(1835 - 1907)
Итальянский поэт, Нобелевский лауреат 1906 года
В ПЕРВОБЫТНОМ ЛЕСУ
ПРОМЕТЕЙ
В ДОЛИНЕ АРНО
ВОЛ
К МОЕМУ ПОРТРЕТУ
НОСТАЛЬГИЯ
ЭЛЛИНСКАЯ ВЕСНА
ШКОЛЬНОЕ ВОСПОМИНАНИЕ
У ТЕРМ КАРАКАЛЛЫ
В ГОТИЧЕСКОЙ ЦЕРКВИ
ФАНТАЗИЯ
RUIT HORA
НА СТАНЦИИ ОСЕННИМ УТРОМ
СНЕГОПАД
НА ДАЧЕ
ВОЙНА
КАРЛО ГОЛЬДОНИ
ГОРНЫЙ ПОЛДЕНЬ
***
Скитаясь
в лесах бескрайних, по земле, добыче
кровавой радуясь, со львами вместе
рычал когда-то женщиной рожденный
детеныш; жизнь поддерживая пищей
звериною, умножил он потомство.
Покорные веленью Вечных Судеб,
в пустыне выли волки, уступая
ему свою добычу. А на землю
лик Феба с беспредельности лазурной
глядел, бесстрастный к существам, устало
сгибавшим спины ради корки хлеба.
И, равнодушный к диким пляскам, видел
Феб матерей, без сна, над колыбелью,
и сыновей на погребенье предков...
Но вот вулкана изверженьем страшным
покой разбужен: все багровым цветом
кругом окрашено; дерев могучих
вершины потемнели; с ревом страшным
поднялся океан, и над горами
лазурными взметнулась туча дыма
зловещего; и дуб окаменелый
от страха почернел; потом сгустился
тяжелый мрак, и в темноте кромешной
с волками воющими и другими
зверями хищными столпились люди...
У человека и у хищной львицы
был лог один, и как забавно было
для дикаря юнца рассвирепевших
дразнить зверей, с притворностью, по-детски
рукой взъерошенную трогать гриву,
и когти, и клыки ужасной пасти,
и убегать, смеясь, от леопарда!
Но как огня — огонь неукротимый! —
и кратера вулкана он боялся!
Как с ужасом наивным он на море
огромное глядел! Бежал от ветра,
от завыванья в лес — лесов владыка!
Как от громов, гремящих над горами
в пустынном воздухе, в пещеру прячась,
дрожал при звуке бури и, укрывшись
от гнева мрачных туч под своды пагод,
страшился ярких молний и, продрогший
от ужаса, вновь и бежал и плакал!..
Но как же, как он радовался солнцу,
и гордому и вечному! Как воздух
зимы бодрил его, и как пленялся
он чистотою звезд, на небо глядя!
Преданье есть, что Прометей,
покинув обители Олимпа золотые
и сферы гулкие, в наш мир спустился
как странник-бог. Безмолвно и сурово
струило Солнце свет свой благодатный
над моря бесконечностью — и длилось
молчанье одиночества земного.
Покинутое, медленно сходилось
людское стадо в сумрачные сени
земных лесов — и нес с собою странник,
идя вперед дорогой роковою,
божественный огонь, на небе взятый.
Но, следом шествуя, его теснила
безжалостная Власть, а вслед за нею
Необходимость, — первая оковы
алмазные несла, другая — гвозди
железные грозящею рукою
взносила молча над челом Титана.
Меж тем Сатурн, придя к скале позорной,
дразнил голодную и злую птицу.
Но снова вспыхнуло в душе Орфея
то пламя негасимое: он двинул
душ человеческих утес крепчайший
и длинноухие леса — кифарой.
Затем, художник мысли человечьей,
предстал Гомер, богам и Року равный.
Уже не видеть мне холмов Тосканы,
где песни родились в кругу дриад,
где солнце ясно, дали осиянны
и в чащах лавров — ручейки звенят.
Из глаз не заструится слез нежданный
поток. Воспоминания молчат
с тех пор, как средь смеющейся поляны
в холме могильном опочил мой брат.
