Геннадий Андреев

ПОКОЙ

Открыв глаза, Федор Иванович испуганно вскочил с дивана, не понимая, как он мог уснуть. Но тотчас же вспомнил, что он теперь свободен и снова вытянулся во весь рост на податливо опустившихся пружинах.

B последнее время, — это «последнее время» тянулось годами, — Федор Иванович был перегружен работой. Десятки неотложных местных дел, всегда срочные, нервные телеграммы, запросы из Москвы, доклады, отчеты, приемы, разъезды по области заполняли день целиком, не оставляя свободного времени даже на обед. Он уже не помнил, когда обедал как следует, по-человечески: есть всегда приходилось урывками, на бегу, часто довольствуясь стаканом холодного чая и куском хлеба. А вечера, до полуночи, занимали собрания, пленумы, заседания и двадцати четырех часов в сутки решительно не хватало. Часто не было времени даже для сна, и чуть не каждую ночь у его постели звонил телефон, прерывая и без того короткий сон. И Федор Иванович давно уже чувствовал себя автоматом, работающим без всяких мыслей и желаний.

Сегодня всему этому наступил конец: утром из Москвы пришла телеграмма о том, что его, Федора Ивановича, снимают с работы. Ни одна мысль о возможных последствиях не возникла в мозгу Федора Ивановича. Он только почувствовал, будто огромный груз сняли с его плеч и ему вдруг стало странно, непривычно легко. Он радостно сказал: «Довольно, конец», наскоро познакомил преемника с неотложным, пошёл домой и завалился спать.

Сейчас, проснувшись, он чувствовал себя бодрым, свежим, точно он помолодел. Спать больше не хотелось, но не хотелось и вставать и он продолжал лежать, лениво и еще сонно вглядываясь в темноту.

В комнате было очень темно. Чуть яснели большие прямоугольники окон, завешенных гардинами, да из-под двери в соседнюю комнату сочился разбавленный свет. На фоне окон совсем чёрными пятнами вырисовывались листья фикусов.

Размеренно и четко, не спеша, тикали за стеной часы. И Федору Ивановичу показалось, что он слышит, как спокойно и ровно, также, как часы за стеной, стучит его сердце и кровь мерными плавными толчками разливается по телу, наполняя его непривычной тишиной и спокойствием. Он не подумал, а почувствовал, как хорошо и покойно всё вокруг: окна и фикусы, тишина и стук часов за стеной, диван под ним и биение его собственного сердца. Так хорошо и покойно, как и должно быть. А что есть еще в его комнате? Он улыбнулся, силясь припомнить: так мало замечал он всё раньше, что даже не помнит, что есть в комнате, в которой он прожил два года! Но нет, помнится, вот тут, посередине, — Федор Иванович широко открыл глаза, всматриваясь в темноту, — да, вот он, стол, под цветной скатертью. А тут, по бокам дивана, такие старомодные, уютные плюшевые кресла. Да и вообще весь дом старомоден, точно из девятнадцатого столетия, дедовское поместье. Там, в простенке, должна быть картина. Однажды он пытался разобрать, что изображено на ней, но так и не разобрал, до того она темна. Сплошное чёрное пятно, усиженное мухами.

Теплая волна покоя и нежности ко всем этим чужим и мертвым, но таким уютным и приятным вещам, в первый раз замеченным, охватила Федора Ивановича. Так хорошо, тихо и мирно в комнате. Так хорошо, как только хотелось бы ему, и ему совсем не хочется, чтобы было как-то иначе, по-другому. Он снова беспричинно и весело улыбнулся.

— А ты и не замечал никогда, как хорошо здесь, — сказал ему кто-то в нём.

— Зато вижу сейчас, — ответил он, ни на секунду не задумавшись.

— А не поздно? — снова спросил кто-то.

— Ерунда! Еще успеется, наверстаем! — беззаботно возразил он.

— Но за это удовольствие, может быть, придется дорого заплатить, — напомнил кто-то об утренней телеграмме.

— Глупости! — рассердился вдруг Федор Иванович. Он быстро встал, ощупью нашел на стене около двери плащ, фуражку, оделся и вышел.

На улице тоже было темно, но чуть светлее, чем в комнате. Не было ни звезд, ни месяца, город закутался в плотное одеяло осенней ночи. Только далеко впереди светилась точка единственного фонаря; в его слабом свете едва проступали по обеим — сторонам улицы деревянные дома. Тускло поблескивал скользкий, тоже деревянный, тротуар: должно быть недавно прошёл дождь, в воздухе пахло сыростью.

