Чезаре Павезе Пока не пропоет петух

Тюрьма

~~~

Стефано знал, что в этой деревне не было ничего особенного, и что живущие в ней люди вели самую обыденную жизнь, а земля давала урожай, и море было морем, как около любого берега. Стефано радовался морю; когда он направлялся к нему, оно представлялось ему четвертой стеной его камеры, широкой стеной из красок и прохлады, в которую он мог войти и забыть о своей тюрьме. В первые дни он даже набрал в платок гальки и ракушек. Ему показался очень человечным капрал, начальник карабинеров, который, просматривая его документы, проговорил: «Конечно. Лишь бы вы умели плавать».

Несколько дней Стефано изучал изгороди из опунций и выцветший морской окоем, как странные творения, которые были самой естественной частью невидимых стен камеры. Стефано с самого начала с легким сердцем смирился с тем, что ограниченность горизонтом и есть ссылка: для него, вышедшего из тюрьмы, это было свободой. Кроме того, он знал, что его повсюду окружает деревня, а любопытные и сторожкие взгляды людей убеждали его в их доброжелательности. Но в первые дни иссохшие земли и растительность на них, а также изменчивое море казались ему чужаками. Их он постоянно видел и все время о них думал. Однако по мере того, как воспоминание о настоящей камере рассеивалось, то и эти образы канули в прошлое.

Стефано вновь ощутил печаль именно на пляже, в тот день, когда, обменявшись парой слов с юношей, обсыхавшем на солнце, доплыл до своей ежедневной скалы.

— Здесь мерзкие деревни, — сказал парень, — оттуда все бегут в более цивилизованные места. Что поделать! А нам приходится оставаться.

Это был молодой, мускулистый брюнет, фининспектор из центральной Италии. У него был ярко выраженный акцент, который нравился Стефано. Они уже несколько раз виделись в остерии[1].

Сидя на скале и упершись подбородком в колени, Стефано смотрел на безлюдный берег. Палящее солнце наполняло его смятением. Фининспектор приравнял свою судьбу к его, и подобное унижение вызвало у Стефано неожиданную боль. Этой скалы, этого кусочка моря было недостаточно, чтобы сбежать от берега. Затворничество должно было прекратиться именно среди этих низеньких домишек, среди этих осторожных людей, собравшихся между морем и горами. Тем более, что чиновник, как предполагал Стефано, только из вежливости заговорил о цивилизации.

По утрам Стефано пересекал деревню, длинную, параллельную берегу дорогу, и смотрел на низкие крыши и чистое небо, а люди, стоя на пороге, разглядывали его. Некоторые дома были двухэтажными, их фасады обесцветил просоленный воздух; иногда листва дерева за оградой навевала какое-то воспоминание. Среди домов появлялось море и каждый раз этот просвет застигал Стефано врасплох, как приход нежданного друга. Темные проемы низких дверей, редкие распахнутые окна, хмурые лица, молчаливость женщин даже тогда, когда они выходили на улицу выбросить мусор, резко контрастировали с сиянием воздуха, что лишь усиливало изоляцию Стефано. Прогулка заканчивалась у дверей остерии, куда он заходил почувствовать свою свободу и посидеть, пока не начнется зной. Тогда он пойдет купаться.

Первое время Стефано проводил в своей лачуге бессонные ночи, потому что именно ночью странность дня поражала его, возбуждая и заставляя кровь кипеть. В темноте он воспринимал гул моря, как рев, свежесть воздуха — как порыв ветра, а всплывающие в памяти лица — как тревогу. Ночью собравшаяся в нем деревня набрасывалась на его распростертое тело. Когда он просыпался, солнце возвращало ему покой.

Стефано, сидя на солнышке на пороге, прислушивался к своей свободе, ему казалось, что он каждое утро покидает свою тюрьму. В остерию заходили завсегдатаи, иногда они ему мешали. Часто, всегда в разное время, на велосипеде заезжал капрал карабинеров.

Неподвижная дорога, постепенно становившаяся полуденно раскаленной, сама проходила перед Стефано, и ему не нужно было следовать за ней. У Стефано всегда была с собой книга, он открывал ее время от времени и читал.

Ему нравилось приветствовать знакомых и отвечать на их приветствия. Фининспектор, который пил кофе у стойки, вежливо здоровался с ним.

— Вы сидячий человек, — иронически говорил он. — Я вас всегда вижу сидящим за столиком или на скале. Мир для вас не велик.

— У меня есть предписание, — отвечал Стефано. — И я приехал издалека.

Чиновник смеялся:

— Мне рассказали о вашем деле. Капрал человек мелочный, но он понимает, с кем имеет дело. Он даже позволил вам сидеть в остерии, где вам нельзя бывать.

Стефано не всегда бывал уверен, шутит ли этот фининспектор: в его ясном голосе всегда чувствовалось что-то чиновничье.

Толстый юноша с бегающими глазками остановился у двери и слушал их. Вдруг он сказал:

— Эй ты, Желтые Петлицы, не замечаешь, инженер тебя просто жалеет и ты ему надоел?

Чиновник, все еще улыбаясь, обменялся взглядом со Стефано.

— В данном случае как раз ты третий лишний, — сказал он толстому юноше.

Все трое, кто спокойно, кто насмешливо, по-разному улыбаясь, изучали друг друга. Стефано чувствовал себя чужим в этой игре и пытался расшифровать взгляды, уловить их значение. Он знал: чтобы разрушить преграду, достаточно познать капризный закон этой пикировки и самому принять в ней участие. Вся деревня разговаривала так, обмениваясь взглядами и насмешками. Другие бездельники и завсегдатаи заходили в остерию — круг состязующихся расширялся.

Преимущество молодого толстяка, которого звали Гаетано Феноалтеа, состояло в том, что он работал напротив остерии, в магазине своего отца, которому принадлежали все окрестные дома, и когда он переходил улицу, это не значило, что он бросал работу.

Бездельников удивляло то, что Стефано каждый день ходит на пляж. Иногда кто-нибудь из них отправлялся вместе с ним (более того, именно они объяснили ему, как удобна скала), но делали это только тогда, когда им приходила блажь составить ему компанию. Они не понимали его привычки, считали ее детской: ведь они плавали и знали нрав волн лучше него, потому что играли с ними с детства, но для них море ничего не значило, а если и значило, то только приятную прохладу. Единственный, кто серьезно говорил о море, был молодой лавочник, который спросил Стефано, не ездил ли тот, ну, до приключившегося с ним несчастья, отдыхать на Ривьеру. И Стефано, хотя иногда и выходил на заре один побродить по мокрому песку и посмотреть на море, начинал побаиваться одиночества, когда слышал в остерии, что никто с ним в этот день не пойдет, и отправлялся на берег всего на полчасика, чтобы искупаться.

Встречаясь около остерии, Стефано и молодой толстяк просто кивали друг другу. Гаетано предпочитал привлекать внимание к своей персоне, когда собиралось побольше народа, причем не говорил непосредственно со Стефано, а только подтрунивал над окружающими, как бы обособляя его, помещая в вакуум отстраненности.

Через несколько дней Гаетано стал болтать и с ним. Он мог по-дружески взять Стефано под руку и сказать ему: «Инженер, бросьте эту книгу. У нас здесь нет школ. У вас сейчас отпуск, вы отдыхаете. Покажите этим парням, что такое горная Италия».

Он всегда так неожиданно брал его под руку, что у Стефано появлялось такое же чувство, как и тогда, когда он, подростком с сильно бьющимся сердцем, приближался на улице к женщинам. Этому натиску было нетрудно противостоять, тем более, что он перед собеседниками приводил его в замешательство. Стефано чувствовал, что в первые дни эти глазки слишком напористо его изучали, поэтому теперь он не мог сразу же принять его сердечность. Но доброе лицо Гаетано значило, что у всей остерии доброе лицо, и у Гаетано была наивность самой его авторитетности, поэтому, когда ему хотелось, он мог холодным взглядом окинуть собеседника.

Именно у него Стефано спросил, есть ли в деревне девушки, а если есть, то почему их никогда не видно на пляже. Гаетано, немного смущаясь, объяснил ему, что они купаются в уединенном месте, за горной речкой, а увидев насмешливую улыбку Стефано, признался, что они редко выходят из дома.

— Но они есть? — настаивал Стефано.

— Еще бы! — воскликнул Гаетано, довольно улыбаясь. — Наши женщины быстро старятся, но в молодости они очень красивы. У них нежная красота, которая боится солнца и чужих взглядов. У нас настоящие женщины. Поэтому-то мы и держим их взаперти.

— У нас взгляды не обжигают, — спокойно проговорил Стефано.

— У вас есть работа, а у нас — любовь.

Стефано не был настолько любопытен, чтобы отправиться к горной речке и подглядывать за купальщицами. Он принял этот молчаливый закон разделения, как принял и все остальное. Он жил среди воздушных стен. Но все же не был уверен, что молодые здесь занимаются любовью. Может быть в домах, за вечно закрытыми ставнями какая-нибудь кровать и знала что-то о любви, когда-то там жила чья-нибудь жена. Но молодые — нет. Больше того, Стефано удивляли разговоры о вылазках в город, и не всегда холостяков, и намеки на какую-нибудь деревенскую служанку, рабочую лошадку, настолько презираемую, что о ней не стоило и говорить.

Эта убогость особенно сильно чувствовалась в сумерки. Стефано подходил к углу своей лачуги и садился на груду камней, разглядывая прохожих. В полутьме загорались огоньки, открывались, впуская прохладу, какие-нибудь ставни. Люди проходили, шаркая ногами и шепчась, иногда собирались группками и болтали. Отдельная, самая светлая группа состояла из девушек. Они не уходили очень далеко и тотчас вновь появлялись, возвращаясь в деревню.

Пар совсем не было видно. Если группки встречались, то слышались сухие приветствия. Впрочем, эта сдержанность нравилась Стефано, которому после захода солнца нельзя было покидать свое жилище, и ему больше чем другим людям нужна была ночь и забытое одиночество темноты. Он настолько забывал о нежности ночи, что достаточно было дуновения ветерка, стрекота кузнечика, звука шагов, вырисовывающегося на бледном небе огромного темного холма, чтобы у него голова склонилась на плечо, как будто бы его нежно ласкала чья-то рука. Мрак, скрывая горизонт, расширял его свободу и освобождал место для его мыслей.

В эти часы он всегда бывал один, и в одиночестве проводил почти все послеполуденное время. В полдень в остерии играли в карты и Стефано, присоединившись к игрокам, постепенно начинал волноваться и у него возникала потребность уйти. Иногда он отправлялся на берег, но подобное сиротливое купание в одиночестве в зеленом море во время сильного прилива приводило его в смятение и он быстро одевался в уже наступившей прохладе.

Тогда он выходил из деревни, которая ему казалась слишком маленькой. Хибарки, высящиеся скалы, мясистые изгороди из опунций превращались в логово мерзких людей, сторожких взглядов, враждебных улыбок. Он удалялся от деревни по проселочной дороге, которая, пересекая какую-то оливковую рощу, выходила в окаймлявшие море поля. Он удалялся, сосредоточившись и надеясь, что время пройдет и что-нибудь случится. Ему казалось, что он идет к бесконечности, повернувшись к плоскому морскому окоему. За холмом деревня исчезала, и высившиеся вдали горы закрывали небо.

Стефано не уходил далеко. Проселочная дорога была высокой земляной насыпью, с которой взгляду открывался печальный берег и опустевшие поля. Вдали от поворота можно было различить какую-то зелень, но уже на полпути Стефано начинал смотреть по сторонам. Все, кроме воздуха и далеких гор, было серым и враждебным. Иногда в полях попадался крестьянин. Иной раз под дорогой кто-то, скорчившись, лежал. Стефано, который шагал, затаив обиду, вдруг ощущал болезненный покой, печальную радость, останавливался и медленно возвращался.

Вернувшись в деревню, он бывал почти счастлив. Первые дома выглядели едва ли не дружески. Они вновь возникали, собравшись под теплым в прозрачном воздухе холмом, а так как он знал, что перед ними спокойное море, то они становились дружелюбными, почти такими же, какими они ему показались в первый день.

Среди первых домишек был один, уединившийся между проселком и берегом. У Стефано появилась привычка, проходя мимо, каждый раз бросать на него взгляд. У этого дома стены были из серого камня и лестница снаружи, которая вела к боковой терраске, выходившей на море. Окна, как ни странно, были распахнуты, и тому, кто смотрел сверху, с улицы в их проемы, дом представлялся как бы продырявленным и заполненным морем. Светлый квадрат, как небо в камере, вырисовывался ярко и четко. На подоконнике стояли ярко-красные герани, и Стефано каждый раз тут останавливался.

У него разыгралось воображение, когда он как-то утром увидел на этой лестнице девушку. Он замечал ее и раньше — она бродила в одиночестве по деревне, у нее была слегка подпрыгивающая походка, как бы дерзкий танец, над бедрами высились плечи, а над ними смуглое, козье лицо, на котором, несомненно, играла улыбка. Это была служанка, так как она ходила босиком и иногда носила воду.

Стефано почему-то решил, что на этой земле женщины белые и мягкие, как мякоть груши, и эта встреча его удивила. В затворничестве, в своей низкой лачужке он свободно и отрешенно предавался мыслям об этой женщине, освобожденный из-за странности самого объекта от мучительного желания. То, что между окном с геранями и девушкой была связь, ослабляло его удивление, раскрепощая и обогащая игру воображения.

Самые жаркие полуденные часы Стефано проводил, лежа на кровати полуодетым, и белый отблеск солнца заставлял его жмурить глаза. В скуке и гуле этого покоя он ощущал себя живым и бодрым и иногда притрагивался рукой к своему бедру. Вот такими худыми и сильными должны были быть бедра у той женщины.

За окном, за железной дорогой, скрытой насыпью, лежало южное море. Бывали минуты, когда раскаленная тишина пугала Стефано. Тогда он, встряхнувшись, спрыгивал с кровати в одних трусах. Так он вел себя и в те далекие, послеполуденные часы в тюрьме. Комната с плоской крышей превращалась в настоящую парилку, и Стефано высовывал голову в низкое окошко, там было немного тени от стены, и стояла глиняная амфора. Он сжимал руками ее изящные, влажные бока и с трудом приподнимая, подносил к губам. У воды был сводивший зубы привкус земли, которым Стефано наслаждался больше, чем водой, ему казалось, что это вкус самой амфоры. В этом привкусе заключалось нечто козье, дикое и вместе с тем очень нежное, напоминавшее цвет гераней.

И босая женщина, как и вся деревня, ходила за водой с такой же амфорой. Она несла ее наклонно, прижав к животу. У всех амфор коричневато-телесного цвета, а иногда и побледнее, были мягкие и удлиненные формы. У Стефано амфора была розоватой, напоминая огромную щеку.

Хозяйке своего дома Стефано был благодарен не только за эту амфору. Старуха, толстая, с трудом двигавшаяся женщина, сидела в своем магазинчике на проселочной дороге и время от времени посылала к нему мальчишку с водой. Иногда присылала кого-то прибрать в комнате: подмести, заправить кровать, что-нибудь вымыть. Это происходило по утрам, когда Стефано не бывало дома.

Он, как выздоровлению, смиренно и тихо радовался тому, что у него вновь появилась дверь, которую можно закрыть и открыть, вещам, которые можно привести в порядок, столику и ручке — все это доставляло ему радость, как свобода. Но Стефано очень скоро, когда его открытия стали привычными, ощутил недолговечность этой радости, и, проводя почти все время вне дома, тоскливые чувства приберегал для вечера и ночи.

По вечерам, очень редко, заходил карабинер проверить, на месте ли он. После заката и до рассвета Стефано не имел права покидать дом. Карабинер, озаренный светом, безмолвно останавливался у двери, тихо здоровался и уходил. Товарищ с карабином на плече поджидал его в тени. Однажды, разыскивая кого-то, заглянул и их начальник, в сапогах и короткой накидке. Он побеседовал со Стефано на пороге, с любопытством разглядывая комнату. Стефано, когда он подумал о просторной казарме на площади, которую карабинер подметал каждый день, и о выходящих на море красивых балконах, охватил стыд за сваленные в углу кульки, коробки, за беспорядок и вонь.

На первом этаже казармы располагались камеры с окнами забитыми досками так, что свет в них проникал только сверху. Каждое утро, проходя под ними, Стефано думал, что из-за грязи они немножко похожи на его комнату. Иногда оттуда доносился шум голосов или бренчание котелка, и тогда Стефано узнавал, что там в темноте находится какой-то заключенный: воришка или бродяга.

~~~

Камеру никто не станет превращать в дом, а Стефано постоянно ощущал вокруг себя невидимые стены. Иногда, играя в карты в остерии, среди сердечных и внимательных лиц этих людей Стефано чувствовал себя одиноко и ненадежно, болезненно обособленным среди этих временных для него людей. Капрал, закрывавший на все глаза и позволявший ему посещать остерию, не знал, что Стефано при каждом воспоминании, при каждой неприятности повторял, что все равно это не его жизнь, что эти люди и их шутливые слова далеки от него, как пустыня, а он — ссыльный и когда-нибудь вернется домой.

Гаетано каждое утро бесстрастно приветствовал его. Увидев Стефано, эти хитрые глазки, а вслед за ними и этот маленький рот сразу оживлялись. Гаетано предпочитал не играть, а беседовать со Стефано, и все собравшиеся от них не отходили и внимательно навостряли уши. Гаетано два года назад служил в высокогорной Италии сержантом.

Другие посетители были высохшими и темными, они были готовы одобрительно кивнуть или улыбнуться, даже если в тоне голоса Стефано только слышался намек на шутку. Среди них был один лысый, но молодой, который раскрывал перед собой газету и снизу вверх просматривал страницы, бросая взгляды на присутствующих и медленно цедя слова. Иногда к нему подходила его дочка, передавая ему поручения матери, которая стояла за прилавком их маленькой бакалейной лавки. Отец отвечал раздраженно, и девочка убегала, и Стефано, который в начале слушал это с удивлением, заметил, что лысый мужчина его рассматривает, улыбаясь и как бы извиняясь. Как и все улыбки этих людей, улыбка лысого Винченцо была сдержанной и мягкой, улыбались даже его темные, внимательные глаза.

Очень много шуток звучало по поводу магазина Винченцо. Его спрашивали, не в Алжире ли он научился, как заставить жену работать. Винченцо отвечал, что с обычной продажей прекрасно может справиться и женщина, ведь женщины лучше умеют убалтывать покупателей.

— Хотя бы заполнил магазин хорошенькими продавщицами, — говорил Гаетано, подмигивая Стефано. — Как это делают в других странах, а?

— Зависит от продаваемого товара, — не поднимая глаз, отвечал Винченцо.

Тут бывал и молодой человек с курчавой бородкой, который, сидя в углу, иногда беседовал с фининспектором. Но он никогда не здоровался со Стефано, и как приходил, так и уходил, не давая Гаетано времени подшутить над собой. Стефано не был уверен, но все равно ему казалось, что именно этот курчавобородый, сидя верхом на стуле перед парикмахерской, пялился на пустую, залитую солнцем площадь в тот полдень, когда он, в наручниках и с чемоданом, в сопровождении карабинеров вышел со станции и направился в муниципалитет. Стефано не мог точно вспомнить свое прибытие: безумная усталость, душный морской воздух, занемевшие руки, безразличные, ленивые взгляды людей до сих пор вихрились в душе, смешиваясь с новыми лицами в одном непрерывном мельтешении. Тогда он оглянулся на море, скалы, деревья и улицы; какие лица он видел, пересекая площадь, припомнить ему не удалось. То ему казалось, что все вокруг было безучастной пустыней, а то, что, как толпа на ярмарке, люди сбивались в кучки и долго, смотрели ему вслед. Тогда было воскресенье, и теперь он знал, что много бездельников поджидало тот поезд.

Этого курчавобородого молодого парня звали Джаннино, и он ему казался враждебным. Опершись спиной о прилавок, Джаннино как-то закурил сигарету и заговорил с Винченцо:

— О чем рассказывает твоя газета? Что алжирцы уже измылили все твое мыло? Или они его съели с хлебом, как масло?

— Вот вы шутите, дон Джаннино, а я, будь мне столько, сколько вам, непременно вернулся бы туда. Золотая страна, Белый Алжир! — и Винченцо поцеловал кончики своих пальцев.

— Почему «белый», ведь там все черные? Это ты их отмыл? — ответил Джаннино, отлепился от прилавка и пошел к двери.

— Винченцо вернется в Алжир, когда ты, Джаннино, вернешься в Сан-Лео, — проговорил Гаетано.

Джаннино довольно улыбнулся:

— Уж лучше иметь дело с женщинами, чем с финансовой гвардией. Чем лучше тебя узнают женщины, тем усерднее они тебя ищут. Прямо как фининспекторы. — Джаннино, сжав губы, засмеялся и ушел.

Через несколько минут и Стефано вышел на улицу. Он направился к муниципалитету, чтобы завершить таким образом полдень и справиться о почте. И тут из-за угла появился Джаннино.

— Поговорить нужно, инженер.

Стефано остановился и удивленно уставился на него.

— Мне нужна ваша помощь. Вы разбираетесь в домах? Мой отец спроектировал домик и забыл о лестницах. Он предусмотрел все, даже террасу, но про лестницу забыл. Вы что-то понимаете в проектах?

— Я электротехник, да и был им чуть больше года, — ответил Стефано, улыбаясь.

— Да ладно, разберетесь. Приходите к нам. Дадите нам совет по освещению. Сегодня вечером?

— Вечером я не могу, — Стефано снова улыбнулся.

— Ммм. Но капрал мой друг. Приходите…

— Лучше не надо. Вы заходите ко мне.

Весь тот вечер Джаннино в полутьме двора пытливо улыбался. Чтобы увидеть его светлые зубы и услышать вежливый голос, не нужен был свет. Он сидел верхом на кресле и по контрасту со светлым пятном двери сливался с темнотой ночи, погружая свои слова в шепоты и шорохи моря.

— В доме жарко и плохо пахнет, — говорил Стефано. — У меня сохранились тюремные привычки. К камере привязаться невозможно. Из нее нельзя сделать комнату.

