Юрию Александровичу Эгерту
Нет здесь не Вам… и бархатный околыш.
Тульи голубоватой желтый кант, и грустный взор,
И тонких пальцев хруст, и хрупкий голос
Фарфоровый, как сон… костер,
Зажженный из сердец, серебряные елки
Нас обступили, ждут, —
Вчера — . . . . . ., дремавший по проселку,
Сегодня — маятник минуть.
Чуть розоватыми снегами в дали
Уходить грусть полей.
Вам шепоты печали
Моей.
Все в Вас
От удивленности пробора
До глаз,
Похожих на топаз…
Минут моих минуты слишком скоро
Несутся… Я у Вас?
У Вас таких томленый названные сестры
Ткут счастья медленную нить,
Но кто так остро
Мог любить?
О, темный шелк кудрей, о, профиль Антиноя,
И грудь, и шея, вы о, пальцы хрупких рук,
О вас, лишь помня вас, сегодня сердце ноет
Одним предчувствием томяще-сладких мук.
Единственный, как свет, бесценно-милый друг,
Вы, чьи глаза, как день, наполненные зноем
Июльской синевы, две чаши сладких мук,
И Вы пройдете в тень, и профиль Антиноя
Забудется, как все, как пальцы хрупких рук.
Май 1915 г.
Как вздох,
Вы, выходя из померкшей были,
Нити жемчужных стихов.
По нервам электричество строчек пролил,
И каждая строчка билась в истерике слов.
Улицы заплаканные нахмурились, —
Слезы, как дождь на троттуары прокапали,
Будто дрожит в лазури лист
В хрустальной осени Неаполя,
Будто шуршанье торопливых резинок,
Стирающих на улицах лица и глаза,
Среди незаметных дождливых слезинок
Вытекла огромная, как время, слеза.
Пролившее ее глазище
Витринной скуки, где,
Хлопая галошами, разбежалось кладбище
По улицам и лицам избитых площадей,
Сморщилось, и сегодня быть может на подоконнике.
С канарейкой сдружившаяся герань
Вырастила для вас одних, покойники,
Цветочек хилый и простенький, как Рязань.
Быть может, сегодня не тех отыщете,
Кто с газетных объявлений спустился к вам.
Может, не для вас сегодня тысячи те,
Что строились в роты по набранным петитом словам,
И, быть может, мне, нежному с последним ударом,
Башенных часов уже не много с этих пор
Осталось обрызгивать, как росой, троттуары
Хрустальным звяканьем шпор,
А говор часов, как говор фонтана,
И вы узнаете в его серебре меня…
Время, ведь рано!
И в костлявых пальцах времени
Высохла, как цветок, душа.
Не спеша,
Об ней на маленькой свечечке обедню
Выстроить склепом великолепным у Иверской
Шурша,
Пробежали меж пальцев в последний
Раз обо мне все газетные вырезки.
Как некогда Блудному Сыну отчего
Дома непереступаемой казалась ступень,
Сквозь рассвет, мутным сумраком подтчивая,
К самому окну просунулся небритый день,
И еще в июле чехлом укрытая люстра,
Как повешенный обездоленный человек,
Замигала глазенками шустро
Сквозь ресницы зубами скрежещущих век.
В изодранных газетах известия штопали,
Толкаясь лезли в последние первыми,
Я тоска у прямящагося тополя
Звенит и звенит серебряными нервами.
Кто то бродит печальный и изменчивый.
У кого то сердце оказалось не в порядке,
И мертвый покатился удивленно и застенчиво
По скрипучим перилам лестницы шаткой…
В черный вечер прошел господин и вынес
Оттуда измазанный и громадный ком,
Я когда спросили: что это? — «Дыня-с», —
Расшаркался, а потом
Мутью бездумья с утра исслюнявил
Закапанную чернилами ручку скуки…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И в чем уплыл, как не в кровати ли
В пространство внемерное, прочитав в газете,
Что штыками затопорщились усы у обывателей,
И тяжелую артиллерию выкатывают дети.
Это все об нем: как он простенький и серенький,
Житель равнодушья и потомок городов рода,
Никогда не слыхавших об Иеринге
И об его определены абсолютной свободы,
Вскинулся и затопал,
И его шагами ночь хохотала гулко, —
«Смотрите, смотрите: я землю заштопал
Извилистой ниткой глухого переулка»…
Утро снимало синие кольца
С измученных взоров, одевшихся в бледный свет,
И смотрело, как падали и падали добровольцы
На звоны убитых побед.
