Сочинять фантастику становится с каждым днем все трудней. Попробуйте-ка выдумать что-нибудь такое, чего не бывает. Чего не может случиться хотя бы в ближайшее время.
Случается все. Буквально каждый день. Наука и техника буквально ошеломляют.
Марсоход рассекает по красной планете.
В подземелье Европы пойман бозон Хиггса.
В Денисовой пещере на Алтае опознан (по останкам) неизвестный доселе вид человека.
Почти на каждой улице почти каждого города можно встретить мальчика или девочку, имеющих в руке абсолютно волшебную вещь, называемую i-Pad.
Политическая жизнь точно так же почти невероятна. Казалось бы, давно ли она воспроизводила климат «Обитаемого острова», — как вдруг бросилась подражать другому роману братьев Стругацких — «Трудно быть богом».
Календарь словно взбесился: не то на дворе 2042-й Владимира Войновича, не то 2017-й Владимира Сорокина. Одно утешение: оруэлловский 1984-й все еще далек.
Ну вот. А наш «Полдень», как известно, представляет собой опытную делянку; здесь культивируются лучшие, самые питательные сорта редкого литературного растения — фантастической новеллы.
Ей требуется особенная — тревожная — атмосфера. И особенная почва: по предположению петербургского культуролога Дины Хапаевой, ближайшим родственником литературной фантастики (практически однояйцевым близнецом) является кошмар.
Который ведь далеко не всегда зловещ; бывает и сладостен; бывает способен и обнадежить.
В чем вы сейчас же и удостоверитесь: в этом номере найдутся компактные и качественные кошмары на любой вкус.
Прочитать и забыть. И вернуться в нелитературную, в обыкновенную фантастику, она же — реальность.
Ничего нельзя придумать. Все, что ты придумываешь, либо было придумано до тебя, либо происходит на самом деле.
1.1 Она накатывала волнами. Сначала было только легкое касание, предвосхищение. Волна поднималась и росла, меняя цвет с черно-синего до пурпурно-красного. И снова откатывалась, сворачиваясь в мерзко-желтую змею с раздвоенным подрагивающим язычком, лижущим обнаженный нерв. Потом змея вонзалась в него и жалила так, что боль на долю секунды, сползающую в вечность, становилась невыносимой. И мучительно медленно откатывалась, меняя цвет с ослепительно белого до пульсирующего зеленого адского огня в опухшем мозгу.
«Это только зубная боль, но весь мир съежился до размера неодушевленного, условно живого комочка. Зуб мудрости. Неужели, чтобы помудреть, надо пройти через такую муку. Это всего лишь боль, но мозг пытается придать ей смысл, форму и цвет. Зачем? Ведь боль даже не есть объективная реальность. Вне меня не существует, но как же реальна сейчас. Нет, куда как объективна, иначе разве фармацевтические компании и дантисты делали бы такие деньги».
До чего же странные мысли приходят в воспаленную голову в женевской холостяцкой квартирке в 4:37 утра… К счастью, дантисты здесь начинают работать рано. В восемь утра я буду звонить в ненавистную раньше дверь, отделяющую ад от рая. Доктор Шевалье сказал вчера, что может болеть «un tout petit peu». Какая же у него шкала боли, если у меня болит «чуть-чуть»? Можно ли боль измерять какой-нибудь шкалой? Как землетрясения по шкале Рихтера. Моей боли я бы присвоил 9 из 10.
Доктор Шевалье уже трудился. В приемной мне ласково улыбнулись и попросили подождать. «Да-да, с острой болью, понимаем. Но нужно немного подождать. Сейчас доктор занят, он займется вами как только освободится». Неужели кому-то еще больнее? Тогда у бедняги явный приоритет. У меня ведь всего 9 по моей шкале.
Сажусь в кресло, кивнув сострадальцам. Все делают вид, будто они о’кей, вроде как в ожидании стрижки или укладки. Но трусят все. Все. И стараются не смотреть друг на друга, прячась за газетами и журналами, слегка дрожащими в побледневших руках.
Меня всегда поражали кругозор и широта взглядов дантистов. Если судить по разложенным у них на столиках журналам. И когда они их только читают? Тут и женские прелести, и разной степени роскошности авто, и путешествия по всем странам мира, включая несуществующие, и даже наука с техникой. Но свежих номеров нет. Подозреваю, что залежалым товаром их задарма снабжают киоскеры в обмен на скидку за пломбы или снятие камней.
Надо и мне прикрыться. Рожа, небось, вся перекошена. Да какое им дело, сами за Paris Match спрятались. Вот привлекательная обложка: «Нам снова повезло: огромный метеор едва не задел Землю». Если бы задел, то поди уж заметили бы. Хотя при теперешней занятости и перегруженности, может, и нет. Где ж этот кудесник, доктор Ш.?
Змея снова напрягла склизкое тело и, выжидая, облизнула гадкие губы гнусным язычком. Срочно займемся метеором. Где же он? На страницах часы, бриллиантовая бижутерия, бюстгальтеры и снова часы — а как же, Швейцария, небось. Вот и он, милосердный метеор, просвистел мимо, пожалел старушку Землю, только чиркнул чуть сверху вниз, судя по карте. Дальше пошел шоколад — призматический, треугольный в сечении, ломкий, с хрустящими то ли орешками, то ли толчеными стеклами внутри. Этого моя змея уже не вынесла. Она впилась в голый нерв шоколадными хрусткими зубами, и я застонал.
Над париматчами и ньюсвиками показались оскорбленные лица сострадальцев. Меня молча, но сурово осудили. Протестанты Женевы выносили и не такие муки. Кого там из своих приятелей Кальвин по дружбе публично поджарил на медленном огне? Опять забыл, а может, его имени и нет на стене у Старого города. Надо бы проверить. Но зачем, когда мадам в белом зовет к доктору Шевалье…
1.2. Нам велено всегда иметь хоть одну монетку в 20 сантимов. Тогда можно позвонить из автомата и за 30 оплаченных секунд сказать чего требуется. У меня таких монеток было навалом, и одну из них я истратил на звонок в офис.
Поняли меня там плохо. Да и чему удивляться, если губы и пол-языка у меня были как дерево — доктор Ш. на анестезии не экономил. Оксана притворилась, что никогда ни про какого Доценко не слыхала. Пришлось истратить еще 20 сантимов и попросить дежурного дипломата.
Петр выслушал условную фразу и тут же спросил:
— Ты чего, перебрал, что ли? Тогда трезвей на раз-два-три. Тебя Шеф уж сколько раз спрашивал. Дымится. Ты где?
— В аду. Чего там стряслось?
— Без понятия. Небось телега какая пришла. Дуй сюда.
«Телега» означала депешу из Центра и, видимо, срочную, раз уж Шеф дымится. Да впрочем, не срочных у нас не бывает. Разве что сверхсрочные. А у кого-то из ооновских чиновников я видел плакатик: «Мир не остановится, если вы придете за тем же завтра». Живут же люди. Хорошо бы и мне в ооновские чиновники податься, да куда там. У меня же нет дяди в Политбюро или на худой конец в ЦК. Стоп, про ЦК не надо. Про Лену сейчас думать нельзя.
Самое печальное, что робкая надежда добрести до дому и добрать минуток 180 в счет украденных ночью гадкой змеевидной тварью испарилась в момент.
— Через четверть часа буду.
И такая скорбь, видно, сверкнула в моем голосе, что даже Петр по прозвищу Первый, он же Великий, полученному за неукротимое стремление к поставленной цели любой ценой, вздохнул и сказал:
— Извини, Стас, такая наша доля.
1.3. Петр ошибся. Шеф не дымился, он извергался. Это был живой огнедышащий вулкан с лысиной цвета лавы. Свинячьи глазки излучали в том же диапазоне волн. Белели только губы, и это был скверный признак. Обычно можно было видеть его «сахарные уста», что, по-моему, означало хорошо вычищенные зубы, обрамленные пунцовыми девичьми губами (и кому только что бог дает), да бесцветно-голубые очи, если он удостаивал вас своим взглядом, ибо обычно смотрел куда-то вниз или вообще закрывал их толстыми веками. Не Вий, но что-то вроде. Его боялись, во всяком случае коллеги и подчиненные. Про врагов не знаю, потому как он редко покидал представительство, где числился по табели о рангах в верхней части средней массы дипломатов.
У меня был свой трюк. Глядя на него, я всегда вспоминал строчки Аполлинера: «Лицо ее напоминало цвета французского флага. Синие глаза, белые зубы, алые губы». Как ни странно, это помогало.
Даже в гневе Шеф был краток и четок. Ночная депеша информировала, что неизвестная болезнь, похоже, вирусной природы, поразила сначала Восточную, а затем Западную Сибирь. Все начиналось, как обычная простуда, но через несколько часов развивалась сильная диарея (он так и сказал, чтоб понос выглядел официальней, а может, так было в депеше, и он не осмелился перевести) с высокой температурой и рвотой.
Мое шевеление на стуле не прошло незамеченным. «Я знаю, что ты умник, но другие не глупее тебя. Они тоже вначале не всполошились. А потом оказалось, что антибиотики не помогают. Никакие. Но это не все».
Я также узнал, что были предприняты самые строгие меры профилактики для предотвращения дальнейшего распространения, похоже, инфекционного заболевания. Без всякого результата. Болезнь распространялась со скоростью, намного превосходящей нормальную волну гриппа или другой заразы. Так что становилось непонятно, как же она переносится. Но совсем непонятно было, почему в одних деревнях заболевали поголовно, а в пяти верстах — ни одного случая.
Летальных исходов пока не было, но паника пошла. Заболевшие лежали пластом до десяти дней. Доктора помочь ничем не могли, всем это было понятно и очень пугало, тем более что и доктора валились рядом с пациентами.
Мамой клянусь, как сказал бы герой Искандера, что я не пошевелился, но Шефа не проведешь. «Ты уж, конечно, кумекаешь: а мы здесь причем? Поясняю. Вирус неизвестной природы, это я уже сказал. Они (кто «они» мне пока осталось непонятным, но задавать вопросы было неуместно) думают, что вирус искусственный, кем-то сделанный, если хочешь. Московские умники подозревают, что его сделали наши бывшие потенциальные противники, ныне потенциальные партнеры, или какие-нибудь террористы. Они боятся, что вирус доберется до Москвы, а у нас нет противоядия. А потом отправится дальше на Запад. Ну, Запад это бог с ним, не так важно. Главное, Москва, где уж, небось, в штаны наложили и ищут, кого бы крайним сделать. Они (теперь вроде понятней, кто это «они») думают, что вирус был сделан где-то в ЮгоВосточной Азии, в подпольной лаборатории, и выпущен для пробы. С ног валит, но не убивает — удобно следить за распространением и количеством зараженных и делать выводы на будущее. А уж что следующий вирус сможет делать, и подумать страшно».
— Пока наши там соображают, чего делать, нам поручено потихоньку узнать, нет ли еще где в мире чего такого. Почему потихоньку, когда об этом в газетах прочитать будет можно, не спрашивай. Не знаю. Не смогли ж мы год назад Чернобыль спрятать, так и это шило в мешке не утаишь. Это все «свободная пресса».
Шеф привычно проверил физиономию визави. Вот уж спасибо доктору Шевалье за хорошую анестезию, а то б наверняка физия выдала — все знали как наш Шеф любит прессу. Особенно свободную.
— Отправляйся в ВОЗ, который и ныне там, — не смог удержаться он от всем надоевшей дурацкой шутки, — и пошарь по компьютерам, раз ты такой дока. С народом слегка пообщайся, с замгендира тоже, хотя толку от него чуть.
Я встал и собирался сделать четкий поворот кругом — Шеф иногда любит армейскую выправку, но чаще она его злит, так что это всегда риск, — когда тот снова продемонстрировал способность читать примитивные мысли:
— Я не знаю, почему Москва велела задействовать тебя. Я выполняю приказ. Жду доклада в 18:30. Свободен.
1.4. Не повезло ВОЗ с именем — по-русски звучит по-дурацки, да и по-английски не лучше: WHO. По-нашему, значит «кто», а произносится и совсем почти неприлично. А ведь весьма уважаемое и полезное учреждение — Всемирная организация здравоохранения. Оспу они победили и много всякого другого, да и вычислительный центр у них отличный. У меня там много приятелей. Коллеги как-никак.
И почему я так люблю компьютеры? Причем давно. Когда я увидел первый калькулятор? Году, наверное в 70-м, а то и позже. А мой незабвенный «Минск-22»! Как он ритмично и на разные голоса звенел своим АЦПУ, выплевывая по единственной точке на графике каждые 40 минут. Местные умельцы написали программу, которая на бумаге выдавала абракадабру, но зато рычаги АЦПУ, звеня разными тонами, играли Yesterday. Мигание индикаторов в двоично-восьмеричном коде, где команда -47 означала обращение к лентопротяжке размером с книжный шкаф. И телеграфный аппарат в качестве вводного устройства с перфолентой, которую мы научились читать по дырочкам как букварь или азбуку Брайля. И мои дифуры — нельзя же было говорить как положено, дифференциальные уравнения в частных производных, решаемые методом Рунге-Кутта (так я и не удосужился узнать, один ли это человек, вроде Гей-Люссака, или тандем типа Бойля-Мариотта). Их мой «Минск» считал степенно — по одному набору начальных условий за ночь. Днем он был занят более важными вещами — вычислял зарплату и оптимальные параметры молочных сепараторов.
На перфокарты и ЕСки я перешел гораздо позже. О БЭСМе можно было только мечтать. И правда, почему я так люблю компьютеры? Знаю почему. Они нежные и послушные. Они никогда не противоречат и делают все, что ты велишь. Они глупые и доверчивые, они сразу дают знать об ошибках. Они ничего не скрывают, они искренни и открыты. Из всякого А всегда следует только одно Б, сколько раз ни задавать одну и ту же команду. Они предсказуемы. Они ограниченны и тем подчеркивают твою значимость, величие и интеллектуальное превосходство. Они никогда не обманут. Они прекрасны.
В ВОЗе только что поставили новейшие персоналки IBM XT 286 с процессором на 6 мегагерц и жесткими дисками на 20 мегабайт. Знатоки ворчат, что диск медленнее, чем у АТ, но знатоки всегда ворчат. Американы придумали называть их винчестерами, как будто кто-то кроме них знает, что обозначение 20/20 во времена покорения Дикого запада означало калибр их знаменитой винтовки. Непонятно только, зачем столько места на диске. Чем можно забить 20 мегабайт? И зачем? Мне пока и пятидюймового флопика хватает.
И как же приятно сидеть за монитором, где на экране цвета зернистой икры сорта «malosol» призывно помигивает изумрудный курсор: «Ну, командуй, я готов…».
До ВОЗа было минуть десять ходьбы, и я пошел пешком, хотя ходить не люблю. Машину там все равно негде поставить, а так можно неторопливо подумать, что мне сейчас вовсе не вредно. Что взбесило Шефа, вообще-то понятно. Дело поручено мне, хоть я и не врач, а всего лишь физик. Это раз. Указывать местному руководителю, кому что поручать, было не принято, был такой негласный закон, а тут Центр его нарушил. Это два. Шеф это прекрасно знал и сделал выводы. Примерно такие: либо Москва знает что-то обо мне или об этом деле, чего он не должен знать, либо ему не доверяют. Второе предположение он наверняка отмел, а от первого озверел. Он и так недолюбливал своего несостоявшегося зятя, а теперь я становлюсь его потенциальным соперником. Это три.
Люблю библиотеки. Насколько умнее чувствуешь себя в окружении тысяч томов, которые никогда не откроешь. Духовно растешь, как сказал бы Васисуалий Лоханкин.
В ВОЗе отличная библиотека — уютная, но какая-то холодная. Да и большая чересчур. Библиотека должна быть маленькой, читальный зал то есть, книжек-то должно быть много, а читалка должна быть маленькой, а не как в Ленинке. Там, конечно, хорошие лампы под зелеными стеклянными абажурами, но народу, народу… А что поделаешь, если самая читающая нация. Сейчас особенно. В одном только этом году чего ведь только не опубликовали — пиршество интеллигента. Сначала «Белые одежды» Дудинцева, «Зубр» Гранина (про Зубра Тимофеева-Ресовского я уже и раньше слышал легенды), а потом и того пуще — «Котлован» Платонова, последние главы мемуаров Эренбурга и даже «Собачье сердце» любимого Михаила Афанасьевича. Библиотекарша стала одной из самых уважаемых особ в представительстве, потому как расставляет очередь на прочтение лично, сообразуясь уже не со служебной лестницей, а с другими, демократическими, скрытыми переменными.
Один мой приятель рассказывал, как он попал в библиотеку Американского физического общества в Нью-Йорке. Какой-то тамошний академик его пристроил. Так он визжал от восторга. Представляешь, говорит, глубокие кожаные кресла, и так расставлены, что соседа вроде и видно, а не мешаешь. Все книги по полкам открыто стоят, подходи и бери. Аппаратов для микрофишей навалом. Ксерокс тут же, и не надо форму заполнять и у начальника подписывать. Только в гроссбух рядом запиши, сколько страниц и чего скопировал. А соврешь, никто и не заметит. Но добило его, что ровно в 11 утра и в 4 дня пухлая негритянка прикатывала тележку с кофе, чаем и печеньем. И все забесплатно, старик, забесплатно.
Я уселся за свободным ХТ, ввел гостевой пароль и задумался над меню. Чего ж мне искать? Про вирусы я когда-то знал немало, спасибо Инне, но теперь-то, небось, много чего еще наоткрывали, а не только грипп и табачную мозаику, которую я помню по фотографиям в Детской энциклопедии, да вот еще про вирус эбола уж лет десять как во всех газетах пишут. С него и начнем.
А почему все-таки Шеф не показал мне депешу? То, что он изложил мне всю суть, понятно, да ее там, видно, и не так много было, но текст он мне не показал. Что-то утаивает? Ясно, что не задание он утаивает, не дурак, понимает, что мне про задание все рассказать надо, но что же там еще было, чего он мне показать не захотел? Про меня? Или про него? Вряд ли. Ладно, пока загоним в подкорку. Пусть и она поработает.
А в сознании прокрутим следующее. Я физик и спец по распознаванию образов. Прикомандирован Госкомитетом по науке и технике к Представительству при ООН для работы в ЦЕРНе — Европейском центре ядерных исследований, где мои таланты требуются для обнаружения элементарных частиц, получаемых на ускорителе. Пишу программы для распознавания специфических треков — следов частиц, регистрируемых детекторами. Те же приемы и методы распознавания образов могут использоваться и в других областях, например, в разведке. Тем я и занимаюсь по совместительству. Какое из двух призваний для меня важнее, пока не знаю. Не понял еще. Оба ужасно увлекательны, и я согласился работать на разведку при условии, что смогу продолжать делать физику. Может, еще и поэтому Шеф меня недолюбливает. Мне, конечно же, передали, что он однажды назвал меня «поденщиком».
Теперь пустим в ход логику. Мое задание не требует медицинских познаний. Мое задание не требует существенной предварительной подготовки. Мое задание требует других моих познаний, и, возможно, что-то такое было упомянуто в депеше. Почему же он мне ее не показал? Может, потому, что тогда я бы понял, что и как искать? Значит не хочет, чтобы я преуспел. А почему? Если я справлюсь, он вроде ни причем, ибо ему было указано, кому поручить. А если не справлюсь, то он всегда сможет сказать: если б мне не навязали этого Стаса, я бы нашел лучшего кадра и он бы все сделал. Плохо мое дело, ох плохо.
Ладно, замнем. Итак, вирус эбола, например. На экране появился длиннющий список ссылок на статьи с массой мудреных латинских слов, и тут же кто-то коснулся моего плеча. Я обернулся и был озарен патентованной улыбкой бесхитростного американского парня. Джо Роуз, по-нашему просто Розанчик.
— Привет, Стас. Ты чего это здесь?
Очень хотелось задать ему тот же вопрос, потому как согласно официальному справочнику американской миссии при отделении ООН в Женеве, он занимался правами человека и прочими гуманитарными вопросами. Мы познакомились на нашем официальном приеме по случаю Дня Советской Армии. Тогда мы синхронно потянулись за последним бутербродом с икрой. Назвать бутербродом эту корочку бородинского с тремя хилыми икринками можно было только из большого почтения к нашей великой державе. После обмена обычными любезностями типа «Нет-нет, это вам… Что вы, что вы, вы же гость…» мы заржали и решили, что его 195 см даже не заметили бы такой малости, а потому малость досталась моим 180-ти. Я проглотил корочку без угрызений совести, памятуя о чипсах и маслинах, на которые только и можно было рассчитывать на американских приемах. По-моему, у них с представительскими было похуже, чем у нас, хоть до перестройки там пока не дошло.
Джо тогда удивил меня, тут же сообщив, что терпеть не может свою фамилию. Дома он получает кучу мусорной рекламной почты, неизменно начинающейся словами: «Дорогая миссис Роуз», что доводит его до бешенства. Он даже признался, что если когда-нибудь женится, то возьмет фамилию супруги, особенно, если она будет благозвучной. «Станешь, например, Неза-будкиным», — поддел я его, и он обдал меня той же патентованной улыбкой, что и нынче.
Хоть я и проворно сбросил все с экрана, кажется, он успел заметить, что там висело.
— Да вот, Джо, теща приболела, я и приискиваю подходящее снадобье.
Он довольно натурально заржал.
— Всегда знал, что у русских прекрасное чувство юмора. Заметил это у Достоевского. Извини, что помешал. Хотел только сказать, что меня переводят в Париж, в ЮНЕСКО. Приходи ко мне на проводы в эту субботу вечерком. Вот карточка с адресом. Я живу недалеко, в Версуа. Можешь прийти не один.
При этом он как-то даже замялся. Что мне совершенно не понравилось. Жена моя в настоящее время пребывала в Москве, а про Лену кое-кто, конечно, догадывался, но то, что о ней знал мой американский коллега, было неприятно.
1.5. Жена моя пребывала в Москве, или в Питере, или еще где, а Лена была здесь. Я не понимал, как я мог раньше быть без нее. А ведь так было, и было долго.
С Леной мы встретились в библиотеке Дворца Наций. Собственно, встречались мы, видимо, много раз, но, как потом выяснилось, ни она, ни я не помнили наших мимолетных контактов, ограниченных передачей заполненных бланков заказов на книги. Я даже не подозревал в ней соотечественницу, хотя обычно и опознаю наших безошибочно. По каким признакам, сказать трудно, но что-то есть в нас, что всегда выделяет даже в толпе. То ли приниженность, вызванная вбитым в нас отсутствием чувства собственного достоинства, столь заметного в англичанах, то ли просвечивающая сквозь угрюмость готовность помочь. А может, все это мне только кажется, и опознаем мы друг друга по типажу окружающих с младенчества физиономий, впаянному в нейроны коры головного мозга? Я даже хотел этим заняться — все-таки специалист по распознаванию образов, — но понял, что задача не по моим больным зубам, а потому отбросил, как недостойную серьезного внимания.
А потом я ее вдруг увидел — худоватую, довольно высокую, обыкновенного вида, тридцати или около того женщину, со среднеславянским лицом, некрасивыми руками и необычными глазами. Когда я впервые увидел ее, она напомнила мне княжну Марью — как потом выяснилось, это был ее любимый образ. Увидел я ее на том же приеме по случаю Дня Советской Армии. Вместо официанток и уборщиц было принято привлекать в порядке общественного поручения совсотрудников из разных организаций. Жены дипломатов этим брезговали, так что Лена попала в число «добровольцев».
Она уносила грязные тарелки. Иноземные гости расходились, а нам было предписано оставаться до конца, чтобы проследить, не ускользнул ли кто из них из поля внимания и не пытается ли сейчас проникнуть куда не след. Пара тарелок у нее, конечно, грохнулась, я ринулся поднимать осколки, и тут, как пишут в дамских романах, «глаза их встретились, сверкнула молния, и они поняли, что созданы друг для друга».
Ну не совсем так. Глаза не встретились, потому что мы стукнулись лбами. Молния, правда, сверкнула, да так, что наши головы отскочили друг от друга, как биллиардные шары, — типичный случай упругого соударения. Я прикусил язык и завыл. Отдачей ее отбросило, и она с размаху села на пол. Поднос она успела поставить на стол, так что больше битой посуды не последовало. К нам бросились зверски хохочущие коллеги — что может быть приятнее такой дурацкой нестрашной чужой беды — поставили на ноги ее, разогнули меня и велели дуть отсюда подальше.
Мы дунули недалеко — до нашего так называемого бара, где жены техсостава, играя в официанток, подавали купленные в ближайшем магазинчике подозрительные по виду и по вкусу сосиски с купленным там же дешевым пивом. Оказалось, что пива она не пьет, я тоже был к нему равнодушен, так что угостились чаем — пакетиками с чем-то вроде пороха, опущенными на тощей ниточке в когда-то, возможно, кипевшую, но уже успевшую отдать окружающей среде приличную порцию теплоты воду, небрежно налитую в замутненные от частой машинной мойки толстостенные неуклюжие стаканы, к которым и прикасаться как-то не очень хотелось, особенно под любознательными, но слегка осуждающими взглядами доморощенных официанток, очевидно, знавших всё и обо всех и уже готовивших в уме рассказы для усталых своих мужей-шоферов, техников и шифровальщиков о Станислав Палыче, который после приема заявился с той разведенной в бар демонстративно «попить чаю» пока его жена в отъезде, как будто не мог по-тихому посидеть с ней в другом месте, а не устраивать такую демонстрацию, потому как, конечно, ей все можно, у нее дядя в ЦК.
Обо всех этих волнах, разошедшихся от двух стаканов тепловатой бурды, я узнал от Лены гораздо позже и поначалу легкомысленно посмеялся, но погрустнел, когда она сказала, что ей-то было не до смеха, но она все равно рада, потому как иначе не обратила бы на меня никакого внимания. Вот так vox populi в очередной раз оказался голосом если не божьим, то провидения. Хотя, может, это и равнозначные параметры.
Тогда-то, в этом баре, я впервые и разглядел «княжну Марью». Она была явно смущена и хотела отделаться от меня поскорее. Я тоже был непрочь сбежать, но все не решался. И вдруг она заплакала. Это меня совсем вышибло из седла. Официантки возбужденно забегали, чтобы оказаться поближе к нам, и тогда мы оба одновременно встали и вышли.
Я довез ее до дома — длиннющего, известного всей Женеве здания, которое зигзагами тянулось чуть ли не на километр. Вроде хрущобы, но повыше и побольше — серый размалеванный блеклыми красками бетон и немного окон. В машине она успокоилась, смотрела в сторону и изредка подсказывала где повернуть. Свободное место чудом оказалось прямо рядом с ее подъездом, и я не преминул шикануть искусством парковки бампер в бампер, которое, похоже, осталось незамеченным. Незаглушенный двигатель означал «до свидания». И тогда я, сам не зная почему, вдруг сказал:
— Хочу нормального чаю.
Она не удивилась, даже не улыбнулась, а открыла дверцу и сказала:
— Пошли.
Это «пошли» поразило меня. Так могла бы сказать женщина, с которой ты знаком двести лет и которая говорила это тебе тысячи раз, отправляясь с тобой в гости или в магазин или в роддом.
1.6. «Возраст между тридцатью и сорока, ближе к сорока — это полоса тени. Уже приходится принимать условия неподписанного, без спросу навязанного договора, уже известно, что обязательное для других обязательно и для тебя, и нет исключений из этого правила: приходится стареть, хоть это и противоестественно.
До сих пор это тайком делало наше тело, но теперь этого мало. Требуется примирение. Юность считает правилом игры — нет, ее основой — свою неизменяемость: я был инфантильным, недоразвитым, но теперь-то я уже по-настоящему стал собой и таким останусь навсегда. Это абсурдное представление, в сущности, является основой человеческого бытия. Когда обнаруживаешь его безосновательность, сначала испытываешь скорее изумление, чем испуг. Возмущаешься так искренне, будто прозрел и понял, что игра, в которую тебя втянули, жульническая и что все должно было идти совсем иначе. Вслед за ошеломлением, гневом, протестом начинаются медлительные переговоры с самим собой, с собственным телом, в основе которых следующее: несмотря на то, что мы непрерывно и незаметно стареем физически, наш разум никак не может приспособиться к этому непрерывному процессу. Мы настраиваемся на тридцать пять лет, потом — на сорок, словно в этом возрасте так и сможем остаться, а потом, при очередном пересмотре иллюзий приходится ломать себя, и тут наталкиваешься на такое внутреннее сопротивление, что по инерции перескакиваешь вроде бы даже слишком далеко. Сорокалетний тогда начинает вести себя так, как, по его представлениям, должен вести себя старик. Осознав однажды неотвратимость старения, мы продолжаем игру с угрюмым ожесточением, словно желая коварно удвоить ставку; мол, если уж это бесстыдное, циничное, жестокое требование должно быть выполнено, если я вынужден оплачивать долги, на которые я не соглашался, не хотел их, ничего о них не знал, — на, получай больше, чем следует, на этой основе (хотя смешно называть это основой) мы пытаемся перекрыть противника. Я вот сделаюсь сразу таким старым, что ты растеряешься. И хотя мы находимся в полосе тени, даже чуть ли не дальше, переживаем период потери и сдачи позиций, на самом деле мы все еще боремся, мы противимся очевидности и из-за этого трепыхания стареем скачкообразно. То перетянем, то недотянем, а потом видим — как всегда слишком поздно, — что все эти стычки, эти самоубийственные атаки, отступления, лихие наскоки тоже были несерьезными. Ибо мы стареем, по-детски отказываясь согласиться с тем, на что совсем не требуется нашего согласия, сопротивляемся там, где нет места ни спорам, ни борьбе, — тем более борьбе фальшивой.
Полоса тени — это еще не преддверие смерти, но в некоторых отношениях период даже более трудный, ибо здесь уже видишь, что у тебя не осталось неиспробованных шансов. Иными словами, настоящее уже не является преддверием, предисловием, залом ожидания, трамплином великих надежд — ситуация незаметно изменилась. То, что ты считал подготовкой, обернулось окончательной реальностью; предисловие к жизни оказалось подлинным смыслом бытия; надежды — несбыточными фантазиями; все необязательное, предварительное, временное, какое ни на есть — единственным содержанием. Что не исполнилось, то наверняка уже не исполнится; нужно с этим примириться молча, без страха и, если удастся, без отчаяния».[1]
Я перечитал это место из малоизвестного рассказа любимого мной Станислава Лема сразу по возвращении от Лены. Я ведь как раз в полосе тени, даже чуть за ее гранью, и «что не исполнилось, то наверняка уже не исполнится». Могу ли я «примириться молча, без страха и, если удастся, без отчаяния»?
У Лены мы выпили чаю с готовым кексом — из той породы, что никогда не сохнут и никогда не бывают свежими. Мы почти не разговаривали. По московской привычке сидели на кухне, хотя в ее небольшой трехкомнатной — роскошной по московским стандартам, но весьма скромной по местным меркам — квартире была столовая с парадным полированным столом, на ножке которого изнутри я разглядел казенную бирку. Для одинокой женщины обстановка была весьма приличной, видно, представительский завхоз расщедрился для цековской племянницы.
О погоде говорить не хотелось, об этом глупом инциденте тем более, зачем я напросился на чай, который в целом не любил, тоже было непонятно, и я маялся похуже, чем в баре, подыскивая вежливый оборот речи перед неотвратимым неуклюжим исходом.
Лена молчала, глядя в окно, и явно не собиралась помочь мне выпутаться из глупой ситуации. Я, наконец, достаточно разозлился на себя и открыл рот для прощально-благодарственной фразы, но тут она встала и вышла из кухни. Стало совсем неловко. «В уборную она, что ли, пошла? Так могла бы хоть слово сказать. Как же мне теперь уйти?» Но шума спускаемой воды я не услышал и, подождав еще с минуту, поднялся и прошел в столовую. Там ее тоже не было. На полированном столе лежал листок бумаги с номером телефона и словами: «Уходи. Позвони потом».
Не знаю, почему сразу по возвращении от нее я перечитал тот отрывок из Лема. Я довольно толстокож и плохо понимаю тонкие движения чужих душ, за что меня всегда справедливо упрекала супруга. Но в тот раз я что-то почувствовал даже сквозь свою дубленую временем бегемотью шкуру. Что-то такое, что заставило меня воспротивиться лемовским пророчествам. Я догадывался, что сняв трубку и семь раз ткнув в кнопки телефона, рискую провалиться в параллельное пространство, которое пока не существует, но возникнет вместе со звонком, чуял, что я в точке бифуркации, что волновая функция моего бытия сколлапсиру-ет вместе с последней набранной цифрой, знал, что раздавшийся с той стороны голос вынесет мне приговор подобно тому, как наблюдатель, открывая ящик, решает жить или не жить коту Шрёдингера. Мне стало жалко невинного кота, и я не позвонил.
2.1. Опять болит, зараза. Неужели все-таки придется идти к зубодралам… Нет, не дамся. Пополощу разведенной в кипятке содой, и, глядишь, отойдет. Не в первый раз. Только б щеку снова не разнесло.
Сегодня надо за молоком. Вот поем, если зуб даст, и пойду краешком леса, хоть это и лесопарк только, но все равно приятно идти по земляной тропинке, а не по асфальту, а мимо будут ехать троллейбусы, целых два проходят мимо, пока я на работу иду.
По этой тропинке я шел весной в пятницу домой, как меня вдруг позвал сидевший на скамейке странный человек. По нему было видно, что он не опасный, а странный. Я приостановился, и он тут же спросил:
— Не можете ли вы уделить мне пять минут времени. Я хочу почитать вам стихи.
Хоть я и оторопел, но из меня само собой вылетело:
— Свои?
Он тоже оторопел, но тут же оскорбился:
— Ну почему свои, просто стихи.
Стихов я не понимаю, а потому не люблю, но мне стало любопытно, и я присел рядом. Читал он все незнакомое, про Марбург и про то, что полночь не та. Он почитал действительно минут пять, а потом спросил:
— Вам сколько лет?
— Двадцать.
— Ужасный возраст.
Тут уж я оскорбился:
— Это почему? По-моему, прекрасный.
— Тем-то он и ужасен, что прекрасный. Не скоро вы еще это, к счастью, поймете. Как же это прекрасно — ничего не понимать. И Пастернака вы не скоро поймете, если когда-нибудь вообще…
Про Пастернака я слышал, у нас на работе втихую давали друг другу почитать его «Доктора Живаго», шепотом говорили, что запрещенная книжка и могут быть неприятности. Мне не давали, да я и не просил. Хотя Инка и намекала, что могла бы дать на ночь, но я намека вроде не понял. Потом как-нибудь прочту.
Я встал, а он остался сидеть, и я ему был уже явно неинтересен. Из вредности и от обиды я с ним подчеркнуто вежливо попрощался и пошел к дому. Он меня тут же окликнул:
— Не обижайтесь, у вас хорошее лицо, а у меня жена умерла. Сегодня.
2. 2. На проходной я покажу пропуск, пройду через крутилку и остановлюсь. Сегодня я не пойду мимо фонтана градирни, а пойду налево. Там уже ждет Василий, старший лаборант и ударник труда. В руках у него накладная и наряд на уйму литров молока для всех наших, кто его получает за вредность.
Выходим за ворота и прямо к грузовику. Я в кузов, лихо через борт, как будто в армии, хотя пока на вечерке отсрочку дают, и слава богу, а Василий степенно в кабину. Он солидный, скоро 40 стукнет, на доске почета висит и руками чего хочешь сделает. Его завлаб запросто от молока отбоярил бы, но Василий — демократ, всё как все делает, а по молоко особо охотно ездит, хоть и не часто его отпускают. Почему охотно, я пока не понял, не из-за пары дармовых литров ведь.
Молоко таскать легче, чем дьюары с жидким азотом. Пакеты-тетраэдры компактно уложены в изящные формочки, весь объем аккуратно занят, даже смотреть приятно. И день отличный — и тепло, и уже пахнет осенью. Даже жалко, что не надо идти в школу, в ненавистно-нежный класс, в первый день пахнущий свежей краской. Странно, что я уже взрослый, в будущем блестящий физик. Это не только я сам так думаю, другие тоже так считают. Случайно услышал, как Инка говорила нашему главному инженеру, будто я умнее моего шефа. Но тут надо делать скидку — Инка не совсем объективна, хотя все равно приятно.
