял руку, требуя внимания.
– Американец нам брат по разуму, да, я не оговорился, – сказал агитатор с некоторой досадой на пустую трату времени. – Но только совсем по другой причине, чисто лингвистической. Слово это, «американец», при правильном произношении говорит само за себя, его специално враги исказили, придумав байку про некоего Америгу Веспуччи. А слово-то наше, славянское – «а-мы-реканцы», что, естественно, значит: «А мы речём, то есть, говорим Слово, то есть – проповедуем, несём Слово Божие в тёмные заблудшие массы, вот что это значит». Иными словами, говорили они просто, без всякой ложной скромности: «А мы – словяне».
– Так что ж, выходит, Америка – это… наш законный штат?
– Выходит, что так.
– Вот блин печёный… А чё ж мы тут до сих пор протухаем? Поехали что ли.
Такой оборот дел, однако, показался некоторым спорщикам странным и недостаточно понятным. Некоторые открыто смеялись.
– Они чё, шизы совсем, бегать и кричать – «а-мы-реканцы!», пока весь свет не услышит и на карту эту их землю американскую не нанесёт? – осторожно, однако не без ехидства, спросил у агитатора стоявший рядом с ним мужичок. Тот с досадой ответил:
– Да они не бегали и не кричали, чувичкин ты сын, сам понимаешь. Они таким образом представлялись туземцу при встрече: дескать, мы не захватчики, а, сам видишь, простые мирные проповедники.
– Как это?
– А так. Подходят они к туземцам знакомиться, а те, пока ещё непуганные европейской цивилизацией персонажи, вежливо так говорят, показывая друг на друга: «Вот этот – Ястребиный Коготь, а вон стоит Тот, У Которого Орлиный Глаз. А вы кто такие будете, господа хорошие?»
– Вот именно, кто.
– Ху из мистер Пути?
– Ага, именно. Признавайтесь. Хто из вас здесь будет ху.
– Ху дзинь-дзинь. Тау-тау.
Лицо агитатора выразило угрюмое недовольство.
– Опять с курса сбились. Мужики, не западайте, мы про Америку, ку-ку. Китай пока отдыхает. Не было там никакого тебе ни Пути, ни мистера, ни Твистера, ни даже дяди Тау. Вообще никакого дяди не было.
– А кто ж у них главный был тады?
– Там Караченцов был, вот кто.
Толпа и на этот раз проявила бдительность и выразила законное недоразумение.
– Какой ещё Кара… ченцов?
– Не, чеченцев нам сюды не нады. Тут и без их с вершком цыган хватает.
– Вот именно, всё что ни попадя хватает, только оставь без присмотра.
Агитатор терпеливо объяснил:
– Из «Ленкома» Караченцов, какой же ещё.
– Ну и лабуда. Мы в «Ленком» не ходим, мы в палатке «Ромашка», здесь, на площади, праздники отмечаем. Скверик рядом, полный сервис – и выпить и перепихнуться в темноте…
Посмеялись, приободрившись, поговорили о разном, потом вдруг снова к «американюге злобному» интерес забрезжил.
– Давай, слышь, про энтих… брательников по разуму подробные разъяснения. Как это они, голодные волки прерий, вдруг русаками оказались?
Агитатор вновь стихийно попал в центр внимания и больше из него уже не выпадал до полного выяснения вопроса.
– Ну вот. Слушай сюда. Представились индейцы по всем правилам и от наших ждут разъяснений. Тогда наши и говорят весьма вежливо и простым народным языком: «Вы, значит, индейцы, это мы в школе проходили – Ястребиный Коготь, Орлиный Глаз и всё такое. А мы тоже вам не чужие, вот он, к примеру, точно ваш родной брат, Беркут – Золотой Орёл, прибыл в ваши знойные дебри прямиком с Алтайской глубинки. Да и мы – орлы первоклассые. У нас вааще что ни мужик, то чистый орёл. У нас орлов даже графьями императрицы назначают. Только крылья слегка подрезаны у них бывают…» Ну ладно, посмеялись, порадовались за племя пернатых. И опять индейцы спрашивают, а как мы все, в целом, называемся. Наши на это, значит, и отвечают, как я сказал, без ложной скромности: а мы реканцы, все как есть поголовно, что, сами понимаете, значит, вельми речистые, то есть мирные проповедники. А вовсе не группа захвата типа «омон». Это хоть понятно?
– А чё не понять, понятно пока что. А дальше?
– А дальше всё, приехали. Ну, и стали их туземцы, по своему обычаю, полным текстом называть, с тех пор так и называют – «А-мы-реканцы», а всем иным впоследствии говорили, что ещё до Колумба приезжали к ним проповедники – братья из далёкой снежной России, то есть это про наших соотечественников, и называли они себя просто и незатейливо, без всякого хвастовства: «А-мы-реканцы», а главный у них был с Алтая, наш родной брат Беркут – Золотой Орёл.
Восхищённому удивлению не было предела. Народное резюме вынесли однозначно:
– Так вот с чего Америка пошла!
– …йоо-моё…
– Твоё, твоё. Правильно рубишь.
– А поселения их стали называть, сам понимаешь, Америка.
– Верная постановка вопроса.
– Вот откуда есть пошла Земля Русская, поняли теперь, ущемлённые?
Толпа снова ахнула.
– Неа, не поняли, – сказал озадаченный таким глобальным поворотом дел главный спорщик. – Это когда ж русский «омон» успел туда?
Его дружно поддержали.
– Ты про это не говорил совсем. Так что давай, мужик, начинай сначала, жили были два мочала, йоо-моё…
Агитатор снова разозлился и готов был даже рассвирепеть.
– А чё, блин, не понять? «Американец», значит «славянин», говорю вам, чего ж тут не понятного. – Глянув на часы, агитатор рассердился ещё больше. – Потому всё так получается, что славяне – это люди слова, значит, они и есть проповедники. Словянин – правильно так говорить, через «о», это они уже потом русских людей «акать» научили, а на севере и сейчас «окают», так что американец это и есть русский, славянин – человек слова, он же провоповедник веры христовой. Дошло теперь, одинокая извилина?
Спорщик недоверчиво покачал головой.
– Круто.
– Ну да, круче не бывает, но только это чистая истина.
– А что дальше, сладились?
– А вот что дальше… Дальше, ядрёна мама, стали обустраиваться, ну и жили себе в своей Америке, не тужили в полной гармонии с природой родного края. Потом, когда прогресс настиг их даже в прериях, настроили со временем высоток с лифтами и стали жить совсем уже лучше всех.
Но тут агитатора ждал новый подвох.
– Так американцы… они ж, вроде, своих предков в Ирландии имели? – сказал весьма ехидно человек с рыбьим хвостом и торжествующе посмотрел на товарищей – факт с Ирландией вряд ли удастся предать забвению даже в сердце мордовской глубинки. Однако агитатор и здесь не растерялся.
– Это уже потом со всего света каждый, кому делать дома не хрена или задолжал кто в той же Ирландии или где ещё, стали по-тихому с чужими паспортами сваливать в Америку, или вообще без паспортов, в трюме пиратского проходящего мимо судна. Получился такой вот плавильный котёл, в некотором роде.
– А космополиты тогда там откуда взялись? – озадаченно, но не без ехидства снова спросил главный спорщик.
Агитатор ответил с большим сердцем:
– Оттуда, откуда и везде берутся. От бабок бешеных. Знашь таких?
– Знаю, ну есть оне у некоторых.
– Только не у нас. Агитатор кивнул.
– Вот от них всё и пошло… Как стали люди приличные бабки заколачивать, так туда вся мировая шушера да шишиги разные и потянулись и всяко подпортили райскую обитель. Тут же банков понастроили разные Ротшитльды, пошёл чёрный передел законной собственности, а также наших с вами предков, потом земельной собственности, рейдерские захваты концернов и офисов, Север на Юг с вилами наперевес и тэ дэ и тэ пэ, и вот уже полный атас – результат весьма неутешительный: трудовая русская Америка беспросветно томится и днесь под гнётом стяжателей и космополитов.
– И днесь?
– И посейчас.
– А что так легко сдались-то? Русские вроде не сдаются, – опять ехидно спросил мужчина с рыбьим хвостом. – Взяли бы да и повыгнали тех, кто понаехали по-наглому.
– Кто их мог повыгнать?
– Те, которые понаоставалися.
– Да, точно. А что, блин, сразу сдаваться? Это легко. Агитатор слегка занервничал.
– Кто сказал – легко? Просто изначально неравное положение у человека русского, честного и смелого, с голой грудью на врага, против наглого космополита-пройдохи, человечишки трусливого, однако лживого и весьма коварного, а потому вельми живучего, да ещё со спины заходящего.
– Точно, сточно. Такие есть, без мыла куды хошь влезут. А что ж они фортиции не строили на случай нашествия врага?
Агитатор ожесточённо плюнул себе под ноги и сказал:
– Какой толк их строить? Вон Константинополь Византийский какие укрепления вокруг себя не понастроил, даже по морю цепь чугунную протянули на сорок миль, чтоб ни один корабль без их ведома в гавань не зашёл, а турки всё одно их враз одолели. А ведь осаду они в своём Константинополе могли держать годами, у них под городом ещё один город был – специально для хранения воды, подземный такой дворец-резервуар, на тот случай, что враг акведук разрушит. Но мировая православная империя позорно проиграла туркам. Так Константинополь – столица мирового православия, стал Истамбулом – главным городом духовного интернационала. И всё почему?
По всем признакам, народ заинтересовался и снова внимательно слушал:
– Да, интересно, как это они, эти чурки, так ловко справились с православной империей?
– А просто, – ответил агитатор. – Империя пала по причине внутреннего врага. Предатели своими подлыми руками открыли ворота неприступной крепости.
– Тяжёлый случай…
Помолчали, вовздыхали – огорчённо и дружно.
– И что, больше теперь не «окают» эти… амыреканцы? – нарушив тишину, осторожно спросил рыбий хвост.
– Неа, теперь они картавят, вместо «ррр» говорят «гггг». А кто ещё на ту пору «окал», тот назад, в Россию сбежал. Старые русские роды – Рязановы, Караченцовы ну и некоторые другие иже с ними… Все сюда и вернулись.
– Так и на Волге «окают» посейчас, это что ж, и они американцы? – сказал его оппонент, широко и весело улыбаясь.
– Верно, и на Оке тоже. Но только это предки наши с тобой, а также – всех трудовых американцев. Въехал теперь? Так что теперешние честные американцы не меньше, а то и столько, как и мы, томятся под всемирным гнётом космополитов и стяжателей, которые повсеместно вытесняют белую расу и подчиняют себе продажные правительства много имущих народов, – по-прежнему бодро, но раздражаясь всё больше такой непонятливостью ущемлённых масс, завершил исторический экскурс агитатор.
Народ заволновался, пришёл в движение, однако снова послышались, тут и там, сдержанные, но весьма ехидные смешки. Назревал новый поворот в этом, и без того щекотливом вопросе.
– Интересно у тебя получается – что ни нация, то всё русаки, – тоже весьма задиристо сказал коренастый мордыш с румянцем во всю щеку.
Агитатор высморкался в разовую салфетку, аккуратно сложил её, сунул в карман и сказал категорично:
– Извини, парень, такова истина. И менять её, даже в угоду общественному недовольству целого райцентра типа ваш, никак не получится. Так уж сложилось. А кому это не нравится, пусть себе поищут другую планету. Их много на сей день, космополиты пока не захватили.
Толпа тут же слегка поутихла, с опаской поглядывая на столь категорично мыслящего оппонента.
– Хреново как-то это всё…
– Мы бы поискали, да картошка нигде, кроме как на земле, не растёт. А мы без картохи никак. Вот и приходится издеся жить и мучиться.
Агитатор пожал плечами и, внимательно оглядев окружающих, вероятно, весьма подавленный безвыходностью положения местного населения, сказал уже чуть мягче:
– Так получилось, не обижайся. Ничего личного, как говорится.
– А эти… космополиты и стяжатели… они что, все как есть цветные? – с нехорошей усмешечкой снова спросил непонятливый.
– Кто сказал? – вспыхнул, тут же раздражившись, агитатор. В толпе произошло лёгкое замешательство.
– Ну, раз не белые, то цветные. Не бесцветные же они совсем! – таков был ответ.
– Бесцветных людей не бывает.
– Логично, – с усмешкой сказал агитатор и решительно оправил на груди футболку со странным портретом.
– Ну, не чёрные же, сам подумай.
Агитатор, ещё раз оглянувшись по сторонам, словно в попытке обнаружить где-то рядом наглядный материал – злополучных «бесцветных» персонажей, сказал серьёзно.
– Они какого хочешь цвета могуть быть, только это не люди вовсе. Понял теперь, осколок ущемлённой массы?
– А кто? – в ужасе ахнула толпа, снова тесно сгрудившись вокруг просвещённого агитатора.
– Оборотни в упаковке, что ли? – кричали одни.
– В спецжилетах, дурак, – тут же вносили коррективу другие. – Комиксы такие есть.
Агитатор, ещё раз оглянувшись по сторонам, тихо сказал свистящим шёпотом:
– Оборотни это что. Это… Клоны!
Толпа вскрикнула весьма устрашающе – ЙООО!!!
– Вот кто они такие. Въехали? Клоны!
– Клоны? – обомлела, враз отхлынув, сильно смущённая толпа.
– Ну да, клоны.
– А как понять?
– Это которых по телеку показывали?
Агитатор посмотрел на безнадёжно непонятливых с большой тоской в глазах и сказал усталым голосом:
– У людей настоящих, даже сильно ущемлённых, как вы, таких вот хотя бы, как этот… – Он указал на стоявшего напротив него мужчину с рыбьим хвостом, тот зарделся и откашлялся, будто готовился сказать в порядке опровержения речь, но не успел – агитатор, возвысив голос, произнёс: У них, то есть, у вас, ещё не отмер истинкт сочувствия и стремления к правде. А эти же, клоны косопузые да лупоглазые, стремятся только к одному – к наживе, и никого не пощадят на своём пути, хоть и лепечут повсеместно про справедливость и права человека, любовь к народу и российским просторам, и не скупятся на всяческие пожелания добра ближнему в большом глобальном раю.
Речь агитатора произвела впечатление весьма неоднозначное.
– Не представляю, как жить дальше будем… – уныло отозвался главный его оппонент, и хмурая толпа печально утихла.
– Ты не одинок, Коломбия Пикчерс тоже не представляет, до чего всё хреново стало, – сказал уверенно трагичным голосом агитатор и снова недовольно посмотрел на часы.
Оторопевшая толпа вновь стала подавать признаки пробуждающегося сознания.
– Это точно, хрен знает до чего всё хреново стало…
– Точно, точно, как сказал наш премьер по телеку, дожили, мать их тудыть, в стране скоро и вовсе ни хрена не станет.
– Так и сказал?
– Ага, так и сказал – скоро ни хрена не станет, корову покрыть будет некому.
– Иди ты. Так и сказал – не станет?!
– Так и сказал.
– Про корову?
– Ну не про быка же.
– А что, всё как в Америке.
– А что как в Америке?
– Там по закону только осла нельзя покрыть.
– А корову можно?
– Про корову у них нет закона о непокрытии.
– Значит можно, раз нет.
– А у нас есть?
– Ну, раз сам премьер…
– И ему что – не вставили после этого?
– Теперь вставят, потому что это не его забота.
– Коров покрывать?
– Гы.
– Очень смешно.
– Вставят, не сомневайся.
– Приказ уже пишут.
– Ну, мужик, оторвался по полной…
– Довели, мать их тудыть…
– Да уж…
– До чего только люди в отчаянии не доходят!
– Какой ценой вэвэпэ удвояют!
– Во бесстыдники…
– Мерзавцы! Охальники поганые!
– Корову значицца… Так и сказал?
– Вот так вот на людях и признался, грешен, мол. – Уважаю за откровенность.
Симпатии к отчаянно правдивому премьеру и сочувствие к его будущим страданиям за правду матку росли на глазах.
Тут разговор снова пошёл кривой колеёй, и спор о том, кто круче – американцы или наши, кто от кого произошёл, и почему Земля Русская пошла есть из рук Америки, которая сама некогда ела сухарики из жита русского и, чай, за счастье почитала, – разгорелся на новой почве пуще прежнего, грозя уже вот-вот перейти в массовую потасовку, потому-что кому-то пришло в, очевидно, нетрезвую голову припомнить массовую попойку на Троицу, когда разбирательство, по слухам, и, правда, едва не коснулось козы…
Однако, к счастью, дело до конца так и не дошло, потому что хозяйка козы, решительно заявив, что не станет попустительствовать увеличению поголовья козлов в сельской местности, да ещё таким постыдным способом, вызвала милицию, и та, на удивление, приехала, хоть праздник был в разгаре, и, что самое удивительное, приехала весьма скоро.
Правда, нашлись охальники, которые говорили, что этому поразительному факту торжества правопорядка в отдельно взятой сельской местности есть простое объяснение: и менты были не прочь разобраться с козой по существу вопроса самолично, потому и прикатили в два счёта на своём уазике.
В пылу спора, семена которого так неосмотрительно забросил в хорошо унавоженную почву сложносочинённый «атизюхановец», очевидно, считавший себя человеком, радикально преодолевшим всяческие предрассудки, попытался развернуть разбушевавшийся народ лицом к городу и начал сбрасывать из своего бездонного агитарсенала на головы весьма смущённых слушателей, число которых уже существенно превысило критическое «больше трёх», чисто нацистские лозунги и закончил свою речь решительно и – без каких-либо намёков на апрельские тезисы:
– Господа свободные селяне, короче, бывшие колгоспники, – пафосно сказал он, но был тут же, без всякой вежливости, перебит:
– Ты ж говорил, что мы ущемлённые? – снова ехидно спросил его мужчина с рыбьим хвостом.
Однако эта едкая реплика ничуть не смутила агитатора, который, очевидно, был весьма и во многих местах, потёртый калач. Он, брезгливо принюхавшись к рыбьему хвосту, на всякий случай, подобрал полу своего пальто по моде шестидесятых и уверенно продолжил:
– Свободные от зарплаты, потому и ущемлённые по основному своему праву на свободный труд, компроне? Но вы, однако же, не рубите в простых и понятных всему просвещённому миру вещах – по причине беспробудного глубинного пьянства.
Народу, однако, это нисколько не понравилось.
– А ты что, язвенник? – снова возник явно обиженный рыбий хвост.
– Нет, я не против, когда народ допингуется. Но не до такого же скотского состояния! Тут и до козы недалеко допрыгаться, я понимаю.
– Про козу уже и мы всё поняли, давай про платформу вноси ясность!
– Какую ещё платформу? Платформа у вас одна. – Он притопнул. – На чём стоим и стоять будем.
– Да про политическую.
– А, эта…
– Япона бога душу мать… кака ж тебе ишо?
Агитатор откинул голову назад, прищурился на тускло светивший фонарь и, снова пафосно, сказал:
– Да, пока есть ещё люди, косо смотрящие на нас под углом новомодных космополитических предрассудков. Но мы непременно должны доказать им, на что на самом деле способны.
– Должны… ой, должны… – в резонанс ответила опять уже готовая на всё хоть сейчас толпа.
– И будем доказывать это каждый день, вы поняли, ущемлённые? – спросил он, возвысив голос и ни к кому конкретно не обращаясь. – Ваша Родина относится к вам пренебрежительно.
– Эт точно… ой, точно… пренебрегает.
Агитатору такой поворот в сознании масс очень понравился.
– Вижу, вняли. Ваш достойный ответ, массы?!
Народ переглядывался и подталкивал друг друга локтями.
Лицо агитатора сделалось багровым.
– Что? Не слышу. Говорите, пока я здесь.
– Вроде да. Чего ж тут не понять, – ответили ему, наконец, сразу несколько ущемлённых голосов, – очень-на нами пренебрегуют в последние несколько лет и годов.
– В полном объёме поняли грозящий нам цветной синдром? – грозно спросил он у того, кто стоял ближе всех, при этом крепко схватив его на рукав.
– Понял, не дурак, антил дес, – сговорчиво ответил тот и, торопливо пробормотав: Не ндра, када ущемляют по-наглому, – высвободил руку и незаметно перебрался во второй ряд.
Агитатор снова подвёл итог.
– Так что вот, аборигены и туземцы, должно честно признать, проблема застарелая, как прошлогодняя болячка: ещё ваши предки были жестоко порабощены. Их историческая беда в том, что они, как и вы, были не дураки выпить, слыли добродушными, были приветливы и безмерно беспечны. Они радостно ходили в грязном, терпеливо жили в хлеву под соломенной крышей, были в меру ленивы, поклонялись фетишу и через пень-колоду трудились на совхозных полях. Но они постепенно вымирают. И это непреложный исторический факт. Сейчас их место занимают другие, но тоже дикари, во множественном количестве привезённые из голодных стран Востока. Они тоже грязны, однако трудолюбивы по обстоятельствам, мрачны и неприветливы, недоверчивы ко всем, хотя и постоянно улыбаются. – Агитатор окинул взором слушателей и продолжил: Они весьма усердно готовятся ко вступлению в сию райскую обитель, сиречь нашу Родину, где есть в изобилии плодородная земля, чистая вода и пока ещё свежий воздух, и тоже – в большом изобилии. Вы всё поняли, ущемлённые? Или…? – закончил он слегка ненормативно.
– Йооо моё… – в ответ с энтузиазмом дружно взвыла оскорблённая подозрением толпа, однако по-прежнему весьма уныло глядя на агитатора.
Агитатор продолжил:
– Они, эти новые дикари, уже готовы к полноценному захвату ваших кровных земель, а вас, таких доверчивых дураков, и в ад не пустят, потому что ваши тухлые мозги уже давно проспиртованы настолько, что и тухнуть там нечему. Не говоря уже о возгорании в их тухлых недрах искры мысли. А тем временем, пока вы тут заливаете горе «чернилами», миром правит денно и нощно, и без перерыва на обед, очень-на пребольшой бизнес.
– Ага, транснациональные корпорации, – вставил реплику просвещённый рыбий хвост.
– Да, корпорации, которым наплевать на вашу беспечную Родину, им нужна только прибыль, а не ваши стародавние традиции. Про них вы скоро совсем забудете и, как-нибудь однаджы, нежарким таким вечером, безмятежно усопнув в крапиве под забором после очередного подпития, вдруг обнаружите, раз и навсегда, себя в новом качестве – космическим бомжем, которого изгнали из рая и не пустили даже в ад. – Он помолчал немного, потом деловито спросил: Я прав?
– А то, – в ужасе ответила зачарованная столь очевидной перспективой толпа – послушно и доверительно.
Агитатор продолжил:
– Немного свежей истории. Когда Горбач объявил курс на Запад и пошёл народу мозги парить, к нам, под его жизнерадостный трёп, завезли сто тысяч иностранных предпринимателей…
– Ни фига… сто тысяч… – ахнула толпа.
– …а когда курс, согласно моде, сменил ориентацию, к нам с Востока составами стали гнать китайцев и талибов, самую дешёвую в мире рабсилу. И что мы в результате имеем?
– Да, что.
– Предприниматель завезён, рабсила укомплектована, а вы, старые русские, древние мордовские, ветхие татарские и прочие исторические нацкадры, можете досрочно отправляться на свалку мировой истории. Вы даже хосписа не достойны, как, например, ущемлённые просвещённого запада.
– Хоспис? – выкрикнул один мужичок из заднего ряда. – Это я вам счас объясню. В нас в посёлке было две больницы, большая и маленькая, ну, чуть поменьше. И тут приехали из Америки бышие наши граждане и говорят, что в их Америке повсеместно больницы закрывают, а вместо них открывают хосписы. Ну, и наши дурики, чтобы от моды не остать, взяли и закрыли одну больницу, ту, что побольше, и навесили на неё новую вывеску —«хоспис».
– А на хрен вам этот хоспис? – спросили из толпы. – Пиво там хоть дают?
– Не то что пива, так и жратвы не дают вовсе, говорят, всё одно подыхать. Только музыка целый день играет по радио да новости идут.
– А на кой им новости, када оне умирают уже?
– А чтоб знать, чем тут дело закончится.
– Ясно, япона мама…
– У нас тоже хоспис открывали, – сказал другой мужичок. – Так там, в этом хосписе, один только врач был да две санитарки. Из еды давали пшёнку на воде.
– И больше ничего?
– Ничего. Говорят, всё одно помирать. Не санаторий. На тот свет и без прибавки в весе возьмут, худым помирать не зазорно.
– Так все и померли в голодных муках?
– Ну, кто как. Кто помоложе, так тех сразу порезали, они и не мучились.
– Как порезали? – полюбопыствовала мрачная толпа.
– На органы, кто говорит, а кто не согласен, говорит, что бабам на косметику.
– А что потом?
– Суп с котом. А что потом может быть? Как все померли, так по мешкам останки распихали да в землю и закопали всех разом, на пустыре за больницей. И больше в тот хоспис никто не пошёл.
Народ одобрительно загудел.
– Конкретно правильно.
– А только как это – не пошёл?
– Проявил потому как народ волю.
– Я чево её не проявлять, када взяли да и подожгли ево, этот самый хоспис. На кой он простому народу?
– Простой народ привык помирать дома. В собственных стенах, при родных и близких, с жизнью прощаться. И чтоб со всеми своими органами на тот свет прямиком и прибыть, а не в разобранном состоянии, как из мясной лавки.
– И верно всё говоришь, а то как выпить захочется? А печёнки у тя уже и нет.
– Да она у тя всё одно циррозная.
– Какая ни есть, а всё печёнка. Не, хосписы нам не нужны вовсе.
– Вот и они так же думают. Под забором, в крапиве и скоротаете последние часы своей никчёменой жизни, и совершенно незатратно, – сказал он очень сердито.
– Да уж… – понуро, то ли согласился, то ли усомнился задопингованный сверх всякой меры народ.
– Вам ещё не один раз лапшу на уши повесят моральные плебеи от пропаганды на тему о том, что у вас в крови живут неистребимые гены самоубийства, по телеку вам многократно покажут, как это делается, а по интернету укажут даже адреса, где это можно сделать с комфортом, если вас не устраивает плацкарт под забором в укрытии крапивы. Новому миру вы, ущемлённые граждане России, больше не нужны. Ваши реки, горы, леса и недра пригодятся другим, более проворным, но лишённым этих благ народам.
Несанкционированный митинг снова заволновался.
– Это почему же? Мы что, хужее нигеров даже? – обиделся рыбий хвост.
– Он, этот новый глобальный мир, выше всяких наций. Ему в качестве рабсилы нужны покорные бараны с востока. Вы всё поняли, ущемленные, но всё ещё гордые люди равнины? – снова грозно возвысил голос агитатор и взмахнул густо татуированной рукой.
– В полном объёме…
– Интил дес… – рявкнули из толпы два-три голоса.
– То-то же. Молодцы.
– А мы понятливые от рождения!
Агитатор достал из внутреннего кармана лист формата А4, развернул его и сказал строго:
– Тогда ставьте подписи.
– Чево?
– Подписи, говорю, ставьте, и быстро.
– Чево-чево?
– А это обязательно? – словно очнувшись от гипноза, разумно усомнилась подавленная обрушившейся на неё информацией толпа. – Может, не нады так резко?
– Надо, Федя, надо, мне ещё одну станцию сегодня охватить надо, – с тоской бросив взгляд на часы, жёстко пресёк вновь назревавшую оппозицию агитатор, – и чтоб все писали правильный адрес, – сказал он, хищно глянув в мою сторону.
Сделав глаза пошире, я стала задумчиво смотреть сквозь него.
Из негустой уже толпы незаметно выбирались на волю боязливые.
– А космополиты – это… евреи? – робко спросил один из подписантов.
– Не факт, – ответил, остро глянув на него, агитатор. – Вот греки да римляне ругали евреев почём зря, что посреди тогдашнего космополитического мира они всё ещё остаются националистами. Так что евреи бывают всякие. Еврей означает европеец, то есть крайний. Потому что Европа с краю от России. Украина как бы наша. Догоняешь? Еврейцы это – сокращённо европейцы.
– Понял, не дурак, – сказал сомневавшийся мужчина, однако – не без ехидства. – А теперь всё наоборот. Это нонешние нацисты повсеместно ругают евреев космополитами.
– Космополитом может стать каждый, кто забыл, что есть Родина. А не только еврей, понял, рыбья твоя голова? – сердито сказал агитатор.
– Родина скоро будет есть помойку, всё к тому идёть, – сказал сомневающийся, после чего вёртко и скорёхонько ускользнул от встречи своего носа с кулаком агитатора.
– Вот и строй с такими демократию, – сказал тот, сжимая теперь уже оба кулака.
Толпа быстро поредела. Агитатор, мрачно пересчитав записи в почти чистом листе, сложил его вчетверо, засунул в карман и двинулся дальше. Я снова прошлась по перрону. Похоже, так всю ночь придётся коротать. Пока не скучно, однако. Но когда-нибудь они все разойдутся, и тогда… бррр…
В густых тяжёлых сумерках, неумолимо наползавших на перрон, медово-прозрачных, навевающих разнообразные воспоминания и тревожные настроения, было неуютно.
Сквозь фантастически призрачные, недвижно повисшие пряные запахи ярко расцветших клумб и острый дух сырой привокзальной земли я будто различала некие таинственные знаки судьбы. Меня не покидало волнующее ощущение близящихся магических перемен и, возможно, каких-то неординарных событий, но тогда, в ие часы, когда ещё не поздно было взять обратный билет, я не могла даже предположительно помечтать, что именно со мной произойдёт в ближайшем будущем. Это ощущение чего-то неожиданного, весьма странного и возможно даже дикого, в моём скором будущем появилось не сейчас, а немного раньше, ещё в поезде. Когда оставалось всего две остановки до нашей станции, вдруг остро защемило в дурном предчувствии неизбежного моё вещее сердце…
Это как из дома выходишть, думаешь, всё в порядке. А предчувствие говорит – нет, не всё. Ну, проверяешь в пятый раз – утюг выключен, балкон закрыт, ключ во внутреннем кармане, проездной вот тоже на месте. А предчувствие всё не отпускает. Подумаешь в сердцах – да глупости всё это, ничего не забыла, пора в путь. А потом, вечером, в метро уже, по дороге домой, вдруг отчётливо вспоминаешь: сегодня горячую воду обещали дать, а кран в ванной, наверное, открыт на полную катушку…
К вечеру я ждала своей станции с таким же ощущением – чтобы не пугать соседей тревожным видом, вышла из купе. Стояла в коридоре у окна и пусто смотрела на убегающую вдаль натуру запада. Яркая синева дня быстро уступала место мягким сумеркам. Лучи заходящего солнца уже не слепили глаза, только багровая громада всё ещё неловко теснилась у самого горизонта. А предчувствие не только не отпускало, но и становилось всё отчётливее – что-то ждёт впереди… Привокзальная площадь маленького райцентра густо облеплена частными лавочками и автобусными прицепами – танарами. Это всё были коммерческие магазинчики. Как грибы после дождя, нет, как мошкара на тёплой сырости, расплодились они здесь, особенно в три последних года их много стало… Народ с перрона неспешно расходился. Следующий поезд – местная электричка, почти через час. Суетливо сновали пока ещё множественные «таксисты» – мужички, у которых имелся свой автомобиль. Обернувшись ближним рейсом, спешно подбирали оставшихся. Однако желающих воспользоваться сомнительными услугами местного частного сервиса было теперь совсем не густо – доехать до ближайшей деревни на местном такси стоило дороже раза в два, чем вся дорога от Москвы на поезде. Но и – куда деваться? Теперь, последние лет семь, уже никто никого не подвозил на попутках, хотя машин стало раза в три больше.
Я приценилась у одного, другого, нет, столько «лишних» денег у меня не наличествует. Спросила, что так дорого. Мне ответили:
– Я хозяин, моя и цена. Не ндра, так и не ехай. – Совесть-то надо иметь. Вы и со своих так берёте? – спросила я у другого.
– Свои на такси не ездят. У своих и своя тачка имеется.
– Но это же обдираловка! – продолжала взывать к давно усопшей совести я.
– Ободрать городского – дело святое, ответил, засмеявшись, хозяин старого «вольво» цвета молодой крапивы. – Особливо ежели москвич.
– Точно. Можно и похвастать среди своих, – поддрежал его товарищ, но всё же – с ноткой осуждения.
– А чем вам так москвичи не нравятся? – спросила я с досадой.
Он засопел и сказал, с достоинством, амбициозно и сердито:
– Меня в Москве обидели.
– Ах, вот оно что. Логично. Так вы теперь тоже решили обижать – всех подряд.
– Не всех, а только москвичей, – сказал он со значением.
Я отошла от него подальше и пристроилась к маленькой группке людей – пассажиров, оставшихся от моего поезда, и всё ещё стоявших на второй платформе. Они, похоже, кого-то ждали. Эти люди словно никого не замечали вокруг – они были сосредоточены и молчаливы. Народу на платформе становилось всё меньше, сумрак густел, стало совсем темно. Я, уже вконец затосковавши, – снова слегка приободрилась. Может, за ними машина придёт? А вдруг да в нашу сторону? Наступала ночь. Становилось прохладно. Я застегнула молнию на куртке и засунула руки в карманы. Однако теплее не стало – холодало быстро. Раньше, когда я сюда только приехала, в девяносто первом, остановить машину было легко, без проблем могли и просто так «подобрать» человека, голосующего или просто стоящего на обочине, если, конечно, по пути. Это было как бы неписанным правилом. Однако нравы быстро менялись. И не в лучшую сторону. Народ с аразтом играл в ужасную, однако становившуюся весьма популярной игру «съешь ближнего, пока он тебя самого не слопал», и власти этому не препятствовали. Гостиница напротив станции – в полном простое, один этаж, говорят, уже работает в частном режиме – сутки – почти по европейским ценам, а комфорт всё тот же – нулевой. Когда-то, лет пятнадцать назад, я там ночевала – два рубля с полтиной койко-место в номере на четверых. Потом ещё раз довелось ночь коротать, как раз в разгар перестроечного бардачка с ценами, когда зарплаты всё ещё были советскими, а цены уже стали «немецкими». В номерах по-прежему стояло четыре или три кровати, но селили теперь строго по одному, зато стоимость этого удовольствия была полной – десять рублей за ночь. Всё то же, но только без соседей. В этот год опять ничуть не изменившийся номер, говорят, стоил четыреста пятьтдесят рублей. Это я знала от соседей по купе – двух женщин в монашеском платье, их самих здесь, на платформе не было видно, значит, уже определились. В тёмных окнах гостиницы, совсем негостеприимно и даже как-то устрашающе, отсвечивали станционные фонари. На привокзальной площади, погружённой в невесёлый полумрак, теперь уже все вместе, кучковались злые, не нашедшие удорвлетворения «интереса» таксисты – поездов дальнего следования в эту ночь больше не ожидалось. Первый придёт только в пять утра. В общем, было о чём задуматься. Рядом с молчаливой группой угрюмых людей, кого-то, так почему-то я решила, упорно дожидавшихся, в нерешительности топтались ещё двое – невысокий плотный мордыш, таких среди местных большинство, в серой плоской кепке и «дутой» короткой куртке с косой молнией, очевидно, местный, и некто приезжий, похоже, такой же, как и я, растерянный пассажир, в длинном тёмно-сером плаще и странной вязаной шапочке, из-под которой виднелся пучок стянутых резинкой вьющихся волос. Мы все пребывали в непродуктивных мрачных размышлениях – куда податься? Автобусы в ближайшие деревни пойдут, если пойдут вообще, только утром, и никак не раньше. Странная, однако, личность, этот тип…
Я, от нечего делать, разглядывала его – пассажира в плаще. Мне уже стало казаться, что и в поезде он чем-то обратил на себя внимание. Просто я о нём быстро забыла – это как сон, снится ярко, а проснёшься, и ничего не можешь вспомнить… Кто же это такой? Почему его лицо мне кажется давно знакомым? Ах да, вспомнила! Ну как же! Он тоже подолгу стоял у окна и пристально смотрел на закатное небо – но не как обычно граждане смотрят на небо, отрешённо-просветлённо или просто безразлично вперяют глаза от нечего делать, или идут и идут себе, в закат глаза уставя, а так, как будто он там, в закатной полосе, что-то конкретное и удивительное разглядывал. Мне даже почему-то показалось, что он думает о смерти. Во всяком случае, рядом с ним каким-то образом ощущалось неуютное присутствие самой костлявой… Теперь я поняла, почему было такое чувство. Он, этот мужчина, всем своим телом, словно призрак, вообще не занимал никакого пространства! Нет, я отчётливо видела: он, конечно же, не был призрачным человеком-невидимкой, но доводы рассудка не очень на этот раз помогали. Его внешний вид всё же не был лишён приятности. Но если рассмартивать этого человека как бы по отдельности, по частям, то почему-то создавалось несколько странное, даже как будто пугающее впечатление. И вот почему.
Его угловатое тело, всё какое-то иссохшее и тёмное, словно он долго жарился на солнышке – шея с большим выпирающим кадыком, а также лицо с обтянутыми острыми скулами, большие руки с длинными тонкими пальцами – всё было отчётливо видно мне и слегка напоминало… мумию, что ли… И это вовсе не зрительная галлюцинация. Нет, конечно, я могу поклясться, что он такой же плотский, живой, как и все здесь стоящие люди. Или – даже несколько более, чем они. Или… менее? Никак не могу определиться. Но он, этот человек, был, безусловно, странной, возможно, парадоксальной личностью. Он живо и заинтересованно поворачивал голову и весьма сосредоточенно смотрел на того, кто в этот момент говорил что-то, по его мнению, интересное, но его глаза при этом не загорались огнём внимания, не лучились свежей мыслью в ответ. А смущённый взгляд исподлобья был столь отрешённым, что казался и вовсе не связанным с его собственным телом даже незримыми нитями. И уже только в силу этой, столь малой привязки духа к бренному телу он мог бы, наверное, считаться бессмертным. Возможно, он был заядлым курильщиком, а может, ещё и классно закладывал за воротник, во всяком случае, его внешний вид этому предположению не противоречил.
Однако одно было парадоксально, хотя и совершенно очевидно при взгляде на его, такую зримую, но будто совсем бесплотную на вид фигуру. Он категорически переживёт всех стоявих перед ним людей. Тогда, в поезде, он что-то, помнится, спросил у меня… Ну да, точно, это я что-то сказала. Он, кажется пробормотал очень тихо, без всякого выражения, будто слуачайно: «красота какая!», и я поняла, что самодостаточно-нагло промолчать на эту его фразу просто недопустимо, хотя он и сказал это будто бы сам себе. Однако, и между делом вставить: «я тоже обожаю закаты!», было бы ещё более неуместно. И тогда я, рискуя исказить его восторженное представление о мире природы, сказала тоже как бы между делом: «Мне вообще-то нравится северная природа, только, жаль, там не бывает настоящих закатов» – «Почему?» – живо повернувшись ко мне, но совершенно бесстрастно, тут же спросил он. – «Для этого нужны богатые полутона, а они бывают только в средней полосе» – «И за это вы ещё больше любите природу средней полосы», – сказал, улыбнувшись своей бесстрастной улыбкой. Он будто хотел сказать совсем другое, ну, скажем, нечто вроде: «Распусти пряжу и отойди от станка, Пенелопа! Улисс не вернётся. Вчера, я точно видел, он сдал билет и взял плацкарт на совсем другой поезд. А это, уверяю, надолго». Я сказала в ответ чуть насмешливо: «Да неужели? Вы это точно знаете?» Он пожал худыми плечами, но так, будто ответил: «Я всегда всё точно знаю, с ним ещё была такая симпатичная рыжая кошечка…» Потом он спорил с каким-то мужчиной в тамбуре, я их голоса хорошо слышала, на тему о том, что: «человек сейчас совершенно несвободен, он – жертва обстоятельств и криминала, и вся его жизнь – конфликт пафоса и компромисса…» Я недолго слушавла их спор, он мне казался несколько надуманным, заумным, ушла в своё купе, забыла об этом человеке тотчас же и больше о нём не вспоминала до сего момента… Мордыш убеждал пассажира а плаще «поехать на такси», но тот разумно сомневался. Постепенно между ними завязался пространный разговор.
– А куда денешься? – говорил мордыш, заглядывая в лицо своей невольной жертве и всё ещё надеясь её как-нибудь залучить. – Шесть соток стандарт. На туда и на обратно.
– Дорого говорю.
– Бензин нонче дорогой стал.
– Ну не настолько же! – возразил всезнающий пассажир. – Совесть надо иметь.
– Чего захотел! – отчаянно замотал головой мордыш. – Какая совесть? По совести нонче не прожить и одному. А как семья? Вон жена у меня троих родила и заболела. Ведра с водой поднять не может. На мне все и сидят. А ты… совесть…
– Ну живут же как-то люди, – не сдавался пассажир в плаще, бесстрастно поглядывая по сторонам. – Вон сколько кирпичных домин понастроили.
– Живут, – согласно кивнул мордыш, с вызовом скложив руки на груди и слегка приосанять. – Только живёт кто?
– Знаем, что за люди, – смягчился пассажир в плаще.
– Не люди, а начальники.
– А начальник не человек? – поднял бровь пассажир в палще. Мордыш ответил сокровенно:
– Начальник – не человек.
– Правда? А кто же тогда?
– Стригучий лишай. Дай волю всего лишит простой народ вроде меня. И вся ихняя множественная родня такая… стригучая ли-шайка…. Сам сел на место, и всех своих посадил куда послаще да потеплее. Вон лес кругом захапали – одна-едина всё семейка. Сам начальник лесничества, сынок-Серый Волк лесопилку имеет, сватья-братья тоже на должностях денежных. Вот и строят дома кругом. Да ещё батюшка с семейством усадьбу отгрохал. Видно по дороге будет.
– А что, церковная работа и посейчас такая прибыльная? – заинтересованно спросил пассажир в плаще.
– Ещё бы не прибыльная! Народ мрёт пачками, отпел, похоронил, и пошли поминки – девять дней, сорок, годовщина. А к праздникам поминания по записочкам? Каждная записочка теперь сто рублёв стоит, – загибал пальцы таксист.
– Это не деньги, – серьёзно сказал пассажир, огорчённо поглядывая на часы. – На такие копейки особняк не построишь.
– Жертвуют много, – потрясая сжатым кулаком, сказал таксист.
– Тогда конечно. Очень может быть, что и на особняк наберётся.
– Ещё как наберётся!
– А кто жертвует? – уже не без интереса спросил мужчина в плаще. – Грехи что ли отмаливают?
Таксист пожал плечами и выпятил нижнюю губу.
– Кто как. Только больше, я думаю, народ таким способом усмиряют. Чтобы с горя совсем с ума не сполз. Жизни никакой, куда ни глянь, всюду запустенье.
– Церковь – последнее пристанище.
– Именно так, правду говоришь, – обрадовался таксист.
– Разумно.
– Вон у нас один бугор сидит у власти, к нему люди жаловаться пошли на произвол власти, так он и послал их с порога.
– Далеко послал?
– Как раз и недалеко.
– А что так?
– Церковь-то рядом.
– Связь какая?
– Прямая, как эта дорога. В церковь, говорит, идите, вон вам экую махину отстроили, туда и жальтесь, а ко мне не ходите больше. Я вам не собес. И вообще, мы теперь живём в цивилизованном правовом государстве, а не в совковом трудлагере. А вы всё по старинке – к начальству в кабинеты норовите проскочить да на обидчика нажалиться, всё про справедливость талдычите.
– Логично, – усмехнулся пассажир в плаще. – Они всегда такие были.
– А на церковь как раз и жертвовали бугры, их всех вроде как обязали. Бумаги не подписывали в администрации, пока на церковь денег не дадут. Так что вот.
– Ясно. Повсеместно махинации и произвол.
– Ещё какой! Чего изволишь, то и произведут над тобой.
– Либеральную шпану сменила обойма таких же амбициозных и. о. патриотов.
– Ио? А это что?
– Это аббревиатура, сокращение такое.
– Понял, гы… – весело засмеялся мордыш. – Иди-Оты значицца, если не сокращать.
Мужчина в плаще согласно кивнул.
– Сварганили наскоро скоморошный высший свет с правом родонаследия и денежного пая, и думают, что теперь всё само собой пойдёт путём. Ан нет.
– Не пойдёт, значит? – со злым смехом спросил мордыш.
– Не пойдёт, одни рапорты. Откуда вот возьмутся успехи в экономике?
Мордыш, весело будто, развёл руками.
– Откуда? Детский вопрос. От нефти да от вранья. Фальшивых лекарств понаделали, травят народ за его же денежки, а всем выгода – прибыль идёт постоянно. У нас аптек уже больше, чем магазинов. Широкий выбор у народа – лечись или питайся. А от этих лекарств только больных больше делается. Им лечить невыгодно, вот они и калечат, чтобы больше клиентов было. Хозяева центральной аптеки – самые богатые люди у нас в районе, ещё вон главврач особнячок ничего себе так отгрохал.
Мордыш указал на большое красивое строение из белого кирпича недалеко от станции.
– У вас что, уже всех платно лечат? – спросил пассажир в плаще.
– Бесплатно только помереть помогут, но хоронить тоже за деньги, так что лучше самому себе заранее и гроб, и ямку заготовить. А все хорошие лекарства – что раньше, что теперь – всё за деньги. Кто чем сильно заболел, в больницу лучше не ходить без денег.
– Так всё серьёзно? – упорно выспрашивал мужчина в плаще.
– И ещё как! Недели не пройдёт, труп домой повезут. А что делать будешь? Разве что в тихом безумии век коротать остаётся, других альтернатив нам не положено.
– Это почему же?
– Да потому, «же», что добиваться справедвости, сидя в дурдоме, откуда тебя никогда не выпустят, может только полный идиот, хоть и в сокращении…
– Аббревиатура это.
– Ага, хоть без этой… как её… аббревиатуры. Абрыдло всё, однако.
Мордыш задумался, снял зачем-то кепку и долго молча хмурил лоб, обречённо качая большой стриженой головой.
– Да уж, – произнёс мужчина в плаще, похоже, с большим сочувствием, и снова посмотрел на часы. – Однако, сильно вас начальники заели.
– А чего, разве я не прав? – снова оживился мордыш. – В какие такие времена не подайся, всюду всё едино – главная фигура везде начальник. Хоть какой, лишь бы от него чево-то там зависело… – Он задумался и снова начал хмурить лоб, будто силился что-то неприятное вспомнить, потом вдруг сказал зло и с большим чувством: – Вот и будет, комариная…ть, выкабениваться, над человеком власть показывать. На тебя смотрит, а сам карман глазом обнюхиват. Наберёт мошну, потом в Москву свалит или в какой другой город, будет себе в упадке совести по ресторациям разгуливать, на закусь щёки селёдки заказывать да губы лосося… А то и лапу распаренную затребует. – сказал мордыш, глотая слюну.
– Лапу?
– Ага, медвежачью. Любят они это дело под водочку кушать. Особенно если водка финская, – нахмурившись до красноты глаз, сказал опечаленный мордыш.
Мужчина в плаще тоже нахмурился, потом сказал печально и вполне согласно:
– Это верно, все они всегда такие и были.
– Вон Никита Бледных из Москвы наехал с пацанами, так говорит, что в России сейчас два миллиона чиновником на полном довольствии у государства. И по сто тысяч зряплата, курорт бесплатно для всей семьи, всё другое тоже. За народ, видно, переживают сильно.
И он, взмахнув рукой, нарочито громко запел:
Мажу маслом бутерброд,
Одна мысль, а как народ?
Икра не прёццся в горло,
Коньяк не льёццся в рот…
– Да уж… И, правда, беда… – согласно кивнул головой пассажир в плаще, подозрительно сощурив левый глаз.
Они замолчали и сосредоточенно смотрели перед собой.
– Это разве справедливо? – спросил после паузы мордыш.
– Нет, разумеется.
– А почему же тогда это так? А?
– Плохо то, – вздохнув, сказал пассажир, устало глядя на словоохотливого мордыша, – что вот эти ваши провинциальные отвратительные нравы расползлись уже по всему лицу страны и даже весьма успешно прижились в столицах. Теперь и в большом городе то же самое. Чистый феодализм. Чиновников в стране два миллиона, но полтора из них – это ваши местные князьки.
– Как это?
– А так.
– Не конкретно.
– Думайте.
– Кумекаю.
– Полмиллиона человек обеспечивают работу федерального аппарата, а в три раза больше – работу на местах. Местечковая власть это называется. Они всю беду и творят на периферии. А мы всё на Москву бочку катите.
– Законы-то там принимают, чего ж не катить?
– Законы там принимают, а на местах исполняют – как кому в голову взбредёт, так и исполнят. По понятиям всё ещё живёте, вот что.
– А всё потому, что капитализма настоящего у нас нет, – находчиво отбрил мордыш.
– Это тоже Бледных вам сказал?
– А и сказал, так и что, если правильно? Вон в Америке какие деньги пензам платят да какие зарплаты на производстве? А в Германии? А в других местах? Был бы у нас капитализм без чиновников, и у нас бы тоже все хорошо жили.
– Ой ли? – покачал головой пассажир в плаще. – На западе льготы и программы помощи малоимущим появились только тогда, когда повсеместно, во всём капиталистическом мире начали побеждать на выборах социалисты и коммунисты. И тогда, чтобы отпугнуть призрак коммунизма, Европа, равно как и Америка, скоренько стали заботиться о слабых и малоимущих. И даже СССР поспособствовали разрушить поскорее, чтобы собственный народ не соблазнялся лозунгами социальной справедливости.
– Вон чево. А ты что, лектор?
– В некотором роде, – сказал мужчина в плаще. Мордыш долго прикуривал, потом, пуская кольца дыма, стал смотреть в сторону семафора – скоро должна прибыть электричка. Потом сказал тихо:
– Всё одно для народа никогда правды не будет, хоть бледных, хоть румяных на власть определи. Так, видно, жизнь устроена. Так что пусть уж всё идёт как идёт своим чередом. Всё лучше, чем никак. Только коммунистов взад не надо.
Пассажир в плаще беззлобно засмеялся.
Засмеялись и другие.
– И вам коммунисты не по душе? А разве в них дело? Хотя они и сами теперь не пойдут. Им в оппозиции удобнее – и ответственности никакой, и кусок стабильный.
– А в ком же ещё, если не в коммунистах? – с вызовом сказал мордыш.
– Вон ещё во времена перестройки тоже говорили либералы, старшие товарищи Никиты Бледных, вот прогоним коммуняк, и сразу начнём жить, как там на западе. И в магазинах всё появится.
– И появилось. А что, у нас всё есть.
– Да, есть всё, кроме денег у большинства людей.
– Так я не понял, они что, тоже лапшу развешивают по регионам? – с угрозой в голосе сказал мордыш.
– Именно так. Это две банды, которые дерутся друг с другом за власть и богатство страны. Только банда чиновников всё-таки хоть какой-то порядок обеспечивает, и все эти Бледных, Седых, Румяных да хрен знает каких ещё цветов радуги, а также всех их оттенков только пустой трёп разводят, чтобы народу понравиться. А как во власть попадут, тут же про всё и забудут.
– Зарплаты обещали повысить, пенсии. Так, по-вашему, обманут?
– Зарплаты, может, и повысят, а вот про цены они вам ничего не сказали, конечно? А это ведь главный вопрос. Если цены будут расти каждый год…
– … быстрее, чем зарплаты.
– Да ещё не как-нибудь, а в два-три раза, то в повышении зарплат никакого смысла нет.
Мордыш раздосадованно сплюнул.
– Он ещё говорил, что армии по призыву не будет, будут только контрактники. Разве это плохо?
– Смотря кому. Армию по призыву они же и разлагают, их эмиссары. Дедовщина началась при либералах.
– И раньше в армии деды командовали.
– Это раньше уже началось при либералах, а в той армии, которую вы уже не помните, такие случаи были исключением.
– Не скажи.
– Ой ли?..
– Контрактная армия всё равно лучше. Там деньги платят, – упорно твердил мордыш.
– Смотря кому лучше. Кто будет миллиардами рублей ворочать, тому выгодно. А только Отечество наёмная армия не защитит. Так всегда было в истории.
– Так зачем же её хотят наверху?
– Это смотря кто хочет. Наёмная армия нужна той власти, которая сильно боится своего народа, потому что она, эта конкрактная армия, будет выполнять и защищать планы власти, а не интересы страны и народа.
– Значит этот… как его… Бледных… того? Врёт всё что ли?
– А парвда – врёт или сказки сказывает?
– Типа того. Если не врёт, то заливает.
– Так значицца…
Мордыш задумался и почесал в затылке. Мужчина в плаще произнёс с лёгкой усталостью в голосе:
– Значит это то, что их бледная партия затевает большую заподлянку для народа в недалёком будущем. Ровно так, как и их предшественники в приснопамятные времена гайдаровщины и чубайсиады. Вот и пекутся они о своей безопасности загодя. Молодёжь ведь многого уже не знает. Те, кому сейчас под тридцать, тогда ещё совсем пацанами были.
– Всё-то ты знаешь. А что ж их не разоблачают?
– Кто?
– Ну хотя бы телевидение.
– Телевидение…
– А что?
– Оно само нуждается в разоблачении.
– Во как!
Мордыш рассмеялся вполне удовлетворённо.
– Да, именно так. Журналистам тоже ведь глаза замылили.
– Ой ли?
– Ну, кому не замылили, тот, значит, ловко притворяется. Только никто прямо не скажет, что живём в преступной системе обстоятельств, а официальное государство выполняет лишь показушную функцию, а внутри системы, за государственным фасадом действует вполне официально криминальный огранизм.
– А что ж их не ловят, не расстреливают… этих организмов? – снова хмыкнул мордыш.
Мужчина в плаще сострадательно посмотрел на мордыша.
– Кто? Кто будет ловить их, святая простота? Вот ловят отдельных персонажей, которые, кстати, только и могут окрыть глаза народу на истину. Честных чаще ловят, чем жуликов.
Он быстро огляделся по сторонам.
– Знаю, кого ловят – оборотней в спецжилетах, ха! – развеселился мордыш. – А их тут целые банды. Что ни отделение милиции, то организованное бандформирование, безвозмездно арендующее здание милиции. А в администрации вааще одни паханы.
– Это верно. А ещё ЧОПы. Верно, верно…
– Ещё как. Особливо про ЧОПы. Супербандюки.
– Верно подмечено, – хмуро повторил мужчина в плаще. – Только почему это так тебя веселит?
– А чево не веселиться, когда тебя за дурака держат?
– Это и, правда, неприятно, – согласился мужчика в плаще. – Вот ты говоришь – почему телевидение и всё такое… А ведь вот хотя бы Караулкин – вроде человек не глупый.
– Точно, а всё к себе на передачу старьё из бывших бугров таскает. Которые и в застой свою линию гнули, и теперь – опять двадцать шесть, они же – вперёд смотрящие.
– Именно. Он что, не понимает этого? Понимает, но продолжает делать так, будто всё от распущенности народа идёт. Что воровство – это национальная черта характера русского народа. Тонкая подводка.
– А не так? – хитро посмотрел на него мордыш и ожесточённо почесал спину.
– Не так. Точнее, не совсем так.
– Народ начинает активно воровать что ни поподя, и это – не черта?
– Ни черта ты не смыслишь, парень, к этом винегрете, – будто разозлился мужчина в плаще, но лицо его по-прежнему оствавалось спокойным. – Воровать не все начали, кто-то всё-таки не ворует. Но ты прав, именно в том, что воровать начинают активно и массово, когда сама власть ворует в открытую и в особо крупных размерах.
– Как это?
– Путём дефолтов хотя бы.
– Ну… – ответил мордыш.
– Баранки гну. Понимать уже надо… Или путём немотивированного регулярного повышения цен на всё подряд. Тогда уже и слабая морально часть народа тоже рукава засучив ворует.
– И цопает всё что нипопадя. Цоп Энерго! Слыхали? Тарифы растут бешено, а сами себе зарплаты не устают повышать. Энергетики, не те, кто энергию добывает, а те, кто её продаёт и распределяет, сейчас получают больше, чем шахтёры когда-то.
– А ты? Ты… не цопаешь?
– Само собой. Но по мелочи. А их начальство, топ-менеджеры, загребают прямо как те космонавты.
– И это верно, – сказал мужчина в плаще. – И вот этим людям, ибо они и есть реальная власть, теперь дадут право расстреливать. Кого они будут расстерливать? Кто ворует? Взятки берёт? Нет, они начнут законно репрессировать своих личных врагов и конкурентов.
– Ну, скажем, пару-тройку барсуков непуганых, может, и отстрелят, – сказал мордыш, – но, в основном, так и будут делать – кто мешает, того, под пресс, под вышку значит.
– И что, это телевизионщикам непонятно? Что они за высшую меру наказания ратуют?
– Может, и понятно, но так им поступать выгодней.
– Или вот ещё предлагают: давайте, мол, такую высокую зарплату чиновникам дадим, чтобы они боялись работу потерять и не брали взятки, – подскочил к ним третий.
– А что, не так? – поднял брови мордыш.
– Не так, – серьёзно ответил мужчина в плаще. При таких служебных льготах они будут пуще прихода налоговой инспекции бояться ослушаться начальства. А ведь именно сверху идут очень часто преступные приказы. Только это не сразу очевидно. А потом, когда уже все всё поймут, через много-много лет, начинают легально говорить о перегибах или, как сейчас, о том, что: «хотели как лучше, а получилось как всегда»…
– Я понял, – сказал мордыш многозначительно. – Они, эти прыщи на теле общества, и не хотели, «как лучше», а просто говорили, что хотят. Их дело – нахапать поболе и свалить подале.
– Куда же? – поднял бровь мужчина в плаще.
– А туда, где у маленького члена при больших деньгах много всяких разных возможностей.
– Да, верно. – усмехнулся мужчина в плаще. – А может, они и хотели бы чего-то другого, но только по той колее, по которой уже катится государственный паровоз, приехать можно только на одну станцию назначения – туда, куда ведут рельсы. А хотеть, конечно, можно хоть на крыльях летать.
– Понял, не дурак, – сказал мордыш, надувая щёки. – Паровоз всё одно пойдёт по своей колее.
– Именно. Причём наличие этой колеи по-прежнему замалчивают.
– Ясное дело. Колея какая была, такая и осталась. Локомотив сменили, вот и всё. Я вот ещё про армию хотел спросить.
– Спрашивай, – сказал мужчина в плаще.
– Капиталы свои награбленные чтоб защитить, вот зачем им, этим бледным да нерумяным, нужны контрактники. А на народ им наплевать, одна болтовня. Верная мысль, шеф?
– Верная, – сказал пассажир в плаще и сухо прокашлялся. – Но всё же главная беда сегодня вовсе не Бледных и вся эта их хайдармия.
– А что?
– Это… как бы это попроще сказать…
– Да как знаешь, так и говори. Мы понятливые, допетрим.
– Это повсеместное духовное обнищавние, мздоимство, воровство и хамство, и вот все эти нравы, как я уже сказал, ползут прямиком из провинции, потому что здесь всегда так жили.
– Ой, верно. Особенно в последние пятнадцать лет. Вот эта беда – всем бедам беда.
– А что им не расползаться? Где деньги, туда и ползут ловкие люди. Вон мой сосед успел в Москве хапнуть место в одном управлении… жэкаху, так теперь дачу двухэтажную построил и сдаёт её за десять тысяч. А работать больше не собирается. Место теперь кормит.
– Тысяч чего?
– Зелёных. Чего ж ещё.
– Много.
– Да уж немало, – согласился мордыш и сказал не без злого задора: В Москве люди богатые живут, с них не грех взять поболе.
– В Москве разные люди живут, – сказал пассажир тоже без всякой вежливости.
– А сам-то ты кто? – спросил без вежливости мордыш.
– Я, скажем так, учёный.
– И зарплата у тебя две тысячи.
– Две тысячи, допустим и это.
– Ой ли?
– Да. Две тысячи. Именно так.
– Рублей?
– Рублей, конечно. Я же в рублевой зоне живу. Его дотошный собеседник в упор уставился нанего.
– Я про Рублёвку слышал, – подозрительно сказал мордыш, только бедных там не очень. Так что не заливай. Какова зарплата, если по-черному?
– Две тысячи рублей, я же говорю. Кепарь мордыша неудержимо полез на макушку.
– Две тысячи рублей?
– Именно.
– А в магазины те же самые ходишь?
– Что и твой знакомый с дачей в аренду. Не верится?
– Допустим. Кто знает, куда вы там, на Рублёвке, ходите, – уклончиво ответил мордыш.
– А вот ваш знакомый с дачей, он местный? – тоже допытывался, совершенно не обидевшись, пассажир.
– Мой сосед бывший, здесь жил, а что?
– А то, что он как раз скоробогатый и есть, тот, у кого в кармане такие вот бешеные деньги.
– Бешеные? Откуда?! – возмутился мордыш. – Он труженик, как и я.