— Этот свет на потолке раздражает вам глаза, он слишком резкий. Свеча была бы лучше.

В комнате на ящике виднелся еще не распакованный чемодан.

— Вы всегда готовы уехать? — прямо с порога спросил Джаннино.

— Он здесь как заклинание. Ведь даже завтра может придти приказ о моем переводе. Как будто крутишься в постели. Тюрьма или ссылка это не только заключение как таковое, это зависимость от листка бумаги.

Сидя напротив, они рассматривали друг друга. Раздавался плеск моря. Стефано улыбался.

— У нас говорят, что вы грязнули. Думаю что я грязнее вас.

Джаннино рассмеялся и вдруг сделался серьезным.

— Да, мы грязнули, — сказал он. — Но я вас понимаю, инженер. Понимаю, почему вы не распаковываете свой чемодан. Мы люди беспокойные, нам хорошо повсюду в этом мире, но не в своей деревне.

— Но деревня не плохая.

— Я вам поверю, когда вы распакуете чемодан, — ответил Джаннино, опершись щекой о руку.

Дом Джаннино тоже выходил на море, но Стефано отправился туда на следующий день нехотя, потому что, когда он проснулся, им овладело привычное беспокойство. Он всегда с тревогой просыпался на рассвете и лежал в кровати, закрыв глаза, отдаляя то мгновение, когда все осознает. Но для него не существовало сладости полудремы: его звали солнце и море, в комнате светлело, и у него болело сердце, он ощущал животную тоску, проваливаясь в неясные обрывки сна. Спрыгнув с кровати, он просыпался. Однако в то утро беспокойство не покидало его, пока он не вышел на улицу: покой предыдущего вечера рассеялся, когда он вспомнил, что слишком много говорил о себе.

Джаннино дома не было. Пришла его мать, которая ничего не знала о Стефано, и провела его в гостиную с полом из красных плиток, заваленную пыльными бумагами. Стены этого дома были толстыми, как скала. Из маленького окошечка виднелось немного зелени. Джаннино ушел на рассвете. Когда мать услышала о проектах, она скривила рот и начала смеяться.

Потом вошел отец, сухой мужчина с обвислыми, пожелтевшими усами, на свои семьдесят лет он не выглядел. Он знал о Стефано, но расправился с проектами одним махом: «Я бы хотел, чтобы вы о них поговорили с моим сыном. Свою часть я уже сделал».

— Не думаю, что смогу быть вам полезен, — сказал Стефано.

Отец Джаннино развел руками, шевеля усами в знак одобрения.

Мать, крупная женщина с массивным лицом, пошла приготовить кофе. Из серебряного кофейника она разлила дымящийся напиток в позолоченные чашечки, стоявшие прямо на столе, а не на подносе. Отец, который, покашливая, ходил около облупившейся стены, подошел к столу и сел.


Кофе допил только Стефано. Две другие полупустые чашки остались на столе.

— Я знаю о вашем деле, инженер, — говорил старик, положив руки на колени. — Вы не один такой. Я знаю наше время.

— Как вам здесь? — спросила синьора.

Старик вскочил: «Как он может себя здесь чувствовать? Мерзкие деревни! Ведь вы не можете тут работать?».

Стефано рассматривал фотографии на стенах и выцветшие ковры и спокойно отвечал. В этой старой гостиной холод от камней просачивался в ноги. Он отказался от еще одной чашечки кофе и синьора его отпустила.

— Надеюсь, что вы хорошо повлияете на моего сына-неудачника, — вдруг произнес старик. Он смотрел с тревожной улыбкой, а когда Стефано поднялся, чтобы попрощаться, протянул ему обе руки: «Ваше посещение для нас честь. Приходите еще, инженер».

Стефано на минутку зашел в дом за книгой. Утро было в разгаре, а у него из головы не шла эта прохладная и обшарпанная гостиная. С усилием ему удалось вспомнить, о чем он думал до нее. Босая служанка с крутыми бедрами из дома с геранями должна была жить в подобных комнатах и шаркать ногами по красным плиткам. А может быть, серый дом был поновее. Но в этих золоченых чашечках, в этих старых пыльных безделушках, в этих коврах и в этой мебели, в холоде камней заключалась душа прошлого. Эти дома всегда закрыты, возможно, когда-то они были освещены солнцем и гостеприимны, в них текла другая жизнь и было другое тепло. Стефано они казались усадьбами его детства, закрытыми и пустынными, в стране воспоминаний. Сухая красная земля, серые оливковые деревья, мясистые опунции изгородей, темная худоба женщин, в которых воплощалось все дикарское этих полей и этих гераней: все украшало когда-то эти дома, теперь мертвые и молчаливые.

Во дворике Стефано встретил дочь хозяйки, такую же старую, как и сама хозяйка его дома; она степенно сметала в ров мусор. В это непривычное для него время он увидел и стайку соседских ребятишек, которые играли и шастали по террасе на крыше. Дети вопили, а женщина застенчиво ему улыбнулась, она всегда поступала так, увидев его. У нее было пухлое увядшее лицо и она была одета во все черное: вдова или же ее муж жил в каком-то далеком городе. Она проводила его до двери прибранной комнаты, и Стефано пришлось обернуться, чтобы ее поблагодарить.

Женщина, положив метлу, стояла неподвижно, не отводя от него взгляда. Перестеленная и заправленная кровать делала всю комнату более уютной.

— Когда-нибудь вы уедете, — произнесла женщина глухим голосом, — вспомните ли вы тогда о нас?

Стефано увидел на столе тарелку с плодами опунции. Он постарался придать своему лицу выражение благодарности и что-то пробормотал.

— Вас почти никогда не видно, — сказала женщина.

— Я искал книгу.

— Вы слишком много читаете, потому что один, — продолжила женщина, не двигаясь.

Она всегда вела себя так, когда в полдень что-нибудь ему приносила. Они долго молчали, женщина кидала на него продолжительные взгляды, хотя это и смущало Стефано, ему было приятно. Женщина краснела, ее глухой голос замолкал, и в этом молчании таилась нежность. Все это вызывало у Стефано беспокойство.

— Нет, я не один, — уверенно произнес он в то утро, подошел к двери, прикоснулся к ее щекам, притянул ее к себе, его поцелуй пришелся на ее затылок.

На крыше слышалась глухая возня ребятишек. В замешательстве от собственной смелости он прижал ее к груди. Женщина не убежала и прильнула к нему, но поцеловать не позволила.

Вдруг Стефано охватило острое, как это случается по утрам, непреодолимое желание. Женщина, как ребенок, стала гладить его волосы. Стефано не знал, что ему и сказать. Когда он сжал ее груди, женщина отстранилась и, улыбаясь, серьезно посмотрела на него.

Ее лицо раскраснелось, по нему текли слезы. Она была почти красива. И начала шептать: «Нет, не сейчас. Если вы меня на самом деле любите, я вернусь. Но мы должны быть осторожны. Все следят. И я одинока, как ты… Нет, если ты меня любишь. Сейчас вернется Винченцино… А теперь оставь меня».

Вошел Винченцино, черный мальчишка с полной амфорой. Стефано помог ему поставить ее на подоконник и поискал монетку. Но Элена, та женщина, взяла племянника за руку и ушла, даже не обернувшись.

Стефано, улыбаясь, бросился на постель. Он видел пристальный взгляд женщины. Его вновь охватило желание, и он спрыгнул с кровати. То, что он находился здесь в непривычное время, вызывало у него улыбку, как будто бы он смог осмелиться на все. Он вышел и отправился на пляж, чтобы не встретиться с женщиной вновь.

Море, когда его мысли были заняты другим, было прекрасно, как и в первые дни. Мелкие волны, окаймленные пеной, ласкали его ноги. Гладкий песок блестел, как мрамор. Поднимаясь к домам вдоль запыленной изгороди, Стефано представлял, что вместо Элены, он обнимал и целовал босую девушку из дома с геранями. «Было бы недурно повстречать ее, — пробормотал он, чтобы услышать свой взволнованный голос, — в такой день надо действовать». Он вообразил, как она, безумно влюбленная в него, весело танцует, ее удивленный взгляд из-под низкого лба. В этом сумбуре ему пригрезились темные пятна ее сосков.

В остерии он застал Винченцо, который читал газету. Они обменялись приветствиями.

— Мне кажется, что сегодня воскресенье, — сказал Стефано.

— Вы купались, инженер? У вас всегда воскресенье.

Стефано сел и потер лоб: «Хотите кофе, Винченцо?».

Винченцо сложил газету и поднял голову. Он удивленно улыбался, поблескивая лысиной.

— Благодарю вас, инженер.

Его голая голова напоминала голову младенца. До сих пор, если он надувал губы, то вызывал у Стефано жалость. Голова для красной фески.

— Всегда воскресенье! — воскликнул Стефано. — Ведь вы жили в городе и знаете, как тоскливо по воскресеньям.

— Но в то время я был молодым.

— Может быть, сейчас вы старик?

Винченцо ухмыльнулся: «Когда возвращаешься в деревню, стареешь. Моя жизнь прошла в другом месте».

Принесли кофе, они стали медленно его смаковать.

— Что вы сегодня едите, инженер? — неожиданно спросил Винченцо, глядя, как удаляется старая хозяйка.

— Тарелку спагетти.

— А потом жаркое, — продолжил Винченцо. — Сегодня утром продавали наловленную при луне около скалы рыбу. И моя жена ее купила. Рыба вся в чешуе, но нежная.

— Видите, для меня не воскресенье. У меня только спагетти.

— Только? Черт возьми, вы молоды! И здесь вы не в тюрьме.

— Но я на мели. Я еще не получил пособия.

— Черт возьми, но оно вам положено! Конечно, вам его дадут.

— Я не сомневаюсь. А пока питаюсь оливками.

— А почему тогда раскошелились на кофе?

— Не так ли поступают и ваши арабы? Предпочитают кофе обеду.

— Мне жаль, инженер. Макароны и оливки! В следующий раз угощаю я.

— Оливки я ем вечером, извините. С хлебом вкусно.

Винченцо покраснел и рассердился. Сложив газету, стукнул ею и произнес: «Вот ваш заработок! Извините, инженер, но вы дурень. С правительством не спорят».

Стефано бесстрастно смотрел на него. Когда он делал бесстрастное лицо, то и на сердце становилось спокойно, как будто он напружинивал мышцы в ожидании удара. Но Винченцо молчал, силы растрачивались впустую, и Стефано начал улыбаться. Сегодня утром он улыбался по-настоящему, хотя и кривил губы. Такой же взгляд он бросал и на море. Это походило на нечаянную, но теплую гримасу.

В этот день Стефано не обедал в остерии. Он вернулся домой с хлебом под мышкой, обойдя стороной магазин матери Элены и глядя на окна Джаннино. Он надеялся, что после полудня не останется в одиночестве.

Но никто не пришел и, пожевав мяса с намоченным в оливковом масле хлебом, Стефано бросился на кровать, решив проснуться только тогда, когда притронутся к его руке.

Но в знойной тишине ему не лежалось, он постоянно вставал с кровати попить. Так он поступал в тюрьме, хотя жажды и не испытывал. В этой добровольной тюрьме было еще хуже. Постепенно Стефано стал ненавидеть себя за то, что у него не хватало смелости уйти отсюда.

Попозже он отправился купаться, так как не сделал этого утром. И притихшая на закате вода немного его успокоила, бросив его, уже почерневшего на солнце, в дрожь. Он был в воде, когда услышал, что его зовут. На пляже махал рукой Джаннино Каталано.

Когда Стефано оделся, они вдвоем сели на песок. Джаннино возвращался из города и видел из окошка поезда, как инженер направлялся к берегу. Стефано, улыбаясь, рассказал, что утром заходил к нему.

— Ах, — ответил Джаннино, — вам объяснили, что я бездельник. С тех пор, как я перестал ходить в школу из-за этой бороды, я ни о чем не думаю.

Стефано спокойно рассматривал костистое лицо и всклокоченную бородку товарища. В этом тихом и ясном свете ему вновь показалось, что он припомнил, как в то далекое воскресенье Джаннино, скучая, сидел на стуле верхом. Джаннино вытащил из кармана трубку.

— Я служил в армии и повидал мир, — сказал Джаннино, ковыряя в трубке пальцем. — Потом я бросил службу, потому что она мне сильно напоминала школу.

— А что делаете теперь?

— То же, что и вы. Провожу время. И присматриваю за отцом, чтобы каменщики его не надули.

— А ваш отец присматривает за вами, — заметил Стефано.

— Но есть тот, кто присматривает за всеми, — продолжил Джаннино, прищуриваясь. — Такова жизнь.

Пока он раскуривал трубку, голубоватое облачко пролетело над морем. Когда Стефано провожал его взглядом, до него донеслись приглушенные слова Джаннино:

— Мы несчастные дураки. Свободу, что нам предоставило правительство, мы растрачиваем на наших женщин.

— Уж лучше женщины, — ответил Стефано, смеясь.

У Джаннино голос стал серьезным:

— Вы уже нашли?

— Что?

— Ну… женщину, черт подери.

Стефано насмешливо посмотрел на него.

— Здесь это нелегко. Потом правилами это не разрешено. «Нельзя посещать женщин в целях любовной связи или других…»

Джаннино вскочил на ноги. Стефано внимательно за ним следил.

— Вы шутите, инженер? Вам нельзя иметь женщин?

— Я могу жениться, вот так.

— Ну, тогда вы можете назваться женихом.

Стефано улыбнулся. Джаннино успокоился и опять сел.

Вновь заклубился голубой дымок, соединяя горизонт с небом, словно след корабля.

— Они никогда тут не проплывают? — спросил Стефано, указывая на море.

— Нет, тут корабли не плавают, — ответил Джаннино. — Если и попадаются, то совсем далеко в море. Здесь высокий скалистый мыс. Удивляюсь, как здесь ходят поезда.

— Ночами меня пугает поезд, — заметил Стефано. — Во сне я слышу его гудок. Днем о нем не думаешь, а ночью кажется, что поезд проломит террасу, промчится по деревне и быстренько исчезнет вдали. То же бывало, когда я в тюрьме слышал трезвон трамвая. К счастью, наступает утро.

— Нужно, чтобы кто-нибудь спал рядом с вами, — приглушенным голосом произнес Джаннино.

— Это была бы любовная связь.

— Болтовня, — парировал Джаннино. — У старшины две любовницы. Каждый мужчина имеет на это право.

— У нас есть работа, а у вас — любовь, так мне говаривал дон Гаетано Феноалтеа.

— Феноалтеа? Этот дурак. Он растратил на шлюх все отцовские деньги. Он даже обрюхатил тринадцатилетнюю служанку.

Стефано сложил губы в улыбку и протянул ноги к бледному морю. В этой улыбке крылась его горечь — ведь в первые дни он верил в наивность деревни, — а также его отвращение к тому, что другие совершают грязные поступки и он узнал об этом. Но сильнее его задело не то, о чем рассказали, а тон, и само это было ему неприятно. Это мешало ему спокойно любить, как простые вещи, других людей.

Но до того, как покинуть его, Джаннино заметил, что он забеспокоился, и замолчал. Они расстались у дверей остерии.

Возвращаясь тем вечером домой, Стефано был уверен в себе. На спинке кровати его поджидала его пижама.

Когда стемнело и во дворике стих шум шагов, в двери появилась Элена. Она, вся в черном, как в трауре, закрыла дверь и ставни. Она позволила себя обнять и поцеловать, шепча, чтобы он вел себя потише.

