Вглубь стихотворения

Владимир Набоков

«Комната». «На перевод ‘Евгения Онегина’»


Поэзия непереводима

Чтобы сказать это, не обязательно быть Набоковым. Впрочем, он это тоже сказал. Переводя стихи, приходится, по словам Набокова, «выбирать между рифмой и разумом». И все же стихи переводят и переводить будут. Почему, зачем? Недоуменье взяло. Ну, прежде всего, затем что хочется. И не только переводчику, читателю тоже. Обидно же раз за разом слышать: «Ах, Джон Донн! Ах, Басё!» – и в глаза ни того, ни другого ни разу не увидать. Можно, конечно, засесть за изучение английского (японского, польского, немецкого) языка. Да все как-то недосуг. Со своим бы управиться. Вот и читаешь переводы.

Это что касается потребностей читателя. А что требуется от переводчика? Задача его, как я себе представляю, в том, чтобы по возможности точнее, «ближе к тексту», передать звучание и мысль, «рифму и разум» (ну, и ритмическое построение тоже, но это не самое сложное). Передать и то, и другое в безупречной полноте по понятным причинам невозможно. Случаются, конечно, удачи, но они редки. Один из лучших известных мне примеров дан самим Набоковым в последних строках его английской поэмы «An Evening of Russian Poetry» («Вечер русской поэзии»):

«Bessonnitza, tvoy vzor oonil i strashen;

lubov moya, otstoopnika prostee.

(Insomnia, your stare is dull and ashen,

my love, forgive me this apostasy.)»

Впрочем, это, боюсь, нельзя по чистой совести причислить к переводам как таковым – тут все, скорее, было продумано заранее.

В итоге переводчику приходится сочинять нечто компромиссное.

Совсем уходить куда-то далеко от звучания и ритма – перед собой стыдно, да и перед отечественным читателем тоже, ведь он, как ни крути, еще со времен Жуковского, если не с более ранних, приучен к рифмованным переводам рифмованных стихов и навряд ли в обозримом будущем согласится с Набоковым в том, что «единственная цель и оправдание перевода – дать наиболее точные из возможных сведения, а для этого годен лишь буквальный перевод, причем с комментарием».

Уходить же совсем от смысла стыдно перед любимым автором – любимым, потому что без любви ничего хоть сколько-нибудь путного не родишь – и, опять же, перед собой. Есть еще третий путь, коим и Пушкин хаживал – сочинить, сохраняя дух переводимого произведения, нечто свое. Но это уже другая история. В этой публикации им пошел Григорий Кружков, который как переводчик стихов ни в каких рекомендациях давно уже не нуждается,

Что получается в итоге? Если не «скончавшийся под пыткой автор», то «обманутый читатель» – обманутый в той или иной мере. И каков же выход, если он вообще существует? Да вот именно тот, который предлагает эта публикация. Свод переводов. Каждый из которых дает что-то свое – и по части музыки, и по части смысла. Все вместе они образуют то, что какая-то из филологических наук именует «логическим полем» переводимого сочинения. А дальше уж пусть читатель разбирается, кто прав, кто виноват.

Собственно говоря, идея, лежащая в основе того, что предпринимает теперь «Иностранная литература», не нова. Еще в 1994 году (есть, возможно, примеры и более ранние, но мне они не известны) издательство «Интербук» выпустило книжку «Гамлет в русских переводах XIX – XX веков», которая, так и оставшись невостребованной, и поныне встречается мне на полках книжных магазинов. А в 1998-м сразу два питерских издательства «Терция» и «Кристалл» издали совместно свод переводов «Сонетов» Шекспира. Сколько нашли каждого, столько и напечатали (там, кстати, и два набоковских имеются). Все в этих книжках хорошо, кроме одного, – оригиналы отсутствуют. Вот этот-то пробел журнал и восполняет. Сначала и прежде всего оригинал – а уж там и переводы.

О сравнительном качестве переводов я распространяться не буду, полагая, что читатель сам способен выбрать то, что ему больше по душе. Я лучше скажу несколько слов о связи тех двух стихотворений, переводы которых здесь напечатаны, с жизненными и творческими обстоятельствами их автора, Владимира Набокова.

Комнаты

Тема жилища, пристанища, была для Набокова, особенно раннего – начиная с «Машеньки» и кончая «Даром» или, быть может, «Пниным» – одной из главных. Собственно, не столько как Тема, сколько как краска, постоянный мотив существования. Дом утрачен, заменить его, возместить утрату невозможно, и тем пристальнее вглядываешься в подставные, промежуточные обиталища – в камушки, брошенные поперек Леты для удобства перехода на тот берег. Еще в 1926-м – в год «Машеньки», с которой Набоков начался, как прозаик, он пишет стихотворение «Комната», ныне соседствующее в англоязычных библиографиях, а иных, сколько-нибудь полных, пока не существует, с другим, американским, написанным без малого двадцать пять лет спустя стихотворением «The Room», которое печатается здесь вместе с переводами оного.