– Как и ты, вот именно. Чтобы дачу под Москвой построить такую, чтоб за десять тысяч зелёных сдавать, это надо уметь изловчиться. Вот они и есть эти новые богатые, да ещё чиновники у кормушки. А кроме них, три четверти Москвы бедствуют, концы с концами едва сводят. Тяжёлый это город для жизни.
– Не знаю, – недоверчиво покачал мордыш головой. – У нас мужики на заработки ездят в Москву, так им тыщу в день платят.
– Работа какая?
– А разная. Продавец на рынке тыщу в день получает.
– Москвичей на такие работы давно не берут. А если человек интеллигентной специальности? Он что, должен профессию менять?
– Пусть не меняет, если не хочет. Мне оне, эти ваши интеллигенты, и даром не нужны. Что они, хлеб выращивают, колбасу продают или телевизоры?
– Они своё дело делают.
– Своё дело пусть их и кормит. Одни работают, другие зряплаты высиживают. Вот такое моё мнение.
– Но телевизор ведь инженер создаёт, а до него учёный разработки делает. Они во главе процесса, но денег им платят две тысячи в месяц. А те, кто их изделие продаёт, во сто сотен раз больше имеют.
– Никто не считал, – упорно возражал мордыш.
– Вот так и рассорили народ, – завёлся не а шутку вполне бесстрастный доселе пассажир в плаще. – Отлучили от родной истории, всюду произвол и насилие над фактом, отсюда и махровое невежество в самых банальных вопросах. Ваш знакомый откуда-то вдруг стал миллионщиком, я тоже знаю человека.
Тут он запнулся, как бы сомневаясь.
– Ага! – поддержал его один из слушателей.
– …который, имея информацию и выгодно перепродав акции, в одночасье разбогател. А вот сейчас я направляюсь по весьма страшному, дикому делу в одно село…
– В каком же это качестве? – напрягся мордыш.
– Я расследую это дело. Мордыш надул щёки и спросил:
– Как адвокат, что ли?
– Да, именно так. Как адвокат. Меня наняли родственники обвиняемой.
– Ты ж учёный, – подозрительно посмотрев в лицо мужчине в плаще, сказал мордыш.
– А это вторая специальность, – спокойно ответил мужчина в плаще.
– На две тысячи жить в Москве, понимаю, не получается.
– Так и есть, но дело не в этом…
– А что с ней, этой обвиняемой, стряслось, если не тайна, конечно? – продолжал расспросы мордыш.
– История дикая, но для российской провинции сегодня обычная. Одна женщина, страдалица молодая, муж её жутко искалечен в Чечне, имеет пятерых детей. Измучившись трудами, в большом расстройстве чувств, она их всех и отравила.
– И мужа?
– Мужа первого определила, потом детей.
– Вон чево! – покачал головой мордыш. – А сама-то жить осталась?
– Лучше бы не осталась, – сказал пассажир в плаще не сразу, а после некоторых раздумий. – А в завершение всего этого дела дом свой подожгла рано утром, по темноте, а сама, в чём была, поехала на станцию на попутке и бросилась под поезд, да только ноги одной лишилась и, на своё несчастье, жива осталась. Теперь вот её судить будут.
– Так это прошлой весной было, слыхал про такую историю, маковым молоком опоила всё семейство. Силов жить не было, вот чево, – ожесточённо почесал в затылке мордыш и отвернулся.
– Вот если в жизни такие крайности возможны, то разве может общество развиваться в правильном направлении? Тут никакая вышка не поможет. А разоблачать эти безобразия уже некому: одни предпочитают не понимать, а другие, кто понимает, – желают благоразумно помалкивать. Высказать смелое слово истины теперь опаснее, чем прямо лоб под пулю подстивавить. Преследования тут же обрушатся на всю семью смельчака. Вот до чего доводит плюрализм по отношению к вечным истинам. Смазаны в слякоть последние понятия благородства и чести, они это понимают? – возвысив голос и подняв палец к небу, вопрошал пассажир в плаще – неизвестно у кого.
Он так сильно, словно в отчаянии, взмахнул рукой, что полы его длинного плаща разлетелись в стороны. Однако он спешно навёл порядок в одежде. Мордыш с удивлением всё же успел разглядеть на нём длинную одежду женского типа.
– А ты чего это, из Шотландии что ли юбку привёз? Там, по телеку видел, все мужики как бабы ходят. Или это халат такой? А может… – Тут в глазах мордыша сверкнулва искра отчаянной догадки. – Слушай, ты, случайно, не оттуда? – спросил он, тоже указывая пальцем наверх. – Я понял. Ты с ревизией, точно?
Мужчина сразу ничего не ответил, просто поплотнее укутался в плащ и некоторое время сосредоточенно молчал.
Потом что-то пробормотал, вроде:
– Почему – «случайно»? Я принципиально не оттуда… А!.. – он снова взмахнул рукой, но уже не так яростно, и тут же поправил распустившийся плащ. Оглянувшись по сторонам, он сказал уже совсем другим тоном: Прохладно как-то стало… брр.
– А чевой-та у тя на руках? – спросил ещё более подозрительно мордыш, явно не желая упускать с таким трудом улучённую нить истины и силясь получше разглядеть странного пассажира-всезнайку.
– Стигматы, а что? – как будто с некоторым вызовом сказал мужчина в плаще и, ещё раз незаметно оглянувшись, прямо посмотрел на мордыша.
– Стиг… маты? Не понял. Татуяж такой что ли? – Тут лицо его просияло: А, знаю, ты с зоны, убёг что ли? Ну, молоток… Или из психушки смылся? Откуда у тебя эти клейма?
– В Древней Греции так клеймили преступников, это правда, – ответил, однако, не теряя лица, мужчина в плаще. – Но здесь уже давно не Греция.
– И правда, странный ты какой-то… Точно из психушки… Ладно, тогда точно, такси тебе не поможет, – сказал мордыш и, шагая вразвалочку, неторопливо отошёл в сторону, однако, без всякого смысла потоптавшись по платформе, он снова вернулся к собеседнику, и они продолжили о чём-то тихо говорить…
На привокзальной площади (она же была и главной площадью посёлка) становилось совсем пустынно. И только неярко освещённая двумя слабыми прожекторами, одинокая бело-серебристая фигура на постаменте, рудимент безвозвратно ушедшей эпохи, отчаянно прижимала левой рукой кепку к сердцу, а правой упорно указывала направление – на запад. Такие вот, морально устаревшие, серебристые дедушки Ленины зачем-то всё ещё сиротливо стоят в большинстве маленьких провинциальных городов России… За памятником, над административным зданием, вяло провисал аморфный триколор. Рядом, справа, в помещении прежнего Дома культуры, теперь была церковь. Мордыш, глядя на площадь, вдруг встрепенулся и переспросил понуро:
– Преступность, говоришь, растёт?
– Преступность растёт всюду, не только у нас. Телевизор-то смотрим, хоть и врут там всё, – сказали в толпе.
– Единственное развлечение.
– Зачем? Но проблема есть, это верно. Теперь молодым некуда вечером податься, вот и собираются по закоулкам, выпить от скуки, перепихнуться… Чем ещё займёшься, когда делать нечего? Говорят, в церковь идите. В церкви цельные сутки стоять не будешь.
Пассажир в плаще протяжно вздохнул и, почему-то посмотрев на меня, сказал:
– Православие не может быть государственной религией, этот Левиафан нежизнен.
– Вы… вы… против… Православия? – спросила я, истолковав его взгляд как приглашение к разговору, в то же время несколько удивляясь его рассуждениям.
– Зачем так категорично, – с явным оживлением на лице сказал он, – но мысль именно такая, как я и сказал.
– Православие не спасёт державу, если будет официальной религией? – уточнила я (он кивнул). – Но почему же?
– Вся логика Православия враждебна самой идее державности. А Россия должна и не может не быть державой.
– Интересно… А какую же роль вы отводите тогда Православию? – спросила я, а мордыш, очевидно, получив решительную отставку, размышлял, куда теперь направиться.
Мужчину в плаще, он уже отчётливо понимал это, улучить в качестве пассажира такси никак не получится.
А тот, зябко кутаясь в плащ, снова посмотрел на меня, внимательно и серьёзно, потом сказал, несколько понизив бархатный приятный голос:
– Духовная пропаганда, вот чем нужно заниматься. Везде и повсюду. Но прежде – духовное возрождение самой церкви, конечно. Понадобятся новые духовные лидеры. Развращённые корыстолюбием и подным соглашательством с преступной властью люди не должны проповедовать с амвона.
– Тем более, сидеть в телевизоре. – с энтузиазмом поддакнул вновь вернувшийся мордыш.
Мужчина в плаще посмотрел на него и ничего не сказал, потом снова повернулся ко мне.
– Верное примечание, – очень тихо сказал он, тряхнув стянутыми в пучок волосами.
– Это всё? – спросила я тоже очень тихо.
Он посмотрел вдаль, глубоким всевидящим взором, как обычно смотрят на сложный, но вполне конкретный предмет, и сказал:
– Нет, конечно. Ещё и полное, лучше системное, излечение от двух известных бед…
– Вы про дураков и дороги? – спросила я не без усмешки: этими навязшими в зубах тезисами, украденными у Гоголя, «дураками» на «дорогах», как раз чаще всего и пользовались эти самые дураки и большие путаники.
Однако мужчина в плаще сказал совсем другое:
– Нет, я не то имею в виду. Увы, самые страшные болезни, это не дураки на дорогах, а слепое упорство и слепое же легкомыслие.
– Как интересно.
– Да, именно. Упорствуем в ошибках прошлого, и упорствуем в легкомысленном разрушении лучшего, что ещё каким-то чудом сохраняется в общественной жизни от «проклятого» прошлого. И всё это повторяется с невероятной последовательностью на каждом новом повороте истории…
– С этим трудно не согласиться.
Тут к нам, возникнув из темноты, как фантом, ловко перепрыгивая через рельсы, пприблизилась очень полная, однако довольно молодая ещё женщина в спортивной куртке и, бегло глянув по сторонам и на секунду задержав взгляд на мне, что-то тихо сказала пассажиру в плаще, затем она снова поспешно скакнула через рельсы.
Он, сразу посветлев лицом, нетерпеливо вздохнул, кивнул мне и двинулся за ней вслед.
– Извините, и мне… мне тоже можно? – крикнула я и, не дождавшись ответа, в отсутствие выбора, поспешила за ними.
– Такси возьмёшь? – резво спросил подскочивший ко мне мордыш, стремительно теряющий последнюю возможность залучить, хотя бы в моём лице, пассажира – если не «за полтыщи», то пусть уже за четыреста, торопливо устремляясь за мной, как за своей последней надеждой.
– Спасибо, у меня денег столько нет, – решительно сказала я, перепрыгивая через рельсы – вдали пронзительно светили огни приближающегося поезда.
– А вам тоже ночлег? – спросила, не поворачивая головы, но всё же замедляя шаг, женщина.
– Хотелось бы… – сказала я просительно, вполне понимая, что ночь под открытым небом или в зале ожидания этой унылой станции однозначно грозит немалыми приключениями.
Оглядев меня, она, искоса взглянув на мужчину в плаще, сказала после небольшого раздумья:
– Пойдём, ладно.
– Далеко идти?
– Да к себе возьму, если одна и только до утра.
– Одна, конечно. В пять уйду, – торопливо сказала я, не смея верить своему счастью.
– Тогда ладно.Определив постояльца, она сказала мне «пойдём» и быстро зашагала по едва видной тропинке. Мы молча шли по кромешно тёмным улицам – фонарей нигде не было. Также молча мы вошли во дворик дома. Здесь, на окраине городка, потом шумно, со странным охающим звуком захлопнулась дверь, лязгнул засов, туго входя в проржавленное гнездо, взвизгнули дверные петли. С весёлой энергией, слившейся воедино с наслаждением от тепла и света уютного домашнего очага, я умылась и переоделась в длинную майку и шорты.
Наконец-то! Да, мы в тепле и светле, и надёжно защищены от внешнего мира. Что ещё нужно в ночную пору несчастному путнику? В небольшом деревянном доме было тихо и спокойно. Глухой стук в боковое окно был единственных тугим комком звука, который вдруг как-то озорно и почти нагло упал в сонное марево спящей окраины и разрушил на время эту глубокую мирную тишину. Однако он, этот странный стук, больше не повторился. Но неурочный звук как будто испугал хозяйку, бледность мгновенно разлилась по щекам, шея и грудь пошли крупными красными пятнами. Её внезапное волнение передалось и мне, будто нам дали понять, что в этом безмолвии дома мы не совсем одни, и этот утлый остров свободы, видно, тоже не очень надёжен. Неприятное ощущение, что кто-то может попытаться войти сюда без приглашения, всё сильнее овладевало мною. Густое неколебимое спокойствие сохраняли лишь часы-ходики кукушка и шишкинские медведи на циферблате – их еле слышное тиканье словно окружало нас стеной тайны. Хозяйка, голосом, вдруг утратившим всякое выражение, пробормотала себе под нос: «Я так и знала, опять он здесь бродит…», подошла к окну и резким движением поплотнее сдвинула занавески. В ночном мраке улицы прозвучал чей-то негромкий смешок, глухо хлопнула дверца машины. Я спросила:
– Ты… ты чего-то боишься?
– С какой стати бояться? – сказала она, пожимая плечами – её голос звучал нарочито сердито, но, похоже, это была всего лишь боль от беспомощности. Сама же она, очень может быть, только и думает о том, как бы выкроить часок для встречи. Или… ей этого мало? И она просто устала биться головой о стенку, притворяясь счастливой?
Я была для неё сейчас не просто человеком, который пришёл к ней на случайный ночлег и что-то там заплатит. Возможно, сотню рублей. Но и та, кому она легко может доверить свои сомнения, поделиться настроением, как обычно делятся душевной смутой со случайным попутчиком в поезде дальнего следования, на завтра совершенно забывая о нём…
– Прости, – сказала я в смущении. – Я просто так, не подумав, ляпнула.
Она посмотрела на меня внимательно, потом сказала, отведя глаза внутрь себя и – почти шёпотом:
– Это как бы ты идёшь по мосту, а мост вдруг под тобой прогибается, вот-вот проломится. И такой ужас от этого в сердце, что даже и смерть не такая уже страшная кажется. Но ты всё равно идёшь дальше, идёшь, идёшь… и говоришь, что это всё ерунда… И только бы дойти, и всё в жизни тогда уже совсем другое будет… Но когда дошла уже, вдруг понимаешь, что первая реакция всегда правильная. И ничего менять в этом смысле вообще не надо было бы…
Тут снова раздался стук в окно. Однако она сидела молча и даже не глянула в сторону окна.
– Ты чего-то боишься? Извини, если я назойлива… – снова спросила я, тоже внимательно глядя на неё.
– Пустое… Все боятся, – сказала она просто, будто и не замечая моего извинения.
– Чего?
– А просто. Просто все запуганы, понимаешь, такие времена, вот и всё. А тебе не страшно?
Я взглянула в её в глаза – да, в них совсем не было страха. Тогда и мой мимолётный страх тут же исчез, даже притворяться не пришлось.
– Нет, ничего, я просто спросила. Нет, я не боюсь.
– А ты что, из Москвы уехала не из страха? – спросила она задорно.
– У меня дача здесь, в деревне.
Она долго смеялась и качала головой, потом вытерла слёзы тыльной стороной ладони и сказала:
– Картошка золотая с этой дачи. Дачу можно и поближе было бы купить. Или новую построить. Тут на одной дороге больше потратишь. А может, в Мордовии кто есть у тебя?
Она спросила это, низко наклонив голову и строго глядя исподлобья.
– Ну правда, нет. Я, признаюсь честно, даже не знала, что это в Мордовии, когда адрес получила.
– Мордовия – хорошая страна, – сказала она задумчиво.
– Да, но не в Мордовии дело вовсе, говорю тебе. Из всех стран, кроме нашей, конечно, я больше всего люблю Данию. Там бы и жила, если б можно было.
– Почему Данию?
Она подняла изломанные брови и даже слегка приоткрыла рот в удивлении.
– Не знаю, почему это так, может в детстве слишком часто Андерсена читала, но меня и сейчас туда тянет. Я даже в Таллинн ездила ночным поездом из Москвы на один день, чтобы просто побродить в Старом Городе. Это похоже на Данию.
– А там у тебя кто?
– Да никто.
– А на кой? Видалась с кем?
– Я одна там бывала, просто гуляла по улицам Таллинна.
– Таллинн? А разве это в Дании? – рассмеялась она.
– Да нет же, – рассмеялась и я. – Но мне казалось, что там всё такое же, ну, очень похожее… Гуляла по Старому Городу и предствляла себе, что я в Копенгагене. И душа моя трепетала птицей, сама не знаю, почему, правда… История у них необычная. Вот был такой замечательный датский король – Христиан IV, правил, когда на Руси Романовых на царство избирали. Христиана тоже выбрал Госсовет, а его сына уже не утвердили на эту должность. Жена его бросила, но он не сломался. Свою корону заложил, чтобы экипировать войско и вести его на защиту страны от шведов. Был тяжело ранен, но поля боя не покинул, встал из последних сил и повёл войско в бой. Конец его был ужасен – умер в нищите и болезнях, ещё будучи королём, в 1628 году. А на западном Тибете в это же время было другое могучее царство Гуго, существовало оно ровно семь веков и погибло после визита к ним португальских католиков – в 1620 году. Возможно, потому, что в это время создавалась как раз посередине континента альтернативная прозападневропейская монархия… Есть какая-то таинственная связь между всеми этими событиями, мне кажется.
Она долго тихо молчала, потом сказала серьёзно:
– Картошка здесь хорошо растёт, и воздух хороший тоже.
– Здесь воздух чище, конечно, а картошку я вообще не сажаю, – сказала я привычно упрямо (мне уже не впервой объяснять, что у меня дача за пятьсот километров от Москвы вовсе не для картошки).
Она с некоторой обидой посмотрела на меня и сказала весело, словно прощая за обман:
– Да ладно, знаем мы все ваши московские секреты.
– Какие ещё секреты?
– Так ведь все знают, что Москва скоро провалится.
– Куда… провалится?
– Под землю. Она же вся на пловунах стоит.
– А!?
– От так-то.
– Откуда знаешь?
Теперь уже смеялась я. Однако хозяйка не сочла нужным обидеться, долго смотрела на меня затуманившимся взглядом, потом сказала просто:
– А я строительный техникум закончала.
– И что?
– Земля там у вас дороже золота, вот и убиваются ловкие люди за ней. Строят, строят, уже на голове друг у друга строить скоро будут. Всё выше и выше. Да ещё под землёй начали строить целый город, по телевизору видела. А это точно конец.
– Ты так считаешь? – уже без всякого смеха спросила я.
– А чего считать, тут хоть считай, хоть высчитывай – это уже и так ясно. Москва стоит вся как есть на болотах да на речках. Короче, на воде. Раньше большие стройки ставили на холмах, а если в низинах строили да на текучих грунтах, то делали насыпные грунты. Возами землю да известняк возили…
– А что такое пловун? – спросила я, удивляясь её осведомлённости.
– А это вроде как плот земляной. На нём город и стоит, как на грелке, а вода-то под ним, под этим пловуном, всё равно никуда не девалась. Так что город как раз и стоит на воде.
– Но раньше ведь строили…
– Говорю тебе, насыпи делали, – сказала она с лёгким раздражением. – Раньше в низинах строили мало и невысоко, насыпь не разрушалась от этого. А теперь строят так, что под землёй ещё на десятки метров роют. До самой воды. Какая, спрашивается, после этого устойчивость грунта?
– Это просто какой-то кошмар, – сказала я без всякого желания продолжать этот жуткий разговор.
– На вот, выпей, – сказала она, долгим, пристальным взглядом окинув меня и протягивая банку с квасом. – Могу, если хочешь, налить водки по стопарику.
– Нет, что ты, спасибо.
– И ладно. Да она у нас тут плохая. Многие травятся. Или выпьем всё-таки?
Я покачала головой, взяла квас из её рук, стала пить большими глотками коричневую густую жидкость, оглядывавая поверх тонкого стеклянного края банки комнату – стол, стены, стулья, кровать, печку, хозяйку… Она уже совсем родственно смотрела на меня. И вот теперь, словно по какому-то волшебству, в этот самый момент ощущение знакомости и близкого даже родства между нами было таким всамделишным и живым, и казалось таким надёжным, что мне сделалось всё равно, что будет ещё сказано и произойдёт между нами: мы уже, на этот вечер хотя бы, стали задушевной роднёй. Она встала, походила по комнате, потом хотела, было, присесть рядом на скамеечку, но вдруг резко обернулась к окну, замерла, будто прислушиваясь. Потом, с фальшивинкой в голосе, наивно сказала:
– Хорошо без мужиков.
Свет, падавший из сеней, на какую-то секунду испещрил её поблёклое лицо резкими тенями, сразу как бы состарил её. Гладко зачёсанные набок волосы тускло блеснули. На ней сейчас было надето домашнее тёмно-вишнёвое платье без лифа, длинное, до щиколотки, с очень большим, даже для её комплекции, вырезом, глубоко открывавшим усталую грудь и всю в складках шею. Полные ноги были босы. Большой палец сильно выступал вперёд и был немного загнут – видно, косточки её сильно донимали. Уютно цвыркал сверчок за печкой. Я стала незаметно разглядывать комнату. На столике в углу стоял компьютер – похоже, первый «пентюх» с громоздким монитором. Девочка лет двенадцати, молча и ловко, двигала фигурки игры «в войнушку». Хозяйка вышла, какое-то время её не было, она занималась чем-то в сенях, и я, чтобы хоть чем-то заняться и не сидеть истуканом, подошла к девочке. Та, совершенно не обратив на меня никакого внимания, быстро закрыла игру и поставила фильм. Я посмотрела на чернобелый портрет Хэма на стенке, потом вернулась на своё место. Девочка по-прежнему не замечала меня. Но вот в комнату вернулась хозяйка, непринуждённо согнала меня с табуретки, услужливо подставив стул в цветастом чехле, ласково коснулась моего плеча и сказала, как бы подбадривая или утешительно:
– Дома всё же лучше спать, чем на вокзале. Я кивнула.
Она ответила с улыбкой:
– Ещё бы…
Потом вдруг остановилась и злобно посмотрела на дочь, лицо её вспыхнуло яростью.
– Опять?! – крикнула она и, подбежав к столику, рванула провод из сети.
– Мам, ну нельзя так компы выключать, надо санкционированно, – втягивая голову в плечи, несмело сказала девочка, обнаружив довольно красивый, почти уже женский голос.
Однако под строгим взглядом матери она тут же вышла из-за столика и легла на кровать вниз лицом.
– И зачем эту дрянь только выпускают! – ругучим голосом сказала хозяйка.
– А что она смотрела? – спросила я.
– Да эти дебильные фильмы… «про это».
– Что именно?
– «Основной инстинкт».
– Это классика.
– Классика? Это бредятина самая дешёвая! Что про эти инстинкты фильмы снимать? Разве что для психиатров да следователей по уголовным делам.
– Некоторые любят, – сказала я.
– Любят! Ещё бы не любили! Здоровых людей уже совсем скоро не останется. А ведь из-за этого тоже люди мозги ломают. Да, ломают, – с усилием повторила она, напрасно надеясь на мою поддержку. – И ещё как! А дети-то этого не понимают. Смотреть их, эти фильмушки, – всё равно что ковыряться в помойной яме. – Так сказала она, глядя в сторону дочери, и добавила: Помойка она и есть помойка, сколько в ней ни ковыряйся.
Я дипломатично промолчала. Ну вот, подумала я, конец идилии, теперь весь вечер будем ругать современные нравы и корить молодёжь – печальные плоды общения с массами. Раньше ты была другой, милая дама, мне так почему-то кажется… Однако она быстро остыла, снова принялась за хозяйственную суету и, казалось, совсем уже забыла о дочери и запрещённом фильме. Хозяйка двигалась быстро и ловко, где-то отыскала прошлогодние журналы, бросила мне на колени – полистать от скуки, потом достала свежую скатерть, ловко кинула её на стол, сдвинула его к стенке, зажгла газовую плиту и поставила греть воду в большой кастрюле. Из духовки полотенцем вытащила посудину с борщом, ловко разлила еду по тарелкам, низко наклоняя призывно пахнущий котелок и бережно придерживая расписной деревянной ложкой лезшую через край аппетитную гущу. Она так хвалила свой борщ, что я невольно улыбнулась. Женщины почти всегда с особым энтузиазмом рассказывают даже о самых простых блюдах, приготовленных своими руками. Будто это не еда, а родные и любимые дети…
На столе стояла, обёрнутая полотенцем, кринка молока с плавающим в ней листом хрена, наверное, это помогало от скисания. Острый запах свежего борща приятно щекотал ноздри, на душе сремительно теплело и светлело, и я снова начинала верить в счастливое завершение своей сомнительной экспедиции в деревню. Там у меня экстремальная дача. Некоторое время мы говорили о каких-то пустяках, потому что я всё ещё чувствовала себя не вполне уверенно, хотя и маскировала это своё ощущение вежливой сдержанностью и любезными улыбками, но постепенно я вполне обвыкла, раскрепостилась, и мы, уже совсем непринуждённо, разговорились о главном. Расположившись поудобнее, я стала отвечать на её вопросы без всякого напряжения, сама же с откровенным любопытством погдядывала по сторонам. Разговор не прерывался, бойко тёк весенним ручейком. Мы сначала словно прощупывали друг друга, болтая о разном, без всякой цели, но вскоре я поймала себя на том, что мне очень хочется узнать о хозяйке побольше, возможно, что-то важное выяснить у неё. Я понимала уже, что это не просто случаный разговор. Однако расспрашивать её слишком настойчиво я пока не решалась. То, что было на самом деле лишь жадным любопытством к её личному прошлому, могло показаться ей чем-то более зловещим – я же не знала, что с ней было на самом деле, и что за жизнь она прожила, а жизнь эта, я понимала, была очень непростой. Я хотела, чтобы она первая начала разговор. Сама заговорила о себе всерьёз. Я просто смотрела на неё и ждала. Её лицо внезапно омрачилось, и от этого она стала казаться старше. Мы долго молчали, потом она, первой прервав уже ставшее в тягость молчание, извиняюще улыбнулась мне и как бы между прочим спросила:
– А тебе, правда, интересно?
– Правда, – сказала я, и это было истинной.
– Я голода больше всего боюсь, – сказала женщина так, будто открывала мне какую-то опасную тайну – низким голосом и подперев щёку рукой, при этом пристально глядя на лежавший на цветном блюде неровно отрезанный кусок хлеба. – Всё могу вытерпеть, только не голод. А вот как это объяснить тем, кто никогда не переживал ничего такого? Вот как?
Я смущённо пожала плечами.
– А я ведь и в Москве работала. В магазине «Колбасы», – сказала она. – И покупатели меня любили…
Она долго задумчиво молчала, теребя край скатерти. Но вот её настроение снова изменилось. Руки наконец успокоились, мирно легли на стол, лицо просветлело, губы раздвинулись в добродушную, немного грустную улыбку. Вот было бы странно встретить её там, в московском магазине! Мы бы могли кивнуть друг другу, или просто даже не взглянуть одна на другую. Я бы ничего не узнала о ней, и она ни о чём не спросила бы меня. Всё случай… Да, это случай! Она глянула на немя и вдруг заколебалась – о чём говорить дальше и говорить ли вообще, лицо её мгновенно стало непроницаемой маской…– Доводилось голодать? – спросила я после паузы. – Она кивнула. – И часто?
Любезность с её лица уже исчезла без следа, а во взгляде умных пристальных глаз опять появилось новое выражение – почти искреннего удивления. Поза её не менялась, но вся она как бы подобралась, насторожилась, как птица на ветке при виде изготовившейся к прыжку кошки. Потом снова повеселела, слабо улыбнулась лёгкой дружелюбной улыбкой, и теперь сидела так, словно забыла убрать её с лица. Она чего-то ждала. Я протянула к ней раскрытую ладонь – будто говоря жестом: «Продолжай, я тебя внимательно слушаю». Но она по-прежнему молчала. И я спросила то, что может в подобной ситуации спросить каждый, не слишком боясь показаться назойливым и люботытным:
– А где же отец ребёнка?
Она, как-то смешно выпятив губы, пожала плечами и сказала безразлично:
– Я его выгнала.
– Почему? – спросила я уже вполне законно – такой ответ не мог оставаться без дополнительного вопроса.
– Не знаю. Невмочь наверно стало жить вместе.
– Как это?
– Так.
– Открыла дверь и выгнала?
– Ага, только сказала сначала: «Ну хватит уже глупостями болтать, пошёл-ка ты отсюдова!»
– И он ушёл?
– Ушёл, куда денется… А не уйди он сам, так на руках бы вынесла.
– Как это у вас так легко получилось? – искренне удивилась я. – Чем он так тебе не угодил, что ты его выгнала? В провинции ведь трудно без мужчины вести хозяйство. Верно?
– Верно-то верно, да это особый случай, – сказала она в раздумии. – Вообще он спокойный был, вроде нормальный, мужик как мужик, а тут вдруг на него блажь как найдёт, – что тот лис делается…
– Какой лис? – расмеялась я столь неуместному, как мне показалось, сравнению.
– Из курятника.
– Почему?
– Как почему? Потому, – сказала она, широко разводя ладонями. – Когда ему что надо, таким ласковым прикинется, вокруг ходит, такой мягкий, хоть на хлеб мажь. А как власть надо мной хочет показать, такой вдруг злобный делался, что даже страсть берёт, когда вот так рыщет и рыщет кругами…
– Но почему всё-таки лис?
– Да я же говорю, он, когда злой, как тот лис в курятнике – ворвётся, передушит всю птицу, а на еду утащит только одну. Потому и страшно, что не знаешь, за что прибьёт – за дело ли, то ли просто так, от горячности, – сказала она громко, однако с нотками будто бы безразличия в голосе.
– Он бил тебя? И часто это такое с ним?
Она задумалась, потом сказала всё так же безразлично:
– Сначала вовсе не было, а потом, когда сжились уже, так и начал куролесить. А я к нему после этого даже всякий интерес, когда в постели, потеряла.
– И как же вы жили? Он ведь не мог этого не понимать.
– А я притворялась хорошо, – сказала она лукаво. – Они, мужики, совсем дураки в этом деле, и он такой – своего добьётся и давай петухом на заборе кукарекать.
– И что дальше случилось?
– А просто надоело это. Один раз глянула на себя утром в зеркало, а на голове уже седой волос блестит. Сначала думала, что это от света, вырвала – нет, точно седой. Так и решилась от него отделаться. Лучше одной маяться, чем так жить. Пока совсем старухой не стала. А ведь была любовь у нас когда-то, – добавила она задумчиво. Потом шумно выдохнула воздух и сказала: Мужик в любви как спичка, пых – и погас. А баба как печка – долго распаляется, остывает ещё дольше. Вот в чём проблема. В отсутствии фазы.
– Наверное, ты права, – сказала я. – И тогда большие сложности начались?
Она кивнула – ну, разумеется…
– Было дело.
– Нужда?
– А как-то так было, что в доме, кроме банки кислого молока и четверти чёрного хлеба, вообще ничего… Трудно это объяснить…
– Я понимаю.
– Вряд ли.
– Ну да… А как же огород? – спросила я.
Сознание, что ты не до конца понимаешь собеседника, иногда бывает тяжелее, чем самый сложный разговор. Она слегка нахмурилась, наклонилась над столом, словно собираясь встать и уйти, ей, наверное, было жаль, что разговор зашёл на эту тему. Её пальцы нетерпеливо сжимались и разжимались, пока она тщетно искала подходящие слова, а может, решала про себя, говорить ли дальше. Тут она снова бросила взгляд на дочку и строго прикрикнула:
– Волосы с лица убрала!– Ну мам, это же стиль такой, – негромко, но упрямо сказала девочка.
– Я те дам стиль! Глаза портить? – снова крикнула она на дочь и сказала, теперь уже мне: Придумали стиль какой-то, что за стиль – детям здоровье портить? Клуб самоубийц по интернету придумали, слыхала?
– Да ты что, мам? Это же игра такая…
– Игра! Я те покажу, игра! – И опять мне: Игра! А на моё понимание, те, что организовал эту игру – самое настоящее бандформирование.
– Мам, я ж тебе объясняла. Правда, игра. Каждый член этого клуба должен предложить и выписать на сайте свой вариант самоубийства.
– Это как понимать? Для чего это ребёнку думать о самоубийстве? – вконец рассвирепела мать.
– Мам.
– Чё мам?
– Это стиль такой молодёжный, эмо-кид называется. Дети должны думать о смерти и не бояться её.
– Что?! – угрожающе сверкнув глазами, вскинулась мать на дочку и за эти её слова.
– Эмоции прежде всего, – тихо сказала девочка, – эмо-киды живут эмоциями, их в мире несколько миллионов.
– И это разрешают! – сказала хозяйка мне, в озлоблении качая головой.
– Они же безобидные, эти эмо-киды, никому зла не делают. Почему их надо запрещать?
– Да, они не делают, а их обидеть может каждый, – это хозяйка говорила, с большим возмущением, уже лично мне. – Разделили детишек с младых ногтей на волков и овец, выбор небольшой: одно из двух – или ты овца, и тогда тебя съедят, или ты волок – и должен есть других.
– Мама, ты утрируешь. Эмо-кид – то просто стиль пассивного протеста против мира лжи и насилия.
– Что?! – вскипела мать. – Протестантка сопливая! Я те покажу «стиль» протеста!
Однако девочка не испугалась и упрямо повторяла:
– Ну мам, это же просто. Окружающий мир, считают эмо-киды, – самая большая иллюзия на свете, он погряз в обмане и сам тоже большой обманщик.
Мать встала и подошла к девочке, взяла её за плечи и крепко сжала их.
– Видала? – сказала она, обращаясь ко мне.
– Ох…
– Вот чему детей учат! Хорош молодёжный стиль, нечего сказать! А ведь им жизнь жить. Ходят, волосьями глаза завесили и волков вокруг себя не видят… И вот ведь денег на эту подлую пропаганду не жалеют! – Она снова села напротив меня и сказала опять мне: А чтоб детский сад открыть на селе или там школу утеплить на зиму, так этого как раз и нету, финансы на детей по остаточному принципу выделяют. А ещё хотят, чтоб рожали…
Я смотрела на неё с теплом, мне очень хотелось, чтобы она ещё что-то о себе рассказала. Вот мы сидим здесь с ней, два разных, недавно совсем незнакомых человека, и движемся навстречу друг другу, как две частицы в космическом пространстве. Произойдёт ли встреча – знает только Бог… Чего мы хотим от этого разговора? Что мы пытаемся восстановить, какую истину? И что такое вообще – эта беседа по душам? Она заговорила – тихо и будто бы опять безразлично. Потом увлеклась, начала говорить быстро, порывисто, словно была готова начать острый спор и, конечно же, намеревалась непременно победить в нём. Поначалу мне показалось, что у неё негибкий, даже какой-то зашоренный ум. Но это была всего лишь местная манера себя держать. В конце концом она заговорила с настоящим жаром, как будто объясняла нечто очень важное человеку, для которого это знание жизненно необходимым.
Я внимательно, с большим интересом слушала её слова. Захваченная новыми для меня ощущениями, я мысленно благодарила небеса за то, что в этот вечер мне послана такая собеседница. В тёмном домашнем платье, с гладко зачёсанными назад волосами, собранными на затылке в пучок, она действительно выглядела старше, чем показалась мне вначале. Я проследила её невидящий взгляд – на противоположной стенке в пёстрой рамке красовался большой портрет – фото мужчины с собакой и ребёнком. Ребёнок был… ну… лет пяти. Я присмотрелась. Лицо мужчины улыбалось, сам он был в безупречном летнем костюме из дорогой, великолепной материи – никаких складок или морщинок, сидит просто отлично. Такой на местном рынке не купишь. На руке его были часы, элегантно спущенные на запястье – легко угадать, в какую цену. Конечно, это не тот наивный простодушный провинциал, который, внезапно разбогатев, тут же для опознания нового статуса навесит себе массивную голду на шею. Или украсит свои руки грубыми перстнями в этническом стиле и прочим колониальным товаром. Однако взгляд его хитровато-умных глаз был таков, что делал его чем-то схожим с ящерицей, и не только внешне – гладко выбрит, скользок, увёртлив, но и будто в душе такой же – в жару не жарко, и в холод не погибнет. Ко всякому колебанию жизни легко приспособится… В проёме расстегнутого по-байроновски ворота рубашки была видна густо волосатая грудь, напоминающая шерсть ирландского сеттера, преданно стоявшего у его левой ноги. Моя фантазия заработала с скоростью рапида в кино. Вот он, во время очередного романтического визита, подходит у ней, торопливо целует в лоб, затем снимает свой дорогущий элегантный кост, аккуратно вешает его на плечики в шкафу или на большой гвоздь в перегородке, и остаётся почти совсем голый – в носках и плотных белых, честно облегащих достоинства, трусах из синтетики, конечно, отнюдь не белоснежных, потому что их, эти драгоценные трусы, его дорогая жена умудрилась постирать в ститральной машине вместе со своим цветным китайским фартуком… Но он продолжает ими, этими дорогущими белыми трусами из синтетики, гордиться, ибо об этом факте знают, кроме него самого, только двое – жена и любовница. И если для первой это, возможно, месть за неизбежные мужские шалости, своеобразная метка «это ё – моё!», то для другой – некая гарантия того, что она – единственная, поскольку жена, которая стирает выходные трусы мужа вместе со своим китайским фартуком, вообще не в счёт… Именнно так… Затем он также торопливо направляется к хозяйской девичьей постели, которая на время должна стать супружеским ложем для них. А ложе это радушно настелено пуховиками и одеялами… А сверху покрыто лучшим покрывалом мягкого сероватого тона, с белыми рюшиками по низу туго накрахмаленного подзора. А их так долго отглаживать, но и отказаться от этой рукотворной красоты провинциальной женщине просто немыслимо. Оформлению супружеского ложа она, и так часто бывает, отдаёт весь пламень своей неудовлетворённой души. Потому это ложе, в своём роде, и есть настоящее произведение искусства – так удачно и ладно подогнаны текстура, ткани, цвета и оттенки… А подушки лежат пирамидкой, такие призывно толстые и квадратные, да ещё покрытые спереди, с подушечного, пирамидой, фасада тонкой кружевной накидкой, будто невеста фатой, и вовсе не для банального спанья предназначеные…
Но он, этот густопсовый шерстяной ирландский сеттер, недрогнувшей рукой в один момент разрушает идиллическую красоту хозяйской кровати… Демонстрируя полное пренебрежение к стерильной белизне накрахмаленных простыней, тяжело валится на них и тут же, не тратя ни минуты на сантименты, лишь повернув зеркало на прикроватной тумбе так, чтобы в нём отражалось всё предстоящее действо на ложе, немедленно превращается в ужасное чудовище – напористое, громадное, с весьма устрашающе набухшим собственным достоинством, блокадная несыть, повсеместно покрытая густой курчавой рыжей шерстью, жадно поглощающая трепетное хозяйское тело… Возможно, в промежутках между спешными поеданиями, он, не менее жадно, курит, стряхивая пепел на пол, а может, крепко засыпает на несколько минут. И тогда его расслабленное лицо являет образец безмятежного спокойствия и чистейшего благочестия. А может, он ещё и мычит во сне, громко чмокая толстыми мокрыми губами…А она в этот час? Это пока вопрос. Но и для него – что всё это значит на самом деле? На миг и для него, этого шерстяного ирландского сеттера, возможно, остановятся часы вселенной, но можно не сомневаться: здравомыслие тут же вернётся к нему, едва он ступит за порог этого дома… Мне захотелось разглядеть его портрет получше. Воспользовавшись временным отсутствием хозяйки в комнате (она зачем-то снова отправилась в сени), я встала и подошла к портрету совсем близко, чтобы разглядеть его получше. На рамке, в самом низу было написано фломастером. Не без труда я прочла полустёртые размашистые каракули:
Лоб и глаза мне заливает едкий пот,
Любовь плюс ноша верности
Теперь мне тяжелы.
Но я иду, кривя в улыбке скорбный рот,
Воспоминания застыли и забвеньем сожжены…
Далее текст был зачёркнут и так затёрт, что я скорее догадалась, чем прочла окончание стихов.
Страх с обнажёнными клыками,
Крадётся по ржави полей,
Его с весёлой злобой отведу руками,
Такой я не хотела стать,
Но стала.
И куда как злей.
Я была в полной растерянности. Похоже, тут вовсе не тайное кормление ирландского сеттера, а совсем другая история. Мне, конечно, было уже ясно, что хозяйка – женщина с изюминкой, но такой её я не могла себе и помыслить. И чтобы она, такая отчаянно-страстная и безоглядно гордая, не сумела его обломать? Мне стало вдвойне интересно. Конечно, хозяйка была не из тех женщин, которые вызывают желание у мужчин действовать немедленно. Такие женщины не торгуют своим телом, прекрасно зная, что спрос на него невелик. Они не охотятся и за деньгами мужчин. Но в ней, моей виз-а-ви, был несомненный естественный шарм, проистекавший от избыточной внутренней силы, наверное. И если мужчина не слеп и, на счастье своё, разглядит это, то он, без долгих размышлений, конечно же, бросится к ней через все препятствия. И тогда она… Да, именно: она охотно примет его в свои объятия. Ибо – разглядел. А это, уж точно, стоит её благодарности. Она ведь не избалована пониманием. Но и она возьмёт с него плату, и весьма серьёзную – тотчас же постарается овладеть его душой… Но вот хозяйка вернулась, села на стул, и я села к столу. Она снова заговорила ровным, почти скучающим тоном.
– Зимой это было, после Нового Года как раз. Работы уже год не предлагали, производство наше закрыли…
– А куда-нибудь ёщё устроиться? – спросила я.
– Ох… Куда ткнёшься, когда всё позакрывали? Одни магазины коммерческие. На работу теперь только по большому блату. Своих берут или хороших знакомых. У нас тут каждый второй, считай, безработный.
– А как же люди живут?
Она незаметно вздохнула – будто от досады на меня.
– Так и живут. Это только вид люди делают, что все равны по жизни, а это как раз и не так. Сколько у тебя денег в кармане, какой у тебя дом – это только и важно. Если этого нет, или есть, да не то, или мало, то ты – считай, второй сорт. Вот и вся арифметика.
– И всё-таки? Как выживают тут у вас? – настойчиво спрашивала я.
– Кто как. Кто ворует, кто грабит, а кто на заработки в Москву ездиит. Расклад не для слабонервных.
Она сказала это приглушённо и как-то возбуждённо хмыхнула своим мыслям.
– Да уж, – усмехнулась и я, – истина частенько выглядит страшно нелепо. – Интересно вы тут устроились.
– Куда больше! Живём мы весело сегодня, а завтра будет веселей… Судам вот и милиции вроде как спустили указ не вмешиваться в семейные дела. Так что теперь у нас в дому, в семье полный беспредел. – Она вздохнула, подперев щёку рукой и сказала с ожесточением: Мужчина ненавидит сильней, чем женщина, да и на расправу скор.
– Это понятно. Женщине ведь, прежде, чем ринуться в бой, надо выпустить из рук ребёнка.
– Вот именно, а мужчине нечего выпускать, кроме своей дури, – с энтузиазмом и весело согласилась она, потом снова замолкла, пристально глядя в пустоту, будто всматривалась в своё подзабытое, но вдруг снова ожившее прошлое. – В тот год я сильно болела, два раза подряд оперировали. Располнела без движения, обрюзгла по-дурному… С осени всё и началось. Дождей много было, залило весь огород, а картошку ещё не копали. Я по межам в сапогах ходила, закатала штаны выше колен, ноги все мокрые, рвы копала, чтоб воду хоть как спустить. Ничего не помогло, только застудила себе все дела. Прихожу в дом, дочка и шутит, видно хотела меня развеселить: – «Я, – говорит, – знаю, почему осенью дни короткие делаются. Потому что… они садятся от воды». Она у меня умница, мамкина дочка… Помощница… Вон спит уже… не разделась… – Она подошла к дочери, погладила её по спине, та лежала неподвижно. – Так и пропала у нас вся картошка в тот год… И подпол залило весь как есть, место у нас низинное, заболоченное… Так что всё и погнило, даже то, что убрать успели. И моркошка, и тыквы… А мы без овощей, без картошки как? Основная еда у нас – картошка. Скотину вот пользуем картошкой опять же… Ну, той зимой и продала я хозяйство, кормить всё равно нечем, пальто зимнее, с опушкой из лисы, продала, всё продала, что в доме хорошего было, вот и дом уже хотела продавать…
– А жить где?
– В людях.
– У своих?
Она безразлично пожала плечами. В мягком полумраке комнаты её лицо теперь казалось бледным, совсем бескровным, со стёртыми до безликости чертами. И только в глубинах глаз её упрямо таился жаркий, неровный какой-то огонь. Меня охватило чувство глубокой жалости к ней.
– Как пришлось бы, – равнодушно сказала она.
– Это тяжело, правда, в чужом доме жить.
– Ещё какая правда. Только не надо меня жалеть, точно я совсем бессильная… – вдруг сердито вскинулась она.
– Жалеть всегда надо, когда человеку плохо, – сказала я смущенно, как бы оправдываясь.
– А если мне нужно больше, чем просто жалость? – сказала она с горячностью, прижимая руки к щекам.
– Ты просто была поглощена своими заботами, – сказала я, пугаясь такой её реакции.
– В том-то и дело, что меня ничто уже не поглощало. Кроме темноты. И мучилась я из-за этого. Правду говорю. Жила я тогда как в туннеле – темь одна со всех сторон, и больше ничего…
– Прости, я не сразу поняла, о чём ты. Это давно так с тобой?
Она протяжно вздохнула, из-под коротких ресниц снова нежно посмотрела на дочь, помолчала недолго, сердито сдвинув брови, затем, мелко раскрошив кусочек чёрного хлеба по клеёнке с большими синими цветами и катая катышики, стала неспешно рассказывать свою историю:
– Нет, не очень давно, это правда. В юности своей я была очень даже счастливая. А потом будто что-то рухнуло, обломилось. И никакой боли, но ты уже знаешь, что что-то сильно испорчено в тебе. И ужас в сердце от этого леденющий. И как я могла выйти замуж за такого ублюдка? Такой занудный плейбей… петушиные потроха…
– Плейбой, ты хочешь сказать, наверное? – сказала я, смеясь.
– Одно и то же, – ответила она резко, и щека её дернулась. – Вот тогда и стало всё как-то безразлично и очень тяжело. Жизнь как будто идёт, а ход её холостой какой-то. Бессоница была от мыслей этих смрадных. Таблетки врач назначил пить, только я их все в ведро повыкинула.
– Это ты правильно поступила, одобряю.
– Я мне так хотелось уснуть и увидеть, хотя бы во сне, как он, этот петух жареный, крутится на вертеле.
– О как!
– А ты думала. Мне один раз даже стало казаться, что дом мой рушится до фундамента. А это меня колотун взял от страха и ненависти к нему.
– Сочувствую.
Она причмокнула бледными губами и покачала головой.
– Оттого тебе и не понять, что не жила такой жизнью, это надо на своей шкуре прочувствовать…
– Обойдёмся, – сказала я нарочито торопливо и запоздало подумала: – «Осуждая ближнего – осуждаешь себя», – это первая истина, которую следует выучить каждому сразу же после рождения на свет, и вторая, ещё более простая: «Другие ничем не отличаются от нас – в дурном смысле». – Так что дальше?
– Ну я рассказываю. Сидела тогда вот так же за столом, дочка спала, а я думала, чем завтра ребятёнка кормить. А сама ведь тоже есть хочу до смерти. Просто до утра не доживу, если не поем… Вот сижу и думаю, а что если я возьму и съем сейчас весь этот хлеб и простоквашу? Нет, думаю, не могу я это сделать. Плохо это будет. А если съем только хлеб? Тоже нельзя, а вдруг у дитя живот от кислого молока разболится? Ладно, думаю, выпью я сама это молоко, а дочка пусть утром хлеб ест… Опять плохо, что за еда всухомятку. Не водой же запивать?
– И чем дело кончилось?
– А ничем, – сказала она просто.
– Как это? Но ведь выжили?
– Выжили, как видишь. А тогда… Я так и просидела всю ночь, потому что от голода совсем спать не могла. В одной руке кусок хлеба держала, а в другой чашку с кислым молоком.
– А наутро?
– А наутро я поняла, что мне срочно что-то надо сделать со своей жизнью, или она что-то нехорошее сделает со мной. И прямо сейчас.
– И что? – испуганно спросила я, уже очень сожалея о начатом разговоре.Память – штука избирательная, и стремление выдать желаемое за действительное часто пользуется этим её свойством. Может, она просто ищет оправдание какому-то своему поступку, который с радостью бы и вовсе вычеркнула из своей жизни? Но если хочешь дружбы, хотя бы на один вечер, – а это было так, – надо смириться с тем, что тебе будут поверять все свои радости и беды, и без всякой ревизии. И без этого никак не получится. Мне вообще-то не очень верилось в искренность её чувств в рассказе о ссоре с мужем. Послушать, так между ними пропасть глубоченная, и чтобы обойти её, потребуются годы и годы. Но можно, одним прыжком, её перемахнуть, если только очень хочется. И незачем было бы копаться в памяти, выковыривая из неё, словно изюм из булки, рыжих тараканов – отвратительные события и воспоминания, которые, однако, иногда, под настроение так приятно щекочут больное самолюбие. Она, возможно прочтя мои мысли, многозначительно вздохнула и сказала, подпустив побольше тумана в глаза:
– Я тогда пошла к мужику.
Опля. Ну что – я не права? Я даже подскочила на своём месте. Спрашиваю не без иронии:
– Правда?
– Точно не труд.
– Конечно, «Труд» уже давно не выпускают. Но скажи, неужели так просто всё разрешилось?
– А все сложности мы сами себе выдумываем. – опять очень просто сказала она.
– И он помог изменить твою сложную жизнь? Вопрос ей показался очень неприятным.
Она вздрогнула. Затишье стремительно быстро сменилось бурей. Она вдруг стала похожа на взъерошенную пятнадцатилетнюю юницу, так задел её мой легкомысленный тон. Лицо её вспыхнуло, но это не был стыд или презрение к себе, чего я очень бы испугалась. Однако она не отводила от меня горящих ненавистью глаз, но в её интонациях мне послышались почти умоляющие нотки. И я снова неуклюже попыталась несколько облегчить тон разговора, переведя его в шутливое русло:
– Понимаю. Если сначала ничего не происходит, то потом случится всё сразу, это такой закон сохранения энергии.
Однако она даже не улыбнулась.
– Я давно уже развелась со своим, – вдруг заговорила она спокойно и не глядя на меня. – Но мне не надо было, чтобы меня тут же снова взяли замуж, – сказала она, подавив лёгкий вздох и рассматривая свои руки. – Не за кого у нас тут идти… А притворяться я вообще-то ненавижу.
– А в постели?
– Это с тем дураком. Больше я ни с кем так не делала.
– А как? – нагло поинтересовалась я.
– А никак. Не идёт, ну и пусть его. А хорошо, так и само всё образуется. Ещё и тут старайся, работай. Этот бабий труд очен-на тяжёлый, я тебе скажу… Стоит выбиться из колеи, и всё сразу летит коту под хвост… Тут надо куда-то уехать, чтобы с человеком нормально побыть хоть один день… Понимаешь? Так что вот так и жила… А у него, у этого… как раз открылась мясная палатка. Сговорились, что лотки из-под мяса вечером мыть буду, за двадцать рублей в день.
– Всего-то? Разве можно на эти деньги прожить вдвоём?
Я хотела всё ещё свести к шутке наш не в меру серьёзный разговор. Мне совсем не хотелось этого признания сейчас, этой сложной откровенности. Однако мой тон её снова сильно обидел. Она побледнела так, как если бы её прилюдно оскорбили. Она смотрела на меня печально и улыбалась, затем продолжила говорить, почти не шевеля губами.
– Он ко мне стал ходить, лотки-то сюда носил, в дом, ну и мясца кусок приволакивал по случаю. Денег тоже давал, когда сотню, когда две… А когда уходил, целовал в лоб, как покойника, только ткнётся холодными губами, и всё. Я так и жила под гнётом страха: придёт ещё или больше уже нет. Он за дверь а я цепенею в лёд от смертной тоски и думаю: а если сегодня ещё не последний раз, то это будет обязательно завтра.
– Понятно. И снова мучилась?
– Мучилась.
– Тогда зачем?
– А всё равно с ним было в радость, – азартно сказала она.
Говоря так, она словно убеждала себя, что только не из-за глупого упрямства она не захотела принять простой выход – жить открыто с семейным человеком, хотя это, несомненно, и обещало: колотые рамы, крики разъярённой жены под окнами и прочие прелести открывшейся людям запретной любви.
– Мученье… в радость? Это какой-то мазохизм.
Она посмотрела на меня, извлекла горлом звук типа «гхм», потом сказала:
– Да, так и было.
– На земле живут миллиарды людей, и половина из них – женщины. И каждая из них хотя бы раз это испытала. Но, в конце концов, все или почти все как-то устраиваются, – сказала я, подводя итог этого, так пугавшего меня разговора.
Она с досадой поморщилась.
– Дело не в женщинах, а во мне самой. Мучилась, страдала, проклинала, пока нет его, а как придёт, враз всё будет забыто.
Она произнесла эти слова тихо и проникновенно, губы её сложились в скорбную складку, но теперь уже улыбались глаза – возможно, какой-то приятной романтической фантазии.
– Вот как… – вздохнув, сказала я.
– А к лету, как поправилась, снова хозяйство завела, радовалась, что дом тогда не продала. Всё своим ходом помаленьку и устроилось… Так что вырулила я из своего туннеля, прошла поворот, а за ним вдруг и забрезжил свет.
Ну-ну.
В её голосе слышалась мечтательная грусть.
– А люди? Судачили ведь? Городок-то маленький, все на виду.
Она пожала плечами в своей менере.
– Что люди? Кто здесь без греха? А тут одни подозрения. Точно ничего ведь не знали. А не пойман, так и отвалите.
– Наверное, – согласилась я.
– Тут одна мне стала мозги компостировать, так я её чётко отбрила: «Никто, – говорю, – не считал, сколько ты сама стоек в поле сделала».
– А она что?
– Она и заткнулась. А вообще, все думали, что он ко не по делу ходит.
– В каком-то смысле так оно и было.
– И какой смысл завидовать чужой судьбе?
Её невозмутимость, похоже, снова не выдержала внутренней бури, бушевавшей в ней. Она стала смотреть на фотографию мужчины на стене, с какой-то скрытой завистью и даже будто восхищением. Она смотрела так, будто видела перед собой живого человека, с которым они были долго разъединены и вот теперь опять видят друг друга – и это в диковинку.
– Это он, тот человек? – спросила я, указывая кивком на фото.
Она кивнула и подняла брови. Её лицо и шея снова пошли красными пятнами, но она всё же улыбалась – обезоруживающе и какой-то очень одинокой улыбкой, будто её застали за тайным стыдным делом.
– Он. Тоже нельзя сказать, что жизнь у него сильно удалась, хотя и богатый, конечно.
– Что так?
– Он слишком долго жил с нелюбимой женой, не изменял её только из страха.
– А чего боялся? – с улыбкой спросила я.
– Просто страх в нём был, и всё.
– Он сам это сказал?
– Нет, конечно, да я же не слепая. А боялся он тестя. Начальник большой, его тесть, как раз по мясному делу.
– Ах, вот оно что, – сказала я, пряча невольную улыбку – она очень забавно это произнесла: «по мясному делу».
– Так и жили по-мёртвому, спят как в целлофане. Если был бы хотя красавец, так нет же…
Эти слова она произнесла с отчаянной тоской и печалью.
Она снова долго смотрела на фотографию на стене – мужчины с ребёнком и собакой. Её жаркий, жаждущий взгляд быстро наполнялся отчаянием.
– Он любил тебя? – спросила я тихо, очень надеясь, что она меня просто не услышит.
– Он умный был, вот чево…
– И это причина того, что вы не вместе?
– Да ну тебя, – махнула она рукой в некотором смущении. – Намешано в нём было всего – и красивое и дурное… Это было, да… И много старше он меня, всё как отец хотел ко мне относиться. Чересчур как-то это было… Но всё равно, мы пожили достаточно, чтобы узнать всё друг про друга. А люди, да ну их… Злобе людской вообще не бывает предела.
– Сильно сказано, но верно, – согласилась я. – то выход. Она поджала губы и замолчала, возможно, вспоминая некие крохотные жестокости, заполнявшие несчастные минуты дня. А мне подумалось о том, должна ли она вообще думать о тех людях, которые могли завидовать ей. Должна ли она отвечать на их вопросы. В лучшем случае, они будут смотреть на неё, широко раскрыв свои любопытные глаза, потому что им, может быть, и вообще неизвестно даже значение таких слов – любовь, нежность… Они будут просто пожимать плечами и может втайне посмеются над ней, даже если и будут изображать на лице понимание. Их собственная будничная жизнь проста и очень скучного, серого цвета, в лучшем случае, им, этим люботытным людям, доступно лишь смутное ощущение, что жизнь истинная прошла мимо. Мне казалось, что у неё всё же есть реальный шанс вернуть себе то, что могло ей принадлежать – по праву искреннего чувства. И она это, похоже, понимала, однако предпочитала оглушать себя каждодневным рутинным трудом от зари до зари. Словно отвечая на мои мысли, она сказала, блеснув горящими глазами:
– Только дураки живут без запасного выхода.
– Обещай мне, что обязательно приедешь в Москву, – вдруг, неожиданно для самой себя, с горячностью попросила я.
– Обещаю, – серьёзно ответила она.
Я больше ни о чём её не расспрашивала. Милая хозяйка тоже не докучала мне расспросами, сама же, немного помолчав в мыслях о скаредном прошлом, снова продолжила негромко рассказывать о себе, о нынешней своей жизни. О том, как выкручивается вдвоём с дочкой на три тысячи рублей – теперь уже платят пособие по безработице, и это тоже деньги. Но мало, конечно, за газ только шестьсот да за учебники для дочки каждый год почти тысяча… Так что гусей надо опять заводить, это выгодно – корма почти не требуется, с утра проводила со двора, они и плавают целый день в пруду, а вечером горсть зерна сыпанула, и ладно… Мясо на всю зиму почти дармовое. Ещё индоутки хороши, с них мяса много, и вкусное, особенно шея. Ну, и подработка тоже, постояльцами, за ночь с человека сто рублей, не помешает живая копейка в бабьем хозяйстве… Она легко двигалась в полутьме, то что-то тихо напевая, то снова принимаясь о чём-то негромко рассказывать. Я же необратимо погружалась в дрёму и, как ни старалась, не воспринимала её рассказ, как нечто целое, и только отдельные подробности всё же с необычайной ясностью впечатывались в моё подсознание. Однако я понимала, что она права с самого начала. Права во всём и – без всякой скидки на обстоятельства.
Для неё существовала единственная реальная возможность – жить и выжить. И кто доказал, что это не так уж важно?
Сквозь смеженные дрёмой ресницы я смотрела на ковёр на стене, в углу, где стояла кровать. Узоры на ковре и на покрывале, которое висело на широкой спинке кровати, почти совпадали. Я люблю разглядывать узоры на коврах – что-то они значат? Это зашифрованное послание нам от наших просвещённых предков. На пальце у женщины сверкало большое недорогое кольцо… На стене, рядом с фотокалендарём, висела неплохая литография, какой-то летний, явно не местный, даже вычурный какой-то, сказочный пейзаж с огромным солнцем в центре картины… Царственное светило излучало нестерпимый, палящий зной… Пейзаж был исполнен столь искусно, что я как-будто ощутила жар палящих лучей.
Хозяйка занялась спящей дочкой – раздела её и бережно, стараясь не разбудить, уложила под одеяло. А я, тем временем, легла на диван, расслабилась и с наслаждением вынятула затёкшие ноги. И как-то сразу, внезапно, в полудрёме, вдруг приоткрылась мне во всех красках жизнь моей приветливой хозяйки, самый краешек её, всего лишь небольшая, но очень важная малость.
Ясно и отчётливо виделся мне светлый, просторный дом, в котором она, возможно, жила когда-то, детская спальня с широко распахнутым в июльскую ночь окном, как невеста, нарядным, в белое крашеных, ажурной резьбы наличниках… За окном изредка шумно перепархивали таинственные ночные птицы, и вкусно благоухал ранними яблоками притихший старый сад, будто предназначенный для тайных свиданий… А назавтра случилось горе – утонул младший брат… И стояли кучно хмурые люди у порога, и сидела смирно по лавкам у крохотного гроба скорбная родня, понуро свесив печальные головы, расположились у печки древние старики, горько смущенные тем, что их по какой-то несправедливой странности обошла резвая младость в тайной чёрной очереди на спокой, сотрясалась беззвучными слезами мать в изголовье, а в сундуке, пропахнув нафталином, ещё долго бессмысленно занимали место политые слезами братнины вещи, и материнские руки без конца жалостливо перекладывали, из стопки в стопку, его рубашки в клетку да полотняные штаны.