А Вы молчали,
Ведь здесь же не Вам, смотря на них,
Потому что жемчужины Вашей печали,
Как капли берилла, падают в стих.
Скажите! Скажете? Улыбкою Цезаря,
Не вынесши этой ночи упорной и беззвездной.
Распустившаяся на Вашем лице заря
Поплыла над качнувшейся бездной.
Рассчитывая удары,
Над сумраком взвился багряный топор.
Ах, не обрызгивать, не обрызгивать больше троттуары,
Как росой, хрустальным звяканьем шпор.
Одеваются в ночную мглу дни,
Перегнувшиеся на подобие Z'a.
Ах, сегодня только пополудни
Вышли утренние газеты.
Снегом выращенный город сутулится,
Закиданный выкриками телеграммных вестей,
И костлявые и тощие улицы
В хрустящем блеске белых костей,
А с экранов кинемо и столбцов набора
Гордо раздулись выкрики о победе,
Орущие в треске разрушенных ветром заборов
Поющей трамвайной меди.
Город в огнях и золоте, белые шляпы
Гордо вздувшихся стеклянных крыш,
Как некий дракон, свои черные лапы,
Лениво разбросив, ты спишь,
И ко всему безразличною пастью вести,
Схваченных на лету убитых и побед,
Ты рассасываешь в жилы предместий,
Черные от копоти десятков лет,
Чтобы там над рушащимся гулом
Неустанных фабрик и заводов слез
Чья то раненая душа уснула
Просто, как дети, без трагизма и поз,
Чтоб она окровавленным следом мостить
Лощеные улицы никогда не смела,
Седое и серое, как «Русские Ведомости»,
Вывешено праздничным флагом небо.
А где-то в лабиринтах косящих предместий
Ветер проносит чей-то неуместный плачь
О кем-то когда-то и где-то забытой невесте
В осеннем молчаньи пустеющих дач.
А с экранов кинемо и столбцов набора
Не устало глядеться известье,
Орущее в треск разрушенных ветром заборов
В косящих лабиринтах предместий…
Ах сегодня только пополудни
Вышли утренние газеты.
Что из того, что одеты в ночную мглу дни,
Перегнувшиеся, как изображение Z'a?
Как Прекрасной Даме дни
Посвящали поэты и любовники,
Тебе рожденной в ликующем пламени
В багряных ранах, как куст шиповника,
Тебе одной — газетную истину
Поворачивая, как кули на кранах,
Где-то в южных морях затерянной пристани
Слепящимся глазом на брызжущих ранах
В громаде черной глухой бессонницы
Ты разрубила дыханье артерий
Разящим летом гремящей конницы
Громовым кашлем артиллерии,
Над телом Польш и Бельгий элегию вымыслов
Одела в лохмотья газетных сенсаций
И за земною осью вынесла
Вращенье судеб двенадцати наши…
Шлешь ли умерших в волны лазури
Полк за полком… и сколько?
Ты разбила хрустальное имя «Юрий»
Дымом орудий на тысячу осколков.
Ах, в каждом осколке, как иголка боли,
Жалобные ручонки, из моря просящиеся на сушу,
И не довольно, не довольно, что раскололи
Хрустальное имя, мою бедную душу.
Дышат убитые. В восторге трепетном
Мертвые на полях сражений поднимут головы,
Когда багровое солнце слепить нам
Память из олова темного и тяжелого.
День за днем измученно сгорит Вам
Весь в пене жестоким посылом трясущейся лошади.
Эти простые слова, как молитву,
В губы растрескавшиеся вложите:
Как не касаться кубка пыток[2]
Губами жаждующими губ, —
Простых речей неясный свиток,
Упавший на остывший труп.
Когда никто не потревожит
Истончившийся белый лоб,
Тяжелый вздох к Престолу Божью
Сошел покорно в белый гроб.
Ведь это было, это снилось,
Ведь этим кто то где то жил,
И вот Архангел левый клирос
Крылом волнующим прикрыл.
В дрожаньи пенья это-ль снится,
Что не вернется, нет? И пусть
В полуопущенных ресницах
Не умерла былая грусть
Лениво бросит взор усталый,
Когда, открыв бескровье ран,
Седое утро умирало,
Вцепившись судоржно в туман.
Казалось: тусклый свет не брызнет
В решетки окон расписных,
А хор о теле бедной жизни
Тянул рассвету бледный стих.