Становится жарко, надо бы молоко поскорее везти, пока не прокисло, хотя оно в институте все равно к концу дня прокиснет. Холодильников-то у нас нет. Даже смешно — институт криобиомедицины, жидкого азота с температурой минус 196 хоть залейся, а молоко прокисает. Бабоньки наши сами ведь его не пьют, а несут детишкам домой. С осени до весны все окна лабораторий снаружи завешаны авоськами с пакетами, а летом — беда. Попробовали наши бабоньки как-то трубочку из дьюара с азотом под поддон провести и на тот поддон пакеты укладывать. Рассчитали нужный расход азота и на какой высоте молоко класть, чтоб не замерзло, а только около плюс 4 чтобы было, но начальство велело это рацпредложение расформировать за нецелевое расходование материалов, а мы повышенные обязательства по экономии всего-всего взяли перед 50-летием великой революции. Говорят, что в ноябре всем премии в размере зарплаты дадут по поводу юбилея, а некоторым и ордена. Орден мне не светит, а лишние 90 р. не помешают.
Вот наконец и Василий. Вынырнул из каморки заведующей весь красный, потный, но довольный. В одной руке накладные, другой приглаживает разлохмаченную полулысину. Так, теперь ясно, чем его молоко привлекает. Поехали.
Инка за молоком не пришла, хотя ей при работе с рентгеном оно явно показано. Смурная она последнее время. Они там какую-то мощную работу проделали, на премию их выдвинули и совсем было уж утвердили, как на тебе, шестидневная война в Израиле. Казалось бы, какое нам дело, ан нет, в высоких инстанциях посмотрели еще разок на список кандидатов в лауреаты и изрекли: «Не надо нам такой синагоги». Инка говорила, что завлабом пытались прикрыться — он коренной сибиряк без всяких примесей, чистота породы четыре девятки после запятой, как у цинка, монокристаллы которого я выращиваю, но инстанции знают всё, и жена его, Мирра Соломоновна, переломила, как соломинка, шею высоких верблюдов. Хотя соломинка она весом пудов в восемь — видел ее однажды. Инка сказала, что это новый шеф КГБ, какой-то Андропов, только что назначенный, сразу начал проявлять бдительность.
Работает она в закрытой части. Мне туда хода нету, туда особый пропуск нужен. Говорят, там платят больше, но зато форму допуска такую требуют, что до пятого колена проверяют. Мне-то бояться нечего, надо будет попробовать, хоть Инка и не советует, говорит, на всю жизнь невыездным станешь. Да я, вроде, никуда ехать и не собираюсь. Мне и тут неплохо. Вот универ через пару лет закончу, на вечерке особо напрягаться не надо, тем более, когда работаешь по специальности, а потом сразу в аспирантуру, заочную, конечно, чтоб из лаборатории не уходить, а уж из кандидатов в доктора при моих способностях и анкете как нибудь продеремся. В партию надо бы вступить, пока я пролетарием числюсь — лаборантской ставки не было, так меня слесарем оформили. Я сначала обиделся, но умные люди объяснили, что так даже лучше. И Инка подтвердила.
Инка. Все время она на ум приходит. Особенно в последнее время. Она некрасивая, длинная и на шесть лет меня старше. Умная, конечно, но несчастливая. Может, потому что умная.
В той закрытой части, куда мне ходу нет, что-то странное делается. Инка стала совсем плохая. Я ее редко вижу, неохота мне, чтоб про меня с ней болтали, хоть все равно болтают, я слышал. Когда последний раз ее видел, с неделю назад, она что-то про новую тему проговорилась. Я было спросил, чего это, а она тут же на другое свернула. Значит, что-то секретное снова.
А я секреты не люблю. Тайны эти государственные. И тайн никаких у нас в лаборатории нет, разве что сколько молока в день у нас прокисает, в ЦРУ мечтают узнать. А у Инки тайны какие-то есть. И, видно, нехорошие тайны. Хотя разве тайны бывают хорошие? А про вирусы она здорово рассказывает. Они у нее как живые получаются, хотя, по ее словам, пока непонятно, живые они или нет. Вроде как кристаллы, а размножаются. Вот наш институт ими и занимается, потому как кристаллы. Я ведь кроме цинка и другие кристаллы выращиваю, хоть и не вирусы, а щелгалы, то есть щелочно-галлоидные кристаллы. Если кому интересно, кухонная соль тоже к ним относится.
Половина института открытая, все знают, кто чего делает, а вторая половина — закрыта наглухо. У дверки стоит парень, ну, может, чуть меня постарше, и дальше него только по пропуску, на котором то ли бабочка, то ли цветочек нарисован. Лаборанты все гадают, есть ли у него пистолет. Одни говорят: нет, не видно, а другие говорят, что он у него подмышкой, вот и не видно. Желающих пощекотать его подмышкой пока не нашлось, хоть я подбивал, но надежды пока не теряю.
И название у нас, если подумать, странное. Био-Крио-Медицина. Био — это понятно вроде, биология. Крио — криогеника, низкие температуры, потому я дьюары с жидким азотом и таскаю. И прок от криогеники точно есть. Теперь детишкам гланды научились не вырезать, а жидким азотом выжигать. Говорят, не так больно и быстрее. Надеюсь, на себе испытать никогда не придется. Если б еще зубы этим азотом научились лечить, я бы первым пошел. А вот медицина причем — непонятно. Врачей у нас я вроде вообще не видел. Хотя, может, не только гланды выжигают, а и еще чего похуже. Как-нибудь спрошу у Инки.
И вообще думать неохота. Это такое муторное дело, как я понял еще в школе. В тринадцать лет приходится думать об очень многом, и думать приходится самому. Спросить не у кого. Одноклассники или сами озабочены своими думами или неспособны думать вообще, учителя смотрят с плохо скрываемой иронией — «видели это много раз, созревание, пройдет», — а с родителями уж тем более не поговорить. Они заняты своими смешными проблемами — что на работе сказал А., и что ответил Б., и кому дали квартиру, и как наскрести на новую мебель.
Второй день подряд нет дождя, так что сегодня после работы — на «Динамо», в теннис погонять. Пора уже 1-й разряд выполнять. Жалко, темнеть рано начинает, но ничего, сбегу на полчаса пораньше, шеф добрый, ничего не скажет.
3.1. Я вышел из системы и задумался, стоит ли идти к замгендиректора. Он, конечно, соотечественник и состоит в той же парторганизации, что и я, правильные речи произносит на собраниях, но проку от него, боюсь, будет чуть. Но не зайти к нему тоже нельзя, получится, что я не выполнил указание Шефа, а он этого жуть как не любит.
Я подошел к внутреннему телефону в укромном углу читального зала и набрал четырехзначный номер. На том конце тут же отозвалась секретарша. Знаю я ее, сухая как вобла англичанка, на нее даже Джеймс Бонд не покусился бы, хоть они явно работают в одном ведомстве. «Да, мистер замгендир сможет принять вас в 17:30, после совещания с региональными координаторами, но не более, чем на полчаса, в 18:05 он отбывает в аэропорт. Надеюсь, вы его не задержите». Да мне и полчаса на него убивать жалко, но что поделаешь, служба.
Кофе у них в автомате отвратительный, а столовка уже не работает. Анестезия давно отошла, но язык был шершавый, как рашпиль, и десна чуть побаливала, хотя по сравнению с шипящей змеей это было как ласкающее дуновение средиземноморского бриза. Или мистраля. А может, фёна?
Женева — странное место. Говорят, древние римляне ссылали сюда своих каторжан. Якобы из-за отвратительного климата, где народ долго не протягивал. Город действительно расположен вроде как в провале между горами, куда натекла вода и осталась в виде озера. Горы, хоть и невысокие, но почти со всех сторон, и воздух над городом стоит почти недвижимо, насыщаясь выхлопными газами и, как утверждают некоторые, вредными ионами, разрушающими хрупкое здоровье утомленных подсчетом доходов банкиров. А потом начинает дуть фён, горячий ветер, выдувающий душу, у кого она есть, и плавящий мозги даже у тех, у кого их нет. Дует он, по преданию, один, три или семь дней, и в это время у слабых мутится рассудок, растет число самоубийств и дорожных происшествий, разводов и несчастных случаев на производстве. На меня фён действует слабо, но голова болит с самого утра, какая-то игла зудит в черепе, и ловишь себя на том, что чуть не проехал на красный свет, которого почти не заметил из-за мути в глазах. Много раз я собирался проверить, действительно ли он дует такое число дней, как говорят, и почему якобы не дует пять дней, но так никогда и не удосужился или забывал. Ладно, спишем это на влияние того же фёна.
Из окна замгендира открывался роскошный вид на озеро Леман, как его называют местные жители, хотя всем прочим оно известно под скромным названием Женевского. За озером были, конечно же, горы, и где-то во впадинке между ними за дымкой прятался Монблан. Про него есть примета, которая точно сбывается, сам проверял. Если сегодня ясно виден Монблан, завтра погода испортится и зарядят долгие дожди.
Замгендир даже не притворялся, что рад моему приходу. Он ведь знал, в чем состоит моя настоящая работа. В таком маленьком заграничном коллективе все всегда знают, кто есть кто, и никакая конспирация не помогает. Так что радоваться моему приходу у него не было никаких причин. Он опасался, что к нему будет какая-то просьба, от которой и отказаться нельзя, и выполнять муторно, а может, и опасно для репутации и карьеры. Чтобы оттянуть момент получения «просьбы», а вернее приказа, подлежащего неукоснительному исполнению, он стал что-то рассказывать про свою работу, большую занятость, предстоящую командировку, явно в надежде, что дотянет до шести, а потом войдет секретарша и он с плохо скрытым вздохом облегчения покорится ее строгому взгляду, предписывающему распрощаться с посетителем и отбыть в аэропорт.
Я не прерывал его, поскольку конкретного вопроса или просьбы у меня к нему не было, и мне было даже немного жаль этого уже пожилого, заслуженного человека, как говорили, в прошлом способного врача, который потом соблазнился 4-м управлением минздрава, пользовал членов политбюро, и, похоже, неплохо, если его перед пенсией отправили подзаправиться валютой. Видя, что его не перебивают, он заговорил все уверенней, но не переставал быстро поглядывать на стоявшие у него на столе часы в виде морского штурвала. Кажется, такие точно или очень похожие были на столе в кабинете Брежнева. Не то чтоб я там бывал, но на фотографиях они мелькали. Символ кормчего, так сказать. А что стоит на столе у нынешнего кормчего? Нет, зачинщик и идеолог перестройки не может держать у себя такой штурвал. Все равно, небось, не удержит.
Замгендир все говорил, и я уже собрался потихоньку начать выкарабкиваться из глубокого и крайне неудобного кресла, как вдруг навострил уши. Он сказал, что улетает на совещание в Нью-Йорк, где в частности будут говорить о мерах по предотвращению возможной пандемии. Вот и региональные координаторы обеспокоены, но пока очень мало информации, да и действовать надо осторожно, чтобы не вызвать паники. А то ведь знаете, как падка на сенсации западная пресса.
Как падка на сенсации западная пресса, да и нынешняя перестроечная тоже, я знал хорошо, благодаря Шефу и на основе личных наблюдений, а про угрозу пандемии пока не слыхал, а потому спросил, как бы из вежливости:
— А в чем дело-то?
Замгендир быстро глянул на меня и затарахтел:
— Да это так, рутинное совещание, этих пандемий иногда по две в год выдумывают, чтоб финансирование под свои программы получить. Ничего серьезного. Через три дня вернусь и расскажу. Пустяки.
— Что за болезнь, вирусная? — спросил я.
— Непонятно пока, но ерунда скорее всего.
— Ерунда так ерунда, — охотно и лениво согласился я. Через три дня поговорим подробнее. Никуда ты от меня не денешься.
3.2. Голова трещала по всем швам. Идти вниз от ВОЗа к миссии было легче, но только ногам. До 18:30 оставалось еще минут десять, и в нормальной обстановке я бы подумал, что докладывать Шефу и как, но сейчас мои нейроны бастовали. Вместо мыслей копошились тараканы, мерзкие и шуршащие, с топотом перебегавшие где-то позади глазных яблок.
На входе в миссию я чуть не попал под машину какого-то юного атташе, стремившегося к жене, истомившейся на шопинге. Хотя какой шопинг, если магазины закрываются в шесть. А значит, жена его уже накупила всякой дряни, и он мчится ее подобрать, чтоб потом вместе вечером разглядывать улов и прикидывать, сколько за него дадут в комиссионке. Черт знает, какая ерунда лезет в голову.
Шеф был на месте. Это норма. Но сам он был явно не в норме. Я только собрался докладывать, как он оборвал меня:
— Не сейчас. В восемь тридцать будь в «Ландольте».
Господи, когда же я доберусь до постели…
— Ну и рожа у тебя, — донеслось мне в спину. — Только врагов пугать.
3. 3. Кафе «Ландольт» было святым местом. Когда-то, в незапамятные времена, там сиживал сам Владимир Ильич и, попивая пиво (если судить по наклейке, «Фельдшлоссен» существовал и тогда), строил планы построения светлого будущего всего человечества. Попить там пива считалось чуть ли не актом приобщения к идеалам, истокам и святыням. Тем многие и пользовались. Распитие пива в другом месте могло быть расценено как свидетельство морального разложения, а вот там, где это позволял себе сам В. И., — другое дело. Недалеко от кафе был местный университет, в библиотеке которого В. И. когда-то трудился, там даже сохранились карточки, заполненные его рукой, а потому выпить в «Ландольте» пива называлось у нас «пойти в библиотеку».
О любви советских дипломатов к данному кафе прекрасно знали и полиция, и контрразведка благословенной страны пребывания, так что разговоры там велись исключительно о шопинге, красотах пейзажей и любви к Родине. Посему предложение Шефа показалось мне странным. Если он хотел поговорить о деле, то выбор был прямо сказать неуместным. Не о шопинге же он хотел со мной покалякать.
Я дотащился до хаты, решил поменять рубаху и побриться, но одного взгляда на измученную физию в зеркале и содрогнувшего все мое естество ощущения потенциального прикосновения электробритвы «Браун» к щеке, которая лишь тонкой кожицей отделяла железо от десны, было достаточно, чтобы удовлетвориться только рубахой. Конечно, надо бы сначала в душ, но это было выше моих сил, так что рубахе придется облечь нечистый торс. Ничего, прачечная выдержит, а Шеф тем более.
Шеф сидел за столиком в углу, где обычно сидели все наши, но сегодня кроме него никого не было. Разогнал он их, что ли…
Я подошел и молча сел. Он смотрел в высокий пивной бокал. Я раньше думал, что пиво подают в кружках, как у нас, а здесь нет — большой бокал с вензелем пивной фирмы. Кружки, говорят, в Баварии.
Шеф молчал, я тоже. Придумать я ничего не сумел, а потому ждал, чтоб он сказал, зачем меня позвал. Он молчал долго, а потом сказал:
— Стас, ты ведь умный, ты намного умнее меня. Не сепети. Тогда скажи, что я не так делал, за что она меня так…
Он полез в карман и достал сложенный втрое листок. Я взял и стал читать.
«Папа. Как начать, не знаю, потому говорю тебе сразу. Я ухожу к Розе и уезжаю с ним в Париж. Мы уже давно вместе, но у меня все не хватало духу тебе сказать. Я знаю, ты не поймешь, но постарайся.
Извини, если можешь. Контакт будет через Стаса.
Твоя С.»
4.1. Всё, на сегодня финиш. Насосы я вырубил, воду перекрыл, установку обесточил. Хоть у нас и не НИИЧАВО и Камноедова нет, но позаботиться на предмет самовозгорания не помешает. Классно пишут эти братцы-Стругатцы! Вот бы в таком институте поработать. Как бы я там славно в новогоднюю ночь домовых погонял и по темным коридорам браво походил, не залезая на стенку от подозрительного цоканья. Кстати, чего это там шуршит под столом? Как стало тихо, так и зашуршало.
Я нагнулся, заглянул под стол и обалдел. На меня в упор глядели два немигающих глаза. За ними что-то розовело и колыхалось.
Мне всегда казалось, что выражения типа «волосы зашевелились у него на голове» или «встали от ужаса дыбом» — это литературные красоты, но ощущение движения кожи на черепе подтвердило всю правдивость мастеров слова. Эта мелькнувшая мысль почему-то прогнала дикий испуг, я схватил со стола переноску и осветил подстольное пространство.
Там сидел довольно большой кролик и шуршал обрывком бумаги, в которую с утра был завернут мой бутерброд. Кролик был совершенно голый, то есть не то чтобы я ожидал увидеть кролика в штанах, но он был гладко выбрит, а из его спины и живота торчали трубки и провода.
Было ясно, что он сбежал из какой-то лаборатории, хотя я раньше никогда не слышал, чтобы кто-то экспериментировал на кроликах, но здесь все-таки медицина, хоть и био-крио, так что надо его из-под стола вынуть, завернуть, а то очень уж он дрожит голенький, и позвонить дежурному, чтоб беднягу забрали. Тряпка у входа была ужасно грязная, так что я взял асбестовое противопожарное одеяло, аккуратно набросил на подопытного подопечного и выволок на стол. Как я ни старался не задеть трубочек и проводочков, видно что-то все-таки зацепил, а может, одеяло было колючее, спасаемый дернулся и тяпнул меня острющими зубами за большой палец. Полоснул, как ножом. Я инстинктивно сунул палец в рот, и в этот момент вошла улыбающаяся Инка.
Она весело взглянула на меня и тут же заметила кролика. У меня снова зашевелилась кожа на голове — такого ужаса на лице мне еще не приходилось видеть. Я вынул кровящий палец изо рта и только собирался сказать ей: «Не бойся, это ведь кролик», как она просипела: «Это он тебя?» Все еще остолбенелый, я тупо кивнул. «Идиоты», — выдохнула Инка — и вылетела в дверь.
Палец почти не кровил, но порез был довольно глубокий, и я полез в аптечку первой помощи за бинтом. Разодрал зубами хрустящую пергаментную обертку, стал прилаживать бинт к пальцу, и тут сзади раздались быстрые шаги. Я еще не успел обернуться, как ощутил сильнейшую боль в правой ягодице. Я заорал, подпрыгнул и услышал скрежет Инкиного голоса: «Стой спокойно, балбес, иглу сломаешь». В опустевшей голове крутилась только одна мысль: «Как же я сегодня играть буду»?
Инка вынула иглу, слегка похлопала по уколотому месту (ничего себе фамильярности) и повернула к себе. Пот обтекал ее брови, платье на подмышках потемнело, сжатые в странной улыбке губы как бы покрылись плесенью. «Тебе что, плохо?» — пробормотал я, чувствуя, как меня начинает подташнивать.
И тут она заревела. «Идиоты, кретины, дебилы. Перепились на радостях, — шипела она. — Что же теперь будет?»
— Да все в порядке, — сказал я. — Чего ты…
— Палец покажи, — сквозь зубы сказала она.
Я послушно показал. Он почти не кровил.
— В азот бы его и ампутировать, но поздно. Уже крови наглотался.
«Бред какой-то», — подумал я. И вслух сказал: «Кроля пристроить надо, дрожит ведь».
Инка быстро повернулась и, продолжая всхлипывать, очень осторожно завернула его в асбестовое одеяло. «Подожди, я сейчас».
Минут через десять она вернулась, без кролика и уже спокойная. Взяла меня под руку, и мы пошли к проходной. Раньше она никогда так не делала, мы всегда уходили врозь, и она обычно ждала меня на троллейбусной остановке. Мы вместе проезжали три остановки, потом я выходил, чтобы пересесть на другой маршрут, а она ехала дальше.
— Поедем ко мне, — сказала она жестко. — Дома расскажу.
Не видать мне сегодня тенниса.
4.2. Раньше я у Инки дома никогда не бывал, а потому с интересом разглядывал однокомнатную квартирку.
На книжных полках были в основном ученые книжки, полное собрание классики Ландау и Лифшица, много книжек на английском и немецком. Худ. литературы почти не было, по поводу чего я и удивился вслух.
— Любимые книжки у меня на спецполке в туалете, — сообщила она, выходя из крохотной ванной. — Пойди размотай бинт, вымой руки и покажи палец.
Я послушно выполнил указания, радуясь, что она уже не психует. Палец выглядел прилично, так что без бинта можно было бы обойтись, достаточно пластыря. С чистыми руками я вышел к Инке и спросил про пластырь. Она захлопнула какой-то толстый справочник, который быстро листала до моего появления, и повернулась ко мне.
Без подкрашенных глаз и ресниц она выглядела иначе, суровее, что ли. «Все-таки на шесть лет старше, потому и в няньку поиграть захотелось, младшего братишку полечить».
Инка смотрела на меня в упор, глаза в глаза, благо была даже чуть выше меня.
— Стасик, я знаю, что ты не трепло, но про то, что я тебе сейчас скажу, ты не должен проболтаться даже в бреду.
— А если мне зубы лечить станут? — тут же начал острить я.
Она посмотрела на меня с жалостью, прям как на меньшого глупого братишку, с которым решили поговорить, как со взрослым, а он…
— Ладно, ладно, — тут же притих я. — Конечно, буду молчать.
Инка полезла в нижний ящик стола, покопалась в нем и вытащила листок тонкой иностранного вида бумаги. Оказалось, что это выдранная из какого-то тамошнего журнала страница. С английским у меня так себе, кое-как в универе тысячи сдаю со словарем, но мне стало интересно, и я углубился в текст.
Там говорилось о каком-то Джеймсе Бедфорде, которого заморозили в январе этого года, когда он помер. Многих деталей я не понял, но в целом суть уловил.
— Прочел?
— Прочел. Ну и что?
— А то, что мы этим занимаемся давным-давно и ушли далеко вперед.
— Жмуриков морозите? А зачем? И мне что с того? Мне только двадцать, и в жмурики я пока не спешу.
Лицо у нее как-то съехало набок, и она заревела.
— Он не спешит… Господи, только бы пронесло.
Я опять ничего не понимал. Инка растерла слезы кулаком, совсем как девчонка.
— Это кролик. Сегодня впервые удалось вывести организм из анабиоза живым. Все на радостях так перепились, что не заметили, как кролик сбежал. Поставили его на стол и танцевали, идиоты. А потом, видно, к начальству понесли и там добавили, а кроль сбежал и у тебя спрятался. То-то они по всем коридорам бегали как ненормальные, пока я его обратно не доставила.
— Ну и ты бы радовалась. Небось теперь премии всем дадут, особенно к празднику…
— Ох, дадут, еще как дадут… Слушай. Перед тем как в анабиоз вводить, его накачали таким коктейлем, там столько всего, и особая комбинация вирусов. Мы установили, что без предварительной нейтрализации иммунной системы особыми РНК-вирусами процесс криостабилизации при его последующем обращении неизбежно приводит к летальному исходу.
Она говорила, как читала статью, и до меня кое-что начало доходить. Я вдруг похолодел и снова почувствовал шевеление кожи на голове.
— Значит, когда кроль меня цапнул, все эти вирусы… Теперь я… Еще и палец сосал.
Я вдруг вспомнил, как классе в шестом на уроке химии студент-практикант раздал нам сухой спирт для какого-то опыта. Услышав слово «спирт», мы все стали дурачиться, а я взял кусочек сухого спирта и стал сосать, изображая в стельку пьяного.
Практикант поглядел на беснующийся класс и сказал: «Кстати, там метиловый спирт, и он довольно ядовитый».
После школы я пришел домой и тут же полез в БСЭ, где и нашел статью «Метиловый спирт». Оттуда я узнал, что при приеме внутрь он вызывает слепоту, а в тяжелых случаях — летальный исход. Значение этого словосочетания я уже знал и стал готовиться к отходу в мир иной.
За ужином мама спросила, почему я такой необычно тихий, на что младший братец ехидно предположил, что меня снова выгнали из школы за плохое поведение. Мама поверила, поскольку такое уже бывало, а братец учился в той же школе, хоть и на пять классов младше, так что мог знать. Мама приготовилась к худшему. Я тоже.
Ночью я старался бодрствовать, прислушиваясь к своим ощущениям, пока не уснул. Наутро школы не было, потому как мы все шли в культпоход на просмотр фильма «Королевство кривых зеркал». Как же отчетливо я все это помню! В энциклопедии было написано, что летальный исход наступает обычно в течение суток, так что мой конец должен был наступить где-то в середине сеанса. Я был готов и мужественно смотрел фильм, понимая, что это произведение искусства может быть последним, что я увижу в жизни.
Фильм кончился, мы толпой ринулись из кинотеатра. Я посмотрел на старые часы «Победа», подаренные мне дедом по поводу успешного окончания пятого класса, и вдруг понял, что буду жить. Пронесло! Я буду жить, я буду жить очень долго. Спирт меня пощадил.
Никогда после я не испытывал такого восторга от простого факта своего существования. Я жил, я существовал, и так будет всегда. Лет двадцать, по крайней мере.
А теперь меня сведут в могилу вирусы дурацкого свежераз-мороженного кролика. Он будет жить со всеми своими трубками, а я из-за него должен буду превратиться в труп.
— Господи, — простонала Инка. — Лучше бы он меня… Если с тобой что случится, я не знаю, что с собой сделаю. Я ведь тебя люблю. Давно. Хоть ты и мальчик совсем, но ты особенный, ты стоишь сотни других мужиков. А может, пронесет, я ведь тебе 20 кубиков вколола… Только бы пронесло!
— Может, и пронесет. Поживем — увидим. Если поживем.
Инка говорила, не переставая. Ее прорвало, и она не могла остановиться. Но я воспринимал плохо. Кружилась голова, немного тошнило. В голове крутилось: «Поживем — увидим, поживем — увидим. Если увидим, то поживем. Или наоборот». Стало страшно жалко, что я сегодня не поиграл в теннис. Вечер был очень подходящий. Еще не осень, так что и листья сначала не пришлось бы сметать. Можно сразу начинать. Взять сетку, натянуть, прижать ремнем посредине, не спеша пройти к задней линии, сунуть в карман мяч, другой взять в левую руку, подбросить и славненько подать. Эх, снова ракету не перетянул, и кажется в рамку не завернул. В прошлый раз она чуть отсырела, и как бы обод снова не повело. Дерево очень чувствует влагу.
А вдруг мне больше никогда не придется выйти на корт? Ребята скажут: жалко, что кончился, у него справа по линии неплохо получалось.
Что это там Инка говорит? Причем тут Сталин? Да какая мне разница теперь. Хватит ее слушать. Я встал.
— Поцелуй меня, — вдруг сказала она. — Хоть раз поцелуй.
Я отстранился и молча вышел.
5. 1. Шеф смотрел не на меня, а в пивной бокал, и это помогло мне собраться с мыслями. Хотя и не сразу, события сегодня опережали мою сообразительность.
— Что это за Роза, — наконец спросил я.
— Этот американ паршивый. Как она могла?
До меня начинало доходить. Светка, его дочь, моя несостоявшаяся невеста, сбежала к Джо Роузу, которого я сегодня видел в ВОЗе.
— Я сам велел ей с ним поплотнее общаться, — сказал Шеф. — У нас на него особые виды.
«Ну и тип, — подумал я. — Подсунуть собственную дочь в виде подстилки для компромата».
— Ага, — подтвердил Шеф, в очередной раз читая мои примитивные мысли. — Только не совсем так. Он давно на нас работает, но в последнее время стал вилять, и я решил, что пока Светка здесь, она с ним поболтает, пощупает, чем он дышит, каким кислородом.
— А что, Светка тоже… — начал было я, но Шеф меня прервал:
— Нет, она чистая. Не разводить же семейственность в конторе, хотя ради тебя я бы сделал исключение, но ты увильнул. Неважно. Я просто подумал, что ей все равно здесь делать нечего, пусть развлечется, да заодно и польза будет. Вот и доразвлекалась.
«Что-то здесь не так, — подумал я. — Ведь Шеф знает наверняка, что всё кафе насквозь прослушивается, не может не знать, а зачем-то выкладывает все открытым текстом».
— А мне теперь плевать, — откликнулся Шеф. — Если мне конец, то пускай и им. Меня теперь попрут и правильно сделают. Может, хоть пенсию оставят из жалости. Все-таки столько лет верой и правдой оттрубил. Но ты, умный Стас, ты мне скажи, за что…
Он хрустнул хлипким стулом и встал.
— Пойдем прогуляемся.
Если судить по литературе, то набережная Женевского озера всегда была любимым местом встреч шпионов. Говорят, что именно здесь в 41-м или 42-м году встретились резиденты наших разведок в Европе. Встретились, несмотря на жесточайшие запреты, потому что связь с Центром была потеряна, агентура разгромлена, а возвращение домой означало бы скоротечное пребывание в лубянском подвале с заранее предопределенным концом. Встретились, все порешали и принялись за работу.
Мы молча шли по набережной в сторону фонтана. На всех видах Женевы фонтан должен присутствовать непременно, а то какая же это иначе Женева. Все равно что Париж без Эйфелевой башни. Говорят, какой-то придурок однажды перелез через ограждение и сунул руку в струю. Руку, ясное дело, тут же оторвало. Это ведь все равно, что сунуть руку под поезд. Не верю, что мог быть такой кретин, но кто его знает.
— Ты правильно сделал, Стас, что на ней не женился, — вдруг заговорил Шеф. — Ты умный, и всегда был умный. Хоть ты и не знаешь, почему ты умный, а я знаю.
Я мысленно хмыкнул. Вот уж от Шефа я никак не ожидал признания мощи своего интеллекта, да еще в такой форме и по такому поводу. И говорил он совершенно необычно для себя. Это от шока, подумал я. Нет, он пьян, вдруг дошло до меня.
— Да, Стас, я напился. Первый раз за последние двадцать с лишком лет. Я так же напился, когда умерла Фрида. Я женился на ней из жалости и от одиночества. Я тогда служил в авиашколе механиком, рвался на фронт, а меня держали в глубоком тылу в Средней Азии. Она была эвакуированной. Там тогда было много евреев, беззащитных и жалких. Одни женщины, старики н дети. Я ее подкармливал н ее семью тоже. После войны остался там же на сверхсрочную, а куда было идти. Женился на Фриде, хоть ее родичи смотрели на меня косо, но она меня любила и на родителей не глядела. Потом родилась Светка. В 50-м. Трудно жилось, но ради Светки был готов на все. Потом армию стали сокращать, а тут Сталин помер, скоро зэков повыпускали, и Фрида стала бояться за порог выходить. Грабили и убивали средь бела дня. За корку хлеба. И тут мне предложили пойти в органы. Как Берию убрали, у них дефицит кадров образовался. Отправили в Москву учиться, дали комнату. Чего еще надо? А когда Светке стукнуло пятнадцать, Фрида умерла. От рака. А Светка этого вроде и не заметила. Я тогда уже по службе продвинулся, стал по загранточкам ездить, потому как по кадрам служил, привозил ей всякое барахло. А она брала, но даже спасибо не говорила. Как чурбан была. Правильно, что ты на ней не женился.
Я молчал. Что я мог сказать? Что Светка презирала отца и не любила мать? Что она ненавидела отцовскую фамилию Вареник и материну фамилию Ройзман? Ой, вдруг проскочила мысль, а ведь Роза тоже терпеть не может свою фамилию. Что же он теперь станет Уорреником, если надумает на ней жениться, а она возьмет фамилию Роуз? Может, поэтому они и сошлись?
А Шеф продолжал:
— Я теперь вообще ничего не понимаю. Вот пришел Мишка-меченый, как его в народе называют, мне-то это известно, я как генерал всякие сводки читаю. Что это за перестройка с ускорением? Что за гласность такая? Диссиденты всюду повылазили, и погромы пошли, как в Сумгаите. И пацан какой-то немецкий на святой Красной площади самолет сажает средь бела дня. Что же это происходит? Через пару недель сюда министр наш грузинский иностранный с Шульцем прикатят, говорят, ракеты наши уничтожать будут. Куда мы катимся? Хоть ты объясни. Ты же трезвый. Ты же, говорят, вообще не пьешь.
Я молчал. Я и сам не всегда понимал, что происходит, но чувствовал, что что-то значительное. Я был не участником, а зрителем, но и зритель иногда бывает участником, даже того не подозревая.
— Молчишь, — вздохнул Шеф. — Правильно, молчи. Нечего тебе сказать. А я тебе скажу, почему ты такой умный. Они думают, что ты мутант.
Этим он меня огорошил.
— Кто «они»? — только и спросил я.
— Врачи наши. Ты думаешь, зачем ты медосмотр каждые полгода проходишь, когда остальные раз в два года? Они тебя наблюдают и каждый раз чего-то находят. Потому и задание последнее именно тебе дали. Я не должен был тебе говорить, а теперь вот говорю, потому как мне на все наплевать. Я в любой момент на родину готов. Хотел тебя за старшего оставить, если отзовут, но, думаю, лучше не надо. Пускай зам мой, комсомолец этот вонючий, покомандует. Он давно уж землю роет. Под меня. Да и под тебя тоже. Я полный отчет в центр отправил и рапорт об увольнении приложил. Пусть решают. С меня хватит, шестьдесят пять уже стукнуло, на покой пора. Да, пойди на вечеринку к этому сукиному сыну Розе. Светку там увидишь. Может, она еще чего мне передаст.
— Подождите, — перебил я. — Почему мутант? Что со мной не так?
— Не знаю, — проворчал Шеф. — Что-то, значит, не так. С генетикой. Я в этом ничего не понимаю. Слушай, — вдруг сказал он совсем трезвым голосом, — Ленка отличная девка. Бросай ты эту свою шалаву Нику, контору бросай и живи с Ленкой, пока живется. Наследника воспитывай, он уж на подходе. Решайся, Станислав свет Побискович, пока не поздно.
Все знают меня как Павловича, но мое официальное отчество — Побискович. Отца звали Побиском. Так ему удружили энтузиасты родители. Мне давным-давно надоело всем объяснять, что означает это имя. Очевидное толкование — «ПОБеда ИСКусства» неверно. На самом деле это означает «ПОколение Борцов И Строителей Коммунизма». Боюсь, что я к этому поколению не принадлежу.
Иногда мы превращаемся в автоматов. Срабатывает автопилот. На нем я и добрался до дому, поставил машину в подземный гараж, машинально открыл дверь квартиры, добрел до кухни, влез в холодильник, съел, внезапно ощутив дикий голод, кусок грюйера без хлеба, налил на два пальца гостевого «Джонни Уокера», заглотал и полез в душ. Как и где я заснул, уже не помнил.
5.2. «Я не мутант, мутант не я», — вертелось у меня в голове. «А кто же ты»? — издевательски спрашивала Ника. «Не мутант», — упрямствовал я. Она смеялась. Смеялась так же, как на выставке в Протвино, где мы познакомились.
Я проснулся. Та же холостяцкая квартира, что и вчера, откуда я ушел к кудеснику Шевалье. На кухне капала вода. Я сунул ноги в старые шлепанцы и пошкандыбал на звук капель. Я забыл закрыть холодильник, и оттуда на пол натекла противная лужица. «Все равно его надо было мыть», — подумал я и захлопнул дверцу.
Я многим задавал вопрос: как изменится температура в закрытой комнате, если в ней оставить включенным холодильник с открытой дверцей. Почти сто процентов отвечали, что в комнате станет холодней. Это для меня всегда было мерой невежества. Про холодильник с открытой дверцей меня спросили на приемном экзамене по физике в университет. Я так удивился, что попросил повторить вопрос. Молодой экзаменатор — потом мы познакомились поближе, он был ассистентом на кафедре общей физики и подменял одного доцента, который сбежал после первых двух дней экзаменов, — презрительно улыбнулся, но вопрос повторил. Я ответил, что, конечно же, в комнате станет теплее и спрашивать про это глупо. Он спросил, почему. Потому, что второй закон термодинамики еще никто не отменял, грубо ответил я. Он рассмеялся и поставил мне пять. Много позже я прочитал, что в одном из американских штатов в начале века этот закон природы пытались отменить через Конгресс, как прославляющий стремление к хаосу, а значит, противоречащий идеалам великой державы и американской мечте.
В голове зудела фраза Шефа. Значит, я мутант и задание про непонятную эпидемию мне дали именно поэтому. Хоть Шеф и уверяет, что я умный, но явно недостаточно для того, чтобы в этом разобраться. Пока. Ну что ж, подождем, утро вечера мудренее. Тем более, что уже утро, притом для меня необычно раннее — еще нет и семи. В такую рань я обычно встаю только по будильнику, и то со скрипом.