…Я уснула легко и незаметно, вроде ещё только что уютно журчал над ухом голос добродушной хозяйки, а уже звонит будильник на моём мобильном телефоне. Но томный сон про некое райское сельбище, – где так прекрасны цветы и щедро плодоносят развесистые деревья, где круглый год поёт сладкоголосая птица юности, где нет ни печалей, ни забот, а хлопоты всегда лишь приятны, и все домочадцы родные да любимые… вот они, всегда рядом и никуда уже от тебя не уйдут, – ещё долго бередил мою растревоженную ночным разговором душу…
Утро. Хозяйка, вся заспанная, вялая, какая-то помятая, видно плохо спала, вышла меня проводить. Когда я уже выбежала на тропку, хозяйка негромко вскрикнула «эй!», я обернулась, она сказала в некотором смущении:
– Мы так и не познакомились по-людски, извини.
Она назвалась по имени – мы были тёзками. Немного помолчали у калитки. Я осмотрела улицу, и сердце моё защемило. Такая тихая, кроткая она была в этот час, окраинная улица маленького провинциального города! Вот эта её часть упирается в поле, его даже видно отсюда, а другой конец кривенькой улочки, конечно, а как ещё может быть, завершится каким-нибудь производственным объектом – комбинатом ЖБК или там автобазой. Верно. Это она! Я узнала.
Такая же в точности улица была в городке, куда родители привезли меня в двухлетнем возрасте к моей бабушке… Я посмотрела на табличку на доме – и та же улица Советская!
Впрочем такие вот улицы – Советская, Пролетарская, Интернациональная, ну и, конечно, имени Октября, есть во всех, наверное, без исключения провинциальных городах и по сей день… Номер дома тоже совпадал. Мне стало весело – вроде как и впрямь родню навестила… Однако это не была Мордовия… Бегу по утренней улице, нигде ни души, воздух пряный, свежий. Туман густо висит над огородами, туманное утро предвещает хорошую погоду. На автостанции пока ни автобусов, ни пассажиров. Но вот окрыли входную дверь, устремляюсь к окошечку кассы – ужасная новость! Автобус будет только завтра, потому что ходит он теперь всего три раза в неделю. Слава богу, сегодня воскресенье, батюшка в семь примерно поедет в наше село, прощались год назад по-доброму, обещал встречать с поезда, если что. Позвонила, трубку сняла матушка. Прошу позвать отца Василия, она говорит, что таких здесь нет. Уточняю адрес, снова говорит – нет, нет здесь таких. Однако по голосу точно знаю, это она, матушка, набираюсь наглости и говорю: «Надя, это же я, помните, вы обещали подвозить, если что…» Она смущена, но говорит твёрдо: «Мы всё равно не сможем взять тебя в машину, двух причастников везём на службу… А чего тебе туда ехать? Там же, в вашем доме, ни окон, ни дверей…» Отвечаю: «Тогда буду ждать автобуса». Она, уже с бойцовым азартом – просто пулемётная очередь: «Так автобус больше не ходит!». – «Совсем?» – «Совсем. Лучше и не ехать». – «Мне надо деньги отвезти рабочим, звонили, договорилась о ремонте». – «Деньги везёшь?» – оживилась она. – «Ну да, для рабочих». – «А много?» – «Аванс». Мне было горько и обидно. Матушка мне казалась чистым ангелом – у неё был волшебный голос, когда она пела в хоре, слушть её без волнения и полного смущения сердца было просто невозможно. Таким же необыкновенным человеком казался мне и батюшка, бывший тракторист. Он служил с тем же вдохновением даже тогда, когда в церкви не было ни души, кроме разве что клира.Так этот разговор ничем и не закончился.
Погода быстро менялась. Солнце, не успев подняться, тут же поспешно скрылось в сплошной облачной полосе. Накрапывал мелкий дождик. У меня в руках по сумке, не очень тяжёлые, но всё же… Однако добираться как-то надо, не сидеть же здесь до завтра! Беру билет до ближайшего села в моём направлении – туда автобус ходит пока ещё каждый день. Но хотя бы это, всё-таки почти треть пути. Оттуда по просёлочной дороге пёхом, ноги бить километров двадцать. Выбрала себе дальний, тёмный уголок, устроилась, на часы поглядываю. Тут ещё одна женщина рядом устроилась, сижу, жду объявления на посадку. Шумно откидывается дверь. В зал ожидания входит бугай в лиловом спортивном костюме, приближается ко мне, и, глядя прямо в расписание за моей спиной, сквозь меня, будто стеклянную, хрипло так говорит:
– Такси надо кому?
Все молчат. Молчу и я. Он неспешно прошёлся по залу.
– Что, сказать никто не может?
Теперь он, привалившись к двери и выставив правую ногу вперёд, смотрел прямо на меня. Смотрел – с бесцеремонным любопытством хитро сощуренных припухших серых глаз. Его тёмные жёсткие волосы были коротко стрижены, но длинная чёлка закрывала почти весь левый глаз. Плотный живот свисал над массивным, с металлической пряжкой, ремнём. Эта поза придавала ему слегка карикатурный вид, он словно сошёл со страниц комиксов. Маленький курносый нос на широком, круглом лице был приплюснут и сильно блестел. На какие-то минуты он застыл в нерешительности, солнечный луч скользнул по его непомерно широкому, крутому плечу. Он, болтая ключами на пальце, делает шаг мне навстречу.
– Не надо такси, спасибо, – говорю я.
– Почему? – угрожающе спрашивает он, скрещивая руки на груди и ударяя ногой в дверь – она распахнулась.
Если бы он был не так вызывающе наряжен, а был бы одет в просторный синий, или серого цвета, костюм, как здесь обычно ходят мужчины среднего возраста, и который можно купить недорого в воскресенье на рынке, и на нём красовался бы большой цветной галстук в полоску, никакого раздражения его вопрос, возможно, и не вызвал бы. В его наружности не было бы ровным счётом ничего примечательного. Но сейчас весь его вид был вызов! Я не отвечаю – зачем? Он ушёл, а на душе остался осадок – откуда этот тип? Вчера среди таксистов я такого не видела.
– А наглый какой! – сказала женщина, сидевшая рядом со мной. – Уже силком свои услуги навязывают. Вынь да положь кошелёк ему в лапу.
– Вы не знаете, кто это? – спросила я женщину.
– Да это ж Магриба! – сказала она шёпотом.
– Не знаю такого, – говорю, прикидываясь местной.
– Через два дома от батюшки живёт.
– А, ну да… – сказала я, будто вспоминая этого наглого типа.
– Три раза сидел.
Но тут разговор прервался – из служебной двери вышла женщина и объявила посадку на автобус, при этом сердито сказав, глядя на мои и соседкины сумки:
– За багаж кто платить будет?
– Да здесь немного веса, меньше пятнадцати килограммов – сказала я, поднимая пакет, в нём стояло ведро с рассадой.
Вторая моя сумка, вполне компактная, была и вовсе на руках, килограммов пять, не более. Женщина ничего не ответила и, сердито сверкнув полосато накрашенным глазом, неторопливо пошла к автобусу, на ходу оглядывая других пассажиров. Мы потянулись за ней. Водителя в кабинке не было. Однако на посадке она строго потребовала, чтобы я оставила «багаж» для взвешивания. Я удивилась, где ж они возьмут весы. Она сказала, что весы здесь, рядом, на этой вот убогой привокзальной площади. Рядом бабульки продавали свой товар – картошку и молоко. Картошку «взвешивали» вёдрами, а молоко – трёхлитровками. Однако моё возражение не возымело действия. Она быстро схватила мою сумку, стоявшую на нижней ступеньке автобуса, и передала её тому самому бугаю, Магрибу, вертевшемуся тут же. Он схватил сумку и размашисто зашагал к хозяйственному магазину. Когда я увидела, что мою сумку уносят неизвестно куда, но понятно, зачем, то мой, пока ещё сдерживаемый гнев тут же вырвался наружу. Я, не стесняясь в пёстрых выражениях, громко обзывала их «ловкими грабителями» и далее по списку, грозила, что пожалуюсь на них в милицию, а если понадобится, то и в саму прокуратуру, но все мои отчаянные крики раздавались в полной тишине – никто из пассажиров меня в моём протесте не поддержал. Всё их внимание было приковано к Магрибу, который, отойдя с моей сумкой на приличное расстояние, устроился на скамейке и бесцеремонно копался в её внутренностях. К счастью, то, что он, вероятнее всего, искал, лежало в кармане моей куртки, деньги и документы в сумках я уже давно не ношу. Однако я не побежала за ним, справедливо предполагая, что пока я буду за бегать за Магрибом по привокзальной площади, автобус благополучно уйдёт и мне придётся ждать следующего или… ехать с Магрибом. В той сумке был лишь пакет с бутербродами, несколько ранних отварных картофелин в мундире и бутыль с питьевой водой, ну и ещё кое-какие хозяйственные мелочи – из одежды, инвентаря и предметов туалета. Однако стратегический запас жизненно необходимых вещей я, конечно же, не оставлю, потому и кричала на моих обидчиков почём зря. Со словами: «какая экономная!», Магриба, весьма разочарованный и злой, вернул-таки сумку и вразвалочку удалился. Контролёрша разорвала мой билет пополам и пропустила меня в автобус. Пассажирка, сидевшая за мной, постучала меня большим пальцем в плечо и, когда я повернулась, перекинула мой медальончик с изображением Казанской на грудь.
– А, это… Спасибо, – сказала я смущенно, поправляя цепочку и улыбаясь ей.
Она засмеялась и произнесла шёпотом:
– А я уж подумала, что это мода такая – иконы на спине носить. Как жизнь?
Я едва в ней узнала женщину, которая когда-то встретилась мне в аптеке. Она искала для ребёнка рутин, а его в ассортименте не было, и я отдала ей две упаковки из своего запаса – я теперь всюду езжу с аптечкой, особенно, если со мной дети. Эта милая женщина до сих пор помнила меня и, наверное, испытывала благодарность, хотя услуга с моей стороны была копеечная – пачка рутина, мы тогда уже готовились к отъезду в Москву. Она мне и рассказала, тоже шёпотом, что все мои бумаги, которые хранились в деревенском доме – на этажерке и в большом сундуке у печки, сожжены. Я там держала, в основном, газеты и журналы, в которых были мои публикации, – на тот случай, если вдруг кто-либо заинтересуется моими работами.
И ещё. Она шёпотом рассказывала, словно боялась, что нас подслушают, что сделали это сразу же после нашего отъезда в августе электрики, которые взломали замок и вошли в дом якобы с проверкой пожарной безопасности. Меня это сообщение порядком расстроило, с горя у меня тут же разлилась желчь, но я понимала, что этого следовало ожидать. Местное население, условно говоря, делилось на три группы – милых и добрых людей без права голоса, терпеливо сносящих всё то, что выпадало на их долю, на ухватистых и наглых «бугров» (в эту же группу входило всем списком и разного рода начальство, то есть все те, от кого хоть что-либо в этой местности зависело), и, наконец, самая большая группа – средних, то есть тех, кто предпочитал ни во что не мешиваться, жить сугубо своими заботами, не иметь своего собственного мнени и примыкать к тому, кто в данное время был в силе. Так кому помешали эти газеты и журналы, и почему их надо было публично сжигать? Статьи о лесе, о местных красотах, о зоне, наконец, где в начале девяностых самоотверженно трудилась горстка офицеров – менее половины состава, которым, к тому же, больше года как не платили зарплату, а производство на зоне стояло, и ворота на волю были открыты. Организовать массовый побег или кровавый бунт в то время было проще простого. Но этого, к счастью, здесь не случилось. Чтобы прокормить себя и зэков, они, эти отважные люди в погонах, не бросившие свой пост в жутчайших условиях, сотками сажали на участках вокруг зоны картошку, капусту, лук и огурцы, чтобы кормить зэков…
Тогда я, возмутившись происходящим, от своего имени подала письменную жалобу в правительство и генпрокуратуру. Мне ответили скоро и чётко – отказом, сопровождаемым угрозой возбудить против меня дело за клевету. А в приватной беседе со мной начальник зоны, где я пристально «изучала обстановку», изивинившись, что больше не сможет выписывать мне пропуск на территорию, намекнул, что меня могут даже, при желании, признать государственным преступником, если я ещё раз заикнусь об этом. Однако зарплату им всё же выплатили, полностью, что, увы, уже не имело такого значения – бешеная инфляция! Этот монстр… Да, инфляция стремительно съедала всю наличность. Кто-то на этой разнице хорошо наваривал. Разумеется, так было везде – кое-кто хорошо на этих всесоюзных «задержках» погрел руки. Бешеные деньги в те времена были самым ходовым товаром, денежную массу ловкие люди тут же пускали в оборот, получая свои немерянные воровские проценты, сколачивали состояния. Называлось это красиво:
«мэд москоу мани» – бешеные москоу бабки.
Или, в аббревиатуре – МММ.
И тогда я написала серию горячих очерков, а Полторанин, главный редактор «Правды», их лично подписывал в печать. После того, как эти мои материалы были опубликованы в центральной прессе, из министерства внутренних дел пришло негласное распоряжение – к зоне меня и близко не подпускать. Но поздно – всё, что меня интересовало на эту тему, я уже знала. И успела отчитаться перед неравнодушным читателем. Хотя, конечно же, я вынуждена была теперь сушить вёсла, придерживая своё перо, чтобы иметь возможность в дальнейшем предпринять кое-какие шаги. Однако, увы, теперь ситуация предельно накалилась – земля буквально горела под моими ногами. Вот эти-то статьи, ну и многие другие, которые я опубликовала за последующие годы, и были сожжены, и сделали это публично – раз так широко местные осведомлены обо всём. Женщина, всё тем же шёпотом, поведала мне, что у неё уже есть внук – ах, какой умненький карапуз! – а я передала самый горячий привет её милым домочадцам… И всё думала – куда же запропастился шофёр, давно пора ехать. Собиралась туча, а мне с дождём не по пути. Но вот шофёр внезапно появился, запрыгнул в кабинку, спросив по-командирски зычно: «все на месте?», и мы, слава богу, поехали. Я, было, пожаловалась своей знакомой на контролёршу. Она, к моему удивлению, сказала:
– Так это не контролёрша.
– А кто?
– А кто её знает, что за она… про… фурсетка эта. Хотели, видно, пошмонать маленько с Магрибкой.
– А что же все молчали?
– Так не их же трогали.
…Когда автобус приехал на конечную, и моя знакомая поспешила к своему дому – она жила в этом, ближнем селе, дождь уже не накрапывал, а вполне прилично моросил. Тяжёлое серое марево висело на северо-востоке, как раз там, куда я и направлялась – над Виндрей. А это могло означать только одно – впереди меня ждёт ливень, а то и настоящая июньская гроза. Долго размышлять некогда, надо идти, и я бодро двинулась в путь. День был воскресный, машины, если и попадались, то все они шли в противоположную сторону – возможно, люди ехали на базар. В моём направлении, если и поедут, то ближе к полудню, уж никак не раньше. Я шла очень быстро, изредка останавливаясь переменить руки – одна сумка была значительно тяжелее другой, в ней была рассада и кое-какой инструмент, который я всегда возила с собой – мотыжка с короткой ручкой, молоток, ну и пилка-ножовка. Ещё гвоздей штук двадцать – на всякий случай. В прошлом году не получилось на всё лето выехать, представляю, как там земля под гнётом сорняка отдохнула! Кустарник разросся, подрезать бы побеги. В моей другой сумке, кроме пакета с бутербродами, ещё и полиэтилен, метров шесть, скотч – затянуть окна. Стёкла, конечно, все выбиты, рамы покалечены, тут и гадать нечего. Ещё полотняная занавеска – на дверь, саму дверь сняли с петель год назад и зачем-то унесли, оставив на месте косяки. Лет семь уже, с тех пор, как некие негодяи от бюрократической власти объявили приём цветмета у населения, повсеместно начались системные погромы, особенно дачных домов, и повсеместные также «обрезания» электропроводов. Под предлогом поиска цветмета – для заработка и пропитания, безработные селяне дома уехавших в город дачников, а по пути – также и все пустующие дома, громили и просто так. И все, кому не лень, присоединялись к этому сомнительному, весьма опасному и подлому развлечению. Поголовно участвовали в этом и городские внучочки, приезжавшие «на родину предков» во время каникул – им почему-то категорически не нравились городские дети дачников. Это стало своего рода массовым спортом. Начался разгул этого «спорта» дружно – как раз лет семь назад.
Как объясняли в прессе, это было «страшной местью» селян дачникам – «за потомственные удобства» городской жизни. Пакет с едой – три бутерброда и бутыль с кипячёной водой – обязательно беру с собой в любую поездку, потому что электричество, конечно, «обрезали», как всегда обрезают дачникам, якобы для пожарной безопасности – вот и местные уже об этом знают, а печку растопить не получится – если дождь, то сухих дров не найти, а если жара, то надо ждать до вечера, иначе недолго и пожар устроить. А кушать захочется…
…За такими вот неспешными мыслями я незаметно прошла километров пять. Вдалеке залаяли собаки, среди этого удалённого брёха стали слышны звуки быстро едущего авто. Я сошла с дороги на обочину. Промчалась мимо меня батюшкина машина, злые языки говорили, что она была куплена на те деньги, что на церковь давали. Однако, думалось мне, это всё же был грубый поклёп, а появление новой машины, ровно через пять дней после внесения пожертвования – обычное простое совпадение. Он давно собирался новую машину купить, я это знала. Батюшка, бывший тракторист, человек простой и сердечный, на службе человек вдохновенный и самоотверженный. Во всякие злые слухи о нём и его семье я по-прежнему не очень-то верила.…Тёмное грозное марево, тем временем, стремительно приближалось. Середина июня редко стояла жаркой, чаще погода была средняя – если солнце, то тепло, а если дождь, то и прохладно бывает. Да и последние заморозки ещё могут быть – где-то в середие июня, чаще в ночь на тринадцатое. По-старому лето только и начиналось с четырнадцатого июня… Остановилась передохнуть. Вскоре, однако, почувствовала лёгкий озноб, немудрено – вспотевшая спина насквозь мокрая. Дождь всё усиливался, пока не полил, наконец, как из ведра.
Туча, огромная, пузатая, не имела границ, теперь она была со всех сторон, стена дождя мешала смотреть на дорогу, дышать становилось невмоготу… Я громко молилась: «Господи, помоги! Господи, пронеси!» На дороге, по-прежнему, не было ни души. Но вот вдали показались две машины, я подняла руку, надеясь, пусть за приличные деньги – теперь мне было уже всё равно, уговорить их развернуться и отвезти меня в село. Они дружно пронеслись на большой скорости мимо, щедро обдав меня грязными брызгами, и умчались в сторону городка. В моём же направлении по-прежнему никого не было, проехал только, кивнув мне и слегка притормозив, весь закутанный в плащ, одинокий велосипедист, но он мне, конечно, ничем не смог бы помочь. Я помахала ему рукой – мол, спасибо и поезжай себе, с Богом…
Он всё же опять затормозил. Я снова помахала. Он ещё раз посмотрел на меня и кивнул – типа, «садись же на багажник» – но куда я со своей поклажей? Никак не смогу там уместиться. Повернув в мою сторону голову в большой шляпе с огромными полями, он внимательно, но бесстрастно смотрел на меня. Мы двигались почти вровень. Я поздоровалась, на всякий случай, он не ответил и, спустя минуту, резко прибавив скорость, поехал дальше. Его лицо мне почему-то показалось знакомым. Или… показалось? Да, показалось, что он чем-то похож на того человека из поезда, который спрашивал про закат, потом он же томился в ожидании на платформе и спорил с мордышом о потитике, потом за ним пришла женщина, у которой я и переночевала… Да, это, возможно, он. Только тогда на нём была плотная вязаная шапочка, а не шляпа.
Мне вдруг стало спокойно на душе. Почему – не знаю. Хотя… почему – не знаю? Встретить даже шапошного знакомого в такую мрачную непогодь – уже хорошо. Так я, вся не своя от холода и усталости, прошла ещё километров пятнадцать. Впереди, когда мои ноги уже гудели срашным гудом, а руки просто одеревенели от холода и тяжёлой ноши, наконец, показалась крытая листовым железом остановка – это всего в километре от села Куликовское. Оно здесь недалеко, слева от дороги, в глубине полей, которые уже лет десять не обрабатываются, с тех пор, как совхозы и колхозы распустили. Бурьян в рост человека, вот что здесь теперь росло. А от села Куликовского уже рукой подать – всего пять километров – до нашего села.Дождь усилился ещё больше, хотя это казалось уже совершенно невозможным. Я ускорила и без того быстрый шаг, просто побежала, гулко шлёпали мокрые сумки по ногам. Скорее, скорее под кров! Там спасение. И вот уже я под крышей, но боже мой – прямо над головой три огромных дыры… в этой самой крыше, на которую я так надеялась! Ну что ж, буду стоять под водопадом. Глубокая лужа занимает почти всё пространство, хоть как-то прикрытое от буйства стихии – сильно проржавевшей жестью размером полтора на два… И всё же я, кое-как, – на одной ноге, вторая на мысочке, – устроилась в относительно сухом месте, в самом уголке, справа от остова лавки, слава богу, там почти не было воды. На большой ржавый гвоздь, оставшийся от спинки бывшей здесь некогда лавки, я повесила свои сумки. Онемевшие, в белых разводах, ладони получили, наконец, вожделенный отдых. Усталая до судорог, вконец измочаленная, я прижалась к спасительной, кое-где всё ещё сухой стенке, когда мимо меня, из села, лишь слегка притормозив, промчалась вихрем брызг белая легковушка. Минут через десять она уже неслась обратно, сильно виляя и щедро разбрызгивая воду из глубоких придорожных луж. Я, кажется, узнала водителя – это был Серый – хозяин лесопилки. И не только: а также всей прочей, общественной некогда, собственности, какая только имелась в этом селе. Я уже давно и правильно догадалась, что этот объект номер два – лес, точнее, его хозяева, и будет моей «второй бедой» здешней жизни.
Между тем, мне на горе, определённо заходила новая напасть – большая, явно брюхатая грозой, туча. Да, несомненно, близилась гроза. А в июне здесь это очень и очень серьёзно.
Ура, стихия, что называется.
Чтобы отвлечься, снова стала думать об этом человеке – подробно вспоминала вчерашний разговор на платформе. Мне тогда очень хотелось вмешаться в бурно протекавшую беседу и сказать своё слово, но я благоразумно воздержалась. Ведь всё передадут, переврав и периначив десять раз. У меня здесь и без того хватает врагов. И тут мне почему-то вспомнился тот мужчина на велосипеде – в длином плаще и длинными же, стянутыми в пучок волосами. Тот, с которым мы ехали в одном вагоне и вышли на одной станции. И я слышала его разговор с неким пассажиром, лицо которого мне не было видно, – они стояли в тамбуре. Я думала о своём и смотрела в окно, однако краем уха всё же ловила обрывки их разговора. Что они тогда обсуждали, почему мне это стало интересно? Ах, да! Вспомнила.
Они что-то говорили о человеке. О человеке!
И тут мне отчётливо вспомнился весь их диалог. Я разволновалась ещё больше. Невидимый мне собеседник мужчины с пучком на затылке говорил несколько заносчиво и высокомерно:
– Зачем мне всё это? Я не верю ни в Бога, ни в чёрта. Я прагматик и предпочитаю вере рациональное мышление. За порогом смерти ничего нет, просто ничего. Одна пустота! Нет ни бессмертной души, ни Страшного Суда, а райское наслаждение – это длинноногая блондинка плюс батончик «баунти». И потому жить надо здесь и сейчас, активно и разумно употребляя тело в дело.
Его оппонет спокойно ответил:
– Хорошо, тогда я попробую вам объяснить тоже самое, но в доступных вашему прагматичному, рациональному уму терминах. Возможно, это вас убедит.
– Думаете?
– Надеюсь.
– Ну, давайте.
– Так вот, если человек живёт прагматично, рационально и рассудочно, то места состраданию в его сердце остаётся очень мало.
– И что в этом плохого – жить без страдания? Не лучше ли ловить позитив?
– Извините, без сострадания, а это существенно иное.
– Надо же.
– Сострадание человеку нужнее, чем хлеб насущный…
– Опять вы о душе. Мы же договорись.
– Нет, я в русле нашего уговора. Сострадание, как движение души, вызывает вполне реальную физиологическую реакцию – выделение гормонов, без которых не мыслима активная жизнь человека. Если же человек-рацио забыл о том, что такое сострадание, что такое совесть…
– Ах, а этот груз зачем?
– Со-весть – это сопричастность вести, вечности. И вот если этого нет в человеке, то и…
– Ясно, гуд бай, Америка. Это вы хотите сказать?
– В ваших терминах – примерно это. Получать жизненную энергию и ловить позитив они могут только тремя способами – всевозможные развлечения, в первую очередь, секс, а также еда и собственность. Но эти возможности могут, внезапно или с возрастом, закончиться.
– И что тогда?
– Сладкие воспоминания о лучших днях своей молодости. Это, допустим, греет.
– Допустим и это. Что ж здесь плохого?
– Но смертный час?
– А что? Взял да умер. И ничего.
– Это категорически неверно.
– Почему же?
– Умирая, человек совершает качественный переход в иную жизнь. И у человека верующего, праведного проблем здесь не будет – его мозг выработает достоточно гормонов позитива, говоря вашим языком, а сам момент смерти сопровождается выбросом огромного количества опиатов, и это момент растягивается пропорционально замедлению времени, пока вовсе не останавливается, превратившись для него в вечность.
– И это рай?
– Субъективно – да.
– А неверующий…
– …неправедный пересекает этот рубеж с большими муками. Его надпочечники, мозговой слой, уже давно не выделяют гормоны счастья, потому что у человека долго не было бескорыстной эмоциональной жизни. Не было сострадания. И его надпочечники давно уже не вырабатывают топлива для позитива.
– И как это мешает умереть?
– Не мешает, но смерть, в таком случае, превращается в ужасную, вечно длящуюся, опять же, в субъективном восприятии, агонию.
– Это и есть ад?
– Да, в наших терминах, это именно ад. Я вас убедил?
– Надо обдумать… Послушай сюда, я бабло на храм отстёгиваю. Это же в плюс?
– Не факт.
– А чем тогда бог отличается от чёрта?
– Дьявола.
– Ну, дьявола.
– Дьявола?
– Да.
– На вашем уровне понимания – дьявол это клон бога.
– Клон? Фильм такой есть.
– Возможно.
– И что?
– Клон – это не копия объекта, а его отражение.
– Поясните.
– Клон не имеет души. Он имеет только тело, которое может быть невидимым.
– А на кой дьяволу душа?
– Чтобы любить.
– И что?
– А коли нет любви, то нету и всесилия.
– А что есть?
– Вечная борьба.
– Хреново… – сказал голос и замолк.
…Этот человек говорил на перроне кому-то, что он учёный. Всё сходится. Это точно он! Опять наши пути каким-то образом пересеклись. Мне стало легче думать о том, что ждёт меня впереди – на моей разорённой, без всякого сомнения, фазенде. И я уже приняла решение – сдержаться, что бы там ни было. Спокойствие, только спокойствие. Не дождётесь от меня объявления войны. Не дождётесь! И за что только люблю эти места? И еду сюда, еду каждый год, несмотря ни на что. Что за оказия? Любить их, своих мстительных мучителей. Подлость ситуации заключалась в том, что формально никто никаких претензий ко мне здесь предъявить не мог, ибо свои журналистские материалы я всегда писала в защиту, а не в обличение – это оставалось между строк. И чтобы обвиняемый, таким образом, мог внятно сформулировать свои претензии, он, для начала, должен был признать свою вину. А вот на это, никто и никогда, сам не пойдёт. На этом-то и строился мой расчёт. А также – весь пафос статейной злободневщины. Не имея формальных причин для «наезда» на меня, «хозяева леса» подсылали местных «робяшок», которые жили, в основном, в лесхозе, в километире от нашего села. «Робятишка» ежегодно нещадно разоряли мой огород. Это местными вообще не осуждалось – старая традиция огородного и садового воровства, мол, чужое вкуснее… А «робятишка» – что с них взять? Да и закон вовремя подоспел – кража до двухсот рублей законом не наказывается. Вторая беда. Скотина – коровы, бычки, свиньи и козы, едва я уходила в лес, вольно паслись плвсюду, в том числе, и на моём разносольном участке, с аппетитом поедая отборные овощи, потому что сельское стадо пастух не гонял в луга, как положено, а просто хозяйки выпускали рано утром скотинку за ворота – и… спасайся каждый сам, как знаешь и можешь… Неорганизованное стадо вольно бродило где хотело, чаще – по улицам села и огородам тех, у кого, как и у меня, была «слабая» городьба – повалить городьбу, тем болеее, штакетник, мог хотя бы тракторист, проезжая мимо «под шофе», или сама корова, завидевшая аппетиную тыкву или кабачок на чужой грядке. Старинную хозяйскую трёхметровую (двухэтажную) городьбу я неосмотрительно разобрала в первый же год – из-за её устрашающей некрасивости, заменив невысоким, в метр двадцать, штакетником – и поимела…
Этот жест открытости был понят превратно – увы.
Били ещё стёкла – это тоже считалось нормальным явлением, так, якобы, наказывали за тайный блуд (а в провинции в этом грехе можно было обвинять огульно – любую женщину, живущую без постоянного мужчины в доме – подразумевалось, что это как бы «само собой»…). Прямо не говорилось, но все негласно понимали, что если бьют стекла и колют рамы в доме одинокой женщины, значит, «за дело», жаловаться бесполезно – никто ведь не докажет обратное, а фантазировать никому не запрещено… Все здесь знали, что не только вредно для репутации, но и опасно для жизни – жить без мужчины в доме. Одна моя хорошая знакомая, в прошлом тоже москвичка (работала некогда главным инженером на столичном предпрятии, но потом навсегда переселилась в это село, благо, здесь были родные, – у неё я года три брала молоко, пока она не продала корову), как-то мне на мои сетования сказала просто: «Не обращай внимания и не вздумай жаловаться – посмешишь людей, и не более того. Будешь, как сердитый филин в окружении летающих вокруг пичужек, изливать своё возмущение, а тебе, в награду за всё хорошее, за то, что делаешь их зрячими, они тебе же глаза и выцарапают». И она была права – осуждать «робятишек» за их проделки вообще запрещалось: всё, что ни делали дети на улице, любое безобразие, творимое ими, было нормально. Детей родители наказывали лишь за провинности по отношению к собственному дому.
Их вообще не учили уважать других, или делали это на людях, формально, но зато их с детства крепко учили не попадаться на озорстве. Здесь так и говорили подозреваемые в краже, погроме или ещё в чём-то общественно нехорошем: «А ты докажи!» Не пойман – не вор. А ловить озорующих «робятишка», значит, обрекать себя на пожизненную ненависть со стороны всей его родни. Чужих «робятишек» можно было только хвалить. Правда, когда я уже через год жила на даче с тремя собственными маленькими внуками, эту версию – о моих ночных друганах – стало сложнее «проводить в жизнь», и все вроде успокоились, но ненадолго: «умные люди» и тут нашли выход – это, объявили они негласно, живут у меня вовсе не внуки, и мои собственные дети, которых я пригуляла здесь же, на сельской дачке. Так что опять – покой нам только снился… Погромщики, эти самые «робятишка», которым с детства прививалась жгучая ненависть к «чужим», дачникам из Москвы, вообще к москвичам – про заезжего афериста никогда не скажут – рвач, барыга, а скажут так: это тот, из Москвы, заехал и обобрал… Их же внучки, «робятишка», которые теперь жили в Москве, а не на селе, охотно несли традицонную «культуру» в городские массы – уже через несколько лет после начала «великого переселения» катастрофически расслоившейся и массово обнищавшей провинции в большие поселения (это началось «в полном объёме» в середине девяностых), погромы и грабежи в городах, – а их учиняли чаще всего выходцы из провинции, не нашедшие своего счастья в городе или просто на это нацеленные с самого начала новоявлнные граждане, уже становились делом вполне обычным и тоже массовым. Город, в этом смысле, быстро превратился в большую деревню в самом худшем варианте, со всеми её недугами. А поскольку городская милиция укрепляла свои ряды наполовину, если не больше, выходцами из всё той же провинции, то ситуация усугублялась ещё более – ждать порядка на улицах крупных городов теперь было делом весьма безнадёжным. Да, крупные города, большинство из них, постепенно превращались в «большие деревни» со смешанным населением и такими же, как в провинции, полуфеодальными, «азиатскими» дикими нравами. И этой беде город обязан только собственной глупости – не надо было бессмысленно «кадить народу», лучше было бы вовремя зорко увидеть его проблемы и правильно их понять. Народ, безжалостно и повсеместно отданный на заклание суекорыстному хаму, местечковым хозяйчикам, не выстоял, надломился, и теперь с каким-то отчаянным ожесточением уничтожал сам себя, азартно пожирая подчас своих лучших представителей. Это стало своеобразной национальной игрой – преследовать и травить неагрессивных. Так, вместе с недостающими рабочими руками, косяком шёл в город из полуфеодальной глубинки бытовой криминал…Вот опять машина Серого…
Брызжа мутной водой, лихо развернулась и стрелой брызг стремительно пронеслась мимо – вот она скрылась за поворотом, там, всего лишь в километре от меня, дорогу с двух сторон уже обступал наш лес. Машина исчезла из виду, и на время установилась тишина, только ветер всё яростнее гнал волны воды по ущербному асфальту. Я же снова подумала об уничтоженных бумагах, оставленных в моём деревенском доме. Мои труды, мои труды! Они были для меня утешением все эти годы, заменяли мне всё, чего я была лишена, живя аскетично и даже надрывно, в полном одиночестве, если не считать малых детишек, в этой забытой Богом глухой сельской местности. Зачем я сюда приехала? Деревенщики роковых семидесятых страстно укоряли городскую интеллигенцию за невнимание к селу, призывали спасать село, но село имело на это счёт своё мнение. В моём жалком жилище уже который год, после моего отъезда, под бдительным оком милиции, хозяйствуют легальные воры, моя усадьба разорена, а дом едва не обращён в пепел. Спи я чуть покрепче, не избежать бы пожара той кошмарной ночью, позапрошлым летом. А поджигатели потом нагло смотрели мне в глаза и азартно улыбались – а ты докажи… Знали ведь, что доказать ничего не смогу. Люди… ау!
Возможно, я и простила бы им действия против меня лично, ну, просто не стала бы заморачиваться на этот счёт, но они мучили также нещадно и всю мою семью! Девятимесячную внучку только чудом не поранили стекло и булыжники, в первую же ночь летевшие в окна моего дома, когда мы с детишками приехали в апреле на дачу… В её кроватку как раз и угодило два самых здоровых камня. Я до сих пор содрогаюсь при мысли об этом кошмаре. Они, эти злыдни, рвались ночью в дом, где живёт женщина с маленькими детьми, и где нет ничего ценного, в их понимании, с одной лишь целью – поозоровать и поджечь. Я ничего не могла понять – чем больше я для них, этих бедных, больных и заброшенных всеми людей делала, тем злее и коварней мне мстили «сильные мира сего», а «бедные» за которых я радела, с интересом наблюдали, чем всё это кончится… Было понятно и не так обидно – когда мстили местные бугры. А вот злорадство тех, ради кого я всё это терпела, было мне совсем непонятно и очень горько. Или мне, и, правда, давно уже пора начать действовать их же методами – взять и отомстить? Тогда, возможно, меня зауважают и сочтут за свою? Или они мне за что-то сами мстят? А мне на это не раз намекала моя соседка Рая. Но за что именно – им мне мстить?
Местное радио год назад каждый день бесстрастно сообщало, что убийцы журналистки Ларисы Пияшевой пока не найдены. А ведь уже прошло сколько времени. И это тоже была их месть?!
Да, здесь всегда и всем мстят, и ничего не прощают. Но я не знала за собой такой вины, которая была бы достойна столь жестокого отмщения. За что им мне мстить с таким остервенением, в самом деле? За то, что я хотела для них же лучшей доли, собачась с местечковым начальством по их же делам? Но им привычнее уныло и постыдно жить под своим «бугром», терпеть хамство и произвол, чем смириться с тем, что рядом с ними живёт человек, который вовсе не признаёт эти местные «авторитеты» и живёт вольно, согласно общечеловеческим понятиям о добре и зле. Да, теперь я понимаю, их раздражало моё неуважение этой постыдной традиции – вечной покорности обстоятельствам. Им это казалось высокомерием. Отрываться, мстя за свою неудачу, здесь должно было не на обидчике, а на том, кто или слабее тебя, или кого можно не бояться – в смысле ответной мести. Наглые гаврики, вместе с моими бумагами, сожгли и мою веру в то, что эти люди когда-нибудь прозреют и перестанут, ради сиюминутной выгоды, уничтожать себе подобных, себя и своё будущее – растлевая этой постыдной моралью своих же собственных детей. Тысячи людей, прочтя их, мои статьи о жизни на селе, так думалось мне тогда, научились бы видеть свет во мраке. Во мраке, в который всё глубже погружалось массовое сознание особенно здесь, в глубинке, где вообще нет никакой общественной жизни, кроме сарафанного радио ОБС —«одна бабка сказала»… Но это была страшная иллюзия. Моё понимание жизни села, вообще жизни – здешних людей, оказывается, их глубоко оскорбляло… На первых порах они меня воспринимали привычно – глупая ещё одна из Москвы понаехала… Жизни не знает, ничего, обучим. Однако моё упорное нежелание «учиться» их уже начинало бесить.
Эти несвоевременные мысли привели меня в сильное волнение – всё напрасно, да, я самообольщалась, теперь это уже окончательно ясно. Им начхать на все мои статьи, рассказы и прочие словесные откровения о жизни, той страшной жизни, которой они здесь живут, и которую я добровольно делю с ними уже скоро двадцать лет. Они не верят, не верят в отстутствие личного интереса. Меня всё ещё выспрашивают – зачем я сюда приехала? Мои объяснения не кажутся им убедительными. Но они всё же кое-что знают из написанного мною. Лучше бы этого вовсе не было! Мои слова их только злят, вообще читают хоть что-то здесь лишь единицы, да и то – чаще всего макулатурные коммерческие книжки из библиотеки. Они, эти карманные книжки шли, как жареные пирожки, нарасхват – один рубль за день. И только как бесплатное приложение к фирменной развлекаловке, читатели макулатуры могли прочесть и что-нибудь про жизнь, ту, которая рядом. К примеру, какие-то мои работы. Но таких было единично мало. А другие, осведомлённые о моих публикациях, знают о предмете лишь с чужих слов. Им всё равно, что будет с их селом, ведь «своя хата с краю» пока что стоит, а дальше этого края они не хотят и не будут смотреть. И бесполезно им объяснять, что свято место не пустует ((москвичи-дачники, вообще-то небогатые люди, вреда им никак не могли причинить, но их выжили из села, чтобы что?) и скоро здесь всё займут другие. Земли, а тем более леса и реки, нынче в цене. Да, ответ на вопрос прост. Бедных дачников выгнали, чтобы узнать приятную новость – скоро придут «благодетели» с толстыми кошельками. Но только им, бедным селянам невдомёк, что благодетелям с толстыми кошельками традиционное село и вовсе не нужно, им нужны только земля и наёмная рабсила, а от местного населения они найдут способ избавиться, и сделают это очень скоро. Но как им, бедным селянам, это объяснить сейчас, пока ещё не поздно, что нужно хоть что-то изменить и не допустить катастрофы?
Как поколебать их наивную, незыблемую веру в то, что всякое начальство, особенно местечковое, хоть и о себе не забывает, но всё же думает о народе, просто не всегда знает, как это сделать, чтобы стало всем хорошо?! Риторический вопрос. Они с готовностью приспособятся к любым обстоятельствам, но не потратят даже чуточку усилий, чтобы хоть что-то понять и действовать осознанно – в своих же интересах. Но такое вот приспособленчество – совсем не жизнь, это – медленная смерть. И они выбирают её. Мол, на наш век хватит, а дети. Так те уже в городе. Я не горевала о впустую потраченном времени на просвещение этих людей, более того, я чувствовала, как в моей груди отчаянно трепещет сердце при мысли о нелюдях, которые морочат запуганному «маленькому человечку» голову скорыми переменами к лучшему. Более того, в голове моей уже давно мрачно роятся мысли о возможном мщении. Роятся, но не более…Однако вскоре мне уже порядком надоело думать о своих обидах. Мстить я всё же не хотела да и не смогла бы, конечно. Ничего, кроме слякотной душевной пустоты, месть не даст – это я понимала. Обстоятельства к лучшему от этого никак не переменятся. И ещё: я не могла, не должна забывать о том, что кроме этой серой, полукриминальной и разложившейся массы с разжиженными мозгами, постыдно пресмыкающейся перед «буграми», как своими, так и заезжими, обещающими райскую жизнь и торжество справедливости после принятия бутыля «чернил» или «палёнки» – здесь и сейчас, всё ещё есть, хотя и в очень небольшом количестве, простые, сердечные люди, которым тоже эта жизнь невмоготу, но сделать что-либо они уже не в силах.
Да – их слишко мало. Но они – важнее.
Вот потому и надо забыть о мщении, обидах, и просто жить дальше, жить так, будто ничего не произошло, каждый раз терпеливо начиная с нуля – и домоведение и отношения с людьми. Другого выхода пока я пока не видела. Я стряхнула с себя тяжёлое настроение, как прошлогоднюю пыль с пальто, посмотрела на беспросветное, сплошь покрытое тучами небо – оно устаршающе быстро темнело, беда… Стихия и не думала утихомириваться. Похоже, пока она лишь слегка разминала свои могучие мускулы.
Как бы в подтверждение моих предчувствий, издалека послышалось грозное протяжное урчанье. Затем, после минутной паузы, небеса словно разорвались на две части – очень близко сверкнул белый излом ветвистой молнии, затем раздался страшный оглушающий звук, источник которого, казалось, проник внутрь моего черепа – такой там стоял ужасный треск. Вода лилась теперь сплошной лавиной, и конца этому светопреставлению не предвиделось. Удары молний и раскаты грома продолжались с нарастающей частотой. Я знала, что стоять под железной крышей в чистом поле во время грозы опасно, но выйти под открытое небо, под проливной дождь было просто смертельно опасно – я уже едва дышала в этой, почти стопроцентной влажности. Зуб на зуб не попадал от холода. Всё тесней забивалась в мою голову лишённая всякого оптимизма мрачная мысль, что живой я отсюда уже не выйду. Самое отвратительное, что мысль эта была банальной и будничной и не вызывала страха. Однако она удручала меня, портила моё, и без того плохое настроение. Оставалось только молиться, и я повторяла и повторяла всё громче и громче одно и то же:
«Господи, помоги! Господи, пронеси!»
Но ливень и не думал прекращаться, раскаты грома звучали уже весьма угрожающе. И теперь мне начинало казаться, что дьявол всё-таки есть, и он сейчас здесь, где-то очень близко. Почему-то не хочет пустить меня в моё село, где у меня свой дом, где растут мною посаженные берёзки, ровесницы тысячелетия. Уже подрастает настоящая рощица, которую я создала по случайности, вырубив огромную ольху в огороде. От этого дерева, наполовину всё ещё живого (ствол лежал тут же, и от него вверх тянулись отростки, был жив и довольно высокий пенёк – его корни пустились плодить новые деревья вдоль моей речки, которая текла сразу за огородом), неурочная рощица и произошла. Конечно, это всё дьявол со своими проделками! Хотя, конечно, можно было бы решить, что это сам бог не хочет меня допустить до рокового места.
Нет, однако! Бог не станет этого делать, хотя бы потому, что всегда оставляет человеку право выбора и прекрасно знает, не может не знать, что я всё равно буду делать то, что решила. И от своего не отступлюсь. И уж своего дома, точно, не брошу. Раз я здесь мучаюсь, как бабы говорят, уже скоро два десятка лет, значит, это зачем-то нужно. Нет, конечно, всё это проделки дьявола, ему как раз и наплевать на волю частного лица. Именно он, замшелый либерал, и будет упорно навязывать человеку свои намерения. И он, как это ни печально, всё-таки на свете есть… Раньше, да, мне иногда казалось, что дьявол – это просто чьи-то злые придумки для какой-либо грязной пользы. Вся их совокупность.
Или дьявол – это некий дрянной человечишко, этакий харизматичный пиратишко с весьма приземлённым чувством юмора… Да, сатана – это просто нехорошие люди, которые не знают, что есть бог. Потому и творят зло – в полной уверенности в своей безнаказанности. Но как это влияет на природу? И потому то, что творилось в природе – здесь и сейчас, я не могла объяснить ничем иным, как именно проделками злой силы – кознями дьявола. Похоже, да-да, он, и в самом деле, есть, и он – не всегда просто человек. Это весьма неприятно, однако. Но я ничего не смогу с этим непреложным фактом поделать. Косой холодный ливень хлестал всё сильнее, угрюмо клубились чёрные тучи. Асфальт на дороге просто шипел и булькал, как бульон – он весь был густо покрыт пузырями. Иногда безумные порывы ветра стихали, ливень хлестал не так отчаянно, но вновь оказывалось, что стихия лишь набирала силы перед новой яростной атакой… Вдалеке, на горке, смутно виднелась лесопилка. Там, наверху, отсюда хорошо видно, этот порывистый ветер проносится настоящим смерчем, спускаясь затем в низину, замершую в полном безмолвии, где лишь еле слышно шепчет трава да зябко стучат друг о дружку испуганные мышки – камыши…
Становится всё темнее и темнее, словно уже наступил поздний вечер. Но вот мир вздрогнул и горку, всю её вершину, внезапно залил океан огненных красок. Деревья заметались в этом пламени и вдруг, словно сведённые судорогой пальцы, замерли на мгновение, ярко освещённые рвано сверкнувшей огромной длинной молнией. «Господи, помоги!» – кричала я, и мне приходилось напрягаться, всё больше повышая голос, чтобы перекричать стихию и докричаться, наконец, до всевышнего… Но он, казалось, меня вовсе не слышал или… жестоко испытывал? Как знать? После секундной тишины раздался оглушительный треск. Сначала слабо, как бы сердито и нехотя зарокотав, потом, ударом в чудовищные литавры, грянул оглушительный дивертисмент. Через минуту – блистательный ремейк. Но вот в природе наступило перемирие. Ветер на время стих. Дождь тоже немного утишился. Это условное безмолвие природы, однако, вскоре снова нарушилось регулярными, с нарастающей силой рвущимися ударами молний и длинными раскатами грома. Отчаяние моё достигло предела, мне уже стало всё равно, от чего я умру – от переохлаждения и нехватки воздуха или от удара молнии. Такой грозы мне ещё не доводилось видеть.
Я приготовилась, по возможности, спокойно принять решение судьбы в том виде, в каком оно мне будет в скором времени представлено, и сразу же немного успокоилась. Надо просто немного ослабить сопротивление, тогда уменьшится и натиск. И в тот самый момент, когда я уже закрыла глаза и напряглась каждой мышцей – это помогало хоть чуть-чуть согреться и перестать думать о холоде и сырости, молния сверкнула в последний раз, ещё раз грянул прощальный раскатистый гром, и как-то сразу всё стихло. Стихия вскоре окончательно унялась, возможно, потеряв всякий интерес к бессмысленным испытаниям над вечной природой и вполне уже смирившимся одиноким человеком. Солнце несмело и как-то стыдливо – очевидно, за свой недобрый сговор с непогодью – глянуло в прореху между разбегавшимися низкими тучами и вновь исчезло… Оно пока тщетно пыталось пробиться сквозь сплошную тёмную массу, всё же, хоть и очень медленно, но уползавшую и уползавшую куда-то на восток. Стало теплее, и я, взяв сумки в непослушные руки, пошла по мокрой, в сверкающих лужах, дороге на негнущихся, совсем будто деревянных ногах. Ходьба согревала. Прошло совсем немного времени, а я уже радуюсь жизни, совершенно забыв о том, что ещё какие-то минуты назад если и не готова была смиренно проститься с этим миром, то находилась в состоянии, всё же весьма плачевном… Так или иначе, гроза проворно сбежала, облачные свитки также спешно расползались по неправдоподобно чистому, умытому дождём синему небу, а я в слепом пылу, забыв свои недавние страхи и мрачные мысли, неслась прямиком к своему дому.
Это счастье.
Ходьба окончательно разогрела меня, впереди показался наш лес, через него, если напрямую, всего ничего – около двух километров до села. Я поставила сумки и низко поклонилась, как всегда кланялась, когда входила в лес и рядом никого из людей не было.
Ну, здравствуй, милый!
Несколько часов мы проведём вместе, в полной гармонии. Я буду безмятежно существовать в лесу – этом волшебном, таинственном царстве растений и всякого разного зверья и постараюсь ничем не нарушить вековое равновесие этого дивного мира. В эти чудесные часы я имею полное право не думать о тех, которые неустанно источают ненависть и повсеместно сеют зло – по воле алчущего хозяйчика.
Здравствуй же, лес! Только не говори мне: «Здорово, дерево!», я ж к тебе по-человечески.
Внимательно приглядываюсь, есть много нового. Он, этот лес, уже чуть-чуть не такой, каким был прошлый год. Лес постоянно меняется, так же, впрочем, как и человек. Я страстно любила эти деревья, траву, зверьё и птах, всех тех братьев наших меньших, которые нашли себе здесь кров и дом. Каждый раз моё сердце начинало учащенно биться, когда в первый раз после зимней разлуки входила я под его сень. Смешанное чувство всегда овладевало мной – огромного счастья и очень-очень белой зависть. Зависти к тем, кто мог бывать здесь каждый день, и зимою тоже…
Если бы можно было жить в лесу всегда, если бы обстоятельства позволяли, я бы, не задумываясь ни на секунду, осталась бы здесь, среди этих вековых деревьев, в чудесном гармоничном мире – обществе незлобных птиц и дикого зверья……Когда я училась в университете, на первом курсе, у меня ровно под Новый Год появилась, неизвестно каким путём, новая отчаянная мечта. Я тогда приняла для себя тайное решение, которое, конечно же, не смогла исполнить: после получения диплома физика переквалифицироваться в лесники, уехать в тайгу, взяв с собой только книги, целую машину книг, чтобы поселиться в маленьком лесном домике, и зажить там одиноко и счастливо. Чтобы рядом только книги, деревья, птицы, лисы, зайцы… Солнце и луна едва видны через ветви верхнего яруса леса… Ну да, конечно, разное зверьё да птицы… И всё. Этого вполне хватит. Людей я уже итак много видела. Пусть они отдохнут от меня., а я по ним как следует соскучаюсь.
…Однажды знакомый лесник показывал, как проверяют наличие зайца в норе – он туда засовывал удочку с крючком на конце, затем прикладывал удилище толстым краем к уху и прислушивался – малейшее шевеление могло выдать обитателя норы. Даже уединённая жизнь на острове, посреди моря, в окружении бесконечной воды, а это была моя главная детская мечта до знакомства с лесом – чтобы плавать часами круглый год, мне теперь уже не казалась такой привлекательной. Лес победил мою первую любовь – море.
Когда я во второй сезон здешнего проживая заявилась сюда аж четвёртого марта (в Москве уже неделю стояли лужи, и люди ходили по-весеннему), здесь ещё лежал рыхлый, свежий снег в пояс. Работы в огороде в такую пору нет, по понятной причине, вот я и гуляла по лесу целыми днями. Именно тогда мне встретился лесник. Он меня увидел первым, я шла по тропке и глазела на вершины сосен.
– Вот лиса на тя смотрить, – говорит он мне.
Я глянула – и правда, лиса за кустом, только хвост мелькнул. Мне хотелось броситься на шею леснику, обнять его крепко, горячо расцеловать, но моя многочисленная одёжка превратила меня в настоящий качан капусты – на мне было, кроме моей куртки: ватник, плащ и длинное мужское, ещё хозяйское, доисторическое пальто с такими же архаичными, огромными пуговицами. Лесника я очень уважала и тайно нежно любила – и вообще, и в частности. Это был, в своём роде, мужчина моей мечты. Человек, который по роду своей профессии каждый день бывает в лесу, много лет смотрит за ним, охраняя от пожаров, вандалов и разных хулиганистых туристов, по определению не может быть плохим человеком. Так мы познакомились лично, и я часто вместе с ним отправлялась на обход. Я рассказала ему, что когда-то мечтала стать лесником, но в лесники с дипломом университета не брали, к тому же, у меня тогда уже были дети. Он охотно показывал мне ягодные и грибные места, рассказал сотни волшебных историй про лесных обитателей, вобщем, просветил меня и чудесным образом скрасил неурочную «зимовку» в тот год, когда я так легкомысленно заявилась сюда в дикий мороз, налегке, в самом начале весны… В одну из таких прогулок я видела небольшую рысь на дереве. Он мне показал, я бы сама и не заметила её на такой высоте…
У него был свой способ – охотиться на крупного зверя без ружья. Однажды я сидела в лесной сторожке, пила чай из сухих брусничных листьев и молча наблюдала за его работой. Он как раз готовил оружие для такой охоты. Сначала растёр какие-то семена в плошке, потом долго жевал и сплёвывал туда же толстые упругие корешки, затем, достал из подпола банку с ядовитыми личинками, которых он накопал под землёй ещё осенью, и снова перемешал всё вместе, наконец, стал вдувать через трубочку эту массу в небольшую полую кость. Рядом на лавке лежали маленькие, в ладонь, гарпунчики – такие игрушечные, по виду, стрелы. Он аккуратно засовывал наконечник стрелы в кость, держал там секунд десять, потом клал стрелу на блюдо сушиться. «Это самый страшный яд, от него нет противоядия», – сказал он серьёзно. – «Да? Так страшно?» – спросила я, всё ещё думая, что он меня разыгрывает. – «Но есть один приём», – успокоил он меня. Я не поверила и попросила взять меня с собой на такую охоту. Он как-то странно посмотрел, но согласился. Такой случай вскоре представился. Мы стояли в глуши девственного леса. Он вдруг гортанно зарычал, ему немедленно ответило несколько голосов. Я уже запоздало сожалела о своём нездоровом любопытстве и начала уговаривать его поскорее уйти отсюда. Он сделал мне знак – молчать. Затем лесник прицелился на звук самого громкого рыка и аккуратно пустил стрелку. Тут же на землю, почти нам под ноги, сверху шмякнулась небольшая рысь – яд вызывал немедленный паралич мышц диафрагмы… Я была близка к обмороку. Мне стало очень жалко это существо, убитое по причине только и только моего праздного любопытства. Лесник, однако, был сосредоточен и лишь криво ухмыльнулся. Я его ненавидела в этот момент.
А дальше он повёл себя очень странно – подошёл к рыси, перевернул её на бок, сильно сдавил двумя пальцами место, куда попала стрелка, выдернул её, затем снова сдавил. Показалось несколько капель крови.
Так повторилось несколько раз. Рысь по-прежнему не подавала признаков жизни и лежала бездвижно. Тогда он каким-то приборчиком типа маленького пистолета пробил рыси ухо, после чего коленкой сильно надавил ей на грудь. Она встрепенулась и начала дышать. Я была в шоке. Мы быстро покидали это место – моего позора и торжества его умения. Потом уже лесник мне объяснил, что таким способом он клеймит диких животных, вставляет им в уши маячки, чтобы учёные могли изучать миграцию животных. Смертельный яд в таких дозах быстро выйдет из крови, главное здесь – немедленно заново запустить автоматический рефлекс дыхания. Само животное этого сделать никогда не сможет. Я перестала на него злиться и ещё больше зауважала. Да, этот человек, лесник, был для меня настоящим волшебником. Тогда, в мою первую весну в этих краях, первый месяц весны выдался на редкость холодным. И только двадцать пятого марта, когда солнце уже поднялось на летний круг, пришло тепло и в эти края – одномоментно и повсеместно началось бурное таяние.
Всё-таки природа, по крайней мере, здесь, всё ещё живёт по народному календарю. Я уже не могла так беспечно бродить по лесу целыми днями – больше нечем в эту пору заниматься. Вокруг стволов вековых деревьев неспешно начинал обтаивать снег, выступила тут и там влажная, напитанная пробуждающейся жизнью, почва. Она сплошь была покрыта прелой прошлогодней листвой и высохшими бурыми стеблями трав. И вот это, похороненное под снегом, прошлогоднее лето, пробудив воспоминания, заставило больно сжаться моё сердце. Природа словно давала последний шанс, ещё одну попытку своим творениям взглянуть на солнце, прежде, чем молодая зелёная поросль пробьётся наверх, старое родит из себя молодое, и начнётся новый круг жизни. Апрельские зори быстро становились светлее. К запаху хвои всё сильнее примешивался свежий, неповторимый запах оживающей земли. В это время серые вороны парами переселяются в лес, подальше от людей, подле которых им поневоле приходится коротать голодную зиму. Здесь, в лесу, они отыскивают большие сучья и складывают из них на высоких ветвистых деревьях большие гнёзда.
В нашем лесу много всяких птиц, видела, и не раз, сову – серую, опять же, неясыть. На высокой кривой сосне, на вырубках, повстречался как-то раз бурый беркут. Крылья у него такие, что, пожалуй, и все два метра будет в размахе. Повезло мне однажды увидеть и парящего над лесом подорлика. Ястреба-перепелятника встретить можно всякий раз, как пойдёшь с утра пораньше на свидание с лесом. Он красивого дымчато-серого цвета, словно матрос в тельняшке – полоски поперёк груди. Обрубки крыльев и длинный хвост – его ни с кем не перепутаешь… Ястреб не парит, как орёл, и не кружит над лесом, а пролетает низко-низёхонько, брюшком почти касаясь вершин деревьев, а то летит и в самой гуще, выслеживая корм и внезапно бросаясь камнем на добычу. А уж сколько здесь сарычей с экстравагантными бурыми узорами на белоснежном исподе груди и крыл. Птица говорящая, которая живёт у меня и озадачивает людей своими нескромными вопросами да криками, и есть этот сарыч. Птица кричит громко, звонко, её далеко слышно. Если ей всё равно, кто её будет слушать, она кричит так:
«Эй! Э-ге-гей!»
Это может означать, к примеру, следующее: «Чем бы таким интерсным заняться, пока есть свободное время?» А вот ещё интересная птица – бурый коршун, у него хвост вилкой. Селится он на самых верхушках сосен. Он тоже, как и птица сарыч, не боится находиться близ людей. В Москве пары коршунов иногда гнездятся в больших лесопарках, летом кормятся на бойнях, не брезгуют и посещением помоек, если конечно, украдьми… Коршун и ястреб – хищники, они уничтожают мелких птах, а вот сарыч, верный друг человека, ест охотнее всего мышей-полёвок и ящериц. У сарыча изогнутый по-арабски клюв и большой страстный глаз. Есть здесь и яркорыжие пустельги из породы сокола. Всех их можно без труда отличить по голосам. Ранней весной, как только проступят в лесу проталины, появляются у опушки дрозды-рябинники. Они кричат так, будто это трещит сорока.
Они появляются здесь первыми, а за ними уже тянутся дерябы и белобровики, черные и певчие дрозды. Вот тоже персонаж – певчий дрозд. Для исполнения своей песни садится на самую вершину молодого дерева и поёт весь вечер напролёт, до полного упадка сил, иногда прямо так и сваливается вниз, под дерево. Весь, без остатся, отдался искусству. У него есть конкурент, и может так случиться, что его песню, круглую, полнозвучную, вдруг начинает перебивать соло черного дрозда. Но если, обидевшись, певчий дрозд замолчит, тишины всё равно не получится – тут же вступит со своей арией коростель, или зяблик какой-нибудь нескромно влезет со своей скромной песенкой. А зяблика, с его красной грудкой и белыми полосками на крыльях, можно видеть, когда ещё листьев на деревьях нет… Если, бродя по лесу, вдруг заглянешь в дупло, то, очень может быть, оно окажется заселённым – там может встретиться ну… хотя бы ворчливый клидух, это такой лесной голубь. Красавец редкостный – гузко у него под хвостом белое-белое или чуть сизоватое. Однако больше всех шумит в лесу, конечно, пёстрый дятел. Вот и долбит он деревья да сосновые шишки, выбирая из них любимое лакомство – питательные семена. Сидя на сухом сучке, он бешено колотит клювом по нему, выходит точно треть. Но шумят, конечно же, самцы. Своими криками они подманивают к себе симпатичных самочек. Петь они продолжают и после свадьбы, потому что это очень вежливые и покладистые в семейной жизни птицы. Они таким способом развлекают своих подруг, пока те сидят на яйцах. И песни эти уже не такие темпераметные, как в период первого ухаживания и обволакивания, в них больше хорошей весёлости и сантиментов. Умолкнут они только к лету, когда множественные птенцы вылупятся из яйц, и этих прожорливых детишек надо будет срочно кормить. Тут уже не до песен, ясное дело. Песня птицы очень много для неё значит – так она выражает свои, порой очень сильные чувства. Некоторые певчие птицы во время ухаживания просто с ума сходят, ну прямо как люди! Ещё по снегу, на вечерней заре, издали можно слышать глухие воркующие звуки, какое-то странное бормотанье…
И кто это такой? А это сидит где-нибудь на дереве косач – тетерев-самец, чёрный, с голубым отливом. Белое подхвостье и красные бровки на длинном хвосте… Крайние перья, как лира, загнуты в стороны. Его воздыхания, точнее, бормотания адресованы тетёрке, а она вся рябая, как курочка-ряба, ржаво-коричневая, в небольшими такими пятнышками… Токуют они ранней весной, и как обнажится земля, они тут же летят на зорях большими компаниями на токовища, собираются на больших полянах. Здесь, на полянах, и начинается ток, типа аглицкий клуб – разговор ведь идёт по-английски на этих мальчишниках… О чём? Конечно же, о былых подвигах. Расхаживают друг перед другом, бормочут себе и бормочут, а то вдруг кто-нибудь возьмёт да и испустит громкий крик: «Гуф-фы! Гуф-фы!»