Ее глаза на испуганном лице были влажными. Стефано понял, что говорить не надо, и привлек ее к себе. В запертой и освещенной комнате было душно.

~~~

Стефано встал с кровати и подошел к окну. Женщина, сидя на кровати и прикрыв руками грудь, хрипло вскрикнула.

— Что? — тихо спросил Стефано.

— Не открывай. Нас увидят.

У нее растрепались волосы, и на губах блестели капельки пота. Она начала поспешно одеваться, подпрыгивая около стены. Бледные ноги исчезли в черной юбке.

— Теперь я могу открыть? — пробормотал Стефано.

Приложив палец к губам, Элена пошла к нему, как бы привычно моргая. Она, улыбаясь и надувшись, поглядела на него и положила руку на его обнаженную грудь.

— Я пойду, — тихо сказала она.

— Побудь еще. Я так давно не обнимал женщину.

Элена улыбнулась: «Ну, так вот и проси меня. Мне приятно. Так ты меня раньше не просил». У нее в глазах вспыхнули чертики, она взяла его руку и прижала ее к своей груди. И, плача в объятиях Стефано, задыхаясь, просила: «Всегда говори так. Мне нравится, когда ты говоришь. Обними меня. Ведь я женщина. Да, я женщина. Я твоя мама».

Черная ткань на мягкой груди смущала Стефано, и он ласково сказал:

— Как-нибудь мы можем пойти и на пляж.

Элена впилась в него глазами, не пропуская ни слова: «Нет, на пляж нет. Ты меня действительно любишь? Я так боюсь, что тебе нужно только мое тело. Но ты любишь не только тело?».

— Я тебя люблю, но желаю и твое тело.

Элена спрятала его лицо на своей груди:

«Одевайся, инженер. Теперь я уйду».

Стефано спал плохо и, проснувшись на рассвете, обрадовался прохладе и тому, что он один. Готовясь выйти, он подумал, что в следующий раз выключит свет, чтобы ему не пришлось улыбаться и чтобы можно было вообразить, что в постели босоногая молодка. «Лишь бы она не влюбилась, — пробормотал он, — лишь бы не влюбилась и не болтала об этом в деревне».

В следующие дни Стефано только один раз увидел Элену и перепугал ее разговорами о старшине и проверке, но каждый раз, возвращаясь, находил смиренные и наивные следы ее присутствия. Постель всегда была перестелена, принесена свежая вода, носовые платки постираны. А на столе он даже нашел вышитую хлопчатобумажную скатерть.

Элена была довольна, что он гасит свет, а поскольку единственное, что она умела, это прижимать Стефано к своей груди, все становилось очень простым и говорить было не о чем. Стефано знал, что утром Элена подсматривает за ним, когда он проходит мимо лавки, но он никогда не входил, чтобы не почувствовать себя неловко перед ее матерью. Элену отличало от ее деревенских соседок только то, что она не говорила на местном диалекте, и под своей черной одеждой была всегда чистой, а ее кожа была белой и нежной. Все это заставляло Стефано думать о тех временах, когда женщина жила в Лигурии, была женой военного, который потом с ней расстался.

— И ты уйдешь, — говорила она ему в темноте. — Тебе здесь плохо и ты уйдешь.

— Может быть, опять в тюрьму.

— Не говори так, парень. — Элена закрыла ему рот. — Подобное, если о нем говорить, происходит.

— Чемодан у меня всегда наготове. Как я могу быть уверенным в завтрашнем дне?

— Нет, ты уедешь домой и оставишь меня.

В эти дни Стефано часто сидел в остерии и редко бродил вдоль берега и по дороге, обсаженной оливками, которая уходила вдаль от подножия холма. Он очень сильно ослабел и, доплывая до заветной скалы, сразу же растягивался на ней под ясным небом, чувствуя, как с его уже вороненого, затвердевшего и насытившегося тела сбегают капли воды. Он снова и снова рассматривал в дрожащем свете берег, застроенный жалкими розовыми или желтоватыми лачугами, очень высокий холм с белой вершиной, древнюю деревню. Даже его заточение стало другим, а невидимые стены срослись с его телом. Даже слабость была приятной и иногда по утрам, вытирая на берегу свое худое тело, он чувствовал, как к горлу подступает тревожная веселость, грозящая вырваться криком.

Вся деревня и вся эта жизнь казались ему игрой, правила которой он знал и следил за ее ходом, не принимая в ней участия, оставаясь хозяином самому себе, хозяином своей странной судьбы. Само беспокойство из-за его обособленности придавало его жизни авантюрную нотку. Когда он поднимался к муниципалитету за почтой, то придавал своему лицу бесстрастное выражение, и секретарь, протягивающий ему проштемпелеванный конверт, не подозревал, что этот листок отворяет Стефано двери изысканных фантазий, налаживая связи с далеким, постижимым только для него самого существованием, в котором он узнавал самого себя. Растерянное лицо этого секретаря каждый раз выдавало его удивление.

— Инженер, вам не нужно приходить каждый день. Мы знаем, что вы не хотите сбежать.

Распахивая глаза, он делал какое-то мягкое движение рукой.

— Так вы отправите почту на дом? — говорил Стефано.

Секретарь, изображая отчаяние, разводил руками.

На этой каменистой дорожке между церковью и муниципалитетом он частенько встречался со старшиной. Стефано приветствовал его, уступая ему дорогу, а иногда они останавливались и болтали. Проходили почерневшие, обожженные солнцем крестьяне в грязно-белых носках и, уставившись в землю, стаскивали шапки. Стефано в ответ кивал им. Неподвижная, кудрявая голова старшины четко вырисовывалась на фоне моря.

— Так вы не смыслите в садоводстве? — спросил он после долгого молчания.

Стефано покачал головой.

— Эти персики меня погубят.

— У вас их много.

Старшина кивнул: «За казармой все засажено. Мне их посоветовал заключенный, который уже отбыл свой срок. Инженер, сходите на охоту с Джаннино Каталано. Вы умеете стрелять?»

— Нет, — ответил Стефано.

То, что существовал Джаннино, помогало ему не чувствовать себя рабом Элены и придавало смысл его походам в остерию и болтовне с другими. Когда он выходил из дома, то знал, что улицы полны неожиданных, разнообразных и приятных встреч, поэтому и вся деревня становилась более определенной и появлялись виды на будущее, менее значительные люди отходили на второй план, становились фоном, как это произошло с полями и морем. Но Стефано очень скоро заметил, что игра в эту жизнь может исчезнуть, как мираж, которым она и была.

Гаетано Феноалтеа с подозрением наблюдал за тем, как Джаннино явно набивается в компанию к Стефано, и, должно быть, понял, что происходит то, о чем он в полном неведении. Стефано в этом убедился на следующий день, когда поднимался вместе с Гаетано к старой деревне.

Гаетано взял его под руку и сказал, что в сентябре празднуют Рождество Девы Марии и что капрал разрешил Стефано пойти на праздник вместе со всеми: «Идет вся деревня и вы отправитесь со мной. Там, наверху вы увидите красивых женщин».

Этот холм был настоящей Оливковой горой, пепельной и сожженной. Добравшись до вершины, Стефано посмотрел на море и на далекие дома. Из всей этой прогулки он вынес чудное заблуждение, что его комната и тело Элены, и привычный пляж были таким крошечным и нелепым мирком, что достаточно было поднести к глазу большой палец, чтобы весь его спрятать. Но все же в этом странном мире, увиденном с еще более странного места, находился и он.

На следующий день Стефано сидел и курил, наслаждаясь непривычной усталостью от ночного спуска с горы, до сих пор сладострастно отяжелявшей его тело. Он так давно не бродил по полям при свете звезд… В то время вся гора кишела дружески настроенными, узнававшими друг друга по голосам группками, они что-то кричали или, наталкиваясь в ночи на изгороди, летели кувырком. Перед ними или за ними спускались женщины, которые смеялись и разговаривали. Кто-то пытался петь.

В остерии были Винченцо, Гаетано и другие из ночной компании. Все смеялись над фининспектором, который, не привычный к вину, здорово перебрал и, возможно, все еще спал в какой-нибудь канаве.

— Позорники, — сказал Стефано. — У нас напиваются все.

— Вам было весело, инженер? — спросил чей-то звонкий голос.

— Он не веселится, потому что ему не нравятся женщины, — отозвался Гаетано.

Стефано улыбнулся: «Женщины? Я их не видел. Если только вы не называете женщинами те юбки, что танцевали друг с дружкой под присмотром приходского священника. А мужчины никогда не танцуют?».

— Но это же была не свадьба, — ответил Гаетано.

— И вам никакая не пришлась по душе, не понравилась? — спросил лысый Винченцо.

— Ну, послушаем, какая была самой красивой? — заинтересованно продолжил Гаетано.

Все уставились на Стефано. Чьи-то бездонные и лукавые глаза его откровенно провоцировали. Стефано отвел взгляд и вынул сигарету.

— Ну, поножовщина мне ни к чему, — медленно, стараясь казаться вежливым, выговорил он, — но самой красивой не было. У вас есть настоящая красавица, но ее не было…

Ему не хотелось говорить, но он говорил. Возбуждение других передавалось и ему. Он чувствовал, что смешивается с ними, становится глупым, как они. Он улыбнулся.

— …Не было…

— Но кто она?

— Не знаю. Откровенно говоря, думаю, что служанка. Красива, коза. Нечто среднее между статуей и козой.

Он замолчал, его засыпали вопросами. Пытались называть ему имена. Он отвечал, что ничего о ней не знает. Но, судя по их описаниям, у него создалось впечатление, что ее зовут Конча. Если это была она, сказали ему, она с гор и действительно настоящая коза, готовая отдаться любому козлу. Но красоты в ней никто не видел.

— Если женщины похожи на женщин, они вам не нравятся? — спросил Винченцо, и все засмеялись.

— Но Конча приходила на праздник, — произнес молодой брюнет, — я видел, как она болталась за церковью с двумя или тремя парнишками. Инженер, ваша красавица обслуживает молокососов.

— Да кто на нее позарится? Ею попользовался даже старый Спано, у которого она была в прислугах, — добавил Гаетано, глядя на Стефано.

Стефано оборвал разговор. То же чувство физического одиночества, не покидавшее его весь день в праздничной толчее под странным небом там, наверху, вернулось вновь. Весь день Стефано был как бы обособлен, как бы вне времени и пространства, особенно когда он останавливался и смотрел на улочки, распахивавшиеся в небе. Почему Джаннино, смеясь, и сказал ему: «Идите, идите с Феноалтеа. Вы развлеклись?».

Стефано мог смешаться с другими и забыть о сияющем на улице полудне, горланя песни в той комнате с низким деревянным сводом, в которой охлаждались на подоконнике кувшины с вином. Так и поступил Пьерино, фининспектор. Или, расхрабрившись и найдя оправдание в вине, искать в пестрой толпе Кончу. Стефано же спрятался в толпе, бродя вместе со всеми, но отгородившись от них, чтобы уловить то, чем гам, смех и топорная музыка взволновали его в этот зыбкий день. Это низкое окно, открывающееся в пустоту в голубом облаке моря, показалось ему узким и вековечным окошечком той, тюремной жизни. Там, наверху за этими выцветшими и облупленными стенами жили женщины и старики, которые никогда не покидали звенящую тишиной площадь и эти улочки. Для них обманчивая мысль, что весь окоем можно прикрыть рукой, была вполне реальной.

Стефано, прикрывшись веером карт, изучал лица молодых ребят, которые прекратили разговор. Кто-то из них родился там, наверху. И все их семьи спустились вниз. Казалось, что в этих бойких, затененных ресницами глазах, в мрачной худобе, оживают все страсти, выстраданные в той норе, в той одиночной и обособленной на небе тюрьме. Их взгляд и внимательная улыбка казались светом в проеме оконца.

— Деревня мне понравилась, — произнес Стефано, делая ход. — Она похожа на высящиеся у нас в горах замки.

— Вы смогли бы здесь жить, инженер? — улыбаясь, спросил молодой брюнет.

— Живут везде, даже в тюрьме, — заметил Феноалтеа.

— Тут мне было бы хорошо с козами, — сказал Стефано.

Вот она, гнездившаяся в его душе боль. Его девушкой оказалась Конча, любовница развратного старика и похотливых парнишек. А будь она другой, пожелал ли бы ее он? Конча пришла из мест более потаенных и уединенных, чем эта деревня наверху. Вчера, разглядывая балкон с геранями, Стефано отдался ей, сладострастно вдыхая чистый тугой воздух, который напоминал ему ее упругую, танцующую походку. Даже в грязных низких комнатах с неизбывными квашнями, украшенными гирляндами из красной или зеленой бумаги, с потрескиванием древоточцев, с балками, увешанными, как стойла, кукурузными початками и ветками оливок, ему мерещилось ее козье лицо, ее низкий лоб, а также мрачная, извечная близость.

— Вы видели дона Джаннино Каталано? — спросил Феноалтеа, раздавая карты. — Ваш ход, инженер.

— Он не пошел, потому что отправился в гости, — ответил Стефано.

— В праздники у него всегда много дел, — серьезно проговорил Винченцо. — Спросите Камобреко, что он думает о его походах в гости.

— Камобреко — старый ювелир, — объяснил Гаетано, — в прошлом году он выстрелил в него из пистолета из окна спальни. Пока старик подсчитывал деньги, дон Джаннино Каталано ублажал его жену. Потом все уладили, сказав, что ночью старик принял его за вора.

— И вы в это поверили? — сказал кто-то.

— Никто не поверил, но Камобреко, чтобы жить спокойно, предпочел вора. Инженер, до того, как уйдете, хочу поговорить с вами.

Гаетано проводил его до берега. Под палящим солнцем вспотевший Стефано старался не останавливаться, чтобы побыстрее раздеться у моря, а приятель удерживал его за руку.

— Пойдемте купаться, Феноалтеа, — предложил Стефано.

Гаетано остановился в тени между двумя домами.

— Вы так привыкли к морю, что вы будете делать зимой? — спросил он.

— Привычек-то у меня много, да вот я один.

— А женщины, инженер, как вы без них обходитесь? У вас нет такой привычки?

Стефано только улыбнулся в ответ.

— Не задерживаю, инженер, идите, купайтесь. Но я хотел бы вас предупредить. Уже четыре месяца — верно? — как вы… хм, не дома. Вы мужчина?

— Достаточно об этом не думать.

— Извините, это не ответ. Так вот, я хотел вас предупредить. Не доверяйте дону Джаннино Каталано. Если вам понадобится женщина, скажите мне.

— При чем тут это?

Гаетано двинулся по засыпанной песком улочке, вновь взяв Стефано под руку; за углом распахнулось море.

— Вам действительно нравится эта служанка, инженер?

— Какая?

— Да ладно, инженер, чего уж там… Конча, разумеется, которая вам кажется козой. Да?..

Стефано остановился в неподвижном воздухе. Неожиданно он произнес: «Феноалтеа…»

— Не волнуйтесь, инженер, — пухлые пальцы пробежали по его руке и погладили ладонь. — Я хотел вас предупредить, что в том доме, где Конча прислуживает, она путается с доном Джаннино Каталано, а он не из тех мужчин, что могут поделиться женщиной. Особенно с вами, ведь вы не здешний.

В тот день в воде плескалась целая ватага ребятишек, двое из них шумно поднимали брызги у самой скалы. Стефано, сидя на песке, лениво на них поглядывал. Они, голые и темные, как морские моллюски, громко вопили на своем диалекте. За пеной прибоя все море казалось Стефано остекленевшим, пустынным пейзажем, перед которым все его чувства отступали, как тень под его коленями. Он закрыл глаза и перед ним пронеслось облачко от трубки Джаннино. Напряжение стало настолько болезненным, что Стефано поднялся, чтобы уйти. Какой-то мальчишка что-то ему крикнул. Не оборачиваясь, Стефано поднялся по берегу.

Он боялся, что этим вечером Элена придет к нему. Утром, проснувшись в своей кровати, он так страстно, так безумно ее желал, а теперь желание совсем пропало. Ему хотелось быть одному, забиться в угол. Перед ним, как в свистопляске вчерашнего дня, кружились смеющиеся, неясные, шумные, глупые лица других людей или же внимательные и враждебные, как в самом начале или же как час назад. От взглядов с подвохом, от вкрадчивых прикосновений пальцев у него по коже пробегали мурашки. Он чувствовал, что находится во власти других. Элены, которая обращалась к нему на «ты», и у нее было право порицать его взглядом; свою потаенную душу он глупо выставил напоказ в остерии, а тоску ночи вытащил на яркое солнце.

Стефано закрывал глаза, и его лицо каменело.

Он почти бежал вдоль насыпи. Мимо дома Кончи он прошел, не оборачиваясь. Когда он был уже далеко, и перед ним поднималось пустое небо, он понял, что за его спиной отвесно поднимается холм, и что он убегает.

Справа тянулось однообразное море. Он остановился, опустив голову, и мысль о том, что он испугался, успокоила его. Он тотчас понял всю нелепость происходящего, понял, что Гаетано все это наговорил из зависти, чтобы занять место Джаннино. У него так стало ясно в голове, что он спросил себя, отчего такая тоска, если он уже это понял, разговаривая с Гаетано. Ответ был только один и заставил его улыбнуться: невидимые стены, привычка к камере, которая возвела преграду всякому человеческому общению. И отсюда его ночные страхи.

Высоко, над холмом с белой вершиной, стояло облачко. Первое сентябрьское облачко. Он обрадовался ему, как приятной встрече. Возможно, погода переменится, возможно, пойдет дождь, и будет так приятно сидеть около двери, глядя на прохладный воздух, слушая, как затихает деревня. В одиночестве или с Джаннино с трубкой во рту. А, возможно, и без всякого Джаннино. Просто один, как у тюремного окна. Иногда — Элена, но никаких разговоров.

~~~

Элена много не говорила, но смотрела на Стефано, стараясь в улыбку вложить томление, которому ее возраст придавал нечто материнское. Стефано хотелось, чтобы она приходила утром и ложилась в его кровать, как жена, но чтобы уходила, как сон, то есть ни о чем не говоря, ничего не требуя. Легкая медлительность Элены, легкое сомнение, звучавшее в ее словах, просто ее присутствие заставляли его чувствовать неловкость и вину. В его запертой комнате проходили лаконичные беседы.

Как-то вечером, когда Элена только что вошла, Стефано, чтобы чуть подольше побыть одному и покурить во дворе, сказал ей, что, может быть, через час к нему придут. И испуганная, надувшаяся Элена собралась тотчас уйти; Стефано, лаская, удерживал ее, и вдруг за закрытыми ставнями послышались шаги и чье-то дыхание, кто-то окликнул Стефано.

— Капрал, — сказала Элена.

— Не думаю. Впрочем, пусть войдет, тут нет ничего плохого.

— Нет! — испуганно прошептала Элена.

— Кто там? — крикнул Стефано.

Это был Джаннино.

— Минуточку, — произнес Стефано.

— Не беспокойтесь, инженер. Завтра я иду на охоту. Пойдете со мной?

Когда Джаннино ушел, Стефано обернулся. Элена стояла между стеной и кроватью, и в резком свете у нее были потерянные глаза.

— Погаси свет, — пробормотала она.

— Он ушел…

— Погаси свет!

Стефано погасил свет и пошел к ней.

— Я уйду, — сказала Элена, — и больше никогда не вернусь.

У Стефано защемило сердце: «Но почему? Ты меня не любишь?». Он через кровать потянулся к ней и взял ее за руку.

Элена вырвала пальцы и судорожно сжала его руку: «Ты хотел открыть, ты хотел открыть. Ты меня не любишь». Стефано снова взял ее за руку и повалил на кровать. Они поцеловались.

В этот раз им даже не нужно было раздеваться. Они переплелись, и Стефано шептал ей на ухо: «Вернешься, Элена, вернешься? Давай сделаем так: ты будешь приходить только тогда, когда я зайду в магазин поздороваться… А лучше, Элена, приходи рано утром, когда никого на улице нет. Так будет надежнее. Тебя никто не увидит. А если кто-то пройдет, но никто не войдет, можно притвориться будто ты убираешь комнату… Хорошо? Приди на минутку, когда я еще в постели, и сразу убегай. Ведь и тебе нравится приходить ко мне?».

Он был уверен, что Элена улыбается. Вдруг в ухе Стефано раздался ее грубоватый, но теплый голос: «Ты будешь доволен, если я буду заскакивать только на минутку? А тебе не хотелось бы провести со мной всю ночь?».

— Я дикарь, ты же знаешь, — немедленно парировал Стефано. — Да, буду, в этом есть своя прелесть. Не приходи ночью. Я и так тебя люблю.

Позже, бродя один в темноте и куря, Стефано думал о завтрашнем дне и о насмешливом голосе Джаннино. После проведенных с Эленой мгновений он чувствовал заставляющую обо всем забыть слабость пресыщения, почти застой в крови, как будто все, что произошло во мраке, случилось во сне. Но он и злился, потому что просил ее, говорил с ней, открыл ей, хотя и в шутку, что-то искреннее, нежное. Он почувствовал себя подлецом и улыбнулся. «Да, я дикарь, нелюдим». Но нужно было признать, хотя это и было наивно, что все их встречи заканчивались этой усталостью, этим пресыщением. «Пусть не думает, что заменяет мне маму».

Он подумал о голосе Джаннино, который прозвучит до рассвета и позовет его. А с Кончей, это правда? И он подумал, а если бы вместо Элены в комнате была Конча? Но его истомленное тело не вздрогнуло. «Ничего бы не изменилось, и она не такая уж дикарка, и ей бы захотелось, чтобы я ее любил. Поэтому мне нужно быть настороже и с Джаннино». Кто мог знать, насколько, несмотря на свою внешнюю вежливость, Джаннино жесток? Ведь он родился на этой земле. Стефано предпочитал всецело довериться ему и знать, что завтра он его увидит, будет с ним разговаривать и они вместе куда-нибудь отправятся.

Как ни странно, но во время предрассветной прогулки вдоль берега моря Стефано много думал о Конче и представлял ее дикаркой, то неуловимой, то вдруг уступчивой, а потом убегающей, а ведь такому мужчине, как Джаннино (в полутьме — только подсумок и белые зубы), она, возможно, была преданной рабой, как любовница бандита.

Джаннино, смеясь, сказал ему, что извиняется, что потревожил его вчера вечером.

— Почему? — удивился Стефано.

— Не из-за вас, инженер, но я знаю, что в подобных случаях женщины страшно сердятся и грозятся уйти. Я не хотел вам помешать.

С моря подул теплый ветерок, который приглушал слова и пробуждал невыразимую нежность. Все было смутным и теплым, и, вспомнив, что в это время его охватывала тоска, Стефано улыбнулся и тихо сказал:

— Вы мне не помешали.

Они со стороны моря прошли под домом Кончи. Дом в ожидании дня, который, быть может, пробудит его первым на всем побережье, был невыразителен и замкнут. Не останавливаясь, Джаннино резко повернул налево: «Пойдем по проселку, — объяснил он. — Поднимемся вверх по реке. Идет?».

Высоко на насыпи качались травинки. Стефано стал различать серый подсумок Джаннино — именно таким он ему показался на пороге освещенной комнаты. Карабкаясь за Джаннино, Стефано представил и его высокие башмаки, в которые были заправлены брюки.

— А я в куртке, как вчера, — сообщил он чуть позже.

— Главное, не испачкаться.

При первых проблесках зари, они, под ивами на отмели, все еще продвигались вглубь. Ружье на спине Джаннино качалось при каждом его шаге. Над их головами перемешались облака и розовые вспышки зари.

— Плохое время для охоты, — сказал Джаннино, не оборачиваясь. — Уже не лето, но еще не осень. Может быть, попадется какой-нибудь дрозд или перепел.

— Мне все равно. Я-то стрелять не буду.

Они оказались между двух холмов, где Стефано никогда не бывал. Из сумрака стали проступать травы и редкие кусты. Голая вершина холма высвечивалась на ясном небе.

— Еще лето, — произнес Стефано.

— Я предпочел бы дождь и ветер. Тогда появились бы куропатки.

Стефано хотел бы присесть и понаблюдать, как из неподвижности рождается заря: то же небо, те же ветки, тот же склон побледнеют, а потом покраснеют. Когда идешь, картина изменяется: не заря возникает из предметов, но предметы из нее. Стефано нравилось наслаждаться небесной лазурью, только из окна или стоя на пороге.

— Каталано, давайте покурим.

Пока Стефано закуривал, Джаннино изучал верхушки деревьев и кустов. Из зарослей раздавалось одинокое щебетание.

Стефано сказал: «Вы, Каталано, уверены, что со мною была женщина?».

Джаннино повернулся к нему с искаженным лицом, приложив к губам палец. Потом улыбнулся, как бы отвечая. Стефано бросил спичку в мокрую траву и попытался сесть.

Наконец, Джаннино выстрелил. Он выстрелил в небо, в утро, в убегающие потемки, и последовавшая тишина показалось солнечной: глубокая тишина прозрачного полдня над неподвижными полями.

Они вышли на прогалину; теперь первым шел Стефано, внимательно прислушиваясь.

— Пойдем на холм, — предложил Джаннино, — там будут перепелки.

Они поднимались по голому, желтоватому от стерни склону. Попадалось много камней, круглая вершина была не так высока, как далека. Стефано рассматривал на обочинах длинные фиолетовые трепещущие стебли.

— Вы никогда сюда не поднимались? — спросил Джаннино. — Это наша земля. Не дает нам даже дичи.

— Но у вас есть море, которое дает рыбу.

— У нас есть и красивые голенькие перепелки. Единственная охота, которая может увлечь.

— Может быть, поэтому вы другим и не занимаетесь, — ответил, задыхаясь, Стефано.

— Хотите выстрелить? Туда, за тот камень, там перепелка. Стреляйте.

Стефано не видел, куда стрелять, но Джаннино дал ему в руки ружье, помог прицелиться, приблизив свою щеку к его.

Действительно, после грохота что-то улетело: «Не умею я», — сказал Стефано.

Джаннино забрал у него ружье и еще раз выстрелил. «Попал, — произнес он. — Вы ее подняли на крыло».

Разыскивая перепелку в высохшей траве, они услышали отзвук далекого сухого выстрела. «Еще кто-то развлекается, — сказал Джаннино. — Вот она, я ее только ранил».

На земле вздрагивал коричневый, как и другие, камень. Джаннино подбежал, схватил его и, выпрямившись, ударил о землю. Потом подобрал и протянул Стефано.

— А вы жестоки, — заметил Стефано.

— Фу, какая жара, — ответил Джаннино, вытирая шею.

И тут подул свежий ветерок, стебли на обочинах заколыхались. Стефано отвел глаза и увидел далеко над морем солнце.

— Пошли, — сказал Джаннино, засовывая птичку в подсумок.

Им больше ничего не встретилось, и, вспотевшие и уставшие, они спустились к отмели. Деревья и кусты колебались, отбрасывали тени.

— Сейчас поку-урим, — протянул Джаннино, присаживаясь.

Солнечные лучи струились косо, заполняясь дымом и превращая его в муаровый шелк. Джаннино едва размыкал губы, и голубой дымок выходил медленно, как бы сгущаясь в свежем воздухе и испуская горький запах ивы.

— Вы знаете, что такое у нас «перепелка»? — спросил Джаннино, зажмуривая глаза.

Стефано несколько мгновений смотрел на него пристально: «Такой охотой я не занимаюсь», — бесстрастно процедил он.

Джаннино лукаво улыбнулся и пошарил в подсумке: «Возьмите, инженер, вы ее почти убили».

— Нет.

— Почему? Вам ее приготовит ваша хозяйка. Ну, дочка ее, берите, так она сможет сказать, что подавала вам перепелку.

В ответ Стефано сказал: «Она ваша, Каталано. Разве у вас нет никого, кто смог бы подать вам перепелку?».

Джаннино беззвучно рассмеялся: «Инженер, берите. На лице у вас написано, что вы не переварили свою „перепелку“, эта вам придется по вкусу. Но ее нужно поперчить, так как у нее привкус дичи».

— У меня такое ощущение, будто я наставил вам рога, — ответил Стефано, отталкивая руку Джаннино.

Джаннино усмехнулся в бородку, смешав прожилки солнечных лучей: «Если вам нравится, то почему бы нет? Никто не сможет вам помешать».

Неожиданно Стефано почувствовал себя счастливым. Он почувствовал, что освободился от тела Элены, понял, что будет этим заниматься в свое удовольствие и что будет ее удерживать или отталкивать одним ленивым движением. Такая простая мысль, что в каждой женщине заключена перепелка, развеселила его. Он ухватился за эту мысль, чтобы запомнить ее навсегда, прекрасно сознавая, что любой пустяк сможет развеять радость, которая ни на чем не основана. Непривычное время, остановка времени, привычное утро с купанием в море и его сидение в остерии, увиденные издалека и зависящие от одного жеста, вызывали у него эту радость. Было достаточно Джаннино, рассвета, мыслей о Конче. Но уже другая мысль, мысль о том, что достаточно повторить мгновение, чтобы почувствовать себя счастливым, ведь так и рождаются пороки, рассеивала чудо. «И Конча — перепелка, и Конча — перепелка», счастливо и взволнованно повторял он.