Это Вам в сумраке отходящего поезда
Девушка рыданья повесила, как крестик,
Мне холодно, холодно, и от холода боязно
Умереть теперь с Вами не вместе.
Это кто то теплое слово, как ласку,
Как ласку, приготовил к зимней стуже
И грустить об одном,
Что сердце всегда попросится в сказку,
Что сердцу захочется холода, холода октябрьской лужи,
Лужи с хрустальным и звонким льдом.
У меня — глаза, как будто в озере
Утопилась девушка, не пожелавшая стать матерью,
Это мои последние козыри
У жизни стелющейся белоснежной скатертью.
Над облитыми горечью троттуарными плитами
Грусть, как в оправу, вложу в истомленный взор
Я, бесстрастно смотревший в тоскою залитые
Глаза, зеркала осенних озер,
Я, прошедший сквозь пламя июлей
Тысячей горящих любовей,
Сегодня никну в рассветном тюле
Бесстрастным током холодной крови.
Я где-то рудой раскаленной из горна
Текущий тяжко медный закат,
Запекшийся кровью багряной и черной
Выстроил сотни хрустальных палат,
Залил бриллианты текучего глетчера.
Дробящийся в гранях алмазный свет,
Девятнадцать исполнилось лет вчера,
А сегодня их уже нет.
Над смертью бесстрастные, тонкие стебли,
Как лилии, памяти узкие руки,
А день извиваясь треплет и треплет
Над городом знамя столетнее скуки,
И в шепоте крыльев ее алтарями победе
Души сложили усталые все мы,
Как из своих и заботливо-скрытых трагедий
Открытые каждому и миру поэмы.
Вам, мертвому, как живому,
Памяти Ваших тонких изысканных рук
Сложу в печали померкшую днями истому
В тревоге родившихся мук.
Я нашепчу словами нежнейшими
Вам о том, как в вечерней комнате
Тихие шорохи кажутся гейшами
Только вспомните, вспомните.
Вспомните, сложен как
С кожей лепестками полураскрытых роз
Ваш единственный, милый Боженька
В ризе улыбок и слез,
Вспомните, как слова похожие
На глаза грустящих и забытых невест,
Падают и падают, как жемчужины к подножию,
Где воздвигнут грядущих распятий крест.
Вспомните! Вы ведь не умерли!
Каждую ночь, — ведь это же Вы, —
Спускается ангел в снов моих сумерки
С лучистым взором из синевы.
Умру молодой или старый, —
Последнее на земле этот взор.
Ах, не обрызгивать, не обрызгивать больше троттуары
Как росой, хрустальным звяканьем шпор.
Солнце, обошедшее миллиард и больше
Раз землю, посмотри, —
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По минутам, как по ступеням
Сходят молитвы с усталых губ.
Это в них . . . . . . . . души весенним
Дыханьем ангелы вложат и сберегут.
Я сердцу усталому окунаться в сказки,
Как в невиданный и желанный сон,
Только одно, одно — скорее бы пасха
Такой хрустальный, словно вымытый солнцем звон
И это последнее, последнее, —
Больше уже не мы, а кто?
За весенней . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все, все умерли,—
И вот он обходить по голой земле,
Кутаясь в свой — не дьявольский юмор ли?—
Круг обнищавших плодородьем полей,
Ведь сегодня событья железной рукою
Вбросили в пламя миллионы мятущихся душ,
И в плаче в печали влюбленные скроют
С кровью смешавшийся пьяный туш.
Завтра, быть может, в ярости ядрам
Земля, открывавшая грудь,
Воздвигнется новых трагедий театром,
Вонзив в свое сердце пронзительно-долгий путь,
Сквозь щели скилетов убитых, сквозь груду
Тлеющих тел, новые племена
Проростут, . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Памяти купаться весело
В розовой, вечерней влаге всех воспоминаний
Дни прошли, и что настанет
Новое, если по-прежнему нежданные гости
Приходят к поэтам душистые песни,
Кажущееся им самим чудесный
Краев вечерних и телесно-розовых облаков.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Может быть, в чьих нибудь пестрых одеждах фантазий
Души павших пышно отойдут ко сну.
Ныне я в прилежном рассказе
. . . . . . . . вам написал про войну.
Поэты грядущие, которых не похоронят
В памяти строчек, открытых всем,
Вспомните, что Великой войной в таком полку и в таком-то эскадроне
Убита великолепнейшая из великолепных поэм.
Тверь-Москва.
XI/914-1/915.