Во рту было противно от вчерашнего виски, десна еще побаливала, и чистить зубы я не стал, а прополоскал рот розовой дрянью, любезно врученной медсестрой доктора перед моим уходом, или, вернее, позорным бегством, как после неожиданно удачно спихнутого экзамена, к которому почти не готовился.
Ну и денек был вчера, мыслил я, поворачивая на сковороде бекон. Почему-то запах яичницы с беконом меня успокаивает. К нему прибавляется и аромат поджаренного тоста и очень черного кофе. Как любил говорить мой дед, кофе должен быть как поцелуй — горячий, крепкий и сладкий. Почему никто не сделал такой освежитель воздуха для разбрызгивания по утрам из баллончика с целью укрепления семейной жизни? Если бы Ника будила меня такими ароматами, то, может, она сейчас сидела бы напротив и умилялась моему аппетиту?
Я даже фыркнул, представив себе такую невероятную картину. Ника будила меня часа в три ночи, заваливаясь с компанией сильно нетрезвых непризнанных гениев живописи, кино, театра и прочей богемы. Они пили, матерились, крыли всех и вся. Поначалу мне это даже нравилось — все-таки жена довольно известная в узких кругах художница, выставляется иногда, пару ее картин купили и увезли за бугор, в дом приходят люди, которых видишь по телеку, — а потом все это стало надоедать. Медленно, но неуклонно мы расходились и теперь вот разошлись довольно далеко. Я в Женеве, а она где?
А Лена, тут же подумал я. Если б Ника была другой, то я бы не встретил Лену. Сейчас допью кофе с душистым «Данхилом», отправлюсь на службу, а потом в библиотеку к Лене. Вместе поланчуем в ооновской столовке и заодно поговорим.
Все вроде бы шло, как обычно, но в моем восприятии что-то изменилось. Я спустился на лифте в гараж, неторопливо, в общем потоке международных чиновников проследовал к месту службы, поставил машину и пошел по ступенькам к парадному входу. В холле мне приветливо улыбнулась симпатичная дежурная Галя, жена молоденького атташе, и что-то в ее улыбке показалось мне знакомым. Когда-то кто-то мне уже так улыбался. И тут меня осенило: так улыбалась медсестра в клинике, где я много и трудно болел.
5.3. Мы медленно двигали подносы, приближаясь к кассе, и даже не пытались разговаривать. В ооновской столовке всегда очень шумно. Толпы народу всех цветов кожи и разрезов глаз наперебой обменивались новостями, хлопали друг друга по спине, быстро хлебали суп или чинно поглощали бифштекс, манерно резали персик фруктовым ножичком или с хрустом вгрызались в яблоко. Очень поучительное зрелище, бальзам на душу любого интернационалиста. До чего же все одинаковые, хоть и такие разные.
— Ты про Светку хотел поговорить? — спросила Лена, когда гул чуть стих. Народ потихоньку расходился.
— И про нее тоже. Но главным образом про тебя.
— А про меня что? Я в порядке.
— А наш как себя ведет? — поинтересовался я, указывая на ее сильно пополневшую талию.
— Удары отрабатывает. Как это у вас, футболистов, называется — «сухой лист»?
— Вспомнила, — рассмеялся я. — Это когда было. Это же Ло-бановский так с углового забивал во время оно. Потерпи, уже немного осталось. Через пару недель ты будешь дома, а еще через пару месяцев будем ему имя придумывать.
— Или ей.
— Нет, ему. Сама же говоришь, что футболист будет. Голова больше не болит?
— Редко. Но тот грипп, или что там было, когда я зимой домой ездила, иногда аукается. Хотя и меньше. Слушай, Стас, а что со Светкой будет? И с отцом ее?
— Ты что, тему меняешь? Все-таки не совсем оклемалась?
— Да нет, оклемалась. И врач говорит, что все системы функционируют нормально. Как на космическом корабле. Мы же собирались про нее поговорить.
— А чего про нее говорить, — пробурчал я, доедая последний кусочек камамбера с виноградиной. — Вот пойдем в субботу в гости к этому Розе, там с ней и поговорим. Роза сам меня пригласил. И тебя тоже, вроде как…
— А про меня он откуда знает? — поразилась Лена.
— Светка разболтала, кто ж еще… Ну что, выдержишь вечерок у Розочки и Светика?
— Если три часа стоять не придется, то выдержу.
Мы медленно шли к стоянке у пятого подъезда по длинному коридору третьего этажа Дворца Наций, через Зал потерянных шагов с его мрачным зеленоватым мрамором по стенам. Стоянка была прямо в противоположном конце от библиотеки, но мы уже отработали систему — доходили до машины, и потом я отвозил Лену к ее подъезду. Так мы продлевали совместное пребывание еще минут на десять.
— Слушай, — внезапно сказал я. — Я нормальный?
Лена хмыкнула:
— Если такое спрашиваешь, то не очень. А что, сомнения одолели? Из-за меня?
— Ты-то тут причем? — растерялся я. — Это я так, сдуру ляпнул.
— Выкладывай в чем дело, — приказала она, останавливаясь.
— Шеф, Светкин отец, сказал, что я мутант, а потому такой умный.
— Могу тебя успокоить. Ты совсем не такой умный, а значит, следуя логике Шефа, совсем не такой и мутант. Он что, пьяный был?
— Угу, — угрюмо подтвердил я.
— Ну вот. Какой же ты все-таки балбес и мальчишка, Стас, несмотря на свои солидные сорок лет. Поехали.
Все-таки в женской логике есть своя логика. И мне стало легче.
5. 4. Вопреки ожиданиям у Розы со Светиком было не так уж шумно, и стоять не пришлось. Домик был небольшой, с уютной гостиной и большой стеклянной дверью, открывавшейся на свежестриженый газон среднего размера. Там были расставлены одноногие покрытые бумажными скатертями столики с закусками — чуть чипсов, чуть маслин, чуть резаных овощей, которые полагалось макать в соус, зато много вина, пива и соков. По газону были расставлены легкие белые пластиковые стулья. Один из них кто-то смутно знакомый тут же освободил для Лены, которая ему царственно кивнула в знак признательности.
Светка подошла к нам и, не здороваясь, спросила: «Ну что папаня?»
— Напился, — ответил я. — Не понимает.
— Ясно, не понимает. Всегда туповат был.
— Слушай, — закипая начал я, — это все-таки твой отец, и ты должна…
— Ничего я не должна, — перебила она, — никому и ничего. Я сама выбираю и решаю, что делать. Паспорт советский я пока оставляю, а там видно будет. Роза вроде всерьез жениться хочет. Да, он просил отцу передать, чтоб его из списков вычеркнули. Он все равно двойным агентом был, все делал, как ему свои велели. А сейчас, с перестройкой, и вообще шпионить больше не надо, сами вы всё открытым текстом выкладываете. Роза говорит, неинтересно работать стало.
Роза стоял в сторонке с тем смутно знакомым и делал вид, что не смотрит в нашу сторону. Я поглядел на него в упор, он чуть повернулся, чтобы уйти от моего взгляда, его собеседник тоже повернулся, и тут я его узнал. У меня ведь идеальная память.
Этого я видел на троллейбусной остановке на улице Сервет. Я сидел у окна, следуя на работу. В тот день я напоролся на гвоздь, оставил машину в шиномонтажке и воспользовался общественным транспортом, что делал крайне редко. Он безразлично глядел на Домик Штрумфов и постукивал носком туфли по кожаному портфелю, когда сзади кто-то подошел, поставил рядом с его портфелем точно такой же, пару секунд постоял, потом наклонился, взял портфель ленивого и неторопливо удалился. Ленивый поглядел на часы, взял уже другой портфель и пошел в противоположную сторону. Вся операция заняла секунд двадцать. Молодцы, подумал я, хотя мы тоже так умеем. Простенько, но надежно. Особенно, если прикрытие хорошо работает. Я, конечно, тут же составил об этом рапорт со словесным портретом ленивого, а что с этим рапортом стало, понятия не имею.
Я оставил Светку с Леной и подошел к Розе и ленивому. Они тут же замолкли на секунду, затем состоялась церемония представления, мы перекинулись с ленивым парой слов, после чего он деликатно отошел. Фамилию его я, конечно, автоматически запомнил, хотя она явно выдуманная.
— Слушай, Джо, — начал я, — насчет Светки, ты это серьезно?
— Это серьезный брак по расчету, — улыбнулся он. — Мы оба рассчитали, что вместе нам будет лучше, чем по отдельности. А если серьезно, то да. Она для меня идеальная партнерша. Во всех смыслах. А как она готовит!
«Яичницу с беконом?» — чуть не спросил я, но вовремя удержался. Как-то не приходилось мне слышать о Светкиных кулинарных изысках.
— Ну что ж, желаю счастья, — буркнул я. Как-то не верилось мне, что их расчет оправдается.
— Спасибо. Да, кстати, ты вирусами интересовался. Для тещи, конечно. Наши тоже очень озабочены, у них ведь тоже тещи есть. Я слышал, что это какой-то особенный ретровирус, что это такое — не знаю, я ведь гуманитарий. Тебе велели передать, что самые продвинутые в этой области — яйцеголовые в Колумбийском университете. У них там и русская одна работает, говорят, очень головастая. Видишь, что перестройка-то делает?
— Ты когда к новому месту службы отбываешь? — спросил я, быстро-быстро соображая, что же это всё значит.
— В среду багаж погрузят, и мы вслед за ним. Квартиру в Париже мне уже сняли. Не пропадай. Про ретровирус запомнил?
— Запомнил, не такой уж дурак, как кажусь на первый взгляд.
Мы похлопали друг друга по спине, вполне в духе мужественного вестерна, и разошлись. Он к своим гостям, а я подхватил Лену, уже брошенную Светкой, и пошел с ней к машине.
Опять надо было много думать.
5.5. Я, конечно, сразу доложил Шефу о встрече с его дитятей и о двойном агенте-гуманитарии Розе, который в курсе ретровирусов. Несколько дней мы не виделись, а потом он меня вызвал.
Шеф долго молчал и, похоже, был растерян. Я никогда не видел Шефа в растерянности, это было странно и необычно. Он долго глядел на меня и наконец проговорил:
— Стас, вот что мне ответили на мой рапорт от 19 августа. «Информацию о вашей дочери приняли к сведению. Впредь решайте семейные проблемы самостоятельно. Продолжайте выполнять свои обязанности до поступления дальнейших распоряжений».
— Стас, это же уму нерастяжимо. Это государство обречено. Если они присылают такие ответы, то оно обречено. Как по-твоему, Стас? Можешь не отвечать, я и так знаю, что ты скажешь.
Он что, и вправду мои мысли читает? Может, я их излучаю в пространство для всеобщего обозрения? Славненько. Хорош шпион! Что ж мне теперь, кастрюлю на голове носить? Хотя у алюминия, наверное, проницаемость высокая. Не задержит. Свинцовую придется сделать? А может, медную? Накрыться медным тазом?
— Не бери в голову, — постарался успокоить меня Шеф. — Похоже, я только один и вижу тебя насквозь.
— Хотелось бы верить, — пробурчал я.
— Ты вот что, — продолжал он. — Отправляйся снова в ВОЗ. Замгендир вернулся из Штатов и сам желает тебя видеть.
И я снова по августовскому пеклу побрел в горку к ВОЗу, который и ныне там.
5.6. На этот раз замгендир не тратил времени на вводные фразы. Дело серьезное. В разных точках мира почти в одно и то же время в феврале-марте этого года возникли очаги массовых заболеваний вирусной природы. Штаммы вирусов были выделены и изучены в лабораториях восьми стран, в том числе в Колумбийском университете в Нью-Йорке. Штаммы оказались почти идентичными. Там не один вирус, а целая их комбинация, из-за чего аналитическая работа заняла почти полгода. Среди них есть два весьма специфических ретровируса с необычным набором белков и структурой генов.
Несколько раз мне пришлось прерывать его вопросами, все-таки я не вирусолог, хотя о вирусах много читал и даже, как мне казалось, понимал, что читаю. В итоге у меня сложилась такая картина.
Одновременно заболели многие, но не все. Очаги были точечные, локализованные в пространстве. Болели тяжело, но смертность в итоге оказалась низкой, в основном умирали от обострения старых хронических болячек, а не от самого вируса. У специалистов создалось впечатление, что определенная доля вирусов проникала в организм только для того, чтобы открыть путь ретровирусам, подавив сначала иммунную систему человека. Как будто весь коктейль имел определенную цель, стратегию и тактику проникновения. Это, естественно, подтвердило подозрения о преступной группе, разрабатывающей вирусное оружие. Тут же подключились спецслужбы, которым и предстоит выяснить, кто это сделал, как, где и прочее. Ученые же продолжают свои исследования.
Почти ничего нового я не узнал, потому как замгендир в детали вдаваться не стал. Или не хотел, или, скорее всего, и сам не знал. Он ведь уже давно администратор, а не врач или ученый. Он пообещал изложить все это в отчете о командировке и забросить его вечерком в миссию, как делают все наши международные чиновники.
5.7. Мой доклад Шефа не удивил. Очевидно, все это он знал до меня, но порядок есть порядок, потому он и послал меня в ВОЗ.
— Стас, — терпеливо выслушав меня, заговорил Шеф. — Сообщаю, что ты включен в состав советской делегации на сессию Пятого комитета Генассамблеи ООН. В начале октября вылетишь в Нью-Йорк. Запрос на визу уже направлен. Вопросы есть?
Я обалдело поглядел на Шефа и не поверил своим глазам — он улыбался. Улыбался! Не помню, видел ли я его когда-нибудь раньше улыбающимся. Угрюмым видел постоянно, грозным часто, недовольным всегда, но это… Неожиданная улыбка превратила его в другого человека, пожалуй, даже симпатичного.
— А что такое Пятый комитет? — только и смог выдавить я.
— Позор, — усмехнулся Шеф. — Член официальной делегации не владеет предметом. Ладно, расскажу, хоть и сам об этом не знал час назад. Пятый комитет занимается административными и бюджетными вопросами. Будешь решать, кому сколько взносов платить в бюджет ООН. В рабочее время. А в нерабочее займешься делом. Ты ведь раньше в Штатах не бывал? Ну вот, походишь по музеям, университет посетишь, может, кого из старых знакомых встретишь… Замгендир, кажется, тебе не сказал, что один из ведущих специалистов по вирусам у этих колумбов некто доктор Инесса Зайтлин. По-нашему, это Инна Цейтлина выходит, так? Надеюсь, выкроишь момент, чтоб повидаться с моей племянницей. Сколько ж мне из-за нее и ее семейства кровушки попортили. Генерала на сколько задержали…
Вот это да! Все стало на свои места. Вот тебе и Пятый комитет…
— Только вот Лена… — начал было я, но Шеф меня прервал.
— Она ведь в сентябре домой возвращается? Вот и ты с ней отправляйся, отпуск там отгуляешь и с делегацией полетишь в Нью-Йорк. Годится?
Еще бы не годилось! Ай да Шеф…
6.1. Она накатывала волнами. Сначала было только легкое касание, предвосхищение. Волна поднималась и росла, меняя цвет с черно-синего до пурпурно-красного. И снова откатывалась…
Так было много раз, и всегда казалось, что волна поднимется и захлестнет, и уже не будет сил дышать, и не выдержит сердце. Но оно выдержало. Врачи сказали, что победила молодость. Если бы вам было лет сорок, сказали они, то, извините, мы бы вряд ли смогли помочь.
Не знаю, кто мне помог — врачи или всевышний, но я наконец пришел в себя. Мне сказали, что я в клинике в Москве, что я сильно заболел в городе Х., там не было нужного оборудования и меня переправили в столицу. Еще мне сказали, что я был без сознания почти три недели, и «были опасения по поводу положительного исхода. А теперь меня наблюдают, и позитивная динамика обнадеживает». Выходили, одним словом. Сказали, что меня чуть ли не спецрейсом в Москву отправили, чтобы спасти. Во какая у нас медицина!
Еще они сказали, что, возможно, помогла своевременно введенная сыворотка. Это, значит, про то, что Инка вколола мне в попу. Молодец!
Кажется, она приходила ко мне, когда меня еще не увезли в столицу. Что-то смутно припоминается. Но, может, это был бред или видения? Уж чего-чего, а видений у меня было предостаточно. Нет, не буду вспоминать. Очень страшно.
Я уже могу вставать, но пока дают дойти только до персонального туалета. Я в палате один. За стеклянной дверью — молоденькая медсестра, которая видит меня все время и улыбается, когда мы встречаемся глазами. Наверное, она видела, как под меня подсовывали утку, а может, и сама это делала? Да какая, собственно, разница. Главное, что живой. А у нее работа такая.
Трубки из меня все уже вынули, а было их больше, чем в том кролике, который поделился со мной своей заразой. Интересно, он-то живой? Надо будет спросить.
Все время хочется есть. И читать. Даже не знаю, чего больше. Библиотека здесь хорошая, всех классиков за неделю прочитал, даже «Войну и мир», хотя в школе освоить не мог. Посмотрел тогда фильм Бондарчука и на его основе написал сочинение.
А теперь оторваться не мог. Поймал себя на том, что даже не стал пропускать куски на французском. Поразился, что все понимаю, как будто знал этот язык всегда. С английским то же самое.
Попросил иностранные журналы. Оказалось, и они есть. Чудо, а не библиотека! Пролистал подшивку Paris Match — ничего интересного, все какие-то неизвестные мне французские звезды сходятся и расходятся. Потом принесли подшивку журнала Time за этот год. Тут оказалось поинтересней. Начал я с конца. Бог ты мой, сколько же всего в мире происходило! Только что в Боливии убили Че Гевару. Швеция за одну ночь перешла с левостороннего движения на правостороннее. С ума сойти! За одну ночь! Хотя, с другой стороны, как могло быть иначе. В Англии появилось цветное телевидение и автоматы на улицах, из которых можно брать деньги. Китайцы испытали водородную бомбу. А Израиль, оказывается, совсем разгромил всех арабов всего за шесть дней. У нас про это как-то иначе писали. Дочка Сталина, а я и понятия не имел, что у него была дочка, попросила убежища в Штатах. Неужели не врут? Три американских астронавта живьем сгорели на испытаниях, очень жалко.
А это что такое знакомое? Это же та страничка, что мне показывала Инка. Почитаем-ка повнимательней номер от 3 февраля…
«Криобиология. Джеймс Х. Бедфорд, умирающий от рака бывший профессор психологии, много лет назад решил, что его тело должно быть заморожено в надежде на то, что в будущем его удастся оживить. Он завещал 4200 долларов на стальную капсулу и жидкий азот для сохранения его тела при температуре около минус 200 градусов по Цельсию. Когда 12 января Бедфорд скончался, доктор Рено Эйби начал охлаждать его тело льдом. Вскоре на помощь прибыли члены Общества криогеники Калифорнии. В течение восьми часов, время от времени посылая за новыми порциями льда, они замораживали тело. Для предотвращения повреждения мозга из-за недостатка кислорода они применяли искусственное дыхание и наружный массаж сердца, откачали кровь и заменили ее антифризом. Затем замороженное тело профессора Бедфорда самолетом отправили в город Феникс, где Эдвард Хоуп, по профессии изготовитель париков, поместил тело в капсулу собственного производства и залил его жидким азотом.
Сомнительные перспективы. В основе этих странных ритуалов лежит надежда на то, что в будущем, когда будет найдено лекарство от рака, тело Бедфорда можно будет разморозить и вернуть к жизни. Такую надежду питает Роберт Эттингер, учитель физики средней школы в Мичигане, и он изложил ее в книге «Перспективы бессмертия» (см. наш номер от 30 сентября)».
Там что-то было и дальше, но я бросил читать. Ерунда какая-то.
«Ну и ну, изготовитель париков, учитель физики средней школы, а на что замахнулись, — подумал я. — А Инка говорила, что мы ушли далеко вперед. Немудрено, раз у них этим парикмахеры занимаются. Жалко, что я тогда ее плохо слушал, не до того мне было. Но, может, оно и к лучшему. Она ведь велела даже в бреду не проболтаться, а я, наверное, побредил на славу».
Пару дней назад, как только я оклемался, ко мне пришел новый доктор. Он неумело пощупал пульс, попросил показать язык, зачем-то постучал по позвоночнику, а потом стал задавать вопросы. Вполне обычные вроде вопросы. Как я себя в целом чувствую, нет ли слабости, как стул, как у меня с памятью и помню ли я, что со мной случилось.
Медсестричка, которая обычно не спускала с меня глаз, в этот раз сидела, уткнувшись в толстенную книгу, и ни разу не посмотрела в мою сторону. Ясно, какой это был доктор.
Я терпеливо повторил то, что мне уже сообщили врачи. Что по халатности сотрудников одной из лабораторий убежал подопытный экземпляр, на котором проверяли действие противогриппозных вакцин, что из-за его укуса я стал носителем редкого экспериментального вируса, но своевременно введенная вакцина нейтрализовала его действие, хотя реакция моего организма оказалась настолько бурной, что пришлось принять особые меры для спасения моей молодой жизни.
Он покивал головой и поинтересовался, не слышал ли я что-нибудь еще от кого-нибудь. Знаете, ведь много чего болтают.
Нет, ничего другого я не слышал, а разве есть что-то другое?
Нет-нет, не беспокойтесь. Иногда больные слышат всякие голоса. Такой ведь шок для вас. Да еще в столь юном возрасте…
Больше ничего не помню и не знаю, твердо сказал я и откинулся на подушки, чувствуя внезапную усталость. Даже глаза прикрыл.
«Доктор» заторопился и, цокая подковами, вышел из палаты.
«Хоть бы сапоги снял», — подумал я и сладко заснул.
6.2. Завтра выписывают, и — домой! Ура!
Последние несколько дней меня не трогали — ни анализов, ни уколов. Валяться надоело ужасно, и я часами бродил по больничному парку, который оказался неожиданно большим и с высоченным забором со всех сторон. Кругом тишина и красота. Уже стало совсем прохладно, но на солнце прекрасно. Листья на полуоблетевших деревьях всех цветов радуги, как на старых японских картинах. Ветер шумит где-то вверху, а под ногами мягко шуршит начинающая чернеть листва, под которой утром похрустывает подмороженная седенькая травка. Замечательно красиво! Жизнь — прекрасная штука!
Сегодня приходила моя лечащая докторица Эльдана. Она очень славная, средних лет, кажется, казашка. Похоже, она со мной намучилась, пока я был без сознания, и теперь иногда поглядывает на меня с гордостью. Я с ней тоже очень ласков, тем более что уколы она делает гораздо лучше, чем сестра.
С ней пришли еще двое — один сильно штатский, а другой сильно вояка. Оба были в почти одинаковых костюмах, но вояку все равно было видно сразу. Они оказались, соответственно, психологом и психиатром. Долго меня рассматривали, крутили во все стороны, проверяли рефлексы. Дали мне тест Роршаха, и тут я порезвился. Они, видимо, не подозревали, что мне этот тест известен из книжек, и пока я порол всякую чушь, еле сдерживая смех, они тщательно записывали и очень старались не переглядываться.
Потом мне дали другие тесты. Я их раньше не видел, но догадался, что это таблицы для измерения IQ — уровня умственного развития. Тут мне стало интересно. Тесты показались очень легкими, я их проделал быстро, а те двое следили за мной с секундомерами. Наконец, ушли, забрав бумажки и пообещав сообщить результаты ближе к вечеру или завтра утром.
Во время ужина — я еще не успел доесть свой последний сырник — в дверь постучали и вошли те же двое, но без Эльданы. Они извинились: с моими тестами произошла какая-то путаница, и меня просят повторить тест, но немного другой, чтобы не дублировать запорченный первый. До программы «Время» еще оставалось минут двадцать, и я согласился. То ли, делая первый тест, я научился этому искусству, то ли этот набор картинок, текстов и вопросов действительно оказался проще первого, но я справился с ним минут за пять.
Я уже развалился в кресле, предвкушая полчаса вестей с полей, отчетов о ходе подготовки к встрече полувекового юбилея Великой Октябрьской революции и репортажей о трудовых буднях молодого, энергичного современного руководителя Л. И. Брежнева, как в дверь снова постучали. Это были те же двое, плюс Эльдана. Штатский выглядел озадаченным, а вояка был чернее тучи. Стоявшая за их спинами Эльдана кусала губы, как-то странно морщась, то ли старалась не расплакаться, то ли сдерживалась, чтобы не расхохотаться.
У меня неприятно екнуло внутри. Неужели чего-то нашли, и завтра меня не отпустят?
Штатский попросил разрешения присесть, а вояка с Эльда-ной остались в дверном проеме.
— Видите ли, — заговорил штатский, — мы хотели попросить вас пройти еще один тест…
— Нет, — перебил его я. — Хватит. Что там со мной не так? Я вроде все правильно сделал, разве нет?
— Я, простите, не закончил. Мы хотели попросить вас пройти еще один тест. Собственно, это мой коллега хотел, но, пожалуй, вы правы. Это вряд ли изменит результат.
— Так что со мной не так? Можете, наконец, сказать! — почти заорал я и поглядел на Эльдану. Она отвернулась лицом к дверному косяку, и ее плечи заметно вздрагивали. Мне стало совсем не по себе.
— Всё не так или, наоборот, очень так, — внезапно заговорил вояка от двери. Я первый раз услышал его голос. Бархатный, глубокий, весомый, почти как у диктора Левитана, когда тот торжественно произносит: «Говорит Москва. Говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза». — По результатам первого теста ваш уровень интеллекта составляет 227, а по результатам второго — 238. Это настораживает.
— Почему? — уже в голос завопил я. — Что, плохо? Мало?
— О нет, — вмешался штатский, — как раз наоборот. Необычно много, я бы даже сказал неестественно много. Собственно, это практически за верхним пределом, на который рассчитана методика. Вот мы и подумали, что третий тест…
— Нет и нет.
— Ну что ж, — со вздохом произнес штатский, поднимаясь со стула, — тогда всего хорошего. Конечно, хотелось бы, но что поделаешь. Может, в другой раз…
Я уже подумывал, не пора ли отправляться в койку, предварительно подышав свежим, резким от осенних запахов воздухом — где-то недалеко жгли палые листья, — как в дверь снова постучали и вошла Эльдана. На этот раз она уже не могла сдерживаться. Она хохотала до всхлипов, до икоты, размазывала краску с мокрых ресниц по всему широкому лицу, чуть затихала и снова закатывалась почти до истерики. Она отпихивала стакан с водой, который я подносил ей к самому носу, залила свой всегда выглаженный белоснежный халат, но в конце концов почти успокоилась.
— Стасик, — наконец простонала она. — Надо было видеть их лица, когда они проверяли твои тесты. Они чуть не подрались. Они пытались найти тебе объяснение. Они оба кричали, что это невозможно, что ты их как-то надуваешь, а они не могут понять как, не мутант же ты, не фокусник же. Ведь все было у них на глазах. Тот, что из минобороны… Ой, я не должна была, да ты ведь и сам догадался. Ты же вон какой умный! Так этот из минобороны кричал, что у него, лично у него, аж 155, а тот, другой, только повторял: «необычно, весьма необычно, редкий случай, уникальный». Они хотели тебя еще куда-то на дополнительные тесты отправить, но я возмутилась. «Вы что это, — говорю, — мальчик так болел, еще в себя не пришел, ему сейчас дома отдыхать надо, с мамой, она и так вся извелась, мы ему еще на две недели больничный продлили, а вы его мучить хотите». Вроде пока отстали. Но лучше, Стасик, я завтра пораньше приду, еще до завтрака, а ты уж встань пораньше, хоть ты и не любишь, бери вещи, с се-строй-хозяйкой я уже договорилась, она раненько приходит, и езжай прямо на вокзал, такси я из дому закажу и бутерброды в дорогу сделаю.
Н-да, утро вечера мудренее…
7.1. Никогда бы не подумал, что Нью-Йорк может нагонять такую тоску. То есть не сам город, который есть действительно чудо рукотворной природы, а заседания в здании, похожем на поставленный на попа спичечный коробок, — в штаб-квартире Организации Объединенных Наций. Если у вас есть враг и вы действительно хотите отравить ему жизнь, постарайтесь пристроить его в делегацию для работы в Пятом комитете. Такое дикое занудство просто представить себе невозможно. Сидят нормальные по виду люди, вроде неглупые, и часами толкут воду в ступе, вполне серьезно обсуждая, насколько можно будет урезать бюджет службы конференций, если перестать класть на столы делегатов карандаш и хиленькую стопочку бумаги. Самое смешное, что в итоге получается весьма солидная сумма, учитывая количество заседаний, комитетов, комиссий, подкомиссий, рабочих групп и вспомогательных органов. Наши делегаты весьма активны, к их мнению прислушиваются, ведь чем больше размер взноса страны, тем больше у нее веса. Самые тяжеловесы — американцы, которые вносят аж четверть бюджета, но мы тоже не из последних со своими 12,5 %. Мне коллеги по делегации шепнули, что вообще-то размер взноса определяется по шкале, основанной на валовом внутреннем продукте, но так как наша система статистики несопоставима с западной, то у нас решили, что четверть, как американы, мы не потянем, а половину от американской четверти как-нибудь осилим. У советских собственная гордость — так мы делаем вид, что наша экономика тоже нехилая, хотя дома дела с перестройкой идут как-то сомнительно. Тревожно даже. Кроме того, большой взнос дает возможность требовать большого числа сотрудников секретариата. А советским сотрудникам секретариата ООН зарплата устанавливается нашим минфином, или кем-то вроде того, так что хоть он и получает в секретариате полную ооновскую зарплату, от страны ему положена от нее, скажем, четверть, а остальное он несет, причем совершенно добровольно, в кассу представительства при ООН. Так что какая-то часть нашего взноса (говорят, весьма значительная) таким образом возвращается в казну. О деньги, деньги! Прав был Мефистофель: «Люди гибнут за металл, да, за металл. Сатана там правит бал, там правит бал».
Я мурлыкал себе под нос арию из бессмертной оперы Гуно, ясным синеватым вечером направляясь от автобусной остановки к Колумбийскому университету. Я немного нервничал, все-таки не видел Инну почти двадцать лет, да и расстались мы не очень хорошо. По телефону мы с ней поговорили нормально. Она вроде даже и не удивилась моему звонку. Похоже, ее предупредили о возможности моего появления. Она сказала, что работает допоздна, но один вечерок для меня, так и быть, выкроит. Мы договорились встретиться у университета и пойти поужинать в ресторанчик по соседству, где и кормят неплохо, и ее знают. Там обычно тихо, так что поговорить никто не помешает.
Инну я узнал издали, по росту. С полминуты мы молча разглядывали друг друга. Она сильно изменилась, да и чему удивляться, ведь ей теперь сорок шесть. Можно было бы сказать, что она постарела, и это было бы правдой, но дело было не только в этом. Передо мной была уверенная в себе, явно успешная в своем деле, вполне американизированная леди, совершенно не похожая на бывшую не очень складную младшую научную сотрудницу.
— Ты тоже сильно изменился. Ты стал не мальчик, но муж. Хотя мне больше нравился мальчик. Да что там нравился… Ладно, об этом потом, если захочешь вспоминать старое. Про глаз вон не буду.
Она говорила без акцента, но с какими-то слабоуловимыми изменениями то ли тональности, то ли ритма русской речи. Это как-то мешало, мешало тем, что я не мог уловить, что именно не так.
Она истолковала мое молчание иначе.
— Что, совсем старухой стала? Радуешься, что вовремя от меня сбежал?
Наверное, я покраснел, потому что она хмыкнула, взяла меня под руку, и мы двинулись по нелюдному тротуару. На каблуках она была выше меня сантиметров на десять. Другая бы старалась не подчеркивать свой рост, а эта как бы назло всем демонстрировала: да, я такая, ну и что?
7.2. В ресторанчике было и вправду довольно тихо и сносно уютно, хотя уют был американского образца. Трудно определить, в чем разница с Европой, но она точно есть.
— Здесь очень приличный эспрессо, не то что бурда, которую обычно выдают за кофе в городе. Так о чем мы будем говорить?
— О тебе, конечно.
— О, как мило. Настоящий сердцеед. Кто это тебя обучил — моя кузина Светочка? Где она, кстати?
— Про нее потом. Расскажи о себе для начала.
— Про себя… Ладно. С чего начинать?
— Расскажи, что ты мне говорила тогда, когда меня кроль тяпнул. Я так напугался, что ничего не понял или не помню, кроме статьи про замороженного.
— Ты и в самом деле ничего не помнишь? А я-то, дура, боялась, что ты проболтался, когда болел и, наверное, бредил. Думала, они меня поэтому так долго мурыжили и не выпускали, и всякие наводящие вопросы задавали. «А не могли вы, конечно, не намеренно, поделиться с кем-то какой-то информацией о вашей работе?» И все в таком роде. А ты, значит, ничего не помнишь… Ладно, слушай, пока закуски не принесли. Если, конечно, я тебе аппетит не испорчу.
Инна говорила ясно, четко и не отвлекаясь на постороннее. Я сидел, откинувшись на стуле, и вид со стороны, наверное, имел глупейший. Обалдеть, что она мне рассказывала. Диктофоном или блокнотом я пользуюсь только для вида. После моей болезни двадцатилетней давности я запоминал абсолютно все и навсегда. Эта способность обнаружилась внезапно, вскоре после того, как я понял, что с легкостью осваиваю, как бы абсорбирую, новые языки без видимых усилий со своей стороны. Об этих способностях я никому не рассказывал, из суеверия, что ли, только Лене как-то обмолвился, но она восприняла это как должное: «Я всегда знала, что ты особенный».
7.3. Тело Ленина, как известно, после его кончины бальзамировали, но «мумия» требовала постоянного внимания, ухода и обновления, так что пришлось создать специальный институт, чтобы поддерживать останки в презентабельном состоянии. Сталин над всем этим посмеивался, называя «египетской хиромантией», и распорядился рассмотреть альтернативные варианты.
Криогеника тогда, в конце 20-х — начале 30-х годов, была еще в младенчестве. Но в 1908 г. Каммерлинг Оннес в Лейдене уже достиг минимальной на то время температуры — всего на градус выше абсолютного нуля. Стали пробовать замораживать предварительно уморенных мышек в сжиженных газах при низких температурах, например в жидком азоте, но для вождя это не годилось. Как такой «экспонат» показывать широкой публике.
Параллельно с этой работой начали подумывать о том, нельзя ли криогенно «законсервировать» еще живые организмы, с тем чтобы потом вывести их из анабиоза. Применения могли быть самые фантастические — от использования в межпланетных полетах (к тому времени уже широко распространились идеи Циолковского, а Алексей Толстой уже написал «Аэлиту») до сохранения образцов современных животных с целью их предохранения от потенциального вымирания. Но главной была тайная надежда на то, что удастся сохранить тела больных руководителей до тех пор, пока в будущем не найдутся средства от их болезней, и тогда оживить их и вылечить на радость всему прогрессивному человечеству.
— Постой, — перебил ее я. — А откуда ты все это знаешь? Про это вроде в учебниках не написано.
— В учебниках много чего не написано. Не забывай, что я пришла туда работать сразу после университета, в 1963 году. У нас тогда было еще несколько из тех, кто начинал в тридцатые. Многие, конечно, погибли в 37-м, но кое-кто уцелел. Повезло тем, кто по каким-то причинам уехал подальше. Кто по своей воле, а кого перевели для укрепления науки в Сибирь, да там и забыли. Вот те уцелевшие и рассказывали историю, с датами, фактами, именами, причем какими именами!
— Кстати, — продолжала она, накручивая спагетти на вилку и водружая непослушные макаронины в ложку (искусство, которое я так и не смог освоить), — в учебниках написано про турбодетандер для получения сжиженных газов одного нашего, вернее, вашего великого академика, будущего нобелевского лауреата, любимого ученика первооткрывателя атомных глубин. Наш академик в 30-е годы стал самым большим в мире специалистом по низким температурам, работал в Кембридже, время от времени ездил домой, а потом его однажды взяли да обратно в Англию и не выпустили. А он там только что, в 34-м году, сделал установку, на которой впервые в мире получил жидкий гелий. И его сразу после этого почему-то не выпустили, а установку целиком, не торгуясь, за валюту выкупили и в Москву привезли. И ему еще специальный институт по его собственному проекту построили, где он был полным хозяином. У него там даже отдела кадров не было, он сам всех набирал, и бухгалтер у него был один, который по совместительству лаборантом работал. Об этом у нас, у вас то есть, много всего уже написано. Соображаешь?