Когда они возвращались под палящим солнцем, Стефано знал, что прохлада никогда не отделится в его душе от этой глупой мысли. Словечко с хитрецой в шутке Джаннино навсегда воплотилось в тело Кончи. Он почувствовал, что только из-за этого словца полюбил этих людей и эту землю.

— Извините меня, Джаннино… — но его прервала выскочившая на тропинку охотничья собака, которая побежала к Джаннино. «О-ля-ля! Пьерино!» — закричал тот, хватая собаку за ошейник. Впереди раздался голос.

Там, где тропинка соединялась со сбегавшей с горы проселочной дорогой, их, с ружьем и в накидке, поджидал фининспектор. Собака радостно подбежала к нему.

Возвращаясь, они вместе пошли по проселку.

— Так и вы охотник? — завопил Джаннино.

Стефано припомнил его без шапки, драчливого и раскрасневшегося на том празднике, вечером. Сейчас у него был печальный, как и его желтые петлицы, взгляд.

— Рад встрече, — сказал он.

Пьерино прищурил один глаз и повернулся к Джаннино: «Одного из вас я видел. Когда?».

Стефано подумал о громогласных хриплых воплях, которые этот молодец обращал к звездам до того, как загреметь в канаву, так что не только группка девушек, которых вел священник, но даже Винченцо и другие, оравшие до этого песни, скатились со склона, как бы убегая от обвинения в соучастии.

— Я спрашивал Каталано, почему он не пришел на праздник, — сказал Стефано. — Мне кажется, вы хорошо повеселились.

— Каталано немного не в себе, — ответил Пьерино.

Стефано ответил: «Естественно. Кто еще в этой деревне не пьет?».

— Слишком жарко.

— Мы более невинны, — продолжил Стефано, — из двух зол мы отдаем предпочтение вину.

Джаннино мрачно молчал.

Пьерино довольно улыбнулся: «От вина все косточки болят. Клянусь, не думал, что засну таким горячим, а проснусь таким замерзшим».

— Сами виноваты, — ответил Стефано. — Надо было захватить в канаву одну из девушек священника.

— А вы так и поступили?

— Я? Нет… Я слушал вас, когда вы орали, что находитесь в Маремме, и звали буйволов.

Джаннино рассмеялся. Пьерино усмехнулся и подозвал собаку: «Печальная деревня, — чуть позже пробурчал он, — тут, чтобы было весело, нужно основательно надраться…»

В этот полдень, когда Стефано был один в комнате, он растянулся на кровати, но не только из-за скуки. Его жалкие книжки на столике ни о чем ему не говорили. Он был так далек от своей работы, ведь это было так давно. Он подумал об утре и о своей радости, от которой у него остался привкус женского тела, который он в печали всегда сможет припомнить. Если Элена не пришла в тот вечер, значит, он победил, ведь они договорились, что она больше не будет устраивать ему сцен, неизвестно чего боясь, она согласилась удовлетворять его тело и ни о чем его не просить.

Ближе к вечеру он проснулся в неподвижном, прохладном воздухе, разбудившем его. Сначала он обрел деревню, а потом самого себя, как будто бы он еще спал, и тихая жизнь детей, женщин и собак проходила в вечерней прохладе. Он чувствовал себя безответственным и легкомысленным, почти как жужжащий комар. Вероятно, прозрачная площадка перед морем на закате была желтой. Перед остерией собрались все, приготовившиеся к игре и вежливой беседе. Но он не пошевелился, чтобы удержать этот миг, чтобы из глубины души, медленно, всплыла некая еще более прекрасная определенность. Пусть он больше не будет спать и пусть этот покой станет реальностью. Пусть тюрьма будет теперь такой далекой, чтобы в полусне он смог спокойно туда вернуться.

~~~

У Элены глаза, как и голос, были мрачными и недовольными, во мраке и опьянении их вечерних встреч он их почти забыл, но такими Стефано вновь увидел эти глаза на следующее утро. Вечером в тревоге он отправился в лавку ее матери, чего раньше избегал, чтобы дать понять Элене, что помнит о ней. Но Элены не было, а с закутанной и неподвижной старухой, говорившей на местном диалекте, они с трудом понимали друг друга. Стефано оставил маленький горшок для молока, больше напоминание, чем предлог, чтобы Элена принесла его ему на следующий день. До этого Стефано брал молоко рано утром у козопаса, который проходил мимо со стадом.

Элена пришла, когда рассвело и когда Стефано уже жевал кусок сухого хлеба. Она робко, с горшком в руках, остановилась на пороге и Стефано понял: ее смущало, что она может застать его в постели.

Стефано попросил ее войти и улыбнулся ей, забирая у нее горшок и украдкой лаская руку, чтобы она поняла: этим утром им не придется закрывать ставни. И Элена улыбнулась.

— Ты меня еще любишь? — спросил Стефано.

Элена, смешавшись, опустила глаза. Тогда Стефано сказал, что ему приятно немного побыть с ней, даже не целуясь, ведь она думала, что ему от нее нужно только это. И пусть она простит, если он был с ней грубоват и вел себя, как дикарь, но он так долго жил один, что иногда всех ненавидит.

Элена, мрачно, но с умилением глядя на него, произнесла: «Хотите я приберу у вас?».

Стефано, смеясь, взял ее за руку и сказал: «Почему ты ко мне обращаешься на „вы“?», обнял и поцеловал, а Элена вырывалась из его рук, потому что дверь была открыта.

Потом Элена спросила: «Хочешь, я подогрею молоко?», а Стефано ответил, что этим занимаются жены.

— Я столько раз это делала, — недовольно заметила Элена, — для того, кто меня даже не благодарил.

Стефано сел на край кровати и, слушая ее, закурил сигарету. Было странно, что эти горькие слова изливаются из тела, прикрытого коричневой одеждой. Ставя кастрюльку на печку, Элена жаловалась на своего прежнего мужа. Но Стефано не удавалось совместить этот голос и робкие взгляды с воспоминанием о неистовой близости. Окутанная сладковатым козьим запахом, поднимавшимся от печки, Элена делалась вполне сносной, становилась обычной, доброй женщиной, нелюбимой, с присутствием которой смиряешься, как с курами, метлой или служанкой. И теперь, поддаваясь обману, что, мол, между ними ничего не было кроме неяркой вспышки чувственности, Стефано мог поддерживать разговор и наслаждаться в глубине души неожиданным покоем.

Элена начала убирать комнату, согнав Стефано с кровати. Он выпил свое молоко, а потом стал заворачивать плавки в полотенце. Элена, подметая, добралась до ящика с чемоданом, провела вокруг него метлой, подняла глаза и резко сказала:

— Тебе нужен шкафчик для белья. Ты должен распаковать свой чемодан.

Стефано от удивления не нашелся, что и возразить. Столько времени нераспакованный чемодан пролежал наверху, оставалось только закрыть его и уехать, но куда? Так он объяснил и Джаннино, имея в виду тюрьму, имея в виду тот документ, что мог прибыть, и на него вновь надели бы наручники и услали бы Бог знает куда. Сейчас он об этом больше не думал.

— Пусть лежит, где лежал.

Элена со своей привычной сердитой заботливостью взглянула на него. Стефано чувствовал, что не может уйти так, что в завершении утра нужно немного любви, но вместе с тем не хотел, чтобы это стало привычным, поэтому в нерешительности застыл на пороге.

— Иди, иди, — покраснев, сказала Элена, — иди купаться. Ты как на иголках.

— Ты видишь, что утром мы одни, — пробормотал Стефано. — Ты будешь приходить по утрам?

Элена, как бы отвечая, уклончиво махнула рукой и Стефано тотчас ушел.

Дни были еще настолько длинными, что достаточно было на мгновение остановиться и оглянуться вокруг, чтобы почувствовать себя обособленным, как бы вне времени. Стефано обнаружил, что морское небо становилось более свежим и как бы стеклянистым, почти обновленным. Когда босой ногой он прикасался к песку, ему казалось, что он прикасается к траве. Это произошло после череды ночных гроз, которые залили его комнату. Погода вновь стала ясной, но в середине утра — теперь он пораньше уходил на берег, потому что многие постоянные посетители остерии ему надоели, а Джаннино и кое-кто еще приходили только в полдень — жарища, трезвое отчаяние летнего пекла были уже в прошлом. Иногда по утрам Стефано замечал, что большие рыбацкие лодки, обычно замотанные в парусину и уткнувшиеся в песок, ночью вышли в море, и частенько рыбаки, которых он раньше не видел, распутывали еще мокрые сети. В этот прохладный час частенько приходил Пьерино, фининспектор. Глядя на мускулистое тело парня, которому было чуть за двадцать, Стефано с завистью думал, что в нем течет черная, горячая кровь, и задавал себе вопрос, есть ли у этого туринского бычка женщина. А уболтать тот мог любую. Да, это тело было создано для Кончи. Размышляя таким образом, он как-то подумал, что Джаннино никогда не купался вместе с ними в море. Даже незагорелый и мясистый Гаетано приходил, а Джаннино — никогда. Вероятно, он волосатый и худой, сказал себе Стефано, жилистый и перекрученный, такие нравятся женщинам. Возможно, женщины не смотрят на мускулы.

Разговаривая с Пьерино на скале, Стефано пошутил: «И вы сидячий», — намеренно сказал он ему как-то утром. Но тот ничего не вспомнил.

— Отдыхать нам осталось немного, — продолжил он, указывая подбородком на белесые перистые облачка в небе над холмом. — Мне говорили, что зима здесь суровая.

— Вот уж нет, в январе я уже купался.

— Ну, у вас другая кровь, — ответил Стефано.

— А у вас была лихорадка?

— Еще нет, но в такие ночи обязательно будет.

— Ну что за деревня, — с издевкой произнес Пьерино, протягивая руку к берегу.

Стефано улыбнулся: «Если ее хорошо узнать, то деревня как деревня. Я здесь уже четыре месяца и мне она уже кажется терпимой. Мы тут на отдыхе».

Пьерино, опустив голову, молчал, думая о другом. Стефано в море, потемневшем от несущихся облаков, разглядывал под ногами пену.

— Взгляните, что за деревня! — повторил Пьерино и указал ему на черные, разбросанные в море, в солнечном пятне под последним выступом берега, точки. — Видите? Это женское отделение.

— Может быть, ребятишки, — пробормотал Стефано.

— Что вы! Там женский пляж, — поднимаясь, сказал Пьерино. — Как только эти женщины думают забрюхатеть? Если никто к ним не прикоснется, они никогда не станут полноценными женщинами.

— Уверяю вас, что кто-то к ним прикасается, — проговорил Стефано. — Сколько домов в деревне, столько прекрасных прикосновений. Все это происходит. Спросите у Каталано.

— А вам нравятся здешние женщины? — спросил Пьерино, приготавливаясь прыгнуть.

Стефано скривил рот: «Их почти не видно…»

— Они похожи на коз, — продолжил Пьерино и нырнул.

Когда они одевались на берегу, Стефано, смеясь, сказал: «Тут есть одна, коза из коз, в сером доме за мостом. Вы ее знаете?».

— Дом Спано́? — останавливаясь, проговорил Пьерино.

— Тот, с геранями на окне.

— Тот. Но извините, не понимаю сравнения. Это нежная женщина и сложена хорошо. Вы ее знаете?

— Я видел ее с кувшином у источника.

Пьерино рассмеялся: «Вы видели служанку».

— Действительно…

— А я говорю о Кармеле Спано и могу еще сказать, что она помолвлена с Джаннино Каталано.

— Конча?..

Когда они добрались до остерии, все прояснилось, и Стефано понял, почему было столько улыбок и насмешек, когда он так легкомысленно вел себя в то утро. Все мысленно сравнивали его грубые слова по поводу служанки с неизвестной ему хозяйкой дома, а всплывшее имя Джаннино еще больше увеличило эту путаницу.

— Эту Кончу я видел один раз, — проговорил Пьерино, — она не показалась мне такой мерзкой, как вам. Я бы сказал, что она похожа на цыганку.

В этот момент на порог вышел Гаетано и, должно быть, что-то услышал, потому что пристально посмотрел на них. Стефано вошел, не обращая на него внимания.

Пока он стоя просматривал лежащую на столике смятую газету, подошла старая хозяйка и сообщила, что недавно заходил капрал и спрашивал о нем.

— Зачем?

— Кажется, ничего срочного.

Стефано улыбнулся, но у него задрожали ноги. Чья-то рука сжала его плечо: «Мужайтесь, инженер, вы невиновны». Это был смеющийся Гаетано.

— Так он приходил или нет?

Двое из их компании, которые уже пили в углу кофе, подняли головы. Один сказал: «Осторожнее, инженер. У старшины электрические наручники».

— Он ничего не просил передать? — серьезно спросил Стефано.

Хозяйка покачала головой.

В это утро игра раздражала Стефано. Он сидел как на иголках, но не решался ее прервать. Он кивнул Джаннино, когда тот вошел, и ему показалось, что тот смотрит на него враждебно, и излил свою досаду на него, обвинив его в том, что он скрыл свою помолвку. Но Стефано знал, что ему не по себе из-за другой тайны, того листка бумаги, который, возможно, уже в руках старшины и который неумолимо вернет его в тюрьму. К тревоге от этой мысли добавились страдания от мыслей о Конче, если на самом деле Джаннино не положил на нее глаз, то у него больше не было отговорок и он должен был попытаться. Втайне он надеялся, что это неправда, он придумывал, что Джаннино ее соблазнил, по крайней мере обнимал ее под лестницей, когда приходил к другой. Потому что, если действительно ее никто никогда не домогался, то его прошлые мечтания превращаются в ребяческие, и тогда насмешки всех вполне обоснованы.

Джаннино, склонившись над картами Гаетано, что-то ему говорил. Стефано бросил свои карты и громко сказал: «Вы хотите занять мое место, Каталано? Боюсь, что пойдет дождь, а я не запер дом». И он ушел, сопровождаемый взглядами всей компании.

На пустынной улице его настиг порыв пыльного ветра. Через миг — так быстро проносились в голове его мысли — он оказался около казармы. Под забитым окном камеры замерла старуха со сковородой так, как будто в этот миг она оборвала разговор. У нее были босые, узловатые ноги. С балкона второго этажа выглянул карабинер и что-то крикнул. Стефано поднял руку, и карабинер попросил его подождать.

Кудрявый и запыхавшийся карабинер спустился в одной рубашке и вежливо ему сказал, что старшины нет. Стефано перевел взгляд на большую, пустую подворотню, которая в глубине, на второй лестничной площадке, заканчивалась зеленым от листвы окошком.

— Он меня искал, — сказал Стефано.

Карабинер заговорил с появившейся в дверях, продуваемых свистящим ветром, старухой и захлопнул их перед ее носом. Потом повернулся к Стефано.

— Вы не знаете?.. — продолжил Стефано.

В этот момент послышался голос, а затем на повороте лестницы появилось и лицо старшины. К нему тотчас подбежал раскрасневшийся карабинер, бормоча, что закрыл дверь.

— Инженер, заходите, заходите, не стесняйтесь, — выглядывая, проговорил капрал.

Наверху, в кабинете он протянул ему документ. «Вам нужно его подписать, инженер. Это копия обвинения для местной комиссии. Не понимаю, как вас могли прислать сюда без нее».

Стефано трясущейся рукой подписал его: «Это все?».

— Все.

В спокойном кабинете они один миг смотрели друг на друга.

— Больше ничего? — спросил Стефано.

— Ничего, — пробурчал капрал, поглядывая на него, — если не считать, что до сих пор вы находились здесь, не зная об этом. А теперь знаете.

Стефано пошел домой, не обращая внимания на ветер. В тот миг, когда эта физиономия выглянула на лестницу, его пронзила призрачная надежда, что страшивший его документ принесет ему свободу. С все еще сильно бьющимся сердцем он пересек дворик, закрыл за собою дверь и вошел в комнату, как в камеру.

У стены за кроватью стоял маленький, покрашенный белой краской шкафчик и на нем — его чемодан. Стефано понял, что чемодан пуст, и вся его одежда висит в шкафу. Даже не удивившись этому, он продолжал шагать, зажмурив глаза, сжав губы, стараясь уловить только одну мысль, отбросив все другие, чтобы она навеки врезалась ему в память. Сколько раз он об этом думал, прилагал столько усилий, чтобы вычленить ее, обособить, выстроить, как башню в пустыне. Этой мыслью была беспощадность, одиночество, безучастная невосприимчивость души: к любым словам, к любой, даже самой тайной обманчивой надежде.

Задыхаясь, он уставился на шкафчик Элены. О нем он подумает потом. Любая нежность, любое прикосновение, любой порыв будут заключены в его душе, как в тюрьме, и приговорены, как порок, и больше ничто не должно выходить наружу, затрагивая сознание. Ничто не должно зависеть от внешнего: ни вещи, ни люди не должны больше иметь над ним никакой власти.

Стефано насмешливо скривил губы, потому что почувствовал, как в нем растет горькая, животворящая сила. Теперь ему не на что было надеяться, но нужно отводить любую боль, принимая ее и переваривая в уединении. Всегда считать, что находишься в тюрьме.

Он вновь заходил по комнате.

Шкафчик Элены. Вот его скромные пожитки, аккуратно и любовно разложенные на листах газеты. Стефано припомнился вечер, когда он сказал Джаннино, что не осмеливается распаковать чемодан, так как ему кажется, что он здесь проездом. Образы Джаннино, Кончи и других, образ моря и невидимых стен навсегда врежутся в его сердце, и он будет ими наслаждаться в тишине. Но, к сожалению, Элена не была образом, Элена была телом — живым, привычным, неистребимым, как и его собственное.

Теперь Стефано нужно было поблагодарить ее за заботу и нежность, за ее хлопоты. Но с Эленой Стефано не любил разговаривать; тупая печаль, рождавшаяся из их близости, заставляла его ненавидеть ее и вспоминать ее в самых грубых позах. Если бы Элена хотя бы однажды осмелилась словом или движением показать, что владеет им, Стефано порвал бы с ней. И то удовольствие, которое вновь возникало по утрам, хотя Элена делала вид, что считает его ничтожным, хотя и наслаждалась им, как должным, расслабляло Стефано и слишком сильно привязывало его к его тюрьме. Это удовольствие нужно было обособить и лишить какого-либо оттенка слабости.

Шкафчик был красивым и пах домом, Стефано погладил его рукой, чтобы отблагодарить Элену, стараясь подыскать подходящие для нее слова.

~~~

Уже раньше, во время одной из утренних встреч Стефано сказал Элене: «Знаешь, когда-нибудь я уеду. Будь поосторожнее, слишком сильно не привязывайся ко мне».

— Я не знаю, не знаю, почему поступаю так, — ответила Элена, вырываясь от него, а позже, опомнившись и пристально глядя ему в глаза, продолжила: — Ты будешь доволен.

Когда Элена была сильно огорчена, она говорила резким, грубым, просто бабьим голосом, таким, как и ее суконная юбка, брошенная на стул. Над губой у нее — пушок, неряшливые волосы, собраны сзади, как у крестьянки, которая перед рассветом бродит по кухне в одной рубашке.

Но Стефано был неумолим. Его голос становился более чем скрипучим от раздражения: эта чувственная, почти блаженная, на несколько секунд завладевавшая ее губами улыбка, эти полуприкрытые веки, когда ее голова пригвождена к подушке.

— Не надо на меня смотреть, — как-то пробормотала Элена.

— Надо смотреть, чтобы узнать друг друга.

По утрам через ставни сочился слабый свет.

— Достаточно любить друг друга, — произнесла в тишине Элена, — и я тебя уважаю, как будто бы мы одной крови. А ты ведь знаешь намного больше, чем я, — я себя не недооцениваю — мне хотелось бы быть твоей мамой. Оставайся таким, ничего не говори, прошу тебя. Когда тебе хочется быть ласковым, у тебя получается.

Стефано лежал с закрытыми глазами и воображал, что эти медлительные слова слетают с губ Кончи и, касаясь руки Элены, думал о темной руке Кончи.

Это произошло, когда еще стояло лето. Вечером того дня со шкафчиком, когда Стефано поджидал Джаннино в остерии, пошел дождь. Гаетано, не выпуская изо рта сигареты, спросил: «Инженер, у вас все закрыто?». Потом они с порога наблюдали за дождем, пришел Джаннино, его бородка была усеяна капельками воды. Вся улица потемнела и стала грязной, потоки воды обнажили булыжники, влага проникала в кости. Лето закончилось.

— Здесь холодно? — спросил Стефано. — Этой зимой пойдет снег?

— Снег выпадет в горах, — ответил Джаннино.

— Здесь не высокогорная Италия, — проговорил Гаетано. — Даже на Рождество можно открывать окна.

— Все же вы пользуетесь жаровнями. А что такое жаровня?

— Их используют женщины, — сказали Джаннино и Гаетано. — Это медный таз, заполненный золой и углями, их раздувают и таз заносят в комнату.

Джаннино, смеясь, продолжил: «Потом женщины на него садятся и им тепло. Выгоняет влагу».

— Но такому ссыльному, как вы, он не понадобится, — подхватил Гаетано. — Вы всегда ходите купаться?

— Если будут идти дожди, придется прекратить.

— Но здесь солнце светит и зимой. Прямо как на Ривьере.

Вновь заговорил Джаннино: «Достаточно двигаться, и зимы вы не заметите. Жаль, что вы не охотник. Утренний поход разогревает на весь день».

— Меня убивают вечера, — сказал Стефано, — вечером я дома и не знаю, чем заняться. А зимой мне придется возвращаться в семь. Не могу же я в столь ранний час отправляться в кровать.

Гаетано заметил: «Отправитесь, если у вас будет такая, как у других мужчин, жаровня. Зимние ночи для этого и предназначены».