Каких надежд нас окрыляли бредни!
С неповторимой силой молодой
мы грезили, не веря в час последний.
Я трачу дни для мудрости пустой,
а он в земле лежит, двадцатилетний,
покрыт густой могильною травой.
Люблю тебя, достойный вол, ты мирной
и мощной силой сердце мне поишь,
как памятник, ты украшаешь тишь
полей обильно-вольных мир обширный.
К ярму склоняя свой загривок смирный,
труд человека тяжкий ты мягчишь:
бодилом колет, гонит он, но лишь
покой в твоих очах, как будто пирный.
Из влажно-черных трепетных ноздрей
дымится дух твой, и, как гимн веселый,
мычанье в ясном воздухе полей;
И в вольном оке — цвета мглы морей —
зеленое молчанье, ширь и долы
в божественной зеркальности своей.
Таков я был, когда прямой дорогой
в дни юности стремился к солнцу я,
как об утес действительности строгой,
весною шумной билась песнь моя.
Теперь — затихло все. Покрыты мглою
раздольные, цветущие поля,
в глухую ночь оделася земля,
надежды луч погас передо мною...
Безвременно увядшие мечтанья
о торжестве Италии моей,
о возрожденье славы и искусства!
О вас храню одно воспоминанье —
увы! — давно минувших светлых дней,
и горькие волнуют душу чувства...
В глубине, за синей тучей,
стали влажны небеса:
к Апеннин гряде могучей
гулко движется гроза.
О, когда бы вихрь ненастный,
накренив крыло в пути,
пожелал меня в прекрасный
край тосканский унести!
Не к друзьям и не к родимым
я теперь влекусь туда:
те, кому я был любимым,
опочили навсегда.
Не к поливу винограда
я спешу, заслышав зов:
убежать бы за преграды
плодороднейших холмов!
Убежать от граждан льстивых,
от постылых песен их,
от старушек говорливых
на балконах вырезных!
Мне б туда, где лес невзрачный
вырос над известняком,
где в родной долине мрачной
бродят кони табуном!
В глушь мареммы, где, суровый,
я весну свою встречал,
мысль мою уносит снова
этот грохот, этот шквал!
Там вспорхнуть бы к выси черной,
оглядеть свою страну,
и затем, как гром, покорно
пасть на холм, скользнуть в волну!
(I. ЭОЛИЙСКАЯ)
Лина, зима подступает к порогу,
в холод одетый, подъемлется вечер,
а на душе у меня расцветает
майское утро.
Видишь, как искрится в розовом свете
снег на вершине горы Федриады,
слышишь, как волны кастальских напевов
в воздухе реют.
В Дельфах священных с треножников медных
пифии громко и внятно вещают,
слушает Феб среди дев чернооких
щелк соловьиный.
С хладного брега к земле Эолийской
льдистыми лаврами пышно увитый,
рея на лебедях двух белоснежных,
Феб опустился.
Зевсов венец на челе его дивном,
ветер играет в кудрях темно-русых
и, трепеща, ему в руки влагает
чудную лиру.
Возле пришедшего бога, ликуя,
пляской встречают его киприады,
бога приветствуют брызгами пены
Кипр и Цитера.
Легкий корабль по Эгейскому морю
с парусом алым стремится за богом,
а на корме корабля золотится
лира Алкея.
Сафо, дыша белоснежною грудью,
ветром наполненной встречным, в томленье
нежно смеется, и волосы блещут,
темно-лиловы.
Лина, корабль остановлен, повисли
весла, взойди на него поскорее;
я ведь последний среди эолийских
дивных поэтов.
Там перед нами страна золотая,
Лина, прислушайся к вечном звону.
И убежим мы от темного брега
к весям забвенья.
В конце июня это было, в летний
чудесный день. Невестою казалась
земля в наряде светлом и лучистом.
Потоками огня пустыню неба
сияющее солнце заливало,
и море улыбалось тем же светом.