Федор Иванович шел, глубоко вдыхая свежий воздух, отчетливо, со стуком ставя ноги на доски тротуара. Отдохнувший, он чувствовал удовольствие от того, что идет, не зная, куда, без всякой надобности. Это и было приятно: идти просто так, без цели, никуда не спеша и ни о чем не заботясь. Идти, переставлять ноги, вглядываясь в доски тротуара, с боку которого угадывалась густая грязь.

— А я вот не попаду в грязь, — задорно, будто кого-то дразня, подумал Федор Иванович, и довольно, по-мальчишески, засмеялся. Он и в самом деле чувствовал себя очень молодым, крепким и радостно шагал, легко неся своё начавшее тучнеть тело.

Наверно было еще не поздно, потому что из-за ставень домов проскальзывали полоски света. Но пройдя несколько улиц, Федор Иванович не встретил ни души. Это тоже было приятно: идти одному по пустым улицам, зная, что вокруг, в домах, живут, ходят, говорят люди, а ты можешь идти один и не знать никого и не иметь никакого дела со всеми этими людьми.

Дойдя до площади, Федор- Иванович вспомнил, что давно, когда он только еще приехал сюда, видел место над рекой у монастыря, будто специально назначенное для прогулок. Ему ни разу не пришлось там побывать. Он вспомнил об этом месте и направился туда.

Осторожно пробравшись мимо стен полуразрушенного монастыря, Федор Иванович нашел под деревьями скамейку, сел, подвернув под себя плащ, закурил папиросу.

Черным сводом нависла над ним листва деревьев, почти касаясь головы, Позади, он чувствовал её, тянулась кирпичная стена монастыря. И Федор Иванович ощущал себя здесь, как в надежном укрытии, где никто не помешает ему сидеть, курить и бездумно вглядываться в темноту ночи.

Впереди, в нескольких шагах, земля обрывалась и начиналась черная пустота. А в ней, далеко внизу, в километре, если не больше, чуть видны были точечки фонарей, едва освещавших пристань. Там текла река, но её не было видно: может быть, от воды поднимался туман и поэтому фонари не могли осветить её и только чуть освещали пристань.

Федор Иванович подумал, что он ездил по этой реке много раз, но, в сущности, так и не видел её. Опять-таки не было времени: когда ехал, сидел в каюте и то готовился к докладам, то просматривал отчеты, сводки, и никогда у него не было времени, чтобы просто так, любопытствуя, посмотреть на реку. Да никогда и мысли не приходило об этом. А стоило посмотреть. По этой реке плавали еще новгородские ушкуйники, по ней уходил Ермак завоевывать Сибирь, здесь торговали Строгановы, ставили соляные варницы, церкви и монастыри, закладывали новые русские города.

Неожиданно появилась озорная мысль: хорошо бы сейчас, не заходя домой, спуститься к пристани, сесть на пароход и уехать. Всё равно, куда. Просто — забраться в каюту и пусть плывет пароход, куда знает.

Федор Иванович тихонько засмеялся. «А что, в самом деле?» — словно дурачась сам с собой, задорно подумал он. — «Так вот, сесть и уехать. Фью — поминай, как звали! Был, да весь вышел. Могу же я хоть раз для себя, безо всяких там соображений, сесть и поехать? Уеду, и пусть ищут, если им нужно».

Он вспомнил, с каким чувством зависти и сожаления давно, в детстве, смотрел на дальние поезда и пароходы, уходившие из их города куда-то в неизвестные ему места. Они всегда манили его: казалось, что они идут куда-то в чудесные, полные таинственных приключений страны. Куда-то, где жизнь в тысячу раз интереснее, чем в скучном, пыльном городишке, в котором прошло его детство. И сейчас почти тоже чувство появилось у него: да, уехать, всё равно, куда. Куда-нибудь, где нет этой бестолочи, неразберихи и кутерьмы, в которых он крутится уже столько лет.

— Что ж, поезжай, — опять сказал кто-то в нем. — Уедешь, так уж обязательно посадят. Найдут и посадят. Скажут — сбежал, дезертир, значит — виноват…

Федор Иванович зябко съежился.