Стефано и Джаннино вышли на проселочную дорогу еще при сумеречном свете. «Деревня становится маленькой, когда идет дождь, — проговорил Стефано. — Из дома не хочется выходить». Покрытые мхом стены домов были грязными, а каменные пороги и изъеденные ставни казались беззащитными в беспощадных потоках воды. Исходивший от домов и воздуха внутренний свет, освещавший их летом, потух.

— Какое море зимой? — спросил Стефано.

— Грязная вода. Извините, я на минутку спущусь с дороги, нужно поговорить. Пойдете со мной?

Они были на насыпи, застыв перед неподвижным и неясным горизонтом, а внизу, в нескольких шагах, стоял дом с геранями.

— Вы туда идете?

— А куда мне идти?

Они спустились по широкой земляной лестнице. Окна были закрыты, а крытая терраска завешана простынями. Мокрый гравий скрипел под их ногами. Дверь была прикрыта.

— Идемте со мной, — пробурчал Джаннино. — С вами меня долго не задержат.

Стефано услышал шум прибоя за домом.

— Послушайте, это ваши дела…

Но Джаннино уже вошел и ощупывал невидимую в сумраке дверь и гремел ручкой. Из комнаты, которая, похоже, выходила на море и в которой было светло, донесся гул, почти пение. Дверь открылась, и в потоке света и ветра появилась босая девчушка.

Звонкий женский голос что-то прокричал сквозь сумятицу ветра, было слышно, как громко, со звоном захлопнули окно. Девчушка, уцепившись за ручку двери, кричала: «Кармела, Кармела!». Джаннино ее схватил, закрыв ей рот. Перед окном в своем грязном, полосатом платье стояла Конча.

— Замолчите все, — сказал Джаннино, поднимаясь в кухню и усаживая девочку на стол. «Фоскина, придет священник и съест тебя. Ты должна говорить „синьора“, а не „Кармела“». Конча беззвучно, разомкнув губы и отбросив рукой волосы назад, смеялась. У нее были пухлые и приятные губы, как будто она лежала на подушке. «Послушай, Конча, завтра скажи: моя мать передает, что придет выполнить свой долг. Ты скажи, что она разговаривала с тобой».

Девчушка, шумно ерзая на столе, разглядывала Стефано. И Конча, быстро, гортанным голосом отвечая Джаннино, тоже перевела на него взгляд. «Я ей, бедняжке, скажу, но сегодня она весь день плачет». Когда Конча произносила слова, у нее подрагивали губы, горло и глаза, но мягкости в них не угадывалось. У нее был настолько низкий лоб, что глаза почти теряли свою форму. У нее были крутые высокие бедра, но когда она не двигалась, в ней не сквозило ни порыва, ни изящества.

В этот миг девчушка подбежала к двери, быстро ее открыла и с криком убежала. Джаннино прыгнул, чтобы поймать ее, и исчез, сопровождаемый громким смехом Кончи.

В серых морских сумерках Конча прошлась по кухне своей обычной пружинистой походкой, она была босиком. В углу Стефано увидел амфору. Конча что-то поставила на горячую печку, и тотчас раздался сильный запах специй и уксуса.

Где-то в глубине доме вопили. Конча резко, без всякого смущения обернулась. Свет был уже таким неярким, что сравнял на ее лице темные и светлые краски. Стефано продолжал разглядывать ее.

Голоса на верхнем этаже смолкли. Нужно было что-то сказать. Губы Кончи, изготовившись к смеху, были полуоткрыты.

А Стефано посмотрел на окно. Потом перевел взгляд на стену. Она была низкой и закопченной, от голубоватого огня исходил запах древесного угля.

— Летом здесь, должно быть, прохладно, — наконец произнес он.

Конча, наклонившись над печкой, молчала, как будто ничего не слышала.

— Вы не боитесь воров?

Конча резко повернулась: «Вы вор?» — и рассмеялась.

— Я такой же вор, как и Джаннино, — медленно проговорил Стефано.

Конча пожала плечами.

Стефано продолжил: «А вы не любите Джаннино?».

— Я люблю того, кто меня любит.

Она пересекла кухню, улыбаясь удовлетворенно, но с легким раздражением, и взяла с полки миску. Вернулась к печке, наклонила амфору, прижав ее к боку, и в миску вылилось немного воды.

В проеме двери появилась невозмутимая девчушка. За ней в темноте стоял Джаннино. Не успела Конча обернуться, как Джаннино сказал: «Твою девчонку надо запереть в курятнике» и рассмеялся, что-то бормоча. Стефано различил за Джаннино неясную фигуру, которая после того, как тот сказал: «Идемте, инженер», тотчас удалилась.

Не проронив ни слова, они вышли в еще светлые сумерки. Когда они поднялись на насыпь, Стефано обернулся посмотреть на дом и увидел в окне свет. Около тусклого моря оно казалось огнем фонаря вышедшей в плавание лодки.

Джаннино рядом с ним молчал, а Стефано все еще был возбужден; он думал о том, что биение крови не раз заставляло его бродить по безлюдным полям, где он пытался забыть свою обособленность, свое одиночество. Далеким прошлым казались те неподвижные августовские дни, наивным и детским временем перед окутывающей его ныне холодной осмотрительностью.

Он сказал молчавшему Джаннино: «Та девчушка, которая убежала…»

— Дочка Кончи, — без промедления ответил Джаннино.

Разумеется. Джаннино говорил спокойно и думал о другом, уставившись на дома. Стефано заулыбался.

— Каталано, что-то не так?

Джаннино медлил с ответом. В его ясных глазах ничего нельзя было прочесть, кроме того, что он думает о другом.

— Е-рун-да, — с расстановкой проговорил он.

— Ерунда, — повторил Стефано.

Они расстались на улице, опустевшей без ребятишек, около остерии, освещенные слабым светом первого фонаря. Уже несколько раз вечерами Стефано возвращался в темноте.

В комнате, стоя перед чистой, застеленной постелью, Стефано подумал о босых ногах Кончи, которые повсюду оставляли свои грязные следы. Съев хлеб, оливки и инжир, он погасил свет и, сидя верхом на стуле, смотрел в тусклые стекла окон. Влажный туман заполнял двор, насыпь железной дороги была такой темной, как будто бы за нею не было берега. В голове роилось столько мыслей, что привычный вечер оказался коротким. Стефано уставился на дверь.

Немного спустя, он подумал, что ему причудилось прошедшее лето, послеполуденная тишина в раскаленной комнате, легкое дуновение ветерка, шершавый бок амфоры, и то, что, когда он оставался один, то и небо, и землю заполняло жужжание мухи. Это воспоминание было настолько живым, что Стефано не мог отделаться от него и заставить себя думать о том, что потрясло его сегодня. Когда он услышал поскрипывание шагов, за стеклами показалось лицо Джаннино.

— Сидите в темноте? — спросил Джаннино, входя.

— Так, для разнообразия. — Стефано закрыл дверь.

Джаннино не захотел, чтобы он зажигал свет, и они сидели в сумраке. И Джаннино закурил сигарету.

— Вы один, — сказал он.

— Я думал, что этим летом самые лучшие мгновения я пережил здесь, один, как в тюрьме. Самая страшная судьба становится удовольствием, достаточно, чтобы мы выбрали ее сами.

— Шутки памяти, — пробурчал Джаннино. Не сводя глаз со Стефано, он прислонился щекой к спинке стула. — Живешь с людьми, но, оставаясь в одиночестве, думаешь о своих делах.

Потом нервно рассмеялся: «…Возможно, сегодня вечером вы кого-то поджидали… Не говорите мне, что вы сами решили сюда приехать. Судьбу не выбирают».

— Достаточно захотеть ее до того, как ее навяжут, — ответил Стефано. — Судьбы нет, есть только ограничения. Самая плохая судьба — терпеть их. А нужно было бы от них отказаться.

Джаннино что-то пробормотал, но Стефано не услышал. Он подождал. Но Джаннино молчал.

— Вы что-то сказали?

— Ничего. Теперь я знаю, что вы никого не ждете.

— Конечно. А почему?

— В ваших словах было слишком много злобы.

— Вам так показалось?

— Вы говорили о том, о чем я сказал бы, только если бы был своим отцом.

В этот миг за стеклом проплыло бледное лицо. Стефано схватил руку Джаннино и рывком опустил ее, спрятав красный кончик сигареты. Джаннино не пошевелился.

Лицо, как тень на воде, настойчиво мелькало за стеклами. Дверь приоткрылась, а так как будто кто-то колебался, Стефано понял, что это Элена. Она знала, что на ночь он запирает дверь. Должно быть, решила, что его нет дома.

Из открытой двери пахнуло холодом. Растерянное и нереальное лицо еще помаячило, потом дверь, скрипя, захлопнулась. Джаннино пошевелил рукой, и Стефано прошептал: «Тихо!».

Она ушла.

— Я испортил вам вечер, — проговорил в тишине Джаннино.

— Это из-за шкафчика, хотела, чтобы я ее поблагодарил.

Повернувшись, он различил в сумраке светлый силуэт; Джаннино мгновенно обернулся, а потом сказал: «Не такая уж плохая у вас судьба».

— Каталано, в одном вы можете быть уверены: вы мне не испортили вечер.

— Вы думаете? Женщина, которая не вошла, когда дверь была открыта, ценная женщина. — Джаннино отбросил сигарету и поднялся. — Это большая редкость, инженер. Вам убирают кровать, дарят шкафчики! Устроились лучше, чем женатый.

— Примерно, как вы, Каталано.

Он думал, что Джаннино включит свет, но ошибся. Стефано услышал, что он пошевелился, прошелся по комнате, подошел к двери, прислонился к ней, и его профиль отразился в стекле.

— Я вам очень надоел сегодня? — спросил он бесцветным голосом. — Не понимаю, зачем я потащил вас в тот дом.

Стефано помедлил: «Что вы, я вам благодарен. Но думаю, вам было неприятно».

— Мне не нужно было приводить вас туда, — повторил Джаннино.

— Вы ревнуете?

Джаннино не улыбнулся: «Мне неприятно. Стыдиться нужно любой женщины. Это судьба».

— Извините, Каталано, — миролюбиво сказал Стефано, — но я ничего не знаю ни о женщинах, ни о вас. В том доме столько женщин, что я просто не знал, как себя вести. Если вам хочется стыдиться, объясните сначала, почему.

Джаннино резко повернулся, и его профиль исчез.

— Для меня, — продолжил Стефано, — даже маленькая Фоскина ваша дочка. Я ведь ничего не знаю.

Джаннино нервно рассмеялся: «Она не моя дочка, — процедил он сквозь зубы, — но будет почти моей свояченицей. Она дочь старого Спано. Вы его знаете?».

— Нет, я не знаю этого старика. Я ничего не знаю.

— Старик умер, — сказал Джаннино. — Крепкий мужик, в семьдесят лет родил ребенка. Он был другом моего отца и крепко знал свое дело. Когда он умер, женщины взяли в свой дом девушку и ее дочку, то ли чтобы люди не злословили, то ли чтобы защитить родственницу, то ли из-за ревности. Вы знаете их, этих женщин…

— Нет, — проронил Стефано.

— Другая дочка Спано, которой тридцать лет, достанется мне в жены. Моему отцу это нужно.

— Кармела Спано?

— Видите, вы в курсе дела.

— Совсем недавно, ведь я думал, извините, что вы снюхались с Кончей.

Джаннино, повернувшись к окну, немного помолчал.

— Девушка как девушка, — наконец произнес он. — Но слишком уж невежественная. Старик вытащил ее из угольных ям. Старуха Спано захотела взять ее в дом.

— Она гордячка?

— Она служанка.

— Но она хорошо сложена, морда, правда, подкачала.

— Правильно сказали, — задумчиво проговорил Джаннино. — Она столько времени провела в загоне с козами, что и морда у нее почти как у них. Мы были детьми, когда я со стариком Спано ходил в горы, она задирала юбку и голым задом, как собака, садилась на траву. Это первая женщина, к которой я прикоснулся. На заду у нее были мозоли и корка.

— Ну и ну! — воскликнул Стефано. — Но ведь вы все-таки…

— Ерунда, — отрезал Джаннино.

— И теперь у нее там мозоли?

Джаннино, надувшись, наклонил голову:

«Мозоли у нее теперь в других местах».

Стефано улыбнулся: «Не понимаю, — помолчав достаточно долго, сказал он, — чего вы должны стыдиться. У вашей невесты нет ничего общего с этой козой».

— И я так думаю, — резко сказал Джаннино. — Если бы что-то было, я бы даже не обернулся. Вы же меня знаете, правда? — рассмеялся он. — Я и не думал об этой прислуге.

— А тогда?

— Тогда мне неприятно, что со мной обращаются, как с женихом. Я не плохо разбираюсь в женщинах и знаю свои обязанности: когда нужно зайти, а когда нет. Невеста не любовница, но в любом случае — женщина, и должна это понимать.

— Однако вы хотели посмеяться над ней, — сказал Стефано.

— Что вы хотите сказать? Не нужно было навязывать мне свояченицу, чтобы она ее предупредила.

— Свояченицу Фоскину?

— Фигину.

Чуть позже Стефано рассмеялся. Смех был горьким, сквозь зубы, чтобы скрыть его, он закусил губу. Он подумал о Конче, голой и темной, пристроившейся на камнях, и о Кармеле, с белоснежной кожей и гримаской отвращения, тоже пристроившейся на камнях. Он заметил взгляд Джаннино и просто так пробормотал:

— Если девочка вам неприятна, почему вы не скажите своей невесте, что мальчиком видели ягодицы Кончи? Она бы выгнала ее из дома.

— Вы нас не знаете, — ответил Джаннино. — Уважение к старому Спано держит весь дом. Мы все ревностно относимся к Конче.

~~~

Снова Стефано показалось, что в его голове роится столько мыслей, что столько ничтожного должно с ним произойти, но он никак не мог решиться и все обдумать, и пристально разглядывал дверь. Шаги Джаннино прошаркали по двору, потом затихли на тропинке, поднимавшейся вдоль дома к проселку. Из влажного проема двери послышался шум моря.

После Джаннино остался синеватый запах трубки; смешавшись с ночной прохладой, этот запах отдавал прошедшим летом в самом разгаре, сумеречной духотой и потом. Табак был темным, как шея Кончи.

Вернется ли Элена? Дверь была открыта. И это напоминало камеру: любой, кто заглядывал в глазок, мог войти и поговорить с ним. Элена, козопас, мальчик-водонос и Джаннино могли войти, как тюремные надзиратели, как капрал, который, напротив, ему доверял и месяцами на заходил. Стефано удивляло единообразие такого странного существования. Неподвижное лето прошло в неторопливой тишине, как пригрезившийся наяву полдень. От огромного количества лиц, мыслей, от такой тоски и такого покоя осталась только неясная рябь, как на потолке — отблеск воды в тазу. И притихшие поля с несколькими мясистыми кустами, с обнаженными стволами и скалами, обесцвеченными морем, как розовая стена, быстро исчезали и были нереальны, как лицо Элены, мелькнувшее за стеклом. Мираж и запахи всего лета спокойно вошли в кровь и в комнату Стефано, как в нее вошла и Конча, хотя ее темные ноги и не пересекали порога.

И Джаннино не было среди тюремщиков, скорее он был другом, потому что умел молчать, и Стефано нравилось оставаться с ним и обдумывать то, что не было между ними сказано. Присутствие Джаннино, как внезапная выдумка, было необычно тем, что каждый раз заставляло Стефано вздрагивать. Этим он был похож на случайные встречи на дороге, которые неподвижная обстановка потом запечатлевает в памяти. На раскаленной дороге, выходившей за домом из деревни, среди не отбрасывающих тени маслин, Стефано как-то встретил босого нищего, который передвигался прыжками, как будто камни жгли ему ноги. Он был полуголым и покрыт коростой того же коричневатого цвета, что и его борода. И его прыжки раненой птицы усложнялись его палкой, которая, перекрещиваясь с ногами, еще сильнее затрудняла его передвижение. Стефано каждый раз, когда вспоминал о солнцепеке, видел его вновь и вновь, ощущал тоску, но настоящая тоска это скука, а то воспоминание не могло ему наскучить. Прикрытое лохмотьями тело вновь и вновь возникало как беззащитное и неприличное, как рана; настоящим телом этого старика были лохмотья и грязь, сума и короста, а если под всем этим виднелась голая плоть, то его невольно охватывала дрожь. Возможно, только вновь найдя старика и пообщавшись с ним, узнав о его бедах и послушав его однообразные стенания, он бы заскучал и он бы ему надоел. Стефано же его придумывал, и постепенно старик на этой выжженной дороге превратился в экзотический, неопределенно ужасный предмет, во что-то подобное рахитичному клубку из опунций, похожих на человека и покрытых коростой, но с листьями, а не с руками и ногами. Эти толстые изгороди, мясистые скопления были ужасны, будто эта иссохшая земля не знала другой зелени, и эти желтоватые плоды, окруженные листьями, были на самом деле клочками мяса.

Стефано часто воображал, что сердце этой земли может питаться только соком, который спрятан в этом зеленоватом клубке, и что в глубине у каждого человека кроется такой же зеленоватый клубок. Значит, и у Джаннино. И его скромная и молчаливая компания Стефано нравилась, как мужская сдержанность. Джаннино был единственным, кто смог неназванными предметами заселить одиночество Стефано. Поэтому между ними всякий раз, как при первой встрече, молчание было таким многозначительным.

В свое время Стефано рассказал Джаннино и о нищем, и он, сузив глаза, ответил ему: «Думаю, вы раньше никогда не видели подобных оборванцев?».

— Теперь я понимаю, что такое оборванец.

— У нас их много, — сказал Джаннино. — Здесь у нас они, как корни. Только перегреются на солнышке, бросают дом и вот так живут. Мундир не ценится.

— У нас они становятся монахами…

— То же самое, инженер, — прервал его, улыбаясь, Джаннино. — То же самое. Только наш монастырь — это тюрьма.

Но потом, когда прозрачные дни исчезли и море потемнело, Стефано начал думать о посиневшем теле, об окнах, из которых веет холодом, и о желтом, затопленном пляже. В деревне появился не слишком оборванный нищий, он заходил в остерии и просил сигаретку. Это был сухой и бойкий мужичок, закутанный в слишком длинную, с вечно грязным подолом шинель, из-под нее высовывались завернутые в мешковину ноги. Ему хватало сигареты и стаканчика вина, суп он находил в другом месте или довольствовался инжиром. Прежде чем что-то попросить, он саркастически усмехался, в кудрявой бороде мелькали его желтые зубы.

Перегрелся на солнышке и Барбаричча, его поместил в больницу один приходской священник, но нищего потянула улица, и он вновь стал бродяжничать. Хотя бродяжка был дурачком с гор, он знал много прибауток и величал «кавалером» того, кто по злобе отказывал ему в куреве. У некоторых он просил только спички. Перед лысым Винченцо стягивал шапку, притрагивался к голове и кланялся. Его все любили и говорили, что ночью он не страдает от сырости.

И он появился в то утро, когда была гроза, у порога Стефано, снял берет и, смеясь, поднес пальцы к губам как в мусульманском приветствии. Чтобы побыстрее от него отделаться, и чтобы он не стоял под струями дождя, Стефано протянул ему сигарету, но Барбаричча настойчиво просил окурки, и Стефано пришлось искать их на полу, в углах и в мусоре, а нищий спокойно и терпеливо ждал его под дождем.

— Войдите! — раздраженно бросил Стефано.

— Не войду, кавалер. У вас что-нибудь пропадет, а я не вор.

От него воняло, как от вымокшей собаки. В слабом утреннем свете казалось, что по всем четырем стенам холодной, убогой комнаты с расшатанной мебелью сочится вода.

Затем, чтобы посмотреть на море, Стефано вышел на слякотную дорогу под струи дождя. Вернувшись, он застал Элену, которая отложила метлу и заправляла кровать. Деревянный ставень за ее спиной был закрыт. Стефано подошел к ней, обнял и положил на кровать. Хотя Элена и вырывалась, потому что ее промокшие башмаки испачкали прикроватный коврик, он в этот день долго ее ласкал, говорил нежные слова и был сильно растроган. Они разговаривали беззлобно.

— Зачем ты вышел в эту грязь?

Стефано с закрытыми глазами пробормотал: «Дождь все смоет».

— Ты был на охоте со своим другом?

— Каким другом?

— Доном Джаннино…

— Священником?

— Я вышел, чтобы стать попрошайкой.

— Сбежавшим из дома. — В охрипшем голосе Элены мелькнула улыбка.

— Каталано сказал мне, что здесь все убегают из дома. Это ремесло…

— У Каталано дурная голова. Не верь тому, что он говорит. А уж мать его натерпелась… И он невоспитан. Ты не знаешь, что он наделал…

— И что же он наделал? — встрепенулся Стефано.

— Он плохой… не верь ему.

Стефано прислушивался в темноте к обиженному и тихому, почти материнскому голосу Элены. Развеселившись, он вновь подумал о своем вопросе: «Я тебя обидел тем, что не занимался тобой? Или слишком много занимался?» — и ему вдруг стало стыдно за свою глупую грубость. Мысль о том, что он может быть грубым даже с Эленой, была ему неприятна и удивительна, тем более, что в подобных случаях грубость была силой, единственной силой, способной притупить опасную безнаказанность, с которой женщина позволяет себя подавлять.


Теперь вот появился шкафчик. Потом пришла Элена и молча ушла. В этом смирении, думал Стефано, вся ее сила, этой смиренной выдержкой она взывает к нежности и состраданию более сильного. Лучше высоко поднятая голова Кончи без стыдливого румянца и нежности на лице, лучше бесстыдство ее глаз. Но, может быть, и Конча иногда смотрит, как собака.

В темноте Стефано вздрогнул, ему было неприятно, что он вновь обсасывает старую, расплывчатую мысль. Ему даже захотелось, чтобы вернулась Элена. Презрительное и насмешливое одиночество отступало. И если оно отступало в такой вечер, когда случилось много нового и были неожиданные воспоминания, то как он сможет пережить завтрашний день? Стефано заметил, что без борьбы нельзя оставаться одному, но быть в одиночестве значит больше не хотеть бороться. Вот по крайней мере мысль, которая составит ему компанию, ненадежную компанию, которая скоро исчезнет.

Стефано поднялся и включил свет, у него потемнело в глазах. Когда он их приоткрыл, в дверях стояла Элена и спиной загораживала ставни.

Не говоря ей о шкафчике, он спросил, не хочет ли она остаться на всю ночь. Недоверчиво и удивленно Элена посмотрела на него, и Стефано, не улыбаясь, пошел ей навстречу.


На небольшой кровати они с трудом уместились, и Стефано думал, что до рассвета не сможет заснуть. Прижавшись к этому мягкому телу, он уставился в неясный в сумраке потолок. Была глубокая ночь, и легкое дыхание Элены слегка касалось его плеча. Опять он был один.

— Дорогой, вдвоем мы здесь не поместимся. Я уйду, — сказала она и больше не пошевелилась.

Возможно, она задремала. Стефано протянул руку, на ощупь отыскивая сигареты. Элена расслабленно отозвалась на его движение, тогда Стефано сел на кровати, поднес сигарету к губам и, не решаясь ее прикурить, уставился в темноту. Когда он чиркнул спичкой, прикрытые веки Элены дрогнули, как большие тени. Элена не проснулась, потому что не спала.

Куря, Стефано почувствовал, что, как в игре, на него пристально смотрят прищуренные глаза.

— Вчера вечером Каталано увидел твой шкафчик.

Элена не шевельнулась.

— Мы видели, как ты приходила, мы сидели в темноте.

Элена схватила его за руку.

— Зачем ты это сделал?

— Чтобы не скомпрометировать тебя.

Она совсем проснулась. Разгладила простыню, вся сжалась и села рядом с ним. Стефано освободил свою руку.

— Я думал, ты спишь.

— Зачем ты это сделал?

— Я ничего не делал. Я показал ему шкафчик. — Потом продолжил более сурово: — Шила в мешке не утаишь. Лицемерие мне не нравится. Я доволен, что он тебя видел. Не знаю, понял ли он, но все тайное всегда становится явным.

Он представил, что от страха у нее округлились глаза, и притронулся к ее щеке. И тут она неистово его хватает, целует и осыпает ласками все его тело. Она зацеловывает его глаза, губы, у него выпадает сигарета…

Что-то детское было в этой страсти Элены. Сигарета упала на пол. Наконец Стефано спрыгнул с кровати, потянув Элену за собой. Стоя, он попытался целовать ее поспокойнее, и она прильнула к нему всем своим прохладным телом. Затем отстранилась и начала одеваться.

— Не включай свет, — сказала она. — Ты не должен видеть меня такой.

Пока Элена, задыхаясь, натягивала чулки, Стефано, сидя на краю кровати, молчал. Ему было холодно, но одеваться было бесполезно.

— Зачем ты сделал это? — еще раз пробормотала она.

— Как…

— Я знаю, ты не хочешь быть обязанным мне, — прервала его Элена, она стояла, ее голос был приглушен рубашкой, которую она надевала через голову. — Ты не хочешь от меня ничего. Даже того, чтобы я была тебе мамой. Я тебя понимаю. Нельзя любить, когда не любишь. — Голос становился более ясным и уверенным. — Зажигай свет.

Голый и смущенный, Стефано смотрел на нее. Она немного раскраснелась, волосы растрепались, юбка завязана кое-как, на манер кухонного фартука. Наконец она все закончила и подняла на него свои спокойные, почти улыбающиеся глаза.

Стефано пробормотал: «Ты уходишь?».

Элена подошла к нему. У нее были томные, припухшие глаза, она была хороша.

Стефано сказал: «Убегаешь, а потом будешь плакать».

Элена сдержанно усмехнулась и искоса посмотрела на него: «Это ты не заплачь, бедняжка». — Стефано обвил ее руками, но она выскользнула: «Ложись в кровать».

Уже лежа, он ей сказал: «Мне кажется, когда я был ребенком…»

Но Элена не склонилась над ним и не накрыла его одеялом. Она только сказала: «Я как и раньше буду приходить и подметать. Если что-то понадобится, позови меня. Шкафчик я заберу…»

— Дура, — ответил Стефано.

Элена чуть улыбнулась, погасила свет и ушла.


В последние мгновения, при свете, голос Элены стал жестким, надрывным, как у того, кто защищается. Голый Стефано ничего не ответил. Ему хотелось бы услышать рыдания, но какая одетая женщина, закутанная до шеи, расплачется перед голым мужчиной? Это тело так поспешно оделось в темноте, что Стефано все еще хотелось его ласкать, смотреть на него, не лишиться его. Он задал себе вопрос, не были ли эти бешенные поцелуи, это объятие, когда они стояли около кровати, местью Элены: пробудить в нем желание, которое он никогда больше не сможет удовлетворить. Если это так, улыбнулся Стефано, то Элена просчиталась, не приняв во внимание его жажду одиночества. Потом, в темноте, он перестал улыбаться и сжал кулаки.

В своей прерванной полудреме Стефано думал совсем о другом, но не мог до конца уяснить, о чем именно. Ворочаясь в измятой постели, он боялся, что бессонница будет долгой: этот кошмар пострашнее прежних. Он терпеливо прижался щекой к подушке и увидел побледневшие стекла. Смягчившись, он прошептал: «Я оплакиваю тебя, мамочка», ему стало очень хорошо и он был счастлив, что один.

Тогда он схватился за эту мысль: одиночество можно выдержать, пока кто-то страдает, что рядом с ним никого нет, но настоящее одиночество это невыносимая камера. «Я оплакиваю тебя, мамочка» — достаточно повторить это, и ночь станет нежной.

Затем ворвался со своим диким посвистом ночной поезд, и хотя глаза Стефано были закрыты, поезд налетел на него, как ураган. Через мгновение исчез свет в окошках; когда вернулась тишина, Стефано спокойно смаковал томление старой, привычной тоски, которая как бы освещала его одиночество. На самом деле, его кровь бежала вместе с этим поездом, поднимаясь вдоль берега, с которого он давно спустился в наручниках.

Все окна одинаково тускло осветились. Теперь, когда он прогнал Элену, он мог умиляться ею. Он мог даже оплакивать ее, пока его расслабленная кровь не успокоится окончательно, что-то бормоча сквозь дрему, подумал он.