Лишь я не улыбался: чернорясый
аббат спрягал «любить», — и нагоняло
его лицо тоску... А между тем
заглядывала в окна школы вишня,
кивала темно-красными плодами,
повествованье тайное шепча
крылатым ветеркам... И, позабыв
аббата и длиннейший ряд спряжений,
похожий на ползущих муравьев,
я устремлялся мыслями и взором
в пространство; я глядел в окно — на взгорья,
на море дальнее, на небосклон
лазурный... А вокруг меня сливался
с лучами солнца хор тысячегласный
поющих птиц. С их гнездами, казалось,
беседовали, дружественной стражей,
деревья густолиственные. Мнилось,
что шепчется с пчелою каждый куст,
что слышится счастливый вздох цветов
под поцелуем бабочек... Все стебли,
травинки и песчинки наполняло
биенье тысяч крохотных существ,
живущих, любящих... Кряж в облаках,
зеленые холмы, поля пшеницы,
густые виноградники и даже
угрюмые поляны и болота,
казалось, вечной юностью сияли
под ярким, летним солнечным лучом.
Тогда-то, — почему, я сам не знаю, —
средь трепета всей этой яркой жизни,
внезапно в сердце у меня сверкнула,
как молния, мысль о грядущей смерти
и о бесформенном «ничто». Мгновенно
в невыразимом чувстве эту жизнь
с бесформенным «ничто» я сопоставил
и в черноте земли свой труп немой,
остывший увидал... А надо мною
звучали песни птиц, листва шумела,
катились рек сияющие волны
и радостные люди отдыхали
под дивным светом солнца... Я же сразу
постиг всем существом значенье смерти
и ужаснулся искренне... Поныне,
припоминая этот детский ужас,
я чувствую, что ледяной струею
мне кто-то сердце сразу обдает...
Мрачно мчатся чрез Авентин и Целий
тучи. Влажный веет с равнины грустной
ветер. Там — альбанские встали горы,
белы от снега.
Над соломкой пепельной вуалетку
приподняв зеленую, англичанка
в книге ищет спора времен и неба
с камнями Рима.
Стаей черной, не прекращая каркать,
носятся вороны, плывут как будто
вдоль двух стен, что вызовом неким грозным
встали, огромны.
«Великаны древние, — мнится, ропщет
злых вещуний стая, — что спорить с небом?»
Величаво от Латерана льется
звон колокольный.
Вот бежит бездельник, плащом укутан,
важно в ус свистит и не смотрит даже...
О, тебя зову, Малярия, ныне
ты здесь богиня!
Если могут тронуть тебя прекрасных
слезы глаз, мольба матерей, простерших
руки над толпою детей склоненных,
ежели может
тронуть древний на Палатине славном
тот алтарь (не так же ли холм эвандров
Тибр лизал, когда ввечеру, блуждая
по Авентину
иль по Капитолию, возвращенный
любовался градом квирит квадратным
в ласке солнца и бормотал тихонько
гимн сатурнийский!).
Малярия, слушай: гони отсюда
новых пришлецов с суетой их мелкой!
Этот ужас благочестив: почила
Рома-богиня,
головою — на Палатине гордом,
бросив руки на Авентин и Целий,
от Капены к Аппиевой дороге
плечи простерла.
Круто тянутся вверх легкими нитями,
непомерной длины, стебли из мрамора
и, в священном таясь сумраке, полчищем
неким мнятся неистовым,
замышляющим брань против незримого;
немы, арки встают, смело возносятся
бурным взлетом и вот, между собой сплетясь,
гнутся в своде и падают.
Так из распри глухой, варварских смут людских,
устремлялся ввысь, к Богу возносятся
души, в сонме земном уединенные,
и с Предвечным сливаются.
Но не Бога ищу, стебли из мрамора,
арки легкие, нет: с дрожью, внимательно
шаг знакомый ловлю, — будит, чуть слышный, он
отгул торжественный.
Это Лидия! Вот вдруг обернулась, вот
пряди пышных волос вижу блестящие,
бледный лик, и любовь чуть улыбнулась мне
мимолетно сквозь черный флер.