Что, возможно, означает: «А ну его, этот аглицкий, не сплясать ли нам комаринскую?» Птичью, разумеется. И тут же начинается скок и пляс и всякое веселье. Распустив крылья и хвосты, они самозабвенно пляшут. Но если случайно, или как-нибудь ещё, один косач «наступит на ногу» или, потеряв координацию, вдруг налетит на другого, тем самым как бы усомнившись в правдивости иных откровений косача-суперптаха, тут и начнётся бой, ну точно как у петухов. Мушкетёрские дуэли просто детская забава по сравнению с этими косачиными драками… Так они себя заводят перед очень ответственным делом и, конечно, устанавливают приоритеты – чтоб каждый сверчок, то есть, косачок, знал свой шесток, то есть, своё место под солнцем. И не пыжился занять чужое… Но вот уже солнце встаёт над лесом, ток закончился, пора от разговоров переходить к делу. Косачи деловито разлетаются – на поиски самочек. Искать их долго не надо – они уже давно тут как тут. Расположились поблизости в кустах и судачат друг с дружкой, совершенно не стесняясь в выражениях, о достоинствах претендентов.
Это восторженному косачу только кажется, что он сам выбирает себе подругу – в глаза ему бросится именно та, которая сама его уже загодя выбрала, наблюдая за током украдкой из кустиков. «Добрые люди» приходят на ток не только полюбоваться птичьей игрой, а и чтобы руку правую потешить – пострелять беззащитных птичек. А влюблённая птаха ещё более беззащитна, чем влюбённый человек… Охотники с вечера готовят себе шалаши близ тока и караулят птиц. И только умный глухарь, это такой тетерев размером примерно с индейку, обитает в самой глуши, токовать отправляется и вовсе на болото, вне компании, но когда сам с собой ведёт неспешную беседу – в смысле, «быть или не быть битым», может случится так, что выпадет ему совсем не второе. И здесь его настигают добрые люди. Вот он увлёкся пением – глухо пощёлкивает, потом слышно несколько ударов, и вот звук становится похожим на точение ножа о брусок: «вжик… вжик…». Потом секунда-две пауза – и снова самозабвенное щелканье.
Романтично настроенная птица, вся в эмоциях, так увлекается своими сложными душевными переживаниями, что к середине песни уже полностью утрачивает чувство реальности – ничего, кроме совего пения, она не слышит в эти минуты. Вот тут, когда уже совсем от счастья башню снесло, как раз и случается то самое роковое не «не быть…» «Добрый человек», охотник, скачками, быстро-быстро, приближается к дереву, на котором токует совсем уже отключившийся птах.
Безбашенная птица, поёт, а «добрый человек» замирает, подняв голову, и кровожадно ждёт конца песни, чтобы свершить своё чёрное дело… Токуют, однако, не только тетерева, но и лесные кулики. Только у них это называется не ток, а тяга, как у паровоза. С ранней весны до начала лета вальдшнепы, лесные рыжие кулики, с узором на перьях и очень длинным клювом, всё тянутся, тянутся… Он, безвинный перед человеком кулик, несёт тот же крест, что и дупель, что и бекас. У него очень вкусное мясо, и об этом, конечно, знают добрые люди под названием охотники. Тяга начинается ещё по снегу. Птицы поют в лесу от зари до зари. Но только зайдёт солнце и стемнеет, птицы враз смолкают. И только громкий голос чёрного дрозда продолжает разноситься по притихшему лесу.В густых сумерках тянутся вальдшнепы. Они летят низко-низко над землёй, над порубками и сырыми низинами. Что они там высматривают на земле? Ну самку, конечно. И приговаривают они при этом как-то так:
«Квог! Квог!»
Любят они тянуться тёплыми сырыми вечерами, перед дождём. Так и хоркают, так и хоркает, едва начнёт накрапывать. Если же бывает холодный ветер, кулики тянутся выше, и всё у них проходит быстрее, оно и понятно – кому охота предаваться романтическим мечтаниям на холоде и ветру?
Так что не до сантиментов в непогоду, конечно. Вот они и спешат. Самое безопасное место для кулика – земля. Его окрас – в тон сухих листье и хвои. Заслышав человека, он бросается вниз, на землю, прижимается к ней, и даже самый зоркий глаз теперь не отличит его от земли. А ещё птица умеет так замереть на ветке, что её легко можно принять за какой-то сучок. Потому она и подпускает к себе человека совсем близко. Она может находиться, прижавшись к земле и замерев, буквально под ногами человека, и оставаться незамеченной! Если хочешь наблюдать лес и его обитателей, научись вот также замирать и стоять неподвижно… Кроме птиц, есть ещё много занимательных обиталей в этих местах. Бегала у меня в огороде ласка – маленькая, длинная и гибкая, ласка кровожадна и смела. Поедает она весьма охотно полёвок. А в лесу может поймать даже птицу, правда, не очень крупную. Может ласка напасть и на токующего косача.
Здесь раньше было много волков, теперь они редкость, на людей почти никогда не выходят. Волчица забирается в моховые болота, чтобы устроить там логово и вывести детёнышей. Целую дюжину может она сметать за один раз. Во время войны, это одна моя знакомая старушка здесь вспоминала – восемь волком «гусём» шли вдоль дороги, друг за дружкой, долго шли, но людей не трогали.
Медвежьи следы видела в лесу часто, и даже медведицу с детёнышем встретила я как-то раз, собирая малину. Вот как это вышло. Страшно хотелось побыть одной, и я забрела в лесную чащобу подальше. Куда обычно ягодники не ходят, за вырубки. Ползаю по лесу и радуюсь – девственнй край! Хотя бы здесь не ступала нога цивилизованного человечика… Но вот какое-то сопение за кустом. Ладно, думаю, этого нахала я перехитрю, в таком большом лесу места ему мало! Вот вреднюга, не нашёл себе другого куста малины! Перебралась на другую сторону малинника, рву себе ягоды, ни о чём не беспокоюсь. Я была в коричневой вельветовой курточке, голова обмотана платком – от комаров, ползаю вокруг куста на четвереньках, потому что за день блуждания по лесу сильно ноги устали. И вдруг опять слышу сопение с другой стороны куста – смотрю, а это медвежонок за мной пристроился – ходит по малине, а мамаши его не видно, но, конечно, она где-то рядом. А может, и обрадовалась, что хоть на время «руки развязались»…
Я тогда на четвереньках почти до самой дороги «бежала», а потом так припустила по трассе, что только пыль за мной столбом… Медвежонок, наверное, к своей мамаше-медведице вернулся. Она, конечно, для виду наподдала ему горячих – тяжёленьких шлепков своей материнской косолапой ручищей, а сама при этом, небось, думала – и что не гулялось ему с этой тётей в вельветовой курточке? Ох, уж эти мамашки на вольном выпасе!
Ближе к маю от зимней спячки в наших болотах пробуждаются зелёные лягушки. И вот уже тёплыми вечерами громко звучат хоры самцов.
Крррасота!
Коричневая травяная лягушка, одномоментно сметав своих будущих детей в воду, перемещается на травку, на сырые места. Она своё дело сделала. Теперь можно гулять смело, и пусть одинокий самец рыщет по болоту и отыскивает плавающие там икряные сгустки… Такая любовь. Красавица жерлянка, имеющая яркое пятнистое брюшко, и лягушка-чесночница тоже найдут себе местечко где-нибудь на бучиле, под плотиной. А в лесу, между тем, обитает ещё один очень интересный персонаж – кукушка. Вот тоже существо… Гнезда не строит, яиц не высиживает, детей не кормит, зато точно знает, кому сколько жить на этом свете. Конечно, современное просвещённое человечество в этой услуге вовсе не нуждается, поскольку может на этот размытый вопрос получить вполне конкретный ответ, к примеру, у Глобы со товарищи. А уж он-то получает эту стратегическую информацию как раз там, где надо. Так что можно вполне доверять. В то время как наша кукушка, эта ветреная особа, у которой ни кола, ни двора никогда и не было, выдаёт за истину, скорее всего, свои собственные дурацкие измышления.
А каков её нравственно-моральный облик? Дети, заткните уши и зажмурьте глаза. Кукушка вас ничему хорошему не научит. Нахалка, легкомысленно подзалетев весеннею порой, тут же, в остром приступе прагматизма, пускается на поиск подходящих гнёзд птиц поменьше ростом, и когда придёт срок, без всякой договорённости, явочным порядком, раскладывает свои яйца, хорошо ещё, по одному, по чужим квартирам. Бедняжка приёмная мать обречённо высиживает это огромное яйцо, а вылупившийся кукушонок, едва появившись на свет, вместо благодарности, начинает тут же демонстрировать всеподавляющий либерализм – эгоистично требуя еды, много еды, и только лично для себя, совершенно не беспокоясь о том, а как там другие? А едва оперившись, он тут же продемострирует отягощённую наследственность – выпихинет других птенцов из гнезда и теперь уже без вяких дискуссий единолично пожирает весь корм, который приносит безутешная приёмная мать, в благодарность за свою доброту, вообще оставшаяся без потомства в этом сезоне. Единственным серьёзным оправдавнием существования этого оголтелого чуда в перьях на белом свете служит тот факт, что кукушка, по причине своей фантастической прожорливости, за один только день пожирает столько – просто немыслимое количество вредителей леса! – что и целой стае маленьких птах не съесть. В этом несомненная польза от этого олигарха леса – безжалостно истреблять мелкие хищнические корпорации вредителей.
Но если кукушка живёт беззаботно вне дома, и единственная её обязанность – учитывать чужие лета и плотно кушать, то птица сорока строит такое огромное и сложное гнездо, что ей даже может позавидовать иной архитектор. Гнездо сороки как шар – она строит над лотком ещё и крышу, потому что любит комфорт, и любит она комфорт настолько, что даже таскает у человека приборы – серебряные ложки, а также украшения и зеркала, чтобы, принарядившись, беспрепятственно любоваться собою. В гнездо она влазит непременно сбоку, делая вид, что у неё там солидная зверская дверь.
Ну чем ни человек?
А ещё в этих местах много летучих мышей. Иногда вечером сидишь на крыльце, а они – вжик, вжик вжик! Ну, прямо перед самым носом проносятся… Летают они очень быстро и совершенно бесшумно, неслышным полётом. Самая крупная, рыжая вечерница, летает рано, чуть только примеркнет. Вместо пар ног у них крылья из перепонок, между длинными пальцами, и переходят они на задние лапы и хвост. Зимой эти мыши впадают в спячку, полностью окоченевают, повиснув строго вниз головой. Пристанище себе находят на чердаках заброшенных домов или в больших дуплах старых деревьев. Висят ровно мёртвые. У этих зверушек суперосязание. Они никогда ни обо что не ударяются. У них в организме есть очень точный приборчик, который измеряет скорость отражённого от препятствия звука, ну и плотность воздуха, конечно. Глаза у них растут только ради красоты. Возможно, когда-то они ими что-то и видели.
А ещё интересные существа – муравьи. Жизнь их общины построена по строгому и чёткому трафарету. Каждый должен заниматься только своим делом, это как у американцев: узкий специалист, к примеру, по первой главе «Иллиады» может и вовсе ничего не слыхать об «Одиссее». Но зато первую главу он изучит «от и до». Муравьи без устали делают каждый своё дело – одни трудятся, строят, другие заботятся о пропитании, третьи ухаживают за яйцами и молодняком. Это чётко отлаженный, никогда не дающий сбоя механизм. У самцов во время брачного периода вырастают настоящие крылья (вот откуда это «крылатое» выражение – «у меня словно крылья выросли»! Эмбриональные или провидческие «воспоминания о будущем» – о том периоде эволюции, когда предки человека-мужчины ещё были (или будут) муравьями)… Потом, после благополучного завершения главного дела жизни, они свои крылья теряют. Кажется, Бредбери этот факт использовал в рассказе о гарпиях, которые после близкого знакомства с мужчинами перестают летать, так как крылья их обугливаются и отпадают… Ну, понятно, с больной головы на здоровую. Чисто мужской шовинизм…
У муравьёв, кроме девочек и мальчиков, есть ещё и совсем бесполые граждане – они но профессии простые рабочие. У пчел нечно похожее, у них есть матка-царица, она и окладывает яйца, остальные работают на неё. Но у муравьв всё обстоит гораздо сложнее. У них есть даже проффи-«озорники», то есть муравьи, которые профессинально занимаются разбоем, озорничают. Чем они промышляют? Нападают на чужие общины, крадут яйца, уносят к себе, и вылупившихся из них муравьёв превращают в своих рабов. Каковы, однако! Такие войны они ведут в большом порядке.
Другие, менее воинственные, не воюют, а занимаются животноводством – разводят стада тлей вокруг своего муравейника, их сладкое молочко является для муравьёв изысканным лакомством, они его вожделенно слизывают. Своё стадо муравьи бдительно охраняют и помещают каждую тлю собственнолапно на подходящие для тех растения. Это как бы их личный домашний скот. У муравьёв, как и у всякого уважающего себя общества, есть, конечно, и свой ОМОН. Это такие специальные воины с огромными жуткими челюстями. Они-то и возглавляют набеги на соседей. Муравьи очень хорошо понимают, кто есть ху в большом лесном мире. Своего от чужого они отличают мгновенно. Своим они охотно помогают в работе. А вот если чужой, по легкомыслию или по врождённой глупости, забредёт в их муравейник, они его, без лишних рассуждений о морали и решения суда, линчуют и съедят. Если один муравей тащит слишком тяжёлую ношу, он может её оставить, сходить за подмогой, и потом уже, артелью, они эту ношу дотащат до места. Можно предположить, не сильно фантазируя, что муравейник – это конечный этап эволюции всякого тоталитарного общества. Бог такой им положил конец. В назидание народам мира… Чтобы не ограничивались изучением первой главы…
…А вон там, если перейти длинное чёрное болотце, что вдоль дороги, как раз и выйдешь в темновые леса. Это настоящий девственный лес. Я там ожнажды чуть не наступила на жирного зайца. Звери в этом лесу совсем непуганные. Заяц лениво отпрыгнул в сторону и снова беспечно устроился досматривать сладкий сон – верно, про заячью капусту. В этом непроходимом лесу человек – лишний. Надо очень сильно любить лес, чтобы не затосковать, попав сюда. Здесь тишина полная, особенно ближе к полудню. Каждый шорох – как грохот. Не дикий ли зверь крадётся, чтобы разорвать свою жертву на части и со зверским аппетитом слопать? Множество самых разных растений толпятся без всякого порядка в этом лесу. И даже двух похожих рядом не сыскать. Это – неправильный лес. Он везде разный. Тут выше. Там ниже. А дальше очерк – линия дугой. Он всюду очень разной формы, различного цвета… Это ещё больше увеличивает его беспокойный вид.
А какие здесь, на одном и том же дереве, разные листья! Вот один, нежно перистый, а рядом, на той же ветке, как бы вырезан лопастями. То он узок, то широк, то заострён, как меч, то кончик его совсем круглый. Здесь он глянцевый и сочный, как молодая сила, а там сух и без всякого блеска. Словно старческая немощь. У иных листьев нижняя сторона вся покрыта волосками, и когда лёгкий ветерок шевелит листву, они кажутся то серебристыми, то совсем темными, даже не видно зелёного цвета, то – весьма оживлёнными, то – вдруг в полной меланхолии. В девственном лесу царит безбрежная демократия, полный её разгул. Пестрота индивидуализма, а если где-нибудь и есть однородная группа, то это, скоре всего, молодая поросль от старого ствола, отростки, поднимающиеся от его корней. Каждое дерево тесно окружено со всех сторон чуждыми ему формами, ожесточённо, бескомпромиссно оспаривающими у него пространство и воздух.
А там, где столько равноправных особей борются за обладание землёй, там ни одно дерево не имеет ни малейшего шанса разрастаться вширь или создавать надёжные коалиции… Здесь всё случайно. У них одна только перспектива – расти вверх. Теснота мешает деревьям распускать свои ветви в стороны, только поднявшись над соседями, может дерево, равноправный член демократического сообщества типа «девственный лес», достичь царства свободы и света. В награду за эту победу оно может там, в вышине, беспрепятственно распускать свою листву во все стороны.
Но здесь все стремятся к одному и тому же, а значит, и толстые, и тонкие деревья достигают почти одной высоты, и на стволах победителей красуются одинаковые символы победы – маленькие и малюсенькие кроны… Несмотря на свой оргомный рост и толщину ствола, вид они имеют очень странный – вроде как недоразвитые дети-переростки. А если сравнить их с дубами, которые растут сразу за селом, на горке, мне их хорошо видно с моего крылечка, то они, эти дубы, реально в два раза ниже и не с такими толстыми стволами, кажутся настоящими исполинами.
Дуб – царь леса. В девственном лесу он редко встречается. Ему нужна воля, он презирает демократию. Как легко, однако, ошибается глаз!…Ближе к воде, к пойме реки, лес становится строгим и окончательно неприступным. Кроны вековых деревьев соединяются, образуют почти непроницаемый для солнечного света шатёр. Здесь, на пойме, почва жирная, покрыта слоем перегноя, на ней не растёт мелколесье, не распускаются цветы, здесь не летают бабочки. Одни лишь могучие деревья стоят бездвижно и мрачно, как могильные камни на кладбище…
А уж какой здесь кошмар ночью!
Загулявшись в ягодную пору однажды почти до темна, я незаметно удалилась от опушки, проскочила три знакомых поляны, закружилась за ягодой и незаметно потеряла ориентиры. Стемнело быстро, я уже не могла выйти из леса – потому что, на беду, пошёл дождик, и я решила переждать, под густыми кронами можно было, прижавшись к стволу, не слишком замокнуть. Но когда дождь закончился, было уже слишком темно, и пришлось провести эту ночь, сидя на ветке дерева. К тому же, постоянно крепенько пощипывая себя, чтобы невзначай не уснуть. Темнота пугает – не видно ни зги, только светляки тут и там светятся, но лучше бы они этого не делали. Изредка раздается дикий вой, похожий больше на тяжёлый жуткий стон…
И это чудо природы – апофез либерализма в мире растений! Тихий ужас, когда разразится гроза и буря над лесом. Внизу всё ещё спокойно, а наверху уже глухо гудит, будто проносится мимо табун диких лошадей. И вот уже постепенно свист и вой спускаются вниз, всё глубже, уже слышны удары верхних ветвей, молнии разрывают густую тьму, стоголосое эхо разносит раскаты грома по чаще… С корнем вырванное ветром, дерево с треском валится на землю, и в падении своём ломает, как былинки, соседние деревья, или вырывает их с корнем. Среди этих ужасных звуков – воющего и свистящего ветра и треска деревьев, различимы лишь крики обезумевших от страха диких животных. Здесь, за семнадцать лет моего пребывания, сильные бури были два раза. Зрелище угнетающее – лес после урагана. Приветливый более-менее вид девственный лес имеет лишь ранней весной, в начале апреля, когда только начинает проклёвываться молодая листва, и во всем растительном царстве пробуждается новая радостная жизнь… Особенно хорошо там, где поблизости есть вода. Можно забыться и думать, что находишься в потерянном и вновь обретённом земном раю.
Утро в девственном лесу – самое шумное время суток. Потому что хотя дневных зверей меньше, чем ночных, голоса их звучат более громко. Птицы не стразу начинают петь, они должны как следует прогреться. Чем выше солнце, тем громче поют они. Но вот полдень, и птицы постепенно умолкают. В это время у них законная сиеста – лес спит, наступает полная тишина. Там, где солнечные лучи пробиваются сквозь лиственный свод и весело играют на мелколесье, начинают порхать пёстрые бабочки, роятся блестящие жуки, а внизу, под кустом, может проползти блестящая змея… Все хорошо на солнышке, и живность этой ситуацией пользуется – пока по-летнему не разрослась крона. Изредка в этой тишине раздаётся стук дятла – как удар топора по дереву. А то вдруг зазвучит голос человека – но нет, это не человек забрёл в лесную чащу и зовёт на помощь, это бормотанье и всхлипывание меланхоличных лесных голубей.
В солнечный полдень только хладнокровные не спят и не прячутся в тень – они безмятежно нежатся в солнечных лучах, широко разевая пасть, словно у них эпидемия ангины, и они хотят как следует прогреть своё горло. С наступлением вечера всё снова оживает. Как и на заре, звонко поют птицы, но это уже другая песня – они теперь прощаются с ласковым солнышком до завтра. С наступлением сумерек совсем другие действующие лица выйдут на арену лесной жизни. Большие летучие мыши прорезают лесную чащу и, в поисках изысканной закуски, жадно гоняются за громадными вечерними бабочками. Когда же наступит полная темнота, звучать будут только лягушки да филины. Да ещё тут и там зловеще разрывают ночную тишину крики бедных животных, трагичесуки проигравших битву жизни ночному хищнику.
Чу! Абсолютной тишины в лесу никогда почти не бывает. Но в три часа ночи лес уже начинает потихоньку пробуждаться.
Арена жизни здесь не менее трагична, чем у людей. Жизнь – функция среды, для одних и тех же видов она всегда различна, если условия жизни другие. Сито борьбы за существование беспощадно отсеивает всё лишнее. Болото в лесу и болото в степи – это очень разные болота, как говорят биологи, это разные стации, или станции… И заяц в степи сильно отличается по своим повадкам от зайца из девственного леса.
Всё, однако, в природе взаимосвязано. Чем отличаются растения от животных – в философском плане? Растение, как это ни удивительно, более самостоятельное существо. Животное, оно ведь ничего не производит, кроме потомства, это всего лишь машина, трансформирующая энергию, химическая машина – для превращения вещества из одного вида в другой. Растение же само вырабатывает энергию, производя органическое вещество, трансформирует неорганику в более сложные соединения. Вместе они образуют пищевую цепочку.
Так считают биологи. А вообще, всё куда сложнее. Вот белки, милые зверьки, зачем они в лесу? Они ведь не просто красивые зверьки с хорошим мехом, они выполняют куда более важную функцию, но… как говорится.
Добрая слава в сундуке лежит. Пока дурная по дорожке бежит. Кто об этом знает? Белка песенки поёт да орешки всё грызёт… А между тем…
Белки не всю добычу съедают, они кропотливо закапывают семена, которые добывают из сосновых и еловых шишек, глубоко в землю. И если вдруг случится лесной пожар, и лес весь выгорит до тла, на этом месте весной, сами собой, вдруг да и взойдут сеянцы, и лес чудесным образом продолжит свою жизнь. А всё белка. Настоящий герой своего отчества. И никто ей за это орден не выдаст, пособие по бескормице не выпишет. Но она всё равно это благородное дело будет делать всегда.
Или вот ещё – грызуны. Они ведь тоже живут не просто ради продления рода грызучего. Они и о среде пекутся по мере своих грызучих сил, а не забавы ради, как воронцовские сухарики – у слишком сильно разросшегося дерева они подгрызают корни, таким образом, удаляя его из лесного семейства. Как в деревне – пускали «красного петуха» слишком быстро разбогатевшему мужику.
Вообще, есть ещё одна удивительная вещь в мире природы – «пирамида чисел». Смысл её вот какой. Существа из начальных звеньев пищевой цепочки занимают меньший ареал, а из конечных звеньев – больший. Но случается и так, что в этих конечных звеньях вдруг оказывается много меньше персонажей, но зато очень активных и деятельных…
Всё, как у людей.
С той лишь разницей, что люди думают, что они сами всё это придумывают, а природный мир – растений и животных, всегда живёт по законам, естественно, самой природы, не принимая конституций, не заседая в думе и не собирая съездов. Размышлять о природе человека и о человечности природы – занятие увлекательное и поучительное. Но только одно не ясно – почему человек так ожесточённо ведёт войну с природой? Или это месть за то, что он – её пасынок?…Последний километр остался, здесь уже начинаются болота, они выходят почти к самой-самой дороге. А вернее, дорога прорезала лес и лесные болота в этих местах. Жизнь болота очень занимательна. О ней можно говорить в трёх ипостасях. Первая – жизнь растений, которые растут на болоте, вторая – это жизнь болота самого, в смысле его дальнейшего роста, расширения в стороны. И третья – это вековая жизнь, ибо болота эти старожлы планеты, живут тысячелетиями. Всё, что попадает внутрь болота, своя ли растительность, что-то наносное, всё это или превращается в торф, или сохраняется в торфе, а он – отличный «мумиофикатор».
Однажды, двадцать лет назад, я готовила для одного многотомного энциклопедического издания цикл очерков о жизни природы, и вот, когда я писала работу о жизни болот, долго не могла найти один необходимый мне источник и решила тогда попробовать поискать ссылку в генеральном каталоге Ленинской библиотеки. Спрашиваю у консультанта, в каком рубрикаторе находится литература, карточки на неё, где всё о жизни болот. Женщина как-то странно посмотрела на меня, пожав плечами, открыла толстый справочник, полистала его и весьма злорадно сказала: «А вот болот у нас как раз и нет». Типа, делать человеку нечего, тут на хлеб денег не хватает, а эта… погрязла в жизни болота… Как раз дефолт грянул. Тогда я, сбоку подсмотрев надпись на обложке тома, который она держала в руках, сказала не чтобы злорадно, но всё же слегка ехидненько: «Я с вами абсолютно согласна, в духовной жизни болот быть не должно. А что, если посмотреть в разделе „биология“?» Она не смутилась, взяла другой том и тут же нашла мне нужный указатель – литературы о болотах в библиотеке было предостаточно, более тысячи единиц хранения. Я провела немало упоительных часов за чтением этих старых, пожелтевших уже изданий. А сначала она, по ошибке, конечно, взяла том, где было всё о культуре…
По находкам в торфе можно восстановить истинную жизнь самого болота и окружающей его природы. Можно узнать, кто жил в этих местах много сотен лет назад, и даже как.
Ну и, конечно, болото – источник дешёвого, экологически чистого топлива, торфа. Откуда он берётся? Из разных отходов. Получается всё гениально просто. Останки живых существ – организмов, после смерти, лишённые души, мобильной связи со всем миром живого, – всего лишь мёртвая органика. На эту мертвячину на открытом воздухе тут же набрасываются санитары – мириады всевозможных бактерий.
В громадных количествах они проникают в мёртвый организм, теперь это их пища. Частенько они на свой пир допускают и гостей – не брезгующие ничем плесневые грибы. Это такая белая сетка, она хорошо видна на прелых листях, в бочке или банке, где давно лежат солёные огурцы. И, пройдёт совсем немного времени, как оставленный на окрытом воздухе мёртвый организм уже истлел в прах. Его сожрали вечно голодные и бесконечно плодящиеся бактерии и разная плесень… Таков печальный финал всякой живой формы, брошенной без погребения. Химия тут совсем простая.
Из чего сделаны мальчишки и девчонки, более-менее ясно. А вот из чего вообще состоит живое тело? Органическое тело, в том числе, и человек, состоит из трёх, примерно равных частей: углерода, водорода и кислорода. Ну, не совсем равных, углерода чуть побольше. И, как приправа к этим трём компонентам, немного минералов. Если же яму с тлеющими растениями или дровами всерху прикрыть ветвями и землёй, то, при малом доступе кислорода, пойдёт бурное тление, и, можно, таким способом, получить в домашних условиях собственный древесный уголь, углерод в чистом виде, потому что кислород и водород уже благополучно улетучились. Если уголь положить в огонь, он сгорит, оставив после себя горстку золы. Эта горста останется от любого организма, в том числе, и некогда живого человека. Эта зола и есть минеральная несгораемая добавка к любому живому организму.
Жизнь – постоянное горение. Кто-то горит ярко и быстро сгорает, а кто-то тихо тлеет, но конец этого процесса всегда одинаков – горстка золы… Бактерии, с аппетитом пожирающие мёртвые организмы, не могут, однако, жить вообще без кислорода. Им нужен воздух. Вообще-то есть немного бактерий, которые могут жить без воздуха. Они-то и сотворяют торф в болотах, отходом их жизнедеятельности является перегнившее органическое вещество. Но долго они там жить не могут, и не потому, что им вдруг захотелось подышать чистым воздухом, а по той простой причине, что при гниении выделяется много ядовитых газов, вот они и задыхаются в этой газовой камере, которую сами и произвели.
А дальше процесс идёт уже без всякой помощи извне. Перегнивание торфа продолжается само собой, но очень медленно. Однако к нижним слоям это уже не тот сухой торф, который можно обычно видеть на раскопах, а жирный и мягкий, как масло или размятый в пальцах коричневый пластилин. Но для этого должны пройти тысячелетия. И тогда мы получим лучшее в мире топливо – смоляк. Где же на земле больше всего болот? Где есть шанс сохранить своё тело на тысячелетия в почти узнаваемом виде? В цетрально-промышленной зоне России, конечно же. Именно здесь у нас болот 34 миллиона десятин было ещё в двадцатых годах.
Откуда они берутся? К примеру, из озёр. Зарастёт озеро – и вот вам уже болото. А ведь в озере люди рыбку ловили, по берегам его росли хорошие леса, может, дуб или даже бук. Так что когда нам говорят: «Вот в этих диких муромских лесах да болотах жили наши предки», – мы не должны думать, что они, все покусанные комарами и поеденные мошкой, как дикари какие-то, лазили туда-сюда, продираясь кое-как в этих дебрях. Мы должны предствлять себе совсем другой ландшафт – чудесное чистое озеро, полное благородной рыбы, строевой и прочий, ценных пород, лес…
За одну-две сотни лет дно озера, если в нём и на его берегах по каким-то причинам жизнь общественная пришла в упадок, может завалить тростник и осока, их отмирающие стебли. И вот уже, на его берегах, теперь растут по кочкам всякие новые растения, ягоды болотные, кроме известных клюквы, брусники и морошки, и много всего другого и вкусного… В мелких чешуйках голубика. Или, как её ещё зовут – пьяника. Ну и, конечно, кассандра – листья у неё твердые, как из жести… Дубов и клёнов уже не видать, а по низине ещё стоит кое-где ель, но всё чаще встречается здесь сосна. Растёт она на песке, а песок здесь в изобилии, вообще вся Виндря стоит на песках. На обочине дороги, только шаг шагни, полно вереска и брусники. У брусники листья кожаные, а у вереска – как чешуйки…
…Подул горячий ветер, губы сушит и мешает дышать. Как быстро здесь меняется погода!
Скоро полдень. Следов от дождя почти не осталось. Песчаная почва в этих местах быстро впитала влагу и стала на поверхности такой сухой, будто дождя час назад и вовсе не было. Растения на болотистой почве ведут себя совсем не так, как их полевые или лесные собратья. Они напитались дождевой водой, не шуршат, не хрустят и не мнутся под ногами, а будто расползаюся в стороны, образуя настоящий зелёный ковёр из мягкого ворса. Наступишь на них, а они тут же и распрямились, снова стоят как и стояли. Это лишайник. Такая вот лесная синтетика! Он, хитрюга, не копит воду на чёрный день, когда палит солнце, и не упадёт в неба ни капли дождя. Он просто замирает, впадает в спячку, едва наступает засуха, и вновь тотчас же оживает, когда его смочит, как следует, хороший летний дождь.
Нигде нет такого места, чтобы всё пространство занимал только один вид растений. Даже на культурных посевах умудряются расти «незваные гости» – сорняки. Мне иногда начинает казаться, что всё разнообразие природы – мир растительный и животный, вышли из одного небольшого общего целого. Пока накопление различных изменений шло равномерно повсюду, на этой небольшой территории, развитие шло также равномерно. Вид сохранялся. Но вот территория обитания становится всё больше, больше. Условия жизни уже заметно отличаются в разных местах. Зарождается новое, теперь уже у всех по-своему.
Дальше – больше.
И вот уже кипит жизнь по всему лицу земли во всём её многообразии. Господь, и говорить нечего, вполне владеет ремеслом… Лучше всего устраиваются в этой сложной, многоярусной жизни не одиночки, и не тотальный массив одного и того же вида, а отдельные, тем или иным способом сосущестующие сообщества. В этих сообществах могут быть симбиозные содружества самых разных видом. Но всё в них, конечно, оптимально уравновешено и скомпенсировано. Они, эти сообщества, взаимодействуют друг с другом, и в совместном процессе, в конце концов, достигают некоего равновесия и баланса. Так и живёт миллионы лет эта большая, сложная система.…Лес в этих местах, уже почти на подступах к селу, быстро меняется. Вот же появилась берёза, а лишайник исчез, вместо него зеленеют мхи. А вот и кукушкин лён. Это ещё тот товарищ. Таких бед натворить может! Зря, что невзрачненький с виду и совсем вроде хиленький, а погубить может легко целый огромный лес, вреднюга… У небольшой лужицы, в теньке, тростник и осока, а дальше идёт длиннющее болото, как бы состоящее из отдельных ячеек. Там, где есть склон, а это уже совсем у пекарни, самая низкая его часть заросла осокой, а дальше растёт густой коричневый камыш. Его почему-то не велят держать в доме. Почти до самого села тянется эта болотная гряда. Слева, ближе к моему дому, тоже много болот, но они там другие. В этом месте устье моей речки, и маленькие речушки устья образуют самый настоящий лабиринт, который никуда не ведёт, среди этого болота.
А вот плывёт по воде маленького лесного озерца дерновина, этот островок из осоки, на нём легко может уместиться трое челорвек. Он получился из корней осоки, которые густо усажены множеством пресноводных губок. На таких пловунах даже могут расти берёзки и кустики. Ива вот какая уже разлапистая выросла. В прошлые годы такого ещё не было. Постепенно прирастая к открытой воде, этот пловун со временем закроет целиком лесное озерцо, и на его месте образуется обычное болото. Но и, вместе с тем, постепенно отгнивая и отламываясь от берега, часть дерновины падает на дно и заполняет его илом, тут его называют иначе – говорят не «илом», а «мулом».
По этому придонному илу и можно будет догадаться, что ранее здесь было настоящее лесное озеро. Здесь, в этом месте, редкие, чахлые сосны, ни кустов, ни высокой травы, так только, мелочь приземистая кое-где, тут и там… Если выдернуть мох из земли, прихватив его побольше в горсть, то корней, как ни ищи, не обнаружишь. Даже почвы настоящей подо мхом нет. Вместо неё – всё тот же мох, но уже слегка подгнивший. Если копнуть ещё глубже, то появится коричневая густая масса. Отжав из неё воду, можно увидеть, что это совсем уже разложившийся мох. И всё это вместе – будущий торфяник, источник дешёвого топлива. Если воткнуть в этом месте палку или шест, то он легко провалится, после метра глубины. Дальше вода, а торф здесь образует лишь мёртвую корку на этом подземном озере. Правильнее – на подболотном.Я присела отдохнуть. Так хочется погладить траву, прикоснуться рукой к лесной земле! А это кто?
Ну, привет, Принцесса Леса…
Болота, конечно.
Прямо передо мной распростёрла свои прелести, в форме розетки с широкими округлыми листочками и дрожащими черешками, росянка. Вся их поверхность густо усеяна красными волосками, на концах которых малюсенькие пузырьки – вроде капельки. Из середины розетки поднимается длинная тонкая стрелка с несколькими невзрачными цветками на конце. Вот наивная мошка села на листик, хотела тут же взлететь – да поздно… Она уже намертво приклеена к влажному пузырьку.
Соседние волоски начинают медленно наклоняться к мошке, листик загибается и… накрывает бедолагу. Росянка с аппетитом обедает. Нет, не так – это всего лишь лёгкий перекус перед основной едой, она может и большого аппетитного жука заловить. Я бы выдернула росянку с корнем, и не потому, что сочувствую уж очень сильно глупой мошке. Просто убийство средь бела дня… как это отвратительно! Но я не делаю этого, а если бы сделала, то на её стебле насчитала бы множество розеток и придаточных корней. Зачем ей это?
А чтобы поспевать за мхом – он растёт, бугрится, и росянка поспешает за ним. Ей проще создать новую розетку и придаточные корни, чем ответвить от себя новый побег. Болотная почва, на которой растёт росянка, бедна азотом, но жить-то как-то надо, вот природа и дала ей такое свойство – улавливать и переваривать соком пузырьков, как мы желудочным, эту «мясную» пищу. Это дополнительное питание, спецпаёк за особые заслуги. Можно, конечно, считать, что росянка, сама, в борьбе за удержание территории, стала живоядущей. Но что за прелесть жить на болоте, которое постоянно нарастает, закрывает корни, не даёт вольным воздухом дышать, не говоря уже о бедной азотом почве?! Логичнее думать, что это не просто так она, росянка, живёт на болоте и каждый год выращивает себе по новой розетке и новой корневой системе. Росянка выполняет очень важную функцию – и уже не просто в природе, мире животных и растений, в мире всего живого, в том числе, и человека. За что и дарована ей всеядность – «животная» проивилегия – умение питаться мясом.
Что же это за такое специфическое поручение, делающее её подобной фитомодели… самой России??
А вот какое. Бессмертная росянка играет роль природного летописца, точнее, хроникера, или – хронографа. Части её стебля не сгнивают, они остаются в нижних слоях болота навечно.
И вот по количеству розеток на этом стебле и форме их можно точно сказать, сколько лет этому участку болота, и что это были за лета. Это как годовые кольца на пеньке, в тем только отличием, что учитывается ещё и возраст самого болота… А вот сосна болотная, бедняга, совсем зачахла… Её центральный корень уже, конечно, давно отмер, кормилась она лет пять-семь боковыми корнями, и вполне успешно, она в эти годы хорошо растёт, но это, увы, скоро кончается. А чахнуть она может ещё лет сто. Зрелище весьма удручающее.
Помогает сосне прожить «по-человечески» эти пять-семь лет вот что. На боковых корнях болотной сосны, утратившей центральный корень, внезапно появляется настоящая армия спасения, поселяются колонии грибков – бескорыстные друзья сосны, возможно, они и образовались на отгнившем главном корне. Они даже проникают в древесину её корешков и питают сосну, таким образом, уже «пережёванными» ими, неудобоваримыми для сосны в чистом виде, торфяными веществами – буквально «в рот кладут» пищу. Что они сами с этого имеют, один бог знает. Жили бы себе где-нибудь ещё в своё удовольствие, но нет же, кормят попавшую в беду сосну! И, таким образом, продлевают её успешную жизнь ещё на несколько лет. Только благодаря этим грибкам, настоящей фабрике по переработке грубых форм пищевого сырья, сосна и выживает на болоте, а ель, вообще-то более влаголюбивая, быстро погибает. За подаренные ей грибками годы сосна успевает разбросать свои семена на более пригодных почвах – с помощью птиц и белок. А белки, они ведь ещё и закапывают сосновые семена в разных, подчас очень удалённых почвах. И жизнь потомков сосны успешно продолжается. Как всё в мире взаимосвязано!
Мир растений, вся растительная жизнь так устроены, что сами растения потребляют лишь малую толику из того, что лично производят. Основная масса их продукции идёт на пользу другим растениям или в пищу и лечение животным и человеку. Человека, к тому же, растения ещё и одевают, дают материал для строительства жилья и обогрева. Так что истинная правда в том, что растения живут совсем не для себя – для себя они берут только то, что необходимо для выживания. Живут они, конечно, для красоты и пользы всего мира. Хорошо бы человек взял с них пример… И опять аналогия: растение – рост – Расея (как раньше говорили).
Торф, пока он копится, своё просто так не отдаёт, даже капли влаги не отпустит. Что называется, зимой снега не выпросишь. Но это вовсе не от жадности – иначе он не сможет стать полноценным торфом. И только хомо сапиенсу свойственно бездумно и безответственно грешить – делать то, что ни себе ни другим не полезно. Он – противник, злобный пасынок природы, всё хочет в свою собственность, всё только для себя, да чтобы ещё и побольше. Он хочет власти над смирной и благородной природой, но этого права ему Бог не давал.
Альтруистов в нашем мире – какие-то доли процента… Однако так вечно продолжаться не может – и земля время от времени стирает с лица своего всякий след пребывания на ней этих ненастытных прагматичных сапиенсов, оставляя, однако, всякий раз, по своему исключительному благородству и человеколюбию, возможность роду человеческлому возродиться заново… Это так… А заболачиваются и луга. Особенно в долинах рек. Вода может по какой-то причине подняться, может, просто речку засорило, и речной уровень сравнялся с берегами, вода с лугов уже не стекает в речку. И тогда, залитые водой, хорошие травы вымирают, а на лугах расселяются менее требовательные, простые – как осока, хотя бы… Или ещё из-за ключей может заболотиться луг, как у меня за моей усадьбой. Ключевая вода расходится под почвенным покровом, увлажняет его. И вот уже он заростает осокой. На ключевом болоте хорошо ольхе, её там уже много. Ива ещё в подлеске, и крушина растёт.
По торфяной летописи можно восстановить жизнь поселений, которые когда-то были здесь. Из торфяных слоёв часто достают монеты, куски дерева, останки животных, даже тела людей… По старым листьям росянки, по розеткам, сохранившимся в первозданности во мху, можно посчитать, когда что было. Именно поэтому она так важна – и ей даровано бессмертие. Пока росянку не сорвут, она сама не погибнет. В то время, как её верхние части успешно растут и растут, слегка опережая болото, нижние её розетки уже благополучно проходят процесс консервации на века и тясячелетия.
Вот вам и секрет бессмертия. Меняться вместе со временем, оставаясь при этом собой, и не давать врагу ни малейшей возможности перекрыть себе кислород. Россия и росянка – корни общие.
Болото – интереснейшая книга природы. Кто любит природу, должен полюбить и болота. Верхний болотный слой нарастает примерно на семь сантиметров за сто лет. Потом слои садятся, делаются плотнее и тоньше. За десять тясяч лет глубина болота достигает шести-семи метров. А это уже полностью покрывает всю писаную историю человечества. В той формуле, которая сегодня принята. Болота охлаждают климат тех мест, где они расположены. Они теряют много тепла путём испарения, а также – излучая тепло. Болота совсем не запасают тепло. Они мало прогреваются солнцем в глубину. Купаться в лесном озере, уже полупревращённом в болото, большое удовольствие. Прекрасно освежает. Торф – отличный консервант. Крошками торфа раньше пересыпали фрукты и овощи при перевозках и хранении.
Слово «болото» по латыни «тельма», это почти как «сель-ма», то есть, «грязи-ща». Вообще-то русское слово.
А ещё – «селение». И это тоже верно. Если взять летописцы какой-нибудь местности, к примеру, пятнадцатого века, а они есть во многих областях, то можно насчитать сотни и даже тысячи названий населённых пунктов, которых уже нет на карте, как таковых. Но зато этими названиями теперь называются хотя бы пустоши… И не многие знают, что когда-то на них кипела жизнь, а население тогдашней России намного превосходило по численности нынешнюю. Болото – это не гора и не река. Оно – сам ландшафт, на котором есть изобилие влаги. В нашей стране почти семь процентов местности занято болотами. А если предположить, что хотя бы на десятой части этих территорий или где-то поблизости были поселения, то можно легко вообразить, как много людей проживало там! Молодые озёра, которые образовались после ледника, имеют на своём дне слой извести. Потому они и «кипят». Это такой озёрный мегрель.
…Вон какой большой пловун на бывшем уже лесном озере! Даже за год как сильно изменилось оно. Постепенно пловун закроет всю поверхность, и только некоторые оконца из воды будут напоминать о том, что раньше здесь было озеро. А потом и они закроются. И будет уже качаться нестойкий растительный ковёр, но по нему можно безопасно ходить. Это болото как бы дышит под ногами, но не проваливается.
Озеро – о(б)зор веков…
А вот опять лесной хулиган – кукушкин лён! И рядом пока нет болота. Но очень даже может скоро появиться. Он быстро забивает всё вокруг и начинает агрессивно доминировать. И когда уже кукушкин лён, это такой вид мха, образовал слой торфа под собой, тогда на арене битвы за место под солнцем появляется ещё один персонаж – мох, но уже белый. А это точно залог болота с гарантией. Белый мох, как губка, держит воду, постепенно её накапливается очень много, и… процесс пошёл. И если это хвойный лес, где росла ель и сосна, то скоро он станет чисто сосновым, а потом и чисто болотом, потому что сосна через десять лет начнёт чахнуть и ни на что уже, кроме дров, не будет пригодна. Но никому здесь, похоже, до вырождения леса дела нет… Я сняла обувь, надо дать ногам отдых. Приятно шлёпать босиком по тёплому, мягкому моховому ковру. Снова всё меняется. На кочках появляются всё новые и новые виды болотного мха. Теперь мох уже не зелёный, а коричневый, по склонам и вовсе красный-красный, как пурпур, а повыше какой-то весь жёлтый. Оступилась, провалилась нога под кочку.
Лёд!
Но сейчас это приятно. Мох плохо проводит тепло, почти совсем не пропускает его, вот и забивают мхом для утепления щели и делают прослойки между брёвнами в срубе. Потому, думается, и началось потепление климата, что осушили тысячи тысяч га болот за последние два века, и стали повсеместно эти территории использовать в сельскохозяйственных целях, или же на местах бывших болот выросли леса. В любом случае, почва здесь стала активно прогреваться. В масштабах всей планеты это весьма прилично. Вот вам и причина потепления климата. Ну и массовая вырубка лесов ведёт, конечно, к тому же самому.
Долой Киотский протокол!
Конечно, это всего лишь робкая гипотеза, но, как сказал некогда Гёте, пусть гипотеза или некая теория будет простым вымыслом, ничем не доказанным фактом, но и от неё есть несомненная польза: она учит нас видеть отдельные вещи в связи, а отдалённые вещи – в соседстве. И только так можно выявить истинные границы незнания.
Ладно, идём дальше.
…Вот и вороника уже появилась, густо стелется по толстому моху, у неё ярко-чёрная ягода, а листья как хвоя, только с нижней стороны тянется светлая полосочка устьиц. Вороника – не лишайник, она дорожит каждой каплей влаги.
…Он болотного дерева золы не остаётся, картошку на таком костре не испечёшь. В болотной воде, как и на песках, солей почти нет. Потому нет и золы от сжигания болотных растений. Весной я почти месяц топила голанку сухими стеблями прошлогодней крапивы, золы за всё это время и совок не набирается. А вот и богульник, по-местному боговик, на краю болота растёт, пахнет пьяно, клопов отгоняет, обкуривать дом можно от комаров, в сундук класть от моли. Ну, и для здоровья можно пить – от разных там хворей.
Сосна чахнет на болоте, особенно на мочажине, на самой мокрой его части. Почему? Очень даже понятно – потому что она, в отличие от хитрой росянки, не может отращивать себе дополнительные, придаточные корни. Они погружаются всё глубже, воздух к ним не поступает, и постепенно корни отмирают. Жизнь дерева на этом завершается… Оглядываюсь, видно невооружённым глазом, что болото образует явный бугор, оно выше всех окрестных песков. Почему же вода не вытекает из него? Да потому что торфяный мох растёт слой на слое, корней у него нет вовсе. Он кормится стеблем и листьями. Эти слои мха и делают бугор на болоте. Вот ольховая поросль вдоль речки слева уже виднеется, ольхи у меня много по всей усадьбе, она часто растёт там, где есть выход ключей, особенно железистых.
Село это можно было бы назвать не Виндра, а Рудня, – а таких названий множество на Полесье, – потому что здесь некогда были Петровские рудники на болотной руде. Я поинтересовалась документами той эпохи, когда строили здесь, по указу Петра, чугунолитейный завод. Попалось вот что. В пробах буровых образцов на местных болотах, (а они – вот они, прямо за моим домом простираются, до самой Красной Горки и лесокомбината), поднятых с глубины в несколько метров, нашли множество сосновой пыльцы, есть и вишнёвые косточки. Это значит, что в доисторические времена, а это слои больше десяти местров, здесь, на месте теперешнего железистого болота, на берегу тогдашнего большого лесного озера росли вековые сосны, а дома тогдаших жителей утопали в вишнёвых садах, коих и посейчас здесь полным-полно.
Культурно жили люди, ничего не скажешь. Рыбку озёрную кушали, чай пили с вишнёвм вареньем. И сейчас местные едят сырую рыбу и сырое мясо. Только присолят маленько, и – приятного аппетита!
Меняется ландшафт, приходит другая жизнь. Это большое заблуждение, что растение, живое вообще, селится лишь там, где есть для него оптимальные условия. Жизнь селится повсюду, и один вид доминирует над остальными не вдруг, не потому, что здесь для него лучшие условия, а потому, что ему, этому победившему виду, менее плохо, чем всем остальным, которые могли бы здесь жить и кое-как ютятся на задворках – на правах бедных родственников. Просто он, этот победивший вид, повёл себя активно, сумел использовать в своих целях и то плохое, что здесь ему предложила природа, а другие этого сделать почему-то не смогли. Вот и весь секрет – просто надо уметь всякий раз обернуть свою беду победой…
…А вот уже последнее, крайнее с этой стороны болотце, здесь растёт сплошь осока. Оно в низине и питается только грунтовыми водами. С другой стороны леса, через село, на высоком склоне, есть ещё одно удивительное лесное место – отдельные компании сосен бесцеремонно, без всякой визы, заходят в чисто лиственный лес. В верхней части склона, где лиственный лес уже кончается, есть меловая площадка. Сосна растёт прямо на мелу, без всякой почвы. Где там её корни, не известно. Но сверху всё именно так. А здесь вот ещё один болотный бугор, самый высокий такой бугор в этих местах – почти семи метров «над уровнем моря». Внизу, рядом, в овраге течёт ручей. Вот над его как раз уровнем и расположилось целое болото. И вода никуда не утекает. Удивительное – рядом.
…На небе ярко сияло солнце, где-то в глубине леса кричала досужая кукушка, что-то, видно, мне предсказывая, а на сердце у меня был праздник – впереди уже виднелась крыша моего дома и заросли густой сирени вокруг него. И всё же ноги не спешат бежать вперёд. Лес почти весь пройден, я с томительной тоской оглядываюсь назад – с какой бы радостью я здесь, среди этого чудесного мира гармонии – цветов, листков и зверей, задержалась ещё на несколько часов…
Нет! Это неверно. Дней, лет!
Жить среди зверей и дико скучать о любимых человеках.
…Густой еловый подрост справа, там сейчас сыровато. А вот слева чистый бор, там песок. Живность сюда редко забегает. Всё видно напросвет. Подбега здесь совсем нет – ни ели, ни сосны. Ни даже кустов. Здесь, на песках, я, как-то сильно под вечер, два раза видела тушкана. Это такое маленькое местное кенгуру. Обычно он ночью выходит, это строго ночное животное, но тут что-то ещё засветло вдруг стал показываться. Может, кто норку потревожил? Он так несётся! Огромными скачками по метру, едва касаясь земли. Сплошной волнистый полёт. Если начертить график его движения, то получится то же самое, что и траекторая колеса. Он так спасается от врагов. А когда замрёт на месте, его и не видно совсем. Спрячет головку меж передними лапками, они у него как ручки, только для еды, прикроет своё белое брюшко и стоит. Смотришь, а он уже как-будто совсем с глаз исчез. У него супермаскировачный окрас. Выдать его может только знамя на кончике очень длинного хвоста. Чёрный кусочек меха. Когда тушканчик несётся сломя голову волнистыми скачками, выдать его может только это знамя. Оно издали виднеется очень даже ярко. Собаки, если гоняться за ним, точно на это знамя и равняются. Казалось бы – зачем оно? Но и у тушкана не так всё просто. Вот он бежит, потом резко выбрасывает своё боевое знамя в сторону, его нельзя не заметить, собака кидается в ложном направлении, а тушкан, ловко поменяв траекторию движения, мчится уже в противоположную сторону.
Достаточно какой-то доли секунды, чтобы преследователь безнадёжно потерял тушкана из виду. И теперь нет ни малейшего шанса его обнаружить. Уже где-нибудь замер и сидит столбиком, прикрыв брюшко мордой и лапами, хвост же благоразумно поджат, и знамя надёжно упаковано между длинными задними лапками. А они, эти ножки, очень смешные следы оставляют – большие такое треугольники парами, узкие и длинные, а сбоку как бы метёлкой промели – это след хвоста…
…Уже и река Виндра виднеется. Тут, в пойме, конечно, тоже полно всякой живности. Берёзы и осины здесь, на сухих гривах, растут охотно. А вот и старичное озерце. Лиска называется. Вокруг полно ивы. Ольхи стоят на кочках. А между ними – трясина, густо покрытая рогозою. Комаров тут видимо-невидимо всегда, до самой осени будут звенеть над ухом. Они окладывают своё потомство в воду. И только если сильная сушь весной, то комаров будет чуть меньше. По воде деловито перемещаются жуки-пловунцы, водолюбы, водомерки. Много всякой живности копошится в стоячих водах бесчисленных озёрец и болот…Кричит желна, чёрный дятел. Осенью он улетит южнее, куда-нибудь в степи. А вот и дикие утки стайкой летят, мягко садятся на озеро. Сейчас, в это время года, селезня от утки не отличишь – они все схожего окраса. А вот попозже, к осени самец начнёт наряжаться – и будет щеголять в модном наряде до самой весны.
Комаров-то, мошек сколько! Это после дождя. Вот тоже мне существа… Живут всего ничего, совсем малость. Вылез из куколки. Спарился. Яйца отложил – и на погост. Вся жизнь к вечеру закончилась… Зачем, спрашивается, жил? А вот предложи ему от этой жалкой комариной жизни отказаться – вряд ли согласится. Жизнь всякому существу – благо. Так зачем-то природа устроила…
Личинки перезимуют до весны, они могут и четыре года «зимовать», к примеру, если вдруг неблагоприятные условия.
…Уж, такой толстый, в былые года у меня в сенном матраце из сухой осоки часто зимовал. Их тут много, летом, говорят, в речке коров «пасут». Могут ужи, бабы говорили, и молочко отсосать у коровы из вымени. Гадюки с прошлого года стали появляться, серые, а то совсем чёрные или не совсем, а чуть с проседью. Раньше, лет пятнадцать назад, их тут мало было, только на вырубках и встречались. Ну, а сейчас по сеням, бывает, живут, вместе с кошками питаются из одной посуды. Нашествие ползучего рода – это вообще-то знамение, так часто бывало в истории… А как мой сад? Интересно, опять зимой яблоньки обожрали зайцы? Они тут толстые, мясистые, однажды в лесу, летом это было, в ельнике, один жирняк так прямо из-под ног выскочил…
Что скачешь, глупый, я тебе не дед Мазай.
…Когда я шла по селу, уже вовсю сияло жаркое полуденное солнце. Одежда на мне дымилась от пара. На улице не было ни души. Даже мычанья коров, которые обычно в это время вольно бродили по селу или беспечно лежали на мосту (там было меньше гнуса), или в поисках укрытия от солнца, забредали в чей-либо двор, нигде не было слышно. Не разносится по селу и брёх вертлявых деревенских собак. Так, в полной тишине, я и дошла до своего дома. Он стоял как бы на хуторе – справа и слева все дома откупили «на слом» и вывезли, а новых здесь никто уже давно не строил. Зрелище мой любимый дом являл ещё более устрашающее, чем прошлой весной – городьба снесена напрочь, участок открыт со всех сторон для вольно гуляющей скотины, огород в таких условиях сажать бесполезно. Но рассаду я всё же бросить не могла. Она ведь тоже существо живое… Вон какие заросли буйного сорняка. Сколько его! И я сразу же направилась туда, посадила свои растения на склоне, среди густой высокой травы. Пусть пока временно посидят здесь. Только после этого пошла в дом. Крыльцо обвалено, кое-как запрыгиваю на верхнюю ступеньку, осторожно вхожу вовнутрь – дверь в сенях нараспашку, а двери в сам дом нет ещё с прошлого года. Пол засыпан стёклами, все окна разбиты, рамы поколоты. Кровати и стол вынесены, одна только, с кривой сеткой, на месте. Три доски на потолке оторваны, валяются на полу, над ними огромная дыра в крыше – залило весь пол, стена тоже вся мокрая, в плесени.
Печка… О господи, моя печка – чудесное сооружение старинных хозяев ещё довоенного времени, удивительный комплект из русской и голанки, тоже порядком порушена. Три слоя кирпича сверху сняты – зачем? Трубу что ли хотели вынуть? С голанки тоже снята железная арматура и выбиты дверцы, разобраны верхние слои кирпича. Погром на этот раз просто чудовищный. На полу валяются две пустные аптечных бутылочки – из-под спирта… Это для вдохновения добавили. Оттянулись по полной… Да уж…
Выхожу в сени, надо заглянуть в кладовку, там у меня инвентарь хранится, рабочая одежда, посуда, всё ведь с собой в Москву не повезёшь и к соседям таскать не будешь. Не принято это здесь.
Но едва я сделала шаг в сторону кладовки, чтобы взять оттуда рабочую одежду, как пол подо мной рухнул, и я, в мгновение ока, оказалась на земле сарая.
Мой дом стоит на склоне горы, тыльная его часть получается, таким образом, как бы двухэтажной. Глубина под сенями метра два с гаком. Всё случилось так быстро, что я даже не успела испугаться. Я не почувствовала также и боли.
Лёжа под завалом досок, в нелепой позе на спине, я тупо смотрела вверх – прямо надо мной, в накренённом состоянии, навис под углом в сорок пять градусов большой двустворчатый шкаф. Крепкий, дубовый, он всегда у меня строял в сенях, вынесен был ещё при старых хозяевах. Я его использовала для хранения сухих щепок на растопну и как склад железных изделий старого хозяина – все найденные в конюшне подковы, навесы для ворот и прочие металлические поделки хранились в этом шкафу.
На нижней полке лежало штук пятнадцать кирпичей, я их держала про запас, для починки печной трубы. И вот всё это хозяйство каким-то чудом всё ещё удерживалось на весу. Теперь вот мне стало очень не по себе.
Спокойствие, однако. Только без паники.
Я была в сознании, и это главное. Голова моя цела, целы были и руки. Я вот остальное своё тело я не могла увидеть – на мне горкой лежал слой всякого хлама, он хранился в кладовке, а теперь вот обрушился на меня. Осторожно пошевелив правой, потом левой ногой, с радостью отметила, что они, мои ноги, кажется, не сломаны. Это приятное открытие.
Так же осторожно поворочивая голову, я стала оглядывать сарай.
Что же всё-таки случилось?
Обрушение произошло ровно по кромке – чистый жёлтый слом на всех досках красноречиво говорил, что они не были гнилыми, да и гнилая доска ломалась бы с треском, не сразу. А здесь одномоментно обломились сразу все доски секции. Ровно посередине сеней проходило бревно, к корому были прибиты эти доски. Эта, вторая половина сеней, прилегающих к кладовке, и рухнула-ухнула. Но как могло такое случиться? Доски дубовые, вековые, они могли бы служить ещё не один десяток лет.
Я посмотрела на противоположную стенку. Ага, вот оно что! Верхнее бревно стенки сарая, служившее второй опорой для досок пола, было вынуто. С той стороны доски не были прибиты вовсе – они просто лежали на опоре и держались за счёт солидного выступа. Через щель можно было видеть это опорное бревно – оно теперь лежало в метре от сарая, под вишней. Это бревно было порядком обгоревшим – попытка поджога дома два года назад. К счастью, тогда обошлось.
Так, с этим всё более-менее ясно, но как же они сделали так, чтобы враз обломились толстые дубовые доски с другой стороны? Я посмотрела вверх – прямо над моей головой проходило то самое бревно, к которому и были прибиты доски посередине сеней. Теперь я отчётливо вспомнила ещё одну важную деталь, которой раньше не придала должного значения. Вдоль этого бревна, в сантиметре от ряда шпяпок гвоздей, ещё осенью, когда я приезжала в октябре готовить землю к зимовке, уже был виден лёгкий надлом. Всё выглядело так, как если щепку сломать через колено, но не до конца, а потом снова её выпрямить – сверху она будет как-будто целой щепкой, но надлом всё-таки виден, и сломать её теперь можно уже одним пальцем, достаточно положить на опоры и слегка нажать на место надлома.