Что касается обиталищ, жизнь в Америке мало чем отличалась от жизни в Европе. В интервью 1972 года он говорит о «более чем двухстах мотельных комнатах и арендуемых домах, разбросанных по сорока шести штатам». Ощущение то ли необходимости постоянного движения, то ли обреченности на него, которым проникнут «Пнин», видимо, оставалось неизменным и у Набокова. А в 1964-м, Набоков, человек уже вполне обеспеченный, отвечает интервьюеру «Плейбоя», спросившему, почему он за более чем двадцать лет не осел в Америке, не обзавелся жилищем, так: «Главная причина, коренная причина, я думаю, в том, что никакому окружению, не повторяющему в точности моего детства, было бы не по силам меня удовлетворить. Найти точное соответствие своим воспоминаниям мне все равно не удастся – так зачем же бередить себе душу безнадежными приближениями? Есть еще несколько причин особого рода: фактор стремительного движения, например, привычка к стремительному движению. Я с такой силой вылетел из России, с такой жестокой силой возмущения, что так с тех пор и качусь... Несколько раз я говорил себе: «Вот хорошее место для постоянного дома» – и немедля слышал грохот обвала, уносящего сотни отдаленных мест, которые я уничтожил бы самим актом поселения в одном определенном уголке земли. И наконец, меня не очень интересует мебель – столы, стулья, лампы, ковры и все прочее – наверное потому, что мое роскошное детство научило меня с насмешливым неодобрением воспринимать любую слишком рьяную привязанность к вещественному богатству».

Читая две набоковских «Комнаты» параллельно, поневоле принимаешься искать в них переклички. Сама тождественность названий не может быть случайной – у этого автора случайностей не случается. И, разумеется, находишь: лампу, картину на стене, зеркало, кресло. Чтобы облегчить читателю задачу самостоятельных разысканий, приведу первую из «Комнат» целиком:

Вот комната. Еще полуживая,

но оживет до завтрашнего дня.

Зеркальный шкап глядит, не узнавая,

как ясное безумье, на меня.

В который раз выкладываю вещи,

знакомлюсь вновь с причудами ключей;

и медленно вся комната трепещет,

и медленно становится моей.

Совершено. Все призвано к участью

в моем существованье, каждый звук:

скрип ящика, своею доброй пастью

пласты белья берущего из рук.

И рамы, запирающейся плохо,

стук по ночам – отмщенье за сквозняк,

возня мышей, их карликовый грохот,

и чей-то приближающийся шаг:

он никогда не подойдет вплотную;

как на воде за кругом круг, идет

и пропадает, и опять я чую,

как он вздохнул и двинулся вперед.

Включаю свет. Все тихо. На перину

свет падает малиновым холмом.

Все хорошо. И скоро я покину

вот эту комнату и этот дом.

Я много знал таких покорных комнат,

но пригляжусь, и грустно станет мне:

никто здесь не полюбит, не запомнит

старательных узоров на стене.

Сухую акварельную картину

и лампу в старом платьице сквозном

забуду сам, когда и я покину

вот эту комнату и этот дом.

В другой пойду: опять однообразность

обоев, то же кресло у окна...

Но грустно мне: чем незаметней разность,

тем, может быть, божественней она.

И может быть, когда похолодеем

и в голый рай из жизни перейдем,

забывчивость земную пожалеем,

не зная, чем обставить новый дом...

И все же, это стихи человека, воспринимающего «голый рай» как возможность пока отдаленную. Через четверть века она станет более близкой. В гостиничном номере, который займет автор «The Room», уже умер некий неведомый поэт и, может быть, я, автор стихотворения, стал в этой очереди следующим. Лет же десять спустя та же тема снова возникнет в романе «Бледное пламя», который, как известно, состоит из поэмы и комментария к ней, отчасти пародирующего набоковский комментарий к «Евгению Онегину» – в одной из строф поэмы:

А как изгою старому помочь,

В мотеле умирающему? Ночь

Кромсает вентилятор с гулким стоном,

По стенам пляшут отсветы неона,

Как будто бы минувшего рука

Швыряет самоцветы. Смерть близка.

Хрипит он, и клянет на двух наречьях

Удушие, что легкие калечит.