Так и он в полутьме церкви готической —
Алигьери — бродил некогда, в трепете
одиноко ища образа божьего
в юной бледности женщины.
Белоснежной не скрыт тканью, восторженно
чистотою сиял лоб ее девственный,
между тем в облаках ладана, пламенно,
к сводам плыли моления,
плыли, тихо струясь, или же радостно,
с трепетанием крыл вспугнутых горлинок,
плыли с воплем глухим толп обездоленных,
руки ввысь простирающих.
И органа звучал в мрачном пространстве стон,
и казалось порой: в белых гробах своих
тени, слыша его, откликом родственным
скорбным звукам ответствуют.
Но из мифа смотрел, из фьезоланских лоз
сквозь витражи окон благочестивые
алый бог Аполлон... И побледнело вдруг
свеч алтарных сияние.
И как всходит горе преображенная
в гимнах ангельских сил дева Тосканская,
видел Дант и внимал, как под стопой его
бездны ада рычат внизу.
Я ж не ангелов здесь вижу, не демонов,
бледный вижу я свет, тускло мерцающий
в полумраке сыром. Холод унылою
полнит душу мою тоской.
Бог семитский, прощай! Непререкаемо
в тайнодействах твоих смерть лишь господствует.
Чуждый душам живым, духов бесплотных царь,
доступ солнцу закрыл ты в храм!
Ты, распятый, людей — мученик — мучаешь,
оскверняет вокруг воздух печаль твоя.
Небо блещет меж тем, радость и смех в полях,
и любовью горят глаза
Лидии... О, когда б видеть мне, Лидия,
в хороводе тебя дев целомудренных,
Аполлона алтарь с пляской венчающих
розовеющим вечером, —
на паросский бы ты мрамор меж лаврами
анемоны рукой нежною сыпала,
взором радость лила, а с благозвучных уст
Вакхилида слетал бы гимн.
Ты говоришь — и вслед за нежным голосом,
за дуновеньем уст твоих душа моя
плывет по струям слов твоих ласкающих
в пределы чужедальние.
Плывет в лучах светила заходящего,
безлюдью улыбается лазурному,
на белоснежных птиц порой любуется,
на острова зеленые.
Блистают храмы на высотах выспренних
паросской белизною в свете розовом,
трепещут кипарисы, миртов заросли
струят благоухание.
В морском соленом разливаясь воздухе,
оно слилось с напевом корабельщиков, —
там, вижу, судно к пристани причалило
под парусами алыми.
И девушек мне видно, что с Акрополя
чредою сходят: белоснежны пеплосы,
цветы чело венчают, руки с лаврами
простерты к небу, хор звучит.
А вот, копье в родимый водрузив песок,
на берег воин соскочил блистательный,
то не Алкей ли, с брани возвратившийся
к прекрасным девам Лесбоса?
О, в рощах сладкое уединение,
желанное вдали от шума города.
Два друга с нами, близнеца божественных,
вино и страсть, о Лидия.
Смеется в кристалле блистающем
Лиэй, извечный юноша,
так сверкает в глазах твоих, Лидия,
любовь, почти обнаженная.
Все ниже лучи над террасою,
и отблеск играет розовый
в бокале, дрожит, колеблется
в волне волос твоих, Лидия.
Средь темных волос твоих, Лидия,
умирает роза бледная,
а в сердце печаль нежданная
умеряет любви пылание.
В пожаре торжественном вечера
отчего так плачет жалобно
море внизу? Что за песни, Лидия,
поют приморские пинии?
Так страстно холмы протягивают
объятья светилу закатному.
И тени растут. Мне кажется —
ждут поцелуя последнего.
Пусть тени меня охватывают,
Лиэя я жду лобзания.
И глаз твоих я жажду, Лидия,
если кони низверглись солнечные.
Летят часы. Расцветают алые уста,
цветок души распускается.
Лепестки трепещут страстные.
О, раскрой мне свои объятия!