— То есть ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что в то время люди, близкие к «консервации», много это обсуждали. Некоторые связывали решение оставить его в Москве, а, говорят, решение принималось на самом высоком уровне, как раз с получением жидкого гелия, который, как тебе известно, имеет температуру всего на 4 градуса выше абсолютного нуля. Поговаривали, что «консерваторы» очень хотели поэкспериментировать при таких температурах, а из Англии жидкий гелий не очень-то довезешь. Так что проще было установку поближе поставить, ну и ее создателя тоже, благо он свой. Те, кто об этом много болтал, стали исчезать, начиная с 35 года. Такие дела.
— Так. А вирусы тут причем? Пошто кролика мучили? — Мне вдруг расхотелось есть, а ведь с утра кроме чашки бурды, которую в ООН называют «regular coffee», во мне ничего не было.
— Про вирусы позже. Это отдельная и очень-очень грустная история. «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте». Так считал Вильям наш Шекспир и сильно ошибался. Послушай, Стас, я очень была тебе противна?
— Да нет, вроде…
— Так да, нет или вроде? Типично русская манера выражаться. Одна моя знакомая, американская филологиня, специалистка по Чехову, вышла замуж за русского профессора, специалиста по Фолкнеру, — так они друг друга дополняют, — и ради экзотики пожелала пожить в Москве. Ну, про все ее впечатления рассказывать не буду, сам можешь догадаться, но одним замечанием она меня насмешила. Я-то раньше на это тоже никакого внимания не обращала, а теперь смешно. «Я, говорит, у него утром спрашиваю: кофе хочешь? А он отвечает: да нет, наверное. Вот и пойми — да, нет или наверное». Значит, была противна… Вот они тебе Светку и подсунули.
8.1. «Я совсем в норме, как ничего и не было. Ну повалялся пару месяцев в больнице, с кем не бывает. Зато на работе ждал сюрприз — на октябрьские дали премию не в одну месячную зарплату, как всем, а в целых три. И из слесарей в старшие лаборанты перевели, с соответствующим повышением жалованья. Житуха!»
Так должен был бы рассуждать прежний Стасик, но я уже был не тот. Меня распирало от мыслей, идей, желаний, от полноты жизни. Я стал многое замечать. Настороженные косые взгляды, натянутые улыбки, неестественно подчеркнутое внимание, приторную вежливость. Стал читать газеты, и наши, и не наши. Свое внезапное знание языков я не афишировал, а иностранные газеты изредка покупал в университетском киоске. Там продавались газета английских пролетариев Morning Star и орган французских коммунистов L’Humanite. Конечно, это не Time Magazine, который был в больничной библиотеке, но все-таки кое-что. Я стал читать и думать, думать и читать.
В университете дела тоже пошли гораздо лучше. Я почувствовал вкус к математике. Как-то вдруг почувствовал ее, скорее чем понял. Увидел как ведут себя производные, ощутил красоту интегралов, пришел в восторг от теории функций комплексной переменной. Прочитал одним духом «Механику» Ландау и Лиф-шица и чуть не задохнулся от изящества гамильтонианов. Задачи, казавшиеся раньше нудными и неудобоваримыми, оказались простыми, красивыми и понятными. Даже легкими. Вынужденное больничное безделье явно пошло мне на пользу. Мозг внезапно раскрылся и ожил.
Все шло прекрасно, если бы не Инка. Мои мысли, идеи и интеллектуальные восторги отодвинули ее на второй план, но она все равно была где-то рядом.
Она рассказала мне, что когда я не появился на работе на следующий день после укуса кролика, она запаниковала, позвонила мне домой, хотя знала, что моя мама ее недолюбливает, узнала от рыдающей перепуганной мамы, что я утром потерял сознание и меня увезла «Скорая». Инка бросилась к начальству института, где ей пришлось рассказать про инцидент с кроликом. Начальство всполошилось, главным образом опасаясь неприятностей по линии нарушения техники безопасности, все-таки подопытный потенциально опасный организм не должен бегать по институту, тем более что за это могли лишить ожидаемых к юбилею революции премий. Х. — город маленький, и у кого-то из институтского начальства нашелся родственник в больнице, куда меня отвезли, и он договорился, что меня оформят как обычный случай острого респираторного заболевания, а не как жертву несчастного случая на производстве. И тут Инка подняла скандал. У ее папы, профессора гинекологии, тоже оказались знакомые в той же больнице, и из жен начальства института он кого-то пользовал, так что в итоге начальство было вынуждено доложить об инциденте в установленном порядке. После этого события стали развиваться стремительно и неожиданно. Из Москвы поступило указание срочно перевезти меня в специализированную столичную клинику. Я был без сознания, так что меня на носилках доставили в аэропорт и, выбросив кого-то из менее важных пассажиров, в сопровождении двух врачей отправили в Москву.
Одним словом, Инка, похоже, меня спасла и благодарности за это не ожидала, но ее роль в моем избавлении и вообще в моем существовании как-то тяготила. И смотрела она на меня теперь странно — с уважением, что ли, или скорее со смесью обожания, опасения и тревоги. В общем, когда она была рядом, что, к счастью, случалось не часто, мне было неуютно.
8.2. Новый год любят все, и я не исключение. Запахи елки и мандаринов, салата оливье и форшмака с детства сливались в ощущение счастливого ожидания нового счастья — долгожданной заводной машинки или нового тома «Мира приключений».
Я согласился прийти к Инне на Новый год из чувства вины. Я обещал маме, что Новый год встречу дома. Она все никак не могла прийти в себя после моей болезни, о причине которой ей так никто и не сказал, и все старалась меня откормить. Я очень любил мамину готовку, ее котлетки, обжаренные до угольной черноты, ее пирожки с мясом, которые я поглощал дюжинами, запивая томатным соком с перцем, ее знаменитый в узких семейных кругах наполеон, пугавший и привлекавший обилием крема. Есть хотелось постоянно, и я радовал маму отменным аппетитом.
Мы договорились, что после чоканья шампанским в кругу семьи под бой курантов я приду к Инне. Жила она неподалеку, на том же Петровом Поле. Идти было очень приятно — по легкому морозцу, свежему скрипучему снегу, обгоняя веселые шумные компании.
«И думал Будкеев, мне челюсть кроша, и жить хорошо, и жизнь хороша» — встретил меня хриплый голос Высоцкого. Насчет того, что жизнь хороша, я был полностью согласен, а про челюсть и думать не хотелось. В знакомую мне уже однокомнатную Инкину квартиру набилось человек двадцать. Накурено было до предела. «Сколько же здесь микротопоров?» — снова вспомнил я братьев Стругацких.
Инка была одета по-праздничному, во что-то яркое и волнистое. Она радостно бросилась ко мне и крепко поцеловала в угол рта. В малюсеньком холле прямо на полу валялась куча пальто и даже дубленка, загораживая дверь в единственную комнату. В комнате было не протолкнуться. Стол с закусками задвинули в угол, стулья вынесли на заснеженный балкон, но места все равно не хватало. Многих я знал, но не всех. Они были, в основном, старше, бородатые, с трубками, типичные физики. Пара ребят выделялась белыми рубашками с галстуками, над ними посмеивались, а они объясняли, что были на ужине у своего научного руководителя, «а там иначе нельзя».
Кто-то потребовал танцев. Высоцкого выключили и торжественно водрузили на проигрыватель пластинку, настоящий французский винил. Это была редкая ценность, потому сначала проверили, поставили ли новую корундовую иглу. Медленно запел голос среднего рода, запел о падающем снеге и о том, что она снова не придет сегодня вечером. «Адамо, Адамо», — зашептали вокруг и стали томно шевелиться в такт музыке. Зажгли свечи и погасили люстру. Стало уютно.
Я танцевал с Инной. Танцую я плохо, а потому не люблю, но не мог же я отказать хозяйке, тем более моей спасительнице. Она старалась быть поближе, а я отодвигался. Так мы помучились пару минут, после чего она отпустила мои руки и сказала: «Пойдем, познакомлю тебя со своей московской кузиной Светланой. Это дочь моей тетки, маминой сестры».
В углу на тахте сидела полноватая девушка лет восемнадцати. Ей явно было скучно. Инна познакомила нас и побежала на кухню, откуда запахло горелым. Я смотрел на Свету, а она смотрела на меня.
— Моя фамилия Вареник, — вдруг сказала она.
— Очень приятно, — машинально пробормотал я.
— Что ж тут приятного, иметь такую фамилию?
— Да какая разница? Мало ли какие бывают фамилии.
— А ты Инкин любовник?
— Чего? — оторопел я.
— Да, ладно, — усмехнулась Света. — И так все видно. Вон как она на тебя смотрит. Как будто проглотить хочет. Как удав кролика.
От кролика меня передернуло, что Света истолковала по-своему.
— Не хочешь признаваться, и не надо. Только она для тебя старая. Тебе надо кого помоложе.
— Себя предлагаешь, что ли?
— А почему бы и нет? Или ты вареники не любишь?
Вареники я действительно не любил. Когда-то в детстве я объелся варениками с вишнями, которые изумительно готовила моя бабушка. С тех пор вид влажного теста вызывал у меня тошноту. Я промолчал.
— Странные вы какие-то в провинции, — продолжала она. — Под Адамо танцуете. Мужики на кухню набились и про какие-то дырки спорят, про электроны. А джинсов ни у кого приличных нет. И девчонки все какие-то зажатые.
— Послушай, — разозлился я, — тогда катись обратно к своим незажатым в фирмовых джинсах.
— Скоро покачусь, — спокойно ответила она. — Через три дня уеду. А чего ты из Москвы сбежал?
— А чего мне там было делать? Приятного мало в больнице валяться.
— Да, мне Инка говорила, что ты чуть концы не отдал. Но сейчас ты ничего. Приезжай в Москву, погуляем, город покажу, с друзьями познакомлю.
— Незажатыми не интересуюсь.
— Ну и дурак. Но все равно приезжай.
Появилась Инка.
— Чего не танцуете?
— Мы интересно общаемся, — ухмыльнулся я. — Интеллектуальные пляски.
— Вот как, — удивилась Инка. — Кто бы мог подумать…
— Да уж, — протянула Света, — мы, конечно, не будущие доктора физмат наук и не экс-кандидаты в лауреаты, где уж нам…
Инка побледнела, но сдержалась.
— Пойдем, Стасик, помоги мне открыть еще пару бутылок шампанского.
На кухне было шумно и так же накурено. Форточка не помогала. Курили, в основном, «Шипку» или «Приму». От дыма першило в горле и слезились глаза. Говорили, а точнее кричали все наперебой. Кричали уже не об электронах, а о политике. «Хрущев, Брежнев, двадцатый съезд, Сталин, культ, репрессии, гайки закрутят, пора когти рвать, да кому ты там нужен…».
Шампанское я открывал умело, без лишнего шума и фонтана в потолок. Чистых бокалов уже не осталось, и мы с Инкой принялись за мытье в крохотной раковине. Мне показалось, что она нарочно старается почаще прикасаться к моему плечу. Я вытер руки, протер насухо пару бокалов и отнес их в комнату.
Света сидела в той же позе и глядела на меня с каким-то странным выражением. «Улыбка Моны Лизы» — почему-то пришло мне в голову. Мне не нравился этот шедевр, в чем я никогда никому не признавался. Я не находил в том лице ничего привлекательного, или значительного, или загадочного. Странное лицо, раздражающее своей непонятностью, раздвоенностью, даже фальшивостью. Мне всегда хотелось пририсовать ей бороду.
Света встала, подошла к столу, взяла маленький сморщенный мандарин из подарочного набора и стала медленно его чистить.
— Приезжай, — тихо сказала она мне. — Приезжай. Пожалуйста.
9.1. — Подсунули тебе Светку, а ты, глупый, этого даже не понял. Ты вообще мало чего понимаешь, хоть и сильно умный. Какой у тебя IQ?
— Не знаю, — соврал я. — Причем здесь Светка. Рассказывай дальше.
— Светка при том, что ее папаня в КГБ работал, а ты в их клинике лежал. Они там за тобой понаблюдали, а потом решили, что и дальше наблюдать тебя надо. А через Светку это было очень удобно. Ладно, слушай дальше. — Инна смотрела на меня как-то снисходительно, покровительственно. Я и вправду чувствовал, что она гораздо умнее и опытнее меня. Какой же у нее IQ?
— Твой вопрос оставляю без ответа и перехожу к дальнейшему изложению.
Инна отодвинула пустую миниатюрную чашечку, достала Lucky Strike, закурила и сказала:
— Курящим приходится все труднее. Пока хоть здесь еще можно, в резервации у бара. Скоро вообще будут на мороз выгонять. Так на чем я остановилась?
— На жидком гелии нашего нобелевского академика.
— Да. Лабораторию его из Англии привезли, институт ему построили, и скоро все заработало вовсю. Выход гелия был очень маленьким, так что решили строить еще одну такую же установку, представь себе, в нашем городе Х. У нас была очень сильная теоретическая школа во главе с еще одним будущим нобелевским лауреатом Давидом Львовичем, а потому наверху решили, что здесь второй установке самое место. Там пусть экспериментами занимаются, а здесь теорию наводят, да и от столицы подальше. Плюс здоровая конкуренция. И тут начинается самое интересное, — продолжала Инна. — В том самом проклятом 37-м наш ныне советский академик открывает сверхтекучесть жидкого гелия. Оказывается, что при очень низких температурах, до которых он был мастер, этот сжиженный газ растекается всюду без всякого сопротивления. Поднимается вверх, как если бы не было силы тяжести, течет как ему заблагорассудится, плюя на Ньютона и классическую физику.
— Не надо ликбеза, — перебил я. — Мы тоже не Пажеский корпус кончали и знаем, что это чисто квантовый эффект, объяснение которому дал тот самый Давид Львович. Про это во всех учебниках написано. За это они свои нобелевки и получили. Старший за открытие эффекта, а младший за его теоретическое объяснение.
— Умница, — усмехнулась Инна. — Хоть чему-то тебя научили. Так вот, про интересное. Давид, которому чуть перевалило за тридцать, разочаровался в коммунистическом строе при Сталине и вместе с друзьями написал листовку, призывавшую к свержению «фашистского сталинского режима». Ни больше, ни меньше. Их, конечно, тут же взяли. И что дальше?
— Это всем известно. Старший академик заступился за своего любимого ученика, и того вскоре выпустили.
— Стас, ты же якобы умный. Тогда давали 10 лет без права переписки, то бишь пулю в затылок за придуманные, выбитые под пытками прегрешения. А тут совершенно реальная листовка, с реальным антисоветским содержанием, и одного из авторов, подержав какой-то год в тюрьме, причем даже не били, отпускают под поручительство весьма сомнительного персонажа, который остался в стране победившего социализма только потому, что его оттуда не выпустили. Не странно ли?
— Ничего странного, — возразил я, — все-таки поручитель был с мировым именем, да и Давид Львович, несмотря на молодость, был уже очень известным ученым. Вот и не решились их трогать.
— А Матвея Бронштейна решились тронуть, а Николая Вавилова решились? Правда, про последнего вскоре пожалели, да поздно было. Он ведь был выдающийся генетик. Но когда понадобился, его уже угробили… А брата его Сергея, физика, сделали президентом Академии наук СССР. В компенсацию, что ли? Уроды! Изверги!
— Ладно, странно. У тебя есть объяснение?
— У меня нет. Но старики в институте говорили, что как раз в те годы, то есть в 37–38, «деды-морозы» установили, будто основным препятствием консервации организмов является неравномерность их охлаждения. Особая проблема была с мозгом. В нем огромное количество капилляров, и при попытке резкого его охлаждения часть капилляров неизбежно разрывалась. Они лопались, как водопроводные трубы в сильный мороз. И тогда прощай мечта о счастливом оживлении. В лучшем случае оживишь идиота или паралитика с непредсказуемыми поражениями головного мозга. А вот сверхтекучий гелий, который очень быстро всюду проникал без малейшего сопротивления, представлялся отличным кандидатом. С ним начали экспериментировать, но наткнулись на массу теоретических проблем. И тогда…
— И тогда, — прервал ее я, — выяснилось, что единственным, кто может создать такую теорию, был наш Давид Львович.
— Умница, — похвалила Инна. — но он был в тюрьме по очень реальному обвинению. И тут за него вступился его старший коллега, который, видимо, смог убедить потенциальных кандидатов на бессмертие, скажем, того же Берию, что только Давид Львович сможет их нужной теорией обеспечить. Мне недавно прислали рукопись воспоминаний Бориса Яковлевича З., трижды Героя Соцтруда, соавтора наших-ваших бомб, прекрасно знавшего обоих персонажей. Очень любопытно, что он пишет.
Она полезла в сумочку и достала несколько листочков ксерокопий. Быстро нашла нужный и прочла вслух:
— «В трудный 38 год Леонид Петрович со всей твердостью и беря на себя всю полноту ответственности, выручил Давида Львовича и дал ему всё — «от любви до квартир». Подставим вместо поэтической «любви» открытие сверхтекучести: как и обещал правительству Леонид Петрович, Давид Львович с блеском создал теорию сверхтекучести». Понимаешь теперь, почему их не тронули? — продолжала Инна. — Ни старшего академика Леонида Петровича, ни его младшего коллегу Давида. Потому что старший академик пообещал правительству создание теории сверхтекучести, а младший таки-да ее создал! А на фиг нашему «просвещенному» правительству, да тем более в «трудном 38 году», нужна была теория сверхтекучести? Ни для танков, ни для самолетов она не годилась. Значит, была нужна для чего-то другого! Причем очень нужна. Леонид Петрович потом весьма высокие правительственные посты занимал, штук пятьдесят писем Сталину написал, весьма откровенных и часто обидных, даже на самого Берию осмелился Сталину жаловаться, и ничего. Правда, когда он демонстративно не явился на торжественное собрание по поводу 70-летия величайшего гения всех времен и народов, его со всех постов все-таки турнули, но опять-таки не тронули. Дачу казенную оставили, где он избу-лабораторию оборудовал. Вот старики и соображали, как же это так получилось, что за анекдот 15 лет давали, а тут такие выходки — и ничего. Кстати, что это за «любви и квартиры»?
— А, это из стихотворения «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому», если помнишь таких. Написано в 1926 г.:
«Я знаю,
вас ценит
и власть, и партия,
вам дали б все
от любви до квартир».
— Бог с ними, с квартирами. Действительно, странно, — продолжил я, возвращаясь к академикам, — но это ведь все догадки, домыслы, фантазии…
— Конечно, фантазии, — легко согласилась Инна. — Но если предположить, что все так и было, то академиков использовали втемную. Они чистой наукой занимались и ни сном ни духом не ведали, как их открытия использовать собираются. А ведь использовали, я точно знаю.
— Знаешь?
— Знаю. Тот же кроль твой проклятый был насквозь гелием пропитан, пока в анабиозе лежал. И куча других зверушек. Мы на них учились, как с того света на этот возвращать. И научились. Причем это ведь двадцать лет назад было, а теперь уж и не знаю, каких успехов добились мои прежние коллеги.
Я молчал, покуривая ее Lucky Strike и стараясь привести мысли в систему. Больно логично как-то все получалось. В жизни так редко бывает, только в книжках.
— Стас, — внезапно подалась Инна ко мне. — Мне только что в голову пришла бредовая мысль.
— Ну, — пробурчал я. — Излагай.
— Излагаю. Я ведь много про мою бывшую страну читаю. И что здесь печатают, и у вас сейчас с этой гласностью вон сколько всего вывалили. Мне только что пришло в голову, что Сталина, наверное, в анабиоз уложили. До лучших времен.
— Кофе больше не пей, — посоветовал я. — И сигареты проверь, не намешали ли в них чего-то вроде ЛСД. Спецзаказ для тебя.
— Ты тоже их куришь, так что давай бредить вместе. И у вас, и у нас пишут, что Сталин в последние месяцы стал бояться врачей, перестал их к себе подпускать, сам себе какие-то настойки вроде из йода делал. А почему? Он наверняка знал о ходе разработок по анабиозу и вполне справедливо полагал, что уж его-то точно захотят законсервировать. Он ведь знал, что для анабиоза организм должен быть еще хоть чуть-чуть живым, а значит, где-то рядом должна быть бригада, готовая за него взяться при приближении кондратия. Он догадывался или точно знал, что Берия такую команду держит наготове, а поделать ничего не мог, только и мог никого к себе не подпускать, кроме верной сестры-хозяйки, или кем там она была.
— Ну-ну, продолжай.
— А может, и дело врачей он потому и затеял? Может, он велел убрать тех, кто знал, как его заморозить? Хотел, как все, почить навсегда? А Берия после кончины босса велел всех тех врачей освободить, чтобы они его самого для будущих поколений сохранили? Логично?
— Погоди, — не согласился я, — ведь если те, кто мог его заморозить, были за решеткой, то кто же обслужил Хозяина, когда к нему подкрался конец?
— Наверняка, этим занималась не одна команда. У нас всегда подстраховывались в делах государственной важности. Над бомбой тоже параллельно работали несколько групп. Так и здесь было. Об одной Сталин знал, а другой втайне командовал Берия или кто-то под его присмотром. Да и старики говорили, что было две, а то и три команды. Одна у нас, другая в Москве, а третья где-то на Волге, на закрытом объекте, в каком-нибудь Сарове.
— Так что, — меня прямо передернуло, — по-твоему, отец народов хранится у нас где-то в криостате, купаясь в жидком гелии? А как же мавзолей? Он же там лежал…
— Подумаешь, мавзолей. Трудно, что ли, куклу изготовить? Проверять-то кто будет. А потом куклу вынесли, и концы в воду.
— Ну и воображение у тебя, — протянул я. — Ты это здесь кому-нибудь рассказывала?
— Да нет же, говорю тебе, что мне это только что в голову пришло. Ты, что ли, навеял?
— Может, и я. Чего еще от мутанта ожидать?
9.2. Инна откинулась на спинку стула и как-то тщательно осмотрела меня.
— Так ты знаешь?
— Что я мутант? Сообщили. Только мутаций на себе не вижу. Пальцев вроде не шесть, копыта не выросли, по крайней мере пока.
— У тебя дети есть? — резко спросила Инна.
— Пока нет, но через пару месяцев ожидается.
— Что ж ты не сообщил? Я бы поздравила. Хотя у вас до рождения поздравлять не принято. Это здесь каждая сразу стремится объявить, что беременна. Неужели твоя Ника тебе потомка преподнесет? Вот уж от нее не ожидала.
— С Никой мы давно врозь. Только никак не разведемся. Некогда.
— И кто же твоя избранница?
— Естественно, самая лучшая женщина на свете. Ревнуешь?
— Уже нет. К Светке ревновала. Прямо с ума сходила. Даже странно теперь. Ты хорошо сделал, что тогда в Серпухов на свой ускоритель уехал. А то я вполне могла какую-нибудь жуткую глупость сотворить.
— Значит, правильно мне внутренний голос тогда посоветовал сматываться. А почему ты про детей спросила?
— Да так, интересно, что из твоего дитяти получится. А мутант ты особенный. Если, конечно… Да, ладно, не хочу об этом.
— Нет уж, говори, раз начала.
— Надоело мне здесь, да и стулья очень жесткие, весь глюте-ус занемел. Пойдем.
Я расплатился из подотчетных средств, и мы вышли на улицу. Стало совсем свежо. Дул какой-то сырой промозглый ветер с запахом гниловатого моря, напоминая о том, что Манхэттен все-таки остров. Я изо всех сил старался не идти с ней в ногу. По-моему, она это заметила, потому что усмехнулась и перешла со своего почти солдатского марша на семенящую дамскую походку. Тут хмыкнул и я.
Так мы шли довольно долго и молча.
— Мы идем ко мне, — отчетливо произнесла Инна. — Не волнуйся, никаких покушений на твое целомудрие не будет. Для здоровья у меня есть один приходящий мужичонка, part-time lover, так сказать. Но сегодня не его день, вернее ночь. Надо же нам договорить спокойно. Заночуешь у меня в гостевой спальне, у меня их аж три, хотя никогда сразу столько гостей не бывает. А если по правде, то часто вообще никого не бывает.
Мне показалось, что она готова расплакаться.
— И опять ты ошибся, Стас. Это не жалоба, а констатация факта.
Наблюдатели-клетчи прибыли к вечеру.
И как всегда, некстати. До приема партии груза с Земли оставалось всего ничего, а тут, понимаешь, клетчи. Славик первым заметил выхлоп движков сороконожки. Хлопнул по плечу, ткнул пальцем туда, где с внешней, обращенной к звездам, стороны кольца, продолговатая тень закрывала один небесный огонек за другим.
Я врубил прожектор платформы и высветил тускло блестящее хитином многочленное тело, которое скользило, причудливо извиваясь, вдоль недостроенной секции. Сороконожку было ясно видно сквозь балки каркаса. Концы бесчисленных двигательных пилонов тускло светились красным.
За ухом у меня ожил вросший в височную кость колебатор. Славик, выходит, не выдержал. Ну-ну. Я щипком за кадык оживил собственный горлофон и несколько раз сглотнул, разминая отвыкшие мышцы. Глотать получалось с трудом. Насухо не особенно-то поглотаешь.
— Почему они всегда подкрадываются? — спросил Славик. — Ну ясно же ведь, что так просто к нам не подкрадешься.
— Инстинкт хищника, — пожал я плечами и тут же понял, что под броней Славику этого жеста не разглядеть. Но он понял и так. Славик всегда понимает меня с полуслова. Или даже и вовсе без слов.
— А смысл? — спросил Славик, но без особого интереса в голосе. Когда работаешь в паре столько времени, сколько отработали мы с ним, в какой-то момент все темы оказываются поднятыми в разговорах. Но это же вовсе не значит, что они исчерпаны или сделались неинтересны. Просто вразумительные ответы найдены не на все вопросы — ну так ведь это пока.
Все ответы рано или поздно будут получены. Все ответы на все вопросы. Это только вопрос времени.
А потом появятся новые вопросы.
И так до бесконечности.
Чем-чем, а временем мы со Славиком располагаем.
— Смысла нет, — ответил я, манипуляторами платформы растаскивая строительный мусор по сеткам, чтобы освободить сороконожке причальный коридор. — Это инстинкты. Как у кошки. Она же прекрасно знает, что солнечный зайчик не поймать, но все равно за ним прыгает. Хищники. Пусть даже нужда питаться у них и отпала. Миллионов так с пару лет тому как.
— Но мы же на них, к примеру, не охотимся, — проворчал Славик.
— Разумеется. Потому что мы — раса высококультурная и неагрессивная к представителям иного разума, мы несем мир и добро, мы светоч и бла-бла-бла. Ты и сам все знаешь. Мы все-таки очень с ними разные. Только в одном они такие же? как мы, и ты сам знаешь в чем.
Славик надулся и умолк. Постреливая выхлопом, порхал между платформой и ободом кольца, найтуя фрагменты обшивки и конструкций, до которых не дотягивался я.
Когда места стало довольно, я зарядил сороконожке по фасеткам концентрированным лучом с частотой стробоскопа. Клетчи тут же перестали подкрадываться и как ни в чем не бывало нырнули к нам.
Сороконожка погасила огни на пилонах и накрепко вцепилась крючковатыми ногами в палубу. Платформа была маленькая — обычный монтажный понтон, и поэтому сороконожка не поместилась вся на причальном козырьке, а обвилась своим длинным телом вокруг, блестящими сегментированными арками перечеркнув несколько раз черное небо. Словно кольца змеи, подумал я. Вот сейчас она сожмет их, и…
И — что?
Вот именно. Ничего. Ничего не изменится. Только темп строительства немного снизится, ровно до тех пор, пока меня не собе-рут-сошьют-склеят в медбоксе регионального городка. И тогда, возможно, в следующий раз я заряжу по играющим в кошки-мышки клетчам уже не просто лучом прожектора. Из инцидента возникнет прецедент, коих за историю строительства уже случилось немало. Каждый — разобран. По каждому составлен акт, согласно которому наказаны виновные.
И что?
Они — подкрадываются и пугают.
Мы — держим лицо.
Это же ведь все от скуки. От скуки и больше ни от чего. Хоть какое-то разнообразие. Хотя бы иллюзия того, что в мире может произойти что-то, кроме того, что запланировано, просчитано и обсуждено когда-то где-то кем-то. И неважно, сколько у этих кого-то было рук, ног, глаз и голов.
Скука — понятие межрасовое. Тем более вселенская скука.
Сороконожка ткнула свое рыло аккурат в апертуру моего визора. Глаза в глаза, значит. Знает, как мы устроены. Ну и что. Я вон тоже знаю, что если виброкусачками, что тихо-мирно висят себе сейчас у меня на инструментальном поясе, ткнуть слегка тебе, членистоногое, вот сюда, под этот вот щиток, в это вот сочленение, то биться тебе в судорогах, брызгаясь гидравлической жидкостью, минут этак пять. Совершенно неуправляемые конвульсии. Делай в эти пять минут с тобой все, что только душе угодно. Но вот что может потребоваться душе от бронированного червя длиной в состав метрополитена? Ума не приложу. А потому ограничусь тем, что сыграю с тобой в гляделки.
Ну, недолго играли. Я переглядел. Налюбовался вдоволь своим отражением в фасетках. Ничего себе такое отражение. Видали и похуже. Бледен ликом, да глазами темен и сух. Ничего, сильнее уже не обезвожусь, чай.
Сороконожка рыло свое — плоское, широкое, как торец бревна толщиной в три обхвата, — от меня убрала, буркала фасетчатые закатила, и из глазниц полезли собственно клетчи. Маленькие, кто по колено, кто, покрупнее — до пояса. Многоногие, толстенькие, на тлю похожи. Или на таракашек. Лица только злобненькие, все в грызуще-кромсающих заусенцах. Кстати-кстати…
Я присмотрелся. Нет, ну так ведь и есть! А я все гадаю, что у нас такие интересные… кхм, дефекты на конструкциях время от времени оставляет.
А вот кто.
Но говорить вслух я до поры ничего не стал. Словами тут не поможешь. Инстинкты — они инстинкты и есть. Хоть у хищников, хоть у падальщиков.
Я еще раз внимательно посмотрел в рыло ближайшего ко мне клетчи, напоминающее вывернутую наизнанку мясорубку. Ну так и есть. Ничего, наставлю ловушек, не сунутся в следующий раз любители поживиться на халяву по старой доброй привычке.
Чем хорошо наше время — гуманных ловушек можно не ставить. Такое понятие, как убийство, превратилось в юридический кунштюк. И только. Распылять на атомы непрошенных гостей я же не собирался? Не собирался. А все остальное в наше прогрессивное время лечится. Ну то есть исправляется. Сшивается. Приклеивается. Подвязывается веревочками, на крайний случай.
Клетчи между тем отрыгнул тускло-розовый бугристый комок мобильного терминала и с энтузиазмом впился в него жвалами. За ухом засвербило, и монотонный голос в голове сказал:
— Наша приветствовать ваша. Отставание работе графика есть место быть. Сектор ваш. Причина любопытна есть весьма нам.
Клетчи без пиетета относились к грамматике. Программы-переводчики у них были самые что ни на есть примитивные. Впрочем, мы и сами хороши. Их языки учить даже и не пытались. То есть даже если где-то кто-то в наше безразличное ко всему время и занимался вычленением слого-смыслового рисунка из прищелкивающего щебетанья клетчи, то об этом — а уж тем паче о результатах столь недюжинного труда — нам здесь, на орбите, было неизвестно.
Учитывая время, прошедшее с момента первого контакта с клетчи и их соройниками, надежды на успех подобной расшифровки уже не оставалось.
Впрочем, нужды в ней не было с самого начала. Клетчи ясно дали понять, кто они и что им от нас нужно, предоставив для реализации своих целей всю имеющуюся у них технологию. Небогатую технологию, да и не особенно-то продвинутую, если честно, — но у нас не было и такой.
Кто знает — возможно, спустя десяток-другой лет мы и сами додумались бы до всего этого, но нам не дали этого времени, четко обрисовав человечеству его дальнейшую перспективу и внушив ему абсолютную тщетность самостоятельного трепыхания в колыбели собственной культуры.
Как всегда, все уже решили за нас.
И — как всегда — ради нашего же блага.
Лицемерами, однако, клетчи и иже с ними не были. Сориентировав нас в нашей грядущей — весьма незавидной — судьбе, они тут же предложили вариант, который устраивал наилучшим образом обе договаривающиеся стороны. Ну то есть мы оказывались не в полном пролете и приобретали даже какие-то перспективы. Типа интеграция в сообщество галактических разумных. То, о чем мечтали те, кому было чем мечтать. Но вот форма и содержание оказались совершенно не теми, на которые мечтателям хотелось бы рассчитывать.
Дело было в основном в том, что живым в космосе места не было.
— Ждем поставки материала, — ответил я клетчи. — Оттого и простой. Наверстаем.
— Поставка ожидаться время когда.
Это вопрос, стало быть, такой.
Отвечаю, краем глаза присматривая за «таракашками», разбредшимися кто куда по всем наблюдаемым в поле зрения поверхностям.
— Минус десять минут. Груз на подлете. Кстати, рекомендую наблюдателям покинуть опасную зону и наблюдать откуда-нибудь из другого места.
Разворачиваюсь и делаю знак Славику. Он все слышал, разумеется, да если бы и не слышал… Ну да вы знаете. Мы с ним давно в связке. Очень давно. Он еще доброволец. Поднялся сюда еще до введения обязательной повинности. Грань поколений. Сознательный малый.
Хотя, конечно, и ему, и мне приятнее думать, что он просто нашел здесь то, что всегда искал.
Как и я сам.
Я обшариваю взглядом выделенный для запуска сектор пространства и в какой-то момент вижу короткий взблеск в пустоте — там, где среди звезд ничего не должно быть. Командую готовность Славику — а он уже оседлал скутер и гарцует теперь на разнонаправленных столбах водяного пара, как на строптивом коне.
Воды в пространстве полным-полно. И то верно — льдину зашвырнуть на орбиту ничуть не сложнее, чем любое другое… гм, тело. Куда ни плюнь, повсюду болтаются кометы и ледориты, так что с топливом проблем нет вообще никаких. Втыкаешь в льдину реактор, и привет — маршевый движок готов. Сопла ориентации остается прицепить, да заслонки, чтобы ракетой и с помощью основной тяги управлять можно было. Все, ты на коне! А как реактор льдину растопит, пересаживайся на другую. Всего и делов.
Льдин у нас было в достатке. Я прыгнул на свою и врубил испаритель на полную, одновременно разворачивая магнитную ловушку. Представьте себе клюшку для лакросса или бейсбольную перчатку с рабочей зоной в полсотни метров диаметром? Ну вот, такая она, ловушка. Пуски проходят обычно в штатном режиме, рассеивание единиц груза минимально.
На что это похоже? Представьте себе, что в вас стреляют очередью из очень крупнокалиберного пулемета, а вам надо аккуратно изловить все пули и ни одной не пропустить, а сами пули, несмотря на всю смертоносность, хрупки и драгоценны, как минский фарфор…
Представили? Право слово, лучше не представлять такого.
Но мне моя работа нравится. И эта ее часть — в том числе, а где-то даже и в особенности.
А потом счет пошел на мгновения, и мы со Славиком затанцевали на своих хрустальных кониках по приличного объема кубу пространства, ловко выхватывая из ниоткуда транспортные монокассеты, которые электромагнитная пушка несколько минут назад зашвырнула на орбиту по прожженному в атмосфере лазерным лучом незримому туннелю, внутри которого был тот же вакуум, что и здесь, наверху.
Кассеты стремительно гасили ускорение в тенетах магнитного поля, и мы сбрасывали их в эластические авоськи, пристроенные к седлам наших ракеток. Кассет было две сотни — как раз столько, сколько нам нужно для того, чтобы выполнить суточный объем работ.
Поток контейнеров иссяк так же внезапно, как и начался. Весь космос построен на контрастах: черное — белое, есть — нет, жизнь — смерть.
Или — или. Полутонов здесь нет.
Улов мы оттащили к рабочему понтону, извлекли из сетей и вскрыли упаковку.
В каждой из кассет — по сути фольгированном легком пакете — было человеческое тело.
Мертвое человеческое тело.
Труп.
Две сотни трупов.
Мужчины и женщины, обнаженные, за исключением широких браслетов на запястьях и лодыжках, все примерно одного сложения и пропорций, без видимых признаков насилия. С совершенно безмятежным выражением очень похожих лиц.
Как если бы они спали очень спокойным сном.
Вечным сном…
Такой же груз сегодня получила — или еще только получит — каждая из десятков тысяч бригад монтажников вроде нашей, что работают по всей длине окружности орбитального кольца.