Значит, доски были подпилены снизу или…
Ну да, вынутое бревно давало возможность эти доски легко ломать, если только как следует надавить на торчащий край. Но чем? Весом тела человека, который может повиснуть на доске? Это трудно.
Или…
Ну конечно, весом верхней части сеней, вот чем, но для этого как раз и надо вынуть нижнюю опору, на которой держится угол. Так оно и было сделано, скорее всего.
Осторожно изогнувшись, я смогла разглядеть то место, где лежало верхнее бревно – да, сени как бы просели, крен очевиден, именно они, сени, теперь, в отсутствие крепёжного бревна, давили на доски пола и, в конце концов, сломали их! Сам же угловой столбушок был отклонён от вертикали весьма прилично, да и вся стенка сарая порядком накренилась.
Теперь стало ясно, почему знакомый плотник наотрез отказался взять выгодный подряд – отреставрировать в моё отсутствие пришедший в упадок дом.
Однако, господа хорошие! Крутая вышла заморочка. Техническое мышление моих губителей на высоте, это надо признать.
И только сейчас до меня начал доходить весь ужас ситуации – я, не дыша, смотрела наверх. Неустойчивое равновесие, сохраняемое каким-то чудом, в любой момент могло быть нарушено. И тогда дубовый шкаф, со всем его железным содержимым и кирпичами в нижней секции, рухнет прямо на меня, на мою разнесчастную голову. А сени, которые утратят последнюю опору в виде пошатнувшейся стенки сарая, образуют отличное надгробие – под таким завалом вряд ли меня скоро найдут, да и станут ли вообще искать? Тот, кто устроил ловушку, эту классическую «волчью яму», уж точно спешить с моими поисками не будут, а те, кто наблюдал на этим действом со стороны и видел, как я сюда вошла, из обычного страха за свою жизнь и какое-никакое, но спокойствие, скорее всего, не станут вообще в это дело вмешиваться.
Как бы в подтверждение этим мрачным мыслям, снаружи раздались голоса. Я замерла.
– Грохот какой был, слыхал?
Это моя ближайшая соседка слева, Маня.
– Слыхал.
А это, похоже, Пётр, её свояк.
– Зайдём глянем?
– А чаво глядеть? Убилась так убилась. А не убилась, так и сама спасётси.
– И то правда. Чего их жалеть, када сами себе не жалеют?
– Верно говоришь.
– Какие деньги на церкву дали, а себе дом построить хороший пожалели… В халупине ентай так и живут…
– Стал быть, лишние деньги были…
– А у нас с тобой никаких нетути…
– Нехарошай это дом…
– Вот и я говорю…
– Упал, и с богом…
Голоса их постепено удалялись и вскоре перестали быть слышны из-за грохота машины, которая лихо пронеслась мимо. Верхний кирпич пришёл в движениие, но на полпути замер.
Моя виза была продлена.
Потом снова шаги, кто-то, похоже, остановился у самого моего дома. Тихо скрипнула катилка – она единственно и уцелена на крайней секции забора из штакетника. Похоже, кто-то идёт в сени. И не один.
Я затаилась.
– Есть кто? – послышался голос. Я глухо молчала.
– Иди глянь-ка, – сказал негромко тот же голос кому-то рядом.
– На кой?
– Иди, Серый сказал проверить. Лениво:
– А чё проверять?
– Ну, жива или как…
Медленно открылась дверь, и в сени, осторожно ступая, вошёл человек. Я прикрыла глаза и совсем перестала дышать. Сквозь смеженные веки, однако, мне было видно, как некто наклонился над провалом и смотрел прямо на меня.
– Ну что? – нетерпеливо спросил второй.
– Кажись готова, – ответил он.
– Кажись – или готова? Разница есть?
– А как проверишь? Вроде да.
– Ладно тогда.
– Так пошли отсюдова.
– Погоди.
– А чё годить?
– Шкаф пихни, плохо как висит.
– А чё его пихать?
– А на хрен ему… так… висеть?
– А тебе чево? Висит и висит себе.
– Бесит, когда непорядок.
Он сделал шаг в сторону шкафа, половицы отвратительно скрипнули, хриплый голос раздражённо произнёс:
– Да пашшёл он… этот шкаф… Нахрен тут всё фигакнется… Итак вон сикось-накось провисает… Убьёт ить.
Помолчали, потом:
– Крепко шуровали мужики.
– Оно и видно, мудаки корявые… Вон свая завалавена, а на хрен? Видно же, что не само по себе оно всё развалилось, и слом вон свежий, гнилья-то вовсе нету… Пошли уже отсюдова…
– Постой тебе говорю!
– Чего зря стоять?
– Хорошо осмотрел?
– А чево там смотреть? Готова как есть.
– Палкой, палкой ткни, может жива ещё.
– Итак видно, чево тыкать, и что ты мне всё указывашь?
– Серый тебе сказал, чтоб всё как следует обделано было.
– А чево я? – опасливо сказал хриплый голос, торопливо выбираясь из сеней. – Сваливаем, счас бабы из церкви пойдут. Чуть что, так я… Ничего он мне не говорил. Тебе сказал.
– Серый сказал, нужен такой, чтоб три «а» было. А это как раз ты и есть.
– Чево-чево?
– Три «а» – это «абсоютно аморальный адиот».
– Чево? Я адиот? (Возня…) Я те покажу адиота!
– Тихо, тихо ты, не пихайся, а то и в нас палками потом тыкать станут.
– Я те покажу адиота…
– Так это ж Серый сказал… Ладно, пошли уже, пока, и, правда, органы не возбудились.
– Чево? Чьи органы?
– Правоохранительные, дурак.
– Оооооо… ёёёёёё… Скорей покойник возбудится, чем эти ихние органы.
– Ладно, сваливаем, там разберёмся.
И они, всё так же осторожно ступая, вышли из сеней и покинули, наконец, мой разорённый двор.
Ух…
Каждется, пронесло. Но вот опять какие-то люди. Знать бы кто…
– Мужики, чево ищете? – послышался сиплый голос с плотины.
– Телка с вечера нету, вот чево, – ответил Три «а»…
– Глянули, може, в сени забрёл.
– А за бучилой вон трое ходят, и подсвинок с ними.
– Ага, ходят.
– Не твой ли телок? Во-о-он с белым пятном на лбу… За баню сунулся…
– Пойдём глянем. И точно, мой. А мы тут лазиим, ноги ломаем…
– С тебя стакан.
– Сладимся.
Голоса стихли, ещё некоторое время раздавались удаляющиеся шаги, потом их тоже не стало слышно.
Тишина… Да, родилась я в рубашке, но лучше бы – в бронежилете!
Освобождая с осторожностью, ровно по миллиметру, своё, заваленное всяким хламом тело, я мистически смотрела на шкаф, который всё так же устрашающе висел надо мной, а из него убийственно торчал кирпич. Здесь и сейчас, я безоговорочно верила в телекинез: отчаянным взглядом, стараясь создать нечно ирреальное, как бы некий невидимый упор, я посылала сигналы вовне. Кирпич, будь человеком, не убивай меня. Я из тебя вставку в подприпечье сделаю и красной краской покрашу… Идёт? Ну же, соглашайся!
Что мне ещё оставалось делать? В таком положении охотно поверишь даже в прилёт марсиан воскресным днём на какой-нибудь летающей тарелке… И это не просто жажда жизни, и это не только страх смерти. Это, скорее, мощный инстинкт выживания, который требует от нас неукоснительного исполнения некоего священного долга, данного нам свыше – бороться до последнего издыхания…
Раз мы зачем-то пришли, – в страшным муках, к тому же, – на этот свет, то уж наверное, не для того, чтобы вот так вот случайно погибнуть, провалившись летним солнечным днём куда-нибудь в подпол или как-нибудь ещё, не менее глупо. Без точного выяснения этого вопроса назад и соваться нечего.
Боюсь, там нас не поймут…
Угол наклона шкафа, тем не менее, несмотря на все мои медитативные старания, хоть и медленно, но неотвратимо продолжал увеличиваться. Потихоньку сползал и кирпич, ища роковой встречи с моим лбом. Зачем только я их туда насовала? Пока, однако, эти ужасные кирпичи играли решительно полезную и даже спасительную роль – они помогали шкафу сохранять устойчивость, смещая центр тяжести к низу. Но через несколько минут, а может, и вообще мгновений каждый из них может стать причиной моего неминуемого бесславного конца.
Столь безальтернатиного будущего у меня ещё никогда не было. Погибнуть, будучи пришибленной кирпичом, в подполе собственного дома… Нарочно не придумаешь.
Ну, нетушки, извините, конечно, может, кого-то эта идея и веселит, однако, мне эта затея совсем не кажется привлекательной…
Я должна отсюда выбраться. Однако, легко сказать…
Раздалось слабое шуршанье. Я вздрогнула – этот тихий звук сейчас казался мне страшным скрежетом – так обострился мой слух. Но, присмотревшись, я с облегчением перевела дыхание – из-под сундука, из кучи всякого хлама, выбиралось, пока очень несмело, какое-то существо. Оно ещё пару раз несмело шурхнуло, и вот уже быстро выбежала прямо из рукава моей лежавшей на земле робы хорошенькая землеройка-бурозубка, она-то и была виновницей этого, так испугавшего меня шуршанья.
Милая мышка, привет тебе, зайка! Ты будешь единственным свидетелем моего бесславия, и за это тебе спасибо. Мне стало будто веселее. Она молча на меня смотрит.
Бурозубка – юркий и шустрый зверёк, которому всю жизнь приходится спасаться бегством. Эти милые зверьки живут здесь с первого года моего поселения вполне легально и спокойно себе зимуют под печкой. Эти симпатичные мышки ловко прыгали по лавкам в моём присутствии и даже как-то раз сидели на спине моей спящей собаки. Они, наверное, понимали вполне, что я им никакого вреда не сделаю.
Бурозубку я хорошо знала ещё на Вологодчине. Там она самый популярный зверёк среди четвероногих маленьких существ. Но и в Мордовии она, похоже, также проживает весьма охотно. Землеройки-бурозубки человеческие запасы почти не едят, зерно их мало интересует, они куда как охотнее питаются разными насекомыми, вредными жуками, червяками. Потому они и полезны человеку. Бурозубку нельзя убивать. Здесь, в Мордовском крае, столько лесов, настоящая тайга.
Бурозубки – санитары леса, они здесь, в этих природных декорациях, конечно, главные персонажи. Симпатичные непритязательные зверьки живут повсеместно – и в пойме реки, и в светлом ельничке. Вокруг столько заболоченного леса, поёмных кочкарников, есть и горки, и вырубки, и боры – они и в них тоже весьма охотно проживают.
Здесь, у моего дома, речка совсем рядом, в пойме всегда полно вкусных жуков и моллюсков, их легко добывать, даже рыть ничего не нужно…
Моя милая гостья ждала от меня, конечно, гостинца – я всегда привозила с собой кошачий сухой корм, и они его, это скромное московское подношение, охотно поъедали. Сейчас у меня гостинца для неё не было, хотя в сумке, конечно, нашлось бы кое-что лакомое. Однако, до сумки ещё надо как-то добраться.
Поощрять бурозубок полезно – они охраняют дом. И делают это на высшем уровне, к тому же, совершенно бесплатно. Маленькая бурозубка легко может убить крупную полёвку, большую раза в два, чем она сама. И вообще, она за день съедает столько всяких жуков и вредителей, что их общая масса легко перевесит двух взрослых бурозубок. Чтобы приручить этих милых зверьков, я, по случаю, и подкармливала их – на завтрак дождевыми червями и мухами, на ужин майскими или какими-то другими жуками. Обед они всегда просыпали. Жаль только, что эти славные мышки не ели колорадов, а то ведь какое облегчение было бы в хозяйстве! Колорадов вообще никто не ест – ведь они нашпигованы буквально корбофосом и прочей дрянью.
Бурозубка, так и не дождавшись угощения, убежала в своё укрытие. Я заскучала. Ну вот.
Я смотрела на сундук с одной отчаянной мыслью, ну где же она, моя зверушка? Понимает ли она, что со мной произошло? И что моя сумасбродная жизнь может, здесь и сейчас, так нелепо завершиться? С ужасом отметила, что угол наклона нависшего надо мной столь неэлегантного орудия подлого убийства ещё на чуть-чуть увеличился.
Боясь лишний раз пошевелиться, я протянула руку к сундуку – общество милого зверька мне было бы сейчас очень приятно и даже необходимо. Неужели это последнее живое существо, которое увидят мои глаза на этом свете? Но вот снова раздалось знакомое шуршанье, и мышка снова вылезла наружу. Я так обрадовалась, что у меня даже слёзы навернулись на глаза. Неужели эти мои домашние скотинки помнят меня, ждут моего приезда, радуются мне?
Мышка смотрела на меня немигающими маленькими глазками и всем своим видом демонстрировала всеподавляющее добродушие. Ротик её был напряжённо полуокрыт. Зубки, хорошо видные мне, были ровными, острыми и совсем не белыми. Бурозубка с весьма благодушно приоткрытым ротиком казалась милым, ласковым зверьком, отчего мордочка её стала очень даже озорной. Она, беспечная баловница, будто усмихалась чему-то…
Бурозубка абсолютно бесшумно пробежала пару раз по ребру сундука и опять скрылась, видно, окончательно отчаявшись получить угощение.
Эх…
Я осторожно пошарила в кармане и, на радость мышке, а ещё больше – мне самой, обнаружила там обломок старинной обтёртой сушки.
Уррра! Мышка, беги обратно – кушать подано!
Подзывая её совсем не подходящим для этого рода зверька призывом – «кыс-кыс», я держала сушку на ладони, на вытянутой руке. В позапрошлом году у меня была ручная мышка по кличке Тасик. Хорошо бы, если бы это была именно она. Подпалинка на спинке такая же… И тогда я снова стала звать её, но теперь уже не оскорбительным «кыс, кыс», а более вежливо, по имени: «Тасик! Таисынька!»
Бурозубка, однако, к моему огорчению, не отзывалась и не показывалась больше. Я позвала её ещё раз и печально констатировала, что соображать надо было раньше, когда приветливая скотинка любезно навестила меня в этой некомфортной обстановке и хоть на время отвлекла от мрачных мыслей о возможном скором конце… Но вот она, совершенно неожиданно, снова проворно выскочила из-под сундука и вмиг оказалась совсем рядом со мной…
Мне понадобилось несколько секунд, чтобы поймать её. Поначалу она оцепенела от неожиданности и затихла, но потом стала осторожно нюхать моё лицо, трогать его лапкой и даже слегка оцарапала мне щёку. Я прижала бурозубку к себе, это судьба – я теперь не одна. Это счастье.
Мышка была жилистой и худой, её тёмная шубка остро пахла мускусом и скипидаром. Боже мой, где ты только не лазишь! Я разжала руку, бурозубка торопливо отскочила в сторону и быстро встряхнулась. Вот брезгунья!
Я бросила ей сушку. Сушка закатилась под доску, и бурозубка тут же деловито нырнула за ней. Вскоре из-под сундука послышался слабый размеренный хруст, будто по малости отковыривали каким-то острым предметом засохший цемент. А я, посмотрев на угрожающе висящий надо мной шкаф, снова стала отчаянно молиться, в то же время осторожно, по миллиметру высвобождая своё тело из подлого плена. И я мысленно превратилась в ужа, который гибко выползает из стеснительных обстоятельств.
«Господи, помоги! Господи, пронеси!» – бормотала я довольно громко, тем самым как бы подбадривая самую себя. Звук собственного голоса был единственным несомненным признаком того, что я всё ещё жива – тело сделалось просто деревяшкой. Глаза мои устали и от нервного напряжения поминутно закрывались, а когда я всё же с усилием открывала их, взгляд мой тот час же заволакивало багряное марево.
Но вот мои ноги, наконец, полностью свободны, я осторожно села, потом попробовала слегка приподняться. Шкаф протяжно скрипнул, слегка качнулся, но устоял. Большой сундук в пёстрой росписи, стоявший бездвижно в этой кладовке столько лет, после обрушения пола встал торцом и от малейшего толчка тоже мог легко перейти в более опасное для меня положение. Рядом с моей правой рукой нежал небольшой белый камень, он был довольно плоский и даже слегка заострённый с одной стороны. Его плоская поверхность была мелко испещрена какими-то значками. Это то, что нужно! Если вогнать этот камень его плоской стороной, будто клин, меж брёвен, то будет ступенька, и тогда я смогу, встав на него одной ногой и придерживаясь левой рукой за стену, попробовать с помощью правой подтянуться на опорном бревне и выбраться наружу. Я осторожно воткнула белый камень в щель на высоте около полуметра или немного больше.
Он мне показался… тёплым.
Это было необычное тепло – оно было… как бы живым!
Цепляясь за бревенчатую стенку дома, преодолевая страшную слабость в коленях, я, вздохнув поглубже и зажмурившись, встала, вплотную прижавшись к стенке, и замерла…
Вот и всё. Финита, как говорится, комеди.
Шкаф скрипнул и наклонился ещё на несколько сантиметров, однако опять счастливо устоял, и не упал на меня.
Но я не очень боялась – это теперь не смертельно: голова моя была уже за пределами досягаемости. Самое страшное, что мог сделать этот падающий шкаф, это сломать мне ноги или набить на моём теле новую кучу синяков. Но от этого не умирают. По крайней мере, сразу.
Я осторожно поставила ногу на камень, потом легко, рывком, буквально взлетела, поднялась над землёй, намертво ухватилась пальцами за шершавое бревно – сейчас я могла бы ухватиться даже за колючую проволоку, быстро подтянулась на нём, и, опасаясь поранить ладони, сразу же легла на живот – из бревна весьма нелюбезно торчали обломки досок пола. Упираясь ногой в стену дома, выбралась наконец, в сени.
Оххх… Теперь можно расслабиться.
Каким образом мне удалось достичь этого, я не могла понять. Высота такая, что мои руки должны были сильно вытянуться, как у обезьяны, ну и позвоночник тоже должен был каким-то чудесным образом растянуться – в общей сложности, получается около полуметра дополнительно. Да, примерно столько каким-то чудом добавилось к моему росту в эти минуты…
Я смотрела вниз, туда, где ещё несколько минут назад лежала в тихом кошмаре, думая только о том, что очень легко это гиблое место может стать моей непрезентабельной могилкой. Глубина была точно более двух с половиной метров. Как я оттуда вылезла при моих ста шестидесяти пяти?
Ах, да! Камень! Белый камень!
Он так и торчит в стене, лишь несколько изменил угол наклона. Царапины посередине теперь видны отчётливо – какие-то вертикальные палочки. Похоже на какое-то слово по латыни.
Спасибо тебе, камень! Теперь я вне опасности.
На сохранившейся половине пола можно было стоять без опаски. Доски по виду были прочными и в каждой торчали шляпки больших гвоздей. Внешняя часть выходила на крыльцо, а оно пока вполне цело, и главное, под ним не более семидесяти сантиметров глубины, которая, к тому же, целиком заполнена дровами. Откуда у меня тогда вдруг появилось столько сил, не могу понять до сих пор… В поезде на вторую полку вряд ли бы с таким проворством залезла…
Сейчас я чувствовала себя в прямом смысле дважды рождённой. Руки-ноги целы, не переломаны, голова вроде работает. Это уже хорошо, просто отлично. Можно немного отдохнуть, потом уже соображать, что делать дальше. Я села на стопку кирпичей у порожка и осмотрелась. Шкаф с разъехавшимися створками, накренившись почти под прямым углом, открыл пространство у стенки. Я никогда туда не заглядывала, ведь для этого надо было бы отодвигать этот вековой, приросший к полу тяжеленный шкаф. На полу, между стенкой и шкафом, приваленные мусором, застряли две старые книжки в тёмных пыльных переплётах. Я, с помощью кочерги, валявшейся тут же, на полу, их без особого труда вытащила. Одна книга была дейсвительно старинная – мраморный коричневый фолиант, возможно, не моложе семнадцатого века, а другая – что-то вроде дневника в кожаной обложке. На пожелтевших, в широких разводах от сырости, страницах бледными зелёными чернилами, мелким, но чётким почерком шли убористые записи…
Я вынесла добычу на крыльцо и вернулась в сени. Самочувствие моё не поддавалось никакому анализу, но страха всё же пока не было, однако, я понимала – это всего лишь стресс. Когда-нибудь это пройдёт, и тогда, возможно, наступит настоящий страх, липкий, ползучий, неодолимый… Но это будет потом – через час, два, может, завтра. А сейчас я, несмотря на своё, изменённое ситуацией состояние, спутанные мысли и притуплённые чувства, раз уж мой мозг контролирует ситуацию, должна действовать во своё спасение, и действовать быстро, пока моё тело, очевидно, под завязку переполненное гормонами, почти не чувствует боли…
Когда я начну ощущать боль, а болеть есть чему, это уже очевидно, может приключиться паника, будет шок или со мной случится обморок, ну и всё такое, малоприятное и весьма небезопасное…
Тогда уже будет не до решительных действий. И теперь моя задача: отодвинуть как можно дальше этот момент – полного осознания происходящего, и срочно, без всякого промедления действовать – без права на ошибку. Надо не реагировать на сигналы sos, которое оно, моё сознание, начнёт уже совсем скоро посылать, а попытаться, по возмжности, абстрагироваться от своего тела, и, таким образом, – спасти его. Если чего-то ужасного нельзя избежать, то нужно сделать этот кошмар, по крайней мере, неощутимым настолько, чтобы он, хотя бы временно, не мешал жить дальше. До полного прояснения ситуации, пока решение, само собой, не сложится в голове целиком и полностью. Не считая, конечно, разве что всяких мелких околичностей. Они уже будут решаться по пути, по ходу дела. Надо, иными словами, попытаться свести всю задачу к уравнению с минимальнм числом неизвестных, потом бросить пробный шар – подставить какие-то прикидочные цифры и посмотреть, что может, в этом смысле, получиться. Если результат окажется неудобоваримым, попытаться сочинить уравнение иного порядка. Итак до тех пор, кока предполагаемый результат тебя не устроит. Тогда уже можно начинать действовать – тем или иным способом.
Вот такая простая схема выживания.
Однако никто не должен понимать, что ты от этой катавасии не испытаваешь ни малейшего удовлетворения. Не рассылать же в населённые пункты всего мира срочные телеграммы о том, что у тебя, такой хорошей, буквально – такой кошмар! – чуть не вышибли почву из-под ног…
Разноголосый шум равнодушного света тут же обрушится на тебя со всех сторон, будто внезапно распахнулась в мир обитая войлоком двойная дверь – голоса и смех, вперемешку со стоном («Опять это с ней! Как же она всех достала!»), только разозлят, но вряд ли чем-либо помогут. И не нужно особенно сочувствия друзей и милых близких – это, скорее всего, вызовет только досаду, даже если всё будет сказано искренне бесхитростно и непринуждённо дружелюбно. Всё должно делать в оптимальном режиме – «сам-один».
Да, решено и обсуждению не подлежит: я ничего больше не боюсь.
И пусть холодное солнце то и дело скрывается за мрачными тучами, сердито набрасывая на землю резкие тени, я буду упрямо мчаться вперёд по чёрному асфальту жизни, с улыбкой глядя на клубящийся мутными вихрами пасмурный небосвод и с волнением думать только о том, что ждёт меня впереди. Тогда небо распадётся на снежные хлопья или прольётся очищающим ливнем, и в мглистой белизне безбрежного простора жизни обязательно нарисуются долгожданные очертания победы, в которую ты веришь.
И это будет честная ника, законная виктория!
И тогда обязательно найдётся и своя тема, и своя идея, и жизнь не будет лишь собранием случайных эскизов, непонятно зачем начатых и так же бессмысленно заброшенных. Всё разумное, благородное, честное, что ранее было лишь слабым намёком на действие, готовым рассыпаться в прах под напором пустой фантазии, обретёт теперь осязаемую достоверность и логику жизни. И мир, похожий на странный базар, где праздно толпится, глазея на пеструю выставку всяких товаров, вечно алчущий народ, постепенно начнёт превращаться в райский сад, законное место обитания, утраченное некогда бездумным человеком, по самую макушку охваченным гибельным чувством корысти и властолюбия.
Вот и всё. Так просто!
Настроение стало на октаву выше. Я, как зомби, двигаюсь и действую, всё ещё не ощущая страха – по-прежнему, не осознавая до конца и не желая «загружаться» —осознавать всего случившегося со мной здесь и сейчас. Моя голова довольно чётко работает, я вся – как сухой, расчётливый калькулятор.
Я прислушалась – всюду тихо. Прошла, осторожно ступая, в дом, хотела прилечь на кровать, и тут вдруг заметила, что по полу за мной тянется свежий кровавый след.
Так… Стоять!
Ну, значит, не одни только ушибы, а я их уже вижу – на руках и ногах, есть они, конечно, и на моей спине; значит, и открытая рана где-то всё-таки есть?!
Но где? Откуда эта обильная, страшного, потому что абсолютно живого цвета – алого, как заря, моя кровь?
Кровь, выглядевшая, как отдельное живое существо, куда-то спешно и щедро бегущее, безжалостно покидала незадачливого хозяина – моё бренное тело.
Боли, однако, по-прежнему пока не чувствовалось. И страха всё ещё не было. Был шок, но вполне осознаваемый мною. Не знаю, что меня спасало – самообладание или многолетняя привычка смотреть на себя со стороны, беспристрасно и холодно анализируя свои поступки и всё, что со мной происходит. Мне даже казалось, что если бы моё тело вдруг оказалось в состоянии, несовместимом с жизнью, я не сразу бы сильно испугалась или огорчилась – я всё же начала бы с интересом себя изучать и мысленно проигрывать все допустимые, а также – не очень, ситуации собственного спасения.
В раннем детстве мне часто снились кошмары – погони, преследования вооружёнными людьми. И во всех таких ситуациях у меня от страха бешено колотилось сердце и даже отказывали ноги. Просыпаясь, я с ужасом думала о том, что так недолго и умереть во время такого вот кошмара прямо во сне.
Возможно, думая об этих снах, я подсознательно вырабатывала в себе реакцию на небоязнь опасности, на овладение чувством страха. Этот постоянный тренинг во сне, не исключено, и помог мне стать, как говорят психологи, в конце концов, норадреналиновым типом. Адреналин даёт силы, в случае опасности, убежать от неё, а норадреналин – противостоять и защищаться.
Я – очевидно, норадреналиновый тип, природа обо мне, в этом смысле, хорошо позаботилась. А это значит – близкая опасность, ясное осознание угрозы только бодрят меня, удваивают, утраивают мои силы. Страх, жуткий, липкий, приходит потом, когда начинаешь обо всём произошедшем думать уже в спокойном состоянии. Пока же резкий выброс гормона в кровь мгновенно мобилизует все силовые резервы и, на время, полностью купирует всякий страх. Так было и на этот раз, хотя в подобную переделку я попала впервые.
Я бегло осмотрела себя с тыла и обнаружила, что это по моей левой ноге течёт кровь, и довольно быстро. И на полу уже её полно. Рваная рана на бедре, достаточно высоко, у самого сустава. Наверное, при падении я буквально присела на какой-то острый предмет – типа дверного крючка. Разглядеть рану, как я ни изворачивалась, как следует никак не получалось, на ощупь она была рваной, сантиметров пять в диаметре, а по тому, как уплотнилась вокруг неё ткань, можно было догадаться, что она достаточно глубока.
Мои руки были в липкой, пугающего яркого цвета абсолютной живой субстанции. Такой алой крови, да ещё в таком струящемся обилии я никогда не видела! Моё раннее спортивное детство дало опыт избегания случайных травм, я, занимаясь гимнастикой, падала часто, но всегда ловко – отделываясь лишь ушибами там, где, в подобной ситуации, у других детей обычно бывали переломы.
Когда-то в детстве у меня был сильный порез, правда, один-единственный; помню, как мне на ногу, кстати, почти на том же месте, где сейчас рана, вылили бутыль какой-то шипящей жидкости. А потом моя волшебная прабабка что-то долго шептала, низко наклонившись над раной, и я… проваливалась в странный, звенящий сон. Когда же я пришла в себя, кровь уже была остановлена, а на ноге красовалась вполне героическая тугая повязка. На две недели я оказалась прикованной к постели. Больше за всю мою жизнь ничего подобного со мной не случалось…
У меня в сумке был флакончик зеленки и пачка бумажных салфеток. Я стала поливать салфетки зелёнкой и прикладывать их к ране, да всё, однако, без толку – мокрая, липкая бумага тут же расползалась в клочья. Вскоре осталось всего две салфетки, а зелёнки – чуть на донышке, но кровь всё ещё продолжала активно течь. Мне стало как-то совсем не по себе. Кроме того, в рану могла попасть инфекция, там, в сарае, столько грязи…
Я слегка заволновалась.
Приложив последние салфетки, я, крепко прижимая рану рукой, прихватила наволочку и простыню, которые, с прошлого года ещё, прикрытые старым платком, а потому чистенькие, висели на спинке кровати – на приезд, и вышла во двор. В доме оставаться нельзя, я это понимала. В любой момент я могу потерять сознание. И, не исключено, ещё что-нибудь обрушится. Здесь же меня, по крайней мере, увидят, в случае чего. Я разорвала наволочку и простыню на жгуты, но прежде всё же решила провести хоть какую-то обработку раны, ведь зелёнка, так бездарно мною изведённая, уже закончилась. Собрала горсть листьев подорожника, благо, кустики росли прямо у крыльца, и стала прикладывать, по три сразу, к ране, время от времени меняя испачканные в крови листья. Самочувствие моё было вполне приличным, кровь почти не текла, и я уже подумывала – не пойти ли повыдергать траву под грядку, а то вечером не сильно поработаешь – мошка на смерть сожрёт.
Я выпрямилась и с усилием напрягла затекшие мышцы. И тут случилось то, на что я совершенно не рассчитывала. Минут через пару кровь хлынула из раны буквально рекой.
Господи, что же я делаю? Подорожник вытягивал, как ему и положено, а не останавливал кровь.
Но стоп – я же хотела продезинфицировать рану?! Возможно, так она и дезинфицировалась, значит, всё верно? Или…
Я никак не могла понять, правильно ли я действую.
Полагается, в таких случаях, отсасывать кровь из раны, но рана на таком месте, что мне её никак не достать, как ни изворачивайся – ужом или змейкой, значит, я интуитивно действовала правильно: надо было дать возможность вытечь крови, в которую могла попасть (а она, в данном случае, не могла не попасть!) инфекция. Заражения крови теперь, возможно, и не будет, но как остановить саму кровь? Моя голова уже начинала сильно кружиться. Если сейчас вдруг потеряю сознание от потери крови, то, через час максимум, умру от потери крови! Людей поблизости не видно – скоро полдень, все сидят по домам, если я начну звать на помощь, никто не придёт – здесь это уже давно не делают.
(Девочку два года назад, из приезжих, конечно, ночью с танцплощадки увели «на свиданку» в укромное место, а там её по очереди насиловали местные ублюдки. Она страшно кричала почти под окнами жилого дома, но оттуда никто так и не вышел, зато наутро все жители села с большим энтузиазмом обсуждали, что и как было, гадали, удастся ли ребёнку выжить после операции – на рассвете она всё-таки была найдена родителями на другом конце села – без чувств и со страшными травмами, которые принято называть «несовместимыми с жизнью»…)
Малейшее напряжение мышц, даже самое лёгкое движение тела вызывало усиление кровотечения. Наверное, задет крупный кровеносный сосуд, а их тут, в этом месте, у сустава, должно быть много.
Я тихо сидела на уцелевшей ступеньке крыльца с туго перевязанной жгутом ногой, река крови приостановилась, но темное пятно на повязке продолжало быстро увеличиваться – стоило мне только попытаться встать. Наверное, надо всё же какое-то время спокойно посидеть, подумала я, просто посидеть, по возможности, не двигаясь и не шевелясь.
И тогда кровь, возможно, сама как-нибудь успокоится…
Однако сидеть без всякого движения и какого-либо дела было столь мучительно, что я решила найти себе хоть какое-то занятие – ну что ж, можно спокойно рассмотреть свою находку, надеясь на то, что кровотечение, если сидеть тихо, тем временем, минут через пятнадцать-двадцать как-нибудь само собою прекратится.Старинная книжка сохранилась неплохо, только несколько первых страниц её были совершенно нечитабельны.
«…Воздержание без бдения чистоты и смирения суправитися не может». «Безграничное честолюбие – вот что направляет наши поступки, как лучи путеводной зведзы. Но путь этот ведёт к славе или позору, редко – к счастью. Стремиться к славе, как к счастью – значит, пить, изнывая от жажды, морскую воду». «Напряжём все наши силы, чтобы чистотою помыслов создать себе непроницаемую броню. Удары тёмных сил неизбежны, но при сильной духовной защите они легко отражаются, не причиняя нам ни малейшего вреда. И более того: они, усилившись отражением, возвращаются к нашему врагу.
Только нельзя ни на минуту усомниться, укониться от фокуса Света. Преданность Свету и чистота помыслов – наш единственный якорь в хаосе этой подлой жизни.
Но лишь очищенное чувство может различить чистоту побуждений».
Я отложила чтение и задумалась. А ведь точно для меня это написано! Для этой как раз ситуации. Чем этой немерянной злобе можно противостоять? Ни милиция, ни хрениция, как здесь говорят, мне не поможет. Только с опорой на себя, на свою внутреннюю силу можно здесь сохраниться и жить. И мне надо найти их, эти внутренние силы, в достаточном количестве, чтобы хватило ещё на несколько часов хотя бы скудной жизни.
Да.
Помощь не придёт ниоткуда. Надеяться можно только на себя. И тогда, возможно, Бог пошлёт мне лодку спасения. Божья справедливость в том и есть, что для каждого поставлены те условия, в которых он может чему-то научиться или искупить свой прежний грех.
Иначе как человек испробует свои силы, узнает самого себя? Как он закалит клинок духа своего, как не через Божьи испытания?
Однако моё эгоистичное «Я» упрямо и подловатенько сопротивлялось, имея тайное намерение, вполне возможно, уговорить меня повести себя так, как обычно и ведут себя подопечные либеральной идеи – пойти на поводу у своих слабостей.
«Не слишком ли много этих испытаний в последнее время? – нашёптывал(о) он(о) мне. – На кой они тебе? Он, как его… Всевыший, явно переборщил. А ведь дело не шуточное – вопрос постален на пьедестал, и это вечный вопрос – о жизни и смерти. Расслабься и предайся мне, пока ещё не очень поздно»…
Так шептал(о) он(о), моё подлое эго, мой гнусный тварный эгоизм.
Но – дудки.
Сквозь глухо урчащую внутри моего обрушенного организма зарождающуюся боль я уже вполне отчётливо различала старательно завуалированные, хотя и слегка обломанные, но всё же остро торчащие рожки на головёнке этого отвратительного существишка – моего внутреннего либерала. А мой тонкий безошибочный слух уловил в этом притворно заботливом сбивчивом шёпоте эго подлую подмену – он всё-таки сказал «тьме», а вовсе даже не «мне», как могло показаться, если не вслушаться…
«Предайся тьме» – вот что он (или – оно?) сказал(о) на самом деле.
Я встрепенулась. Внимание, игра усложняется. Меняем тактику.
Тогда, отрезав все пути к перемирию, сказала я себе, точнее, ему, этому «ону», впрочем, безо всякого политеса и даже весьма невежливо:
«Заткнись. Тебе какое дело? Ты! Мелкий урод…»
Он(о), не смутившись, однако, тут же ответил(о):
«По крайней мере, я пытаюсь не допустить ещё одну бессмысленную смерть… Бог оставил тебя».
«Да неужели?» – съехидничала я.
«Ужели, – ответил(о) он(о) терпетиво-проникновенно. – Что может сделать человек – один против целой системы?»
«Ври больше, дрянь паршивая, я тебе не верю. И потом: дело совсем-совсем в другом».
Он(о), не выдержав тона, отвратительно заскрежетал(о), что, вероятно, означало или должно было символизировать смех.
«Как интересненько, в чём же?» Я ответила просто:
«Дело в том, что Бог не бросил меня, в последнее время он сильно занят – созданием новой системы приоритетов. Нужны тестовые серийные испытания. Возможно, и на мне».
Он(о), несомненно, подавленно, глухо затих(ло). Я всегда подозревала, что мой внутренний либерал не такой уж и умный, как ему хотелось бы выглядеть, и не всегда слёту ухватывает новую оригинальную мысль, особенно если их сразу две.
Боль всё ещё не очень беспокоила меня – пока я умело и вполне успешно заговаривала её клыкастые острые зубы. Только бы не испугаться, иначе – истерика и потеря контакта…
И тогда – неминуемо конец. Но уж этого моим врагам не видать, как собственного загривка. Сердце моё забилось веселее, а так как кровь всё ещё сочилась из раны на бедре, я решила дать ей ещё один шанс как-нибудь так самой угомониться, и снова принялась за отвлекающее чтение. К тому же, мне было старшно интересно узнать, что там ещё написано. И я снова принялась за книгу…
А вот тут старательно исполненная вклейка – какой-то небольшой, неплохо сохранившийся портретик. На нём изображён среднего роста, совсем не щупленький человечек с короткими седеющими патластыми волосиками, чем-то странно похожий на апостола Петра. Голова слегка наклонена, как бы в лёгком изумлении… Он, этот портретик, такой невзрачный с виду, но очень даже значительный, если к нему хорошенько присмотреться, конечно, занимает здесь своё законное место, обозначая, возможно, некий момент в работе над этой, чудом сохранившейся и так странно составленной книгой.
Интересно, кто это?
Я распрямила спину и осторожно поменяла позу. Книга тут же съехала с колен, и портретик, когда я глянула на него в новом ракурсе, вдруг стал чем-то напоминать то ли Гоголя, то ли самого Мессию в преклонном возрасте…
Боже мой! Тонкий, длинный нос, лицо взято в том же характерном повороте, но лишь в более значительном наклоне. Я повернула книгу – да, картина стала совсем другая! Это уже фигура с длинными, разметавшимися вьющиися седыми волосами, в брусничного цвета какой-то хламиде, а лицо истощено до прозрачности… Общее сохранилось только в наклоне фигуры. Но и разница тоже начиналась именно с этого. Теперь наклон стал больше, отчего глаз почти уже не видно. Он, этот человек, весь как бы унижен, глубинно оскорблён. Но и мучительно переживает это унижение, как свой собственный грех – с исключительной глубиной и потрясённостью… Эта сложная, почти волшебная метаморфоза портрета, не имевшего ни единой, слишком случайной черты, превращала его в некое подобие фрески. Я долго смотрела на изображение, которое, возможно, было автопртретом, пока оно не стало расплываться перед глазами. Перевернула страницу – снова приписка зелёными чернилами, которые почти не выцвели на тех местах, где ещё не похозяйничала сырость:
«Это уже не может быть тайной, как некогда желал я сам. По моей лишь неосмотрительности и большой доверчивости к людям у меня похищено само право собственности, даже на собственную жизнь. Видит Бог, я не хотел этого, и только в таком случае себе это позволить мог, если бы надеяся на божью помощь в совершении того труда, которым мысль моя всегда была занята и которая живет в моем уме и доселе. Но какую штуку со мной сыграли вновь – самоуправно, без всяких оговорок! Вскипать негодованием теперь уже будет и мало, и бессмысленно, хотя большего оскорбления нельзя было и придумать. Но что я мог объявить этим низким господам? Да и отвык я от этого совсем. От тех душевных внутренних событий, за коими последовали видимые ничтожные дела, не осталось теперь и следа…»
Странно… Кто это пишет? А вот ещё такими же чернилами, обрывки записей – какие-то телефоны, имена, цифры:
«Почти девять миллирдов в год даёт безвозмездно Америка, а Россия только триста тысяч…
Алексею Павловичу Щербатову передать….
Тел. 212.876.8497.
Сестра Щербатова, в Братцеве есть дом…
Дом самого на Новинском бул.
В Ницце последний Щербатов, Михайло.
Кириллу Владимировичу не забыть переслать… Г-н Оболенский в Париже…
Радзянко врёт бесстыже очень, пёсий сын…»
Дальше шли сплошные записи другими чернилами, и было много зачёркиваний и исправлений. Кое-как я всё же разобрала и этот текст:
«Каждый акт творчества стремится стать абсолютом, ибо в нём ищёт выразиться ядро личности, по-другому невыражаемое. Сотворяя красоту мира, он хочет, таким образом, победить хаос, но от трагедии хаоса может спасти только паралич личности.
Тогда вместо кратоты приходит красивость и красивенькое, гладкое и блестящее. Это и есть самый тонкий соблазн духовного мещанства и пошлости духа.
Второй соблазн – мессианство, учительство с его ханжеским запретительством, утопическим доктринёрством и воинствующим морализмом, что тоже не есть хорошо.
Из этих двух пороков сейчас у нас, похоже, возобладал первый – мещанский гедонизм и декаденская вседозволенность.
Они, эти оба порока, как рука руку моет, постоянно обуславливают и подпитывают друг друга.
Воистину, в таком искусстве, где хочет быть только человек со всем своим человеческим, человека то и вовсе нет…
Так есть ли третий путь?
Есть, но, как говорится, высоко лезть».
Дальше снова шли какие-то хозяйственные записи: «В ста шагах от русла речки, к северу от задней калитки, в верхнем горизонте от поверхности болота крупные сосновые корчи стволов и корней. Толщиною в три-четыре вершка, в отложениях торфа:
На глубине 1 метр древесный торф почти чёрный.
На глубине 2 метра черный травяно-древесный торф. Сильно разложился. Есть остатки древесины.
На глубине 3 метра более светлый травяной торф.
На глубине 3,5 метра бледно окрашеный, как бы вымытый. Горловина сосуда тёмного, густо синего цвета, хорошей сохранности. Монетка из меди, продолговатой формы.
На глубине 4 метра вязкая тягучая глина синего цвета. В ней хорошей сохранности два куска бересты с десятью чертами».
После этой записи ничего не разобрать, листы попорчены водой и плесенью. Переворачиваю их, вот ещё прилично сохранившаяся запись. Похоже, опять что-то хозяйственное.
«На участке высеяно смеси:
8 пудов овса 4 пуда пшеницы 4 пуда вики.
Осушка на десятину 10 руб.
Дополнительная осушка через 20 сажень 24 руб.
Корчёвка и планировка болот 30 руб. Всего 64 руб.
Удобрения 48 пудов томесшлака и 24 пуда калийной соли 80 %. Болото не убыточно, даёт доход…»
Далее дата:
1923 г.
«При землеустройстве села в отрубные участки прирезано 150 десятин болота. Означенный расход основной, должен быть расписан на 20 лет, что выйдет в год расходов с % на капитал – 10 %, около 6 р.40 к.
Расходы на закультивировку на десятине:
Вспашка 1-го года 40 р.
Бороньба, прикапываение, посев 2 р. в год. 8 р.
Удобрения 24 пуда, костной муки по 60 коп.,
Столько же калийной соли по 1 р.20 к.
Семян покрова и трав в теч. 2 л. 40р.»
Приписка:
«В довоенное время доход был бы выше, т. к. минеральные удобрения сильно подорожали».
Дальше опять всё размыто и попорчено сыростью. Потом идёт список, надо понимать, близлежащих деревушек. Многих уже нет. Зато этими названиями теперь зовутся пустоши. Там, где были сёла, стали поля. Вообще-то село это от слова «сеяло». А поле это «поло», город по-гречески. Так что всё верно. Там, где поля и равнины – были некогда большие города. Я лет десять назад смотрела по писцовым книгам ХУ века, сколько было в этих местах селений. Великое множество! Нынешний век и двадцатой доли их не имеет.
Так, так…
Болота значит…
Не только, выходит, меня они интересовали. Болото легче разрабатывать, чем любую другую породу. И понятно, где вести раскопки. Болото прекрасно всё сохранит в наилучшем виде. И древнюю римскую дорогу в Европе сохранило, и кости, и полуразложившиеся трупы людей и животных. И многое другое. Да и возраст находок легче определять, чем другими методами. Болото в год нарастает примерно на 30 см. Потом слои уплотняются, и в старых слоях два метра это две тысячи лет. В молодом слое одна тысяча лет равна примерно полутора метрам. Вся Западная Европа была покрыта болотами, особенно северная её часть. И тут интересную штуку можно открыть – в жанре гипотезы, конечно, но – в понимании этого дела Гёте.
Ситуация такая.
Почти что до Восточной Пруссии между молодым и старым слоем на всех болотах есть пограничный слой. Он равен двадцати сантиметрам. Нигде в России его нет. Есть он ещё на болотах Северной Азии. Нарасти такой пограничный слой мог за сто примерно лет. До сих пор считалось, что это результат разразившейся столетней засухи, резкого изменения климата. Но климат не мог измениться точно по границам СССР! Плюс Восточная Пруссия.
Моя версия .
В эти годы на вышеозначенных незаселённых территориях велись работы по интенсивному осушению болот. Осушение болот в таких масштабах и вызвало местное изменение климата. А потом всё пошло своим чередом. Болота снова начали расти. То есть почти сто лет болота не были мокрыми и на них не рос мох, или осока и тростник.
Но когда это было?
По толщине молодого слоя определяется бронзовый век. То есть где-то незадолго, в археологическом слысле, до Рождества Христова.
Зачем осушались болота?
ЗАЧЕМ?
Моя гипотеза.
Для строительства дорог. По всей Западной Европе шло ударное строительство дорог и прочей инфраструктуры. Чтобы потом уже народы, а их было несть числа, двинувшиеся велико переселяться на запад, могли проделывать это с возможным комфортом, а не продираться КОЕ-КАК сквозь дебри девственных лесов. В этих болотах, как раз уже в молодом слое, находили, и не один раз, останки римских дорог, так их называют, ну и монет немало, тоже римских. В молодом слое нашли монеты с изображением римского императора Тиверия Кладия, 41 год по Р. Х. Торф здесь нарос на сто двадцать сантиметров. Примерно по семь сантиметров в сто лет. А ещё труп восьмого века откопали, на глубине 1 метра. По деталям сохранившейся одежды и вычислили век. Начало молодого слоя совпадает с началом новой эры. В Европе, на самом западе её, уже были строения из камня, которые можно считать первоклассными обсерваториями, и это было второе тысячелетие до Рождества Христова, то есть до строительства массовых коммуникаций по всей Европе.
А менгиры?
Высокие узкие камни, название которых так и переводят: мен – камень, гир – высокий.
От слова «гора».
Они тоже были в Европе более чем за тысячу лет до Рождества Христова. И тоже с целью наблюдения за небом и для отсчёта времени.
Как всё это интересно!
Перевернула ещё несколько страниц. Сырость. Текст пошёл старославянский. Вот здесь можно кое-что прочесть.
«…Пробыв два дня в его доме, Она, будучи в возрасте пятнадцати лет, родила меня на свет посредством тайны, которую ни одна тварь не может ни понять, ни постичь, но только Я, Мой Отец и Дух Святой, единосущие со мной…»
«… И вскричал Ад :
– Тот ли это, Который взял Лазаря? Если тот, то избавь меня, не води его сюда! Этого ли Иисуса ты велишь мне заточить? Да Он, если явится сюда, всех, кто у нас есть, выведет! Как мне его заточить?
Диавол же отвечал :
– Сила моя и твоя ненасытная утроба Его удержат .
На это Ад :
– Какая Сила? Да будь у тебя сила, ты бы поборолся с ним, а не взваливал всё на меня и на иудеев!
Тогда диавол сказал :
– О боязливый и малодушный Ад! Мне столько Он сделал зла, а я не перестал бороться с ним! Ты же, только однажды зло от него претерпев, так испугался! Я, когда видел, что он исцеляет телесные недуги, начал незримо мучить человеческие души. Нашёл юношу по имени Матфей и вложил в его сердце жажду богатства, поставив его сборщиком пошлин.
И слушался меня юноша, и радовал меня, всех утесняя. Но сей явился неведомо откуда и, идучи мимо, сказал:
– Следуй за мной, Юноша!
И по одному лишь слову его Матфей последовал за ним, сделавшись его учеником, мне же – врагом .
И ответил Ад :
– Оставь его. Он не твой!
Диавол же сказал :
– Я видел, что Он – человек, боящийся смерти, ибо, скорби предаваясь, признался Он:
– Душа Моя скорбит смертельно.
На это Ад :
– Поступай, как хочешь. Попробуй побороть Его. И, если ты победишь, заключи Его здесь и царствуй с иудеями. Но если ты Его не осилишь, то Он явится сюда и освободит всех, кого мы держим взаперти. Горе нам будет тогда, окаянным!
Выслушав это, диавол пошёл к иудеям и обратил их против Господа. И положили они на совете погубить Иисуса. Тогда пред сборищем их выступил Иуда и сказал :
– Кого я поцелую, Тот и есть, возьмите Его.
И вот он, подойдя, облобызал Господа с словами :
– Радуйся, равви!
Господь же ответил :
– То, для чего ты пришёл, юноша, дерзай исполнять.
… Тогда приблизились грешники и взяли Его, и повели к Пилату, который судил Судию живых и мертвых .
Судил же Пилат господа за то, что он Спаситель мира ».
Ага! Это, возможно, апокрифы об Иисусе.
Ещё через лист, весь залитый чернилами, шёл текст, похожий на отрывки из Откровения Иоанна Богослова. Некоторые строки были подчёркнуты фиолетовым карандашом. Сначала я просто пролистывала текст, но потом, зацепившись глазом за одну цитату, стала читать подряд и – даже перечитывая:
«…ибо время близко.
…Иоанн семи церквам, находящимся в Асии: благодать вам и мир от Того, Который есть, был и грядет, и от семи духов, находящихся перед престолом Его, и от Иисуса Христа…
…Я был на острове Патмос в день воскресный, и слышал позади себя голос его:
Я есмь Альфа и Омега, Первый и Последний.
То, что видишь, напиши в книгу и пошли церквам, находящимся в Асии.
Я обортился, чтобы увидеть, чей голос, и узрел семь золотых светильников и, посреди них, подобного Сыну Человеческому, облечённого в подир и по персям опоясанного золотым поясом.
Веки его и волосы белы как снег.
И очи его, как пламень огненный.
И голос его, как шум вод многих.
Он держал в деснице Своей семь звезд,
и из уст его выходил обоюдоострый меч…
И лице его, как солнце, сияющее в силе своей…
И когда я увидел Его, то пал к ногам Его, как мертвый.
И он положил на меня деснице свою – не бойся…
Я имею ключи ада и смерти.
Напиши, что ты видел и слышал.
Тайна семи звезд и семи золотых светильников есть сия:
Семь звезд суть Ангелы семи церквей, А семь светильников суть семь церквей…
…
Знаю твои дела, и скорбь, и нищету,
и злословие от тех, которые говорят о себе, что они Иудеи, а они не таковы,
но сборище сатанинское…
Не бойся ничего, что тебе надобно будет претерпеть.
Вот, диавол будет ввергать из среды в темницу, чтобы искусить,
и буде иметь скорбь дней десять.
Будь верен до смерти, и дам тебе венец жизни…
Побеждающий не потерпит вредаот второй смерти…
Побеждающему дам вкушать сокровенную манну…
И дам ему белый камень и накамне написанное новое имя,
которого никто не знает, кроме того, кто получает.
Кого я люблю, тех обличаю и наказываю. Побеждающемудам сесть со Мной на престоле Моем, как и я победили сел с Отцем Моим на престоле Его…
После сего я взглянул,
и вот, дверь отверста на небе,
и тот же голос сказал:
Взойди сюда, покажу,
чему должно быть после сего.
И был подобен Сидящий камню яспису и сардису.
И радуга вокруг престола, видом подобная смарагду…
И вокруг престола четыре животных, исполненных очей спереди и сзади…
Первое имело вид льва,
второе – тельца,
а третье животное имело лице, как человек, четвёртое же подобно орлу летящему…
И было у них по шести крыл.
И от престола исходили молнии и громы…
В деснице Сидящего была книга,
написанная внутри и отвне,
запечатанная семью печатями.
И голос Ангела произнёс:
КТО ДОСТОИН РАСКРЫТЬ СИЮ КНИГУ
и снять печати её?
И никто не мог ни раскрыть,
ни посмотреть в неё.
И много я плакал о том, что никого не нашлось достойного раскрыть и читать сию книгу,
и даже посмотреть в неё…
И снял Агнец первую печать, и услышал я голос одного животного:
Иди и смотри…
Я взглянул, и вот, конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец.
И вышел он, чтобы победить.
И когда он снял вторую печать,
второе животное сказало:
Иди и смотри…
И вышел другой конь, рыжий,
и сидящему на нём дано взять мир с земли.
И дан ему большой меч.
И когда он снял третью печать,
я слышал третье животное,
которое говорило:
Иди и смотри.
Я взглянул, и вот, конь вороной,
и на нем всадник, имеющий меру в руке своей.
И слышал я голос посреди четырёх животных:
Хиникс пшеницы за динарий,
и три хиникса ячменя за динарий.
Елея же и вина не повреждай.
И когда он снял четвёртую печать,
я слышал голос четвёртого животного:
Иди и смотри.
И я взглянул, и вот, конь бледный,
и на нём всадник, которому имя „смерть“.
И ад следовал за ним.
И дана ему власть умерщвлятьнад четвертою частью земли.
И когда Он снял пятую печать,
я увидел под жертвенникомдуши убиенных за слово Божие.
И возопили они громкими голосами,
говоря:
Доколе!?
Владыка Святый и Истинный,
не судишь ты и не мстишь почемуживущим на земле за кровь нашу?
И даны были каждому белые одежды, и сказано им, чтобы они успокоились на малое время, пока братья их, которые ещё будут убиты, как и они, дополнят их число.
И когда Он снял шестую печать, я взглянул,
и вот, произошло великое землетрясение.
И стало солнце мрачно как власяница.
И луна сделалась как кровь.
И цари земные, и вельможи, и богатые,
и сильные, и всякий раб, и всякий свободный, скрылись в пещеры и ущелья гор
От лица Сидящего на престолеи от гнева Агнца.
Ибо пришёл великий день гнева Его…
И увидел я Агнца, восходящего с Востокаи имеющего печать Бога Живаго.
И воскликнул он:
Не делайте вреда ни земле, ни морю, ни деревам, доколе я не положу печати на челах рабов Бога нашего. И сказал Он мне: Возьми книгу и съешь её.
УСТАМ ТВОИМ БУДЕТ СЛАДКО ,
но чрево твоё будет страдать.
Тебе надлежитпророчествовать о народахи племенах и языках и царях многих.
И если кто захочет тебя обидеть,
Мой огонь пожрёт их.
И надлежит тому быть убитым.
И седьмой Ангел вострубил,
и раздались на небе громкие голоса:
Царство мира соделалось царством
Господа нашего и Христа Его,
и будет царствовать Он во веки веков.
И увидел я зверя, выходящего из земли.
И он сделает то, что всем, богатым и нищим, положено будет начертание на правую руку или на чело их, и что никому нельзя будетни покупать ни продавать, кроме того, что имеет это начертание, или имя зверя,
или число имени его. Здесь мудрость.
Кто имеет ум, тот сочти число зверя,
ИБО ЭТО ЧИСЛО ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ .
Число его шестьсот шестьдесят шесть.
И был суд над великой блудницею,
сидящею на звере.
И был это Вавилон.
И пал Вавилон, великая блудница,
бывшая жилище бесови пристанищем всякому нечистому духу.
И цари земные любодействовали с нею.
И купцы земные разбогателиот великой роскоши ея…
И раздался голос с небес:
Воздайте ей по делам её.
Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей.
И свершился суд праведный…
И тогда увидел я великий город,
святой Иерусалим,
который нисходил от Бога с неба.
И храма не было в нём,
ибо Господь Бог Вседержитель – храм его и Агнец.
И не войдёт в него ничто нечистое и никто преданный мерзости и лжи, а только те,
которые написаны у Агнца в книге жизни. И сказал Он: Се, гряду скоро. Время близко.
Неправедный пусть ещё делает неправду.
Нечистый пусть ещё сквернится.
Праведный да творит правду ещё.
И святый да освещается ещё.
Се, гряду скоро,
и возмездие Мое со Мною ,
чтобы воздать каждому по делам его.
Ей, гряди, Господи!»
Да уж…
Далее шла приписка другими чернилами и совсем мелким почерком – поперёк полей:
«Писано разною рукой – послания Иоанна семи ассийским церквам и Откровение (Апокалипсис), последний был редактирован, и по существу, другим писцом. Редактор считал с русского, потом текст записал на каком-то ещё, потом снова перевели на русский. Доказательством тому путаница с разными словами. Хотя бы предложение „съесть книгу“ – это не будет абсурдным, если мы вспомним, что книги у нас питают ум и считаются пищей духовной, предлагают, да, переваривать прочитанное, то есть хорошо усваивать, понимать. Но сказать, что мы „едим книги“, мог только иностранец, переводивший исходный текст с русского по словарю. Конечно, Зверь – это вовсе не Нерон и не Каллигула. И Вавилон – не Рим италийский. Иоанн пишет не против Римской империи как таковой, это слишком мелко для послания, которое будет жить в веках.
А о чём тогда? Да о разложении и предательстве в кругах старых христиан .
Вавилон = блудница, или Святой Город иудеев,
ибо „блудить“ = „плутать“ = „блукать“ – это ик проповедникам относится,
которые ходят по миру со словом божиим.
Зверь …
Он пишет о гибели старого, прежнего христианста, и рождении и победе нового порядка – нового мира = Рима (читай наоборот).
А число Зверя не 666, а 6…»
После шестёрки уже ничего нельзя было прочесть – сырость и здесь сделала своё чёрное дело.
Интересненько. Кто сделал эту приписку? Она, очеидно, совсем современная. Я отложила книгу и острожно пошевелила раненой ногой – пятно на повязке, уже слегка подсохшее, заалело и стало быстро увеличиваться. Ладно, сидим дальше. Я снова взяла книгу и стала её разглядывать. Так о чём же хотел упредить будущего читателя автор приписки? Ну, Число Зверя – это, предположим пресловутый ИНН. А сам Зверь – это тотальный контроль над человечесвом. Значит, Ионанн печалится и гневается о том, что благое начинание так плохо заканчивается…
Царство Христа превращается в царство чистогана.
Тогда что же такое – Иерусалим?
Ие-руса-лим?
Что означает каждая часть этого слова?
Ие – главный.
Руса – русский.
Лим – лиман, то есть порт.
Москва – порт пяти морей, Москва и есть Иерусалим?
А путаница «Рима» и «мира» произошла потому что перевели со старорусского слово «свет» как «мир», потом же прочли это слово наоборот, как тогда обычно и шифровали многие слова.
Но Свет – это одно из имён Христа!
Всё верно, значит «конец света» – это и есть конец старого христианства! А вовсе не конец мира. Но и «мир» в русском языке имеет два смысла?! Так может, это и есть предупреждение о конце мирного времени и начале военных действий?
Тогда и Армагеддон на месте. Тут можно предположить, что это слово, читаемое по древне-еврейски, будет изначать: Гора Магеддон. Ой, что это? Гора Магадан?
Да, портовый город Магадан – это сплошные плоскогорья и нагорья. Семь как раз холмов!
А всадники с востока? Опять же, арма(ге…)дон – армада, большое воинство. «Он» – здесь как суффикс собирательного значения. Магадан строили в тридцатых, перед второй мировой войной, и там много природных ресурсов – полезных ископаемых.
Так о чём тогда пророчество Иоанна? Не о том ли, что миру предстоит последняя битва сил Добра и Зла именно на Востоке, близ Магедана? За природные ресурсы? С Китаем?
Это и будет новый «Сталинград»?
Или о том, что тогда, в начале новой эры, главный конфликт также был всё-таки в Азии, а вовсе не в Риме? И мы ничего не знаем по этому поводу, потому что древнешая история нашего края начисто стёрта в карты земли – сплошное белое пятно на месте нашей страны. Тогда точно предупреждение Откровения заключается еще и в том, что последняя битва Добра и Зла произойдёт на востоке, и причина её – делёж природных ресурсов. Теперь всё встало на свои места, в том числе, и Зверь – это образ стяжательства в мировом масштабе. А видения и пророчества бывают, я это знаю. Приснилось же мне в канун крупной железнодорожной катастрофы, что я всё время опаздываю на поезд. А когда доехала уже до вокзала, то оказалась, что еду я на экскурсионном автобусе, и экскурсовод сообщает, что две главные площади страны переименованы в площади имени (пока ещё здравствующих) Кураева и Чубайса. А это не что-нибудь, а сама Красная, ну и ещё Лубянка!
Тут я проснулась – и опять как говорится, «no comment» … Какая в какую – догадайся, мол, сама.
Ладно, поживём – проверим.
Голова моя снова закружилась. Я пощупала пульс. Пока минутная цифра на часах сменила значение, я насчитала девяносто пять ударов. Многовато, но ничего. Это всё норадреналин. Я потёрла лоб и шею, похлопала себя по плечам. Рядом с крылечком высоко разрослись кустики мяты, я сорвала несколько метёлок и размяла в ладонях, поднесла к лицу.