в варианте этой строфы:

Кто беглеца спасет? Он смертию захвачен

Под крышею случайной, под горячим

Ночной Америки дыханьем. Огоньки

Его слепят, – как будто две руки,

Волшебные, из прошлого швыряют

Каменья, – жизнь уходит поспешая.[1]

и в комментарии к ней:

Строка 615: на двух наречьях

На английском и земблянском, на английском и русском, на английском и латышском, на английском и эстонском, на английском и литовском, на английском и русском, на английском и украинском, на английском и польском, на английском и чешском, на английском и русском, на английском и венгерском, на английском и румынском, на английском и албанском, на английском и болгарском, на английском.

Набоков так и останется изгоем, так и будет, даже «осев» в Швейцарии, жить в гостиничном номере, тратя на его аренду деньги, на которые он мог бы купить в той же Швейцарии не один дом. Найти точное соответствие своим воспоминаниям невозможно – зачем же бередить душу безнадежными приближениями? «Обычно он выбирал самый легкий этический путь (точно так же, как выбирал самый трудный – эстетический) просто потому, что так было ближе до выбранной цели; и он был слишком ленив в обыденной жизни (точно так же, как слишком тяжко трудился в артистической), чтобы возиться с вопросами, которые ставили и решали другие»[2].

Чертог

К тому же существовало еще и жилище вечное, и то уж была не просто комната, но чертог: русская литература – «Мне-то, конечно, легче, чем другому, жить вне России, потому что я наверняка знаю, что вернусь, – во-первых, потому что увез с собой от нее ключи, а во-вторых, потому что все равно когда, через сто, через двести лет, – буду жить там в своих книгах, или хотя бы в подстрочном примечании исследователя».

Русская литература, и прежде всего – Пушкин. В начале сороковых Набоков сделал рифмованный перевод на английский двух пушкинских стихотворений и нескольких строф из «Онегина». Затем, в пятидесятых, началась продлившаяся около десяти лет работа над переводом и комментированием «Евгения Онегина». Работа, ради которой он пожертвовал другими планами. Если б не она, мы бы, возможно, читали сейчас еще несколько его романов. Но долг есть долг, и к человеку, его исполняющему, без уважения относиться нельзя.

От рифмы Набоков, переводя «Онегина», отказался сразу, выбрав «разум», но сохранив, однако ж, ямбический размер, поскольку полагал, что тот «скорее способствует, нежели мешает верности перевода». Впоследствии он отказался, буквализма ради, и от размера.

«В сущности, меня будут помнить благодаря «Лолите» и моему труду о «Евгении Онегине», – сказал Набоков в 1966 году, имея при этом в виду английского читателя – русскому он будет памятен, что естественно, иными его сочинениями. Можно, я думаю, предположить , что две датированные 1955 годом онегинских строфы «На перевод ‘Евгения Онегина’» были написаны по завершении собственно перевода пушкинского романа и вдохновлены знакомым всякому переводчику, вообще всякому завершившему некий труд человеку, настроением, вызывающим потребность воскликнуть вслед за классиком: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!».

Начальные четыре строки однажды в трехминутном моем присутствии замечательно переложил Сергей Гандлевский:

Суть перевода? Чуть живая

На блюде голова певца,

Мартышкин вздор, речь попугая

И опошленье мертвеца.

На один из напечатанных здесь переводов я, ползая по Интернету, натолкнулся случайно. Наверное, есть и другие. Какие-то вещи делаются для себя, и остаются иным неизвестными. А сколько-нибудь точное представление о чужеязычном стихотворении может, повторюсь, дать лишь свод его переложений. Каждому переводчику падает на душу что-то свое, то, что он и пытается передать в переводе. Каковое высказывание применимо, вообще говоря, также к прозе. Люди, эти «усредненные сосуды», они ведь разные, чем, собственно, и интересны. Как и стихотворения – и переводы.

«Нет, усредненные сосуды вовсе не так просты, как кажутся;


это кувшины, запечатанные магом, и никто –


даже сам заклинатель –


не знает, что в них содержится


и в каких количествах»[3].

Будем читать.

Сергей Ильин

Дальнейшее можно прочитать по адресу:

http://magazines.russ.ru/inostran/2001/10/nabokov.html


Подписи под фотографиями:

3. Май 1964, Набоков в его комнате в Монтре-Палас с наслаждением рассматривает один из четырех заключенных в коробку томов «Евгения Онегина», только что изданных – через восемь лет после завершения работы над рукописью.




[1] Перевод А. Глебовской.

[2] В. Набоков. «Подлинная жизнь Себастьяна Найта».

[3] В. Набоков. «Под знаком незаконнорожденных».

Загрузка...