Во мраке фонари бесконечные
за деревьями уныло тянутся,
между веток, от дождя набухших,
на грязь мигающий свет бросая.
О, этот свист — в нем отзвук рыдания!
Локомотив подходит. Свинцовое
небо и поздней осени утро
превращаются в огромный призрак.
Зачем эти люди закутанные
молча к темным вагонам торопятся?
Для каких скорбей, нам не известных,
или для муки тайной надежды?
Рассеянно на окрик кондуктора
билет даешь. Пред тобою, Лидия,
минувшие радости и годы
счастья — в краткие эти мгновенья.
За вереницей вагонов черною
в капюшонах железнодорожники
проходят с тусклыми фонарями,
тяжким молотом бьют по сцепкам.
Угрюмый лязг зловеще разносится;
из глубины души опечаленной,
как сдерживаемое рыдание,
неутешное слышится эхо.
Захлопывают двери, и кажется
каждый звук оскорбленьем. Насмешкою
сигнал к отходу звучит для сердца.
По стеклам — дождя ударяют струи.
Чудовище с душой металлической
дымит, шипит, тяжко дышит, огненные
глаза таращит, во тьме несется
свист, торжествующий над простором.
О любимой лицо бледно-розовое,
очи звездные, тихие! Снится мне:
чистый лоб изваяний античных
в волнах вьющихся волос склоняешь.
Трепетала жизнь в нагретом воздухе,
в сиянье лета ты улыбнулась мне,
и юное светило июня
целовало нежные ланиты.
Среди отблесков волос каштановых
ее окружали сновидения,
золотым ореолом, сияя
ярче солнца над моей любимой.
Под холодным дождем возвращаюсь я
и хотел бы смешаться с туманами;
шатаюсь, как пьяница, сомненьем
объятый — тенью и я не стал ли?
О, этих листьев безмолвной осени
бесконечное в душу падение!
Мне кажется, что один навеки
царствует ноябрь во всей вселенной.
О, если б чувства жизни рассеялись!
Не лучше ль эти тени, эти призраки?
Я хотел бы навеки истаять
в туманах безысходной печали.
Медленно снежные хлопья падают с хмурого неба,
улицы словно мертвы — гомон живущих умолк.
Криков торговцев не слышно, замер и стук экипажей,
песен веселых любви тоже нигде не слыхать.
С башни высокой плывут над городом сиплые звуки
бьющих часов — стонет мир, людям неведомый днем.
В окна стучатся крылами птицы. То — добрые духи
здесь, на примолкшей земле, ищут меня и зовут.
Скоро уже, дорогие (тише, упрямое сердце!),
в вечную тишь я сойду в тьме гробовой отдохнуть.
Аренцано! Прекрасен ты на берегах генуэзских
в круге олив безмолвных, кедров и пальм дрожащих;
прославляет в труде тебя старость, тебя украшает
юности сладкий трепет, грации светлой прелесть;
в тишине вспоминаний мгновенья надежд пролетают,
как дуновенье ветра между холмом и морем.
Рассказывает миф, что Прометей,
прах первобытный одухотворяя,
ему дал силу яростного льва:
возникший человек взревел о брани.
И краснокожий изгнанный Адам
стал первым тружеником. Но ненужным
ему на свете показался брат:
над Авелем убийца посмеялся.
Отсюда кровь, текущая в веках,
плачевная история людская —
от Парфенона до твоих колонн,
о Белый дом, твердыня Вашингтона!
С медведем на земле ведя борьбу,
замахивался троглодит дубиной,
и в мускулах и в сердце ощутив
неистовство клокочущее битвы.
И дети дикарей, ведя игру
в закатном рдяном свете, находили
среди кровавых глыб куски кремня
и заостряли их для смертной схватки.
Затем предмета образ огневой,
пройдя сквозь фосфор мозга отраженьем,
в апрельском испарении сыром
повлек их, упоенных, постепенно
из свайных хижин, из ночных пещер
в пространства. И зазеленели нивы,
когда-то скудные, на высоте,
людскою кровью щедро орошенной.