Дышать стало легче. Вдруг неодолимо захотелось забыться глубоким, дурманным сном.
В ногах моих лежало несколько сухих веток, я взяла их и стала отгонять комаров и мошкару, их сейчас тут целые тучи. В глазах стоял какой-то туман. Я смотрела на качающиеся кусты сирени, и мне начинало казаться, что это не кусты, а такой дверной полог, из-за которого хитренько выглядывает весёлое детское личико. Ясные, чуть зеленоватые узкие, щёлками, глазёнки тревожно и изумлённо устремляются на меня. Я пожимаю плечами, выражая так своё сожаление, что не могу принять участие в некой забавной игре. Мне кажется, что это весёлое игривое дитя осторожно выходит из-за полога, приближается ко мне на цыпочках, идя по густой траве, как по шерстяному коврику, босиком, подходит ко мне, тихо и легко касается ладонью моей ноги, но, встретившись с моим суровым, строгим взглядом, быстро, с визгом, убегает.
Издалека послышался цокот копыт. Возможно, это табун Куликовский, или, не исключено, это уже полусонные глюки – глаза нестерпимо слипались. И мне уже не видно, несётся ли бешеная скачка по моим угодьям, или это враги с несметными полчищами всадников вторгаются в родной край, предают огню и мечу дома и храмы, а в руинах пепелищ лежат несчастные люди, их жалобные крики и стоны взывают к человеку, хитрому лису, подло предавшему их землю. Холодная лихорадочная дрожь сотрясает моё тело, снова отодвигается полог и из-за него выглядывает изумлённое детское личико. И снова дитя крадётся по зеленому травяному ковру, чтобы положить свою ладонь мне на плечо. Я понимаю, что сплю, или мне это только казалось?
Нет. То, что я сплю, это ясно, но в то же время я отчётливо слышала все звуки вокруг и даже как-будто что-то видела – вдали, за церковью, по дороге на лесничество, различимо двигался небольшой табун лошадей. Конечно, я очень устала, но я всё же могла отличить бодрствование от сна, хотя между ними сейчас была очень зыбкая грань.
Я окончательно очнулась, вышла, из транса, и посмотрела на часы – прошло ровно семь минут. Но даже эти скудные минуты, проведённые в зыбкой полудрёме, вернули мне силы. И нет ничего удивительного в том, что мне в эти минуты что-то пригрезилось – две ночи бдения накануне сделали своё дело. Ну и эта ситуация.
Однако пятно крови на повязке было всё ещё слишком свежим и даже несколько увеличилось в размере. Я, подавляя испуг, снова стала шептать:
«Господи, спаси и сохрани!»
Поправила повязку, затянула её потуже. Ладно, посижу какое-то время ещё.И я снова принялась за чтение.
Вторая книжка показалась мне сначала обычным дневником. Вот чётко записаны слова, конечно, они были очень важны для пишущего – об этот говорило двойное подчёркивание строк:
«Подобно коню, старающемуся лягнуть лекаря, который осматривает его раны, чтобы залечить их, тиран наносит удары искреннему другу, который касается ран его страдающей души. Тщеславие слепит глаза и усиливает алчность сердца…»
Я пролистала несколько страниц, и сердце моё тревожно забилось. Подшитые вначале листы сменились совсем ветхой, не родной этой тетради бумагой. Глаза затуманило, и голова моя закружилась.Нет, это просто невероятно!
Дальше шли настоящие списки летописей, причём ветхоть бумаги не оставляла сомнений в том, что писаны они не вчерашего века. Я, с большим волнением и на разрыв бьющимся сердцем, принялась читать.
«В лето 6360… Начало руския земли.
(Я знала, что надо вычесть 5508, чтобы получить современное летоисчисление. В те времена, до шестнадцатого века, русские счёт вели от сотворения мира.
Получался девятый век – восемьсот пятьдесят второй год. И никаких больше пояснений. Что это за дата? Какое-то рядовое сообщение, и всё. Как если бы летописец сообщил, что „прошла зима“ или „настало лето“, спасибо партии за это – просто подразумевалось…)
…В лето 6367. Воставше словене и чюдь и другие народы на варяги и изгнаша их, и начаша владети сами и города ставить.
(Восемьсот пятьдесят девятый год – изгнали варягов, которые, судя по тексту, просто достали всех – и „чюдь“, и „другие народы“, не говоря уже о самих „руския люди“.
То есть, официальная версия о призвании варягов на княжение – простая антиасторическая выдумка?
Однако дальше дела пошли ещё хуже…)
И восташа сами на ся. И несть между ними правды.
(Вот так… Это по-нашему.
Только варагов прогнали и не успели городов понастроить, как тут же вцепились друг другу в чубы. Пошли междоусобицы.
Просто Ирак какой-то времен расцвета американской демократии!
Интересно, какой всё-таки режим был до „Начала руския земли“?)
…В лето 6711. Взят бысть Рюриком Киев и силой тотарскою.
(Опа-на! Рюрик, стал быть, „тотарский“ вождь? Во всяком случае, спокойно корешился с ними.
Это уже 1202 год.)
…В лето 6712. Явистась три солнца на небеси, а четвёртое на западе посреди неба, аки месяц, подобно дуге. И стояше то знамение от утра до полудня.
(Замечательно! Это уже сообщение нам понятное – и наших предков, стал быть, могучих космические тарелочки донимали, неопознанные летающие объекты в небе часами и над ними тоже висели да висели!)
…В лето 6777. Князь Дмитрий Александрович с новгородцы, а со псковичи князь Домант поби немецкую многогую землю. Воевода их был тогда Великая Свинья.
(Это 1207 год.)
…Град Гледен, рекомый последи Устюг…»
(Вот это да!
Так это же моя малая родина!! Так вот зачем меня Серафимушка погнал сюда, в мошкарную Мордовию! Я ведь и, правда, хотела купить дом где-нибудь в окресностях Устюженских, но там у меня уже давно нет никакой родни. В небесной канцелярии, значит, слегка напутали тамошние бюрократы – вместо Устюга (Гледена=Видного) дали мне направление на Виндру, а она ведь тоже от слова «Видное». Переводят это название как «Видное место».
Гледен = Глядеть = Градить, ведь «л» = «р» у народов, грассирующих «р», а почти вся Европа такая. Значит, «город» это просто «видное место», всё верно, ибо стоит город, как правило, на холме.)
…Из Летописца Льва Вологдина.
(Всё замечательно, но как мой почти что сродник, уроженец той же местности, а может, и, правда, мне какая-нибудь родня, – его труд, конечно, – здесь оказался?)
«Восприял я намерение учинить летописание о граде Устюге Великом того ради, понеже бо древних времён человецы вся в мире бываемая силою разума своего твердо в памяти содержали, и друг друго приимательно повествуемая так, как ныне писанное пред очима имели.
Впротчем, прошу тя, любезный читателю, ежели что трудолюбезным твоим изобрящешь тщанием, то молительно прошу: всё оставляше нами исправить, недополненное дополнить, недоконченное докончить, наше же скудоумное сочинение покрыть остротою просвещённого твоего разума.
А во всех моих погрешениях меня удостоить прощения.
Ваш послушный раб и слуга Усюга Великого Успенского собора священник Лев.
…В древние времена град Устюг Великий имел своё основание и местоположение на горе, которая и доныне нарицается Гледен, почему и град был нарицаем тогда по имени тоя горы Гледен. А граждане нарицаемы устюжане для того, что они житие свое имели при устье рек Юга и Сухоны…
(Здесь написано над строкой и другими чернилами.)
Оный древний град Гледен от нынешнего, в Чёрном Прилуке состоящего, града Устюга, яко три версты до монастыря Живоначальныя Троицы…
(Опять совпадение!
У нас, в Виндре, тоже храм Живоначальные Троицы!!
И стоит он, как и весь центр, а также мой дом, на горе! И зачем его потом переименовани в „Петра и Павла“?)
…а от монастыря до тоя высокой горы Гледена через пахотную землю по полям, яко едина верста.
Гора оная Гледен, весьма превысокая, того ради и нарицается Гледен, ибо с поверхности тоя на все окрестности смотреть удобно.
Под тою горою Гледеном помянуемые реки Юг и Сухона, совокупившиеся во едино слияние, третью реку из себя производят, которая особое себе восприемлет именование – Двина, а Двина потому наречется, что сдвинулись две реки и произвели из себя третью.
В тыя прошедшие древние времена близ града Гледена (рекомого последи Устюга), построена вышеупомянутая святая обитель Живоначальная Троица, которая и доныне зрится.
Близ сего древнего града Устюга жительство имели родители святого и праведного Иоана, Устюжского чудотворца…
(В голове моей наступила полная темень. Здорово было бы, если бы он, этот самый праведный Иоан, был сам Креститель Иоанн.
Далее, строк семь, текст подпорчен сыростью и плесенью, совсем не читается.)
…Кем буде сия церковь разрушена, тот буде проклят, а кто восстановит храм, тот благословен будет…
(Далее замазано две строки.)
…иде же и доныне богоспасаемый град Устюг и вся Уфтюжския волости».
(«ф» = «с», это же открытие, значит, так всё-таки по-русски писали! А «с» = «т»! Как в английском: межзубный «с» читается как «т». И Афины пишут по-английски, как «Атены» = «АШеп»!!!
А ведь о культурных связях с англоязычным миром в те времена нам история ничего не рассказывает!)
Я гладила обложку тетради с трепетом и большой радостью, даже с каким-то детским восторгом, вот уж не думала, что в этих глухих местах судьба подкинет мне такой подарок!
Ради этого стоило разок свалиться в «преисподнюю».
Я отложила пока тетрадь с Летописцем и стала листать вторую.
Интересно, что там?
Бумага в этой книге была светлее, и чернила не так поблекли, в некоторых местах они отливали ещё вполне заметно золотистой зеленью. Это, похоже, повесть, возможно, успешная проба пера автора дневника. Сентиментально и чувствительно были даны портретные характеристики персонажей. Но дальше действие закручивалось с невероятной остротой.
Это же… настоящий дворцовый детектив!
…В этом доме, когда впервые переступила его порог, я нашла в куче хлама, сваленного посередине комнаты, очень странное фото, похоже, дореволюционного или около этого, года.
Трое – мужчина средней комплекции, лет сорока пяти на вид, не меньше, в солдатской форме, рядом с ним, на стуле, стройная женщина в простом тёмном платье по фигуре, по левую руку очень худенький мальчик в картузе, с тонким, почти прозрачным лицом, возможно, ему было здесь около десяти лет.
Многие старики, кто видел это фото, сразу говорили на мой вопрос:
– Кто это?
– Да это же вылитый Николай! А я смеялась:
– И вдруг здесь оказался!
Странно, теперь я вспомнила это фото, и мне уже не казалось, что это глупая шутка или простое совпадение. Фотография и потом, много лет спустя, всё ещё висела на стенке, рядом с моей кроватью, над календарём с изображением царской семьи. Как раз обсуждался в тот год вопрос о канонизации невинно убиенных. Сходство лиц было потрясающим – Николай и цесаревич Алексей – одни и те же люди, только в разных одеждах. На коллективном портрете они в пышных царских одеяниях, а на моей фотографии – в простой одежде. Но как раз тогда, перед революцией, было модно фотографироваться в одеждах простолюдинов. Такие фото часто и охотно публиковали иллюстрированные журналы. В любом случае, я к этому фото относилась с должным пиететом и не решалась убирать его с глаз людских по какой-то непонятной мне самой причине. Кстати, «озорники», лазившие по домам после отъезда хозяев, тоже это фото по какой-то случайности не тронули. Обычно всё, что не годилось в покражу, срывалось со своих мест, бросалось на пол и уничтожалось. Все мои книги и журналы с этажерки были изрваны в клочья, свалены в кучу на полу и залиты какой-то гадостью.
Когда селяне спрашивали – чью это фотку я держу на виду, не сродники ли, часом? Я, шутя, конечно, отвечала:
«Ну да, это мои незаконные предки».
Была и ещё одна вещь, которую никто из «озорников» не трогал, и которую я считала в этом доме также священной – икона Серафима Саровского. Она была очень обычной.
Простой оклад. Сама икона написана на бумаге, сверху стекло. В куче всякого мусора, густо присыпанного землёй, она лежала целёхонька и даже не особенно грязная. Эта икона пережила все погромы и разорения. И её, также, как и фотографию, не тронули ни электрики, ни «металлоискатели». А если учесть, что попала я сюда после знакомства именно с этой иконой – в церкви Спаса-на-Песках, там к празднику как раз выставили три иконы, одна из них – Серафима Саровского, то, ясное дело, мне полагалось эту икону особенно чтить. Здесь, конечно, до войны жили очень культурные и образованные люди, об этом говорит каждая вещь, сохранившаяся от них. Перекапывая землю огорода, я каждый год находила на этих раскопках какой-нибудь черепок или осколок старинной посуды – вся она была, очевидно, вполне изящна и красива.
Тут я ещё вспомнила, как человек, очень уже дряхлый старичок, у которого я купила этот дом, сказал, перед тем, как купчую совершать, что ему надо сначала подпол проверить. А подпол здесь был глубокий, в два с половиной метра, зимой там стояли ульи. Он долго долбил мотыжкой, потом вылез из подпола по лесенке с двумя небольшими посылочными ящиками, старательно завёрнутыми в мешковину. Уже около месяца я здесь, в этом доме, жила – по договорённости, пока без оформления и платы. Хотела участок обработать, кое-что посадить, а потом уже в Москву ехать за деньгами. У меня на сберкнижке кое-что было, как раз за две книги гонорар выплатили. (И вовремя я поехала, как раз в это время и произошло что-то деньгопожирательное – типо, дефолт. Но мы с Евтюхом Кингом – так звали хозяина дома, о цене загодя твёрдо договорились.)
Я спросила:
– Клад, что ли, нашли?
Он ответил, усмехнувшись:
– Столовое серебро, а также другие ценности. Тогда я у него спросила, с тем же, в тон ему, смешком:
– А вот, говорят, на этой фотографии Николай изображён. Не знаете, кто это?
– Верно говорят, это и есть Николай.
– Как это? – опешила я, не понимая, шутит он или всерьёз поехал.
Он засмеялся, показав ещё вполне крепкие зубы.
– Да я и есть тот самый Николай.
– Вы? Николай?! И это вы на фото? – смеялась я уже впокатку.
Однако он не смутился.
– Я. Так точно, – по-военному ответил он.
– Вы. Николай? Он слабо улыбнулся.
– Николаем меня зовут, да, такие вот дела.
– Но вы ведь живёте вон в том доме, за прудом?
– Это теперь в том, а раньше в этом доме обитал, пока моя дочка в силе была.
– А где она теперь?
– При монастыре обреталась, а нонешний месяц вот и померла.
– А сейчас вы у кого живёте? Они кто вам? Он пожал плечами.
– У свояков живу.
– И давно?
– Давно-давно у них живу, старый уже совсем стал.
По-деревенски его звали Евтюх Кинг. На улицу он выходил редко. Почти ни с кем не общался. Сторговала мне дом, по-свойски договорившись с ним, моя знакомая – Лидка Кукушка. Я у неё жила с неделю, пока дом подыскивала.
– А почему вас так странно зовут? Кинг – это же король.
– Король…
– Так почему, не скажете?
– А их и спросить надо, кто так зовёт, мамка в детстве Никой звала.
– Ого! Как последнего царя, – сказала я с улыбкой.
Он кивнул. Я так и не поняла – оценил ли он мою шутку?
– Ник – это Кинк будет, если наоборот, – сказал он после паузы. – Кто знает, почему люди прозвища дают.
– Это верно, – согласилась я.
– Хороший дом был, – сказал он снова после длинной паузы – с большим чувством и украдкой оглядываясь.
– Так заходите, когда отремонтирую. По-родственному заходите. Запросто.
– Ладно уж…
– А какой цвет вы любите? – зачем-то спросила я.
– Гранатовый пурпур, – просто ответил он.
В кладовке, в большом сундуке, среди прочих вещей, я нашла плетёное, с длинными кистями, конечно, старинное, то ли покрывало, то ли верхнюю скатерть, которую обычно кладут в горницах поверх скатерти обычной, из плотной ткани. Оно как раз такого чудесного цвета и было – гранатового пурпура. Сначала я его положила на стол, потом, когда сбоку, в узорном плетении, появилась большая неровная дыра, я им накрывала сундук у печки…
Старичок как-то странно на меня посмотрел и ушёл, унося посылочные ящики под мышкой.
Он немного припадал на левую ногу, и это делало его махонькую фигурку жалкой, беззащитной какой-то, почти детской.
Маленький, высохший, словно кузнечик, он мелко семенил негнущимися в коленях ногами и ходил совершенно бесшумно…
Сущий гном!
Я стала внимательнее присматриваться к нему, когда он изредка случайно попадался мне где-либо. Иногда он подолгу, молча, не меняя позы сидел под старым вязом у пруда. Пару раз я видела, в первый месяц моего приезда, как он взволнованно разговаривает с женщиной, которая, возможно, убирала в доме, где он жил. Я же в это время на пруду удочкой ловила карасей для своего кота, и мне было хорошо слышно, что происходит в его домике, метрах в двадцати от мостика.
В нём вообще было много странности. Мне даже стало казаться, что временами пребывает он в состоянии, близком к чему-то такому вроде умопомешательства. Он то приходил в дикую ярость, когда что-то, видно, не туда ставили или клали в его жилище, то впадал в безразличие или даже оцепенение, сидя часами на своём излюбленном месте, у пруда, под вязом и глядя на воду. Его внимание было так поглощено, что он даже не замечал, как от ветра с головы его слетала большая широкополая шляпа…
Однажды, от случайного взгляда, он весь как-то встрепенулся, на его лице появилось странное, мучительное почти выражение, как если бы какой-то страшный позор, известный лишь ему одному, нестерпимо больно ранивший его самолюбие, вдруг стал очевиден посторонним. И он уже не мог ничего сделать во исправление этого положения. Я обратила внимание на то, как он глубоко стар – слабые, совсем прозрачные руки его были совершенно детскими…
Несколько раз я ловила себя на том, что испытываю к нему, этому странному человеку, глубокое сострадание, но не по причине его старческой немощи, вовсе нет. В нём, во всём его существе, была какая-то фантастическая лёгкость, будто его хрупкое тело ничего не весило. Эта, незаметно угасающая на виду у всех, долгая, конечно же, очень сложная жизнь несомненно таила в себе какую-то роковую тайну, как если бы этот, почти умирающий уже старец был рождён для совсем другой доли, но по какой-то трагической случайности он принял и нёс как тяжкий крест, на себе чужую судьбу.
Несколько раз в начале лета я видела у его дома небольшого роста, немолодую очень женщину. Бедно и просто одетая, но и не без определённого изящества, с хорошей осанкой, легко ступая, она входила к нему в дом, задерживалась недолго, и поспешно уходила, ни с кем не заговаривая, к автобусу.
Никто в селе не обсуждал, кто она такая. Когда я как-то спросила о ней, человек сделал вид, что не слышит. Да, собственно, я и не стремилась узнать о ней что-либо…
Николай умер в тот же год, по осени, вскоре после продажи мне дома.
Читаю дальше.
…На полях приписка:
«17 июня день рождения королевы Елизаветы».
О-о…
Сегодня как раз 17 июня! С днём рождения, королева!
Простите, ваше величество, что свои поздравления шлю из подполья и самолично не могу поздравить – по причине моего плачевного положения…
Я, с удвоенным вниманием, снова принялась читать записки (исполненные хорошим, вполне пушкинским языком, в форме документальной повести), кстати, вспомнив, как много выгребала из дома старых газет, в том числе, и на иностранных языках. Все они были подпорчены грязью и сыростью, прочтению не поддавались, но было их – и в самом доме, и на чердаке, и в кладовке, очень много. Аккуратно перевязанные в пачки, они лежали стопками. Я долго, лет пять, просушив пачки на солнце, растапливала ими печку. Ни на что другое они уже не годились…
Да, так оно и было, наверное – это настоящая повесть. После весьма остроумных размышлений, в книге, которая оказалась обычной толстой, надёжно прошитой тетрадью в кожаном переплёте, – о природе человеческой лени, – шли, похоже, исторические хроники:
«…Романовы знатного боярского рода, потомки Андрея Кобылы, до начала шестнадцатого века именовались Кошкиными, потом почти сто лет звались Захарьиными».
С тринадцатого года семнадцатого века это царская династия.
А с 1721 уже императорская.
Закончилась она, как российская династия правителей, февралём 1918 года…
(Далее шёл пропуск – густо зачёркнуто лиловыми уже чернилами – видно, много позже самой записи.)
Потом:
«…Когда королю Дании Христиану Х сереньким октябрьским днём 1928 года передали трагическую весть о смерти русской родственницы – ненавистной ему тётушки – вдовствующей императрицы, он, конечно же, не зарыдал и даже НЕ ЗАПЛАКАЛ…»
А, возможно, с трудом сдерживал свою радость, ядовитый, алчный человек… Вообще-то не в духе он бывал только тогда, когда ленился, или когда у него не было сил бороться с неудачами. Вот уже несколько лет он со всё нарастающим раздражением переносил присутствие в своей столице, прекрасном и таинственном городе Копенгагене, знаменитой вдовы – русской императрицы Марии Фёдоровны. Похороны отвлекли его от этих печально-радостных размышлений. Он был деловит, собран и не сразу вспомнил о ларце императрицы, том самом злосчастном ларце, в котором она хранила вывезенные из России драгоценности – чудесной красоты воистину царские украшения. И когда дело дошло всё же до ларца – тут и стало ясно, что счастливый момент встречи с прекрасными произведениями ювелирного искусства, похоже, откладывается на неопределённое время…
Ларец исчез!
Пропавшие Сокровища
Урождённая принцесса Датская Мария-София-Фредерика-Дагмара родилась в 47 году девятнадцатого столетия. Её родители – король Дании Христиан IX и королева Луиза, просватали пятнадцатилетнюю красавицу за Николая, старшего сына русского императора Александра II. Но будущему мужу юной датчанки не суждено было долго жить.
Умирая, он слёзно просил своего младшего брата, Александра III, выполнить взятые им брачные обязательства. Так принцесса Дагмара стала супругой русского царя Александра III. Зажили они вполне счастливо.
В знак своей горячей любви Александр часто дарил драгоценности своей юной жене – так у Дагмар вскоре составился ларец, полный настоящих сокровищ. Помимо редчайших брошей и изумительных колье, браслетов и воротников, шитых чистыми бриллиантами, в нём хранились ещё и пасхальные яйца Фаберже. Было там и знаменитое яйцо «Колоннада».
И никто не знал, что умная Дагмар, по получении очередного подарка от своего любезного мужа, тотчас же тайно заказывала копию полученного сокровища. Копии были столь искусны, что разглядеть разницу в них затруднялась даже сама Дагмар.
Дагмар любила подолгу разглядывать эти чудесные подарки – вот блистают низки чёрного жемчуга, вот искрятся изумруды, рубины и сапфиры, переливаются гранями бриллианты чистейшей воды.
А вот великолепное византийское украшение – тиара из рубинов с крупными алмазами, гарнитур из розовых бриллиантов. А вот чудесный парадный бриллиантово-алмазный пояс! Ах, как всё чудесно и как всё ей к лицу!
Всё-таки она была ещё совсем девочка, романтично влюблённая во всё прекрасное, эта юная красавица Дагмар.
…Оба ларца с мужниными подарками Мария Фёдоровна всегда возила за собой, но только про один было известно…
(Ага! Как теперь первые лица государства носят за собой ядерный чемоданчик, и никто не знает, насоящий ли он-развеселившись, подумала я, на минуту откладывая чтение).
…Были драгоценности при ней и во время тяжёлого разговора с сыном, когда Николай II принял роковое решение об отречении от власти. Были они и в Киеве, где ей немецкий посол секретно сообщил о том, что в прессе скоро появится собщение о гибели сына и всей царской семьи – в Ипатьевском подвале, и что на это не следует обращать никакого внимания.
Однако последовал за вдовствующей императрицей на борт английского броненосца «Мальборро», вывозившего её и дочерей в Европу, только один ларец. Но это тоже было тайной.
Европа! И вот там-то за чудесными сокровищами началась самая настоящая охота! Много тягот Дагмар пришлось пережить в изгнании, но ни одна драгоценность из ларца не была продана. И было что беречь – ни у кого ничего подобного никогда не видывали!
Сестры …
Дагмар родила двоих дочерей – Ольгу и Ксению.
Ольга была преданной маминой дочкой – до последнего дня с любовью ухаживала за больной матерью, когда ту сморил тяжкий недуг.
Ксения же решительно порвала со старым, направилась в Лондон и там надёжно осела.
Она быстро сошлась с английской королевой Мэй, та с готовностью взяла её под своё крыло, и с этих пор Ксения ни в чём не знала отказа.
Её старшая дочь, красавица Ирина, вышла замуж за убийцу Распутина Феликса Юсупова, их семья обладала несметными богатствами, большую часть которых они всегда благоразумно держали за пределами России.
Ольге в этом смысле повезло меньше.
Но зато она вышла замуж по горячей любви – за Николая Куликова, брак этот был признан морганатическим, а потому рассчитывать на помощь родственников из царской семьи она не могла. Дагмар их звала ласково – «семья Кукушкиных».
Муж Ольги, ради прокорма семьи, работал конюхом. Кстати, неплохая специальность и очень увлекательное дело. На более подходящую работу в Дании его не брали.
Им довелось знать и унижение, и жестокий голод.
В 1932 году по обстоятельствам была продана за бесценок семейная вилла Виндере, Ольга поселилась на ферме и вплоть до отъезда в Канаду её семья жила тяжёлым крестьянским трудом.
Большую часть денег за Виндере прихватила Ксения – она заблаговременно вывезла всё самое ценное из дома, увозил её из Виндере роскошный лимузин Дагмар «Бельвиль».
Украденный ларец
Конечно, всё имущество Мария Фёдоровна оставила дочкам, после похорон сразу же хватились ларца. Но, странное дело, к моменту оглашения завещания ларца в Копенгагене уже не было.
Конечно, разъярённый Христиан обвинил во всём «эту нищенку» – Ольгу, оскорбив её публично, он поклялся, что «ноги её здесь не будет», теперь он отказывался признавать её не только родственицей, но и просто знакомой.
Однако ларчик открывался просто – его из Копенгагена в Лондон вывез последний царский министр финансов Барк, к тому времени он уже был советником директора Британского банка. А передала ему драгоценности умершей Дагмар графиня Юсупова.
О том, что у ларца был двойник – содержимое ларца ещё в России было тщательно и искусно скопировано, здесь, похоже, не знал никто. Ведь оба ларца – подлинный и копия – всегда содежались в большом секрете, а теперь один из них находился в тайном месте.
Копенгагенский ларец распечатали через полгода после смерти императрицы.
Управляющий британскими королевскими финансами сэр Ф. Понсонби, который присутствовал при этом событии, описывал (что и подкреплено печатью того времени) увиденное так:
«Шкатулка находилась при мне. Вошли королева и великая княгиня, которая убедилась, что лента, которой была опечатана шкатулка, не повреждена. Тогда её вскрыли и стали доставать по очереди драгоценности. Достали сначала низку жемчуга, подобранного строго по размеру, самая крупная жемчужина была со спелую вишню. По кучкам разложили изумруды кабошон, крупные рубины, великолепные сапфиры…»
После чего сэр Ф. Понсонби счёл своё присутствие неуместным и деликатно удалился.
И по-прежнему никто не знал, что предусмотрительная Дагмар, по получении очередного подарка от своего любезного мужа, тотчас же тайно заказывала копию полученного сокровища. Знали об этом все три человека – она сама, мастер-ювелир, который всегда находился при ней – до самой кончины, и её духовник.
Да, никто…
Однако слухи всё же откуда-то возникли.
Но слухи так и оставались слухами, потому что умная Дагмар всегда в таких случаях многозначительно молчала.
Фотографии их выдали
К тому же, так случилось, что полных списков драгоценностей Дармар, строгой описи содержимого ларца почему-то не осталось. Однако королева Мэй всё же приобрела «по каталогу» кое-что из чудесного ларца.
Потом вдруг по поводу ларца наступила глухая тишина. О драгоценностях словно вовсе забыли. И уж, конечно, никто не вспоминал о тех слухах, что, возможно, была ещё и копия ларца…
Первой засветилась жена Барка. Не удержалась-таки и явилась на один из приёмов в тончайшей работы изумрудном браслете с бриллинатами. Возможно, это была плата Барку за ту работу, которую он выполнил, похитив ларец.
Жемчужные воротники, корсаж из бриллиатнов «по странной случайности» оказались у жён английских банкиров и дельцов с Уолл-стрит. Возможно, торговлю драгоценностями вела сама Ксения.
Однако наиболее ценные вещи всё же оказались у английской королевы Мэй, а после её смерти украшали самых именитых дам Виндзорской династии…
(Я вспомнила одну передачу по тв – брошь с овальным сапфиром с бриллиантовой застёжкой и подвеской из каплевидной жемчужины, которую Марии Фёдоровне подарил ещё свёкор Александр II, и она украшала Дагмар на одном известном парадном портрете, красовалась теперь на нынешней королеве Елизавете.
Овальной бриллиантовой брошью с застёжкой, подаренной Дагмар мужем, была украшена герцогиня Кентская.)
…В этой же семье находится и бриллинтовая таира V-образной формы с сапфиром в центре, в которой Мария Фёдоровна изображена на многих дореволюционных фото. Там же и воротник из бриллиантов и жемчуга, украшавшие Дагмар во время празднования 300-летия Дома.
Так, брюлики значит. Я была немного в теме. В 1990 году мне, в связи с одним пикантным журналистским расследованием о бурной деятельности Раисы Максимовны, пришлось поработать в алмазном фонде Гохрана, ну и ещё кое-что я знала из секретной литературы, кое-что видела в хранилище, куда меня лично за руку привёл спасаемый мною в те годы от расстрела директор Гохрана Бычков… Всё сходится.
«Только полвека назад появились в прессе первые объяснения того, как и когда английская королевская семья приобрела русские царские драгоценности. Английский двор настаивал на законности приобретения. Однако, когда дело дошло до озвучивания суммы, которая была уплачена за драгоценности из ларца, стало ясно – тут не без лжи…
Все говорили разное.
И лишь в 1984 году Гурий Николаевич оставил расспросы – из дипломатических соображений.
Так же ответила ранее и Ольга Александровна: „К чему обострять отношения?“
Англичане были единственными, кто в тридцатые годы ХХ века не протестовал против широкой распродажи большевиками царского имущества».
Что бы всё это значило, однако?
Кто же писал повесть о царской семье в форме хроник – здесь, в таёжной глуши, в семи километрах от мордовского гулага?
Я кстати вспомнила ещё об одной удивительной находке здесь, в своей кладовке – маленьких кирзовых сапожках на десятилетнего примерно мальчика. Они были столь изящны, столь красивы, что я не стала их выбрасывать. Кожа от времени сделалась жёсткой и сероватой, деревянные гвоздики кое-где уже подгнили, носить их никто, конечно, не смог бы, и принадлежали они, возможно, тому самому мальчику на фото.
Во всяком случае, на нём точно такие же сапожки…
Странная, однако, история.
Я перебралась на скамеечку рядом с клумбой. На ней уже густо бутонились флоксы, никаких других цветов больше нет, а ведь в мае порядком цветов высадила – и сенян, и рассады!
Повыдергали, похоже, и рассаду баклажанов, и редиску, остались только молодая свекла и непрореженная, кучками, морковка.
Да и то, возможно, из-за высокой травы – просто не заметили.
…Я наклонилась, взяла в руки камень бледно-серого цвета – их тут полно валяется. Легко разбила его о скамейку – это известняк.
Внутри камня полуистлевшая трава, из неё через много-много лет может получиться каменный уголь. Трава эта – осока. Вон её полно растёт у меня в низах. Весь огород, где раньше была пахота, постепенно превращается в болото. Оттого что речку не чистят, а чистить её надо каждый год и – по всему руслу, иначе дно заносит, река мелеет, а вода уходит в землю, заболачивает берега.
Вдоль своего участка я её за лето несколько раз чищу, мотыжкой песок да кучи ила на берега выгребаю, но за моими пределами чистить не велят, чуть что – сразу крик:
«Не замай, пусть всё идёт как есть».
Один мужик года три назад бульдозером дно речки прочистил – порядком, с километр, так не поленились, всем селом на протест вышли, и снова весь песок обратно в речку посваливали…
Откуда здесь камни? Из болота, конечно. Известняк из воды выделяется и обволакивает осоку.
У места выхода ключа, где много выносится минеральных солей, почти всегда селится ольха. Она как бы указывает, что здесь есть ключ.
Ольха в моём огороде выросла уже в те времена, когда в доме никто не жил. Ствол её не был слишком толст, и хотя я срубила ольху топором (она делала тень на пологорода), всё же удалось посчитать её годовые кольца – что-то около пятнадцати-семнадцати их было.
Потом она дала целую ольхую рощу вдоль реки. Побежали молодые ольхи вверх по течению, а там, в пяти километрах, был уже другой ключ – исток моей речки.
Ольха любит проточную воду и всегда её ищет.
В подлеске ольхи заросли чёрной смородины, калина, крушина и хмель по стволам. Чёрная смородина уже старая, два десятка лет для неё много. Вырубить её никак невозможно, корни могучие, тянутся по земле, от них густо вверх – вертикальные побеги. Ягод мало, а во внутрь не пробьёшься.
Да и опасно лезть в эти дебри – там могут быть змеи…
Я положила обе книжки в сумку и потрогала рану. Вроде не течёт боьше. Надо же идти. Срочно идти.
Голова моя кружится, в теле лёгкость подозрительная, я боюсь потерять сознание. Хочется от слабости лечь и лежать, лежать долго и вольно, без всякого движения.
Но лежать – это смерть!
И потому… надо собраться с силами и идти.
Да!
Надо срочно идти. Но куда? Идти надо к своим друзьям, Дусе и Лёше.
Но как только я осторожно шагнула, кровь из раны, было, совсем уже успокоившаяся, снова полилась ручьём.
Это точно – повреждён сосуд… И – не мелкий.
Идти, однако, надо было не смотря ни на что, дело принимало серьёзный оборот. Я и так уже потеряла много крови и чувствовала сильную слабость.
Однако идти можно было, только сильно зажав рану, поверх тугой повязки, ещё и рукой – она то и дело сползала.
На мне была длинная черная юбка. Чтобы прижать рану ладонью, надо поднять край юбки едва ли не до пояса. Идти в таком виде по улице села категорически невозможно.И я пошла лугом. Так оно ближе, конечно, но и опаснее. Лугом уже давно никто не ходил, кроме разве что коров. Тропки заросли, легко оступиться и провалиться в болото. А тут ещё речка моя разлилась больше, чем обычно, да ещё дождь утром проливной был, нескоро вода опадёт. А дно у неё неровное, идёшь-идёшь, вроде мелко, а потом вдруг – ух…
Я тупо стояла и раздумывала, как же мне перебраться на другой берег. Ведь если я оскользнусь и упаду, то из-за раны на ноге и большой потери крови могу внезапно потерять сознание и захлебнуться на мелководье, речка вообще-то неглубокая.
Голова закружится, и привет…
С отчаянием подумала, что придётся всё-таки идти селом, по дороге. Выбора нет.
Вот смехота будет…
И тут раздалось слабое шуршанье – ба, да это же опять моя бурозубка – вот она выскользнула из травы!
Может, всё-таки, это та самая ручная мышка, что в прошлом году сидела у меня на плече и играла с моими волосами?
Тут бурозубка, вильнув хвостом и пробежав по моей ноге – по пясне, скокнула в воду и ловко поплыла.
Зверушка сделала небольшой круг, ещё круг, повернув голову, посмотрела на меня, и снова быстро поплыла вперёд, к другому берегу, рассекая, как маленький катер, воду.
Она словно приглашала меня войти в речку и следовать за ней.
Я осторожно пошла по воде, не спуская глаз с быстро плывущей впереди меня бурозубки. Шубка её густа и непромокаема, поэтому бурозубки охотно плавают в любое время года.
Она распустила плавательные оторочки на пальцах, выровняла киль на хвосте, сильные лапки её делали довольно мощные гребки, редуцированные, маленькие, как и крота, ушки, совсем плотно прижались к аккураной головке… Они почти не отделялись от неё. Полуслепые глазки не знаю как видели цель, но у неё, конечно, было сверхосязание.
Вот этим своим сверхчувством она и руководствовалась в путешествии по земле и воде.
Вскоре мы с моей невольной проводницей благополучно достигли другого берега – бурозубка, возможно, определяя упругость и плотность воды, мерила таким образом расстояние до дна и безошибочно выбирала самый безопасный путь – по мелководью. Я не замочила даже колен.
«Малышка, с меня банка дождевых червей!» —щедро пообещала я, всей душой благодаря любезную бурозубку.
Но она, смешно встяхнувшись и разбросав вокруг себя мириады мелких брызг, уже скрылась в этой густой высокой прибрежной поросли. Возможно, завидела невдалеке жирную полёвку или толстого блестящего жука на обед.
Берега речки уже сильно заболочены.
Когда-то я там, на этих берегах, чуть не заблудилась – как мультфильмовский ёжик в тумане. Решила идти домой напрямик – как раз возвращалась из леса вечером и очень устала, а делать круг, идя по дороге, просто не было сил…
С тех пор поле стало лугом, а местами и болотом.
Село отсюда хорошо смотрится – всё на буграх. Вообще место холмистое. Тянется оно в поперечнике больше двух километров. Но улиц почти уже нет – так, отдельно друг от друга разбросаны покосившиеся строения, кое-где три-четыре подряд. А когда-то здесь негде было и будку втиснуть, так плотно стояли дома друг к дружке.
Более семи тысяч дворов было в селе.
Беспредельная череда возвышенностей и впадин, низин, оврагов, глины да песка. Здесь особенно много красных гнин, на них, этих краснозёмах, хорошо родит картошка.
Это место – типичная морена.
Суглинки. Нет больших рек поблизости, наша речка всё-таки невелика. Да и очень больших болот поблизости тоже нет. Но если появится где ничтожная впадинка, вскоре она уже окажется заболоченной.
Луг этот самый большой в окрестностях села. Тянется он точно до Красной Горки.
Там, за Красной Горкой, есть ещё одно сказочное село – Васильевка или Базилика Тёмная, как её некоторые старушки называют. Его, по преданию, основали вокруг храма в память о Василии Тёмном ровно за пятьсот лет до моего дня рождения – между днём смерти этого загадочного человека и моим днём рождения ровно полтысячи лет, день в день. А это, говорят, означает вот что: – на мне есть некое обязательство памяти непонятного пока свойста.
Какого – не ясно. Но – есть.
Восстановить там храм? Но как? От него даже фундамента не осталось!
Не знаю. Однако меня эта местность по-прежнему интригует, это правда. Обязательства надо исполнять, ведь это те «долги наши», которые нам никто и никогда не простит…
Луг порядком уже заболочен.
Тут и там колоски, обычные обитатели таких вот лугов. Только многолетники и могут здесь выжить, луг ведь каждый год косят, да и коровы пасутся с апреля по октябрь.
У многолетников под дёрном мощные корневища, они и сохраняются, несмотря на косьбу и прожорливый скот, а у однолетников один способ размножения – семена, но до них растению ещё надо дожить…
Не у всех получается.
Выживают чаще те растения, которые менее прихотливы. А ещё те, что живут не наособищу, а сообществами, в которых царит видовое разнообразие. Это и понятно, один вид подъел из почвы одно, другой – другое. Это хорошо, когда всем разного хочется – кому севрюжки с хреном, а кому – демократии.
Тогда всем всего хватает. А когда один только вид всё заполоняет, то получается вроде собаки на сене – сам не гам и другому не дам…
Ну а когда уж сообщество так уделает занятую территорию продуктами своей жизнедеятельности, что и ступить негде, то оно самопроизвольно переползает куда-нибудь в другое место, или, если свободных мест нет, а захватить чужое не получается, оно и вовсе погибает.
А его место тут же захватывают те растения, которым наплевать на их отходы, они даже могут ими, этими отходами вполне успешно питаться, если не очень много пищи «в сухом остатке».
И снова жизнь бьёт ключом.
Вывод очевиден – чем хуже условия, тем чаще меняется на данной местности лидер, господствующий вид.
Луг имеет свои особенности, и одна из самых интересных – это принципиальное неприятие долгосрочной монархии – одного-единственного господствующего вида на лугу никогда не потерпят другие растения. Лидеров должно быть не менее двух, но и – не более трёх. Впрочем, в человеческой истории тоже правили чаще всего парой – царь и партиарх, или управлял непосредственно триумвират.
А вот ещё одна интересная особенность, вполне соотносящаяся с человеческим сообществом. Как только начинаются сильно меняться внешние условия, тут же неизвестно откуда вдруг появляются новые виды, каких здесь ранее и вовсе не было, причём появляются они в огромных количествах.
И население луга резко возрастает.
А дело в том, что перемена условий выбила из привычного ритма те растения, которые здесь ранее доминировали. Они уже не хозяева ситуации, но всё ещё продолжают оставаться на лугу. Однако уже набежало множество новых претендентов, которые не прочь под шумок пролезть в местную элиту, не имея на то никаких законных оснований.
Ещё неизвестно, что им здесь обломится, да и обломится ли вообще, но они, на всякий случай, уже тут как тут.
Вот почему на лугу всегда царит большое разнообразие – лугу всё на пользу, кроме того, что превращает его в болото…
Бай…
Всё-таки не могу не думать о ране. Это слабость. Её надо преодолеть. Начнём тренировку немедленно.
Итак, не думать о ране, не думать…
Иначе… че-че-че…Половина луга уже пройдена, хорошо видны дубы на Красной Горке. В прошлый год их сильно подъел шелкопряд. Почти голые стояли деревья. Сейчас вроде ничего. Оклемались.
Дуб на Красной Горке растёт царственно – там кое-где оставлены дятлины, светлые места, на них и косят траву. Дубы за эти годы, пока я здесь живу, заметно разрослись, травы под ним стало меньше. Дубрава эта всё-таки очень молодая.
Лет сто ещё простоят, точно.
У молодых дубов очень внушительные, могучие ветви, они могут идти к стволу почти под прямым углом. А всё потому, что в детстве, в сенокос эти дубки скашивались под самую шейку – вместе с травой.
Верхушки у них поэтому и нет.
Коса не страшна только тем всходам, котрые прямо у ствола присторились. Но там мало света, а без него дереву не вырасти.
Нет в мире совершенства.
Почва на Красной Горке тяжёлая, особый такой плотный суглинок, называется он поддубица. Здесь лопата не поможет. Эту землю нужно рубить топором.
Под дубами есть подлесок из осин, а в длинных траншеях растут моховики, симпатичные грибы с коричневой шляпкой и зелёным, словно мох, подбоем.
Семенные дубки всегда имеют сильно утолщенные корневые шейки, косят ведь раза три-четыре, пока дубок подрастёт, и каждый раз он терпеливо начинает сначала – отрастать от корня.
Хороших грибов в дубраве всегда много. В конце июля, после обязательной грозы и тёплых ливней пойдут белые грузди, в иной год их тут сплошные заросли. У этого груздя всё белое – и шляпка, и пенёк, и пластины. В нём много белого сока, шляпка у него воронкой.
А вот дальше, за Красной Горкой, ещё одна дубрава есть, но она совсем уже другая, низинная. В котловинах и лощинах, где воды побольше, там и растительность другая. Второй ярус здесь уже не из молодых дубков или осинок, а целиком из кустарника.
Дуб такой особенный – может расти и в очень затенённых местах. Почти без света. Потому его и много бывает в зарослях низин, но почти нет его в девственных лесах.
Дуб вообще не переносит толчею. Он – как степенный старинный купец, любит устраивать свою жизнь основательно.
Справа от дубов идёт особый лес – сосновый, на боровых песках. Он растёт не сплошняком, а в виде небольших углов, на вершинах и склонах холмов.
А за этими боровыми песками опять болото, там живёт бедная сосна – жалкая такая, корявого вида, вся лишайная…
Красновато-серый моховой ковёр, слегка кочковатый. Из-за брусничника, конечно, такой оттенок.
Сосна эта живёт скучно и не долго – да и какое уж тут веселье? Более ста лет ей не прожить никак. К этому возрасту она уже вся будет полумёртвая, густо облепленная паразитами-лишаями. Её губит мох, он нарастает, слой за слоем, и не даёт воздуху достигать корней. Главый корень, вертикальный, уходит, как насос, в глубину земли, боковые, почти горизонтальные, остры, как пики.
Но от наступления моха это её всё же не спасает.
А этот лесной хулиган растёт быстро, по два сантиметра в год. Если бы кто-нибудь заботливый регулярно очищал корни сосны от подушек мха, она жила бы здесь вечно. Ну, пусть не вечно, но очень и очень долго.
У неё нет придаточных корней, как у многих других растений, это для неё беда. Но зачем-то именно так распорядилась природа. Может быть, таким образом обеспечивается её «корабельность» – прямой, высокий ствол?
Вот опять болотце, оно само по себе, к лугу не относится, это левая граница луга. Раньше на этом месте вообще могло быть озерце, или несколько небольших озер с открытой водой. Возможно, это были очень древние озёра, относящиеся к последнему ледниковому периоду. Вот бы с кем поговорить по душам.
Когда они заполнились растительностью, то постепенно обмелели, заросли осоки вышли на сушу, там было много влаги. Дальше идёт широкая полоса – осока, ива. А вот весьма опасное место – чёрно-ольховая трясина. Мох в этих местах, как подушка.
Ну вот, почти пришла. Тут уже подножье Красной Горки. В подлеске много ели, она равнодушна к солнцу, потому ей здесь вполне комфортно. Её тоже губит мох. Единыжды поселившись здесь, он заведёт моду на повышенную влажность, будет держать её как губка, и, в конце концов, корни ели замокнут.
Сосне здесь совсем неуютно. Она любит свет.
Что здесь было раньше?
Природа чутка ко всякому прикосновению человека, которое нарушает естественный ход её развития. Одна форма сменит другую, или развитие внезапно пойдёт совсем в другую сторону…
Я шла и почти насильственно думала о чём угодно, но только не о том, как мне удержать рвущуюся от напряжённой ходьбы кровь наружу. Я просто крепко держала прижатую ладонь на бедре, и старалась изо всех не думать о том, как сейчас ведёт себя моя рана. Нога не болела, боли я по-прежнему почти не чувствовала, всё моё внутреннее чувство было растворено в одной-единственной мысли – дойти до места.
Ни упасть, ни просто лечь отдохнуть я не могла себе позволить. Я опасалась головокружения, потери сознания, это было бы равносильно смерти – достаточно полежать хотя бы полчаса с открытой раной, как чувство реальности будет утрачено, и силы покинут тебя навсегда.
Помощь не придёт ниоткуда.
…Пейзаж уже весь, вдоль и поперёк, обдуман и обмыслен. Чтобы как-нибудь ещё отвлечься от мрачных, пугающих мыслей, я принялась фантазировать о том, что здесь, на этих вот лугах, было раньше.
Во время войны в селе недолго был совхоз, а на этих полях сажали капусту. Говорят, росли качаны размером с большой арбуз.
Впечатляет.
Ладно, а до капусты что здесь было? За много до неё веков?
При Петре здесь построили заводское село, Царское, как окружающие долго его называли, старики так называют его и теперь.
Мой дом как раз и стоит напротив Красной Горки – на Железной Горе, на голом шлаке, который сбрасывали здесь, на этом месте, рядом с бучилой, прудом у плотины.
А до Царского Села, до чугунолитейного завода, что здесь было?
Селились угрофины языческими племенами, вели близ капищ свою тайную жизнь. И может, здесь, на этом поле, ставшем лугом, проходили жестокие побоища не на жизнь, а на смерть…
Что это за народ такой таинственный – угрофины? Живёт по всему свету, но почему-то именно здесь ему центральную родину назначили.
Угро – агрономы.
Фины – конечные, крайние по-английски (и на других языках тоже), окраина значит…
Что?
Ну да, украинцы, короче. Агрономы на северной окраине империи. Венгрия – тоже угро-фины. Только это уже западные агрономы, ныне экспортный вариант.
И мне стали представляться эти, здесь некогда жившие люди так отчётливо, так ясно, что я, наверное, могла бы даже их рукой потрогать, если бы только захотела.… Вот живёт в небольшой землянке одна семья. Живёт себе и живёт, нигде не туго.
Но вот случилась у них беда, охватило их отчаяние, да такое, что ни есть, ни спать они не могут.
Встаёт среди ночи старший член семьи, человек по имени Торн, будит своего младшего брата и говорит:
– Вставай, собирайся в путь, чует моё сердце смущение.
Идут они с по полю, подходят к реке, плещут в лицо холодной водой.
Умылись, освежились, принялись разговаривать. Говорит Торн своему брату, Хранку:
– Чует моё сердце, идут на нас силы тёмные, не устоять нам против них.
Юный Хранкрассмеялся задорным смехом и сказал:
– Вот это мне нравится! Мы поклялись, что будем убивать всех своих обидчиков, сквитаемся с каждым за смерть всякого нашего родича и поругание чести любой девушки нашего рода.
Торн так растрогался от этих слов, что даже заплакал.
– Ладно, – сказал он, вытирая глаза. – Вижу, ты мой брат.
И тут смотрят они, как с другого берега реки в воду сошли пять всадников и плывут к ним.
Вот они вышли на берег, стоят, с коней стекает вода. Впереди вождь, в длинном тёмном плаще.
Торн и его брат Хранк идут им навстречу.
Они о чём-то заспорили, тогда Торн сказал в сердцах:
– Что-либо одно: или делайте, как я вам говорю, или не просите моего совета вовсе.
– В распрях вообще мало проку, сказал вождь, сел на коня, и всадники поехали вслед за Торном.
– Чего они хотят? – тихо спросил Хранк у Торна.
– Мести нашим врагам, потому что наш враг Вереск многим насолил, многих обидел, а они хотят его осудить своим судом.
Хран довольно улыбнулся и сказал:
– Это хорошо, и сам бог нам послал этих людей. Но! Человек не может быть полностью осуждён, пока не состоялось изъятие его имущества. И хорошо бы, чтобы случилось это на пятнадцатую ночь после изъятия у него оружия. Тогда будет всё по правилам.
Хранк улыбался широко и радостно, он был вполне доволен таким поворотом дел.
Они взяли своих коней, взнуздали их и поехали впереди отряда мстителей, туда, где вдалеке виднелись главные постройки поселения.
Когда они уже почти подъехали, Торн предложил:
– Давайте спешимся, оставим здесь коней, а сами пойдём туда пешком, но не все, а только четверо. Остальные пусть останутся с конями.Они подошли к постройкам, прислушались, в домах ещё все спали.
Они вышибли бревном дверь в крайнем из них и тут же вломились в дом.
Они хватали мужчин, всякого, кто мог носить оружие, и вытаскивали их во двор, а женщин и детей согнали в соседний дом и крепко припёрли дверь снаружи…
Вереск, понимая, что дело его плохо, стал предлагать выкуп за себя и своих людей. Когда его предложение было отвергнуто, он стал просить хотя бы сохранить жизнь его людям.
– Они ведь ничем перед вами не провинились, не будет вам чести, если вы их убьёте. И мне не будет позора, если вы убьёте меня. И унижения мои вам не принесут славы.
На что Торн ему без всякого снисхождения ответил:
– Однако ты сам не очень-то бывал уступчив со своими врагами, и это хорошо, что сегодня ты всё это испробуешь на себе.Они схватили Вереска и его людей, скрутили им руки за спиной, взяли в сарае верёвки, достали ножи, проткнули им щиколотки, вдели в эти отверстия верёвки и безжалостно вздернули их, своих заклятых врагов, на перекладину, которая была во дворе, прежде крепко связав их всех вместе.
Когда солнце было в зените, они громогласно объявили с каменистого пригорка посреди поселения об изъятии имущества Вереска.
После чего они вернулись и сняли Вереска и его свиту с перекладины, положили тела на траву. Кровь стояла у тех в глазах.
Посмотрел Торн на беспомощного Вереска и сказал:
– Выбирай, или мы уведём тебя в поле и убьём с твоими людьми, или… Есть одно обстоятельство в твою пользу – ты кормишь большую семью и ещё множество своих слуг. Это полезне дело. Поэтому я могу дать тебе возможность продолжить о них заботиться.
– Что для этого я должен сделать? – спросил Вереск, изнемогая от боли.
– В таком случае ты должен немедленно убраться со двора со всеми своими людьми, а добра возьмёшь не больше, чем я тебе того позволю, и это будет самая малость.
– А кто здесь останется жить? – слабым, будто умирающим голосом спросил Вереск.
– Здесь теперь буду жить я, – сказал Торн. – Тот, которого ты жестоко обидел, надругавшись над дочерью.
– О боги! – взмолился Вереск. Торн продолжал:
– И вся твоя власть перейдёт навечно ко мне. Ну что, по рукам?
Вереск со слабым вздохом сказал:
– Такое унижение мне тяжело сносить, но я выберу всё-таки жизнь. И делаю это ради своих детей, ибо они погибнут, если меня не будет на свете.
– Ты принял умное решение, – сказал Торн, очень довольный таким исходом дела.
Вереска и его людей тут же освободили, дали им самую малось имущества, а из оружия одно копьё на всех.
И он с домочадцами скорбно покинул свой двор.
Вождь всадников, раздосадованный таким решением мстителя, сердито сказал Торну:
– Это твоя большая ошибка, и, уверяю тебя, у тебя будет ещё возможность раскаяться в своём поступке.
Торн, уже мечтающий о доме Вереска, где он теперь будет жить, пожал плечами и сказал:
– Как богу будет угодно.Брат же Торна, Хранк, отправился в далёкие края пытать счастья, получив от него тугой кошелёк – свою долю за участие в этом деле.
Вереск тут же переселился на восток речной долины. Там стоял небольшой хуторок. Он купил его в долг, стал жить подчёркнуто бедно, а местные люди часто, видя его говорили:
– Краток век у гордыни.
Однако вскоре Вереск начал богатеть, благодаря всесильному, хотя и не очень богатому своему отцу-воину, но больше всё же при помощи своей беспримерной наглости.
Земли, которые он силой и хитростью присваивал, были богаты лесом, но пока необжиты, к тому же, он попал в удобный момент, и ему это богатство досталось почти даром.
Жадность вскоре одолела его, и он повсюду валил вековой лес без счёту, выстроил себе на Красной Горке настоящий хутор, и стал сам себя почитать главным во всей округе. Бессоветно обижал он каждого, кто ему казался умнее и сильнее его. Больше всего на свете он теперь боялся потерять свою власть и лишиться своего хутора на Красной Горке.
Теперь он хоть и не жил в бедности и позоре, но всё же для большинства он оставался изгоем. И не было никакой возможности столь плохие дела поправить. На время он даже прекратил примножать свои богатства и сделался смирным.
Он стал для прокорма ловить рыбу, а её в речке было много, особенно в это лето. И лов очень поддерживал его скромное хозяйство.
Торн же принялся смело хозяйничать в бывшей усадьбе Вереска. Он теперь даёт игры и приглашает на них бывших людей своего поверженного врага…
Но его соратники, оставшиеся с ним, советовали ему не расслабляться:
– Будь всё же осторожен, ведь от злого можно ждать только зла.
– Ладно, – сказал Торн и вдруг вспомнил, что ещё не расправился с конём Вереска.Привели ему коня, надел он коню на шею камень и жердями приказал его с обрыва столкнуть речку. В самый омут.
А внизу, под этим местом, как раз было капище, и принадлежало оно раньше Вереску. После умерщвления коня и пира по этому поводу с друзьми и новыми подданными он пошёл в капище, хотя его и предостерегали не делать этого.
Однако Торн был сильно навеселе и никого не слушал. Посрывал с богов все украшения и ценности и даже бросил факел в центр капища.
Тут случился пожар, но он не велел его тушить.
Верные люди донесли весть до Вереска – о смерти его коня и пожаре на капище.
На что Вереск смиренно отвечал:
– Ну что ж… Глупость полная верить в богов. И я в них больше никогда верить не буду.
И правда – не стал больше совершать жертвоприношений.
С этого времени жизнь его переменилась – богатство так и шло ему в руки, и вскоре вокруг него собралась новая рать – всякий считал за честь сидеть или стоять рядом с ним.
Такова сила богатства.
И он легко подчинил себе все земли вдоль реки, где построил уже новый хутор.
Он теперь не был прежним гордецом – стал куда как смирнее, и люди любили его куда больше прежнего.
Торн и Вереск иногда встречались на людях, но никогда не поминали старого. Вереск был покладистым хозяином и жил на широкую ногу.
Так прошло ещё несколько зим.
Но вот в те края как-то прибыл Хранк, младший брат Торна, он слыхал уже о делах, которые здесь случились, но вмешиваться ни во что не хотел.
Брат Торна привёз с собой много товара, и Торн послал ему лошадей. Вот везут они груз мимо хутора Вереска, а на речке в это время жена Вереска полоскала холсты. Увидела караван с грузом, схватила хосты, побежала домой, а там был только спящий Вереск, работники все ушли на сенокос.
Женщина, не долго подумав, решила, что мало чести жить в смирении, и, разбудив своего мужа, стала его ругать.
Он внял её крикам и послал к своим людям просьбу о подмоге. Явились все, кто мог держать оружие и поскакали вслед каравану.
Брат Торна, увидав, что к ним приближается вооружённый отряд, подумал:
«Что мне за дело до этого, я ведь ничего плохого этому человеку не сделал? У них, верно, свои дела на западе. Да и смешно будет, если я ни с того, ни с сего вдруг обращусь в бегство».
Вот выехал он на гряду, а там была горка, за которой простиралось каменистое поле, поросшее редкой травой.
Он спешивается и решает подождать всадников.
А пока те едут, набирает себе в поле камней.
Отряд же стремительно приблизился и сразу напал на караван брата Торна. Но посыльный его уже помчался к Торну, рассказать, что по дороге случилось.
Когда Торн подъехал к месту сражения, там всё закончилось. Его младший брат, Хранк, и все его люди лежали мёртвые. Отправился Торн тут же в погоню.
Да только Вереску удалось скрыться.
Тогда он едет домой, ложиться спать, чтобы с утра, собрав людей, снова броситься в погоню.
Вереск же, не теряя времени, созвал большой отряд и сам напал на Торна, захватив его прямо в постели.
Вывел его во двор и говорит:
– Вот и тебе такая же доля выпала, что и мне, и теперь твоя жизнь в моей власти.
– Воля твоя, – ответил печальный Торн, он понимал, что Вереск с ним поступит не лучше, чем он сам поступил с ним.
– Выбирай, – сказал Вереск, или смерть или полное подчинение мне, моему решению.Торн выбрал жизнь.
– Теперь ты оставишь мой двор и переедешь на свой хутор, в свою землянку, я же беру себе власть назад, вместе со своим хутором. А отсюда возьмёшь добра не больше, чем привёз сюда сам.
– Но это я нажил своим трудрм! – возопил несчастный Торн.
– Вижу, что приумножил ты богатство, радиво управлял имением, но ты всё равно ничем с этого не поживишься.
– А смерть брата?
– За неё тебе виры не будет. Ты и так уже много получил за свою первую обиду. И будешь теперь у меня под властью. Покуда мы оба будем живы. Но если случится нам враждовать, то будет тебе и похуже.Так всё и сделалось.
Торн вернулся к себе, стал зол и нелюдим, и многие замечали в нём перемены – он был очень недоволен своей участью.
И вот он уехал жить на зиму к своим другим братьям – тем людям, что помогли ему одолеть Вереска, и стал снова просить у них подмоги.
Но они всё ещё были очень недовольны тем, что Торн не смог удержать той власти, которую они сами ему в руки вложили. И стали снова ему пенать, зачем оставил Вереску жизнь.
Торн рассердился, назвал их малодушными людьми и уехал. К себе в землянку.
Вереск же прожил долгую жизнь и умер от болезни, его похоронили в кургане и положили с ним много всякого добра. И главное – его верное копьё.
Его прежние грехи людьми были забыты, и потомки Вереска почитались как боги.
Справедливость здесь всегда была в силе.Путь уже почти весь пройден, ура!
Нет, что-то не так… Вот так, кажется, лучше:
Справедливостью здесь всегда была сила .
Но такого завершения истории не должно быть! Пусть будет так: тогда сюда приедут какие-то таинственные люди, построят на горке, над рекой, в том месте, где казнили коня, небольшой красивый домик на склоне горы.
У домика на крыше будет конёк, его специально вырежет местный плотник. И домик станет как волшебная колесница, потому что конёк на доме – крылатый, он уносит дом в путешествие по вселенной.
Конёк на крыше есть и по сей день у многих домов в Сибири…
Они, эти странные люди, недолго там проживут, снова уедут куда-то – также незаметно, как и приехали.
А домик останет, будет стоять, одиноко и гордо, и тревожно смотреть тёмными окнами вдаль.