Фабрики смерти там, внизу, работали более чем исправно.
Клетчи — особей девять-десять, точнее сосчитать у меня все не получалось из-за того, что они все время суетливо менялись местами, — сгрудились на краю рабочей платформы и во все свои многочисленные глаза смотрели на мертвецов.
Даром что еще не облизывались, гады.
Впрочем, за что мне их ненавидеть? Они же пришли к нам с миром. Правда, условия этого мира оказались таковы, что иная война была бы предпочтительнее.
Я достал из кармана инструментального пояса инъектор и протиснулся в самую гущу мертвых тел. Четко, с легкостью, приобретенной опытом бесчисленных повторений, выстрелил каждому из мертвецов в основание черепа.
Один за другим мертвецы открывали глаза.
После мгновений дезориентации они кивали мне в знак приветствия.
К этому сложно привыкнуть. Да я и не пытаюсь.
Это как второе рождение — с той лишь разницей, что они так и остаются мертвецами.
Такими же, как я сам.
Нам не страшна космическая радиация. Мы не устаем. Нас не мучает голод. Дышать — и того нам не надо. Мы идеальные космонавты.
Мы.
Мертвецы.
Когда-то для того, чтобы стать космонавтом, необходимо было долго — годами — тренироваться. Нужно было пройти строжайший отбор по здоровью, душевному и физическому.
Космонавты были настоящей элитой каждой нации, которая запустила руку в черный пустой карман космоса.
Их боготворили. Им поклонялись. Их имена помнили наизусть еще много-много лет после того, как они возвращались с неба на землю.
Теперь для того, чтобы стать космонавтом, достаточно просто умереть.
В твое тело закачают бальзамический раствор, чтобы вакуум не пересушил мышцы и связки. Потом нацепят на руки и ноги металлические браслеты и зарядят в кассетный магазин электромагнитной пушки на экваторе. Стрельба идет круглосуточно, нескончаемой очередью — и миллионы мертвецов возносятся в горние выси, чтобы очутиться в магнитных ловушках на высоте в три земных диаметра. Там их будят технологии чужаков, и те, чьи знания полезны на орбите, работают здесь, строя большое кольцо. Те же, чей мозг или тело мало пригодны для выполнения мало-мальски сложной работы, все равно принимают участие в великой стройке.
Наши тела уникальны. Уникальны — но в то же время универсальны своим отсутствием жесткой специализации и многофункциональностью. Они — лучший строительный материал во всей обозримой вселенной. Ну, если уж говорить об астро-инженерных мегасооружениях — то наверняка.
Попробуйте-ка построить объект, масштабами сопоставимый с орбитальным кольцом, из какого-то еще материала. Подсчитайте рентабельность подъема этого материала на орбиту. Не нравится? Хорошо. Попробуйте приволочь нужное количество материала с Луны? Нет? О поясе астероидов и речи тогда, должно быть, не пойдет, да? Вот то-то.
А теперь вообразите себе конструктор. Да, обычный детский конструктор со множеством совершенно одинаковых крошечных деталей. Детали можно гнуть так, как вам только заблагорассудится. Верно, они же ничего не чувствуют. Потому что они неживые. Да, мертвые. Но при этом все видят, слышат и всему подчиняются. При этом каждый миг вечности ощущают свою крайнюю полезность общему делу.
Я же говорю — идеальный материал.
Я работаю с ним уже не одно столетие.
Мне повезло — я был из первых, и моей специализацией был монтаж космических сооружений. Я начинал строить наши собственные орбитальные базы, а теперь строю кольцо. И это, скажу я вам, та еще работенка.
Конца-края не видно.
— Хорошо задержка нет быть продолжительно времени длина, — раздалось за ухом. «Таракашка» висел у меня над головой на причальной стойке платформы. Раздраженным он не выглядел — ну разве что чуть более возбужденным, чем обычно у них бывает.
Клетчи аккуратно ощупывали сяжками тех мертвецов, до которых могли дотянуться. Мертвые смотрели на них с недоумением. Инстинкт самосохранения у них редуцирован до предела, но все равно — от вида супернасекомых размером с приличную собаку им явно не по себе.
Хаос начался сам собой, внезапно — уж во всяком случае, без нашего в его создании участия.
Дремавшая до той поры сороконожка внезапно полыхнула глазищами и разом запалила все огни на двигательных пилонах. Скользнула — змея! ну чисто змея! — вокруг понтона, разом оказавшись у меня за спиной. Я не успевал развернуться, отчаянно — так, что клетчи снесло с его насеста и влепило в борт кольца — стреляя движками ориентации.
За моей спиной меж тем происходило нечто странное. Едва развернувшись, я получил изрядный шлепок по шлему, от которого визор осыпался крошевом сосулек из металогласса. И пусть даже наши скафандры были только данью уважения традиции — ну, униформа и униформа, — но я в тот миг испытал совершенно непроизвольное, рефлекторное желание задержать дыхание.
Славик верхом на своей льдине шпарил струями кипятка извивающуюся в попытках уклониться сороконожку, — а та сжимала в передних парах зазубренных ног человеческое тело.
Женщину. Стройную. Немного не тех пропорций, что остальная партия груза. Женщина активно отбивалась. Сороконожка тащила ее к распахнутым глазам-люкам. Клетчи глазели — только жвалы не пораспахнули от напряжения.
— Эй! Эй! — заорал я в горлофон. — А ну-ка положь труп на место!
Ноль эффекта.
— Эй, ты, — было совершенно непонятно, к кому обращаться во всей этой суете, и я выбрал ближайшего из клетчи. — Останови свою колымагу, иначе плохо будет!
Славик удачно попал сороконожке по рылу. Та забилась, словно в агонии. Ну, двум смертям не бывать!
Я бросился на перехват и огрел тварь рабочим манипулятором. Сороконожка выронила женщину, и я подхватил ее прежде, чем она ударилась о понтон.
Сороконожка ошеломленно трясла головным концом. Клетчи прыгали в ее чрево. А я только и мог, что смотреть неотрывно в глаза спасенной.
И мысль была только одна.
«Голубые. Как у нее. Не может быть».
Женщина робко улыбнулась мне, и я аккуратно, чтобы не напугать еще больше, опустил ее в массу робко жмущихся к темной массе кольца тел.
Они поглотили ее.
— В чем дело-то? — спросил я вслед клетчи.
— Запах пахнет не так, — долетело до меня, и сороконожка рванула в открытый космос.
Так вот и проявляются всякие… странности.
Но мне тут же стало не до всяких там странностей.
Разворачиваясь над платформой, сороконожка хлестнула хвостом и рассекла Славика надвое. Потом скрылась среди звезд.
Чертыхнувшись, я бросился туда, где безвольно раскинувшись, плыл над Землей драный, в прорехах и заплатах, оранжевый монтажный скафандр.
Шлем удалось выловить только после долгого траления всего сектора ловушками.
Из-за разбитого стекла мне улыбались голубые некогда глаза.
— Привет, пап, — сказал Славик. — Я и не сомневался, что ты меня найдешь.
— Работы же полно, — ответил я. — Как я без тебя?
Работы никогда не было мало. Даже в ту пору, когда я был еще жив. Я даже не очень четко помню, как и почему я умер. Увлекся работой и не заметил, как кончился воздух в баллонах? Ну не смешите же меня. Не до такой степени я трудоголик…
Или до такой?
Ну да не об этом речь.
С тех пор, когда я был жив, любим, семеен и детен, прошло немало времени. Многое изменилось.
Экваториальные катапульты работают день и ночь, поднимая тела на орбиту. День и ночь работают фабрики смерти, где тела усыпляют и соответствующим образом готовят к вознесению. Дни и ночи работают стимуляционные центры в субтропиках, где с использованием дарованных свыше методик за месяцы вместо лет подрастают до кондиционных пропорций маленькие человечки. Человечки же день и ночь выходят из родозаводов умеренных широт, куда их доставляют способные к частой многоплодной беременности челоматки из приполярных дворцов удовольствий, где генетически модифицированными трутнями куется звездное будущее человечества.
Десятки тысяч тел ежедневно. Бригады монтажников, подобные нашей со Славиком, только-только успевают справляться. Темп все нарастает. Рабочих рук не хватает. Поэтому приходится работать с материалом в поисках подходящих на роль монтажников кандидатур. Клетчи не против.
Они просто наблюдают. Высказывая, впрочем, порой свое неудовольствие — в присущей им одним своеобразной саркастической манере.
Тараканы, одно слово. Плюнуть и растереть. Да нельзя.
Их можно понять. Для них подобные мегастройки не являются чем-то сверхъестественным и экстраординарным. Они привыкли к подобным масштабам за миллионы лет, проведенных в свите своих хозяев.
Мы — иное дело.
Вдумайтесь только: лишь для того, чтобы замкнуть кольцо на геостационарной орбите, понадобилось двести миллионов тел, связанных меж собой в одну нитку.
Двести.
Миллионов.
Хорошо, замкнули.
Теперь надо возводить вокруг получившейся ниточки из человеческих тел стены и палубы, посадочные площадки и грузовые терминалы, все то, что может пригодиться нашим новым хозяевам, которые вот-вот прибудут.
А к их прибытию все должно быть готово.
Насчет «вот-вот» я, конечно, погорячился. Несколько столетий у нас еще явно в запасе. Флот супримов клетчи ползет где-то между нами и Центавром. Ползет обстоятельно, неспешно, тщательно просеивая пространство в поисках крупиц ресурсов, потребных тысяче странствующих миров в их долгом пути.
Наша система — желанный приз, призывный маяк в конце этапа их путешествия. Галакты не задержатся здесь надолго. Наши новые благодетели пробудут здесь ровно столько, сколько потребуется для того, чтобы вычерпать систему досуха и напиться энергии Солнца. Потом они продолжат свой путь к центру Галактики — и возьмут нас с собой.
Кольцо, сложенное из миллиардов накрепко и навеки вцепившихся друг в друга, в запястья и лодыжки тел, послужит насестом для мегаульев супримов и интегрирует их в единую цепь, позволив сотням мудрых, как сама Вселенная, разумов слиться воедино.
Когда они решат непостижимые простым мертвым вопросы и путь будет продолжен, кольцо станет станиной межгалактического двигателя, который сорвет Землю с ее орбиты и увлечет в миллионнолетнее странствие в кавалькаде планет-скитальцев.
Человечество перешагнет одним махом все положенные стадии космического развития и вступит в свою Галактическую эру. Благо и выбора-то у него, человечества, особого нет. Да и ладно, пусть все за нас опять решили. Не надорвались ведь от бремени непосильного, от ига тяжкого. Нет никакого ига. Всего-то и надо, оказалось, — выбраться из колыбели, увидеть звезды…
И умереть.
Такие дела.
По крайней мере, в проекте, предоставленном нам клетчи, свято чтущих волю своих со-сюзеренов, все это выглядит именно так. С нашим ли участием, без него ли мультираса космопроходцев все равно пройдется по нашей маленькой Солнечной системе гигантской драгой, дробя планеты в атомарную пыль. Когда чужие уйдут, здесь останется только газопылевое облако, как много миллиардов лет тому назад.
Все вернется на круги своя.
Только нас здесь уже не будет.
Вместе с флотом мертвецов — старшими расами и сонмищем их приспешников помоложе — человечество двинется в путь длиной в миллионы лет. Эон за эоном будет течь время, и кто знает, что будет с Землей и теми, кто останется на ней за это время. Возможно, когда в удалении от Солнца замерзнет и выпадет снегом атмосфера, всем на Земле тоже придется умереть.
В этом нет ничего страшного.
Поверьте мне.
Славик вернулся от дока через час — я как раз разобрался с монтажом. Такой же подвижный, как и раньше — по крайней мере, на первый взгляд. Голова вот только сидит на плечах немного кривовато.
Я поманил его к себе и, когда он подлетел, поймал пальцами ворот его скафандра и оттянул. Стежки лежали абы как.
— Да ладно тебе, — Славик извернулся, оттолкнулся обеими ногами от моей груди и погасил ускорение импульсом заплечника метрах в десяти. — Не жениться ведь, верно?
— Нет, сынок, — ответил я. — Тут ты прав.
Грусти не было. Ну вот ни капельки.
Зачем грустить, если ты все равно не в силах повлиять на исход событий, которые находятся в воле существ, неизмеримо более древних и мудрых, чем ты когда-нибудь сможешь даже представить? Если ты занят любимым делом, а впереди у тебя самое прекрасное будущее, которое ты только мог вообразить? Весь мир, все звезды, вся Вселенная — все лежит перед тобой.
Вот оно. Дотянись и возьми.
И если разделить эту радость с тобой могут самые дорогие твоему остановившемуся сердцу существа — это ли не счастье?
Счастье длиною в вечность.
— Пойдем-ка со мной, сын, — сказал я, паркуя понтон к будущему борту нашей секции кольца. Десятки рук вцепились в его причальные скобы и сжались в мертвой хватке. Из плотного сплетения тел на меня, не мигая, смотрели тысячи глаз, иссушенных вакуумом. — Сегодня мы будем учиться ставить ловушки.
— Ловушки, папа? — спросил Славик.
— Ага, — откликнулся я. — Ловушки.
И отсалютовал стене о тысяче тысяч глаз, протянувшейся из бесконечности в бесконечность над маленькой голубой планетой, укрытой белоснежными одеялами облаков.
Я чувствовал молчаливое одобрение своих мертвецов.
Когда мы с сыном начали восхождение к недостроенным внешним палубам, я почувствовал короткое пожатие на правом запястье. Из массы тел на меня смотрело лицо, которое я не забуду никогда в смерти. Лицо, которое будет со мной даже тогда, когда планеты рассыплются в прах. Лицо, ради которого я буду здесь всегда.
Я посмотрел в ее некогда голубые глаза и улыбнулся ей из-за расколотого визора шлема.
Она улыбнулась мне в ответ.
Ад там, где сердце.
Навеки.
— Пап, ты скоро? — кричал откуда-то из-за крутого бока орбитального тора Славик, и я поспешил к нему, шагая по трупам.
Нас ждали звезды.
Пенсионер Дмитрий Васильевич приключений не любил. «Мне из приключений только и осталось — помереть, — говорил он иногда. — Однако торопиться не буду». Жил он один, расставшись с супругой давным-давно. Детей у них не случилось, но вовсе не это и не чья-то особенная склочность характера были причиной разрыва. Страсть была виновата, с детства пронесённая тяга Дмитрия Васильевича к фотокамерам. И не то что был он спец, но как задело его когда-то таинство появления изображения на пустой до поры бумаге, так и сидело занозой всю жизнь. Некоторые, попробовав пару раз, забрасывают купленную камеру на дальнюю полку, доставая иногда пощёлкать на день рождения или иной праздник. А Дмитрий Васильевич стал фанатиком.
Он млел от объективов. Его завораживал благородный пурпур просветлённой оптики, глубина и чистота больших, солидных линз. В них хотелось смотреть, заглядывая в чёрную бесконечность, любоваться движением лепестков диафрагмы. Держа в руках тяжёлый объектив, Дмитрий Васильевич чувствовал — вот вещь!
Жена, пока они ещё были вместе, пыталась отвоевать у сохнущих плёнок и фотографий место для стираного белья, но устала. Начавшийся развал страны и сгорающие деньги, бытовая неустроенность, нехватка необходимого и внезапные покупки супругом ненужного вконец измучили её. Однажды Вера Николаевна собралась и исчезла из жизни Дмитрия Васильевича, оставив в нём обиду и недоумение. Когда он понял свои ошибки, исправлять стало нечего.
Отстрадав и отметавшись, счастливо избежав утешения водкой, Дмитрий Васильевич отдался любимой страсти.
Ванная комната окончательно превратилась в лабораторию.
Квартиру заполнило разное, хоть чуть близкое фотоделу. Штативы и стойки, импульсные лампы, экраны и ширмы, фотоувеличители и фонари красного света. И конечно же, множество камер и объективов, старых и не очень, бывших в работе или распакованных единственный раз, сразу после покупки.
Книжные полки, заменив обычную для пожилого и не слишком образованного человека советскую макулатуру, оккупировали толстые справочники и пособия, некоторые — весьма ценные. На антресолях пылились пачки фотобумаг и коробки с реактивами, побуревшие кюветы, колбы и точные химические весы. Любовно собранное богатство, ставшее лишним с наступлением цифровой эры.
Не будучи ретроградом, Дмитрий Васильевич с готовностью окунулся в новые технологии, откладывая из пенсии слесаря-универсала изрядную часть для приобретения компьютера. Здесь его ждала нечаянная радость: техника дешевела быстрее пенсии. Специалисты одной из фирм, впечатлённые его въедливостью, собрали за смешные деньги машину из устаревших, но рабочих частей. Остатки денег ушли на покупку с рук простенькой цифровой зеркалки у капризного профи. После чего Дмитрий Васильевич перестал ругать проклятых капиталистов и демократов, погрузившись в зыбкий мир цветовых моделей, фильтров и слоёв.
Он не пропускал ни одной выставки или лекции. Стал завсегдатаем фотомагазинов. Заходил даже в салоны сотовой связи. Но местом его паломничества стал городской блошиный рынок. Там, среди битых молью шапок, валенок, помятых позеленевших самоваров и прочего старого и нового барахла встречалось иногда такое!
Его Дмитрий Васильевич увидел издалека. Смолк в ушах шум толпы, сменившись уханьем пульса. Похолодело в животе, сам собой ускорился шаг.
Матово-чёрный, странно пузатый, но невыносимо элегантный, скромно прикрыв блендой огромный глаз, на несвежей тряпке лежал объектив. Без фирменного знака, незнакомого силуэта, но — замечательный, влекущий, волшебный! Когда Дмитрий Васильевич остановился около, руки его дрожали. От названной цены оборвалось в груди, но Дмитрий Васильевич не нашёл в себе сил уйти.
Дальше запомнилось клочками.
Он ловил такси, ехал домой, ни на секунду не отводя глаз от футляра в руках владельца. Потом, вцепившись клещом, таскал его по соседям, занимая денег. Не слыша слов, следил, как живущий в соседнем подъезде грузчик Эдуард яростно ругается с бомжеватым продавцом, сбивая цену, крича и размахивая руками. Подходил кто-то ещё из знакомых, Дмитрий Васильевич их не слышал. Потом как отрезало.
Очнулся он дома, куда проводил его Эдуард.
— Слышишь, Васильич, — говорил тот, не в шутку озадаченный, — полгода, никак не больше, меня Виктория съест, если про такие деньги узнает!
— Не беспокойтесь, Эдуард Владимирович, — смог наконец сказать Дмитрий Васильевич. — Всё отдам, до последней копейки! И спасибо, вы меня так выручили! Пусть я выгляжу глупо, но это, это такое…
— Ладно, Васильич, — сказал Эдуард уже в дверях, — вижу, ты в порядке вроде. Бывай!
Дмитрий Васильевич остался один. Нет! На столе, в жёстком футляре его ждал будущий друг, собеседник и компаньон. Подумав, пенсионер решил оставить детальное знакомство на потом. Сделав неотложные дела, он стоически отказался от обычного бутерброда с сыром на ужин. Пояс придётся затянуть потуже. Ничего, это только полгода! Засыпал Дмитрий Васильевич плохо, ворочался, включал и выключал ночник и забылся только под утро.
Оно началось казусом: объектив не встал в камеру. Рассудив, что, снявши голову, нет смысла переживать, Дмитрий Васильевич занялся переходником. Тридцать лет у станка, и не такое мастерили!
Пошли дни, наполненные заботами и мелким рукоделием. Утро Дмитрий Васильевич проводил на рынке, сбывая то, с чем он мог расстаться без дрожи в руках. Домашняя студия — освещение и арматура — переселилась к одному из знакомых коллекционеров. Не пожелав ловить случай, тот дал правильную цену, и Дмитрий Васильевич впервые поверил: унижаться не придётся.
После рынка и лёгкого перекуса Дмитрий Васильевич доставал верные инструменты и пилил, точил, резал и шлифовал. Иногда, отдыхая, он спрашивал себя: почему? Почему так запала ему в душу эта труба с линзами? Стоит ли обладание ею таких усилий и потерь? Да-да, потерь! Исчезавшие из пустеющей квартиры предметы были не просто безделушками, они составляли большую часть жизни Дмитрия Васильевича. В конце концов, они вытеснили из его жизни Веру Николаевну, Верочку. Женщину, которую он любил. Которая — он знал, он был уверен, он категорически запретил себе сомневаться — искренне любила его раньше.
На исходе второй недели переходник был готов. Дмитрий Васильевич аккуратно вложил объектив в оправу байонета и медленно повернул. До щелчка. Затем включил камеру — и она ожила, задышала! Мигнули индикаторы, засветился зрачок видоискателя. Как будто сообщила: «Я готова, хозяин».
Наступило лето, непостоянный черёмуховый май уступил место комариному и тополёвому июню. Каждую свободную минуту Дмитрий Васильевич проводил на пленэре. Наполненный памятниками центр города, столетний, деревянный частный сектор, конечные остановки автобуса — его можно было увидеть везде, куда помогал добраться льготный проездной. Деревья и дома, мостовые и парапеты, дробные струи фонтана и муравьиные тропы на потрескавшемся асфальте — всё заслуживало его внимания.
— Вы понимаете, Александр Викторович, — говорил он, вручая очередную тысячу соседу сверху Семёнову, — всё вроде то же самое, но… какой-то воздух чувствуется, глубина. Если в кадре небо — то это Небо, далёкое и бесконечное, или обожжённое и выцветшее от жары, или грозовое, полное ожиданием дождя… Если вода — то Вода, застывшая, но стремительная. Оно неподвижно, то, что в кадре, но оно живёт, готово сорваться с места, стоит лишь отвернуться. Мне трудно объяснить…
— И не объясняй, туда-сюда без разбега, — обычная присказка Семёнова звучала неуверенно, словно ему было неудобно от поэтических образов Дмитрия Васильевича. — Тебе нравится — и отлично! Будет выставка — пригласи!
Теперь, услышав про выставку, Дмитрий Васильевич уже не улыбался, как полгода назад, понимающе и чуть заискивающе, оценив немудрёную шутку. Сейчас не только знакомые и соратники по домино, но и он сам понимал, что да, его работы, не просто удачные или не очень кадры, а именно работы вполне достойны выставки. Пусть не персональной, пусть в составе — но всё равно. Это радовало и пугало. Есть ремесло, которому Дмитрий Васильевич научился давным-давно. Но пунктуальное следование схемам не делает тучи — клубящимися, а воду — живой. Это уже искусство, талант, божья искра. Хотя, и это он тоже ясно осознавал, хороший инструмент — часто больше чем полдела. Но тонок этот баланс, и Дмитрий Васильевич оставил сомнения и просто радовался каждому удачному кадру. Исследуя заодно открывшиеся богатые возможности.
Однажды вечером, когда мужики самозабвенно стучали костяшками домино, Дмитрий Васильевич сидел рядом, на скамеечке, лаская кольца объектива. Неожиданно палец его сорвался, и рычажок, служащий, по мнению Дмитрия Васильевича, для красоты, переключился. Под рукой щёлкнуло, и одно из декоративных же колец слегка сдвинулось.
— Рыба! — «ноль-ноль» с размаху впился в стол, и Семёнов, приосанившись, потребовал: — Запечатлей-ка, Васильевич, туда-сюда без разбега, как я их!
Дмитрий Васильевич не заставил себя ждать, но, поглядев результат, огорчённо скривился:
— Нехорошо получилось, Александр Викторович, что-то у меня тут… — и стал прощаться.
— Так всегда, смазал миг победы, — Семёнов сделал грозное выражение лица. — Когда теперь такого дупеля дождешься. Эх! Мешай, Серёга!
Дома, запершись на ключ, Дмитрий Васильевич вывел на экранчик последний кадр. Нет, ему ничего не привиделось! На фотографии был Семёнов, но не за доминошным столом, а на диване, с незнакомой женщиной. Рукой он обнимал её за талию, в другой была рюмка. На собеседницу Александр смотрел жадно и решительно.
— Чёрт знает что, — сказал Дмитрий Васильевич, стирая снимок, и задумался. А подумать было о чём…
Для понимания потребовались пара дней и много, много снимков.
Модерновое здание одного из социальных фондов прошло на экране обратным ходом все стадии монтажа, образовался котлован, исчез и стал привычным лопуховым пустырём.
Танк с крестом на броне жирно чадил, двое танкистов, пригибаясь, тащили третьего. Ноги его безвольно волочились по раскрошенной брусчатке.
Церковь, что за проспектом, недавно отреставрированная, потеряла кресты и позолоту. Дмитрий Васильевич помнил: там долго была детская спортивная школа, до этого — склад. Затем кресты появились вновь, но исчезли пятиэтажки вокруг. Теперь это были одноэтажные деревянные дома с палисадами. Пыльная улица несла конные экипажи, крестьянские подводы, спешили пешие разносчики. На одном из кадров эскадрон гусар не спеша уходил за край снимка, за гусарами бежали мальчишки. Ещё был пожар, а потом снова церковь, маленькая, деревянная, потемневшая и скособоченная. Чуть в стороне — кресты занесённых снегом могил.
Гигант пятилеток — знаменитый на весь Союз инструментальный завод рассыпался деревней. Зато Окунёвка, заключённая ныне в зловонную трубу, побежала вольно между рощиц и полей. Рыбаки, по пояс в воде, тянули бредень. Срытый холм на излучине украсился господским домом. Между колонн портика стоял человек. Он был сердит, крестьяне перед ним мяли в руках шапки, глядя под ноги.
Жизнь проходила перед глазами Дмитрия Васильевича. Никем не записанная, давно позабытая. На минуту ему представилась афиша: «История края глазами фотохудожника». Большой светлый зал, стены и панно с избранными работами. Благосклонное внимание критиков. Стрекот камер и вспышки. Поклонники и почитатели. Почитательницы. Да. И вопросы неприметных людей в штатском — «Откуда?» — представились, и воображение нарисовало полутёмный кабинет, свет, бьющий в глаза, табурет, привинченный к полу, захватанный пальцами графин. И цветные глянцевые фотографии, разложенные веером на столе. Бессильные, влажные от волнения ладони. Нет. Дмитрий Васильевич печально помотал головой. К чему эти страсти? Обычный кабинет, он будет сидеть в мягком кресле, но на самом краешке, стараясь держать спину прямо. Ароматный кофе в тонкой чашечке на столе, большой плоский экран, запущенный в режиме слайд-шоу. По-домашнему распахнутое окно, гудки машин — и вежливый голос человека напротив. Никакой разницы. Руки всё равно будут липкими, а веко дёргать тик…
Дмитрий Васильевич подошёл к зеркалу. Оттуда на него смотрел пожилой (ни в коем случае не старый!) мужчина. С редкими седоватыми волосами, даже не пытавшимися скрыть лысину. Углы рта загнуты книзу, как бы намекая. Да, Дима, дожил ты. Дима, Димочка — так называла его Вера. Верочка — так называл её он. Они были молоды, беззаботны и веселы. Стало очень страшно. Ужас последнего приключения, старательно забываемый, выполз наружу и противно тронул сердце. Помрёшь один, забытый всеми, врачи будут пробегать мимо палаты, молодая медсестра поставит бесполезный укол — и опять давить стон, комкая пальцами серую больничную простыню. А вот раньше.
Он взял камеру и перекинул временное кольцо сразу на двадцать лет назад, когда Вера была ещё рядом. Снимок. Еще пять лет долой. Снимок. И ещё, и ещё.
Вот они дома, Дмитрий Васильевич сидит за столом, уткнулся в какую-то механику. Вера тащит таз, обходя нагромождения. На лице её усталое равнодушие. Нет, такое не пойдёт!
Возвращаются из леса, с грибами. С полными корзинами, оживлённо беседуют. Уже лучше.
Есть! Они были на море тогда, под Евпаторией. Деревенька на берегу, возле военного городка. И широченный пустынный пляж, белый с рыжими полосами мелких окаменевших ракушек. Вера на снимке смеётся, поливая его водой. Дмитрий Васильевич, Димочка, закрывается в нарочитом испуге. Как там было здорово! Днём они сидели на пляже или бродили в полосе прибоя, забыв обо всём. Вечерами, после ужина — салат да арбуз, откуда деньги на изыски? — бродили по обширному солончаку. Поддувал ветер, солнце садилось в мелкое евпаторийское море, четыре минуты по часам. Дима пытался поймать шары перекати-поля, куда там! Однажды, когда штормило, дошли до соседнего посёлка с оригинальным именем Штормовой, ели шашлык. Дмитрий Васильевич и сейчас помнит его вкус. Вера скормила ему половину своей порции. «Я — худею!» — заявила непреклонно, пряча в глазах бесинку. На обратном пути они вымазались как черти в целебной грязи — и шли так до самого дома, а потом мылись во дворе, обливая друг друга из шланга. Дмитрию Васильевичу, он был первый, досталась тёплая вода, Вера поливала от души, не слушая уговоров. Самой пришлось скатываться холодными остатками. «Ничего, согреешь», — шептала она, и Дмитрий Васильевич отнёс её в дом на руках, влажную, в пупырышках гусиной кожи, жарко обхватившую его за шею.
Всё было готово за полночь. Стопка счастливых моментов совместной жизни лежала перед ним на столе. Выбрав самый радостный отпечаток, Дмитрий Васильевич навёл камеру на Верино лицо и пробежался по времени назад, к сегодняшнему дню. Жизнь Веры Николаевны после разрыва оказалась не слаще, кому нужна разведёнка после сорока? Подсмотрев на разных снимках адрес — так вышло: в кадр попали номера и дома, и квартиры, улица тоже оказалась знакома, — Дмитрий Васильевич подготовил пухлый пакет.
Внутрь он вложил письмо из одной строчки: «Прости меня, если сможешь».
Потом выставил шкалу времени в ноль и намертво заклинил рычаг.
Жизнь редко бывает справедливой. Затасканный этот тезис ничуть не теряет остроты и актуальности из-за частого употребления. Напротив, время только оттачивает его, и Роберту не раз доводилось проверить остроту лезвия на собственной шкуре.
Милая барышня, что написала его биографию на основе многочасового интервью, нескольких телефонных разговоров и вороха газетных вырезок, получила неплохой для своего ремесла гонорар и премию за лучшие продажи месяца. Парочка голливудских жуков, что вложилась в экранизацию книги, наварила куда больше. Фильм получил сотню миллионов баксов за первую неделю проката, номинировался на Оскар за лучший сценарий и лучшую мужскую роль. А тот парень, что сыграл Роберта в фильме, получил известность и шесть миллионов, не считая отчислений с продаж. За два часа игры — шесть миллионов долларов!
Роберт не играл, он прожил свою жизнь сам — год за годом, мгновение за мгновением, прополз на брюхе по минному полю миллиметр за миллиметром — и в итоге не получил ничего. Даже не так. Он потерял почти всё. А ему было что терять, ведь до выхода книги Роберт был богат, а теперь к большинству явных и тайных счетов не смел прикоснуться. Он даже не мог насладиться неожиданной славой, какой бы она ни была, ибо слава в его нынешнем положении подразумевала узнавание, а узнавание означало немедленное приведение приговора в исполнение.
Во всём проклятом мире не существовало теперь такой щели, где бы он мог чувствовать себя в безопасности, но, с другой стороны, не существовало и такой дыры, где он не сумел бы разместиться с комфортом. Ведь комфорт — штука относительная. А ему много не надо. Сигару и рюмку бренди — вот, пожалуй, и всё. Их он легко добывал хоть в Калахари, хоть на севере Гренландии. Так что в смысле комфорта жизнь изменилась мало. Разве что теперь он не мог себе позволить напиться, как следует, забыться, потерять контроль. Но подобное неудобство пережить было можно.
Исчезла воля к жизни, вот в чём штука. Он бежал, прятался, повинуясь больше инстинкту, чем разуму. Он даже не мог ответить ударом на удар. Как отвечать? Кому? Всему миру?
Его очередным пристанищем стала убогая гостиница из тех, что называют ночлежками, хотя плату с клиентов берут сполна. Шестиэтажное здание из тёмно-красного, почти чёрного кирпича, старая мебель, рассохшаяся и скрипучая, как первые гаммы ученика музыкальной школы; покрытые пылью стёкла похожие из-за разводов на сюрреалистические витражи, но куда чаще монотонно грязные. Ругань соседей, шумная но бесполезная вентиляция, дрожь от проходящих по эстакаде поездов и заходящих на посадку самолётов. Оказалось, таких классических дыр — меблирашек, гостиниц, мотелей, ночлежек — по всему миру уцелело ещё достаточно, чтобы он смог укрываться в них от охотников. Понятно, не навсегда укрываться. Выцарапать там и здесь у судьбы недельку-другую.
В узком переулке — старые проржавевшие автомобили. Напротив — точно такой же дом — ещё один унылый островок для потерпевших кораблекрушение. Женщина устало возилась со шнуровкой на корсете, не обращая внимания на распахнутое окно и взгляды обитателей соседней ночлежки. Роберту стало неловко и грустно. Женщина, которая раздевается сама, выглядит жалко. Женщину должен раздевать мужчина.
Ему вдруг страшно захотелось оказаться там, рядом с усталой женщиной и помочь ей. Стащить эти ужасные путы, помассировать плечи, спину, расстегнуть бюстгальтер. Обнять сзади нежно, зачерпнув ладонью грудь, притянуть к себе.
Проклятье! Он поймал себя на том, что на месте незнакомой женщины представил светловолосую журналистку, которая брала у него интервью, написала книгу и тем самым открыла сезон охоты. Когда это было? Два года назад? А ему-то казалось, что он в бегах целую вечность.
Барселона помнила слишком многое. Воспринимайся следы исторических событий человеческим обонянием, город наполнился бы ароматами истории, как восточный базар — запахом специй. Здесь сжимал винтовку Оруэлл, а здесь сочинял рецептуры цементов Гауди, здесь творили Пикассо и Дали, пели мировые теноры и звучал знаменитый гимн Фредди Меркьюри. Римляне, варвары, мавры, крестоносцы — все наследили здесь так, что лучшая ищейка потеряла бы нюх. Но история не пахнет, а потому Роберт довольствовался лёгким морским ветерком и запахом дорогой кожи из бутиков.
Они договорились о встрече на холме Монжуик возле старинной крепости. Он поднялся раньше и гулял по парку, рассчитывая дистанцию променада так, чтобы подойти к воротам минута в минуту. Но барышня опаздывала, а торчать на виду у туристов ему не хотелось, и он отошёл чуть в сторону, где и наткнулся на причудливую скульптурную группу — дети, водящие хоровод вокруг камня.
Его вдруг накрыло чувством тревоги. Такое случалось раньше, когда приходилось уходить от преследования в колумбийских джунглях или скрываться от вертолётов в горах на границе Эфиопии и Эритреи. Он предчувствовал засаду или неожиданный воздушный удар. И всегда успевал найти укрытие, спрятаться и, в конце концов, уцелеть. Но в центре мирного европейского города подобного с ним не случалось никогда. Даже в криминальных клоаках его предчувствие молчало, видимо, не считая заточку или кастет достаточно серьёзной угрозой. И вот надо же!
Некоторое время он простоял в оцепенении перед монументом с танцующими детьми.
— Национальный каталонский танец сардана был возрождён в середине девятнадцатого века, — уловило сознание отрывок речи экскурсовода или просто фрагмент чьей-то беседы. Роберт даже не понял, на каком языке прозвучала фраза и кто говорил — мужчина или женщина. Его мозг просто принял информацию к сведению.
— Вы увидели что-то необычное? — мгновением позже спросила из-за спины девушка. Она говорила с лёгким северным акцентом. Вот этот говор и голос он узнал сразу. Столько раз говорили по телефону, обговаривая условия встречи.
— Сталинград, — сказал он, не оборачиваясь.
— Сталинград? — удивилась девушка.
— Есть один известный фотоснимок. Символ той давней войны. Визитная карточка, в определённом смысле. Фонтан с танцующими детьми посреди горящих руин. Дети там выглядят как живые. Вернее, нет. Они выглядят так, как будто только что были живыми, а потом их вдруг накрыло волной ядерного взрыва.
— Да, припоминаю. Видела в каком-то фильме. Но, кажется, в Сталинграде воевали конвенциальным оружием?
— Верно. Ядерный взрыв — это лишь метафора.
Они помолчали.
— Там в центре хоровода был крокодил, — сказал он. — Или, быть может, дракон. А здесь просто камень. И детишки какие-то. слишком серьёзные, что ли. Но сходство чудовищное.