С холма, который приступом был взят,
живые устремляли взор на реки,
могучие, на гулкий океан,
на мрачные хребты: и, в изумленье,
их груди ощущали властный зов,
ум озарялся тайною далекой.
И был низринут в волны ствол сосны
нагорной, с помощью катков гранитных.
Завыли сумрачные божества,
и в хижине смех женщины раздался,
и вскоре вековечная война
помчалась по земле кобылой дикой.
Задолго до пророка, чей кривой
клинок внушил народам покоренным
единого аллаха строгий культ
и поклонение святой гробнице,
задолго до мятежного креста
пошла в столетьях тягостная распря
Европы с Азией, — и в той борьбе
и свет и жизнь для варваров блеснули.
Со дней, когда Персеполис послал
своих огнепоклонников в сраженье
с кумирами, и грянул Марафон,
как гул, в истории земных народов,
и трон Ахеменидов занял Зевс
(бог пелазгийцев, Фидия, Гомера),
и Александр прекрасный был рожден,
и Аристотель в мысли погрузился;
от лонгобарда, что промчался вскачь
в сраженьях по Ионии священной
лишь для того, чтобы отдать копье
суровому наемному солдату,
который, пересекши океан,
по новым и ужасным волнам несся,
вооруженный шпагой и щитом,
служа своей Испании державной, —
безумная, неистовая страсть
к пустыням и огромным океанам
на племена толкает племена,
с их божествами, с будущим неясным,
с наукой... Возле древних пирамид
о сорока веках твердит солдатам
Наполеон. И там, где в тишине
спят мумии ненужных фараонов,
он пышным мусульманам и немым
рабам-феллахам, скрюченным работой,
кричит о человеческих правах
и машет в воздухе трехцветным флагом!
О, за стеной, построенной в веках
братоубийством, мир — поныне слово
непрочное. Из моря крови — Мир
поднимет белые крыла. Когда же?
Болонья 9 ноября 1891
I
У Силы под серебряною ивой
тянулся к делу ты из колыбели;
а в старости, веселой и игривой,
спешила жизнь к тебе под звук свирели
с марионеткою в руках. Ревнивой
ты логики бежал. А музы пели.
С тобою по лагуне молчаливой
ладья комедии плыла в апреле.
Твоя семья — Флоринда, Панталоне.
Розаура в шалях, милая, пугая
нежданной страстью, юношу встречала.
На палубе дымились макароны.
На мачте обезьяна попугая
за хвост тянула. Адрия сияла.
II
Фортуна любит звуки странных арий —
железный Марс Италию затмил,
при блеске молнии преобразил
Ломбардию в батальный свой сценарий,
И ты бежал, скитался словно парий;
убийц наемных ты перехитрил,
чтобы героя слепоту влачил
по лагерям твой нищий Велизарий.
Блуждал с женой среди ночных пожаров,
вокруг шумела буйная стихия,
но страшные заря рассеет сны.
И вот спустился Арлекин с луны
пред бригадиром, и поет Мария-
Тереза для пандуров и гусаров.
III
Средь лож, где знать в партер, смеясь, плевала,
бедняк веселый, с новым разуменьем
народных сцен, исполнясь вдохновеньем,
преобразил виденья карнавала.
Комедия дель арте, ты дремала,
старушка пьяная. Одним движеньем
он спас тебя; ты новым поколеньям
веселою и юною предстала.
Средь Усачей, что спят в домах публичных,
и Книжников, педантов методичных,
из улиц и гондол поэт извлек
плебейское здоровое начало.
К чему? Как стая птиц, все миновало.
«Прощай, Венеция, мой путь далек!»
IV
Туманы вновь над Сеною висят,
и зимняя Лютеция бледнеет,
а там октябрьские лучи блестят,
Сан Марко в золоте заката рдеет.
И памяти страницы шелестят.
Он улыбнулся прошлому. И веет
зефир со сцены, расцветает сад,
средь декораций сердце пламенеет.
В трагическом нет места Пантеоне
для комика великого. Провалы,
Венеция седая, подытожь.