И в туманные утра тому, кто приблизится к этому месту, будет казаться, что в доме ярко светятся окна, и даже будто станут видны в густом плывущем тумане мелькающие тени знакомых когда-то людей…
Но это жизнь! Вот об этом ещё можно подумать.
Да, что же такое – жизнь? Смерть – более менее понятно, это прекращение жизни. А вот сама жизнь – это что? Сегодня утром я жила, а сейчас меня уже могло и не быть.
Мы совсем ничего не знаем про неё. Всё какие-то открывки и догадки. В какой момент жизнь зародилась на земле и в каких формах появилась?
Учёные только с начала палеозоя могут хоть что-то предположить о ней убедительно. Мы можем следить за жизнью, органическим развитием мира с того момента, когда он уже живёт многообразно и неукротимо. Всё остальное – наши предположения.
А они могут быть сугубо спекулятивными.
Мы может аргументированно рассуждать о мире живого только с того момента, когда он уже очень богат, и начало его надёжно спрятано в глубинах бытия.
Он уже слишком далеко отодвинут от начальной фазы своего появления на земле.
Жизнь на земле давно явление обыкновенное и повсюду распространённое. Столь широко и надёжно, что даже помыслить нельзя об её полном уничтожении.
Но от этого она не стала менее таинственной. И её происхождение всё ещё остаётся загадкой.
Физический баланс жизни – протоплазма, она состоит всего из четырех элементов – кислорода, водорода, азота и угдерода, ну и ещё совсем немного минералов…
Но соединены они между собой столь причудливо, столь сложно, что объяснить это или просто повторить – попросту нельзя.
Если вдруг протоплазма окажется предоставленной самой себе, она тут же распадётся на составляющие химические элементы, которые спокойно возвратятся в свою родную неорганическую среду, законы которой глубоко враждебны самому факту существования живого.
У протоплазмы есть нечто такое, что отличает её от неорганической, мёртвой природы. Это душа или – психика, так по науке.
А психика, или индивидуальное поведение, обнаруживается без особого труда уже на самых примитивных ступенях жизни. Амёба хотя бы. У неё есть, и весьма не примитивное, поведение. А это уже проблески личного существования.
И у растений есть поведение и привычки. Но в это пока не все верят…
Начало органической жизни и начало космической эволюции – две величайшие загадки мира.
Ледник, как ластик, лёгко стирал, все без остатка, следы предыдущих цивилизаций, давая миру ещё один шанс – начать всё с чистого листа.
Но мир живого, едва окрепнув, упорно возвращался на ту же стезю – и конец его бывал всегда печально одинаков…
Так совершался круговорот жизни.
…Впереди уже отчётливо видны крыша и палисад Дусиного дома. Эта милая картина наполнили мою душу радостным возбуждением. Я вздохнула с облегчением. Моё ближайшее будущее виделось мне с полной ясностью.
Всё, теперь можно смело начинать бояться и жалко думать о себе. Даже если я упаду, здесь и сейчас, она, моя милая Дуся, меня обязательно найдёт. Уже видит, конечно, из окошечка, как я ничтожно бреду-ковыляю бескрайними полями-лугами прямо на её луче зрения…
Она, я знаю, всё время в окошко поглядывает, что бы ни делала.
Она почувствует, сердце подскажет, что я где-то здесь, рядом. И что мне нужна помощь…
На душе стало легко и светло. Путь пройден, я приосанилась и… легкомысленно оглянулась – по смятой траве тянулся яркий алый след. В беспощадном солнечном свете полудня свежая кровь казалась живой и даже как будто дымилась.
И тут я, в полном отчаянии, вдруг почувствовала, как нестерпимо больно мне ступать.
Все мои разнокалиберные мысли, которыми я услаждала себя в эти бесконечные часы – пока выбиралась из провала, отсиживалась у дома, надеясь усовестить беспощадно кровоточащую рану, пока шла по нескончаемому топкому лугу, теперь, внезапно и стремительно, просто катастрофически, покинули меня.
Теперь я уже ни о чём больше не могла думать, кроме этой ужасной раны на ноге.
Голова кружилась, слабость разливалась в руках. По спине бежала мелкая, противная дрожь. Я пошла медленнее.
Мир поплыл перед глазами, затем накренился. Резкая боль рвала всё моё тело, я охнула, покачнулась, но удержалась и не упала.
Мне стало казаться, что время остановилось навсегда – так медленно двигались мои мысли. И тут мне привиделся вечный покой. Это было так ужасно…
Я заплакала, нет – вру, я горько разрыдалась.Однако, было бы слишком глупо умереть в пяти шагах от свободы. И я стала собирать остатки растрёпанной воли в свой жалкий, весь измазанный не повинующейся мне кровью кулачок.
Ещё чуть-чуть.
Ну же!
Если, чёрт возьми, я вообще хочу жить. Мне надо идти, мне надо идти вперёд.Когда я, почти ползком, приблизилась к заветному дому, занавеска на кухонном окне дрогнула и Дуся тут же выбежала ко мне. Из последних сил, приняв бодрый вид, я поднялась и поковыляла ей навстречу.
– Послушай! Что скажу! – бросившись мне шею, взволнованно шептала она.
– Это ты сначала послушай меня, – сказала я, указывая на свою ногу.
– Нет, дай мне сказать, – отчаянно причитала Дуся, лишь мельком глянув – ну что там у тебя ещё… – Я в молнию попала! – торжественно прошептала она, дерзко сверкнув очами.
– Как это? – удивилась я странности Дусиного заявления. – Ты, случайно, не сошла с ума, красавица моя распрекрасная?
Она и, правда, была вся не своя. Щёки её полыхали жарким румянцем, в глазах тревожно мерцал странный очень блеск, на губах блуждала смутная, совершенно незнакомая мне полуулыбка.
– В меня молния попала, я посреди молнии была, понимаешь? Вот, ну понюхай, – горячим шёпотом говорила она, давая мне рукав своей кофты. – Пахнет гарью?
Её шёпот звучал резко, почти требовательно, она, видно, и мысли не могла допустить, что я с ней в чём-то не соглашусь. Она даже достала из кармана очки, протёрла их рукавом и решительно водрузила на нос, как будто если она меня не разглядит – всю, до последней чёрточки, то и не всё расслышит из моих слов.
Она теперь была вся внимание, как будто от моего ответа зависела её дальнейшая судьба. Я могла ответить резко или демонстративно скучающим тоном, каким обычно дают понять, что собеседник мелет полную чепуху, ну ещё с каким-либо этаким жестом. Но я честно сдержала раздражение и даже ничуть не улыбнулась – жалостливо или там снисходительно.
Она продолжала всё так же, выжидающе, смотреть на меня. И я сказала, хотя и несколько утомлённо, но зато хорошо поставленным голосом и без тени какой-либо усмешки:
– Пахнет. Действительно гарь. Ну, так что это было?
Дуся тяжело и обречённо вздохнула.
– Нет, ты меня не понимаешь.
– Вполне, – согласилась я.
– Я же вижу, – настойчиво твердила она, – ты не дооцениваешь моего рассказа.
– Дуся, очень даже дооцениваю. Как тебе доказать? – завелась теперь уже и я.
– Я хочу, чтобы ты признала это чудом, – серьёзно сказала она.
Я призадумалась, но совсем ненадолго, потом, отчаянно стараясь быть искренней и потрясённой, но всё же чуть пафосно, сказала – таинственным полушёпотом и глядя прямо, не отрываясь, в её по-кошачьи горящие боевым задором зрачки:
– Признаю.
– Повтори, – подозрительно сказала она.
– Зачем?
– А может, мне послышалось.
– Ладно, повторяю: я признаю это чудом, – точно так же, но ещё более серьёзно сказала я, теперь уже выдерживая без особых усилий её пристальный испытующий взгляд. – Так что это было? Подействовало.
Дуся вся как-то разом встрепенулась и начала вдохновенно и обстоятельно рассказывать:
– А вот, шла я в церковь, хотя бы к причастию успеть. А тут вдруг сразу гроза. Откуда только взялась? Молния в меня так и жахнула. Страсть!
– А как же ты жива осталась? – спрашиваю уже с испугом – день чудес, ей-богу!
– А я на одну ногу встала. А вторую поджала, как цапля, вот так вот… – Она встала на одну ногу и едва удержала равновесие. – Ток скрозь меня и не пошёл.
– А куда ж он отправился? – спросила я, думая про себя, что рано как будто расслабилась – приключения, похоже, ещё не закончились.
Дуся широко распахнула свои огромные антрацитовые глаза и сказала с некоторой обидой:
– А пошёл вокруг. – И она показала как – широко разведя руками.
– Понятно.
Дуся облегчённо вздохнула и бегло оглядела мою побитую наружность.
– С тобой-то что? Собака покусала? Это Лидькина, что ли, сучка?
Я кратко рассказала, что и как.
Она в ужасе всплеснула руками, со всхлипом заплакала и быстро потащила меня к дому. Мы устроились на приступке в сенях. Дальше иди я отказалась – дом у неё в чистоте стерильной содержится, а я вся с ног до головы перепачкана.
– Дусь, посмотри-ка, что у меня там? – спросила я, поворачиваясь к ней спиной.
– Ой, ёй. Синё всё кругом!
– Крови нет?
– Не видать.
– Тогда ладно, давай тогда ногу по-настоящему перевяжем.
– У меня есть влажные салфетки.
И она принялась вытирать кровь с моей ноги.
– Лексея мазь, тут дала одна, хорошо боль снимает. Давай тебе вот хоть намажем… Ой-ё-ёй…
– Давай, – сказала я морщась.
Она стала осторожно втирать приятно пахнущую мазь в кожу вокруг ушибов и ссадин.
– Подожди минутку, скоро подействует. Боли не будет. – сказала она срывающимся шёпотом.
– Хорошо бы, а то как-то надоела уже эта китайская пытка.
– Вот и Лексей так говорил, когда ему ранку перевязывали.
– Что… говорил? – спросила я.
– Что его как пилой пилит всё время.
– Пилой?
– Ну да, пилой. Он, знаешь, как пилу называл?
– Интересно, как, – сказала я удивлённо, мне не доводилось заставать Лёшу за шуткой.
– Что пила это ножик новорожденный.
– Почему? – засмеялась я.
– А потому что у него только-только зубки прорезались. Смешно.
– Смешно, да, очень, – улыбаясь, сказала я.
– Он и сам смеялся, – тоже улыбнулась она. – Ну как, уже не болит?
– Спасибо, Дусь, вообще боли не чувствую. Но только нужен ещё пластырь, да побольше. Видишь, марля промокает. Иначе мне не доехать до Москвы.
– Куда ты в таком состоянии? – ужаснулась она.
– А куда прикажешь? Кто мне здесь помощь подаст? Ради меня скорую со станции вызывать не будут, да и, к тому же, сегодня воскресенье.
Она промолчала.
– То-то же, – сказала я, морщась от боли.
– Ой, ёй… И ноги все побиты! – тихо заплакала Дуся. – Только мази больше нет. Куда с такими ногами…
– Пустяки. Они же ходят, это главное.
– А синё всё. А кровишша хлещет. На вот ещё полотенце!
– Да это ничего, я просто неловко повернулась. Когда сижу спокойно, то почти не течёт.
Она посмотрела на меня с ужасом и сказала:
– А как вся кровь выйдет да здесь помрёшь?
– Глупости. Я не за тем сюда приехала и пешком почти двадцать километров шла по грозе.
– Да смерть не спрашивает, кто за чем шёл! За нею посылать не надо, сама явится. Я вот в церковь шла, а угодила прямо в молнию.
– Так ведь жива осталась.
– Осталась?! Такой живой иной мёртвый позавидует. Вон вся горю. И пахнет молнией вся одёжа на мне.
Я обняла её.
– Это пройдёт, ничего страшного. Но где пластырь взять? Если рану не заклеить, кровь, похоже, не скоро остановится.
– А что толку заклеивать?
– Главное, остановить кровь хотя бы на время.
– А потом?
– А потом можно ногу повыше устроить, ну и.
– Что? – напряглась она.
– Что… что? Начнём колдовать.
– Так ты прямо сейчас и колдуй, – серьёзно сказала Дуся и даже слегка толкнула меня в плечо. – Чего тянуть. Я на тя удивляюсь.
– Прямо сейчас не… могу.
– Почему?
– Потому что для этого надо сосредоточиться. А сейчас я вся какая-то раздрызганная.
– А ты озлись.
Я с досадой сказала:
– Пластырь нужен, понимаешь. Без пластыря какое колдовство – говорю тебе, не могу.
Она тут же присмирела и сказала торопливым шёпотом:
– Ладно тогда. А ты сиди уже тихо.
– А ты куда?
– Я к Лизке сбегаю, побудь минуту, я мигом. У неё всего запас имеется, – сказала она, тут же быстро ушла и скоро вернулась с пластырем – большим, как раз таким, как мне нужно, в ладонь.
– Спасибо, Дусечка, давай, клей, не бойся, быстро только делай, чтобы края не намокли.
– И тут ещё кровь… И тут… – шептала она ожесточённо.
И правда, учитывать синяки и садины можно было долго. Когда она ловко приклеила пластырь на рану и закончила обряд приведения меня в божеский вид – оттёрла грязь и кровь, в которых я вся была порядком испачкана, дыхание её стало свободней.
Не без волнения смотрела она на меня, видно, не осмеливаясь делать дальнейшие расспросы. Она вполне понимала, что спасает меня. Возможно, ощущая в этот миг чистое сострадание, она уже забыла о том ожесточении, в котором встретила меня менее получаса назад.
Такой взволнованной я её никогда раньше не видела.
Но вот лицо её потемнело, глаза потухли, похоже, она снова вернулась к прежним мыслям – душа её словно омрачилась тяжёлыми предчувствиями…
– Дуся, эй, ты здесь? – спросила я тихо. Она ласково улыбнулась мне и спросила:
– Что ещё сделать, чтоб тебе полегчало?
– Ничего, пока всё в порядке, – ответила я, – главное, нет переломов и обошлось без сотрясения. Я ведь когда-то была гимнасткой, навык группировки при падении не утрачен. А самое главное, милая Дусечка, что мы обе с тобой сегодня утром попали в переделку и живы остались.
Выпрямившись во весь рост и глубоко вздохнув, она, снова полыхая румянцем во всю щёку, смотрела перед собой.
Потом она закрыла лицо руками и вскричала:
– Чёрт! Чёрт всё подстроил!
– Успокойся, прошу тебя, – сказала я не без испуга – такой Дусю я ещё не видывала.
– Чёрт! Чёрт! – не отнимая рук от лица, причитала она.
– Да, пожалуй, он, проклятый, конечно, он, – согласилась я. – Мы ему, дураку, сильно не нравимся. Хотя я сперва подумала, что всё это кое-какие серые волки – сиречь злые люди, подстроили.
– Ой, тут и не такое подстраивают. – продолжала всхлипывать она.
Я кивнула.
– Волчью яму можно, конечно, силами злых людей устроить, а вот как такую мощную грозу на ровном месте можно организовать, да ещё молнию на тебя, мою лучшую подругу и спасительницу, как они, эти злые люди, смогли направить? Тут даже ресурсов лесопилки вместе с аптекой, да ещё двух магазинов, конечно, боюсь, не хватит, – нервно смеясь, сказала я.
Она отчаянно замахала руками.
– Смеётся! Чёрт, чёрт это устроил, вот кто! Будь они все прокляты!
– Не ругайся, – сказала я просто так, хотя мне и самой очень хотелось кое-кого обругать как следует. – Так чёрт или «они», надо бы как-нибудь определиться. Хватить бестолку кричать, голова от этого болит, Дусечка.
– А что – не ругайся? – опять возмутилась Дуся. – Злыдней надо проклинать, когда злыдня ругаешь, это хорошо, бог за это грехи простит.
– Новый апокриф?
Она схватила мою руку и крепко стиснула её в своих горячих ладонях. Такой разгневанной я Дусю ещё не видывала. Слепо повинуясь её настроению, я отчётливо произнесла:
– Проклинаю.
– Не так! – в отчаянии махнула рукой она. – Кляни как следует, кляни иродов, на душе легче будет! – с большим сердцем выкрикнула она и, вконец обессиленная приступом внутренней злобы, не имевшей достойного исхода, упала на широкую лавку у стенки дома.
– Наверное, ты права, – согласилась я и сказала с азартом: Будь они все прокляты! Трижды прокляты, собачьи дети!
– Собачьи?! – взвилась Дуся в новом приливе сил.
– Собака, она пользу человеку приносит, а эти ироды одни мученья людям делают!
– Ладно, – сказала я примирительно, – берём выше – вражье отродье. Так подойдёт? Будь оно проклято, вражье отродье! – пафосно выкрикнула я. – По-моему, нормальное ругательство. Грехов пять-шесть мне будет отпущено за это. Как думаешь?
– Смеёшься всё.
И она снова горько заплакала.
– Дуся, хватит плакать, мне это надоело, – уже начала сердиться я. – Давай соберёмся с силами и придумаем, что делать. Моё положение идиотское, из него надо как-то выбираться. Помоги мне в этом.
– Надо… – сказала она, вытирая мокрыми ладонями лицо, однако всё ещё продолжая плакать.
– Главное, мы обе остались живы. Значит, бог сильнее чёрта, и он нас – любит. Потому и спас – тебя и меня, не допустил нашей погибели.
– Спаси, Господи, наши души, – сказала она со всхлипом, сквозь слёзы и вдруг заплакала навзрыд.
Я рассвирепела.
– Дуся, да что с тобой? Ты просто не в себе. Перестань плакать, радоваться надо, нам с тобой крупно повезло – молния тебя не убила, а это знак. Теперь ты непростая Дуся, ты теперь – дитя молнии.
– Дитя молнии? – сказала, всхлипнув, она, и вытерла глаз краем платка. Вдруг лицо её вспыхнуло новым приступом – гнева: – Это он, он хотел меня убить.
– Кто – он?
– Лексей.
– С чего бы это? Ты просто с перепугу рехнулась, милая Дуся.
– Да он всё руку мою просил, а я не давала. Вот и разозлился на меня, чёрт окоянный.
– А почему руку не дала?
– Страшно.
– Чего испугалась?
– Я не его боялась, мне он совсем не страшный был, мы с ним в одной постеле так и спали до последнего дня.
– А что тогда?
– Боялась. Что меня с собой потащит.
– Дуся! Ты чего боишься? А?
– Не смерти боюсь, я с ним боюсь туда идти.
– Почему?
– Я кто знает, куда оно всё пойдёт? Он такой… непонятный…
– Мне так не кажется.
– Ага! Причащаться отказывался долго.
– Так что с причастием?
– Потом уже исповедовался и причастился. Когда все уколы принял.
– И что?
– А я знаю? Не мне же он исповедовался. Кто поймёт, что у него на уме.
– Дуся, что у него может быть на уме, сама подумай.
– Да он всю жизню такой был, что-то от меня в душе скрывал. Вот какой антихрист! Всех моих подруг… Ы-ыыы…
– Я уйду сейчас же, если ты не перестанешь ругаться, нести эту напраслину, – сказала я, вскакивая, уже всерьёз и очень сердито. – Лёша тебя любит, и все это знают. Я не хочу больше этот бред слушать. Хватит гнать пургу.
Дуся притихла и смотрела на меня исподлобья. Румянец во всю щеку тут же сменился бледностью.
Я была порядком смущена столь откровенным и даже грубым соприкосновением с чужой семейной тайной, хотя и понимала, что она всё это специально говорит, сейчас я была для неё чем-то вроде экрана, который защищает её от ужасного отчаяния, отчаяния, способного, может быть, даже убить…
– Ладно, не буду, – вдруг сказала она умильно, – давай вот присядем на лавку, в ногах правды нет, садись рядышком со мной, – вмиг присмирев, говорила она. – Так теперь, ты говоришь, дитёй молнии буду называться?
– Да, дитя молнии, так называют людей, которым удалось выжить после подобного случая. У тебя даже могут открыться сверхспособности. Ты почти что святая теперь.
– Скажешь такое… – шумно откашлявшись, сказала она.
– Дусь, мы тут раскричались. Давай потише, что ли.
Она глубоко вздохнула и сказала:
– А что тише? Люди здесь редко ходят. А Лексея теперь не разбудишь. Хоть плачь, хоть кричи, хоть смейся. Умер как пять месяцев будет, перед смертью всё говорил: «Дай руку. Дай мне руку!» А я не давала, боялась, что утащит за собой в могилу. Так он теперь сердится на меня.
Я ошарашенно смотрела на неё.
– Дуся, прости, я же не знала. Я подумала, что его в больницу забрали.
Как сжалось моё сердце от этого известия! А ведь было у меня предчувствие ещё прошлый год, что недолго ему уже осталось. Почему я это понимала – сама не знаю.
Я, словно и впрямь какой-то злобный всеведущий дух, ощущала его близкий конец, видела, наверное, по его глазам, как он в одиночестве отбивает приступы смерти, а она, костлявая, настырно близится к нему, совсем уже рядом.
И ему, конечно, требовалось настойчивое внимание близких.
Видела все его судоржные и тщетные усилия выжить, излечиться от душевной хвори, смертной тоски и страдания о непонятом, видела его терпение и мужество в этой неравной борьбе, но никак и ничем не могла ему помочь.
Был день, это уже на исходе осени позапрошлого года, когда я, возвращаясь из леса с корзинкой грибов, зашла к ним проконсультироваться насчёт двух из них – подозрительных, с большими изогнутыми фиолетовыми шляпками. Лёша сидел на табурете, ровно прислонившись спиной к печи, видно было, что ему плохо – он вдруг весь прозрачный стал, невесомый, одной ногой будто уже там.
Дуся на ухо мне шепнула, когда мы подсели к столу и разоложили на нём грибы из корзинки, что на прошлой неделе брали анализы, и что признали у него рак.
Тогда удалось приостановить болезнь, в таком возрасте процессы идут медленно, и он, по словам врача, мог ещё лет пять-семь, а то и больше прожить. Истинную причину ему не сказали, чтобы терзания по поводу болезни не мучили его и не омрачали последние годы жизни.
А в них ещё могли быть и радость, и свет.
Когда ему стало сильно плохо, недели четыре Дуся отчаянно мучилась – поправится ли он. Но вот он стал поправляться, болезни будто и не бывало. Так получилось, что тогда, разбирая грибы, я была так подавлена сообщённой мне Дусей новостью, что, сама не зная почему, протянула эти два сомнительных гриба Лёше и сказала:
«Возьмите вот, на память».
Он взял грибы, повертел их в руках, понюхал, потом положил оба гриба на узкий печной выступ. Фиолетовые шляпки очень смешно смотрелись на белой печке.
Теперь мне подумалось, а что, если бы он угас в ту осень? Конечно, мне трудно себе вообразить, какие страдания пришлись бы на Дусю тогда, поскольку горе свалилось бы на неё внезапно. Но думать о том, что она всё это время жила с мыслью о его неизбежном скором конце, мне было трудно.
Эти два человека крепко проросли друг в друга, и я любила их нежно и пылко, одинаково сильно жалела обоих, своих самых надёжных друзей – Дусю и её необыкновенного мужа Лёшу.
Они уже давно были одно целое. И смерть одного из них могла ранить и другого – насмерть.
Эта отсрочка дала Дусе некоторую передышку, избавила её от угрызений совести, что «не всё сделано». Конечно, она мучается сожалением, что «мало уделяла» ему внимания, своей любви.
Когда близкого, любимого человека уже нет с нами, его значение непомерно разрастается. Он уже занимает весь мир, вытесняя из него всё, что не связано с ним лично.
Он не хотел ложиться в больницу, и это понятно. Больница была в городе, рядом своих никого, и как это страшно – осознавать себя беззащитным, брошеным на растерзание равнодушным врачам, которые видят смерть каждый день и для них это рутина, а мысли у них всегда одни – где взять денег на прожитьё?
И нет рядом родных глаз, которые смотрят на тебя с тревогой, когда накатывает ужас смерти, нет под рукой анальгетиков, когда дикая боль со всей яростью, приступом начинает вдруг впиваться в тело…
Никто не ведёт с умирающим ласковую, такую необходимую, хотя и насквозь фальшивую болтовню о будущей здоровой жизни…
Ничто, ничто не может заполнить пустоту надвигающегося бездонного небытия…
И только если сам человек жил в ладу вечностью, ему в этот час не будет так страшно. И на него может снизойти просветление.
Человек почти всегда умирает не потому – жил-был да и состарился, он умирает от конкретной причины, проявляя до конца тщетное упорство в борьбе за каждое мгновение.
Чем же эта жизнь как мила ему?
Своей неповторимостью, тем, что другой такой больше никогда не будет.
Смерть сама по себе не может появиться в мире. Ни одно несчастье не существует само по себе – оно всегда изделие рук человеческих.
Ибо мир есть потому, что живёт в нём человек. Почему так устроено – никто не знает.
Мира без человека человек не знает.
Меня не было здесь, когда он ушёл, и это вдвойне больно. Я не видела всех издёвок смерти у его одра, её гримас и последней, дарованной всем нам доверчивой его улыбки…
Когда говорят, что кому-то «пора умирать», этот кто-то почти никогда так не считает.
Из опыта жизни мы знаем, что «все смертны», но всякий раз, когда это случается с твоим близким, родным человеком, – это бедствие настигает его, как репрессии, как ничем не оправданное насилие над неповинным.
«Прах еси и в землю отыдеши…»
Рано или поздно каждому из нас ниспосылается Великое Знание. Иным оно даётся слишком поздно и в очень краткой формулировке:
«Жизнь прожита зря…»
Вот в чём жестокий парадокс творения, тайна умысла Творца…
Да, всякий человек в потоке бытия, отрекаясь от посюсторонней юдоли, неумолимо приближает ставку со смертью.
И однажды эта встреча неминуемо состоится.
И не дай бог, если именно тогда тяжкий груз последнего откровения внезапно падает на плечи – кажется, жизнь прожита зря.
Лёша ушёл как раз тогда, когда уже перестали беспокоиться о его здоровье – так хорошо он себя в последнее время чувствовал.
Я не могла смириться с этой нелепой мыслью – Лёши больше нет…
Он тогда отказался исповедоваться, ему сказали, что у него крупозное воспаление лёгких, он действительно был сильно простужен…
Фиолетовые грибы лежали на припечке долго, совсем высохли, сморщились, но по-прежнему продолжали издавать резкий, терпкий, особый грибной запах. Потом они куда-то пропали, я Дусю не спрашивала, а она сама по этому поводу ничего не говорила.
Лёша после этого стал себя называть «грибной человек»…
Да… не знала…
– А что знать? – сказала Дуся, исподлобья поглядывая на меня своими огромными, тёмными глазами. – И я не знала, что так скоро помрёт, вроде излечился от прежних хворей. Хотя и в возрасте он уже давно.
– Рак пожилым менее страшен, – сказала я, чтобы хоть что-то ответить растревоженной Дусе.
– Он не от рака помер, у него опухоли все рассосались. Врачи всё удивлялись, даже думали, что ложный диагноз сделали.
– Такое случается.
Дуся покивала головой и сказала очень огорчённо:
– До последнего дня крепкий был, свежий. Хоть и старый совсем уже стал… А тут взял да и помер. Хотя возраст его такой, что давно пора помирать.
Глаза её стали просто бездонными, иссохшее от худобы лицо превратилось в простую для них оправу.
Они как-то фантастически вдруг распахивались, взгляд вперялся в пространство, и она, Дуся, вся в этот момент была сосредоточена в этих бездонных черных озёрах в опушении прямых жёстких ресниц…
Взглядом этих моодых горящих глаз она как бы отделяла себя от бренного мира, не давала ему полностью поглотить, перемолоть себя.
– Да что ты говоришь, я здесь знала пять бабулек глубоко за восемьдесят, хоть вон Кланя за твоим огородом жила, помнишь? Или баба Варя Авилова, двоюродная сестра Ахромеева. А Лёша куда моложе был. Восемдесят хоть сравнялось?
Дуся резко подняла руки, решительно сдвинула ладони, соединила их в чашу, и держала так перед собой, будто отчаянно ждала манны небесной – градин пота божьего, радеющего о нас.
Всю жизнь она жила волшебной жизнью своей трепетной души и всегда досадовала, когда её от этого отвлекали, а теперь она вдруг внезапно и жестоко выброшена из своего привычного бытия.
Я с ужасом думала о том, как теперь она будет горе мыкать – ощупью пробираться по закоулкам такого чужого для неё, жестокого внешнего мира.
Она, словно прочтя мои мысли, сказала дрожащим голосам:
– Бросил меня одну… Да…
– Дуся, не вечно же ему на этом свете находится, это теперь не поправишь, – промямлила я, сама содрогаясь от бессмыслицы этих слов.
Она кивнула и горько сказала со вздохом:
– Старый он был. Ему по паспотру восемдесят, а по жизни – куда больше. Когда война началась, начальство всё разбежалось кто куда, а кто остался на селе, те все документы посжигали. И в сельсовете все бумаги пожгли в огул.
– Зачем?
– Никто ж не знал, что за порядок дальше будет, когда немец до Волги дойдёт. И он свои документы тогда все пожёг.
– А что, его на войну разве не брали?
– Не брали, хоть и просился. Он болезный был с детства.
– Вот оно что.
– А как немца прогнали, так он новые документы сделал и годов себе порядком поубавил, никто ж не проверял, всё новое начальство было.
– Так он сильно старше тебя?
– Да, разница у нас с ним большая, он уже когда в женихах вокруг меня ходил, я его дядькой почитала.
– А с кем он жил до женитьбы?
– А с родителями. Они будто померли, как война началась. Старые уже стали. Я их плохо знаю, совсем не помню. Лексей меня ни на шаг от себя не отпускал. Ни к нам никто, ни мы ни к кому. Взапертях всю жизнь и просидела.
– А чем они, родители Лёши, занимались до войны?
– Я ведь тоже не местная. Плохо что про людей здешних знаю. Родню его видала только раз, да и то второпях. Лексей молчун, не разговоришь его никак. Мы сюда в самую войну приехали, в эвакуацию, да так и остались. Мама моя сразу после войны и померла. Тогда голод был, многие старики померли. И детей много мёрло. А я за Лексея замуж с охотой вышла – он за отца мне был. Я что? Бедная невеста. Один сундук только с кой-каким скарбом. И на квартире жили. Потом Лексей сам дом к первым родинам построил.
– Ты рассказывала. А его родители всё же кто, хоть что-то о них помнишь?
– Лексей говорил, что отец его вроде конюхом был, а мать по хозяйству работала. Они в село как раз после революции и приехали, откуда-то с Урала.
– С Урала?
– А что?
– Я думала, из Прибалтики откуда-нибудь.
В нём, и, правда, был европейский какой-то шарм. И во всём это видно было – и как он говорил, и как одевался, как ходил…
– А ещё дети у них в семье были?
– Может и были, они, родители его, уже в летах Лексея родили, – сказала она с ударением на «о». Привезли сюда мальчонкой, у него и фотография была – все втроем снялись.
– Жалко Лёшу, – сказала я сочувственно.
– Жалко? – взвилась она, вдруг снова меняя тон. – А меня не жалко? А как меня мучил своей ревностью? Меня тебе не жалко? Со двора не пускал ни на шаг! Как в крепостном праве всю жизнь прожила при нём. Только когда болеть стал, я уже сама в магазин ходила. А то ведь от калитки до речки – вон пять шагов, и годе. Мы же тут, как и ты в своём доме, на хуторе живём. Хорошо это, а?
– Может и хорошо, – ответила я уклончиво, не желая заостряться.
– Чего ж хорошего? У него уже старческое дело пошло, а я всё молодая. Вот и ревновал меня до смерти.
– Дуся, ты прости меня, но я не верю в это.
– Во что не веришь? Что ревновал?
– Что мучил тебя.
– Ещё как мучил!
– Просто он любил тебя, потому и не хотел, чтобы тебя, такую хорошую, портили местные нравы, ты же знаешь, какие здесь есть завистливые к чужому счастью да языкатые бабы. А ты ведь сама, как чистая жемчужина, чудесная и красивая, как раз и есть единственная пара Лёше, а Лёша тоже удивительный человек, весь благородный, я таких людей и не встречала в своей жизни больше нигде и никогда. Он тонкой органаизации.
– Он человек, на редкость тонкий, это я тебе говорю, поверь мне. А я ведь разных людей видела. У него благородство в крови, понимаешь? Это сразу видно.
– Любил… Может, и любил, – не слушая меня, сказала она задумчиво, но как-то сразу потеплевшим голосом. – Вот оно что…
– Конечно, любил. Это все знают.
– И тебя он тоже любил, – вдруг сказала она задиристо. – Как увидит в окне, что ты идёшь, так весь и встрепенётся. И кошку твою сам кормил, всё рыбу ходил на речку для неё ловить.
– И что? Он же понимал, что я его очень уважаю, вот он тоже ко мне, наверное, за это хорошо и относился.
– Не «хорошо относился», а именно любил! – настойчиво и зло твердила Дуся.
– Зачем ты так, Дуся? Я сделала сердитое лицо.
– Ладно. Любил, как сродницу свою, я перед смертью его так и спросила.
– Что спросила?
– Кого любил, кроме меня, своей жены, спросила.
– А он что?
– Так и сказал, что ещё тебя любил. Говорил, что ты на его бабку вроде сильно похожа – лицом и статью.
– Вот это новость.
– Новость, а то как же.
– Откуда он свою бабку помнил?
– Бабку он свою помнил по карточкам да по воспоминаниям. Здесь не слыхать про неё, видно, никогда и не бывала. Про них у нас мало кто помнит.
– Интересно…
– Так что и тебя он любил тоже.
– Но это так он сказал, я думаю, из вежливости. Любил-то он по-настоящему только тебя, Дуся, только тебя, это все знают. И никому не верь, кто другое что скажет.
– Любил говоришь? А я как по нём скучаю! Сижу на кухне, а сама всё думаю, что он в спальне спит, удивляюсь, что долго не выходит… Или думаю, вот он у зеркала стоит, причёску свою гребнем поправляет… Или вот утром проснусь, гляну, его на постеле нету, думаю, уже на двор вышел… Стоит на крыльце в своей рубашке белой… Ворот уже в полоску вытерт, а всё на тряпки не отдаёт, он в ней был, когда меня и сына младшего из роддома забирал. Он сына очень хотел, а у нас всё дочки велись… Вот нет его, а я помню, каждую самую малую малость. И не хочу думать, а из головы эти картинки никак нейдут… – Потом она немного помолчала, закусив губу, и сказала тихо, с нежностью, но очень значительным тоном: Он там, за крепкими дверями, да только они все прозрачные…
– Это потому что любил он тебя очень, вот никак из памяти и не уходит, – сказала я, сама не на шутку растревоженная Дусиными страстями и тоже вся дрожа.Она жила всю свою жизнь в заботах о муже и детях. Дети выросли, уехали, а мужа теперь нет. Её планы никогда не уходили слишком далеко в будущее. Так она жила, думала, говорила, это было её защитой, спасением от злобы внешней жизни, которая неминуемо должна была обступить её со всех сторон, как только этот спасительный щит исчезнет.
Я понимала – теперь навечно в глубинах её поражённого тяжёлой утратой сознания останутся картины прощания с ним. Она уже ни о чём не сможет думать, ничем не займётся всерьёз, будет стремиться к нему, всегда боясь этого и тоскуя о нём…
Она внимательно смотрит остановившимися глазами, как бы не узнавая меня, потом подозрительно как-то снова спрашивает:
– Любил, говоришь?
– Ну да, любил.
– Любил… – повторила она, качая головой и скрещивая руки на животе. – Любил… Подарок вон мне оставил на память. В наследствие.
– Покажешь? – осторожно спросила я, пугаясь странного выражения её мгновенно вспыхнувшего внезапным румянцем лица.
Она долго не отвечала, всё тело её сотрясалось мелкой дрожью. Потом она, сделав над собой усилие, прерывисто вздохнула и сказала:
– Пойдём в горницу.Перед самой дверью она остановилась в нерешительности, как будто всё ещё что-то старательно обдумывая.
Тишина, поджидавшая её там, таила в себе страшные воспоминания…
Луч солнечного света затейливо играл на блестящей дверной ручке, было таинственно и безмолвно, и лишь в палисаднике попрежнему настырно жужжал огромный шмель… А может, это уже был его сменщик…
Она нахмурилась и взялась за ручку, как вдруг заметила, что я тревожно смотрю на неё. Она глянула в мои глаза так прямо и пристально, впервые за весь наш разговор с момента встречи, что я, кажется, поняла значение этого взгляда.
Она могла быть решительной хозяйкой дома только тогда, когда в нём был её хозяин.
Но вот Дуся глубоко вздохнула, словно чувства её вдруг очнулись, и теперь она отчётливо слышит его шаги за дверью, шорох его малейшего движения, его дыхание… Ощущает запах его тела… И стоит лишь протянуть руку, чтобы коснуться его щеки, волос…
В ней словно росло некое новое чувство, или, быть может, прежнее исправлялось, усиливалось и превращалось во что-то иное.
И она снова ощутила подъём, снова полюбила жизнь…
Мне казалось, она искренне рада тому, что я здесь, вместе с ней в этот момент, вижу её обновление. И от этого мне тоже стало хорошо.
…Она как-то рассказывала мне, как в самом начале семейной жизни, когда они с Лёшей жили на служебной квартире, проснувшись однажды утром, она вскочила, выскользнув из-под одеяла, будто там была змея, лихо уселась на спинке железной кровати, расправила вокруг себя пышные оборки своей ночной рубашки и решительно объявила, что хочет жить только в своём доме.
Что ей не нравится жить на квартире, где есть только кухня с плиткой и одна комната. И что в этой одной комнате нужно делать всё – есть, спать, растить детей…
Поэтому ей нужен свой дом.
И что этот дом должен быть очень большим и светлым, чтобы в нём хватило места всем – и детям, и внукам, и дорогим гостям…
Он даже не смог рта раскрыть для возражения. И дом был построен – самим Лёшей, точнёхонько к первым родинам.
Однажды, в густой ночной тьме, когда они слегка повздорили, и Дуся решительно замкнулась в себе, а наутро он превратился в человека с безумными глазами и перекошенным от злости ртом, между ними и случился тот странный разговор…
Срывающимся шёпотом он говорил ей, пытаясь объяснить необъяснимое, что она его мучит, убивает, а она, уже забыв свою обиду, нежно улыбалась в темноту и молча слушала его взволнованные слова. Потом обняла за шею и сказала, что он вообще ничего не понимает в этой жизни…
Тогда она не разделила с ним его муку, не исцелила его, а всего-то и надо было – впустить его в свой мир или войти в его святилище…
А она жила там надёжно, в этом ясном счастливом мире своей любви к дому – к семье и своему хозяйству. И этот дольний мир плавно сливался с миром горним в её восприятии, а он, её любимый муж этого перехода никак не мог понять.
И он должен был жить где-то подле её мира – говорить её словами, принимать её мнения, даже если они казались ему совсем глупыми, – и так было всегда, кроме редких счастливых минут.
Сначала она думала, что Лёша просто не хочет владеть собственостью, обрастать вещами, обзаводиться своим хозяйством. В нём была какая-то отрешённость. А ей невозможно было даже представить себе такой жизни, когда нет постоянной заботы. Её беспокойные руки требовали непременного занятия.
Эти руки просто не переносили покоя.
Дуся была высокой и стройной, ладно скроенной по самым высшим лекалам, с годами осанка её нисколько не испортилась от тяжёлой работы. Видя их вместе, нельзя было не восхищаться тем, как они подходят друг другу.
У неё были такие чудесные глаза – огромные, в поллица, с прямыми длинными ресницами. Когда они становились задумчивыми и печальными, невольно приходила мысль попросить у неё прощения, будто ты и есть – причина этой печали.
Когда же они, Дусины глаза, искрились весёлым смехом, тотчас же хотелось улыбнуться.
Она никогда не была котёнком, зайкой, мышкой. И в лице её рано исчезло выражение пленительной детскости. Её фотографии прежних лет – черно-белые или раскрашенные поверх изображдения розовой и голубой краской, ясно говорили об этом.
Когда она начинала говорить, невозможно было не следить за её глазами – так богаты и разнообразны были оттенки чувств, отражённые в них. Но иногда казалось, что она только притворяется взрослой, так наивны и простодушны бывали иные её рассуждения.
Распаляясь, она совершенно менялась – будто это был уже другой человек, и я легко могла вообразить себе, как она может отчитать мужа и довести его до бешенства, так, что он даже может наброситься на неё и задушить…
Постояв ещё немного в смутном предчувствии, она, коротко вздохнув, рванула тяжёлую дверь на себя – она сделала это так, как если бы в отчаянии вдруг решила броситься в пропасть.
Мы вошли в горницу. В доме стоял какой-то приторный сладковатый запах. О ужас! Это жасмин…
Я села на стул у круглого стола. Она, смахнув со скатерти крошки в согнутую лодочкой ладонь, вышла и через минуты три вернулась – принесла из кладовки шкатулку, укутанную в большой коричневый платок. Медленно развернула и аккуратно поставила на стол.
– Судья мертвых пощади его, – сказала она хриплым, шершавым каким-то голосом.
– Так и будет.
– Он ждёт меня там. И родители ждут…
Она протянула мне шкатулку, слегка коснувшись моих рук. На этот раз её пальцы были просто лед. Они дрожали, словно от слабости. Две крупные прозрачные слезы выкатились из её затуманившихся чёрных глаз, и с её побелевших губ слетело странное слово, которое я потом уже вспомнила – она сказала что-то вроде «ники»…
– Вот, все на терраске возился, станок у него там есть. Из камушков да стёклышек каких цацек мне наделал, глянь, сверкают, что настоящие…
– Можно? – с нарастающим любопытством спросила я.
– Смотри.
Шкатулка, изящно исполненная из чёрного дерева, довольно большая и очень ладно сделанная. Её крышка украшена сложной фигурной резьбой. В самой серединке красовался жук с четырьмя крыльями, углы её были окантованы жёлтым металлом.
– Откуда у него эта шкатулка? – спросила я сразу как-то севшим голосом – меня била дрожь.
– Говорит, отец когда-то дал. Он в ней сначала хранил какие-то заметки. Потом вот это всё… своё изделие… сюда сложил.
Я открыла шкатулку. Едва сдерживаемое спокойствие, которое я стремилась во что бы то ни стало, сохранять, и это мне, кажется, удавалось, теперь сменилось страшным волнением, близким к истерике. Дуся тоже была сильно взволнована. Щеки её пылали, огромные чёрные озёра лихорадочно блестели.
Глаза мои сами собой зажмурились.
Потом я с осторожностью приоткрыла их – не сон ли это наяву? – и снова долго восторженно смотрела на удивительное содержимое шкатулки…
Потом я перевела взгляд на Дусю.
Её волнение тотчас же сменилось странным, почти мертвенным спокойствием. Краска сбежала с только что полыхавших щёк, её дрожащие губы едва слышно произнесли:
– Знаю я зачем это… Он хотел, чтобы я ему поклонилась за всё… Что меня воли лишил… взапертях всю жизнь держал… Как вспомню об нём, так во рту горько делается… Он мои туфли, сапоги, всю мою обувь прятал, чтобы я из дому не вышла, когда спит…
– Дуся, милая, он просто без памяти любил тебя.
Вдруг в калитку постучали. Удары были такими сильными, что мне подумалось, не пожар ли где?
Быстро, как ветер, перепрыгнув порог и крыльцо, Дуся вылетела во двор и ловко задвинула задвижку, пока люди, по устойчивой деревенской привычке входить вольно во всякую дверь, не ворвались в дом прежде, чем их успеют спросить – зачем они здесь?
Они о чём-то поговорили через ворота, и люди ушли, а Дуся, так же поспешно, вернулась в дом. Села молча напротив и стала смотреть на меня.
Я же смотрела на то, что находилось в шкатулке.
Брошь, чудная брошь, украшенная огромных размеров овальным сапфиром, лежала сверху…
А это что?
О боже, какое чудо! Сияющая бриллиантовая застёжка и подвеска из жемчужины в виде изящной капельки…
Ещё брошь… Овальная, бриллиантовая, с красивой застёжкой…
Опять бриллинты…
Изящно изогнутая таира с чудесным сапфиром посередине…
А это что?
Изящный воротник в три слоя – из чистых бриллиантов и мягко мерцающего жемчуга…
Я по очереди рассматривала украшения, подробно разглядывала их снова и снова, но всё не решалась опустить руку в шкатулку.
Но вот все сокровища осмотрены. Я не знала, что и как говорить.
Дуся по-прежнему с волнением смотрела на меня.
Дыхание моё перехватило, и я продолжала молчать, не в силах хоть что-либо сказать.
Драгоценности в шкатулке легли так, что по сверкающей поверхности отчётливо проступали жемчугом четыре буквы латиницей:
NIKI
Дуся смотрела на меня вопрошающе. Так и не дождавшись комментариев, она, теперь уже умильно и растроганно, сказала:
– Понравилось? Робятишкам отдать что ли в игрушки… – Потом задумчиво добавила, рассеянно закрывая крышку и вертя шкатулку в руках: Вот внучка приедет на поминание, скоро полгода Лексею будет, ей и отдам, – сказала так и снова открыла крышку и вытащила из шкатулки чудесную бриллиантовую таиру. – Пусть играется, – шёпотом уже произнесла она, выставляя таиру передо мной.
– Дуся, солнце, послушай моего совета, – сказала я срывающимся голосом, – никому эту шкатулку не показывай, если не хочешь большой беды. Запрячь её так далеко, как только можешь, и главное, подальше от дома. И никому, никому об этом не говори, даже если тебя будут резать на части.
Она внимательно посмотрела в мои глаза.
– И ты думаешь, что это из радиоактивного стекла сделано?
– Не знаю… Возможно… Но только не надо её никому показывать и даже в доме не надо держать. Это же тебе Лёша подарил! Вот и храни его подарок как зеницу ока.
Она вздохнула.
– Значит, правда, опасная материя. Я тоже так сначала подумала, он никогда меня не пускал, когда на терраске с этой шкатулкой возился. Только потом так мне эти игрушки самой понравились, что и оставила в доме. – Она снова повертла шкатулку в руках.
– Я, пожалуй, в речку её с моста брошу, в надлежащую волну, путь до самой Волги плывёт, – отчаянно сказала она.
Я вскочила.
– Дуся, ты что – Стенька Разин? Какая Волга? Просто надо спрятать, но не дома, а то ведь…
– Что? Прятать? От народа?
– Народ… народ! Ты же знаешь…
– А и сама знаю, какой. Так прятать? А где?
– Где хочешь, спрячь. Хоть в лесу. У вас же много тайников повсюду. Ну, где вы деньги прячете.
Дуся смущённо и загадочно улыбнулась.
– Вот ты как рассуждаешь… А я хотела, было, их тово…
– Чево?
– Уже как-нибудь определить, когда денег не было. Теперь ведь только моя пенсия. Две с половиной.
– Что ты хотела с ними сделать? – спросила я в ужасе.
– Да тут у нас одна покупает всякую безделицу, по сто рублей за штуку. За всё вместе тыщу бы дала, и даже больше. А и правда, хорошо сделано. – Дуся поднесла шкатулку к самым глазам. – Он искусник большой. Вон зеркала какие резал одним топором. Кружево, а не дерево, ты только поглянь!
Я крепко схватила её за локти.
– Вижу, Дуся, вижу, но ты поняла меня? Спрячь, и – подальше. Это память о Лёше. И она принадлежит только тебе. Ты поняла?
Она снова заплакала, завернула шкатулку в платок, поставила её на буфет, потом достала из верхнего ящичка фото, приложила к губам, что-то пошептала и протянула его мне.
– Это… кто? – спросила я, едва ворочая языком от волнения. – Знаешь, эта фотогрфия… у меня в доме была такая же… На стенке висела в тёмной рамочке.
Она нежно ткнула пальцем в изображение.
– Лексей это, в младенчестве с родителями. Они вроде в тот год в нашу Виндру с Урала как раз и приехали.
– А жили… жили они где?
– Да в твоём доме. Неужли не знала?
– Первый раз об этом слышу.
– Самый культурный дом во всём селе был, на всю нашу Виндру главный, построили его барские работники. А хозяева план дали. От барской усадьбы ничего уже не осталось, а этот дом стоит вот. И забор у них стоял в два яруса – три на три. Крепость настоящая, а не дом. Бирюками однако жили, Лексей весь в них, своих сродников. У них ещё рабочий один жил, с ними приехал, поляк вроде. Пшекал когда говорил.
– Вот! А говоришь – ничего не помнишь. А где же он теперь?
– Тоже помер. Давно уже. После войны сразу. Дуся замолчала и задумчиво смотрела на шкатулку.
– Спасибо тебе, милая моя, спасла ты меня, – сказала я со вздохом.
– Да где уж – спасла? – улыбнулась Дуся. – Ты и сама живучая. А спас нас обеих бог.
– Это верно, – согласилась я. – Ну так я пошла.
– Куда это? – вмиг встрепенулась Дуся.
– Попутку ловить до станции. Моя рана уже начинает болеть. А завтра может и вовсе загноиться. Жара ведь. Хотя крови я выпустила из неё будь здоров сколько. Здесь ведь нет врача, так что надо ехать.
Дуся внимательно посмотрела на мою, всю, от колена до щиколотки, ободранную, ногу.
– Пластырь крепкий, а надулся весь. Давай ещё марлей повяжем по ране, чтоб не отвалился.
– Давай.
Она сделала мне новую повязку, потом встала у двери и сказала строго, даже сердито:
– Сначала поешь, потом пойдёшь.
– Ладно, – сказала я, прекрасно зная, что она меня из дому не выпустит, пока не накормит.
Я сидела, положив раненую ногу на табуретку и смотрела на Дусю.
Она же проворно включила двухкомфорочную электрическую плитку, сварила в солёном кипятке макароны, ловко откинула их на дуршлаг, потом снова сбросила в кастрюлю, перемешала с двумя ложками тёмного топлёного масла, затем из холодильника доставла баночку с размоченными и, наверное, отваренными уже загодя сухими грибами, ошпарила их кипятком, мелко порезала, смешала с мелко же нарезанным луком, морковью и зеленью, обжарила на сковородке, потом всё это снова долго мешала в кастрюле, вылила туда ещё стакан сливок и всё вместе кипятила минут десять.
Я голодно нюхала воздух и жадно глотала слюнки.
– Сегодня в продуктовую палатку водку привезут со станции, часа в три машина бывает. Попросись с ними обратно ехать, – говорила она, подкладывая в мою тарелку божественную пищу.
– А сколько это будет стоить?
– Может, за сотню согласятся. Им что жадничать? Они на водке хороший навар имеют. Вечером есть поезд на Москву?
– Есть, и не один. Только бы успеть.
– А вернёшься ли? Виндру не бросишь? – спросила Дуся, глядя на меня исподлобья.
– Обязательно вернусь. Я же сюда приехала не просто так.
– А зачем? – лукаво спросила она, прищурясь. – Кого ты здесь, у нас в глуши забыла?
– Тебя, Дуся. Тебя и твоего Лёшу. Приеду, как только залечу боевые раны, – сказала я, весело смеясь. – И на могилку Лёшину сходим с тобой обязательно.
– Дом будешь другой покупать? А то тут рядом со мной, на горке и построилась бы. Маленький домок срубят недорого.
– Нет, Дуся, я буду жить в своём доме на старом месте.
Она с досадой покачала головой.
– Какая ты упорная. Так точно приедешь? Ой ли?
– Приеду, да, когда поправлюсь. Тогда и отремонтирую его, свой дом. И всё будет там, как прежде. Ничего лучше всё равно не придумаешь. Только двухэтажного забора не будет, это точно. Цветы вокруг дома, по всему участку посажу. И будем Лёше на могилку их носить на поминание.
Дуся узко сощурилась и спросила утверждающе:
– Значит, Винду не бросишь?
– Не брошу, сказала же.
– Бабы тут разное говорят, зачем ты сюда приехала. Кто говорит, чтоб здесь за мужиками вольно гулять.
– А ещё что говорят?
– Ещё? Ну, кто бает, что ты за лесом подслеживаешь, кто ворует, и в Москву по телефону сообщаешь. И тебе премию за это плотют.
– Да уж… Миллионщицей скоро буду. Дуся усмехнулась.
– А кто тебе про нашу Виндру сказал-то? Как ты сюда забралась?
– Ой, Дуся, я уже много раз говорила, ты просто забыла. Серафим Саровский, вот кто мне про Виндру сказал. В 91 году в Москве голод был страшный, цены жуткие, а зарплаты старые, всё ещё доперестроечные. Вот и решила я купить дом в деревне и кормиться с детьми от своей земли.
– А Серафим Саровский причём?
– А его икону в нашей церкови Спаса на Песках как раз и выставили. Я тогда не знала, что он из Сарова. Но, видно, это мне был знак. Потом пошла в профком, взносы платить, а там на двери объявление висит – адрес и текст, что дом можно на лето недорого снять в селе Виндра. Так я сюда и приехала.
– А про Виндру нашу ты откуда знала?
– Ниоткуда. Я вот сама удивляюсь, как это я вдруг сорвалась с места и рванула сюда. И как дом этот увидела и решила его тут же купить. Восемьсот советских рублей он мне встал. Я как раз за книжку деньги получила.
– Здесь, на Красной Горке, Мода-ава когда-то жила-была, – сказала Дуся задумчиво.
– Была? Мода-ава?
– Ну да, много раз являлась людям, Матерь Пресвятая по-мордовски. И она хаживала к Серафому Преподобному, такое поверие тоже есть.
– Вот! – обрадовалась я. – Значит, меня интуиция верно привела в эти места.
– Верно-то верно, а вот денег много лишних за дом дала.
– Дорого за дом заплачено, и ты так думаешь?
– Дорого, – сказала Дуся, – тогда и за двести дома покупали. И крыша была вся в дырах и потолок провален, и сени разломаны. Один ремонт чего стоил.
Она сосредоточенно молчала, а я, в некотором смущении, смотрела на окно – между туго накрахмаленными занавескаи слабо пробивался, несмело падая на свежую краску подоконника, косой весёлый лучик солнца.
Дуся хотела включить телевизор, однако на экране вспыхнула серая пурга, потом побежали полосы.
Она, махнув рукой, выдернула шнур из розетки. Волнуясь всё сильнее, искала, чем заняться, явно не находя себе места. Взяла доску и принялась на ней нарезать хлеб, много хлеба, будто здесь собиралась обедать большая крестьянская семья.
Нож яростно взвизгивал под её рукой.
Тогда она, отложив нож и доску в сторону, избоченять, вдруг сказала с вызовом:
– Дорого, говорю тебе, за такой дом столько отдавать!
– Дорого, – миролюбиво согласилась я, – но он того стоил. Дом был так сделан, что на него можно было часами любоваться. Хозяин знал своё дело. Фундамент, штукатурка, снаружи обшит тёсом.
– А печи?
– Чудо что за печи! Голанка великолепная. И русская печь тоже чудо.
– Конюшня тогда ещё была цела?
– Конюшня отлично сохранилась, но мне пришлось её разобрать. Она очень много места занимала, а пахотной земли почти уже не стало. Только под конюшней и на задах кусок. А она как раз тень давала на весь этот участок.
– А где раньше у хозяев огород был, что не сажаешь?
– Там давно всё заболочено. Я смородину посадила и иву-краснотал. Больше там, на такой влаге, сажать нечего.
– Конюшню жалко, Лексей гворил, что у них коней много было.
– Наверное. Подков, сбруи и прочего лошадного инвентаря до сих пор в земле полно. Как начну копать, так обязательно что-нибудь железное да и откопаю. А в кладовке старинных вещей полно, и лапти из лыка, и деревянная утварь для кухни. Книги были разные, учебники старые, химию помню дореволюционную, с рисунками с гравюр – опыты алхимиков. Старый, довоенный ещё радиоприёмник был, похоже, самодельной сборки. Но хороший, я в этом понимаю. Вообще, не бедно они жили.
– Ясное дело, Лексей меня замучил готовкой, хорошую еду любил и чтоб всё чисто было, ел же всегда один за столом. Он поест, потом я уже. Но денег мне всегда давал без отказа, если на хозяйство. Он хорошо зарабатывал на лесоповале. Бригада большая у него была. Его слушались, он хорошо руководил.
– Конечно, Лёша авторитетный человек.
Дуся подумала и спросила уже другим, деловым каким-то тоном:
– А одежды там не было, когда ты дом купила? Лексей рассказывал, что много одёжи должно быть в подполе, на жердях всё висело. Подпол там высокий, сухой, не то, что у нас здесь, одна сырость. Пчёл даже держали, говорят, зимой в этом подполе.
– Одежда была, точно, в подполе её много лежало. Мужская. И вся очень хорошая, хотя уже и подпорчена сыростью. Пальто мужское было, из хорошего черного сукна, модный в довоенную пору покрой, костюм из бостона. Плащ немецкий был ещё, фирменный. Я в нём осенью в лес ходила, когда дождь.
– Почём знаешь, что немецкий? – прищурила чёрный глаз Дуся.
– А на нём лэйбл пришит, тряпица такая с указанием страны, знак фирмы изготовителя…
– Знаю, на вороту пришивают.
– Ну да.
– А у кого купила дом-то?
– Я купила его у человека, который жил в нём раньше. Евтюх Кинг его звали.
Дуся пожала плечами.
– Я не ходила тогда по селу, сидела взапертях. Не помню такого. А дом… Там учителя ещё жили. Лет десять всего и жили, а потом дом так стоял. Никто в нём не хотел селиться.
– Почему?
– Да кто его занет… На ходу самом, у дороги, ну и ремонт большой надо было делать. Крыш из щепы уже ни у кого в ту пору не было. Вот и не покупали этот дом.
– Когда я купила его, мне тоже часто говорили – плохой дом. Не в смысле – большого ремонта, а как-то по-другому. Ты что-нибудь знаешь об этом?
– А что не знать, знаю. Берегут этот дом большие силы. Кто что плохое этому дому сделает, так самому не сдобровать.
– Ой, Дуся, толку-то что мне от этого.
– Как это что, справедливость, – сказала Дуся возмущенно. Вона когда, слыхала я, как Райкин и Зойкин мужики твой родник закопали, так тут же оба и померли.
– Это просто так совпало, один ведь умер от инфаркта, а второй от болезни печени.
– Ну да, пили оба, порядком за воротник закладывали. По померли они от родника, это так и есть.
– От родника никто не умирает.
– Ну, оттого, что засыпали его, – твердила Дуся. История, и, правда, вышла тогда какая-то странная. За моим домом, под горкой, был родник, давно был, я про него от старых людей слыхала. И вот как-то, сажая иву на своём участке, откопала я этот самый ключ. Побежала чистая, прозрачная водица.
Раскопала ямку погрубже, на метр или чуть больше, сделала отвод к речке. Работала несколькло дней, чтобы не было в ямке переполнения, вёдрами вынимала воду и таскала за участок. Выход из ямки, на дне которой бил ключ, пока заложила кипричами. Метров двадцать был отвод, когда я его довела до самой речки, сняла кирпичи и пустила воду. Ничего плохого в том, что родниковая вода течет в речку, конечно, не было, но мои соседки с противоположной стороны, не ленясь, часами стояли на горке и внимательно наблюдали за моей работой.
Когда же мой каторжный труд был закончен, и родниковая водичка побежала в речку, они стали дружно кричать, что это я болотную жижу с участка в речку спускаю, и что надо немедленно этот отвод засыпать землёй. Конечно, я не стала этого делать и даже пригласила их посмотреть и убедиться, что это подземный ключ, и что вода течёт по отводу чистая и прозрачная. К нему, этому ключу, старики рассказывали, раньше летом дети бегали воду пить.
Однако мои объяснения делу не помогали.
Дуся, незаметно утерев глаза, сказала:
– Всё село ходило смотреть, и, как только ты уехала в Москву, мужики Зойки и Раи тут же закидали и отвод, и родник землёй да кусками дёрна. А в сам родник ещё и дерьма всякого навалили.
Мне рассказали, чем всё это разбирательство закончилось. Вскоре после расправы над родником их обоих и похоронили. Оба скончались скоропостижно. Я же об этом узнала только на следующий год, когда приехала в деревню весной и напоролась на косые взгляды обеих женщин – в чём дело, стала выяснять, так прямо и сказалии, что это мои происки – наколдовала-де.
– Я всё думала, как призвать баб к розуму, – сказала Дуся, – да они так разъярились, что стали кричать на всё село, что ты не только их мужьёв извела, но и молила «убить молнией» даже самого лесничего и его жену.
– Молила убить?
– Бога просила убить их, врагов будто своих клятых.
А его, лесничего, и, правда, контузило молнией, которая ударила в дверной косяк. Но мне про молнию рассказали уже через месяц после того, как это случилось.
Я вздохнула, но ничего не стала говорить.
Так или иначе, очень похоже на то, что все аномальные явления в природе и жизни этих людей объяснялись здесь весьма несложно – моим прямым вмешательством, а попросту – колдовством.