— Почему именно чудовищное? — удивилась она.
Только теперь Роберт обернулся и увидел весьма приятную на вид, светловолосую, невысокую и слегка полноватую девушку. Впрочем, полноватой она могла считаться лишь по меркам тех недоумков, кто эти самые мерки придумывают, а на взгляд и на вкус старого солдата, каким Роберт не перестал быть, даже став респектабельным господином, она выглядела вполне ничего.
— Вы Варпу?
— Да это я, — сказала девушка и сразу же вытащила из сумочки диктофон.
— Нет, — он покачал головой. — Давайте сначала пройдёмся просто так. Погуляем, познакомимся.
Предложение ей явно не понравилось, но она ведь задумала книгу и ради задумки готова была потерпеть флирт миллионера.
Тогда он не придал значения странному ощущению, возникшему от увиденного сходства скульптурных групп. Мало ли случается совпадений? Дети водят хороводы во многих странах. Он так и думал, убеждая себя непонятно в чём, пока на город не обрушились снаряды и та Барселона, какую он знал, перестала существовать. Чудные храмы и дома, парки и старинные замки, современные стадионы и небоскрёбы — всё превратилось в руины, и только хоровод детей продолжал танцевать сардану на вершине холма. Хоровод смерти.
Но это произошло позже, а тогда они погуляли по парку, поговорили немного и спустились к морю. Он уговорил её продолжить разговор в кафе на набережной. Она согласилась и лишь настояла, что сама оплатит заказ.
— Вся разница между нами в том, что вы сочиняете книги о жизни, я же сочиняю самоё жизнь.
— Не громко ли сказано? Мне-то всегда казалось, что вы сочиняете смерть.
— Один-один, — засмеялся он. — Но нет. Я имел в виду не военные технологии. Это всего лишь источник, из какого я черпаю средства для реализации замыслов. Нобель, как известно, поднялся на динамите и основал фонд, Сорос разбогател на финансовых спекуляциях, что, согласитесь, не многим этичнее взрывчатки, но ведь он тратил средства на поддержку науки и гражданского общества. Важен не вдох, а выдох. По его чистоте судят о человеке.
— И какова свежесть вашего дыхания?
— Об этом судить окружающим.
— Их мнение разделилось.
— Это неизбежно, — пожал он плечами. — Но расскажите же о себе. Мне ведь тоже любопытно. Каковы ваши мечты, амбиции?
— Написать книгу.
— Тысячи людей пишут книги. Что толку? Есть в литературе недостижимые величины, которых вы хотели бы достичь?
Варпу задумалась.
— Наверное, мне хотелось бы написать нечто такое, что стало бы в литературе аналогом чёрного квадрата. Идеальную композицию, совершенный образ, пусть и не воспринятый большинством.
— И?
— Быть может, вы и есть мой чёрный квадрат, — засмеялась она.
— Скорее чёрная дыра, — буркнул Роберт, вспоминая интервью.
Он распахнул сумку и оглядел номер. Вещей было немного и ничего такого, чего нельзя было бы приобрести в любом магазине. Роберт, однако, не привык терять имущество, побросал всё в сумку и спустился в лобби. Положив ключ от номера на стойку портье, он навсегда покинул мрачное здание. Логово всё равно предстояло менять не сегодня так завтра. Если вовремя выбраться из города, у того будет шанс уцелеть — факт, определяющий нынешний ритм. Так что в последнее время Роберт часто менял города и страны. Он выбирал городки не большие, не маленькие. Главным образом типовые индустриальные новостройки. В большом городе легко затеряться, но и палача можно найти в каждом встречном. В маленьком чужака видно как на витрине. И потому он выбирал нечто среднее, прибывал на очередную станцию и сразу же по прибытии изучал расписание — так ему спокойней спалось.
До ближайшего поезда оставалось около часа. Роберт прошёл пару кварталов и повернул к китайскому ресторанчику. Здесь пахло специями, сквозняк тянул между столиками струйки пара, точно эфирную пряжу; редкие посетители ели молча, и только за перемычкой негромко переговаривались повара. Ожидая заказа, он достал фляжку с бренди и украдкой сделал пару глотков. Спиртное привело хаос к гармонии. Запахи и обстановка стали уместными, а в аккурат к доставленному заказу появился аппетит.
Может быть, в дорогих ресторанах пища выглядит и наряднее. Каждую креветку там обряжают и украшают, как тело покойника в лучшей похоронной конторе американского юга. Но в деле насыщения китайские забегаловки дадут сто очков форы многим роскошным заведениям. Роберт мог судить объективно — ведь ему довелось попробовать и окаменелое дерьмо просроченных концентратов, и дорогущий салатик из трюфелей или изыски молекулярной кухни.
Так что он всегда выбирал здоровую пищу, умеренные цены и скромную обстановку, которая не отвлекает от размышлений.
Впрочем, мысли бывают разные, и от некоторых было бы совсем неплохо отвлечься.
Что они пили тогда? Красное вино? Да, очень тёмное и очень крепкое вино из Приорато. Варпу не собиралась пускать пыль в глаза богатому собеседнику и заказала то, что заказывали здесь многие. Никаких аристократических закосов, никакого пижонства. Дешёвый сорт вина под не особенно изысканную пищу. Просто ещё одна пара уставших туристов решила перекусить.
— Вы были наёмником, — сказала она, пробуя вино. — А потом бросили эту работу и вдруг стали успешным бизнесменом.
— Многие наемники, уходя от дел, промышляют торговлей оружием. Знаете ли, боевой опыт можно использовать и по-другому, не в лоб, а у нашего брата остаются связи, каналы, то сё.
Он тоже попробовал вино и пришёл к выводу, что хоть к элитным сортам оно не относилось, но и плохим его назвать было нельзя. Обыкновенное вино, нормальное.
— Это я понимаю, — сказала Варпу. — Но вы ведь стали производить новейшее оружие, а не продавать старьё на чёрном рынке. Не хочу сказать ничего плохого об интеллектуальных способностях военных, но инженерия и конструирование всё-таки подразумевают несколько иной образ мыслей и другое образование.
— Всё так. Но понимаете в чём штука: собрать головастых парней не проблема. Проблема в постановке цели. Эти инженеры, конструкторы могут придумать что-то особенное, только если будут знать — для чего. А они обычно не знают. Они не знают войны. Зато войну знаю я. И могу ставить задачи.
— Интеллектуальные боеприпасы. Программа Антарес. Это имя звезды?
— Да. А вы знаете, почему её так назвали?
— Нет. Что-нибудь мифологическое?
— Не совсем, просто на звёздном небе она стоит в оппозиции Марсу. То есть Аресу. Оттого и Антарес.
— Намекаете на оппозицию богу войны?
— Вот именно.
— Не боитесь его разгневать?
Она бросила реплику в шутку. А вышло пророчество.
Позже, мечась по миру, он часто задумывался над ним. В самом деле, не рассердил ли он часом богов войны своим стремлением вернуть объект их патронажа к поединкам, к противостоянию профессионалов? Программа Антарес теперь не казалась ему такой гениальной. Рыцарей вернуть невозможно, тем паче, что и существовали они больше в романах, чем в реальной истории. Но даже в романах их кодекс определяла культура и социальные отношения, а вовсе не технологии. Нельзя было настолько упрощать войну. После мировой бойни — одной и другой — только ужас перед огромными жертвами среди мирного населения сдерживал политиков от соблазна разрубать мечами гордиевы узлы. Это касалось, впрочем, только некоторых стран. В Африке эскулапы от истории пускали кровь регулярно. И Роберт ничего не смог изменить. Интеллектуальные системы компании Антарес оказались слишком дороги для самозваных царьков и героев, но главная причина провала заключалась в их мотивах и целеполагании. Они не видели особой необходимости беречь чьи-то жизни.
— К чему я так и не смог привыкнуть, так это к трупам детей и женщин, — признался тогда он Варпу. — Невинные жертвы выхолащивают героизм, воинскую честь и девальвируют сам смысл войны.
— А у войны есть смысл?
Роберт пропустил вопрос мимо ушей. Он был наёмником, причём неплохим — одним из немногих европейцев, кто мог отправиться куда-нибудь в Судан или Сомали и вытащить оттуда какую-нибудь белокурую дурочку из гуманитарной миссии. Но в сознании большинства соотечественников отправляться на Африканский Рог с Библией и пилюлями считается поступком осмысленным и достойным, а вот расхаживать там же с оружием считалось делом глупым и предосудительным. Так что нет смысла спорить. В конце концов, кто из них пишет книгу?
— Я поставил целью разработать такое оружие, какое бы вовсе исключило ненужные жертвы. Пусть солдаты сражаются друг против друга. Только солдаты.
— Такое возможно? Я имею в виду технически.
— Высокоточное оружие и сканеры, способные снимать с человеческого мозга эмоциональную картину, разработаны давно. И то и другое требовалось немного доработать и интегрировать в аналитическую систему вооружения. Но даже теперь неизбежны случайные жертвы. Мы продолжаем работу.
— Это просто бизнес или такой гуманизм?
— Гуманизм? Возможно, — Роберт усмехнулся. — А возможно, просто раздражение теми, кто постоянно путается под ногами. Ну, как если бы на хоккейной площадке во время серьёзного матча катались бы на коньках дети.
Или как если бы дети танцевали сардану посреди хаоса битвы.
Почему он заметил скульптуру только тогда, накануне бойни? Странно, он думал, что хорошо изучил Барселону.
Роберт любил этот древний город, любил отдыхать здесь после рисковых командировок, когда сумасбродная архитектура Гауди и безумные полотна художников так гармонировали с его вывихнутыми войной мозгами. А когда он вышел в отставку, то приезжал туда в поисках вдохновения.
После Олимпийских игр на улицах стало слишком много туристов. Лавочники радовались экономическому буму, но всё это слишком напоминало продажу души дьяволу. У Барселоны была собственная душа, и вот её продали. Гауди и сюрреалисты превратились в коммерческий бренд, молчаливых паломников в горных монастырях сменили галдящие стайки с фотокамерами. Достопримечательности вдруг перестали радовать глаз и походили на залапанные тысячами рук статуэтки в сувенирной лавке. Настоящему ценителю, как и старожилу, суета досаждала. И всё же, несмотря на нашествие чужаков, на суету, Барселона оставалась единственным городом, приводящим его душу к гармонии.
Там он и назначил встречу.
Варпу. Почему он так много думает о ней? Чем она его зацепила? Девушки с симпатичной внешностью и обаянием не были так уж редки в его жизни.
Наверное, дело в другом. Интервью помогло Роберту разобраться в самом себе. Все эти хитрые вопросы, мелкие подначки и даже сарказм поначалу казались ему просто чертой её вздорного характера, потом он решил, что это такие профессиональные методики, направленные на то, чтобы спровоцировать его, вызвать на откровенность. Но позже, размышляя над этим, он утвердился в мысли, что Варпу обладает редким даром слушать и понимать собеседника и, кроме того, пробуждать в нём самоанализ.
До интервью он полагал, что неплохо знает себя. Он ошибался.
Она бросала вопросы, уточнения, реплики, как опытный фехтовальщик наносит уколы рапирой, но не как дуэлянт, а скорее как учитель. Она не поражала его в слабые места, а лишь заставляла открываться и указывала на них выпадом, тем самым вынуждая подумать, проанализировать, а затем и сформулировать мысль иногда неожиданную для него самого.
— Вы умеете задавать вопросы, — признался Роберт, переводя дух.
— Спасибо, — она улыбнулась. — С вами приятно работать. Вы быстро находите нужный ответ.
— Порой реакция спасает жизнь.
Этой простенькой репликой он попытался перейти в наступление, поставить девушку на место, осадить. Но её, казалось, ничего не брало.
— Туше, — сказала с улыбкой Варпу, откидываясь на спину кресла. — Мне действительно не приходилось рисковать шкурой. Работой, да, благополучием, карьерой, репутацией. Всем чем угодно, но не жизнью. А как вы полагаете, репутация чего-нибудь стоит?
Тогда он отговорился какой-то банальностью. Мол, репутация не существует сама по себе, она формируется определённой средой; мол, всё, кроме жизни, дело наживное. Теперь зловещая репутация тянулась за ним магическим чёрным шлейфом, и жизнь уже не казалась абсолютной ценностью. Он вдруг осознал, что хуже, чем просто умереть, оказалось умереть проклинаемым целым миром. А неприятно вот так погибать. Нехорошо это, неправильно. И эта тривиальная мысль поддерживала его куда больше обычного жизнелюбия или упрямства, не давая сдаться и, нахлебавшись бренди, пустить пулю в нёбо или в висок.
Наслаждаясь беседой и пикировками, Роберт по привычке отслеживал краем глаза всё, что происходило вокруг. Уже минут десять он наблюдал, как огромный контейнеровоз класса «Пана-макс» втискивал железную тушу в гавань. Всё бы ничего, но гавань эта не предназначалась для грузовых судов. Несоответствие заставило его приглядеться к судну внимательней. Раньше, чем на контейнерах стали видны логотипы, а мозг сформулировал единственно правильный вывод, большой палец правой руки активировал на коммуникаторе нужную программу.
— У вас есть машина? — Роберт мельком взглянул на Варпу поверх дисплея.
Девушка покачала головой. Вопрос её даже не насторожил. Она продолжила излагать свою версию его жизни, а Роберт, поддакивая и улыбаясь, сделал несколько важных отметок и отдал пару коротких распоряжений. Приказы привели в действие доверенных лиц и брокеров, и те, синея от натуги, теперь выводили активы с южноевропейских рынков, невзирая на неизбежные потери от срочных транзакций.
— Тогда я возьму такси, — сказал он, убирая смартфон.
— А что случилось?
— Ещё не случилось, но поторопитесь, — он встал. — И если желаете расплатиться сами, то положите на столик купюру, а нет, так я сделаю это за вас.
Всё ещё не понимая, что происходит, она всё же решила не медлить. Схватила сумочку, диктофон, бросила на скатерть несколько бумажек и поспешила следом.
Роберт едва успел поймать такси, когда корабль в гавани дёрнулся, точно наткнулся на невидимое препятствие, и контейнеры вдруг стали валиться с палубы, на которой они до сих пор стояли в несколько рядов ровными штабелями. Теперь они сыпались в воду разноцветными поленьями, словно в гигантском тетрисе.
— Франция, — сказал Роберт таксисту. — Отвези нас к границе и получишь сотню сверх счётчика.
— Франция? — удивилась Варпу.
— Если вы желаете продолжить беседу, мы сможем сделать это в Марселе или Тулузе, — сказал Роберт, открывая дверцу. — В сущности, какая разница, где говорить.
— Что за блажь! — возмутилась она.
Тем не менее, сразу села в машину. Поверила ему или не захотела отказываться от интервью? Он вздохнул с облегчением — на уговоры времени не оставалось, но и бросить девушку здесь он бы не смог.
А тем временем, попав в воду, контейнеры начали раскрываться, точно намокшие картонные коробки. Из цветной упаковки появлялись особого рода игрушки из тех, какими играют большие дяди. Вернее, игрушки даже не появлялись, а как бы сами контейнеры превращались в них — в разнообразные беспилотные тактические системы. Некоторые сразу же взлетали с воды, другие уходили на глубину. Основная масса трансформеров двинулась к набережной, разворачиваясь по пути в атакующий ордер.
Гуляющие на набережной горожане и туристы не понимали, что означают маневры. Видимо, многие восприняли их как шоу и приготовились насладиться зрелищем. Логотипы на контейнерах им ни о чём не говорили. Роберт же всё понял правильно, ведь он сам разрабатывал начинку для этих систем и знал доподлинно, что предназначались они вовсе не для потехи публики.
Возвращение к активной деятельности лишь подтвердило старый афоризм о невозможности ступить в одну реку дважды. Его ощущения были совсем не те, что раньше. Не та усталость, не та боль в мышцах, не та реакция на стресс. Отвык, постарел, разнежился. Да, но не только это.
В некотором смысле он всегда был спринтером. Любил операции энергичные и короткие. Несколько недель, не больше. Уже к концу первого месяца мозги начинали работать с пробуксовкой, к исходу второго он чувствовал себя полностью выжатым, а сознание начинало меняться.
Иногда Роберт пытался представить, что ощущает солдат на большой войне, когда срок уходит за горизонт и никакой передышки в уютном европейском городке не предвидится. Он пытался представить и не мог. Годы войны превратили бы его в голема или иное какое чудовище. Возможно, человек и правда привыкает ко всему, но, скорее всего, на большой войне просто не живут столько.
Затяжное бегство тоже меняло сознание. Не так, как война, но всё же меняло. Постоянное напряжение размывало рассудок.
Мир подполья никогда не был своим для Роберта. Здесь обитали революционеры, террористы, спецслужбы, криминал. За века противостояния в тайной войне они выработали особое мировоззрение, дисциплину, повадки, стиль, язык и даже определённый кодекс чести и своеобразную этику. Простые наёмники вроде Роберта лишь изредка касались чуждой материи этого мира. Не все из их операций одобрялись властями, не всегда можно было выступать под собственным именем. Так что фальшивые документы, маскировку и транзитные маршруты ему приходилось использовать время от времени. Но подобные мелочи лишь приоткрывали завесу, не более. В конспиративной работе он, по сути, был дилетантом. Пусть и продвинутым, но дилетантом. Нелегалы сражались по своим особым правилам, часто непонятным на взгляд непосвящённого, а он привык воевать в открытую, лицом к лицу, и куда уютнее чувствовал бы себя посреди пустыни, имея чёткий расклад на бой, чем в мирном густонаселённом городе, где большинство обитателей не были включены в игру.
До сих пор ему, однако, везло. Было ли это везение просто везением, или, может, быть боги, втравившие его в эту гонку, не собирались пока расставаться с удобным объектом гона, прикрывали его от чужих глаз.
Кому же он насолил там на небесах?
Уже через неделю после бегства из Барселоны у него на глазах был разгромлен Мадрид. За час-полтора до атаки Роберт рассматривал «Гернику» в музее королевы Софии. Странная привычка искать всевозможные ответы, погружаясь в произведения искусства, в кои-то веки привела к результату. Пусть прямых ответов он не нашёл, зато наткнулся на нечто иное — под полотном Пикассо он внезапно испытал то же самое ощущение, что и прежде перед монументом старинному каталонскому танцу.
История повторилась. Он выскочил из-под обстрела в последний момент. Не будь он солдатом, то, возможно, ещё долго списывал бы такой оборот на случайность, на нелепое совпадение. Но для Роберта его связь с неожиданными атаками на города стала очевидной уже в Мадриде. Вот только природа этой самой связи оставалась загадкой. Что это — предвидение, прозрение? Не проснулся ли в нём пророк после блужданий по Ближнему Востоку и Северной Африке?
Человеческих жертв, как в Барселоне, так и в Мадриде, было немного, если мерить африканскими мерками. Но в цивилизованных странах существовала своя арифметика. Новостные каналы терзали горячую тему, как стая волков. Круглосуточно шли картинки вживую, приглашённые аналитики тщетно пытались найти ответы, власти отговаривались общими фразами.
Из Испании он перебрался в Марокко, не собираясь, впрочем, задерживаться здесь надолго. Планировал сесть на корабль в Касабланке и отбыть куда-нибудь в Бразилию или Аргентину. Но ближайшее подходящее судно уходило через неделю, и Роберт решил прогуляться по побережью.
За каким дьяволом ему понадобилось навестить Эс-Сувейру? Он бывал уже там не раз и вполне насытился и архитектурой, и музеями, и граффити с портретами Джимми Хендрикса, и прогулками по улице Сигхайн в поисках оригинальных работ местных художников. Но вот же приспичило, что называется.
А уже через несколько часов город был ввергнут в хаос.
Теперь его, наверное, проклинали все хиппи мира, но эту неприятность Роберт как-нибудь пережил бы. Хуже, что его проклинали ещё и «клинки». И не просто проклинали, но и охотились за ним. Их марокканским ячейкам тогда крепко досталось. Боевые машины молотили по городу, как стая дятлов, доставая бородатых экстремистов, словно вкусных личинок из-под коры. Причём тут Роберт? Никто ведь не мстит Калашникову за разработанный автомат. Но лидеры «клинков» как-то пронюхали о проклятии. Может быть, прочли книгу или посмотрели фильм?
А ведь получается, что неуклюжий толстяк спас ему жизнь. Он замешкался, вытирая платком вспотевший, состоящий из складок, точно у бегемота, загривок. Роберт шагнул в сторону, чтобы обойти неожиданное препятствие. Тут-то и прогремел взрыв. Улыбка на лице террориста мелькнула на короткий миг. На очень короткий миг. Снимай кто-то всё действо на киноплёнку, улыбка затерялась бы между кадрами. Но террорист просчитался. Он не учёл заминки толстяка.
Роберта обдало кусками мяса, сала, одежды, огнём и кипящей кровью. Но ударная волна и шрапнель из полимерных игл потеряли силу, превращая толстяка в фарш.
Так что он очнулся на полу через минуту или две и спокойно наблюдал, как отползали подальше от кровавой каши раненные, а навстречу им уже бежали охранники терминала в чёрной форме и парни в голубых халатах из привокзального медпункта.
Океан позволил ему перевести дух. В океане нет городов. Значит, нет и бомбёжек. Роберт даже подумывал, а не взять ли в аренду яхту и не отправиться ли на ней в кругосветку? Но пока вместо яхты его вёз старый балкер под греческим флагом. Он царапал Атлантику, как ленивый и пьяный стекольщик. Атлантика не осталась в долгу — корпус корабля покрывали ржавые разводы и подтёки; изъеденный солью борт имел несколько заметных вмятин. В маленькой каюте висела репродукция батального полотна. Николас Покок или кто-нибудь, работающий под него. Деревянные линкоры изрыгали бортами огонь, превращая корабли противника в груду обломков. Смерть на полотне выглядела красиво и благородно. Ни разорванных тел, ни тонущих моряков. Грязь и позор войны прикрывали клубы пороховой гари.
Роберт — единственный пассажир — почти не выходил из каюты. Только по ночам появлялся на пассажирском балкончике, раскуривал неизменную сигару и разглядывал звёзды. А звёзды смотрели на мир с тем же равнодушием, с каким взирали они на обе мировые войны.
На внешнем рейде Монтевидео война догнала его. Она пришла раньше, чем лоцманский катер. Оказалось, что война никуда и не делась, а буквально притаилась за плечом — скрывалась, как и он сам, на греческом балкере.
Точно в фильмах о вторжении инопланетян, из ржавого брюха судна, из кучи гранулированного чего-то-там воспрянули боевые машины. Судя по ругани, что раздалась с капитанского мостика, экипаж оказался не в теме. Закрякал ревун, команда рванула к бункеру, оборудованному на случай пиратского нападения. Дроны, ничуть не интересуясь судном и людьми, набросились на беззащитный порт.
Так что ещё один город исчез в огне, прежде чем Роберт понял, что не предугадывает события, а сам вызывает их. Как? Кто ж его знает? Каким-то образом он связывает реальности и альтернативы, провоцирует точки бифуркации, проколы в пространстве-времени. А быть может, его задело проклятие? Там, на Африканском Роге, казалось, было возможно всё. Несмотря на давнее укоренение ислама и христианства, многие до сих пор верили в колдунов, а некоторые колдунами являлись. И на улицах разрушенных селений проклятий до солдатских ушей доносилось немало. Умирающие люди не различали тех, кто бомбил, и тех, кто пришёл следом. Проклятий хватало на всех. А быть может, всему виной магия Барселоны с её сюрреалистической атмосферой. Или даже гекатомбы Сталинграда. И каким-то образом костлявая рука дотянулась через десятилетия относительного мира и пробудила поступь войны. Роберт никогда не был силён ни в науке, ни в мистике, ни в бытовых суевериях. Он любил считать себя тупым солдатом, как тот равнодушный бык Герники.
Да, теперь он часто вспоминал голову быка на полотне Пикассо, о символичности которой так много спорили искусствоведы. Вот он и оказался, похоже, тем самым быком. Сам пройдя через множество войн (их считали мелкими, локальными, вовсе войнами не считали, но ведь солдату без разницы), он научился чуять бойню за версту. Но одно дело — чуять кровь, и совсем другое — её провоцировать. Допустим, он был быком, а кто же выбрасывает мулету? Кто прячет за спиной шпагу и выжидает, чтобы пустить её в ход?
Ответов не было. Города продолжали пылать. Кирпичная пыль мешалась с пороховой гарью. Боевые дроны высаживались и в песках, и во льдах, а поскольку всякие пески и льды кому-то принадлежали, то города всё равно разрушались, чуть раньше или чуть позже. Роберт пытался спрятаться в абсолютно нейтральных странах, куда войны не заглядывали веками. Но даже Цюрих получил свою порцию свинца и стали.
И вот когда Роберт окончательно осознал, что является эпицентром войны, вектором мирового безумия, вот тогда ему стало по-настоящему страшно. Вот тогда он и побежал. И принялся выискивать логово во льдах или песках, подальше от городов, людей и их армий. Но тщетно. Он притягивал войны, как притягивал бы молнии медный штык высотой в километр во время сильной кенийской грозы. А какие там случаются грозы, Роберт испытал на собственной шкуре.
Он разозлился на судьбу и на проклятие, если это всё же было проклятием; он разозлился на весь мир и с трудом поборол соблазн укрыться в какой-нибудь из ядерных держав, просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет и существует ли предел злу.
Он едва удержался. Но если его загонят в угол, кто знает. Ядерное сдерживание дело такое. и почему бы им не воспользоваться в личных целях, если припрёт?
Кажется, он опоздал на поезд. Привычка появляться в последнюю минуту сейчас сыграла против него. Впрочем, поезд могли и отменить вовсе из-за теракта, а Роберт, будучи в отключке, просто прослушал объявление.
Дым и пыль от взрыва понемногу рассеялись, их остатки вытягивала вентиляция. Роберт с трудом поднялся, опираясь рукой о стену. Осмотрелся. Толстяк превратился в ободранную тушу — ни черт лица, ни цвета кожи распознать было невозможно. Ещё три трупа с укоризной смотрели на счастливчика остекленевшими глазами. Упрёк был адресован не ему, а тому, кто привёл в действие бомбу, но Роберт воспринял обвинение на свой счёт. Хорошо, что среди погибших не оказалось детей. Лишние терзания ему сейчас ни к чему. Нервы и так ни к чёрту. Надо выбираться отсюда, не дожидаясь следователей. Опросы потерпевших теперь проводят тщательно и дотошно, и его биография выплывет почти сразу. А потом — финишная прямая и выстрел в спину.
Он сделал вид, что ему стало плохо. Схватился за бок, осел. Позволил санитарам погрузить себя в «скорую» и отвезти в клинику.
Наверное, позвонить Варпу и рассказать о свои догадках было ошибкой. Её книга об успешном миллионере, «сделавшем самого себя», уже готовилась к печати. Пусть в первоначальном виде книга не стала бы бестселлером, и мир узнал бы всего лишь об одном из счастливчиков, сорвавшем джек-пот на современных технологиях. И он бы в таком случае надолго остался в тени. И сеял бы смерть втихаря, пока какой-нибудь суперкомпьютер в Лэнгли не выдал бы оператору тревожный циркуляр о странном совпадении череды вооружённых столкновений с местом пребывания некоего бывшего наёмника, имеющего, ко всему прочему, немалый интерес в оружейном бизнесе. Но это произошло бы не скоро, ведь Роберт был парнем опытным, и компьютеру в Лэнгли пришлось бы ещё долго скрипеть силиконовыми мозгами.
Однако он не смог промолчать, а кроме Варпу рассказать историю оказалось некому. После той единственной встречи девушка как-то незаметно стала его конфессором, ну или кем-то подобным. Подобным — преподобным, так сказать.
Она слушала, не перебивая, не задавая наводящих вопросов. И наверняка сразу включила запись. Он выложил всё и говорил чётко, без эмоций, опасаясь пробудить сочувствие, проявить слабость — только не перед ней! И только под конец разговора, когда Варпу заговорила об искусстве, вызывающем видения и предчувствия, Роберт не выдержал и пожаловался:
— Последнее время мне не до живописи, стараюсь держаться подальше от картин, но как только закрываю глаза, в голове возникает один только образ — «Апофеоз войны».
— Не слышала.
— Верещагин. Он подорвался на мине. Вернее, не он сам, а линкор, на котором отправился на очередную войну. Говорят, он стоял на мостике рядом с русским адмиралом, когда сработала японская мина.
— Вы отождествляете себя с этим художником? — догадалась она.
— Пожалуй, немного, — Роберт смутился. — Всех нас ждёт какая-нибудь мина.
На самом деле таких типов, как Верещагин, он недолюбливал. Всех тех, кто появляется на передовой ради того, чтобы пощекотать нервы, набраться впечатлений или цапнуть довесок к политическому капиталу. Даже пустоголовые красотки, развлекающие моряков на американских линкорах, в сравнении с такими прагматиками выглядят более искренними.
Зачем он всё рассказал ей? Наверное, только она, стоявшая за его спиной тогда в Барселоне, могла поверить в весь этот бред. И она поверила, а поверив, переработала книгу. И получила свой искомый чёрный квадрат. Так что мир в итоге узнал не удачливого предпринимателя. Мир узнал врага. А миру как раз потребовался враг. Абсолютный враг, без идеологических заморочек, многочисленных адептов, тайных связей с разведками. Удобный враг. Такой, какого можно распылить без ущерба для политического реноме и экономических последствий.
Ему вынесли приговор. Хотя, разумеется, ни одного судебного заседания не состоялось ни в одной стране мира. Да и не могло состояться. Юриспруденция пасует, когда сталкивается с ирреальным. Так что его приговорили тайно, спущенным сверху и зашифрованным циркуляром. Спецслужбы, организации, связанные со спецслужбами и противостоящие им. Кто только за ним не охотился. Даже те, что обычно охотятся друг за другом, в его частном вопросе пришли к молчаливому консенсусу.
Он как-то раз уже пересекался с «Клинками Халифата» — небольшой, но сплочённой группой фанатиков из Северной Африки. Упёртые парни. Они готовили своих смертников годами, и, когда доходило до дела, смертники подходили вплотную к жертве, если жертва была персонифицирована, и дожидались, пока та не осознает конец. А когда они ловили ответный взгляд, то подрывались с неизменной улыбкой. Улыбка была их фирменным стилем. Их никогда не могли перехватить. Аналитики не могли расколоть логику и стратегию, психологи-физиономисты пасовали перед актёрским мастерством террористов и теряли их лица в толпе. Детекторы не срабатывали тоже. Взрывчатка-трансплантат пряталась внутри тела. Поруби такого парня на части, разбросай расчленёнку по мусорным бакам и камерам хранения, он и тогда начнёт взрываться кусками, сея хаос вокруг.
Но в сравнении с Робертом даже «клинки» могли считаться героями. По крайней мере, в глазах половины человечества. Они сражались за веру, а он стирал в пыль города просто так.
Толстяк его спас. Принял чужую смерть. И окончательно дал понять Роберту, что от себя убежать невозможно. Нужно на что-то решиться. На что? Сдаться? Выколоть себе глаза, чтобы не сработала какая-нибудь случайная ассоциация? Застрелиться?
Чёрта с два! Он солдат! Он будет сражаться.
Понять бы вот только, с кем?
Впрочем…
В госпитале царил хаос, обычный для чрезвычайных ситуаций. Раненные поступали десятками, сорванные из постелей врачи ещё не добрались до работы, и дежурная смена управлялась с клиентами как могла. Что Роберта радовало — следователи и оперативники тоже ещё не добрались сюда.
Он без труда освободился от опеки медсестры, которая приглядывала за дюжиной пациентов, не требующих немедленного вмешательства. Пробрался в служебный туалет, умылся, разжился одеждой. Пройдясь по госпиталю, стащил мобильник у одного из пострадавших, который не смог возразить, потому что его спеленали бинтами, как мумию.
Разглядывая из стеклянного вестибюля подходы к клинике, Роберт позвонил единственному из своей прежней среды человеку, единственному, кому доверял. Янсену. Агенту по найму, который славился тем, что не сдал бы клиента ни за какие деньги. Не потому что водил с ним дружбу, просто у старика был свой кодекс чести, и, кроме того, он заботился о деловой репутации.
Янсен вышел из тех, старой закалки солдат удачи, что происходили из золотого века наёмничества, начавшегося в Африке и на Ближнем Востоке почти сразу после окончания Второй мировой. Старик помнил Бельгийское Конго и Французский Судан, Южную Родезию и Территорию Афаров и Исса. Он застал легендарного людоеда Бокассу и не менее легендарного Хайле Селассие — потомка, как говорили, царя Соломона. В те времена частные банды успешно конкурировали с колониальными армиями европейских держав и революционными движениями коммунистов в подковёрных битвах за алмазы, редкоземельные металлы, слоновую кость и политическое влияние. Всё смешалось. И бывшие эсэсовцы шли в бой плечом к плечу с дезертирами из Иностранного легиона, ветераны вьетнамской войны частенько узнавали в убитом враге бывшего товарища по оружию, а ученики Че Гевары и его верных кубинцев за милую душу резали друг друга в Анголе.
После бойни в Руанде многое изменилось. Мировые державы взялись за Африку всерьёз, выдвинув на первый план гуманизм, а с наёмных армий слетели последние лоскутки романтики. Роберт застал только отголоски былой эпохи. Но Янсен — другое дело. Он был плоть от плоти золотого века наёмников.
Нашумевший фильм избавил одного от дежурных вопросов, вроде «как дела?» или «где ты пропадал всё это время?», а другого от ненужных и болезненных объяснений.
— Есть работа? — спросил Роберт.
— Для тебя — нет, — честно ответил Янсен и, немного подумав, добавил: — Бобби, ты уже старик. Я в твои годы уже вышел в отставку и занимался честной контрабандой.
— Я в свои годы лепил миллионы, как куличики. Но, знаешь ли, времена меняются.
— Верно, и теперь ты в розыске. В хорошую компанию тебе пути нет, перехватят ещё на подходе. Разве только возьмёшься.
— Возьмусь, — не дав закончить, выпалил Роберт.
— Уганда, — всё же уточнил посредник. — Там теперь сущий ад.
— Сущий ад — это как раз то, что мне сейчас нужно.
Используя их старый код, Янсен назвал место и время встречи, после чего отключился.
У Роберта был в запасе день. Слишком много для ожидания, слишком мало, чтобы изменить жизнь.
Он набрал номер Варпу, она взяла трубку.
— Я скучаю по тебе, — сказал он без лишних приветствий и предисловий.
Она узнала его голос и ответила почти без заминки, словно давно ожидала звонка. А быть может, и ожидала.
— Прости, — сказала она. — Если бы я знала, что так получится.
— Брось. Ты хотела написать книгу и написала, — он помолчал. — Отличная, кстати, вышла книга.
Из трубки донёсся едва слышный вздох.
— Знаешь, я бы не прочь написать продолжение.
Она произнесла это, как признание в любви.
— Ещё напишешь, — его голос дрогнул. — Если я выкручусь.
— Что ты собираешься делать дальше?
— Мне надоело бегать и надоело таскать за собой войну. Но есть только один способ сбросить с плеч эту ношу. Отправиться на войну самому. Что ж, так я и сделаю. Я солдат, мне не привыкать.
— Куда?
— Мало ли теперь таких мест? — усмехнулся он. — Но на этот раз я сам выберу точку встречи. И, кто знает, быть может, мне удастся насадить на рога матадора.
Он шагал неспешно к автобусной станции и широко улыбался редким прохожим. Улыбался впервые за долгие месяцы беспрестанного бегства. Его улыбка была вызвана облегчением от принятого решения и приятным щемящим послевкусием от последнего разговора с Варпу. А ещё его улыбка была сродни улыбке «клинков». Завораживающая, как дамасская сталь, и такая же, как дамасская сталь, безжалостная.
А Витечке отец теперь голову оторвет.
Как пить дать оторвет.
Витечка даже знает — как. Вот они лежат, оторванные головы, по колбам, по банкам, по склянкам, смотрят вприщур полузакрытыми глазами. Здесь же и двухголовый теленок, и ребенок такой же, с двумя головами.
И Витечкина голова теперь тоже здесь будет.
Оно как получилось-то… Бумага чистая только в лаборатории есть, целыми пачками. А таких пачек в кабинет надо было три штуки принести.
Чтобы отец ничего не заметил.