~~~

Чередование дождей и солнца заставило дорогу потерять свою неподвижность, и иногда было очень приятно утром, пристроившись на площади в уголке или у стенки, наблюдать, как проезжают нагруженные сухой травой или хворостом телеги с возчиками, крестьяне верхом на осликах, как трусят свиньи. Стефано вдыхал влажные, припахивающие молодым неперебродившим вином, дождями и погребами запахи, а за станцией лежало море. В этот час тень от вокзала приносила на площадь прохладу, жарко было только в солнечном пятне, которое падало из вставшего на дороге солнца витража, пересекая спокойные и подрагивающие рельсы. Платформа была как бы прыжком в пустоту. Стефано, как и начальник станции, жил в этой пустоте, туда-сюда прохаживаясь по краю вечных прощаний, в непрочном равновесии невидимых стен. Вдоль моря бежали к заброшенным и всегда одинаковым далям черные, как бы сожженные летним зноем, поезда.

Начальником станции был постаревший гигант, кудрявый и наглый, который ругался с носильщиками и, всегда стоя в центре беседующих, начинал неожиданно хохотать. Когда он в одиночестве пересекал площадь, то был задумчив, как одинокий бык. Именно от него Стефано узнал последнюю новость.

Стефано внезапно остановился на площади между Гаетано и двумя старичками. Один из стариков курил трубку. Гаетано, слушая их, кивком попросил остановившегося Стефано подойти. Стефано улыбнулся, и в этот миг раздался зычный голос начальника станции: «Каталано, вы, может, еще скажете, что есть шлюхи такие же, как и женщины!».

— Что произошло? — спросил Стефано у Гаетано, у которого в глазах застыл смех.

— И вы об этом не знаете? — сказал раскрасневшийся начальник станции, поворачиваясь. — Случилось то, что он забеременел и не хочет об этом знать.

Стефано улыбнулся, потом вопросительно посмотрел на Гаетано.

У взволнованного Гаетано лицо было как в первые дни, когда они еще не были знакомы. Он смерил Стефано озабоченным взглядом и доверительно сказал: «Сегодня утром капрал позвал Каталано в казарму и арестовал его…»

— Как?

— Кажется, пришел донос из Сан-Лео об изнасиловании.

Один из стариков заговорил: «Говорят, что будет и ребенок».

— Капрал наш друг, — продолжил Гаетано, — и разговаривал с ним уважительно. Арестовал его в казарме, чтобы не испугать мать. Потом позвал врача, чтобы он предупредил мать…

Подул легкий ветерок, пахнущий свежестью и морем. На площади земля была коричневатой, с красными прожилками, на ней блестели лужи. Стефано весело сказал:

— Он сразу же выйдет. Думаете, из-за таких глупостей его будут держать?

Все четверо, даже начальник станции посмотрели на него враждебно. Первый старик затряс головой, и оба ухмыльнулись.

— Вы не знаете, что такое тюрьма, — сказал Гаетано Стефано.

— Это братская келья, откуда переходят в муниципалитет, — объяснил начальник станции, сверля Стефано взглядом.

Гаетано взял Стефано под руку и пошел с ним к остерии.

— В общем, его дело плохо? — пробормотал Стефано.

— Видите ли, — ответил Гаетано, — кажется, они настроены решительно и требуют суда. Если девушка не беременна, значит, пока еще есть время, они нацелились на замужество. В противном случае они бы подождали, когда Каталано женится, чтобы получить от него побольше, предъявив ребенка.

Приближаясь к остерии, Стефано испытал странное чувство облегчения, унылой и смущенной веселости. Он увидел привычные лица, посмотрел, как завсегдатаи играют, сам же он не мог усидеть на месте, нетерпеливо ожидая разговоров о Джаннино. Но о нем не говорили и шутили как обычно. Только он ощущал пустоту, бесполезное страдание и сравнивал этих людей с далеким миром, из которого он в один, далеко не прекрасный день исчез. Камера была сделана из этого: из молчания мира.

Но может быть и Джаннино в своей грязной, с забитым окном камере смеялся. Быть может, как друг старшины он спал в комнате с балконами или гулял в саду. Гаетано, уверенный как всегда, следил за игрой и, встречаясь взглядом со Стефано, ободряюще ему улыбался.

Наконец, Стефано, как тот, кто допускает, что у него жар, предположил: возможно, и он в опасности. Он разочаровал и оттолкнул от себя Элену, как это делает насильник. Но тотчас сказал себе и в который уже раз подумал, что Элена не девочка, она была замужем и подвергалась большей опасности, чем он, что она была искренней, опасаясь скандала, а потом она была простой и доброй. И она сама его оставила. И не была беременна.

Должно быть от этих мыслей у него застыл взгляд, потому что один из присутствующих, механик, родственник Гаетано вдруг сказал:

— Инженер все утро думает о своей деревеньке. Веселее, инженер.

— И я о ней думаю, инженер, — вмешался Гаетано. — Честное слово, в прошлом году в Фоссано было прекрасно. Вы никогда не были в Фоссано, инженер? Подумать только, туда пришла зима и выпал снег, я чуть не расплакался…

— Умирал от тоски? — спросил кто-то.

— Там мне попался капитан, который вытащил меня из полка, мы до сих пор переписываемся.

— Много сахара потратил на этого капитана твой отец…

Стефано сказал: «Фоссано — мерзкая деревня. Вам показалось, что вы видели город?».

Позже пришли вместе Винченцо и Пьерино, казалось, что у них помрачнели лица. Пьерино в щегольском мундире сказал: «Беппе, вы его повезете».

— Он не сел на поезд? — спросил механик.

— Капрал мне сказал: «Если он поедет со станции, я должен надеть на него наручники. Послушайте меня, если старик Каталано хочет оплатить проезд своему сыну, двум военным, а, возможно, и себе, я их отправлю на машине и никто их не увидит».

— Когда? — спросил механик.

— Когда его потребуют в суд, — вмешался Гаетано. — Может быть, через месяц. Как было с Бруно Фава.

— Минуточку, — сказал Винченцо, — до суда еще далеко. Сначала квестура сделает запрос…

Стефано разглядывал желтые петлицы Пьерино. Подмигнув, тот сказал: «Вы удивлены, инженер? Тут все адвокаты. У всех в тюрьме есть родственники».

— Почему? У тебя не так?

— Не так.

Стефано смотрел на эти неподвижные, насмешливые, сосредоточенные и пустые лица. Он подумал, когда заговорил, что и у него такое же лицо: «Но Каталано ведь должен жениться?». Его голос упал в глухую и почти враждебную пустоту.

— При чем тут это? — одновременно сказали Гаетано и глаза присутствующих. — Нельзя обесчестить невесту.

Пьерино, прислонившись к стойке, рассматривал пол.

— Инженер, помолчите, помолчите, — вдруг упрямо, не поднимая глаз, произнес он.

Винченцо, который уже сидел за столом, собрал оставленную колоду карт и начал их мешать.

— Дон Джаннино Каталано был неосторожен, — вдруг выпалил он. — Девушке шестнадцать лет, она рассказала старухам. И придет на суд с ребенком в подоле.

— Если ребенок будет! — медленно произнес Гаетано. — Те из Сан-Лео уперлись рогом — изнасилование, и все тут!

— Чтобы он родился, нужно время. Что вы думаете, Каталано на всякий случай мало продержат в тюрьме? Чиччо Кармело год просидел до суда…

Стефано пошел на испещренный солнцем, однообразный берег. Было хорошо сидеть на стволе дерева, прикрыв глаза, подчиняясь течению времени. За нагретой солнцем спиной были облупленные стены, колокольня, низкие крыши, из окон иногда выглядывали чьи-то лица, кто-то шел по улице, а улицы были пустынны, как и поля, а за ними головокружительная высота коричневато-фиолетового в свете неба холма и облака. Стефано ясно понимал свою растерянность. О Элене знал только Джаннино, которого в это время заботило совсем другое. Также он понял, что испытанное им утром неожиданное облегчение можно объяснить скукой, которую новое приключение нарушило, и предчувствием того, что с Джаннино уходила и последняя помеха для самого настоящего и неподдельного одиночества.

Стефано был печален и раздражен, и он подумал об этом так просто, что слезы навернулись на глаза. Они были похожи на капли воды, падающие, когда выкручивают мокрую ткань, и Стефано с огромной нежностью пробормотал: «Я оплакиваю тебя, мамочка».

Море, колебавшееся перед его глазами, в жжении этих нелепых слез стало таким чистым, что к нему вернулось летнее ощущение соленой волны, хлестнувшей по глазам. Тогда он закрыл глаза и понял, что нервное возбуждение еще не покинуло его.

Стефано прошел по песку и пнул ногой корень опунции, потом решил уйти от моря, потому что море, похоже, действовало ему на нервы и бередило кровь. Он думал, что, возможно, уже несколько месяцев просоленный воздух, опунции и соки этой земли разъедали его кровь, притягивая его к себе.

Он направился к плотине по дороге, бегущей вдоль моря там, где был дом Кончи. И почти сразу же остановился, потому что слишком часто ходил по ней, когда ему было нестерпимо больно. Он вернулся назад и зашагал по проселку, который огибал подножие холма, удаляясь от моря. Там, по крайней мере, были деревья.

На самом деле Стефано не о чем было думать, он не испытывал ни настоящей боли, ни тревоги. Но ему было не по себе, его раздражала каменистая дорога, ведь он был слишком нетерпелив, а его сердце и душа были спокойны. Джаннино, да, наверно страдает, но возможно, ему не так тяжело.

Глядя на тени облаков на полях, Стефано впервые осознал, что Джаннино в тюрьме. Он почти физически, остро помнил резкие команды и стук дверей, кого-то другого, не себя, кто шел по коридору. В такой же день с белыми облаками — единственное, что он видел в небе за решеткой — ему привиделись их тени на невидимой земле. Чтобы прочувствовать свою свободу, он перевел взгляд на поля, на обнаженные деревья вдали.

Может быть и Джаннино думал об этих полях, об этом горизонте и дорого бы заплатил, чтобы занять его место и шагать под этим небом, как он. Но ведь это только первый день и, быть может, Джаннино смеется, и камера вовсе не камера, потому что с минуты на минуту все должно проясниться, ошибка будет исправлена, перед ним распахнутся двери и он уйдет. А может быть, Джаннино будет смеяться и через год, сидя за той же решеткой, от него можно ожидать и такого.

По солнечной стороне шаткой походкой продвигался вперед мужичок в длинной темной куртке. Опираясь на палку, он спускался из старой деревни. Это был Барбаричча. Стефано сжал зубы, решив пройти мимо, не разговаривая с ним; но, по мере того как расстояние между ними сокращалось, в нем росло сострадание: эта походка, эти грязные портянки, шаркающие по земле, эти костлявые пальцы, обхватившие палку… Барбаричча не остановился. А Стефано что-то ему сказал, отыскивая в кармане сигареты, и Барбаричча, уже миновав его, услужливо переспросил: «Командир?», но Стефано, смутившись, только кивнул ему и пошел дальше.

Проснувшееся в Стефано сострадание заставило его вновь окинуть взглядом ложбины между полями, на которых редкие тропинки или гребни крыш свидетельствовали о том, что за склоном, за купами деревьев и кустов, располагался какой-нибудь отдельно стоящий дом. На жнивье не было видно ни одного крестьянина. В другое время, встречая их, одетых почти как Барбаричча, сидящих на осликах и готовых тотчас стянуть шапку, или закутанных, темных, навьюченных корзинами и окруженных козами и ребятней женщин, он угадывал или придумывал тяжелую, полную лишений жизнь, более мрачную, чем жизнь в одиночестве, жизнь целого семейства на неблагодарной земле.

Однажды в магазине Феноалтеа он сказал: «Эта старая деревня, приютившаяся там, вверху, кажется тюрьмой, специально выставленной напоказ так, чтобы все ее видели».

— Многим из нас она могла бы понадобиться, — ответил Феноалтеа-отец.

Теперь Стефано, остановившись, разглядывал серые дома там, наверху. Думал ли о них и Джаннино, мечтая об огромном небе? Ему вспомнилось, что он так ни разу и не спросил, был ли Джаннино тем мужчиной, что на площади бесстрастно сидел верхом на стуле в то далекое воскресенье, когда Стефано приехал сюда, и видел ли он, как его, оцепеневшего и осоловевшего от дороги, провели в наручниках. Теперь Джаннино придется проделать тот же путь, только в обратном направлении — не к невидимым стенам далекой деревни, а к городу, к настоящей тюрьме. Мысль о том, что каждый день кто-то входит в тюрьму, что каждый день кто-то умирает, застигла его врасплох. Знали ли об этом, видели ли его женщины, белая Кармела, мать, родственники Джаннино, Конча? А та другая, изнасилованная, ее родители и все остальные? Каждый день кто-то входит в тюрьму, каждый день вокруг кого-то смыкаются четыре стены и начинается обособленная от всех, мучительная жизнь в изоляции. Стефано решил думать о Джаннино только так. Горячие головы вроде него, грязные лохмотья, как у тех крестьян, каждый день заполняли своей беспокойной плотью и бессонными мыслями эти несоразмерные стены.

Усмехнувшись, Стефано спросил себя, что в этом небе, в человеческом лице, в дороге, теряющейся среди маслин такого необходимого, что из-за него заключенные с такой страстью разбиваются в кровь о решетки. «Разве сейчас моя жизнь намного отличается от тюремной?» — вслух произнес он, но зная, что лжет себе, крепко стиснул зубы и шумно втянул ноздрями воздух.

В этот день, за столиком в остерии, он понял, что не помнит, когда в последний раз видел Джаннино. Может быть, вчера на улице? Или в остерии? Или позавчера? Не вспомнил. Ему хотелось это знать, потому что у него было предчувствие, что Джаннино теперь будет жить в нем как воспоминание, временное и волнующее, как все воспоминания, как воспоминание о мужчине в то далекое воскресенье, который, возможно, был и не им. Теперь он действительно будет один, это ему почти понравилось и ему вспомнилась горечь пребывания на пляже.

Старая хозяйка принесла ему еду и сказала, что у нее есть фрукты, апельсины, это первые фрукты, которые продают. Стефано после супа взял апельсин, два апельсина и съел их с хлебом, потому что, когда он ломал хлеб и жевал его, глядя в пустоту, это напоминало ему тюрьму и одинокое смирение камеры. Может быть, в этот миг и Джаннино ел апельсин. А может быть, он все еще в этом мире и сидит за столом с капралом.

В полдень Стефано, надеясь, что ему не разрешат, отправился к казарме, чтобы попросить о свидании с Джаннино. Он осознавал, что обращается с Джаннино, как со своим вторым «я». Джаннино еще не так долго сидел в тюрьме, чтобы его нужно было ободрять, а для Стефано гордость одиночества не требовала поблажек. Однако он пошел туда, потому что туда отправился и Пьерино.

Стефано не стал останавливаться перед забитыми окнами, потому что не знал, где сидит Джаннино. К нему вышел капрал.

В этот раз у него была безразличная улыбка.

— Полчаса назад его посадили в машину, — добродушно произнес он. — Эта тюрьма не для него.

— Уже отвезли?

— Конечно.

Стефано опустил глаза. Потом спросил: «Плохо дело?».

Капрал прищурился: «Для вас он был хорошей компанией. Но тем лучше. Все равно вы всегда один».

Стефано собрался уходить, капрал смотрел на него. Тогда Стефано сказал: «Мне жаль».

— Жаль всегда, — отозвался капрал.

— Был единственный приличный человек, и его посадили.

Капрал, который было замолчал, вдруг добавил: «Не знаю, с кем вы сможете пойти теперь на охоту».

— Плевать мне на охоту.