Как донна Катэ хнычешь. Спят каналы.
И, выгнан из дворца, как Панталоне
злодеем Лелием, уходит дож.
В великом круге гор, среди гранита,
бесцветно-бледны, ледники отвесны,
молчание в тишь безглаголья влито,
полдневное безгласие лучей.
Без ветра сосны словно бестелесны,
подъяты к солнцу, в воздух тот редчайший,
и лишь журчит, как цитры звук тончайший,
вода, златясь чуть зримо меж камней.
Итальянская литература второй половины XIX в. немыслима без поэта Джозуэ Кардуччи, чей нравственный и литературный авторитет был для современников непререкаем. В его творчестве есть место и гражданской лирике, и раздумьям над историей своей страны и судьбой ее представителей, и чувству восторженного слияния духа с девственно чистой, вечной природой, и многому другому. Безоговорочное признание современниками творчества Кардуччи было увенчано в конце его жизни Нобелевской премией (1906).
Он родился в Вал ди Кастелло в Версилии 27 июля 1835 г. Мальчик рано проявил интерес к литературе и истории. Филологическое образование Кардуччи получил в Пизанском университете. В 1860 г. он возглавил кафедру в Болонском университете, где преподавал всю жизнь вплоть до 1904 г.
Первый сборник «Стихи» был опубликован в 1857 г., когда поэт жил в Сан-Миньято. Кардуччи рассчитывал далеко не в последнюю очередь заработать таким образом денег, чтобы рассчитаться с долгами, которые он наделал по молодости лет, но просчитался. Многие сочинения войдут затем в следующий сборник — «Юношеские стихи», появившийся на свет в 1860 г. В нем — и любовная лирика, в которой заметно влияние Данте и Петрарки, и дружеские послания, и стихотворения на случай; есть и лирика гражданская, в которой Кардуччи обращается, в частности, к славным именам прошлого — Витторио Альфьери, Данте Алигьери, но также Гольдони, Метастазио, Монти, Никколини. Откликаясь на борьбу за объединение Италии (Рисорджименто), Кардуччи создает, в частности, такие произведения, как «Сицилия и революция» (1860), «После Аспромонте» (1861); воспевает Пьемонтского короля Виктора Эммануила и Гарибальди, принадлежавших к двум разным лагерям национально-освободительного движения, воевавшим волей судеб под одним знаменем.
В 60-е гг. XIX в. появляется сборник «Легкое бремя». Третьим сборником, вобравшим сочинения 1867 — 1879 гг., стал «Ямбы и эподы».
Позднее выходят в свет «Новые рифмы» (1861 — 1887), «Варварские оды», «Рифмы и ритмы» (1901).
Как всякий лирический поэт, Кардуччи неоднократно обращается к теме природы, которая совершенно по-разному осмысливается им на разных этапах творчества. Фрагмент «В первобытном лесу», помещенный в настоящем сборнике, характерен для общего настроения ранней лирики. В нем изображена первобытная природа, запечатленная в становлении и развитии, утверждающаяся в своих правах, бунтующая, неукрощенная и неукротимая. Под стать такой природе и сам человек.
Кардуччи был по природе бунтарем, превыше всего ценившим свободу и самостоятельность, боровшимся против всего, что их могло ограничивать в личной или общественной жизни. Этим объясняется, в частности, его откровенный, доходящий временами до прямого эпатажа антиклерикализм. Все эти свойства его характера проявились, в частности, в «Гимне Сатане» (1863), где главный герой выведен борцом, бунтарем. Сатана — это не изгнанник рая, но победитель Иеговы; он воплощает в себе и жизнелюбие, и ученое сомнение, без которого немыслим прогресс культуры, и неукротимую энергию движения вперед. Далеко не случайно Сатана ассоциируется у поэта с образом паровоза — чуда и символа технического прогресса XIX в.
Это произведение вызвало у современников Кардуччи неоднозначную реакцию, многих смутило имя Сатаны. Кардуччи вступил в весьма оживленную полемику, он выказал при этом жар, насмешливость, силу здравого смысла, даже колкость выражений.