Что не заметил? Да как же, придет, а бумага вся водой залита вперемешку с краской. Вот и разорется. Что? А водой почему? Да Витечка же чуть-чуть. Витечка же тихонечко. Витечка же только порисовать хотел, красками, а у самого на столе, как в сокровищнице у шаха, не повернуться, чего только нет — и трансформер разбитый, и от комиксов обрывки, и плеер, Витечка его еще в день рождения разбил, отец не знает. Так что не повернуться. А у отца хорошо, простор на столе, хоть танцуй.
Вот Витечка тут краски и разложил. Витечка же осторожно... аккуратненько... да и вообще она сама завалилась, что вы на Витечку сразу-то... банка эта.
А бумаги у отца в лаборатории. Три пачки надо, чтобы не заметил ничего. Будто так и было. И как назло на самом верху, тут и большой дядька не достанет, а маленький Витечка и подавно.
А вот теперь отец Витечке точно голову оторвет. Давно уже к Витечкиной голове присматривается, за волосы схватит — стричь тебя надо, чертенок, верно? И к маме повернется — ну скажи, не чертенок? И мама кивает — весь в тебя, был бы барином, был бы барчонок.
Так что теперь и Витечкиной голове тут быть. А как не быть, когда склянки все эти посыпались. Да и кто их поставил-то так, на самый край, Витечка и не задел их даже... а они...
Смотрит Витечка — вон там, под стеллажами, вот и лужа на полу, да не лужа, лужища, не доберешься, не вытрешь... и бумага там же, три пачки, скуксилась уже вся... полез Витечка, так и не добрался, только руку порезал. Реветь и то некогда, страшно так.
Дверь хлопнула.
Отец вернулся.
— Ну где ты там, чертенок? Ох, чертово племя.
Бежит Витечка. Со всех ног бежит, из сараюшки прочь, к дому, вот увидит отец, что возле сараюшки Витечка был, головы Витечке не сносить.
— Ну, привет... ох, чертенок какой, стричь тебя надо... верно говорю?
— А весь в тебя, — говорит Витечка. Улыбается. И не весело ему, а улыбается.
— Ну чего встал, хоть чайник включи... ох, чертенок, ты хоть посмотри сначала, есть там вода, нет... так вот коротнет.
Улыбается отец. И неловко Витечке, что вот, виноватый он — а отец улыбается. Обнял Витечка отца, спокойно так на душе стало, будто и не было там ничего, в сараюшке.
— Ну чего липнешь, чего? Денег тебе надо? Позавчера давал.
— Ты у меня, папа... самый лучший...
— Ишь ты как... что, натворил чего-нибудь?
— Не-а...
— Ну что ты сразу... соскучился парень, а ты про него сразу вон что думаешь... — голос матери из комнат, — по себе людей не судят. Это папа у нас такой, как натворит чего по разъездам, так потом маме духи покупает, шубку норковую.
— Да будет тебе при ребенке-то.
Витечке хорошо. Сейчас мама чай разольет, и пирог порежет, и Витечке серединка достанется, и будет хорошо-хорошо, будто и не было там ничего.
Боязно Витечке.
А как не боязно... и не ходить бы туда, и не смотреть, а как не ходить, так и тянет глянуть — как оно там, может, высохло уже все, может, и не было ничего. Да так и будет. Просто потому, что Витечка так хочет. Вот сейчас придет Витечка в сараюшку, а там ничего.
Боязно.
Вроде и уехал отец еще утром рано — а так и кажется, вот он, там сидит, на лужу под шкафом смотрит.
Идет Витечка медленно, как на голос отца, бывает, говорит таким голосом чужим, холодным — ну вылезай, чертенок. Ты натворил?
И головы со стеллажей на Витечку смотрят. Глаза прищурили. Тоже, наверное, в сараюшку пришли и что-нибудь разбили, вот отец им головы и поотрывал.
Смотрит Витечка под шкафом.
Ну не надо.
Ну, пожалуйста.
Ну.
Ан нет. Вот она, лужа, да не лужа, море целое, там под шкафом-то пол просел, так море целое натекло. И вроде как водоросли в этом море шевелятся. И будто бы плавает что-то там, в море этом.
И смотрит Витечка — и не понимает. Как он вообще думал море это тряпкой вытереть, тут не тряпка, тут вообще ничего не поможет, обычно, если где что так натечет, надо маму звать, мама знает, как убрать. А тут попробуй, позови маму, раз такое тут.
Убежал Витечка.
Спрятался.
И надо что-то делать, а поди разбери — что. Это как тогда хотел дверь с петель снять, шалашик сделать, а дверь большая, тяжелая, вот и думай, как снимать. Наполовину снял кое-как, тут отец вернулся, уж он и орал, ах, чертенок, чертово племя.
Подумаешь, дверь какая-то, Витечка бы поиграл, потом обратно привесил. Витечка же знает, что вещи надо на место класть. Вот тогда у мамы орхидея расцвела, Витечка ее вытащил, весь день играл, потом тихонько обратно в горшок ткнул, землей присыпал. А что она завяла, так то разве Витечка виноват.
Дверь хлопнула.
Отец пришел.
Бежит домой Витечка. Вот-вот увидит отец, где Витечку, чертенка, черти носили.
— Ох, чертенок... когда тебя стричь-то будем? Косички скоро заплетать начнем... айда тебе косичек наплетем, как индейцу... и перья приставим. Будешь в вигваме жить, охотиться на буйволов... у-у-у-у-у! Ну что, Олюш, что у нас тут сегодня... а, вот и буйвол подоспел, жареный.
— На вас, прожорливых, никаких буйволов не напасешься.
— Ничего, Олюш, грант получим, легче будет. Там и заживем, и лабораторию новую сварганим.
— А старую куда? — кричит Витечка. — Которая в саду?
— Чего кричишь-то, не на базаре. Куда-куда, под бульдозеры. И не висни на мне, не висни, не отдам я ее тебе. Тебе тоже домик какой-нибудь сколотим под детскую... а про сараюшку не проси даже, там химией все пропитано... под бульдозеры... только реактивы сначала вынести, там этих... на миллионы.
— А миллионы — это много?
— Ой, брат, мно-ого, разобьешь чего, не расплатишься.
Боится Витечка. Так и кажется, что знает отец, все-все знает... и про лужу, и про море, и про водоросли, которые там в этом море шевелятся. Нет, не знает, ест буйвола, да не буйвола — курицу жареную, говорит что-то с мамой про грант.
Скорее бы уж этот грант дали, там, глядишь, и сараюшку снесут... а когда сносят, там уж неважно, что кто разлил.
Боится Витечка.
А бойся не бойся, идти надо. Идет Витечка, тряпку за собой волочит, ведерко с водой громыхает. Вроде так мама делает, когда грязно, надо тряпку взять, и ведро, а уж что дальше делать, Витечка уж разберется как-нибудь.
Не боги горшки обжигают.
Так папа говорит, когда в сараюшку идет.
Уж как-нибудь. Там бы еще порошочком каким присыпать, как мама делает, только Витечка не знает — каким. Ничего, и тряпкой с водой как-нибудь.
Ключ поворачивает.
Ключ всегда в замке, вот и полез Витечка. А зачем ключи оставляют, не оставляйте, если не хотите, чтобы Витечки тут не было... это в город как-то отец возил Витечку, по конторам по всяким ходил, а там дверь была тоже на замке, а Витечка открыл, зашел. Там красиво так, глобус большой, вертится и светится. Ох, отец ругался потом, на Витечку злыми глазами смотрит, а перед хозяином кабинета навытяжку стоит... прошу прощения, господин директор, не углядел.
Вот и тут так же.
Пришел Витечка — с тряпкой, с ведром, под шкаф заглянул.
А там.
Какая там тряпка, какое ведро... куда там. Лес дремучий шевелится, во все стороны из моря вылезает, будто воздух нюхает. Смотрит Витечка — никогда он таких деревьев не видел, вроде бы и не тополя, и не березы, и не пальмы, черт пойми что.
Идет Витечка — боязно, а вперед идет, куда деваться-то. Надо с лужей этой что-то делать... с лужей... уже не пойми, с чем.
Тут-то он и выскочил.
Он.
Оно.
Черт пойми.
Большой такой, матерый, как только в зарослях этих уместился. Вроде как крыса, да не крыса, черт пойми, что, уши торчком, хвост волочится и гребень вдоль спины, и пасть свою раззявил, и язык раздвоенный выпустил.
Тут-то и побежал Витечка. Какая тряпка, какое ведро, тут бы самому выбраться, бегом, бегом, через дом, через сад, к дому, по дорожке, бух — в руки отцу.
— Ты куда несешься-то, чертенок?
— Папа... ты у меня... самый лучший.
И надо что-то говорить — и не говорится ничего.
— Ишь ты как, с чего бы это вдруг?
— Папа... а давай в воскресенье в город поедем.
— Да какое, мне работать надо.
— Да ну работать, давай поедем... я тебе что покажу... там вертолет электронный... там в «Фокусе» комната есть, пять-дэ, там.
— Чего натворил?
— А?
— А ну, чего натворил, признавайся.
Ревет Витечка. И вроде как хотел виду не подавать, отрицать все, а тут сами слезы в три ручья хлынули.
— Та-ам, в кабине-е-ете-е-е.
— А кто тебя туда вообще приглашал? А?
— Бума-а-а-аг-а-а-а.
— Чего бумага?
— Я... пори… пори, порисова-а-ать хо… хот...
— Воду, что ли, разлил?
Что за люди папа с мамой, и говорить им ничего не надо, все видят, все слышат, все знают... вот уже и в кабинет отец идет, и Витечка за ним, и боязно, и хочется бежать, и надо идти.
— Не, Олюш, ты посмотри, что он вытворил-то! Порисовать он хотел. Я у него на заднице теперь так порисую. Пять-дэ ему... я ему ремнем такое пять-дэ сделаю... и шесть-дэ, и сколько хошь дэ... вертолет ему... вот и весь твой вертолет... стоимость бумаги из жалования твоего вычтем.
— Да брось ты, Колюш, дверь бы в кабинет закрывал, глядишь, и не было бы ничего. Айда ужинать, я ребрышки наготовила.
— Ребрышки? Ладно, только за ребрышки прощаю. Ну чего там притих-то, айда сюда, ребры есть будем.
Витечка бросается к отцу — плачет навзрыд, сам не знает, о чем, о том, что там, под шкафом, там, там.
Боязно Витечке.
А надо идти, куда денешься. Надо же с этим сделать что-то... как мать говорит, уж если что-то сделал, надо исправить. Правда, когда Витечка исправляет, оно еще хуже получается. Но надо... надо... все равно надо.
Идет Витечка.
Боязно.
Ключ поворачивает.
Смотрит под шкаф. Лучше бы не смотрел. Лучше бы не видел. Лучше бы не знал. Верно говорят, меньше знаешь — крепче спишь.
Лес шумит. Маленький — а все равно лес. И море шумит — хоть и крохотное, а все равно море там, где Витечка склянки разлил. И из моря водоросли тянутся, и лесом разрастаются. И шевелится лес, и дышит лес, и живет лес, и уже тесно ему под шкафом, и уже тянется во все стороны, так, глядишь, и всю сараюшку займет.
Схватил Витечка тряпку, давай лес валить, с корнем рвать, а как его рвать, вот он, единым комом под шкафом сидит, в доски впился, в шкаф впился, ни начал, ни концов не найдешь... ничего, начал как-то поддаваться, хресь, хруп, одна веточка, другая, один корешочек, другой. Там, правда, еще крысы эти, ну не крысы, черт пойми, что, ну да ничего, Витечка их шваброй.
Тут-то он и вылез…
Оно…
Черт пойми.
И уже не на четырех лапах, на двух... идет, глазищами красными пялится, языком раздвоенным пасть безгубую лижет. Идет, на палку заостренную опирается, а ведь палкой такой и глаз Витечке недолго выколоть.
Боязно Витечке.
Замахнулся Витечка на него шваброй.
А тот пикой своей.
Испугался Витечка, побежал Витечка, где бы еще выход из сараюшки найти, вошел же как-то, а черт его вспомни, как вошел. Забился в угол Витечка, орет дурным голосом, хоть бы услышал кто, хоть бы отец, пусть придет, пусть увидит, пусть ремнем отлупит, пусть хоть что, только не это. Не это.
Смотрит Витечка... вот он... перед ним стоит и штуку какую-то из веток сплетенных протягивает. Витечка бочком-бочком — и на улицу, и бегом домой. Хорошо, на кухне нет никого, вон, полная тарелка печенек всяких, бери не хочу... нагреб Витечка охапку целую и бегом назад. Прибежал в сараюшку, там и нет никого, расстроился даже. Глядит — вот он, уже на садовой дорожке сидит, на Витечку смотрит.
Поклонился.
Взял дары, которые чужеземец принес.
Себя в грудь ткнул.
— Агм.
— Ви... Витечка... Виктор...
— Вьы... тьеч... х-а-аа.
— Да, да. Витечка я. Витечка.
Подумал, букву В на песке нарисовал. Отец говорил, вроде так начинать надо... с чужеземцами.
— Па-ап.
— Да уйди, дай доделать.
— Да па-ап же!
— Пшел вон!
Да какое там — пшел вон. Да как он может вообще, идиотина, сидит, пялится в свой экран, пишет там какие-то таблицы, когда там, в сараюшке-то такое... такое...
— Ма-а!
— Да погоди ты.
— Ма-а!
— Ну сейчас. Ох ты горе мое, пять минут он подождать не может! Любочка, так где это, говоришь? Слушай, я сколько в этом «Фокусе» была, таких курточек не видела, все чушь какая-то висит.
— Ма-ма!
— Да сейчас, сейчас… Где? За бижутерией? Да ты что, там еще и бижутерия есть? Слушай, не знала.
Да как она может... как они могут... все... когда тут такое... такое... там, в сараюшке... его же Агм зовут. Он Витечке корону сплетенную подарил, как у него. А потом голубя подстрелил из лука, вот так, на лету, хоп — и нету. Он и Витечке дал пострелять, только промазал Витечка... где ему... этот-то всю жизнь стреляет, еду добывает. Да что у него жизнь. Без году неделя.
— Па-ап!
— Да подожди ты! Пшел вон, я сказал.
Какое там — пшел вон. Они же вместе на дерево залезали. Витечка с этим, кто быстрее, а Витечка быстрее залез… а потом Агм лодку делал, чтобы по морю плавать, а Витечка ему свой кораблик принес, который в городе купили. То-то он радовался... потом Витечка ему еще игрушек принес, которые поломанные уже, которые не жалко... ух он и визжал... из старого конструктора мельницу сварганил, муку молоть, трансформера долго разбирал, из плеера какие-то проводки-батарейки выудил, экран-чик у себя в хижинке поставил, чтобы светло было. Витечка хотел ему машинку принести, которая сама едет, побоялся… умрет еще… от счастья… или уедет куда-нибудь, ищи потом, свищи.
— Ма-а!
— Да сейчас, сейчас. Любочка, я тебе говорю, там шторочки в «Декоре», ну один в один под твою квартиру, там.
Да какие могут быть шторочки… схватить бы этих взрослых в охапку, потащить бы туда… в сараюшку… где…
— Па-ап!
— Ну чего тебе, чего?
Витечка смотрит в папины глаза, темные, серые, прямо пугается, прямо не верит, что так бывает, чтобы папа на него смотрел.
— Па-а, а там Агм живет.
— Ну-ну... — папа режет курчонка, красного от специй, — и где же?
И тут как молния бьет Витечку. Нельзя говорить… нельзя… это же там, в сараюшке, куда нельзя… где лужа… да не лужа, море… где разбил… где…
— А… не, я его выдумал.
— Очень хорошо, весь в папу, — мама разливает чай, — папа у нас тоже всегда что-нибудь выдумывает… как из разъездов своих вернется.
— Да будет тебе при ребенке.
Боится Витечка… а вдруг узнает папа… да что вдруг… теперь и не скроешь… теперь… когда Агм…
— Ну, молодой человек, как оно у вас получилось-то? — мужчина в строгом костюме косится на Витечку.
— А… не знаю.
— Да как не знаете? Такой мальчик умненький и не знает.
— А… оно само.
— Да как же так? Что-то не видел я, чтобы стекла сами бились… ишь, какие самостоятельные.
Молчит Витечка. Стыдно Витечке, вот-вот слезы градом… а тут начнется. Ой, какой мальчик большой и плачет, да как не стыдно… стыдно, потому и плачет.
— Сумку… вы кинули?
— А я думал… она на парту упадет…
— Вот оно как… сумка, вишь, виновата… перелетела… ужас-то какой. Так это не вас, молодой человек, это сумку к директору вызывать надо… и в угол поставить.
Директор улыбается. Витечка тоже улыбается. Может, все обойдется… может…
— Фамилия-то ваша… запамятовал.
— Иванчук.
— А. Ну что, папа-то ваш гомункула так и не вывел?
— Кого?
— Гомункула-то говорю не вывел?
— А… тараканов всех вывел… много было.
— Вот оно как… эх, молодой человек, вам и неинтересно, чем папа ваш занимается… самозарождение жизни… гомункул… отчаянный мужик… если все склеится, на Нобелевку пойдет, как пить дать… вы, поди, и в лабораторию его не заходите.
— А он… не велит.
— Правильно не велит, еще напортите там чего. Ну все, идите… папе вашему позвоню, скажу, чтобы не ругал… ну, ну, такой мальчик большой, а плачет… сколько лет? Восемь уже? Ох, время летит.
Витечка спешит домой — скорей, скорей. В первые дни после каникул школа, она как бы и не школа, так, собрались, поговорили, про жизнь, про Родину, про я-гражданин-России, разбежались, а Лешка в Париже был, а на него пялятся все, как бараны, ну и пошел он, этот Лешка, вот Витечка завтра, точно, Витечка завтра Агма с собой возьмет. За Витечкой тоже вот так же толпами ходить будут. Витечка еще скажет Агму, чтобы в Лешку прицелился… нет, не выстрелил, просто прицелился… то-то ха-ха будет.
— …конечная.
Витечка выскакивает из автобуса, бежит по поселковым улицам в свой мир, родной, привычный, тут нет никакого Лешки с его Парижем и директора никакого нет, тут мама с папой, тут вечером торт обещали, Витечке серединка достанется, тут… тут Агм… он Витечку учил из лука стрелять, у Витечки получилось… он в ворону попал… да.
…Витечка замирает.
Что-то изменилось. Чего-то не стало в зелени дворика, чего-то. Витечка бежит, Витечка еще не верит, не понимает, чуть не врезается в громадину склянок, кто-то хватает его, отец.
— Ишь, шустрый какой… чертенок… сейчас бы вдребезги все… а хорошо тебя постригли… меня бы так… меня как ни обкорнают, все только людей пугать.
— А где?
— А все… танцуй, парень, грант дали… теперь вишь, лабораторию новую делают… а сараюшечку эту.
Витечка бежит к обломкам того, что еще вчера было самой страшной тайной.
— А… ничего не нашли?
— А чего там найти надо было, клад? Чего ты там роешься, заначка у тебя там была, что ли? Гляди, Олюш, парню восемь лет, уже заначки делает… весь в меня.
Витечка отворачивает доски — там, где просел пол, где (!) осколки, где (!) лужа, где (!) лес дремучий из моря, где (!) ужас, где (!!!!) Агм.
— Агм!
Витечка смотрит на раздавленные, высохшие побеги. Вот такая же и мамина орхидея была… когда Витечка поиграл, обратно сунул, а она завяла… побеги… и красные разводы, так было, когда крыса забежала в дом, отец ее сапогом по стене размазал… мама еще ругалась, зачем обои клеили, все испоганил.
— А-агм!
И нельзя плакать, а какое тут может быть нельзя… само… в три ручья.
— Ну, брось, такой мальчик большой, сколько было-то в заначке-то? Миллион? Или два? Брось, завтра в «Фокус» поедем, купим тебе там… вертолет… и яхту я там видел, как настоящая… будешь как Абрамович… на яхте.
— А-агм!
Само… в три ручья… он же… он же из лука стрелял… и трансформера разобрал… и мельницу сделал, вот обломки от нее.
— Да брось ты! Чего ты там говорил, пять-дэ? А, вспомнил, это как будто по горной дороге едешь, а на тебя камни летят, дождь там… круто. Поедем, посмотрим.
…и машины какие-то делал… линзы какие-то собирал, на звезды смотрел… вот они, от линз осколки, вот и атлас… звездного неба… это Витечка ему приносил.
— Да брось ты! Оль, ты бы его хоть успокоила. Ремня ему хорошего надо. Я в его годы помер бы от счастья, а этому. Отец грант получил — ему хоть бы хны. Так и до гомункула недалеко.
В детстве звезды были белыми и высокими. Бабка говорила ему: вышел сеятель сеять, бросил семена в землю, а ветер поднял их вверх и разбросал по небу.
В тот год правил голод, хлеба не уродилось, и бабка померла к декабрю.
Шло время, звезды тускнели. Скоро они сделались совсем тусклыми, как глаза, и ближе не стали.
Блеснула молния. Вдали полыхнуло, за рекой загорелся дом.
«Библиотека».
Седой смотрел, как желтая россыпь искр поднимается, закручиваясь в спираль. Настойчиво запела сирена. Звук был долог и безнадежен, так воет умирающий зверь.
Седой повернулся спиной к пожару, на него напала тоска.
«И сегодня никого».
Желтые пальцы вытянулись щепотью, заскрипела сухая кожа. Он принюхался — из-за реки потянуло гарью.
«Сколько до срока? День? Два?»
Похоже, он запутался в счете.
С мысли его сбил шорох.
Седой прислушался, звук был непонятен. Он задел сердце, и в груди шевельнулась боль.
«Сегодня, значит».
Он обернулся. Из короткой черной травы, разлившейся по земле от дороги, от забора, из полосатой тени на него смотрели глаза. Синие пятна глаз, жидкие, как газовые горелки. Потом пятна погасли, но не успел он сделать и вдох, вспыхнуло белесое пламя. И сразу ударил гром.
Седой отпрянул, упал, кожей виска почувствовав пролетевшую в сантиметре пулю.
— Испугался? Я целился мимо, проверял твой страх, жив он у тебя или умер.
Седой растер ладонями по лицу смешавшийся с грязью пот, выплюнул изо рта кислую земляную кашу.
— Живой, — произнес он хрипло. И повторил, словно себе не веря: — Живой?
— Страх жив, — сказал невидимка.
Там, откуда он говорил, трава раздвинулась в стороны, и земля будто выдохнула. Приминая траву, по земле прошла холодная струя воздуха. Она обдала ноги от ступни до колена, и Седой ощутил на коже мягкие электрические уколы.
— А сам ты? Готов? Ты ведь ждал меня. Ждал ведь?
— Нет. — Седой покачал головой.
Он солгал. Голову обложило, и язык еле ворочался. Он посмотрел на ноги и увидел, как по складкам мятых штанин залегли голубые змейки. Они то вспыхивали, то потухали медленно. То сползали и исчезали в траве. Самого тела Седой не чувствовал, не было тела. Чувствовал землю, жгущую сквозь подошвы, какая она зыбкая, словно ему не родная, словно он не родился на ней давно, семьдесят лет назад, и не доживал худо-бедно отпущенный Богом срок.
— Я не ждал, я крышу чиню. Железо совсем прогнило.
Рядом с домом у крепко сколоченной лестницы широкой белой стопой лежало кровельное железо. Неподалеку валялись сбитые с крыши ржавые покореженные листы. Они упали прямо на огород, примяв густую ботву и обсыпав землю ржавой окисной крошкой.
— Надо менять, прогнило. Ты хозяин, Седой. Хороший хозяин, крепкий. И дом у тебя крепкий, вон какой дом. Сто лет простоит, еще и тебя переживет.
Седой хмыкнул. В черной дыре на его лице не было ни одного зуба. Он все пытался как-нибудь ненароком, искоса взглянуть на того, кто с ним говорил. Любопытство сильнее страха. Страх, он живет всегда, к нему привыкаешь, как привыкают к боли, к чужим смертям и тупому каторжному труду.
«Скорей бы уж, — думал он. — Раз пришел, чего зря болтать».
— Давай, — крикнул он зло и, набрав горькой слюны, плюнул в тень от забора. — Обещал ведь.
— Спешишь, Седой, не спеши. Чего другого, а времени у нас хватит. Время — это мое хозяйство. Самый главный начальник лично поручил мне его, знал, старик, бухгалтерия у меня строгая.
«Болтун, — Седой поморщился недовольно. — И там одни болтуны. Меня бы к вам в свое время».
Он погладил под рукавом плечо. Плечо было твердое, словно корень, и под кожей шевельнулся бугор. Топор лежал близко, в траве.
«Попробовать, хуже не будет. Самое худшее — это смерть, а смерти он не боится. Пусть. Интересно даже, выстрелит он опять или нет».
В небе гулко загрохотало. Гроза гуляла над городом и задымленным серым краем налезала на заречную часть. Здесь было темно, а там, над городом за рекой, темень стояла адская. Лишь языки пожара вырывали по временам из тьмы скользкие от дождя крыши да молнии норовили попасть в высокий крест колокольни.
Здесь, в Заречье, на безлюдной окраине города, где одиноко, словно на выселках, стоял дом Седого, тучи были пореже и дождь не шел. Редкие тяжелые капли ударяли в пыль за забором, и над дорогой взметывался фонтан. Метрах в трехстах за лугом, за полосой шоссе тучи брюхом приминали деревья, лес шумел, мрачнея и негодуя.
Седой шевельнул рукой и потянулся в сторону топора. Голос в траве молчал. Седой нагнулся, взялся за топорище, выхватил топор из травы. Из тени у забора ни звука. Потом трава заходила, и раздался глухой смешок.
«Видит».
Рука Седого с топором опустилась.
— А что, Седой, — голос зазвучал громко, будто говорили возле самого уха. Трава у забора вздыбилась и почти сразу опала, — топором тебе когда-нибудь приходилось работать? Не пулей, а топором?
Седой выпрямился растерянно, топор сполз в сырую траву.
— Говори. — начал он и тут же позабыл, что хотел сказать дальше.
Всполох от грозовой зарницы докатился до края леса. Лес окатило светом, синяя полоса шоссе высветилась и пропала. Где-то у реки близ моста сквозь бормотанье туч негромко запел мотор.
В траве у забора молчали, потом голос сказал:
— Мне интересна ваша порода, Седой. Не ты, а вообще — вы все. Такие, как ты. Мне с вами легко, что ли. С другими трудно, а с такими, как ты, — легко. Седой, ты мать свою помнишь?
«Бога проси. Бога проси. — застряла в голове у Седого прокравшаяся из детских снов старая бабкина приговорка. — Бога. Бога.»
«К черту!» — Он повернулся спиной к забору и сделал шаг в сторону дома.
«Плюну, пойду, ничего не будет, — остановился он, сгорбившись. Нога зацепилась за топорище. Седой покачнулся, но не упал. — Нет, нельзя уходить. День сегодня такой. Мой день. Все ради этого дня. А я — уходить».
Все-таки он подошел к серой громаде дома, ногой подбил на крыльце вылезшую из паза ступеньку.
«Худо, надо чинить».
На голову из-под навеса полетела труха. Седой протер ладонью глаза. Странная мысль пришла ему в голову. Он посмотрел на собачью будку, которая стояла в углу двора между крыльцом и домом, ветхая с позеленевшими досками и старой, латанной крышей.
«Волк, он что, помер?»
Пес был моложе своей конуры, но по собачьим летам — старик. Приблудным мокрым щенком залез он как-то ранней весной в конуру, где и духу-то песьего не было почитай лет двадцать. Седой тогда его не прибил, просто забыл про мелко поскуливающего кобеленка, а когда от конуры завоняло, он сжалился, бросил кость. С тех пор прошло много лет, сколько — Седой не считал.
Он тихо подошел к будке и, с трудом сгибаясь, заглянул в теплую собачью дыру. И чуть не упал, отпрянув. Из черного круга прямо ему в лицо смотрела чужая незнакомая морда в гладкой слипшейся шерсти и с кровавыми обводами век. Это был его Волк, но не такой, каким он привык его видеть днем. Глаза собаки были открыты, но в них жил только сон, они казались выточены из стекла и лишь глубоко на дне едва-едва пробивался маленький лучик жизни.
Собака его не видела. Она спала, дыхание пса было ровным. С таким Седой не сталкивался ни разу. Он даже позабыл на мгновенье о голосе в траве у забора. Верный Волк, знавший и топор, и палку хозяина, дрыхнет, как последний предатель, в вонючей свой норе, а хозяина в это время.
Седой ткнул твердым пальцем в скользкую собачью губу. Пес вздрогнул во сне, судорога прошла по телу, но позы он своей не сменил. Волк не хотел просыпаться. Чужой близко, чужой у забора. Но ни лая, ни клочьев пены, ни наскоков и глухого рычания, когда пес отбегает наискось от врага, уворачиваясь от занесенной руки.
— Скотина! — Седой плюнул в собачью морду, потом просунул руку в дыру и нащупал на желобе справа теплую от собачьего жара бутылку. Такая у него была хитрость. Седой прятал в конуре поллитровку. Ни от кого. Просто приятно думать, что, вот, есть на земле место, про которое знаешь: свято.
И тайну святого места охраняет клыкастый волк.
Не охраняет. Спит собачьим сном, сук видит.
Седой отвинтил пробку и хлебнул, запрокинув голову, крепкой горячей жидкости. В стекле бутылки отразился пожар. Ветер за рекой смахнул с языков пламени завесу дыма и гари или молния просверлила воздух, — Седому было плевать. Он утерся, убрал бутылку и, силой дернул пса за ухо. Пес зарычал во сне, но не проснулся.
— Что, — обернулся он к источнику ненавистного голоса, — за дурака меня держишь? С такими тебе легко? А много у тебя таких-то? А? Сволочь.
— На мою жизнь хватит. — Голос над ним смеялся. — А она у меня до-о-о-олгая.
У Седого потемнело в глазах. Злость прорвалась наружу. Водка подхлестывала его изнутри, и сердце прыгало чертом.
— Сволочь, — повторял он, вдавливая подошвы в траву. Он шел к проклятому месту, и голос пока молчал. Трава стояла спокойно, лишь ветерок, дувший к дому от леса, приглаживал верхушки стеблей, и на траву набегала рябь.
Седой шел, угрюмо выпятив челюсть. Про топор он и думать забыл, шел, сжав кулаки и ворочая под пиджаком мышцами. Шея его надулась, лицо побурело от крови, он сейчас походил на старого отчаявшегося быка, который в последний раз сражается за обладание телкой. Последний метр он не шел, а волочил по траве ноги, они путались в коротких стеблях, и почему-то мысль о косе, которую надо бы поточить, и траве, которую надо выкосить, отвлекала его от страшного.
Он ступил в заколдованный круг, откуда с ним говорил голос. Здесь не было никого. Трава росла, как везде. И земля была как земля. В полутьме возле ног он видел привычное мельтешение насекомых. Набухал и растягивался беспечно выползший дождевой червь. Маленький оранжевый паучок карабкался на лист подорожника.
— Я здесь. — Голос раздался справа. Вихрь прошел по траве, и под ветками старой яблони трава вздыбилась, как от страха. — В догонялки будем играть? Я не против. Давай, Седой, догоняй. Только помрешь ведь, и ничего у тебя не будет. Шиш вместо того, что просил. Побереги сердце, Седой.
Кулаки разжались сами собой, и злости вроде бы поубавилось. Жирные капли пота набухали в корнях волос, потом стекали медленно по морщинам, холодом окатывая лицо.
— Успокойся, Седой. Думаешь, я тебе враг? Я такой же для тебя враг, как и для всего вашего рода. Так что будь умницей, подожди. И вино допей. Допей, Седой, вино помогает.
Седой не стронулся с места. О вине он больше не думал. Обруч упал с головы или же гроза уходила, но стало легче дышать, и телу сделалось легче. Только одно мешало, мысль, может быть, важная подкатывала, накатывала, как волна на прибрежный камень.
Что ж это он? Как так получилось, что нужно просить чужого? Это ему-то — ему! — елозить перед чужим, ползать перед ним на карачках. Говно лизать.
Он гнал эту мысль прочь, сейчас она была лишней. Но кто-то упрямо ее подталкивал к внутренним берегам, будил, не давал пропасть.
Когда же это ты ползал, Седой? Трясся и лизал много ли? Было такое? Перед тобой ползали, а не ты. У тебя говно с сапогов лизали.
«Я жить хочу, — сказал он себе другому, тому, кто бесконечные годы сидел в нем, зажавшись в угол, подремывал, помалкивал до поры. — Жить, а не подыхать от старости».
«Скажи еще, что от совести».
«Убирайся, я жить хочу».
— Устал. — Он сел на траву и обхватил колени руками. Голос его был извиняющийся. — Может, пора уже? Что тебе еще надо?
— Немного. Все, что надо, ты уже сделал. Погоди чуток, сперва надо встретить гостя.
— Гостя? Какого гостя?
— Какой бы гость ни был, а встретить его придется. Здесь от меня мало что зависит.
Звук автобусного мотора, на время приглушенный грозой, снова выплыл из темноты. На выбоинах перед мостом привычно загрохотало, и скоро пляшущий свет озолотил участок шоссе за лугом у поворота.
«Который же теперь час?»
Вдруг до него дошло, что время еще не позднее. Одиннадцатичасовой автобус рейсом на «Первомайскую» — значит, еще не ночь и до полуночи целый час. Тучи, гроза, черный чулок над землей сделали свое дело.
Автобус закашлялся, тормозя, и остановился на повороте. Скрипнула гармошка дверей, кажется, кто-то вышел. Световые квадраты окон качнулись и уплыли в сонную заволочь.
«Кого еще черт принес?» — подумал он недовольно и вдруг вспомнил про гостя, о котором они только что говорили.
Сначала он услышал дурацкий свист на лугу, потом шелест травы и шаги, а следом из туманного марева показалась пританцовывающая фигура.
«Тоже мне, гость. Сосед, рожа вахлацкая, чтоб его скорей посадили».
— Здоров, дед. Я должок тебе привез, косу, — сказал сосед не по вечернему громко и ногой отпихнул калитку. — Ты чего сегодня такой? Помирать собрался?
«Пьянь. — Седой поморщился. — Я жить собрался, дурак. Помирать это тебе».
— Давай, — он протянул руку к косе, — давай, давай. Некогда мне.
Пришедший махнул рукой в сторону города, за реку.
— Новость-то слыхал? Про пожар. Молния в библиотеку попала. Горела ровно сорок минут. Слышь, дед, анекдот. Приехала городская команда, так сначала у них поломалась помпа, а потом оказалось, что пожарные рукава дырявые. Пока те чесались, она вся и сгорела. Понятно, книжки, бумага. Хорошо горит.
— Я спать собрался, давай. — Седой отобрал косу и поправил тряпку, которой было обмотано лезвие.
— Ладно, твое дело такое, спи. Я через твой огород, чтобы не обходить. — Сосед опять засвистел и на ходу сорвал белый венчик ромашки.
— Кусты не помни, — крикнул он соседу вдогонку. — Дороги ему мало.
— Не помну, дед, не зуди. — Сосед обернулся, не останавливаясь. — Ну ты и злой. Почему, спрашивается? — Он опять засвистел, замолк и сказал со смехом: — Бабы у тебя нет, вот почему.
Седой с минуту смотрел ему вслед, в руке сжимая косу, затем развязал тряпицу и пальцем потрогал лезвие. Оно было наточено остро и отливало голубоватым светом. Седой покачал головой, с чего бы это сосед так постарался. Подобного за ним не водилось. Хотя, с паршивой овцы.
Додумать он не успел. В темноте близ яблонь засветились бледные пятна. Опять глаза. Серому хватало и голоса.
— Гостя проводили, теперь можно приниматься за дело. Пойдем. — Седой удивленно посмотрел на то место, из которого звучал голос. — Пойдем, отсюда недалеко. Я скажу, как идти. Сначала выходи на дорогу.
Глаза в яблоневой тени погасли. Теплая пыль дороги закружилась маленьким вихрем. Седой в руке повертел косу, не зная, что с нею делать, потом махнул на косу рукой и отбросил подальше к грядкам, где лежало сброшенное железо.
Он шел и чувствовал себя подконвойной вонючей рванью, которой столько в жизни перевидал, что казалась она ему длинной серой рекой, волнами откатывающей к востоку. Ни лица у реки не было, ни имени, и вместо голоса долетало из-под спекшейся корки лет безъязыкое коровье мычание, как будто где-то плачут глухонемые.