— Куда же поедешь? — Он знал, что нет тех мест, куда уходили поезда его детства. Разве не всюду одинаково? И не всё ли равно, где ты будешь жить и работать — на Урале или на Севере, в Крыму или в Сибири? И он вздрогнул, пронизанный мыслью о том, что никуда не уедешь и не скроешься, ж что где бы он ни был, во Владивостоке или Минске, в Баку или в Архангельске, на ответственной работе или в концлагере, ему всё равно придется тянуть ту же лямку, ненужную ни ему, ни людям, но нужную кому-то там, «в центре», кому он почему-то должен беспрекословно повиноваться. Он — нуль, абсолютно лишенный своей воли, и никакая сила в мире не избавит его от этой унизительной и неизбежной участи… Он швырнул погасшую- папиросу и встал, рывком запахнув плащ, будто стараясь защититься от ненужной, неприятной, мешающей ему сейчас мысли.

— Завтра, — сквозь зубы пробормотал он. — Завтра посмотрим..

Домой Федор Иванович возвращался опять бодрым, весело, будто с вызовом стуча сапогами но тротуару. Ему удалось отбросить так не шедшие к его нынешнему настроению мысли и чувство радости снова владело им.

Подходя к дому, он заметил в окнах своей комнаты свет. А войдя, увидел за столом, у ручной швейной машинки, дочь хозяев с шитьем в руках. Она поднялась, как только он вошел:

— Извините, что работаю здесь. Я сейчас уберу, — и стала складывать шитье. Федор Иванович остановил её: нет, нет, она ему не мешает, он еще не будет спать- Пожалуйста, продолжайте, если вам здесь удобнее, — говорил он.

— Там дети спят, — объяснила она и улыбнулась: — А вас я не ждала так скоро. Но я сейчас закончу, еще немного осталось. — Она принялась снова шить, но через минуту подняла голову: — Не хотите закусить? Папа вчера пару зайцев подстрелил, хотите?

— С удовольствием, — Федор Иванович только теперь вспомнил, что с утра ничего не ел, и почувствовал голод.

Она принесла жареного мяса с картофелем, хлеб и чай. Сев к столу, Федор Иванович с аппетитом принялся за ужин, не переставая наблюдать за женщиной.

У неё было широкоскулое, некрасивое лицо, с большим ртом и приплюснутым носом. Но когда она говорила, она как будто улыбалась и от этой улыбки её некрасивое лицо мгновенно преображалось и становилось мягким и удивительно женственным. И глаза — несомненно, у нее красивые глаза. Глубокие, и такие спокойные, ясные. Добрые глаза, — подумал Федор Иванович, и добавил: лучистые, материнские.

Он словно с удивлением смотрел на то, чего давно не видел: в его комнате — женщина с шитьем, у швейной машины, и машинка стрекочет деловито и тоже спокойно, — он будто уже забыл о существовании женщин, не сидящих за пишущими машинками или с бумагами в руках. И опять новое или давно забытое чувство тепло и тревожно шевельнулось в груди Федора Ивановича.

— А ты и её не замечал, — снова упрекнул его кто-то в нем, но он даже не возразил.

Он припомнил, что иногда встречал эту женщину в коридоре, в передней. Она, кажется, вдова, у нее есть дети. Сколько ей может быть лет? Двадцать пять, тридцать?

— Что вы шьете? — прихлебывая чай, спросил он.

— А вот, детям, — улыбаясь, показала она детскую рубашку.

Взволнованный новым, непривычным ощущением, Федор Иванович медленно допил чай, закурил папиросу, встал и, стараясь ступать тихо, неслышно прошелся по комнате. Зашел за стол, остановился позади женщины, заглядывая на её быстрые и ловкие руки. И неожиданно для себя осторожно, ладонью, отвел от её лба мешавшую ей прядь волос.

Перестав шить, женщина повернула голову, немного запрокинув её. В её лучистых глазах, показалось Федору Ивановичу, он увидел не только удивление, но и смущение и как будто нежность. Тихонько обняв мягкие теплые плечи, он наклонился и крепко прижал тубы к её вздрогнувшему полуоткрытому рту…

Когда она уснула, Федор Иванович еще долго смотрел на ставшее таким близким доверчиво прижавшееся к его груди лицо. Оно было спокойно и светилось тихим довольством. Ему казалось, что и сквозь закрытые веки она продолжает смотреть на него ласковыми, блестящими глазами. Он благодарно улыбнулся ей, спящей, осторожно, боясь разбудить, нагнулся и прикоснулся губами к горячему виску. Потом откинул голову на подушку, еще раз обвел взглядом комнату и сознание его снова отметило, что всё хорошо, тихо и покойно у него на душе, — так, как и должно быть. И с этой мыслью уснул…

Загрузка...