В поэзии Кардуччи встречаются образы и других бунтарей — Прометея (см. фрагмент «Прометей») и Мартина Лютера. Последний интересен, в частности, тем, что воплощает, с одной стороны, казалось бы, несгибаемого фанатичного борца за утверждение правоты своих идей, с другой стороны, испытывающего и сомнения и усталость от нравственного противостояния миру, которому он бросил вызов, тогда как Прометей одержим жертвенным пафосом и его подвиг отозвался в сердцах людей.
Зрелый Кардуччи обращается в поэзии к образу Древней Эллады как к идеальному периоду в развитии общества, весне человечества, когда поэзия и природа существовали между собой в полной гармонии. Известны три его стихотворения под названием «Эллинская весна», которым присуще восторженно-ликующее восприятие природы. В их образной системе органично сочетаются живописность и поэтическая символика.
Кардуччи любуется и современной ему итальянской природой: в стихотворениях «Вол», «Сан Мартино» (или «Бабье лето») он воспевает простую деревенскую жизнь и скромные радости, которые она дарует.
Наряду с натурфилософской и любовной лирикой в позднем творчестве Кардуччи есть и лирика гражданская, политическая. Так, в 1877 г. появляется ода «У Терм Каракаллы» — размышления поэта о прошлом и настоящем, поводом для которых служит один из величайших памятников древнеримской архитектуры. Перед нами возникают и разворачиваются два плана: прошлое и настоящее Италии. Люди прошлого представляются Кардуччи гигантами в сравнении с его измельчавшими, предавшими забвению величие предков современниками.
Воспоминания о героическом прошлом в поэтическом мире Кардуччи противостоят настоящему. Всей душой разделявший героический порыв патриотов Рисорджименто, мечтавших обрести великую единую Италию, которая заняла бы достойное место среди других наций, Кардуччи чувствует себя оскорбленным в лучших чувствах, ибо цель, как известно, была достигнута не на поле брани, а во многом путем долгого торга, компромиссов и мелочных уступок. «Италия, ты государством стала, но души мелки», — негодует Кардуччи в стихотворении «На перенесение останков Уго Фосколо в Санта Кроче».
В числе стихов, в которых поэт воспевает исторических деятелей, великих поэтов и художников, прославивших свою родину, следует упомянуть появившуюся в 1893 г. серию из четырех сонетов, посвященных величайшему итальянскому драматургу XVIII в. Карло Гольдони, навеянных его «Воспоминаниями». Они посвящены четырем периодам в жизни великого итальянца: юношеское увлечение театром и побег из дома, первые шаги на новом поприще, триумф его театральной реформы, поражение и отъезд (напоминавший бегство) из родной Венеции в Париж, где Гольдони окончил свой жизненный путь. Суть сделанного драматургом для театра Кардуччи видит в том, что Гольдони растормошил сонное царство комедии, поставил во главу угла вечно молодую истину, здоровое плебейское начало.
Одно из его последних стихотворений — «Война» — выстраданный призыв прекратить кровопролитие и одновременно горькое сознание всей зыбкости мирного идеала среди царящих насилия и жестокости.
До последних дней Кардуччи оставался верным себе и своему призванию. Современники высоко ценили его поэзию. Им горячо восхищались, но были и те, кто далеко не все принимал в его поэзии безоговорочно. Много выпало на его долю трудностей, много пережил он горя и утрат, знал и разочарование, подвергался атакам противников, но всегда достойно парировал удары. Его поэзия многолика, как многолика и противоречива была сама эпоха. Кардуччи по праву стал поэтом хрестоматийным, его стихотворения заучивают наизусть школьники, к его творчеству обращались и будут обращаться многие поколения истинных почитателей поэзии, в которой яркая индивидуальность сочетается с классической ясностью стиля, отточенного великим мастерством и трудолюбием!
Умер Кардуччи 16 февраля 1907 г. В последний путь его провожали более двухсот тысяч человек, в чем проявилась поистине всенародная любовь к нему его современников.
С. Прокопович