— Лучше быть одному, — сказал капрал.

~~~

На улице было не очень холодно, но по утрам и вечерам Стефано замерзал в своей комнатушке, и ему приходилось закутываться в пальто, которое с весны он носил под мышкой. Несколько раз грязновато-серый или насыщенный влагой свет развеивали порывы ветра. В полдень светило поблекшее солнце.

У Стефано таз был заполнен золой, в которой тлел каменный уголь, он садился около таза и в оцепенении проводил вечера. Древесный уголь было очень трудно раскалить до красна и превратить в пепел, потому что для этого приходилось выходить на холодную улицу и раздувать огонь, наклонившись над тазом и размахивая ветками, чтобы угарный газ унесли ветер и дождь. Когда Стефано возвращался в дом, он уже был измученным, замерзшим, потным и мертвенно-бледным; часто от раскаленных углей оставалось только голубоватое пламя, и ему приходилось распахивать дверь, чтобы не отравиться. Тогда до его разогревающихся у таза ног долетало ледяное дыхание моря. Когда темнело, Стефано не мог выйти из дома и согреться быстрым шагом. Джаннино тем более, думал он, не мог выйти, а у него не было даже жаровни.

Как-то утром, когда двор превратился в болото, Стефано задержался, грызя хлеб и апельсины и бросая корки в остывшую золу — так он поступал вечерами, кидая их на угли, чтобы отбить неприятный запах мокрых стен. Солнце не выходило, и болото стало огромным. Но появились Элена с платком на голове и мальчик с амфорой. После той ночи со шкафчиком он ее больше не видел, но, хотя Элена в самом деле забрала у него шкафчик и вновь уложила его вещи в чемодан, она в его отсутствие время от времени приходила и убирала комнату. За стеклом появилось как всегда надутое лицо, и Стефано показалось нелепым, что он делил с ней постель. Вот она тут, поблекшая.

Стефано смертельно уставал и дальше берега и остерии никогда не ходил. Ночами он спал мало, постоянная тревога и беспокойство заставляли его вскакивать в холодном воздухе зари. В это утро, чтобы что-то успеть сделать, он встал еще до рассвета. Закутавшись, он вышел во двор, где под молчаливым черным небом раскурил короткую, как у Джаннино, трубку. Погода была суровой, но в темноте от моря поднималось как бы дуновение, сопровождавшее колебание огромных звезд. Стефано вспомнил то утро охоты, когда ничего еще не произошло, когда Джаннино курил, и бесцветный, закрытый дом Кончи ждал его. Но настоящим воспоминанием было другое, более тайное, это была точка, в которой молча пылала вся жизнь Стефано, и когда он находил ее, для него это становилось таким потрясением, что перехватывало дыхание. Так было в последнюю ночь, проведенную в тюрьме, когда Стефано не спал, и потом, в последние мгновения, когда чемодан уже был закрыт, а все бумаги подписаны, и он их ожидал в неизвестной пересылке с высокими, облупившимися, влажноватыми стенами, с большими распахнутыми в пустое небо окнами, где лето смягчало тишину и колебались теплые звезды, которые Стефано казались светляками. Месяцами он видел только раскаленные стены за решетками. Вдруг он понял, что это ночное небо и что его взгляд доходит до него, и что однажды он поедет на поезде по летним полям, и свободно и всегда будет двигаться к невидимым человеческим стенам. Это было пределом, гранью, и вся молчаливая тюрьма падала в никуда, в ночь.

Сейчас, в смиренном покое дворика Стефано проводил день, куря, как Джаннино, и слушая однообразный шум моря. Подняв голову, как мальчик, он подождал, пока небо побледнеет, а облака изменят свой цвет. Но в глубине души, в самой его плоти его мучило другое воспоминание, то страстное и восторженное стремление к одиночеству, которое исчезало. Что он сделал из той смерти и того воскресения? Может быть, теперь он живет не так, как Джаннино? Стефано сжал губы, прислушиваясь ко всегда одинаковому на рассвете шуму моря. Он мог взять амфору, подняться по дороге и наполнить ее из холодного, хрипловато журчащего источника. Он мог вернуться и снова лечь в кровать. Облака, крыши, закрытые окна — все в один миг стало нежным и драгоценным, все было как тогда, когда он вышел из тюрьмы. А потом? Лучше остаться здесь, чтобы мечтать о том, что уедешь, но на самом деле не уезжать.

Элена, стоя за окнами, смотрела, держа Винченцино за руку. Стефано кивнул, чтобы она вошла, а потом демонстративно уставился в пустой угол, где стоял шкафчик. Элена пожала плечами и, ни слова ни говоря, взяла метлу.

Пока в комнате был мальчик, Стефано смотрел на них молча: она подметала, он подавал ей совок. Элена не казалась смущенной — потупив глаза, она исподтишка разглядывала комнату, но его взгляда не избегала. Она не покраснела, а побледнела.

Она отправила мальчика выбросить мусор, Стефано не шевельнулся. Короткая отлучка мальчика прошла в напряженном молчании.

Когда Стефано решился что-то сказать, Винченцино вернулся. Он помог ей застелить кровать и ушел вместе с амфорой.

Стефано заметил, что он ждет, когда заговорит Элена, а Элена, повернувшись к нему спиной, складывала одеяло. Говорить было не о чем. В это время Стефано должен был находиться далеко.

Мгновение прошло. Повернувшись к нему спиной, наклонившись и растрепав волосы, хотела ли она его возбудить? Ему показалось, что он увидел, как ее руки застыли на одеяле, а голова вытянулась, словно ожидая удара.

Стефано глубоко вздохнул и сдержался. Винченцино с минуты на минуту мог вернуться. Стефано, не отходя от двери, к которой прислонился, сказал:

— Я не убираю кровать там, где не сплю.

Потом поспешно добавил, ему показалось, что он услышал шаги мальчика: «Было бы хорошо заниматься любовью утром, но не нужно, потому что наступает вечер, потом завтра и послезавтра…»

Элена, как бы бросая вызов, обернулась и сказала негромким голосом: «Такие люди, как ты, не нужны. Не мучь меня». У нее подрагивало горло, морщины около глаз покраснели. Стефано улыбнулся: «Мы в этом мире для того, чтобы мучить друг друга».

Мальчик толкнул дверь, держа амфору обеими руками. Стефано наклонился, молча взял ее и отнес под окно. Потом поискал в карманах мелочь.

— Нет, — сказала Элена, — нет, нет. Ты не должен брать. Зачем вы беспокоитесь?

Стефано сунул ему в руку монетку, взял за плечи и вытолкнул за дверь. «Иди домой, Винченцино».

Закрыл дверь, все ставни и пересек полутень. Элена со стоном упала на него.


В остерии усталый и пресыщенный Стефано сидел, раздумывая о своей силе и о своем одиночестве. Этой ночью он лучше спал, и это стоило многого. Отныне он всегда будет встречать зарю и курить, как Джаннино, в здоровой прохладе ночи. Его сила была реальной, если бедная Элена, утешившись, улыбалась ему сквозь слезы. Большего он не мог ей дать.

Он перекинулся парой слов с лысым Винченцо и Беппе, механиком, которые не говорили о Джаннино и поджидали четвертого. «Угощаю, не против?» — сказал тогда Стефано.

Принесли кувшин, коричневое вино напоминало кофе. Вино было холодным и терпким. Механик, надвинув берет на глаза, чокнулся со Стефано. Тот осушил два стакана и спросил:

— Как съездили?

Черные глаза юноши блеснули.

— Дорога в тюрьму самая легкая, инженер.

— Думаете? — пробормотал Стефано. — У вас крепкое вино. Какую глупость я свалял, что до сих пор его не пил.

Винченцо начал смеяться, кривя рот.

— Вам перевели ваше пособие, инженер?

— Конечно.

Еще до полудня Стефано вышел, чтобы охладиться. Улица и дома под блаженным бледным солнцем немного пошатывались. Все было так просто. Почему он не подумал об этом раньше? Всю зиму его поджидало тепло.

Стефано отправился в дом Джаннино, поднялся по каменным ступенькам, разглядывая краем глаза еще зеленую листву сада за стеной. Пока он ждал, то думал о доме Кончи, которого он больше не видел — герани все еще на окне? — и о Фоскине, и о другом незнакомом голосе, который гордость, должно быть, заставляла плакать в кулак.

В гостиной с красными изразцами было отчаянно холодно. Тяжелая штора скрывала дверь. Оконце было закрыто.

Вошла суровая и бесстрастная мать. Стефано присел на край стула.

Он первым заговорил о Джаннино. Неподвижные глаза слушающей старухи едва двигались.

— Он вам никогда ничего не говорил?..

Кто-то, похоже в кухне, что-то выкрикнул. Не изменившись в лице, старуха продолжала бормотать: «Нас взяли за горло. Мой муж превращается в идиота. Возраст. Он ничего не знает».

— Я ничего не слышал от Джаннино, но думаю, что это пустяки.

— Вы знаете, что он собирался жениться?

— Но разве он хотел? — неожиданно вырвалось у Стефано. — Джаннино не дурак и, возможно, сделал это специально.

— Джаннино считает, что он не дурак, — спокойно сказала его мать. — Но он безумец и настоящий ребенок. Если бы он не был безумцем, то дождался бы свадьбы, а потом получил бы и ту, другую.

Глаза у нее сузились, посуровели, но смотрели с любопытством: «Вы никогда не были в Сан-Лео?.. Там живут в пещерах и нет даже священника… И они хотят женить моего сына!».

— Я знаю, что такое тюрьма, — проговорил Стефано. — Может быть, чтобы из нее выйти, Джаннино женится.

Старуха улыбнулась.

— Джаннино крутит, чтобы ни на ком не жениться, — пробурчала она. — Вы знаете тюрьму, но не знаете моего сына. Выйдет, выйдет, молодчик.

— А Спано? — спросил Стефано. — Что говорит?

— Спано — девушка, которая у него будет. Спано его знает. Я вам говорю об этом, потому что вы не здешний. И мы их знаем. У них в доме незаконная дочка их отца, и они не могут задаваться.

Старуха замолчала.

Когда Стефано встал, она подняла глаза. «Мы в руках Бога», — сказала она.

— У меня есть кой-какой опыт. Если смогу быть вам полезен… — проговорил Стефано.

— Спасибо. Мы тоже кое-кого знаем. Если вам что-то понадобится…

Как всегда, выходя из закрытого помещения, Стефано некоторое время брел наугад, просто, чтобы пройтись. Вино уже улетучилось. Среди домов показался бледный, зеленоватый горизонт. Было море, как всегда далекое и бурное, но выцветшее, как опунции на тропинке, бегущей по берегу. И он долгие месяцы не сможет смыть с себя эту неестественную бледность. А море опять становилось стеной камеры, с него, как и со Стефано, сошел летний загар.

В этот полдень в его ногах все еще стоял холод красных изразцов, и он подумал о босых ногах Кончи и о том, ходит ли она босиком по полу своей кухни. Как давно он не встречал ее на пороге магазина.

Было еще светло, когда дождь вновь стал поливать булыжник дороги. Стефано вернулся домой уставший и замерзший, завернулся в пальто, сел перед своими окнами, протянув ноги к потухшей жаровне, и его глаза закрылись сами собой.

В этой привычной позе было смутное благополучие, как у мальчика, который, найдя в лесу пещеру, забрался в нее, играя в испуганного дикаря. Шум дождя был приятен.

Этим вечером Стефано, спрятавшись от дождя, приготовил немного углей. Пока он нес таз в комнату, жар углей согревал ему лицо. Он подогрел воду и выдавил туда апельсин. Брошенные в золу корки наполнили комнату терпковатым запахом. Вернуться из дворика с мокрыми волосами — это как бы вернуться после прогулки в дождливый день в пустую камеру. И Стефано вновь сел и закурил трубку, улыбаясь самому себе, испытывая благодарность за это тепло и за этот покой, и даже за одиночество, которое под шум дождя за окнами молча его убаюкивало.

Стефано задумался о затянувшемся молчании, о вечерах, когда Джаннино сидел, прислонившись щекой к спинке стула, и молчал. И Джаннино в этот час сидит на койке, прислушиваясь к тишине. У него нет жаровни, и у него бессонные мысли. А может быть, он смеется. Стефано растерянно припомнил слова его матери и свои. Ни она, ни невеста, никто из них не знал, что тюрьма приучает к одиночеству.

Даже не окинув взглядом комнату, Стефано спиной чувствовал, что Элена всю ее прибрала. Ему снова послышался тот стон Элены. Он подумал, что обошелся с ней неласково, но и без ненависти, и что теперь только он один может думать о ней так, как никто не думал о нем.

~~~

На самом деле о Стефано кто-то думал, но скопившиеся в ящике столика письма ничего не знали об истинно важных мгновениях в его жизни и лихорадочно зацикливались на том, о чем Стефано уже забыл. Его ответы были сухими и краткими, ведь все равно тот, кто ему писал, толковал их, несмотря на его предупреждения, по-своему. Впрочем, и Стефано постепенно переиначивал каждое воспоминание и каждое слово, и иной раз, получая открытки, на которых были запечатлены знакомые ему площади или пейзажи, удивлялся тому, что он в этих местах ходил или жил.

Этой зимой, днем, Стефано, выпив немного вина, вновь стал бродить по улице, где стоял дом с геранями. Но уже не для того, чтобы, направляясь к горизонту, дать выход своему простодушному, поистине летнему возбуждению, а для того, чтобы разобраться в своих мыслях и чтобы они ему помогли. Вино делало его снисходительным и придавало ему силы спокойно и мужественно отстраниться от одиночества и жить в деревне так, как он уже жил. До этого он как бы был чужд предшествующей жизни и даже не помнил, каким он был в камере. То, что улица, по которой он шел, принадлежала Конче, и ее дом находился там, не имело особого значения, больше того, это его раздражало. А когда он подумал о невидимой преграде, которую поставил между собой и Кончей, то впервые стал подозревать о своей беде и точно ее назвал.

В один из дней Барбаричча следовал за ним уже за деревней, не спуская с него своих покрасневших глаз. Стефано был в компании с Гаетано; Барбаричча, держась от них подальше, останавливался, когда останавливались они, и ухмылялся, когда они на него смотрели. Гаетано приказал ему убираться.

Стефано припомнился вечер, когда нерешительный и неподвижный Барбаричча возник около его двери, осмотрел двор, а потом протянул ему руку, в которой держал смятый конверт. Почерневшие заскорузлые пальцы резко контрастировали с белизной бумаги.

Когда Стефано понял, что это послание, он перевел взгляд на попрошайку, который смотрел на него неподвижными глупыми глазами.

Тогда он стал читать послание, нацарапанное карандашом на листочке в клеточку:

Глупо не видеться, если на это у нас есть право (однако лучше сжечь листок). Если и ты хочешь познакомиться со мной и откровенно поговорить, завтра около десяти пройди по горной дороге и сядь на каменную оградку на последнем повороте. С товарищеским приветом.

Барбаричча смеялся, обнажив десны. Несколько слов было переписано намоченным карандашом, да и весь листок будто бы попал под дождь.

— Но кто это? — спросил Стефано.

— Там не сказано? — удивился Барбаричча, вытянув шею к листку. — Ваш земляк, его отправили туда, наверх.

Стефано перечитал записку, чтобы запомнить ее. Потом взял спички, поджег листок и держал его в руках, пока пламя не обожгло пальцы. На глазах у Барбариччи бумага сжалась и, почернев, упала на землю.

— Скажи ему, что я плохо себя чувствую, — произнес Стефано, шаря в кармане. — И что я не могу располагать собой. А тебе посоветую: не носи больше писем. Понял? Скажи ему, что я сжег листок.

У Стефано почему-то была безумная надежда, что записка от Кончи, но ему подумалось, что даже ради нее он бы не пошевелился, и в этот миг он как бы увидел себя со стороны. Несмотря на весь происходящий с ним ужас, было над чем посмеяться. И Стефано в хорошем расположении духа свою страсть к одиночеству назвал малодушием. Потом он устал и от этого.

Но он больше не ходил по дороге на холме. И поэтому теперь он шел, не останавливаясь, по той дороге, что вела к Конче.

Кто находился на холме, там, наверху? Это случилось до того, как нищий принес послание. Стефано лениво шутил с Гаетано, а тот вдруг схватил его за запястья, как бы надевая наручники:

— Тихо, инженер, не то отправим вас на отсидку туда, наверх.

Стефано высвободился и насмешливо взглянул на него: «Ваш друг сумасшедший, — сказал он Винченцо, остановившемуся с ними на углу. — Случай с Каталано ему в голову ударил».

— Я говорил не о нем, — ответил Гаетано, и у него в глазах запрыгали чертики, — я говорил, что мы отправим вас наверх, в горы.

— Вы не знаете? — вмешался Винченцо, — что в старую деревню капрал сослал вашего коллегу?

— Да-а?

— Хм, вы не знали? — протянул Гаетано. — Сюда перевели, чтобы вы не скучали, негодяя, который сразу же повел крамольные речи. И капрал, который к вам хорошо относится, приказал ему поселиться в старой деревне, чтобы он с вами не стакнулся. Капрал вам об этом не говорил?

Стефано молча смотрел на них, и Винченцо добавил: «Не бойтесь, вы понравились капралу. Если бы он отправил вас наверх, вам было бы хуже. Тропки только между домами, да по ним никто не ходит».

Стефано спросил: «Когда это было?».

— Восемь дней назад.

— Я ничего не знал.

— Он подозрительный, — сказал Винченцо. — Анархист.

— Придурок, — добавил Гаетано. — Так не разговаривают с капралом. Честное слово, я повеселился.

— Но там, наверху, он не заключенный, — наконец произнес Стефано. — Может ходить.

— Вы шутите, инженер? Ему нельзя спускаться, а там, наверху, даже не понимают итальянского…

— Он молодой?

— Карминеддо говорит, что он носит бороду и не нравится священнику, потому что любит поговорить с женщинами. Часами сидит на низкой каменной ограде и рассматривает горы. Но если он будет распускать руки, его сбросят вниз…

Проезжавший на велосипеде капрал остановился на площади, подождал, когда подойдет Стефано и улыбнулся ему.

— …У него нет с вами ничего общего, — ответил капрал. — Успокойтесь и не выходите из деревни. Зимой дороги плохие.

— Понимаю, — пробормотал Стефано.

Теперь Стефано проходил перед домом Кончи и думал о воздушной тюрьме наверху, о том небольшом, повисшем в небе клочке земли, который, когда по утрам развиднялось, с головокружительной высоты смотрел на море. К его тюрьме добавилась еще одна стена, на этот раз выстроенная из неясного страха, из преступного беспокойства. На каменной оградке вверху сидел покинутый человек, товарищ. Конечно, в том, чтобы поговорить с ним или же навестить его, большой опасности не было. В записке он написал «с товарищеским приветом», то есть он пользовался тем фанатичным, почти бесчеловечным жаргоном, который в другие времена применялся как язык общения заключенных. Однако в этой «свободной дискуссии», в этой «солидарности», в этих «правах» было что-то, что вызывало улыбку, и, возможно, в тот день, сидя на велосипеде, капрал улыбнулся, припомнив подобные слова. Стефано признал, что вел себя довольно трусливо.

Несколько дней его не покидал страх, что Барбаричча вновь будет его искать, и он обманывал свое разыгравшееся воображение, одновременно думая об анархисте и Джаннино, оба были заключенными, но заключенными решительными, не такими, как он. А он придумывал целый мир, как тюрьму, в которую заключают по самым различным, но справедливым причинам, и это придавало ему сил. Дни стали еще короче, и опять пошли дожди.

После того, как закончился купальный сезон, Стефано больше не мылся. В запустении комнаты он беспокойно бродил по утрам, чтобы согреться, нехотя несколько раз побрился, но уже несколько недель он не видел своей обнаженной груди или ляжек. Он знал, что летний загар сошел, и что его кожа теперь была грязно-белой. В тот день, когда он силой овладел Эленой, он как можно быстрее отлепился от нее и оделся в темноте, боясь, что если он промедлит, она поймет, что от него воняет.

Элена больше не приходила, и он знал об этом. Заходя в лавочку, чтобы заплатить за месяц, Стефано видел, как она бесстрастно обслуживает посетителя, а потом насмехается свысока над усилиями толстой матери, которая хотела что-то ему объяснить на диалекте. Но все же Стефано все время чувствовал на себе ее взгляд, и напряжение этого взгляда было не нежным и сокрушенным, как раньше, а темным и почти зловещим. Вдруг Стефано подмигнул ей. Элена, покраснев, потупилась. Но она так и не вернулась.

В полутьме дождей, прерываемых только злобными бурями, Стефано познал всю глубину одиночества. Он или оставался в комнате у жаровни, или, прикрывшись смешным зонтом, добирался до полупустой по утрам остерии и заказывал графин вина. Но очень скоро он заметил, что время враг вина. Можно напиваться, когда ты не один или во всяком случае тебя что-то ждет и вечер будет необычным вечером. Но когда неизменные и одинаковые часы предостерегают нас от опьянения и равнодушно тянутся, и опьянение исчезает вместе со светом, и остается время, которое нужно пережить. Когда ничто не сопровождает опьянение и не придает ему никакого значения, тогда вино превращается просто в нелепость. Стефано думал, что нет ничего более ужасного, чем этот кувшин в повседневной камере времени. Но все равно его тянуло к вину. И, конечно, Джаннино тоже должен был думать об этом.

Может быть, Джаннино, думал Стефано, был бы счастлив хоть раз напиться. Может быть, тюрьма и значит только это: невозможность напиться, убить время, провести необычный вечер. Но Стефано знал, что у него есть нечто большее, чем у Джаннино: страстное и неутолимое плотское желание, заставлявшее его забывать о мятых простынях и грязной одежде. А пока, по крайней мере в самом начале, камера убивала, как болезнь и голод.

В прохладе этих последних дней года Стефано, при полном безразличии к другим событиям или связям, как раз наслаждался последней капелькой тепла своего тела, еще тлеющей в нем искрой. Действительно, иногда в мертвенно-бледные утра происходило только то, что он просыпался, измученный желанием. Пробуждение было печальным, как у того, кто в тюрьме во сне забыл об одиночестве. И в четырех стенах замкнутого дня больше ничего не происходило.

Стефано, и не думая гордится, поговорил об этом с Гаетано.

— Кто знает, почему зимой я такой возбужденный?

Гаетано снисходительно его слушал.

— Иногда я думаю, что это летнее солнце. Этим летом я так нахватался его и теперь чувствую… Или, может быть, перец, который кладут в подливки… Я начинаю понимать, почему Джаннино и другие насильничают. Мне кажется, что я опунция. Повсюду вижу перепелок.

— Еще бы! — воскликнул Гаетано. — Мужчина всегда мужчина.