– А что, такое правило есть, – сказала Дуся. – Кто родник испортил или чем его завалил, тому смерть будет ниспослана беспощадная. И кто печку чужую разломал, тому тоже конец будет страшный.
– А уж кто чужие дома ломает, тому бородавка на самый кончик носа, – сказала я серьёзно.
Дуся на меня посмотрела исподлобья, потом, помолчав, огорчённо добавила:
– Плохо, что люди это правило теперь не очень хорошо помнят.
– А раньше что, знали?
– Раньше знали, теперь хоть кто и знает, а не верят. Думают, озорничать можно, пока никто не видит.
– Как же – никто не видит? – сказала я полушутя-полусерьёзно. – Тут, в деревне, и чихнуть нельзя без свидетелей.
– Глядят, да не видят, вот чево.
– Не поняла.
– Глядят из всех углов, это конечно, но тайно, и в лицо тебе не скажут, что видели. Оволчел народ совсем… Плохо, что веры совсем не стало. Даже у церковных веры настоящей не стало. Так только, для денег служат, для прибыли, а не от веры истинной.
– Какая там прибыль для клира, ну что ты такое говоришь, Дуся!
– А на праздник сколько всего натащат? Матушка что получше отберёт, остальное всё Райка домой прёт.
– Так везде заведено.
– Но у ней особо руки загребущие!
Я смотрела на Дусю с удивлением – никогда она раньше не бранилась так яростно и никому ни в чём не завидовала.
– Я батюшку очень уважаю. Помню, лет десять назад он в домашних тапочках службу вёл, потому что ноги натрудил так, давая концы по селу, что уже туфли не мог надеть.
– Так это сначала было. Он тогда старался, дома ходил освещать, а давали-то всего двадцать рублей, мало кто больше давал. А на службу придут, так на блюду кладут два рубля, и приходит всего три-четыре человека. Если не праздник, а то ведь и вовсе никто не придёт, кроме хора. Вот такой доход был. У батюшки сердце так и падёт – в пустой церкве службу отправлять.
– Это точно, – согласилась я. Дуся тяжело вздохнула.
– Нет веры у людей, вовсе нету… Кто в церковь ходит, так ходит из страха за испытания посмертные, а не от веры. Почему это так, никто не знает. Не приучены люди к вере, нет, не приучены.
Она протяжно вздохнула и стала смотреть в окно – отрешённо и полностью погрузившись в себя.
– Дуся, веру, будто картошку, нельзя насадить.
– Это и бобику ясно, – сказала она с некоторым раздражением. – А всё-таки он, этот дом твой, особый. Лёксей говорил, что по ночам так часто бывает – облако на дом опускается, а из него будто люди выходят.
Я засмеялась.
– Дусь, ну, это облако я знаю. Это же как раз туман с луга. Я как-то сама в это облако попала и еле из него вышла. Оно и мой дом захватывает, да, бывает такое… Только крыша торчит. Ты знаешь, как это странно было со мной… Я как раз от твоего дома шла. Дуся смотрела на меня пристально и с прищуром.
– Ну. Тут есть тропка через болото, – кивнула она.
– Вот иду, сначала идти было весело и легко. И тропка крепкая. Не кислая. Иду быстро, чуть не лечу.
– Ты любишь быстро ходить, знаю уж, ты ходовая. Это хорошо.
Дуся смотрела на меня мечтательно и думая в эту минуту о чём-то о своём, далёком и задушевном.
– Иду, уже много прошла, ноги устали, а на душе праздник. Чуть не песни пою.
– На ветру петь нельзя. Горло застудить можно, – сказала Дуся серьёзно. – Я сама, бывало, ночью в луг выйду, когда Лексей спит уже с храпом, и так там хорошо, что хоть песни пой… Вернусь во двор, брожу от калитки к воротам, сама с собой разговариваю. Лексей выглянет, скажет: «Что не спишь, людям спать не даёшь?», а я в дом вернусь и сама себе усмихаюсь – я же не просто сама с собой там разговаривала, а будто с ними.
– С ними? С кем это? – острожно спросила я, знаю Дусю как человека обстоятельного, серьёзного, хотя и весьма впечатлительного порою.
– С ними, теми, кто там жил, в твоём доме. Они ведь ночью в луга выходили.
Вот это новость!
– Дусь, с этого момента прошу подробнее. В её глазах мелькнул задорный огонёк.
– А это я от Лексея набралась. Ещё по молодости он сам часто на двор ночью выходил и подолгу не возвращался. Я сперва думала, может к нему баба какая но почам бегает за полисад, подслеживать стала. А он шасть в луг и по тропке к тому дому быстро так идёт. И всё ему вроде видится наяву, с кем-то громко разговаривает.
– А ты?
– А я кое-как напрянулась да за ним. И вот крадьмя, тихо, след в след ступаю, а сама вся в страхе – вдруг оглянется да меня увидит? Убьёт ведь!
– И что? Не оглянулся?
– Нет, не оглянулся, весь в себе был.
– И дальше что? – спросила я, удивляясь той серьёзности, с которой Дуся рассказывала об этом.
– Вот подошёл он к дому, а там тогда уже учителя не жили, и никто там тогда не жил. Никого не должно там быть вроде как, а вышло всё наоборот… Смотрю, окошки в доме светятся, и занавески все прозрачные… Свечки мигают, тени по потолку колышутся, на занавески переползают… А комнатах люди, хорошо, красиво одетые, за столом вроде вечеряют или в карты играют… Лексей весь из себя выпрыгивает, к ним рвётся, а они его не пускают – мол, не время тебе.
– О господи, – ахнула я. – Ты… в себе? Ничего не придумываешь?
– Не придумываю, – сказала Дуся печально. – Я, когда всё это увидала, страшно испугалась, до жути и быстро-быстро, украдьми, домой поспешала, только сапоги чвых-чвыхают по траве… А тут ветер поднялся страшенный, будто былинку, с тропы меня сдувает… Бегу, юбка на голове… Только вскочила в дом, на постель скок, а он, Лексей, сам как есть и топает уже в сенях.
– Что сказал тебе?
– А ничего. Не знаю, видел ли меня, нет ли, только ничего так и не говорил. Лёг, зубами к стенке повернулся и затих до утра. Вот такое дело было… Потом вдруг вовсе перестал но почам на луга выходить, – сказала она как будто сострадательно.
– Успокоился?
– Он-то да, зато я туда вдруг бегать стала.
– К дому?
– Нет, – сказала она, перекрестившись. – В луга, тут недалече… Ладно уж… Так ты давай, рассказывай, как тогда дошла. А то я тебя совсем заболтала.
Я же никак не могла успокоиться.
– Нет, ты очень интересные вещи мне сказала, Дусечка. У меня как-то сон был, он потом много раз повторялся. Вижу во сне этот дом, но только он весь дряхлый какой-то, ветхий…
– Сломано всё? – спросила Дуся деловито.
– В том-то и дело, что нет. Ничего там не сломано, но ветхость во всём ужасная какая-то… И пыль… серая такая, на всём толстым слоем лежит.
Дуся покачала головой.
– Плохой сон, это значит могила. Домина твоя.
Я ответила не сразу. Она уже собралась ещё что-то сказать в том же духе – я это поняла по тому, как лихорадочно засверкали её глаза, и я, не очень вежливо, всё же упредила её от этого поступка:
– Дуся, хватит меня пугать, мне и самой как-то не по себе от этого сна до сих пор.
– А люди там были, в этом сне? – всё так же озабоченно спросила она, делая вид, что совсем меня не слышит.
– Какие-то местные мужики. И ещё бабушку свою видела.
– Она живая тогда была?
– Нет, умерла уже.
– Любила она тебя?
– Больше всех на свете. Если кто меня и любил, так это она.– Тогда это знак. Хороший знак. Значит, бог на тебя смотрит, – сказала Дуся торжественным полушёпотом и распрямляя спину. – Ладно, не буду тебя отвлекать, рассказывай про туман.
– Ну, иду я, поздно уже… В кустарнике, тут и там, птицы ночные кричат…
Дуся внимательно слушала, в то же время со странной улыбкой незаметно переглядываясь со своим отражением в зеркале.
– Ага, тут есть такие, по ночам кричат… – согласно подтвердила она, не забывая, однако, о зеркале.
– Вижу, голубеть как-то трава начинает. Оглядываюсь на вашу усадьбу, а её уже не видно, только за лугом свинцовая полоска леса по горке тянется… Туман заклубился со всех сторон, уже почти ночь, быстро темнеет. Лунный свет серебристый такой…
– И, правда, красивый луг по вечерам, красивый… – мечтательно сказала она. – В девках мы на встречи тайные всегда бегали в луга. Горько нужно с кем стренуться, так в лугах по туману встречу тайно и назначали… Верно говоришь, красиво там ночью…
– Ещё бы! Обалдеть как! Так вот, бегу по тропке, наугад почти, она то пропадает в траве, то снова на волю вырывается, петляет по кустам да по кочкам. Бегу, ни о чём не думаю, только бы скорее добежать… На левом берегу уже почти нахожусь, и вдруг этот туман стеной пошёл… Смотрю через него, а он всё выше и выше поднимается. Уже мой дом на горке еле видно. И не дом это как-будто, а какая-то огромная пирамида египетская. А вокруг не мои ольхи растут, а настоящая священная роща… И на всё это наплывает и наплывает туман…
– И как же ты выбралась? – недоверчиво переспросила Дуся. – В тумане-то тропку не видно. Если только вывел кто.
– Сама вышла, Дуся, правда, сама. Вот каким-то чудом не сбилась с тропы, вышла всё-таки к дому. Никто за руку, точно, не вёл.
– Ой ли?
– Ты что, не веришь мне?
Я вдруг обиделась на неё. Это её упрямое желание вырвать признание в «несакционированных» связах меня давно раздражало, я готова была завестись.
Дуся тут же смягчила взгляд и с смиренно сказала:
– Рисковая ты. Могла ведь и в болото заступить. Вот и радуйся, что не накасалась на твою голову беда.
– Да, всё верно. Могла, но не заступила. Как ты говоришь, – сказала я, добродушно улыбаясь Дусе.
– Повезло, – со вздохом облегчения, тоже добродушно, сказала и она.
– Верно, повезло. Дом притянул. Что-то такое в нём, этом доме всё-таки есть, я это чувствую. Он как-будто живой, этот дом. Душа в нём есть, понимаешь?
– Потому и сны такие ты про него видишь. Предупреждал он тебя, видно, а всё бестолку, влетела, как есть, в преисплоднюю.
Она подняла палец к потолку и как-то странно засмеялась.
– Это верно. Теперь и я этот сон поняла. А то всё беспокойство какое-то было, а к чему это конкретно, и придумать не могла.
– Как дом может стать могилой? – спросила она.
– Ну да.
– Теперь поняла?
– Ещё как.
– Вот и Лексей весной всё с горки смотрел, смотрел на твой дом, подолгу так стоял молчком… Вон его где хорошо видно, нет, не отсюдова, здесь смотри… – Дуся потянулась к окну. – Помеха тут сделалась… Ветки… Этот год ольха какая широкая вымахала, мешает…
И опять в Дусином лице произошла разительная перемена. Щёки разгорелись ярким румянцем, чёрные, глубокие, как омут, глаза её сделались живыми и лучистыми.
Я сказала:
– Эту ольху я развела.
– И, правда, ты у нас разводила. Раньше, до тебя, её тут, вдоль речки, и не было вовсе. А теперь целая роща, – улыбнулась Дуся.
– И берёзы у меня уже большие, видела?
– А то нет. На Троицу там все ветки и ломают. И ещё на веники для бани берут.
– Пусть, это ничего, выше берёзки вырастут.
– А я их давно заприметила, три и две, так и растут, а за ними уже много поменьше. Порослью.
– Да, две срослись. А на самой большой, я тут сегодня смотрела, слов всяких на коре нацарапали.
– Твари поганые, и берёзка уже им мешает! Дуся сердито погрозила окну кулаком.
– Кора у них нежная, прохладная, я гладить их люблю.
Дуся с огорчением вздохнула.
– Вот кто и подглядел, как ты берёзу оглаживаешь, – сказала она назидательно.
– Может быть.
Она махнула рукой и снова стала смотреть в сторону моего дома. Потом спросила:
– Отсюда он, этот дом, высокий, гордый, а как из села посмотришь – обычный домок, небольшой такой, незаметный. Отчего это?
– Это просто. Сам дом стоит в углублении, рядом, со стороны села, пригорок, вот и кажется, что дом маленький. Его просто не весь видно. А отсюда он виден с тыла – в два этажа, потому и высокий кажется. Вот и весь его секрет.
– Вот чаво, – сказала Дуся задумчиво, потом встрепенулась птицей и сказала – будто и не мне, а кому-то третьему: А ить наша Виндра знаешь как понимается?
– Это мордовское что-то?
– По-всякому понимать можно. У нас так толкуют старые люди – Видный Рай, видимое на земле место райское.
– Вот оно что! – обрадовалась я.
– Село так и называли раньше – Винд-рай. Это потом уже писать стали по-новому – Виндра.
– А почему? – спросила я вдруг странно смутившуюся Дусю.
– А потому, что никто не знал, как надо верно писать на документах, где люди живут – в Виндраю или в Виндрае. Тогда и сняли последнюю букву, и стало село называться просто – Виндра. Откуда люди, когда спросят, так и думать не надо, как сказать – а из Виндры, вот откудова.
Какое-то время мы обе неловко молчали. Такой многозначительный поворот нашего странного разговора и её теперь порядком озадачил.
Дуся всегда меня восхищала своим удивительным умением смешивать времена. Времени как такового для неё словно вовсе не существовало. Конечно, она привечала и первую капель, и горько тосковала по увядшему последнему летнему цветку, остро любила щедрую грибную осень, тревожно прислушивалась к треску сосновых поленьев и вдыхала смолёвый чад, до страсти боясь холодной, вьжно-метельной зимы и голода и всегда щедро потчевала случайных гостей…
Но все они, эти странные времена, шли мимо, словно по кругу, не оставляя счёта длинным тревожным годам. И она с лёгкостью перемещалась, по надобности, в этой многолетней круговерти, точно выхватывая из своей бездонной памяти в каждый момент нужный предел.
Она кормила с ладони птиц, уверенно читала знаки на сполохах закатного неба, справедливо считая себя божьей душой , и всегда находила из чего гостю блинков испечь.
– Вот оно что, ну ты меня и удивила… – сказала я просто так, для поддержания, как говорится, разговора, однако, в очередной раз искренне восхищаясь Дусей, этой странной сельской женщиной. – Дуся, прости, но я опять про Лёшу хочу спросить.
– Что? – словно очнувшись ото сна, сказала она рассеянно. – Спрашивай. За спрос пока что денег не берут.
– Отчего же он всё-таки умер?
Она заморгала часто-часто и сказала просто:
– От глупости моей, вот отчего.
– Как это? Расскажи, если не секрет.
– А приехал к нам в село парихмахер к ноябрьским, ну, всех мужиков бесплатно стричь и зовут. Я Лексея силком погнала – иди да иди, по-модному пострижёт, а то я всё его сама стригла да стригла, под горшок.
– И что? Он пошёл? Что же там такое случилось?
– Он пошёл, а ему ножницами родинку на голове и чикнул этот… хрен бы его подрал… парихмахер…
Дуся ругалась редко, но, как говорится, метко.
– По случайности, конечно.
– Кто знает? – сказала Дуся рассудительно. – Да только ранка так и не зажила. Чего я ни делала, и смородину красную пареную прикладывала, и крапиву сушёную, а кровь всё сочится, никак не подсыхает ранка, не закрывается.
– Это раньше с ним бывало? – спросила я вновь растревоженную воспоминаниями Дусю.
Она пожала плечами.
– Не припомню. Он всегда берёгся, особенно острых предметов.
– И что дальше случилось? – задала я совершенно глупый вопрос.
– А ничего, – ответила Дуся просто. – Так от кровотечения и помер, бедный… – Она тихо заплакала. – Отмучилси… Большую жизнь прожил… Как библейский Мафусаил. Царство ему небесное… Вечный покой, – говорила она, всхлипывая.
Дуся долго не хотела отпускать меня – обняв за плечи и глядя куда-то вдаль, будто сквозь меня, она слабо дрожала, как осиновый лист на ветру.
– Останься, погоди… Ну что всё бегать по свету да алкать? – сказала, наконец, она, для убедительности резко взмахнув рукой.
– Я не бегаю. Я очень хорошо живу, – возразила я с энтузиазмом.
– Живёшь… – задумчиво повторила Дуся. – Разве это жизнь? Щавель за серым зайцем подъедаешь, – прошептала одними губами, ещё крепче сжимая мои своими сильными трудовыми руками.
Для неё это было привычно – от горячего спора тут же перейти к задушевности.
Однако моё упорство победило, её руки соскользнули с моих плеч и безвольно повисли. Она отступила в нерешительности, но тут меня уже захлестнула тоска – предвестник неотвратимой скорой потери.
Я бросилась к ней, обняла её. Она затихла, потом резко отстранилась, лицо её побледнело, но вот внезапно щёки залила багряная краска.
Мы теперь обе чувствовали некоторую скованность, открыв друг другу чуть больше, чем того хотелось бы.
Она пристально смотрела на меня, и взгляд её чёрных огромных глаз молил о пощаде. Потом зрачки её властно сузились, она, медленно и будто неохотно, отодвинулась, ещё раз взглянула на меня, потом вдруг резко повернулась – дом по-прежнему был пуст, а день тих и безмятежен.
Когда она вернула взгляд, глаза её уже стали совсем другими, и вся онаснова как-то чудесно преобразилась…
Дуся, полная радостного чувства, но не вполне ещё осознавая, что наконец-то в её жизни произошёл решительный перелом, заплакала, но теперь уже без всхлипов – тихими, светлыми слезами.
Она снова обрела способность чувствовать счастье и ощущать радость жизни. И это ей твёрдо обещал каждый звук, который она слышала – крик птицы на дереве в саду, грохот машины за окном, позвякивание посуды, когда она переставляла тарелки и чашки в горке.
Это, здесь и сейчас, обещала ей и сама природа – волшебные облака, плывущие по небу, слабый приятный ветерок, раздувавший белоснежное бельё на верёвке, лай кавказской овчарки Герты за сеткой во дворе, в вольере…
Её счастливое лицо светилось любовью. Обновлённое чувство к мужу было не то что бы поздней любовью, а, скорее, внезапным и неожиданным взрывом запоздалого восхищения и почти детской, голубиной нежности, рождённой хоть и, да, слишком поздно – когда уже нет рядом того, кому эти чувства адресованы, но всё же весьма вовремя – в минуту крайнего отчаяния.
Это новое состояние любви было особеннно ещё и тем, что сейчас уже совершенно неважно всё сущее – поступки и слова, действия и эмоции, всё то, что обычно предназначается только для внешнего мира. Всё это отпало, ушло в сторону, победно завершившись ощущением благодарного счастья за то, что каждый удар её сердца теперь опять будет свершаться ради него, для него и в память о нём…
Низкая дубовая дверь была распахнута настежь, и лёгкий приятный сквознячок, весь пропитанный запахом свежей луговой травы и близостью бегущей от ключа прозрачной речки, донёс с улицы нестройное призывное мычание – скоро время полуденной дойки.
Мне захотелось лечь на лавку, растянуться на ней с наслаждением, никуда больше не спешить. А потом, после хорошего отдыха, пойти гулять по горке, набрать охапку цветов, грибов поискать каких-нибудь хороших… Потом вернуться к Дусе, раскинуть добычу на столе, любовно перекладывать в ряды, внимательно и неторопливо оглядывая по отдельности каждый гриб-найдёныш…
Но я, всё же преодолев соблазн, переполненная странными, почти волшебными, мистическими, впечатлениями, с каким-то, весьма приятным, головокружением и лёгкостью во всём своём побитом теле, встала, осторожно притворила за собой дверь и отправилась на свою фазенду.
Дуся этого, кажется, даже не заметила.
…После грозы день всегда бывает удивительно ясен. По небу ещё бежали, тут и там, разорванные в клочья облака, слишком лёгкие, чтобы за ними по земле скользила преданная тень.
Постепенно, ближе к восточной стороне горизонта, они становились гуще и плотнее, и, где-то совсем у земли уже, эта белизна смыкалась, сливались в синюю, почти сплошую полосу – местами слегка волнистую и лишённую всякой дали…
Но иногда, в узких её разрывах, вдруг да и мелькнёт бархатная лента зелёного леса, сверкнёт сияющее зеркало озёр.
Я, вполне наслаждаясь приятной терпкой мягкостью воздуха, шла с гордо поднятой головой, которую, однако, нещадно жёг послеполуденный зной, старалась не хромать и даже не кривиться от боли.
До слёз сжав губы, я думала о том удивительном смысле, который мне сегодня так внезапно и странно открылся. Мне казалось, что сегодняшнее утро было когда-то ещё в прошлой жизни.
В моём сердце теперь царила безусловная радость.
Я – одна, но у меня – всё есть, и я – счастлива.
Познать радость одиночества дано не каждому. Это ещё надо заслужить.
И главное, обязательно должен быть кто-то, с кем эту радость можно разделить, перед кем её можно обнародовать.
И всё это у меня теперь – есть!
Но до конца ли я это своё счастье осознаю?
Через какие испытания мне ещё надо пройти, чтобы понять эту простую истину во всей её полноте и успокоиться?
Осознать истину – ещё не значит ничего не чувствовать. Что делать в этой конкретной ситуации? Разбираться, похоже, здесь не с кем и не в чем. Тогда что – убраться поскорее из села и ехать в Москву каким-либо другим, окружным путём?
Однако, дело, выходит, совсем в другом.
Я хочу убежать не из села, а от себя, да, хочу убежать – но вдруг… надёжно обретаю себя!Постепенно мною овладело то же чувство или, скорее – ощущение, какое я испытывала вчера, глядя на закат, когда поезд медленно подходил к моей станции.
И я содрогнулась при мысли, что кто-то невидимый вдруг станет преследовать меня, куда бы я ни поехала.
Тогда зачем бежать? В этом нет абсолютно никакого смысла.
И мною внезапно овладело блаженное спокойствие от того, что я, наконец, попала туда, где и есть моё настоящее место. Сколько можно отдёргивать руку, когда тебе дают как раз то, что тебе давно уже позарез нужно?
Я смотрела на свой, видневшийся вдали, разорённый дом с нежной щемящей тоской, и в душе моей поднималась теплая победная волна.
Не было и тени сожаления о том, что случилось там сегодня утром. Значит во всём этом был смысл…
Был смысл!
Был!
Каждый раз, когда я смотрела в белёсое полуденное небо, оно словно становилось шире и выше. О том, что было со мной утром, я уже вспоминала, как о чём-то, давным-давно случившемся, а возможно, и вовсе даже не со мной…
Да, я, кажется, уже точно ничего не боялась.
Тут мне вспомнилась классическая формула счастья – эти слова были написаны в коричневой тетради на последней странице: «Блаженны погибшие в большом бою за четыре угла родимой земли». Да, здесь, в этом доме, всегда буду жить я и мои дети. И дети моих детей…
И мне уже не казалось шайкой угрюмых злодеев это сборище целеустремлённых балбесов из местных отморозков, которые с параноидальным упорством долбят и долбят мой несчастный дом семнадцать лет подряд, со всё нарастающим озлоблением – по причине лишь моего несопротивления, словно на спор, без вопроса «зачем?» и даже лёгкой тени сомнений.
Более того – мне их стало чуть-чуть жалко. Они просто несчастные люди, потому что плохи и несчастны всякие люди, разрушающие беззащитный чужой дом.
И не стоит это того, чтобы я печалилась по причине, что на мне конкретно кто-то срывает своё отвлечённое зло.
Да, мне придётся и дальше иметь дело с этими приземлёнными и безнравственными людьми, но жизнь среди них теперь несомненно пойдёт мне на пользу.
Кроме того, здесь есть ещё и такие, как Дуся. А их немало. И мне есть чему у них поучиться.
Возожно, мои взгляды в чём-то изменятся, если я задержусь здесь очень надолго.
Во всяком случае, я не должна расслабляться, впадать в беззаботность. Искренне улыбаясь этим людям, я всегда должна помнить… о возможном камне за пазухой у любого из них.
А может, кто знает, и они изменятся – хотя бы на чуточку, «с тягом часу»?
Я заметно приободрилась.
Всё, происходящее теперь, казалось мне осмысленным и разумным. Я мельком вспомнила, как в порыве отчаяния чуть было не поверила в свой близкий конец, в присутствие самой смерти где-то рядом…
А рядом со мной, тем временем, лежал белый камень.
Белый камень?
Да, белый камень! Он там лежал. Он меня спас. И на нём, помнится, что-то нацарапано по латыни. Но что?
Я с усилием напрягла свою, перегруженную фантастическими впечатлениями память.
Кажется… NTKI… Победа!
Да, именно так! Как же я сразу не догадалась?
И мне захотелось смеяться. И я смеялась, отчаянно и счастливо.
Я довольно быстро шла по пустынной, окаймлённой редкими деревьями дороге – теперь острая боль в ноге доставляла мне почти наслаждение. Итак, я летела по дороге, два года назад покрытой хорошо укатанной щебёнкой, а вдали, сколько глазу наохват, убегала за пригорок вереница столбов электропередач, теперь уже не деревянных, а новеньких – из бетона.
Ещё лет тридцать назад здесь вообще не было электричества! Зато было целых три книжных магазина.
Мне уже совершенно не хотелось возвращаться в Москву.
В свою прозаически обставленную крошечную квартирку в завалах книг, даже без штор на окнах. Ни одна женщина в мире не согласилась бы жить так…
Теперь и я, да, так тоже не хочу.
Но правда ли это? А ведь там у меня, несмотря на тесноту, могли собираться друзья, и я всегда очень хотела, чтобы и Дуся была среди них. Но это невозможно. Её даже на соседнюю улицу не заставишь переехать – она корнями привычек накрепко вросла в свой дом.
Мы редко пишем друг другу, иногда перезваниваемся, недолго говорим по телефону, – она, из экономии моих денег, сразу начинает передавать приветы и желать здоровья.
Но, когда кто-то из нас попадает в прорыв, другой об этом узнаёт тотчас же…
Мой единственный друг, Дуся, сегодня милостливо позволила заглянуть в отчаянную глубину своей души, но я так и не поняла, что там, в этой глубине. Невольная злость, которую она носила в себе столько лет, стала утихать, это ясно, даже на себя она уже не могла теперь искренне злиться.
Но какие чувства родились взамен утраченных? Только ли любовь к прошлому? А что, если она сейчас уже совсем другая, не то что полчаса назад?
Ну и пусть иная. Живой человек всё же.
Однако, она не покушается ни на чей суверинетет. И это главное. Так что пусть и сама будет какой хочет.
И я благодарна Дусе за то, что рядом с ней могу сохранять своё драгоценное одиночество.
Дорога была совершенно безлюдна, и на скамейках перед домами тоже никто не сидел. Только однажды дрогнули занавески на окнах одинокого дома, справа от колодца, кто-то осторожно выглянул из полумрака комнаты на улицу и тут же, никем незамеченный, убрался, словно в какую-то раковину, вовнутрь.
Отсюда, с дороги, хорошо видно, как на самой верхушке трубы моего дома, в прямых лучах полуденного солнца сидит большая блестящая птица.
И вся она как бы в ореоле.
Крылья её широко расправлены, одно чуть провисает, и грандиозная голова её слегка набок наклонена, будто спрашивает у меня эта птица:
«Куда скачешь вприжку, молодая-красивая?»
Она совсем ручная, говорящая, по утрам обычно, сидя где-нибудь на городьбе, смотрит на меня внимательно, повернув голову набок, и гортанным своим голосом вопросительно кричит:
«Где наши? Где наши? Где наши?»
А когда долго не выхожу, кричит так:
«Вы спите? Вы спите?»
Соседка Палаша, что живёт через дорогу, как-то пожаловалась, что говорящая птица её однажды сильно, до икоты испугала. Когда она по воду шла, птица неожиданно выпорхнула из ветвей старой ольхи и закричала ненормативно будто бы человеческим голосом:
«Иди ты…! Иди ты…!»
Попросили тогда бабы лесника птицу эту застрелить, ранил он бедалагу в крыло, но птица всё же в лес не убралась, так и живёт по-старому на моём участке. А крыло вскоре зажило, но когда птица летит, видно, как невольно забирает вправо.
Только боязливость в ней появилась какая-то после этого, от людей стала прятаться и больше с ними ни о чём не разговаривает.
Не заговаривают и они с моей волшебной птицей.
Птица эта, конечно, древняя, мудрая, сколько ей лет, никто точно не знает, самые старые люди, кого я здесь застала семнадцать лет назад, про неё ещё в детстве всевозможные рассказы слышали.
Когти у птицы твёрдые, как из металла, иногда она громко стучит ими по небольшому эмалированному ведру – оно днём сушится на колышке у крылечка…
Я пшена пареного в обед ей насыпаю, любит она клевать эту разварёнку своим огромным, изогнутым по-орлиному клювом.
А с моей соседкой Плашей случилась сразу после той стрельбы беда – ослепла на оба глаза.Вот так ужасно совпало. Ну, слух по селу тут и побежал, что это я сама чёрной птицей оборачиваюсь и добрых людей по злобе своей пугаю да порчу на них навожу.
…Когда я уже подходила к пригорку, на котором стояла церковь наша Троицкая, а теперь – храм Петра и Павла, меня обогнал велосипедист. Я невольно отскочила в сторону, на обочину дороги, так бесшумно и быстро он ехал.
Мужчина мельком глянул на меня, кивнул, и мне показалось, что это был тот же велосипедист, которого я встретила в грозу на шоссе. Но сейчас он не предложил мне сесть на багажник, а просто глянул и поехал дальше. Так вот он куда ездил!
В Васильевку – туда мы ходим за черникой.
Здесь, в этом направлении, за Красной Горкой, где некогда, по преданию, являлась Богоматерь, была только одна деревня, эта, и туда не ходили автобусы.
Её ещё тут называли Базиликой.
Быстро он обернулся, однако.
Но – стоп.
Глянул и… поехал дальше? Поехал дальше… Что-то мне всё-таки показалось странным в нём.
Что?
Ах, да! Понимаю. Он глянул на меня не просто, а деловито-быстро «оглядел-будто-одел» меня беглым цепким взглядом, как обычно оглядывает мать своё дитя перед тем, как отпустить его в путь, ну, в школу или на прогулку, одного.
Всё ли с дитём в порядке? Именно так он посмотрел на меня. И это было очень странно. Ведь, в сущности, мы были совершенно незнакомыми людьми, а в поезде, у окна – это не было даже разговором, так что-то…
Но смута меня не отпускала, подсказывая – это ещё не всё. Я напрягла внимание и пристально, как ревизор, обследовала все без исключения уголки ближней памяти.
Есть!
А именно: когда он прокатил мимо меня на очень большой скорости – ни ветерка не пролетело вслед!
Да, я не почувствовала ни малейшего шевеления воздуха! А это было, конечно, противоестественно.
Воздух должен был шелохнуться, меня должно было просто обдать свежачком!
Но, тем не менее, этого почему-то не произошло.Я стала внимательно всматриваться в петляющую полоску щебёнки, вслед удаляющейся фигурке на велосипеде. Дорога круто шла в гору, но он не крутил педалями! Однако ехал по-прежнему очень быстро. Его плащ развевался, подобно большим мощным крыльям, довольно длинные волнистые волосы, раньше стянутые резинкой в пучок, теперь вольно метались по плечам.
Он, несомненно, теперь был похож на птицу.
Да, он легко и плавно летел по дороге, над дорогой… А дорога была не из масла! Это просто такая хорошо утрамбованная щебёнка, и уже кое-где порядком раздолбанная.
Но вот моим глазам стало нестерпимо больно. Яркая внезапная вспышка заставила меня зажмуриться.
Лучи солнца, отражаясь от купола, теперь нещадно слепили мои глаза, и как я ни щурилась, я не могла и дальше разглядывать его – мне его уже почти не было видно, вот он и вовсе скрылся в сияющем потоке солнечного света…
Я прошла ещё шагов сто, теперь солнце уже не слепило мои глаза, оно ушло за купол храма, и мне его было почти не видно. Я стала всматриваться в сразу сильно потемневшее пространство дороги. Мне вдруг захотелось поболтать немного с этим человеком.
Возможно, он тоже сегодня возвращается в Москву. Интересно, куда он свернёт – дорога у храма раздваивалась. Но, к своему огорчению, сколько я ни вертела головой, его так и не смогла нигде обнаружить.
Он просто исчез, словно слившись с потоком солнечного света или растворившись в нём…
Да, храм по-прежнему закрыт на большой засов, воскресная служба последние годы ведётся только утром. Он не мог туда влететь на своём велосипеде! Тем более, через закрытые на засов массивные врата!
Господи, что происходит с моми глазами? Пора, давно пора начинать есть чернику вёдрами…
Раздосадованная этим происшествием, я снова вышла на обочину и решила немного посидеть на траве. Надо всё обдумать. Собственно, куда я так сильно спешу? До трёх ещё время есть.
И тут я снова пережила шок, мне стало совсем нехорошо – на траве, у моих ног, лежал пластырь…
Мой пластырь! Тоска…
Опять тревожить Дусю, заново лепить на рану повязку.
Я, цепенея от мысли о том, что кровь уже льёт из раны ручьём, осторожно приложила ладонь к тому месту, где была рана на бедре. Однако, юбка, похоже, пока сухая. Неплохо уже.
Рана, хотя это и казалось фантастикой, всё же могла слегка затянуться за эти часы.
Я осторожно просунула пальцы в дырку на юбке, слегка ощупала рану – так и есть, хотя пластырь слетел, но рана всё же не кровоточила, пальцы мои оставались сухими.
Слава богу, хоть это!
Вокруг по-прежнему никого. Я, извернувшись по-змеиному, приподняла край юбки.
Раны… вообще не было!
Да, это так, кровоточащей раны на бедре не стало.
На том месте, откуда ещё час назад обильно лилась кровь, теперь ярко алел небольшим зигзагом, сантиметра на три, свежий шрамчик.
Единственное напоминание о том кошмаре, что произошёл утром.
Я хотела поднять пластырь, но тут, неизвестно откуда, бешеным порывом налетел ветер, взвыл так, как обычно воет, засталяя скрипеть и визжать печную трубу, осенний шквал в самый разгар ненастья. Он тут же подхватил мой пластырь, закрутил его, словно торнадо, и понёс дальше лугом, той дорогой, которой я шла сюда – за спасением.
Пластырь, оттого, что ветер всё время вертел его, зрительно как бы увеличивался в размере и вдруг стал похож на какое-то богомерзкое серое существо…
Затем это странное призводное – последнее воспоминание о моем мучении, с воем и визгом взлетев над зарослями камыша, окончательно скрылось в болоте. Ветер тут же стих. О боже! Чего только не привидится!
Я вздохнула с облегчением и встала. Ладно, у меня был трудный день, и это многое объясняет – и воющий пластырь и растворившегося в потоке солнечного света летящего велосипедиста…
Однако всё же надо идти дальше – мне предстоял путь, ничуть не легче уже мною пройденного.
Я снова обретала хватку. Со мной и ранее не раз случались не поддающиеся простому объяснению вещи, и я часто действовала неведомыми доселе мне путями.
Но вот как раз сегодня произошло нечто уж очень экстраординарное. И я больше не была уверена в том, кто же я на самом деле – альтруист, думающий день и ночь об общем благе и счастье человечества или жалкий презренный эгоистишко, страстно любящий лишь своё убогое «ё-моё». И я знаю – это весьма странное, неприятное ощущение, сродни чему-то вроде умопомешательства, – теперь надолго застрянет в моём сознании.
А ведь ещё и суток не прошло – и такая вот со мной случилась метаморфоза! Одно ясно: лишь слабым моим рацио этого не постичь. Но теперь я, трезвее, чем когда-либо, понимала, что, оставаясь в рамках привычных понятий, никогда не смогу ни осмыслить того, что в эти часы со мной случилось, ни воспрепятствовать тому, что ещё со мной, такого же неординарного, возможно, когда-либо произойдёт. Мне просто предстояло с этим жить.
И я могу лишь, изредка предаваясь бессмысленным страданиям, искренне сожалеть о том, что в человеческую природу веками внедрялось такое самообольщение, столько всякого сора лжеучений и сомнительных верований, что не так-то легко вдруг стать беспристрастным судией даже своих, самых тайных, человеческих побуждений – даже если этого очень хочешь.На всё воля Божья, однако. Аминь.
7 июля – 24 августа 2007 г.
Выводи коня, парнишка,
И скачи в луга.
Небо в сером оперенье —
Ночка не долга.
Весело коня пришпоря,
Устремляйся в даль.
Чтобы в травах растерялась,
Грусть-тоска-печаль…
Придержи коня лихого
Утром у крыльца,
Пока батин кнут не свистнул
По спине с плеча.
Ржавый пруд покрылся тиной,
Хор лягушек не поёт.
Над уснувшею осиной
Лунный серпик не встаёт.
Небо холодом багровое,
Дует ветер на поля.
Всё уснёт, уснёт, готовое,
Лечь под снегом декабря…
Всё волнует, словно новое,
На колени, в огород!
Стать землёй ещё успеется
В этот век-круговорот.
Просто сущая безделица —
Сорняки полоть.
Повезут жито на мельницу —
Земляную плоть!
Ржавый пруд затянет тиною,
Сомн лягушек ляжет спать.
Под уснувшею осиною
Снова буду куковать.
Вышел мил человек
На порог.
И не смог удержать
Восторг.
Выпал первый снежок,
Мягко лёг.
Поснежил, полежал
И… истёк.
Человек постоял-постоял,
И ушёл.
Что хотел он найти —
Не нашёл.
Бесконечная ночь января,
В трёх шагах темнота,
И не видно ни зги.
Крыши нет, нет и дома,
Где тепло и светло,
И где милая мама
На рассвете Печёт пироги…
Волчицей
Хотелось бы
Выть.
Расскажу,
Как получится –
Остро иль скучно,
О том, что повсюду
Веселье.
Смеются последние трусы
Натужно –
Чтобы отвлечься, забыть.
Смеются поэты,
Которые мир повторяют
В мечтаньях пустых
И разводах воды.
И просто во лжи
Искушенные люди
Нежно исполнят вам скерцо…
Смеются над тем,
Кто страдает,
Смеются
Над мужеством сердца
И страшной печалью беды.
С видом оценщиков
Здесь иноземцы
Тычут небрежно в лики святых
Так говорили Святые Отцы.
Где Бог, там нет зла.
Но Бог являет себя нам
И тогда,
Когда мы страшно грешим.
В чем же его правосудие?
В том, что мы грешим?
А Христос умер за нас,
Воскликнув:
«О Боже, зачем ты меня покинул…»?
И ещё Отцы говорили:
Поколику человек
Совершенствуется перед Богом,
Потолику
Вслед Ему ходит.
В истинном же веке
Бог явит ему Лице Свое.
И увидит он как в зерцале
Образ Его и Явление Истины
Брезжит…
Авраам встал легко.
Сон слетел как пушинка.
Взял Исаака и сел на осла.
Сара глядела им вслед.
Она видела точку на горизонте,
Даже когда их там уже не было.
Авраам всю дорогу молчал.
Наутро четвёртого дня он увидел гору Мориа.
Теперь надо сказать Исааку, куда ведёт этот путь.
И это – самое трудное.
Он смотрел на ребенка ласково, мягко.
В словах его звучала нежность.
Но душа ребенка не сумела возвыситься.
В отчаянии обхватил сын колени отца ручонками
И молил о пощаде.
Тогда Авраам взял его за руку,
Силой повёл на вершину горы.
Крики сына были ужасны.
Авраам отвернулся.
А когда сын увидел лицо его снова,
Неистово схватил Авраам Исаака,
Швырнул на землю и закричал:
«Это не Бог, это я хочу тебя убить! Я! Понимаешь?»
Тогда взмолился Исаак ко Господу:
«Смилуйся! Нет у меня отца на земле!
Стань Ты моим отцом!»
Пока сын был в молитве,
Авраам тоже молился Богу: «Благодарю Тебя!
Уж лучше пусть он верит в то,
Что я – чудовище,
Нежели потеряет веру в тебя». И чудо свершилось.
Если бы человек вдруг лишился Сознания,
Которое вечно,
Если бы верил лишь в дикую силу,
Которая, в тёмных страстях, порождает всё сущее,
Чем была бы тогда его жизнь, как не постылым отчаяньем?!
Заболеванием, которое передаётся инфекционным путём?
Господь сотворил:
Мужчину и Женщину,
Он создал Героя,
А с ним – и Поэта,
Чтобы было кому рассказать
О славе Героя и
Грехопадении Мужчины и Женщины.
И всем им дал Веру.
Авраам свято верил.
Даже когда его день закатился,
Он не сетовал, не проклинал вращенье солнца.
И стал предметом злых насмешек на земле.
Он просто верил.
А потому – был юным.
И всё сбылось.
Ибо тот, кто молит о лучшем –
Становится старым, обманутым жизнью и злым.
Тот, кто во всём видит худшее –
Станет старым до времени.
И лишь кто верит –
Молод всегда.
«Христо, Христо среди нас!»
Кричал взахлёб Поэтишко.
«Христо, Христо, – сказал Поэт. —
Ты же – молчи, Иудушка».
Иначе,
Если не сменить пол,
Он упадёт на головы
Бесполых обитателей мира –
И они провалятся в преисподнюю –
Тар-тара-ры,
Ибо
Пол почему-то стал…
Потолком.
МИРОНОВА Лариса Владимировна родилась в 1947 году в г. Устюжна Вологодской области. Среднюю школу закончила с золотой медалью. В 1965 году поступила в МГУ на Физический факультет. Затем училась на факультете Психологии, а через 10 лет закончила ещё и Высшие литературные курсы при Литинституте им. Горького. Два года назад поступила на Высшие курсы телевидения по специальности «режиссёр, продюсер».
Первую повесть опубликовала в 1987 году в журнале «Урал», через два года повесть вышла отдельной книгой в двух издательствах —«Современнике» и «Молодой гвардии». С этой повестью и была принята в Союз писателей.
В последние 10 лет напечатаны повести: «Мокоша на Евдокию», «Крыша», «Драма на Арканзасе», «Охота на красного зверя», «Бебиситер», «Уэлькаль-43», «Крепость Дунь-Хуа», «Янтарная комната»; записки путешественника «Заграница», в которых описаны впечатления от поездки по странам Европы «дикарём». В начале 1997 года журнал «Молодая гвардия» опубликовал повесть «Новые палачи», а также другие работы, написанные в конце 80-х и дающие системный анализ происходящей в стране перестройки.
В конце 90-х, также «дикарём», отправилась за океан. По возвращении домой написала «Мёртвую Америку». В 2001 году вышла в свет повесть «Арбатская голгофа», а в 2003 году напечатала роман «Призрак любви», первый из семи романов радужной серии.
Эта книга (красная) – «Призрак любви», посвящена исследованию извечного вопроса: что есть любовь, и что она для человека – страсть (тяжёлое бремя) или благо. В 2006 году издается вторая (оранжевая) книга романов «На арфах ангелы играли». В 2007 году выходит жёлтая книга – роман «Машина тоже человек».
Первая книга «Призрак любви» открывает новый жанр – роман-сказки. Здесь всё необычно, загадочно и романтично-трагично. Вторая книга триптих – «На арфах ангелы играли», «Сердце крысы», «Круговерть». Каждый из названных романов также состоит из трёх частей. «Круговерть» включает отдельные «саги», названные именами главных героинь повествования, – Мария, Алеся и Василиса (бабушка, внучка и прабабка). Это книга о времени – в прямом и переносном смысле.
В романе «Сердце крысы» два параллельных сюжета – люди и крысы, в «крысиной» параллели есть «вложенное» повествование – «Рассказы Пасюка». Их тоже три.
И, наконец, роман – «На арфах ангелы играли» также имеет три части, но их сочленение более сложно. «Вложенное» повествование есть и здесь – «Сонина тетрадь», а вот третья часть присутствует не столь явно – она как бы проступает сквозь ткань основного повествования, и происходит это проступание с постепенным нарастанием. Финал романа – это и есть непосредственно третья часть в концентрированном выражении – и здесь уже действуют со всей очевидностью не люди, а силы природы, вступившие в творческий союз с самими музами.
Эту книгу можно назвать книгой-метафорой, развернутыми метафорами являются и сами романы. Кольцевая структура книги и каждого романа в отдельности создаёт иллюзию полной замкнутости пространства-времени – этот образ замкнутой системы, вечного круга, по которому идёт жизнь, с ужасающей навязчивостью преследует, в той ли иной степени, всех героев триптиха, а для маленькой Алеси он становится просто кошмаром – ей во что бы то ни стало надо выяснить, когда э т о началось и куда о н о движется.
Т.о. каждый из романов – это, в некотором роде, исследование различных положений философии экзистенциализма, подвергнутых испытанию реалиями жизни или порождением фантазии героев.
Интересно решён образ будущего, ибо дети в романе – это и есть олицетворённый завтрашний день. Девочка Соника из романа «На арфах ангелы играли» – образ искусства будущего, девочка и мальчик из «Круговерти» (Алеся и Сенька) – наука и техника завтрашнего дня, и, наконец, юный пасючонок Малыш из «Сердца крысы» —философия и политика будущего. Это будущее складывается «здесь» и «сейчас», хотя «здесь» в «Круговерти» и «Сердце крысы» отнесено на несколько десятков лет назад – это позиция автора и взгляд из 80-х, ибо эти романы написаны именно тогда. В каждом романе есть ещё и своя триада времен, этот план повествовния практически не зашифрован, но и каждый роман в отдельности тоже имеет своё конкретное место во временном поле всей книги. Относительность времени налицо.
Если прошлое можно обсуждать, а о будущем спорить, то настоящее для современников практически невидимо, т. е. оно видимо частями, как в притче о слоне и слепцах… Но его, это неуловимое настоящее, можно вычислить, имея две твёрдых реперных точки в виде прошлого и будущего.
Итак, каждый из трёх романов, в силу своей метафоричности, олицетворяет одно из времен. Если «Круговерть», в целом, это прошлое (действие начинается во времена раскола и заканчивается в 70-х годах ХХ века, а «На арфах ангелы играли» – настоящее (события, описанные в нём, охватывают конец «бешеного» века и самое начало третьего тысячелетия), то роман «Сердце крысы» по жанру – антиутопия, то есть роман о мрачном будущем.
Однако мрака в книге нет. Автор словно подтверждает мистическую гипотезу о том, что мрачное будущее можно отпугнуть, рассеять, осветив его мощным светом истины. «Маска! Я тебя вижу!» – это заклинание несомненно срабатывает в книге Ларисы Мироновой, ибо роману о настоящем «На арфах ангелы играли», несмотря на тяжелые события, описанные в нём, предпослано автором основанное исключительно на вере парадоксально-категоричное утверждение: «Пока живёт музыка – будет жить и сказка. А значит, и все мы будем живы. Ибо Россия – самая сказочная из всех стран…»
Слово «сказка» здесь надо понимать в расширенном толковании – то, что сказывется. Иными словами – пока живёт само Слово, жизнь будет продолжаться. И уж конечно, будет жить и сама Родина Слова.
На форзаце книги (оформление, кстати, авторское, и оно – тоже часть текста) девочка с караваем хлеба на руках, у неё добрые и чуть грустные глаза, в маленькое оконце пробивается лучик света…
Хлеб – древний символ жизни и достатка.
В 2007 году выходит одной книгой роман (в пяти частях) «Машина тоже человек?», который интернет-энциклопедия назвала «продолжением магистрали Билла Гейтса» в области взаимодействия человека и компьютера. Это третья книга в радужной серии.
«Машина…» рассказывает о системе – человек как система, общество как система, государство как система. Основная идея романа заключается в том, что система не индифферентна к своим создателям, т. е. политтехнологам, придумывающим различные прожекты, реализация которых приводит в живой жизни к плачевным, зачастую, последствиям. Прокрустово ложе теории слишком жёстко позиционирует поведение общества. И если идея теоретичекого социализма опиралась на высокие моральные принципы – социальной справедливости, то идея «реального социализма», КАК ОНА СЕЙЧАС ПОНЯТА, апеллирует к «низовой» культуре, пробуждая в человеке все низменные инстинкты – зависть, жадность, подлость…
«Поединок со смертью» (2007) – это семь новелл, «нанизанных на классическую нить сюжета» – возвращение к себе, в широком смысле – домой.
Сейчас готовится к изданию историко-философский труд о русской Атлантиде, работа над которым велась более 20 лет.
АРМИЯ СПАСЕНИЯ
…Однажды жарким августовским днём прогуливалась на Патриарших – здесь было не так душно, потом я вышла на Садовое. И тут случилось нечто необычное – прямо из-под моих ног выскочил кот. Конечно, в том, что по Садовому Кольцу бегают коты, ничего слишком необычного не было. Но это произошло в непосредственной близости от дома Булгакова. Хотя и это было бы делом не слишком сверхнеобычным, если бы кот просто побежал бы себе дальше, и всё. Но этот странный кот, лихорадочно метнувшись, взвился в воздух и оказался в окошечке палатки, затем скрылся в нём. Было и ещё одно обстоятельство, усилившее моё любопытство – кот был очень похож на нашего дворового любимца (он почти год проживал у меня), пропавшего пару месяцев назад.
И у меня не оставалось выбора – я была настолько заинтригована, что тут же подошла к палатке и заглянула в окошко. Кот, серый, в полоску, обычный дворовый кот лет четырёх-пяти сидел на том месте, где обычно находится продавщица, и смотрел на меня. Рядом стояла растерянная продавщица и, в полном смятении, тоже смотрела на меня.
– Не беспокойтесь, я просто так смотрю, – сказала я. – Просто у нас во дворе тоже бегал такой кот, но потом он куда-то пропал, вот я подумала. Не наш ли это кот. Капелька, Капелька! – позвала я кота.
Кот потянулся ко мне. Продавщица строго сказала:
– Это не капелька, это Мишель.
– Но он же отзывается на Капельку!
– Он на любое имя отзывается, потому что вежливый, – ещё более решительно сказала продавщица и незаметно потянула кота за хвост, отодвигая его от окошечка.
– Не стоит волноватиься, сказала я, – уже вижу, это не наш кот, хотя и похож на Капельку.
– Я ж говорила! – встрепенулась продавщица и погладила кота по спине, кот нервно зевнул.
– У нашего кота были следы множественных травм – у него сломан правый клык, откушена верхняя губа, сломано правое бедро и расплющена задняя лапа.
– Ой, господи, – ужаснулась продавщица.
– Его правильнее было бы назвать Многострадальный Иов, но всё это в прошлом, все травмы залечены и не доставляют ему боли, он весёлый, активный мальчик, убежал куда-то в поиске подружек, наверное, – объяснила я.
Тут Мишель, как бы в подтверждение того, что он – не Капелька, встал и повернулся вокруг своего хвоста. За ним нарисовалась окружность. Кровью.
– Ой, что это? – вскинулась прдавщица. – Он ранен?!
– Можно войти? – спросила я. Окошечко было временно закрыто, я оказалась в палатке, а кот Мишель – у меня на руках. Продавщицу звали Оля, она сказала, осмотрев кота:
– У него что-то на ноге. Вот здесь, внутри.
Я посмотрела. На простреленном колене кота был пирсинг. Мы пытались тытащить пульку руками, пинцетом, но кот вырывался и дико, истошно орал, как только тревожили раненую ногу.
Мы договорились, что сейчас я пойду домой, отыщу переноску, обзвоню ветлечебницы, найду, где сегодня же «по доступной цене» сделают коту операцию по удалению пульки из коленного сустава, потом вернусь сюда, заберу кота и отвезу его в лечебницу, где ему окажут срочную помощь. Однако у моей пластмассовой переноски отломалось ушко.
Позвонила на удачу своей знакомой кошатнице Марине, она, на счастье, оказалась дома. Через пятнадцать минут принесла мне мягкую удобную переноску, в ней можно спокойно нести кота на плече.
Дальше дела пошли не так бодро – все, без исключения, ветлечебницы отвечали, что услуги у них сугубо платные и плата эта была, на мой взгляд, запредельной – один наркоз стоил от восьмисот рублей до тысячи. И то, что кот бездомный, только усугубляло ситуацию. Слава богу, никто не предложил мне кота усыпить. Наконец, я дозвонилась до одной лечебницы, где врач, после долгих переговоров со своим начальством, сказал:
– Оплатите только талон на приём, это сто пятьдесят два рубля, плюс наркоз, если понадобится, всё остальное я сделаю бесплатно.
– Спасибо, хоть так, – сказала я обрадованно – ведь сама операция по удалению пульки могла стоить не менее нескольких тысяч, а таких «свободных» средств у меня на данный момент не было.
– Только прошу вас успеть до шести, – сказал врач.
Я посмотрела на часы – было уже почти без четверти пять. Пока я схожу за котом… Нет, не успею.
– А если чуть позже?
– Увы. Тогда приходите в понедельник.
– До понедельника кот может остаться без ноги, жара вон какая. А обрабатывать рану он никак не даёт.
– Тогда извините.
Я снова стала копаться в телефонной книге. Тут мои глаза уткнулись в адрес Тимирязевки. Вот где спасут кота! Я позвонила в ветеринарную академию. Объяснила, в чём дело. Милый женский голос сказал:
– Я всё понимаю. Кот бездомный, ранен, ему нужна срочная помощь. И я готова оказать помощь вашему коту бесплатно. Но я не хирург и не травмотолог.
– Да это неважно, – поспешно перебила её я, всё ещё не веря своему счастью. – Вы только сделайте ему правильно наркоз и дайте мне какие-нибудь щипчики, я сама удалю эту пульку.
– Удалить пульку, может, и получится, – возразила женщина. – А вдруг начнётся кровотечение? А вдруг задет крупный кровеносный сосуд?
– У меня есть опыт, – наседела я, панически боясь, что она откажет.
– Какой опыт? Вы врач? – спросила она недоверчиво.
– Нет, я не врач, а опыт – мой собственный. У меня этим летом была травма. И я сама в полевых условия, что называется, смогла оказать себе помощь. А коту я смогу сделать это без проблем.
– Ну, привозите. Только я ничего не обещаю.
– А как долго вы ещё будете там? – спросила я с замиранием сердца.
Она ответила – до девяти. – На часах уже шесть.
До Тимиряземки мы с Мишелем на плече в час пик будем добираться не меньше часа, и ещё хотьба туда-сюда. Но до восьми я всё-таки успею доехать. Час на подготовку к операции и саму операцию. Я неслась как на крыльях. Добрая продавщица Оля печально сидела в своей палатке и скармливала коту, одну за другой, банки с кормом. А вот это зря – как только сделают наркоз, его начнёт мутить. Мы загрузили кота в переноску, и я поспешила к метро. Кот, оказавшийся в неволе, поднял истошый вопёж. Однако, нас из вагона не выгнали, идём в густом потоке дальше – где искать остановку нужного нам трамвая? И тут одна женщина, она стояла в вагоне метро рядом со мной, сказала:
– Пойдёмте, я вас покажу где этот трамвай. Если хотите, могу помочь донести сумку. Вы, я вижу прихрамываете.
Тут только я почувствовала, что у меня начала дико болеть собственная, травмированная этим летом нога. Кстали, тоже левая, как и у Мишеля.
С помощью сердобольной помощницы я добралась до трамвая, и нам с Мишелем даже уступили место.
На переднем сидении. Ровно в половине восьмого мы были уже в кабинете врача, точнее, преподавателя Тимирязевки Галины Александровны. Осмотрев кота, она огорчённо покачала головой.
– Что? – с тревогой спросила я.
– Не знаю, что вам сказать.
– А что, разве нельзя взять и удалить эту гадость? – вскинулась я.
– Как раз на этом месте может оказаться кровносный сосуд, а у меня уже был однажды случай. Привезли собаку с ножом в сердце, она была ещё жива, а как только нож вытащили, хлынула кровь, и всё. Я же говорила вам – я не хирург и не травмотолог, нет, я не могу взять на себя ответственность. Да и наркоз, знаете ли.
– Ответственность на себя возьму я, – сказала я, вполне понимая, что пути к отступлению нет – лапа у кота у же порядком отекла, скоро эту злосчастную пульку уже и видно не будет.
Мне всё же удалось уговорить Галину Александровну прооперировать кота. Наркоз его взял не сразу. Когда последствия кормления были ликвидированы, ему вкатили ещё два укола в бедро и лапу – обычное обезболивание, после чего он потихоньку стал заваливаться на бок и уснул. К счастью, операция прошла успешно.
Сосуд удачливо остался в стороне и не был даже чуть-чуть задет. Пульку я положила в пакетик и спрятала в карман – на память и как вещдок, я непременно хотела найти этих негодяев и разобраться с ними по существу.
Кот безмятежно спал. Галина Александровна проверила рефлексы, сказала, что всё в порядке, дала мне ампулу с лекарством, которое надо будет заколоть коту через день, написала мне целый лист рекомендаций, и, отказавшись взять даже символическую плату, смотрела на кота добрыми красивыми глазами и рассказывала, в каком ужасном виде привозят иногда несчастных животных. От наркоза кот очнулся уже глубокой ночью. Мои домашние четвероногие питомцы сидели в кружок вокруг переноски с больным котом и внимательно наблюдали за его пробуждением. Никто не проявил даже намёка на агрессию. Я разместила Мишеля на балконе, благо, он у меня застеклён, и там много всяких растений. Кот провёл у меня три дня, после чего был возвращён Оле в палатку. И только выбритое место на лапе кота напоминало о том, что ещё три дня назад на этом месте был прострел – пирсинг. Оля была безмерно счастлива, снова обретя своего любимчика в полном здравии, а её подруга Томила, из другой палатки, встретив меня на следующий день, когда я пришла справиться о коте, многозначительным влажным взглядом, торжественно вручила мне бутыль водки.
Тёплая волна захлестнула моё сердце – шесть чудесных, отзычивых и бескорыстных людей встретились мне на сегодняшнеи пути. Они как могли поддерживали братьев наших меньших – бездомных животных «по ту сторону кольца» – и все эти чудесные люди встретились мне в нашем непростом городе всего за несколько часов.
Это, несомненно, праведники.
Наш город может спать спокойно.…Кот Мишель, вот умница, уже и думать забыл о своей ране, бегает и прыгает резво и весело, тешит свою хозяйку Олю, ну а я неправедно коплю злобу на негодяев, сделавших коту пирсинг, и не успокоюсь, пока не отыщу их. И тогда… ЛАО ДЗЫ И БАБОЧКА
Однажды китайскому философу Лао Дзы приснился странный сон, что он – бабочка, сдуру вообразившая себя китайским философом. Когда он проснулся, то никак не мог понять, кто же он на самом деле – китайский философ или бабочка, вообразившая себя китайским философом…
Мне вот тоже как-то приснился сон, что мои книги продаются во всех магазинах, повсюду стоят толпы людей и ждут очереди за автографом. Но человек, который подписывает книги, вовсе не я…
Я открываю интернет и вижу огромное количество статей о моих книгах, но рядом с каждой такой статьёй вывешен флажок:
«Удалить!!! Автор неизвестен!»
Я еду на свою малую родину, чтобы найти тех, кто знает меня – пусть подтвердят, что это я, и книги – мои!!!
Но никого из моих знакомых уже нет в этих местах, нет и моего дома – дома, в котором когда-то жили мои родные. Говорят, он сгорел, а мои родные умерли.
Я звоню по телефону своему бывшему мужу – его новая жена бодро отвечает: «Такого здесь нет».
Я ей не верю. Но в базе данных справочного бюро действительно нет сведений об этом человеке – ни о том, что умер, ни о том, что он когда-то жил.
Я опять не верю, ибо знаю, что он был, и был моим мужем, и у нас есть дети. Не из воздуха же они взялись! Я долго ползаю по интернету и нахожу, наконец, человека с таким же именем-отчеством и фамилией, имеющим такое же образование и закончившим такую же кафедру того же вуза, и на фото он – но… моложе на много лет, чем мой муж! Купить себе новые анкетные данные, конечно, можно, но зачем? Он уже давно не платит алименты.
Я прихожу в свою родную писательскую организацию и говорю литературному начальнику, с которым мы уже много лет на «ты», что у меня вышла новая книга и что скоро у меня юбилей. Неплохо бы отметить. Он равнодушно отворачивается, роется в бумагах и между делом спрашивает: «А вы, собственно, кто? Что-то не припомню…»
Я иду домой – в почтовом ящике уведомление: в трёхдневный срок освободить квартиру и передать ключи законному владельцу.
Я просыпаюсь. Открываю в полном отупении интернет, нахожу статьи о своих книгах и… всюду вижу флажки: «Удалить!!! Автор неизвестен!»
Я задумалась – и есть над чем.
Кто же я на самом деле – проснувшийся не во время Лао Дзы или какая-то там ничтожная бабочка, возомнившая о себе бог весть что…