— Что об этом скажет Пьерино? — обратился он к фининспектору, который, завернувшись в накидку, курил у стойки.

— У каждого свои трудности, — ответил тот. — Попросите разрешения у капрала.

— Феноалтеа, возьмите меня поохотиться на перепелок, — прохныкал Стефано.

Они отправились прогуляться по изрытой ручейками дороге. Шагая, Стефано поглядывал на вершину холма.

— Зимой туда наверх не ходят?

— На что вы хотите посмотреть? На панораму? — спросил Пьерино.

— Он собирается размять ноги, — задумчиво объяснил Гаетано.

— Если бы он мотался по ночам, как по службе приходится мне, то не нужно было бы разминать ноги.

— Но вы служите правительству, — заметил Стефано.

— И вы ему служите, инженер, — парировал Пьерино.

Перед Рождеством деревня чуть оживилась. Стефано видел сопливых босых ребятишек, которые бродили около домов, играя на небольших трубах и треугольниках и распевая звонкими голосами рождественские песенки. Затем они терпеливо ждали, когда кто-нибудь, женщина или старик, выйдет и бросит в их мешок немного сладостей или сушеного инжира, или апельсины, а иногда и монетку. Они два раза заходили и в его двор, и хотя Стефано раздражал шум, он был доволен, что они о нем не забыли, и дал им несколько монеток и плитку шоколада. Ребятишки повторили песенку, у них были смеющиеся, глубокие глаза, как у Джаннино, у механика и всех молодых на этой земле, и Стефано к собственному изумлению вдруг растрогался.

Продуктовый магазин Феноалтеа в эти дни работал очень напряженно, и Гаетано вместе с отцом и тетками все время стоял за прилавком. Приходили крестьяне, бедные женщины, босые служанки, народ, который не всегда ест хлеб, у порога они оставляли навьюченного осла и покупали для рождественских сладостей, возможно, в счет будущего урожая корицу, гвоздику, крупчатку, пряности. Старик Феноалтеа говорил Стефано: «Это наше время. Если бы не Рождество, то с голоду умерли бы мы».

К ним зашла и Конча. Стефано, сидя на ящике, рассматривал брусчатку и грязный фасад остерии, чуть освещенные теплым солнцем. Дерзкая и прямая, как деревце, Конча появилась на пороге. На бедрах та же грошовая юбчонка, те же загорелые ноги, но уже не босая, а в домашних тапочках, которые она грациозно скинула у двери. Со старым Феноалтеа и Гаетано она разговаривала пошучивая, и старик смеялся, наклонившись над прилавком.

Мать Гаетано, толстая бесцветная женщина, начала обслуживать Кончу, которая иногда оборачивалась, поглядывая на Стефано и на дверь.

— Как ваша дочка? — борясь с одышкой, спросила мать Гаетано.

— Моя Фоскина хорошо растет, — ответила Конча, подрагивая бедрами. — Ее родственники ее любят.

Даже старуха добродушно засмеялась. Когда Конча, все еще смеясь, уходила, Стефано только безразлично с ней попрощался. Конча, надевая у двери тапки, еще раз смерила его взглядом.

— Она все еще вам нравится? — не разжимая губ, спросил Гаетано, иначе услышал бы весь магазин.

Его мать покачала головой. Старый Феноалтеа, сально, но немного робко улыбаясь, произнес: «Это настоящая горянка».

— Ну что с тобой поделаешь! — отмахнулась мать.

На Рождество старуха из остерии, тетка Гаетано, угостила Стефано куличом с пряностями, здесь такой ели во всех домах. Из привычных посетителей никто не зашел поболтать. Стефано попробовал рождественский кулич, а потом отправился домой, сравнивая свое одиночество с одиночеством анархиста из старой деревни. Недавно проходил Барбаричча; сняв берет, он просил рождественскую милостыню: сигареты и спички, много спичек. Ни на какие послания он не намекал.

Вечером к нему во двор, чего он раньше никогда не делал, пришел Гаетано. Встревоженный Стефано вышел из комнаты, чтобы задержать его на пороге.

— О, Феноалтеа, что случилось?

Гаетано пришел сообщить, что выполнил свое обещание. Он негромко объяснил, что нашел женщину, что все устроит механик: их будет четверо, механик поедет в город, посадит ее в машину, и она два дня пробудет в комнате портного.

— Разве подобным занимаются в Рождество? — смеясь, пробормотал Стефано.

Обиженный Гаетано ответил, что это произойдет вовсе не в Рождество. Девушка красивая, ее знает Антонино, просит сорок лир, нужно сложиться. «Войдете в долю, инженер?».

Стефано, чтобы прекратить разговор, отдал ему деньги: «Я вас не приглашаю войти, потому что здесь слишком грязно».

Гаетано сказал уклончиво: «Вы хорошо устроились здесь. Чтобы у вас прибирать, нужна женщина».

— Однако, — проговорил Стефано. — Впервые я выбираю женщину вслепую.

Гаетано ответил: «Мы всегда так поступаем» и крепко сжал его руку.

Утром, когда Стефано курил в остерии трубку, туда крадучись вошли Гаетано и Беппе. Увидев сухощавое лицо механика, он снова подумал о Джаннино, который вместе с Беппе проделал свой путь в тюрьму. Серьезный Гаетано тронул его за плечо: «Идемте, инженер». Тогда он все вспомнил.

Портной, рыжий мужичонка, с тысячью предосторожностей принял их в своей мастерской. «Она кушает, — сказал он. — Инженер, мое почтение! Вас никто не видел? Она ест. Она провела ночь с Антонино».

Деревянная дверца не хотела открываться. Стефано сказал: «Давайте уйдем. Не будем им мешать» — и погасил трубку.

Но все вошли, и он тоже вошел. В комнатенке был скошенный потолок, женщина сидела на неприбранном матрасе без кофточки, так что были видны ее плечи, и что-то хлебала ложкой из миски, стоявшей на юбке между колен. Она подняла спокойные глаза, обвела всех взглядом. Ее ноги не касались земли, и она казалась толстой девочкой.

— У тебя хороший аппетит, да? — любопытным, скрипучим голосом спросил портной.

Женщина глупо, равнодушно, а потом почти блаженно заулыбалась.

Гаетано подошел к ней и схватил ее за щеку. Женщина недовольно высвободилась и, поставив миску на пол, положила руки на колени, ожидая, что будет дальше. Стефано сказал: «Не нужно отрывать ее от еды. Пойдемте».

На улице он оторопело вдохнул холодный воздух. «Когда захотите, инженер», — тотчас произнес за его спиной Гаетано.

~~~

Самым странным было вот что: стояла зима, но появились и признаки весны. Некоторые ребятишки с шарфом на шее бродили босиком. Вдоль голых полей в канавах пробивалась зелень, и миндаль протягивал к небу свои бледные ветки.

Закончились дожди, и море вновь стало нежным и светлым. Стефано, когда воздух посвежел, снова стал бродить по берегу, лениво придумывая, что о конце зимы возвестила босоногая Конча в тот день, когда вошла в магазин. Море казалось лугом, но по утрам и ночами было холодно, и Стефано все еще грелся около таза с углями. Поля превратились в затвердевшую грязь, но Стефано уже видел, как они покрываются красками и желтеют и, соединившись с летом, завершают круговорот времен. Сколько раз он увидит это здесь?

И Джаннино, следя за изменением цвета воздуха в окошке, видел, как заканчивается зима. Сколько раз придется ему это увидеть? Хотя признаки весны были быстротечны и все наперечет: облачко или травинка во дворе для прогулок, но они были определенны. Может быть, благодать весны вызовет в его памяти какое-нибудь приятное воспоминание о женщине — ведь даже если Джаннино не ощущал времен года и красок этого мира, он должен был чувствовать красоту женского лона, женского движения, шутливой непристойности… Кто знает, возможно, его Кармела недовольна, думая, что теперь он больше не сможет охотиться на перепелок.

— Дона Джаннино Каталано в марте ждет суд, он помнит о вас и передает вам привет, инженер, — сказал механик.

После того, как уехала маленькая женщина, до которой Стефано не дотронулся, хотя и пробыл с ней несколько минут наедине, чтобы не показаться невежливым по отношению к Гаетано, с ним произошло нечто, что его воображение по-детски объяснило как неясное вознаграждение Провидения. Возвратившись вечером, он нашел на своем столе в стакане букетик неизвестных ему красных цветков и рядом тарелку с жареным мясом, прикрытую другой. В комнате было подметено и прибрано. На пустом столике стоял его чемодан, забитый до краев постиранным бельем.

В те несколько мгновений, что Стефано пробыл в притоне, даже не присев на матрас, он спросил женщину, устала ли она, дал ей закурить и, осознавая, что не притрагивается к ней только из отвращения, так и не воспользовался ее услугами. Он ей сказал, улыбаясь, чтобы не обидеть ее: «Я пришел только поздороваться с вами», он смотрел, как она, такая маленькая и толстая, курит, на ее порочные волосы на плечах, на розовый и невинный, с потертой вышивкой лифчик.

И теперь в примирении, которое ему предлагала Элена этим букетиком, Стефано увидел простодушное обещание покоя, нелепое вознаграждение, которое ему за его добрый поступок было послано не столько Эленой, сколько самой судьбой. Конечно, он отказался от Аннетты, потому что она просто не вызвала в нем желания, но не успел Стефано улыбнуться своему лицемерному простодушию, как его охватил ужас. Он боялся берега, опунций, зеленого сока, проникшего в его кровь. Страхи того утра, когда он узнал о Джаннино и нервно шагал, чувствуя, что его хватает дух этой земли, снова вернулись. «Слава Богу, что в этот раз я не расплакался».

Он не только не плакал, но в его возбуждении было что-то радостное и беззаботное. Он всегда боялся, что добрый поступок будет непонятным образом вознагражден букетиком цветов. А теперь он мог дать этому название: суеверие, грубое суеверие, такое, как у крестьян, которые поднимают голову к этому небу и выезжают на осле из-за оливковых деревьев.

Подавленный Стефано попытался оценить поступок Элены, понимая, что теперь она в его руках, и он по своему желанию может позвать ее или отвергнуть. А пока что он поужинал жареным мясом, и оно показалось ему таким вкусным, что он решил сначала съесть апельсин, а потом закусить мясом.

В мясе было что-то пряное, это Стефано почувствовал, сося апельсин. В деревне было принято сильно перчить и приправлять пряностями, тем более в праздники, но Стефано заподозрил что-то другое. На миг он представил, что Элена захотела отомстить ему и зажечь в его крови пожар. Об этом говорили и смешные красные цветы. Но тогда их нужно было остерегаться? Гордясь тем, что недавно не поддался соблазну, Стефано рассмеялся и накинулся на мясо.

Элену он увидел на следующий день, когда она спокойно пересекала двор, и подождал ее у двери. Они посмотрели друг на друга смущенно. Стефано, спокойно проспавший всю ночь, отодвинулся, впустил ее и с порога послал ей воздушный поцелуй. Она взглянула почти украдкой, но как только Стефано шагнул к ней, с тревогой повела головой. «Я больше никогда к тебе не прикоснусь, довольна?» — сказал Стефано и ушел, видя, что Элена в удивлении застыла посреди комнаты.

Стефано начал понимать, какую силу ему придала несчастная Аннетта, которую он случайно пожалел. Но эта сила исходила не от нее, а от его собственного тела — оно обрело равновесие в самом себе и вернуло несомненный покой его душе. Он сказал себе, насколько же был глуп, что, гордясь, пытался обособить свои мысли, и позволил своему телу расслабляться в лоне Элены. Для того, чтобы действительно быть одному, нужен пустяк: воздержание.

В остерии Гаетано и механик разговаривали об Аннетте, Стефано невозмутимо их слушал, хорошо зная, что когда-нибудь и ему придется уступить. Но тогда он станет искать Элену. Он слушал их рассеяно, чтобы проверить степень своей отчужденности.

Механик сказал: «Кто знает, друг, может, вам еще придется мечтать об Аннетте!».

— Инженер, вы счастливчик, — проговорил Гаетано, — у вас всегда есть женщины.

Стефано сказал: «Но это несправедливо по отношению к Джаннино, которого посадили за то, что он занимался любовью, ведь он не может развлечься даже с той, из-за которой попал в беду».

— Вы хотели бы преобразовать правосудие, — заметил механик. — Что за тюрьмы тогда были бы?

— А вы думаете, что тюрьма — это воздержание?

— А почему бы и нет?

Гаетано задумчиво их слушал.

— Вы ошибаетесь, — заявил Стефано, — тюрьма означает, что ты превратился в листок бумаги.

Гаетано и механик не ответили. Более того, Гаетано махнул старой хозяйке, чтобы она принесла колоду карт. Потом, так как вошел Барбаричча и стал им надоедать, разговор прекратился.


Весна была призрачной, и поля безлюдными. Сидя на берегу, Стефано грустил, потому что не мог даже искупаться; иногда по утрам, в холодном воздухе, он бродил взглядом среди неровных розовых домов, как в те далекие дни в июле. Наступит ли, должно ли наступить утро, когда Стефано из окна поезда в последний раз увидит этот отвесный холм? Но сколько лет ему еще придется провести здесь? Стефано даже завидовал анархисту, сосланному туда, наверх, откуда он видел, как крошечные игрушки, равнину, горизонты и берег, а в самом низу — голубое облако моря, и для него во всем крылась красота неизведанной, как мечта, земли. Но он припомнил узкие улочки и окна, четыре дома, отвесно стоящих над пропастью, и устыдился своей зависти.

Ему сказал и Пьерино, фининспектор, что капрал теперь доверяет ему, даже спрашивает себя, виновен ли он или просто глуп, и Стефано начал бесстрастно прохаживаться среди маслин по дороге на холме, надеясь, что его увидят сверху. Об анархисте он услышал новости от женщины, которая спустилась за покупками в магазин Гаетано: тот играл с ребятишками на площади около церкви, спал на сеновале и проводил вечера, ведя дискуссии в хлеву. Стефано не хотелось встречаться с ним, так как анархист наверняка уже оброс собственными привычками и пристрастиями, но поддержать его, чтобы он не чувствовал себя покинутым, было бы добрым делом. Поэтому на закате он бродил по дороге на холме, садился на пень, смотрел на служанку около сторожки и курил трубку, как сделал бы Джаннино.

Однажды летним вечером, едва сев на пень, он услышал шарканье ног, и перед ним прошла группа худых людей — крестьян, поденщиков, — перед которыми шествовал священник в епитрахили. Четверо парней на загорелых плечах, закатав рукава расстегнутых рубах, несли гроб, время от времени вытирая лоб свободной рукой. Они шли молча, вразброд, поднимая красноватую пыль. Стефано поднялся, чтобы отдать дань уважения неизвестному мертвецу; много голов повернулось в его сторону. Стефано сказал себе тогда: я всю жизнь буду слышать шарканье ног этой толпы в неподвижной прохладе пыльного заката. Но он забыл об этом.

Сколько раз, особенно в самом начале, Стефано старался запечатлеть в глазах и в сердце сценку, жест, пейзаж, говоря себе: «Вот, это будет самое живое воспоминание о прошлом, в последний день я о них подумаю, как о символе всей жизни здесь, тогда я ими смогу насладится». Так же он поступал и в тюрьме, выбирая какой-нибудь день, какое-нибудь мгновение и говоря: «Я должен полностью им отдаться, прочувствовать до донышка это время, дать ему возможность протечь неподвижно, в тишине, потому что это будет тюрьмой всей моей жизни и, став свободным, я обрету в нем самого себя». А эти мгновения, которые он отбирал, исчезали.

У анархиста должно было быть много таких мгновений, ведь он жил около вечного окна. Если он, конечно, не думал совсем о другом и для него тюрьма и ссылка не были, как воздух, условием самой жизни. Думая о нем, думая о прошлой тюрьме, Стефано подозревал о существовании другой расы с нечеловеческой закалкой, выросшей в камерах, как подземный народ. Или же это существо, что играло на площади с ребятишками, было проще и человечнее, чем он.

Стефано знал, что его тоска и постоянное напряжение возникали из временного, как бы подвешенного состояния, из его зависимости от листка бумаги, из вечно открытого чемодана на столе. Сколько лет он пробудет здесь? Если бы ему сказали, что всю жизнь, то, может быть, ему бы спокойнее жилось.

В январе, утром, когда светило влажное солнце, по проселку быстро проехал нагруженный чемоданами автомобиль. Стефано едва успел поднять глаза и вспомнил другое, забытое им мгновение того лета.

Под палящим полуденным солнцем около остерии остановился автомобиль — красивый, изогнутый и запыленный, светло-кремового цвета, покорно, почти как человек, остановившийся у тротуара, где не было тени. Из него вышла стройная женщина в зеленой куртке и темных очках, иностранка. Тогда Стефано возвратился с пляжа и с порога смотрел на пустую дорогу. Женщина оглянулась, уставилась на дверь (позже Стефано понял, что свет солнца ее ослепил), затем повернулась, села в машину и уехала в облачке поднявшейся пыли.

Иногда Стефано казалось, что он здесь только несколько дней и что все его воспоминания только фантазии, как Конча, как Джаннино, как анархист. Он слушал болтовню лысого Винченцо, который, пока он ел в остерии, от корки до корки прочитывал газету.

— Видите, инженер, «Время двинулось». Все газеты одинаковы. Я вас спрашиваю, сегодня прибрежное море спокойно?

Из двери были видны спокойные под влажным солнцем булыжники и кусок стены магазина Гаетано. На улице вопили невидимые ребятишки.

— Почти наступило время ловли каракатиц. Вы никогда не видели? Конечно, вы прибыли в июне, в прошлом году… Ловят ночью с фонарем и сачком. Попросите разрешения…

На пороге появился раскрасневшийся капрал с неспокойным лицом ищейки.

— Я вас ищу, инженер. Вы знаете новости?.. Доедайте, доедайте.

Стефано вскочил.

— Ходатайство отклонили, но вас амнистировали. С завтрашнего утра, инженер, вы свободны.


В те два дня, что Стефано ждал документы, он был как в бреду и не находил себе места, поскольку его привычки, основанные на однообразной пустоте времени, рухнули. Чемодан, который он боялся не успеть вовремя собрать, был заперт в мгновение ока и ему пришлось открыть его, чтобы поменять носки. Он не решился попрощаться с матерью Джаннино, так как боялся, что заставит ее страдать из-за своей дерзкой свободы. Он мотался от своей комнаты до остерии, не в силах уйти подальше и проститься с пустынными, блеклыми местами в полях и на море, которые он в отчаянной тоске столько раз пожирал глазами, говоря: «Настанет день, и я в последний раз переживу это мгновение».

Гаетано и Пьерино прибежали к нему в дом. Стефано, никогда прежде не замечавший грязи в своей комнате, в которой ему предстояло спать в последний раз, усадил их на кровать, неловко пошучивая по поводу кучи картонок, мусора и пепла в углах. Гаетано сказал: «Если заедете в Фоссано, передайте от меня привет девушкам». Они вместе обсуждали расписание, станции и скорые поезда, и Стефано попросил Пьерино напомнить о нем Джаннино.

— Вы ему скажите, что, выходя из тюрьмы, получаешь большее удовлетворение, чем уезжая из ссылки. Да, мир без решеток прекрасен, но жизнь в ссылке другая, здесь она грязнее.

Потом он настолько расхрабрился, что вечером, в запретное для него время, вошел в маленький магазин. Мать уже лежала в кровати, в белом свете ацетиленовой лампы его обслуживала Элена. Он ей сообщил, что платит за комнату, потому что возвращается домой, потом, выждав мгновение, сказал, что все остальное оплатить невозможно.

Элена своим хрипловатым голосом смущенно пробормотала: «Но любят не для того, чтобы потом платить».

«Я имел в виду уборку», — подумал Стефано, но промолчал, взял ее вялую руку и сжал, не поднимая глаз. Элена по другую сторону стойки не пошевелилась.

— Кто тебя ждет дома? — тихо спросила она.

— У меня никого нет, я буду один, — ответил Стефано, невольно нахмурившись. — Ты не придешь ночью?

В эту ночь он не спал и слушал, как прошли два поезда, вечером и на заре, в нетерпении, разочарованно прислушиваясь к каждому шороху, заканчивающемуся ничем. Элена не пришла, не зашла она и утром, а к нему заглянул мальчик и спросил, не нужно ли сходить за водой. Должно быть, этот загорелый озорник узнал новость, и Стефано дал ему лиру, которую выпрашивали его глаза. Винченцино вприпрыжку убежал.

Утром Стефано поднялся в муниципалитет, где его поздравили и отдали ему последнее письмо. Потом он отправился в остерию, где никого не было. Он уезжал в четыре пополудни.

Стефано перешел дорогу, чтобы проститься с отцом Феноалтеа. Но там был Гаетано, который взял его под руку и вышел с ним, прося написать, если ему удастся найти для него там хорошее местечко. Стефано не догадался спросить, какое именно.

Потом подошли Беппе, Винченцо, Пьерино и другие, вместе выпили, а затем болтали и курили. Кто-то предложил сыграть в карты, но остальные не согласились.

Поев, Стефано немедленно пошел домой, пересек двор, взял уже закрытый чемодан, окинул взглядом комнату и вышел во двор. Здесь он на миг остановился, глядя в сторону моря, которое едва виднелось за насыпью, потом пересек тропинку и поднялся по дороге.

Вернувшись к остерии, он кивком попрощался со знакомыми ему лавочниками. Элены не было.

В остерии он встретил Винченцо, и они в последний раз поговорили о Джаннино. Стефано думал пройтись по дороге на дамбе перед домом Кончи, но позже подошли Пьерино и другие, и в их компании он дождался четырех часов.

Когда, войдя на станцию, все они терпеливо стояли на платформе и, наконец, раздался сигнал, возвещающий о прибытии поезда, Стефано смотрел на старую деревню, которая чудесным образом нависла над крышей, рукой подать. Потом они все вместе увидели на повороте далекий поезд, появился гигант, начальник станции и заставил всех отойти назад; впереди, за камышами, бледное море раздувалось в пустоте. Когда поезд приблизился, Стефано показалось, что в вихре, как облетевшие листья, кружатся лица и имена тех, кого там не было.

Загрузка...