Седой обогнул заборы, свернул на тропу к реке, а его невидимый поводырь зыбкими воздушными знаками указывал ему направление.
За лесом он услышал дорогу, на шоссе шуму прибавилось, гроза нехотя отступала, и из города потянулись машины. И хотя дело близилось к ночи, показалось Седому, что небо стало светлеть.
Они миновали развалины древней риги, стены потонули в чертополохе и обросли какими-то чудовищно огромными лопухами и крапивой в человеческий рост. Дальше пошли овражки, а ближе к реке под ногами громко и противно захлюпало. Но и ржавую болотину, подсохшую из-за летней жары, они скоро оставили позади, и ноги Седого остудили холодные заросли купыря, ударившие в нос сладким запахом меда.
От ничейного покосившегося сарая они повернули направо и двигались теперь вдоль реки. Седой хорошо слышал, как за низким густым ольшаником она плескалась негромко и время от времени на воде гулко бухало — это охотилась за мошкарой невидимая крупная рыба.
Седой передвигал ноги, как автомат, ему было все равно куда, он шел, вернее, его вели, и совсем не думал о цели. Мало того, ему просто хотелось идти, идти бесконечно долго, идти бездумно куда ведут, идти, забыв о награде, ожидавшей его в неизвестности.
И вдруг — впереди стена.
— Стой, — услышал он голос. — Пришли.
Седой очнулся и растерянно осмотрелся. Место как место. Пустоватое, голая плешь, окруженная невзрачными деревцами. Почва жирная, вязкая, прикрытая рыжим дерном. Над дерном — ночные бабочки.
— Здесь яма, посмотри, что там на дне.
Седой увидел не яму, а просто прикрытое ветками углубление. Он раскидал ветки, на дне не было ничего. Лишь в прелой сырости, оставшейся после веток, копошилась мелкая насекомая живность.
— Ничего, — сказал он, показывая пустые руки.
— Попробуй чем-нибудь копнуть.
Седой, даже не спрашивая, зачем, поднял острую палку и ковырнул ею землю. Что-то круглое землисто-белого цвета зацепилось за острие. Он поднял предмет над землей. Череп. Это был человеческий череп, острие попало в глазницу. Седой тупо смотрел на находку и ждал приказа из пустоты.
— Не то, попробуй-ка рядом.
Седой хотел стряхнуть череп с палки, но острие вошло глубоко и пришлось ногой упереться в побуревшую лобную кость, чтобы освободить орудие. Череп откатился в сторону и теперь смотрел на Седого пустыми отверстиями глазниц.
Седой ковырнул опять. И еще одна мертвая голова сухо ударилась о деревяшку. Рядом с ней вылезли из черноты бесформенные белесые кости.
— Снова кости. Кости, косточки, черепки. Первый черепок, угадай, чей? Капитана-артиллериста Колбухина. Ты его вряд ли помнишь. Память у тебя — говно. Да и пес с ней, с твоей памятью. У кого она лучше. Брось палку, пойдем, осталось недалеко. И недолго. Недолго тебе осталось, Седой. Я свое слово сдержу. А черепок, пни-ка его подальше, чтобы не скалился на живых и не нагонял скуку.
Наконец они вышли к реке. Берег был сильно загажен, мусорные отвалы подступали к самой воде, и волны слизывали, набегая, ржавчину с покореженной арматуры. В стороне чернел мост. Фонари на том берегу горели уныло и смутно, мишень для летучих существ, населяющих небо полуночи.
— Путешествие подошло к концу. Всё, Седой. Приятно было подышать воздухом напоследок?
Седой неторопливо переминался.
— Твой звездный час наступил. Жалко, что ты безбожник. Можешь мне удивляться, но я, уж какой закоснелый грешник, а в этого старика верю. И даже, знаешь, боюсь. Но, я вижу, моя болтовня тебя сейчас мало интересует. Посмотри, вон у бетонной плиты стоит бочка с водой. Вода, хоть и не первой свежести, но вполне сносная, дождевая. Это для тебя вход.
Плечи у старика передернулись. Он опустил голову и искоса посмотрел на бочку.
— Хочешь надо мной посмеяться? — В голосе Седого отразились одновременно злость, испуг и обыкновенная человеческая брезгливость.
— Не собираюсь я над тобой смеяться. Я над такими, как ты, уже достаточно посмеялся. Ты, что же, Седой, хотел, чтобы была непременно триумфальная арка? Чтобы при входе тебя осыпали цветами или солдаты внутренней службы стояли навытяжку по сторонам? Нет, Седой, такого не жди. У каждого вход свой. Для кого арка, а для тебя эта вот бочка. И никакого унижения здесь нет. Ты.
— Что надо делать? — Седой оставил его фразу недоговоренной.
— Раз я сказал «вход», значит, надо в него войти.
— Мне?
— Не мне же, Седой. Заберись на плиту и — туда.
— В бочку я не полезу. Мы так не договаривались, чтобы в бочку.
Седой нахмурился и отступил на шаг к берегу.
— А как мы договаривались? И где мы договаривались, помнишь? Седой, благодари Бога или кто у тебя вместо него, что в бочке просто вода. Это я тебя пожалел, старость твою пожалел. Другие ныряют в бочку с дерьмом, еще и благодарят меня за это.
— Я не верю, я тебя ни разу не видел. Голос, глаза, мне этого мало. Это правда, что у тебя рожа козла и на ногах копыта?
— Правда, не правда, не все ли тебе равно. Полезай, пока я не передумал.
— Ладно. Я знаю, ты просто хочешь меня обмануть — убить. Но ты сказал правильно: мне сейчас все равно. Убьешь — пусть так. От козла вонючего много ли можно ждать?
— Много, Седой, много. Ты вот ждешь.
Седой устал говорить. Он подошел к бочке и ногтем поковырял ржавчину. От зеленой, зацветшей воды пахло болотной гнилью. Пятна масла и дохлые пауки лежали на неподвижной воде и медленно колебались от тяжелых шагов человека.
Седой проглотил забившую рот слюну и забрался на бетонную глыбу.
— Прыгай, бочка без дна. Задержи дыхание и прыгай.
На мосту в проезжавшем грузовике слышали, как кто-то крикнул на берегу. Да мало ли какая компания гуляет, пропивая добычу. Вниз, в темноту не полезешь.
Сам Седой своего крика не слышал. Уши его забило водой. Он почувствовал, что воздух кончается, безвоздушная горькая жижа раздувает его изнутри, вот-вот — и легкие лопнут, разъеденные паучьей смертью.
«Обманул… умираю. умер». — Слова крутились красными червяками и тут же пропадали в мозгу.
И вдруг тяжесть ушла. Воздух потек отовсюду, вытесняя из легких смерть и голову обдавая холодом.
Седой плохо что понимал, глаза его подернулись пленкой, но он знал, что живой, и, значит, обмана не было. Он стоял, упираясь в землю локтями, коленями и пальцами помертвевших ног. Руки его тряслись, а голова падала то и дело и больно билась о землю.
Так продолжалось долго. Он медленно приходил в себя. А когда в голове прояснело, он встал нормально, по-человечески и ладонью протер глаза.
Ночи не было. Стоял светлый день, может быть, утро, река впереди рябила, и вдали, на том берегу, над откосом блестели крыши. Воздух просверливали дымки, в домах готовили пищу.
Седой остро ощутил голод, обернулся и увидел свой старый дом. Он стоял, как и всегда, одинокий и как будто обиженный этим своим одиночеством. Углы дома таяли в солнечном свете. Весь он был зыбок и походил на большую размытую картинку, или зрение Седого еще не оправилось после странных событий, или восходящее солнце так исказило вид.
Что-то черное, до боли знакомое мелькнуло на фоне дома. Большая собака. Волк. Он выбежал навстречу хозяину, словно того не было много лет. Хвост его юлил по земле, и морда моталась из стороны в сторону, рассыпая вокруг себя белые хлопья слюны.
Не добежав, он вдруг подпрыгнул на месте, удивленно и обиженно взвизгнул и, поскуливая, захромал к Седому. Заднюю лапу Волк поджимал под себя, лапа была в крови, и тонкая кровавая лента тянулась за ним следом. На ходу пес оглядывался то и дело, и там, куда он смотрел, блестела узкая полоска металла.
Седой шел к дому и все старался понять, что же такое было, вспоминал и не мог вспомнить, только голова разболелась и в затылке заколотилась кровь.
У забора прозвенел колокольчик. Седой подошел к калитке и по-хозяйски поправил вырезанную из фанеры звезду. Потом вздрогнул, посмотрел на нее, нахмурился. Откуда взялась звезда?
Почтальон ждал у калитки. Он сидел на старом велосипеде, ногу уперев в землю и держась рукой за забор.
— Здравствуй, — сказал он, блеснув из-под козырька глазами и протягивая Седому конверт.
— Мне?
Седой взял конверт и стал удивленно его рассматривать. Прочитал адрес, пожал плечами. С трудом разобрал имя.
Смирнова В. И. Имя очень знакомое. Когда-то он его знал. Давно, очень давно. Но мало ли на свете Смирновых?
Он надорвал конверт, вспомнил, что не один, и посмотрел на езнакомого почтальона. Уезжать тот, видно, не торопился и как раз вытаскивал папиросы.
««Звездочка», — подумал Седой. — Надо же! Сколько лет не видел «Звездочку»».
Он отвернулся и раскрыл сложенный вдвое листок бумаги.
«Лешенька, Алексей Иванович.»
Рука у Седого дрогнула, ветер вырвал листок с письмом и бросил на траву у забора.
Почтальон смотрел на Седого и не уезжал. Папироса его почти скурилась, носком сапога он раскручивал на велосипеде педаль.
— Не помните меня, Алексей Иванович? Забыли. А я вас помню.
Рука Седого, протянутая, чтобы достать письмо, замерла и повисла в воздухе.
— Колбухин я, гражданин начальник. Колбухин я, теперь вспомнили?
В четверг Олежек не пошел в школу. По уму, следовало прогулять пятницу, чтобы захватить субботу и воскресенье, но прогулялся отчего-то четверг. Мамка убежала на работу, когда Олежек еще спал, будильник прозвонил вовремя, но заливался недолго. Олежек пристукнул его ладонью и внезапно решил не идти в школу. «Проспал!» — прошептал мальчишка и улыбнулся. За окном шумел легкий ветерок, заднюю стену комнаты согревали расчерченные кружевным тюлем квадраты апрельского солнца, детство было отмотано едва ли на две трети и легкомысленно сулило бессмертие и бесконечность. Олежек потер зачесавшийся нос и уснул еще на час.
Он проснулся от непонятной тревоги и тяжести в животе. Соскользнул с диванчика, вздрогнул от холодного пола, подкрался к двери и долго прислушивался к звукам пустой квартиры. Затем выскочил в коридор, добежал до туалета, облегчился, метнулся на кухню, плеснул в кружку воды и едва успел скрыться в комнате, как во входной двери заскрежетал ключ. Соседка Розочка, огорченно подумал Олежек, запер комнату изнутри и вытащил ключ — соседка могла заглянуть в замочную скважину. Ее тапочки прошлепали на кухню и обратно, звякнуло что-то жестяное, затем в ванной зашумела вода. Олежек с сожалением поводил во рту языком, подосадовал, что не успел почистить зубы, но махнул рукой. Потянулся к исцарапанной гитаре, тут же опомнился и, выкрутив ручку громкости, щелкнул тумблер телика. Всплывший на экране сытый дядя в клетчатой рубашке и фетровой шляпе размахивал на фоне тучного поля толстой рукой и беззвучно кричал в микрофон. На втором канале сухая женщина с учительским лицом втолковывала что-то невидимым слушателям. Олежек показал диктору фигу, скатал постель, бросил ее на мамкину кровать, скользнул взглядом по книжкам — все читано и перечитано, подошел к окну, но выглядывать не стал, бабки увидят — мигом донесут матери. Шпингалет предательски скрипнул. Олежек застыл на одной ноге, но все-таки потянул на себя створку и впустил в комнату холодный воздух. Убежище наполнили запахи весны и оттаявшей осени, птичий гомон и шум железнодорожного депо. Ветер шевельнул занавески, задрал их к потолку, смахнул тетрадку с письменного стола. Сквозняк! — испугался Олежек и тут же прикрыл окно. Точно, Роза распахнула балконную дверь в своей комнате. Стирку опять затеяла? Странно. Обычно она начинала возиться с бельем, когда Олежкина мамка собиралась помыться или сама вытаскивала стиральную машину из стенного шкафа. Теперь точно нос из комнаты не высунешь, — огорчился Олежек. — Может быть, поваляться еще с часик?
Мальчишка присел на кривоногий стул, положил руки на холодный подоконник и уставился на бледное небо. Не любила соседка ни Олежека, ни мамку его. При встрече расплывалась в улыбке, жмурилась, но в спину только что зубами не скрипела. Мамка хмурилась, возмущалась, но ничего не могла исправить. Разве она была виновата, что приносила из столовой свертки с едой? Как еще было растить парня? С ее зарплатой, чтобы купить Олежеку легкую болонью куртку на осень, приходилось три месяца откладывать, а на ботинки и того больше! Зимнее пальто так и вовсе перешивала, надставляла рукава полосками драпа, чтобы тонкие Олежкины руки не торчали на морозе! А простенький приемник с проигрывателем за семьдесят рублей Олежек у нее два года выпрашивал! Разве ее вина, что Роза варила компот из сушеных яблок, суп из килек в томате, грызла баранки к чаю, да всего-то и имела прибытка от собственной работы горничной — простыни с черным штампом гостиницы, их и на улицу не вытащишь, только на балконе сушить. Впрочем, вина виной, а выставишь кастрюльку на плиту, бросишь кубик мяса, так и стой рядом, чтобы соседка крышку не подняла и не плюнула в бульон. И все же повезло соседке, две комнаты на двоих с сыном Серегой имела, да и балкон у нее был. Хорошо с балконом, все равно, что еще одна комната. Летом на балконе спать можно! Накрылся марлей, чтобы комары не закусали, и спи!
Олежек поежился от апрельской свежести, натянул футболку, чмокнул дверью урчащего холодильника, достал серую столовскую котлету, положил ее на кусок хлеба и стал кусать, запивая водой. В телевизоре люди со скучными лицами бродили по цехам завода. При их приближении другие люди у станков выпрямлялись и меняли сосредоточенное выражение лиц на счастливое. Олежек тоже попытался сделать счастливое выражение лица, но улыбка не получилась, для хорошего настроения явно не хватало горячего и сладкого чая, да и странное беспокойство переместилось в сердце и теперь постукивало в нем, пытаясь биться в унисон. Олежек подержал ладонь под ключицей, потом отрезал от чуть подсохшей буханки еще кусок, размазал по ней масло, посыпал солью и спрятал бутерброд в холодильник. Дойдет очередь и до чая, не будет же Роза весь день толкаться в квартире. А если будет? — зашевелилась под ребрами тоска.
Мальчишка плюхнулся на диван, вздрогнул от заскрипевших пружин, притаился, но Роза и сама громыхала тазиком, да и вода шумно била в дно ржавой ванны, и услышать его соседка не могла. В неплотно прикрытое окно продолжало тянуть сквозняком, Олежек поморщился, но не встал, потянул со спинки дивана потертую скатерть, на которой мамка гладила белье, закутался, повернулся на бок, подтянул колени к груди и закрыл глаза. Если у Розы дежурство во вторую смену, до обеда она из дома не уйдет, значит, и он сам раньше не высунет носа на улицу. Оставалось только помечтать.
Он предавался этому занятию ежедневно, а то и не по одному разу. Мечтал в классе, когда физик закрывал окна шторами и запускал какой-нибудь скучный фильм. Мечтал на школьных собраниях и линейках, потому что выступать ему там не приходилось, а прислушиваться было не к чему. Мечтал в автобусах, когда добирался из школы домой или отправлялся с одной городской окраины на другую к бабушке, чтобы поменять куски столовской колбасы на банку варенья и добрые бабушкины ладони. Мечтал в душном зале районного кинотеатра. Мечтал в постели, укладываясь спать только после пятого или десятого мамкиного предупреждения. Иногда его мечты переходили в сны, и тогда Олежек замирал от счастья и еще во сне начинал умолять неведомого сномеханика отсрочить огорчительный момент пробуждения. Но сны, как и собрания, и автобусные маршруты, заканчивались, и после самой сладкой ночи рано или поздно наступало утро.
Олежек открыл глаза и подумал, что если бы он заболел, то можно было бы не пойти в школу и завтра, и в субботу. А там зацепить и понедельник, но сначала надо придумать болезнь, потом тащиться в районную поликлинику, сидеть рядом с рыхлыми женщинами и хмурыми мужиками, нюхать больничные запахи и уже в кабинете врача соответствовать выдуманному диагнозу, куда уж проще отсидеть день в школе. Да и обидно заболевать перед выходными, болеть надо с понедельника, чтобы выздороветь к субботе. Нет, хватит и четверга, не стоит злить классную, когда он так просыпал в последний раз? Еще по осени? Надо и совесть иметь. Совесть иметь, прошептал Олежек и снова закрыл глаза. Заготовленная мечта не складывалась, сползала в предсонный сумрак, к тому же что-то натянулось в животе, да посторонние мысли не давали сосредоточиться и уводили, уводили его за собой.
Совесть совестью, но лучше было б иметь какой-нибудь талант. Например, классно петь и играть на гитаре или пианино, тогда можно было бы пристроиться в школьный ансамбль, ведь был же у Олежека когда-то голос, заливался руладами на пении в начальных классах, вот только со слухом не сложилось, слова учительницы о первом или втором голосе так и остались китайской грамотой. И с гитарой без слуха толком не срослось. И со здоровьем не повезло, сколько ни болтайся на турнике, все одно и вполовину от крепыша Димки из соседнего дома не подтянешься, хотя уж тот точно специально и не смотрит в сторону перекладины, а на уроке физкультуры подпрыгивает и не тянется подбородком к стальной трубе, а размашисто бросает тело вверх — раз, два, три, четыре. Спрыгивает на двенадцати, ухмыляется, и каждый понимает, что лень Димке мышцы бугрить, а то так и мельтешил бы вверх-вниз. Вот бы так вышел перед строем одноклассников Олежек и не висел, как сосиска, дергая коленями, а подтягивался, как Димка! Или даже больше Димки! Или подтянулся бы на одной руке! И сделал после этого выход силы! Тоже на одной руке! И тут же подошёл бы к гире в тридцать два килограмма и выжал бы ее десять раз! И левой рукой! И не толкая гирю всем телом, а плавно отжимая от плеча!
Олежек открыл глаза, плотнее закутался в одеяло, накрылся с головой, как в детстве, когда отхватывал от страшной темноты безопасное пространство, и подумал, что, верно, никаких талантов у него вовсе нет. Породы нет, как сказал бы физкультурник. Ничего такого он про Олежека, конечно, не говорил, но про Димку сказал, что у того — порода. Порода, сказал, есть, а вот с мозгами не повезло. Олежек тогда еще удивился, порода — это ведь про собак! Породистые собаки живут по квартирам, а беспородные бегают по улице. Но Олежек же не бегает по улице? Это как раз Димка все больше по улице шляется! Нет, вряд ли физкультурник что-то понимал в талантах. Да и классная говорила, что каждый человек может найти свое предназначенье, что у каждого есть талант, просто он чаще всего спрятан, закопан, невидим. У некоторых талант на виду — голос, сила, ловкость, хорошая память, умение рисовать, склонность к математике, к танцам, к музыке, а у некоторых в глубине. Нужно только отыскать его. Ага. Отыщешь тут. Даже если беспородных на самом деле нет. Породы тоже разные бывают. Вот дог во втором подъезде живет, это порода! В спине хозяину по пояс. На прогулку выходит, так дворняги или от страха на месте приседают, или отбегают гавкать на великана чуть ли не на другой край двора! Дог — это сила и рост! А этажом выше живет болонка. Она тоже породистая. Только ее порода пустяшная. Декоративная. Так, может, и у Олежека порода пустяшная? Может быть, он тоже декоративный?
Мальчишка высунул нос наружу, втянул свежий воздух. Беспокойство никуда не исчезло, только ослабло немного или растворилось, как сахар в чае. Или соль. Олежек даже решил было достать дневник и посмотреть задания на нынешний четверг, вдруг упустил что-то важное, но почему-то не шевельнулся. Мамка хочет, чтобы он стал инженером. Неважно каким, просто инженером. Она даже произносит это слово с придыханием — инженером. Только вот куда это самое инженерство применить? Ну, станет Олежек инженером, окончит какой-нибудь институт, придет работать на какой-нибудь завод или вот в депо, точно такое же, как за пятиэтажкой и сквером, с рельсами, промасленным щебнем, гудками и гнусавым голосом диспетчера. И что? Будет приходить домой вечерами, как и мамка, усталый, и жаловаться, что на железо смотреть не может, как мамка не может смотреть на кастрюли и плиту? А если нет у него таланта к железу? Если будет выматывать его работа сильнее, чем школьная химичка, которая заставляет зубрить ненавистные формулы? И все? Вот так на всю жизнь?
Олежек еще сильнее зажмурил глаза, но вместо того, чтобы привычно углубиться в вымышленные подвиги и победы, снова свалился в размышления о талантах. «У меня все получится, — прошептал он, едва шевельнув губами. — Главное — верить и добиваться! И бабушка так говорит. Главное — верить». Про то, что следует добиваться всего собственным трудом, уже говорит мама. Ну что ж, трудом, так трудом! Главное, что талант есть у каждого. Даже у самого никчемного человека есть талант. К примеру, Колян из второго подъезда — конкретный тормоз. Ему все по два раза приходится объяснять, ладно бы только на математике, но и на улице! Когда задумывается, кажется, что у него скрежещет что-то в голове. Зато как играет в футбол! Любого обводит, словно вокруг столба с мячом идет! Играет классно, а учится плохо. Читает до сих пор почти по слогам. А если в этом весь секрет? Ничто ниоткуда не берется и ничто никуда не девается. Если что-то бог даст, так что-то непременно и отнимет. Насчет бога с бабушкой, конечно, соглашаться не следует, а вот насчет отъема. А если и впрямь у каждого талантливого человека есть какой-то изъян? Тот же силач Димка — отличный парень, но зато глаз у него один не видит, зрачок пустой, то ли осколок бутылки, то ли кусочек карбида попал во время давней детской шалости. Или вот доходяга Вовик, шпыняют его все, кому не лень, а когда он фотографии притаскивает в класс, ничего кроме криков восторга, не слышно. У многих есть фотоаппараты, у Вовика не лучше прочих, обычный старый ФЭД, но с его фотками ничьи отпечатки не сравнятся! Или тот же Серега, сын соседки Розы, — тоже не первый ученик в своем классе, а вся комната техникой заставлена. Все может починить — и телевизоры, и редкие магнитофоны, и приемники! Сидит в клубах канифоли и лепит, лепит детальки на крохотные платы! Олежек тоже хотел приобщиться к радиоделу, полистал потрепанную книжку, поехал в магазин, накупил деталек, собрал детектор, только так и не поймал ни одной станции. Серега объяснил, что надо диоды проверить. Вставляй, сказал, стеклянный диод в розетку радиотрансляции, если светится — хороший. Все диоды Олежек проверил, все хорошими оказались. Только уж когда по второму разу Олежек их проверить решил, понял, что посмеялся над ним Серега. Поэтому и не стал по его же совету конденсатор через сетевую розетку заряжать. Не стал и не стал, совсем уж дураком не прослыл, а таланта радиотехника в себе все одно не обнаружил. Так, может, не талант надо было в себе искать, а изъян?
Мальчишка повернулся набок, уткнулся носом в диванную спинку и представил, что на земле не осталось ни одного человека. Представил брошенные магазины и дома. Пустые кинотеатры и улицы. Оставленные машины и велосипеды. И себя — единственного человека в пустом городе. На всей земле! Вот тогда ему точно не потребовался бы никакой талант. Умения какие-нибудь пригодились бы, а талант ни к чему. Выходит, талант нужен не для самого себя, а для других? Вряд ли. Димка же на турнике не для других подтягивается, ему вообще наплевать, что он сильнее других, он добрый, это Валерка злой, потому как выделиться хочет, а выделиться ему по учебе не удается, и мамка его пьет, и одевается Валерка бедно, да и в классе трое ребят сильнее его, поэтому он и злится, издевается над теми, кто слабее. Так даже у Валерки талант отыскался, никогда не играл на гитаре, а только взял в руки Олежкину шаховскую фанерную, так через минуту и гимн СССР подобрал, и «Цыганочку», и «Вологду», а Олежек, чтобы самую простую песенку сбренчать, должен аккорды у ребят переписывать. Да и врет Олежек почти каждый мотив, сам не слышит, а другие говорят, что врет.
Что-то подкатило к горлу, защемило в переносице, закололо в груди. Олежек чихнул, тут же замер в ужасе, но соседка по-прежнему возилась в ванной, и он подумал о вовсе страшном. А что будет, если он так и умрет бесталанным? Или просто умрет? Олежек поочередно представил лица одноклассников и приятелей и решил, что ничего не будет. Да, мамка, наверное, с ума сойдет, бабушка так и вовсе не выдержит, и так то и дело выцарапывает из-под ватки крохотные таблетки. А все прочее останется, как есть. Вот ведь сбила в прошлом году машина его одноклассницу Алку и одноклассницу Сереги Ирку, так ничего и не изменилось. Все как было, так и осталось. Разве только исчезли две девчонки, одна повыше, другая пониже. Одна с простеньким, бледным лицом, другая веселая, с всегда оттопыренной нижней губой. Одна добрая, другая — гроза мальчишек. Олежек вспомнил, как Алка подошла к нему как-то с просьбой что-то списать, а он вдруг словно ополоумел, мотнул подбородком в сторону ее короткого платьица и попросил: «Покажи. Покажи, что там у тебя.» Она даже не ударила его. У нее бы не задержалось, да и случалось уже такое, а тут девчонка просто вытаращила глаза и ответила тихо: «Дурак ты, что ли?» «Дурак», — прошептал Олежек и снова втиснул нос между спинкой и диванной сидушкой, затрясся, зажал уши ладонями, как зажал их, когда мамка позвонила бабушке и сказала, что девчонки погибли и надо бы, чтобы Олежек вернулся на похороны. Он не поехал, остался и на улицу больше не вышел до конца холодных осенних каникул. Не смог поехать, не захотел увидеть девчонок мертвыми. «Вот и изъян отыскался, — подумал Олежек, морщась от накатившей в грудь боли, — я трус. Осталось найти талант. Господи, если ты только есть, помоги мне».
Мальчишка рывком сел, сбросил одеяло и нырнул в поношенный свитер. Голова проскочила в тесный ворот, он открыл глаза, но свитерная тьма не исчезла. Глаза не увидели ничего. И уши не услышали ничего, словно все звуки исчезли, растворились в черной пропасти. И сам Олежек исчез в черной пропасти, сорвался с ее края и полетел, полетел вниз, размахивая руками и страшась неминуемого удара о дно! Кожа на макушке сжалась, Олежек задохнулся от ужаса, заморгал, и тьма исчезла. Пошатываясь, он поднялся, открыл окно и высунул лицо навстречу апрельскому ветру. Не было такого никогда, никогда не было. Была страшная боль в животе, когда он корчился на дачном стульчаке, объевшись зеленой смородины и горьких яблок. Изредка случался тупой укол в грудь, когда он застывал, не в состоянии с минуту или больше двинуться с места. Однажды настала невыносимая головная боль, когда он перегрелся на солнце и лежал в бреду, сбрасывая со лба мокрую тряпку, а врач из «Скорой помощи» зачем-то требовал от него подтянуть подбородок к груди. Один раз Олежека даже ударило током, да так, что он свалился со стула! И правильно, нечего грызть провод от настольной лампы. Но свет никогда не исчезал!
Олежек поставил локти на холодный подоконный отлив и мотнул головой влево, вправо, как сквозь сон увидел высунувшуюся с кухни Любку из соседнего подъезда, бабок на скамье, вечно пьяного соседа с пятого этажа Зайцева по кличке Заяц, Розу, которая шла с пустым тазом (когда это она успела белье выстирать?), но не стал всматриваться, хотя что-то важное успел заметить в каждом, и не ринулся обратно в комнату, а почему-то медленно, словно спросонья начал оглядывать двор заново, запоминая каждую мелочь. Разоренную детскую площадку, состоящую из сломанных каруселей и качелей. Гнилую деревянную беседку за пучками голой сирени. Веревки с бельем, подпертые жердями, чтобы простыни не чиркали по прошлогодней траве. Ободранный «Запорожец» у противоположного дома. Пятна бумажек, пустых молочных пакетов и сигаретных пачек от тротуара до тротуара. Черные коньки деповских зданий. Провода, порезавшие небо. Коляна, почему-то возвращающегося из школы. Солнце, почти уползшее за угол дома. Еще раз Коляна..
— Ты почему в школе не был? — заорал Колян, забросив портфель за плечо. — Заболел? А то я ходил на поле, подсохло, можно мячик попинать!
«Четыре года, — подумал Олежек. — Четыре года тебе осталось, Колян. А потом ты утонешь в пруду. Напьешься и полезешь купаться, а вытащат тебя только через час».
— А? — еще громче закричал Колян.
— Да я. — хотел ответить Олежек, но отчего-то закашлялся, махнул рукой и только замотал головой.
— Понятно, — кивнул Колян, подумал и добавил: — Горячего чая с малиной надо выпить, — задумался еще раз и тут же замотал головой. — Не! Лучше не надо горячего чая с малиной, а то точно в футбол нельзя! Лучше так выходи! Побегаешь, заодно и пропотеешь!
— Какой футбол? — скривился Олежек и едва сдержал слезы, потому что вдруг явственно увидел лицо Алки и услышал ее шепот: «Дурак ты, что ли?», и просипел только короткое. — Нет!
«Четыре года тебе осталось, Колян», — почти вслух прошептал Олежек, снова посмотрел на Зайца, который, как и положено, к обеду был уже пьян, и перевел взгляд на Розу, что присела с пустым тазиком на скамью рядом с бабками. Заяц был мутным, как заплеванное стекло в подъезде. Прошлое вздымалось в нем подобно непроцеженной браге, а будущее тонуло в сизой дымке, потому как после сорока годов Заяц продолжал пить точно так же, как пил с отрочества, вот только перестал трезветь вовсе и опустился в неизбывный хмель надолго. «Надолго», — судорожно вздохнул Олежек, потому что смотрел уже на Розу и увиденное ему не нравилось. Она была черна, словно пропасть. Она была черна словно пропасть, но ее пропасть не казалась бездной, потому что она расширялась из черных точек Розиных глаз подобно воронке, захватывая, засасывая широкой, бескрайней частью Олежека. Он затрепыхался, с усилием оторвал взгляд от крашеной, с седыми корнями, макушки и сполз на пол. Почему из глаз, она же даже не посмотрела на меня? — родился внутри Олежека немой крик. Это талант? — тут же звякнул в голове глупый вопрос, но в глазах, в ушах, в носу и на корне языка мгновенно проявилось осознание того, что начало воронки было не в черных глазах маленькой и нервной женщины, а в том воскресном утре, когда суматошная, какая-то невсамделишная жизнь Розочки закончилась. Когда она не только поняла, что молодость, а с ней и все светлое или кажущееся светлым не просто уходит или уже ушло, а сорвалась в пропасть. Когда она, уснув в субботу рядом с привычно пьяным мужем, проснулась утром рядом с трупом. Проснулась и сорвалась. Сорвалась и куда-то поползла — вниз или вверх, неважно, наверное, в ту сторону, откуда на нее смотрел Олежек. Поползла, обдирая тонкими пальцами скользкий склон, поползла и продолжала ползти все эти годы, потому что ей казалось, что она все время скатывается обратно в то воскресное утро, и некому было ее удержать — старший сын женился, уехал куда-то и вовсе забыл о матери, а Серега, что Серега? Что Серега? — спросил себя Олежек и вдруг отчетливо понял, что стоит ему увидеть Розочкина сына, и он тут же, неминуемо узнает — и что Серега, и куда Серега, и надолго ли, и каким образом.
Олежек потянулся к диванному подлокотнику, поймал кружку, выхлебал остатки воды и вытер со лба липкий пот. Розочке оставалось еще долго. Лет двадцать или больше. Что с ней будет потом, Олежек не разглядел, но расползающаяся тьма, обдавшая его холодом, ясно давала понять, что ничего хорошего ее не ждет ни в один из оставшихся дней. Она сойдет с ума, — то ли сказал, то ли подумал Олежек и произнес уже точно вслух, только чтобы услышать собственный голос: «Она уже сошла с ума».
Мальчишка поднялся, удивился задрожавшим коленям и подошел к зеркалу. На него смотрел обычный подросток. Почти прошедший синяк под глазом от Васьки из третьего подъезда все еще был на прежнем месте, бесцветные глаза смотрели настороженно, да и непослушные, выгоревшие до соломенного цвета вихры тоже торчали в стороны настороженно. Футболка висела на широких, но острых плечах. Шея казалась и была тонкой. Подбородок — острым. Нос — ободранным и конопатым. «Ну как не дать такому по морде?» — ржал Васька, когда встречал Олежека у дома. Ржал, но дальше насмешек не заходил, впервые ударил только на неделе, да и то лишь потому, что нажрался какой-то дряни, вывалился из детской карусельки с остановившимся взглядом и принялся махать кулаками, ничего не разбирая перед собой. Олежек просто не успел увернуться. Хорошо еще никто не видел. Вроде бы не видел. Васька сам-то уж точно не помнит, а то уже давно бы потешались ребята над Олежеком всем домом. А так-то — сказал всем, что подрался. Зашел в подъезд, стиснул зубы, разбил кулаки о сухую штукатурку, залил костяшки зеленкой — ну точно подрался! Всего-то и пропустил один удар. Мамка заплакала, классная только головой покачала. Нет, все-таки хорошо было бы отметелить Ваську, жаль только, что старше он Олежека на два года, выше на голову и сильнее. И колени у Васьки никогда не дрожат. Да и не умеет Олежек драться. Ведь так трудно драться, когда противник сильнее тебя, с другой стороны — зачем драться с теми, кто слабее? Это Димка может драться с теми, кто сильнее. Сам здоровяк, но всегда готов кинуться и на тех, кто еще здоровее. Васька тоже перед старшими не пасовал, но дрались они по-разному, Олежек видел. Димка вдруг становился веселым и быстрым, гибким, как зверь. А Васька — пустым. Глаза у него становились пустыми и холодными, и шипенье из горла раздавалось, и сам он становился как змея, всякий должен был понять: если и погибнет такой в схватке, все равно ужалит насмерть. Нет, так слишком страшно. Лучше быть как Димка. «Тебе легко, — вздохнул как-то Олежек, — ты сильный». — «Ага, — хмыкнул Димка и согнул крепкие руки так, что рукава застиранной футболки почти затрещали на мышцах. — Легко или нет, не скажу, а насчет силы ты не прав». — «Почему?» — не понял Олежек и сам согнул руки, даже закряхтел, так хотел вспучить несуществующие бицепсы. «Не здесь сила», — ответил почти одноглазый троечник Димка. «А где?» — не понял Олежек.
— А где? — повторил он вслух, глядя на собственное отражение, и внезапно вспомнил и про непроглядную тьму, и про свитер и начал судорожно и торопливо сдирать его через голову, пытаясь вернуться в счастливое утро и забыть, забыть весь этот внезапный кошмар, и пропавшие несколько часов четверга, и черную воронку Розочки, и будущую смерть Коляна, как вдруг замер. Он смотрел на себя в зеркало и не видел ничего. Нет, он видел обычного мальчишку, но не видел ни собственного будущего, ни прошлого. «Показалось», — облегченно вздохнул Олежек.
Он выскочил на улицу через пять минут. Уже в подъезде застегнул сшитую мамкой из серой плащевки ветровку, простучал стоптанными ботинками по ступеням, перепрыгивая через одну с четвертого до первого этажа, толкнул дверь и замер. Во дворе никого не было. Жмурилась на скамье кошка, чирикали на голом кусте сирени воробьи. Куда-то исчезла Розочка, Заяц, исчезли бабки, просиживающие на вынесенных из дома подушечках у подъездов часы. Олежек теперь уже снизу скользнул взглядом по окнам, зацепился за Любку, все так же торчащую из окна, но не стал всматриваться, потому что тревога снова засвербела в груди, и пошел, почти побежал за угол, к магазину. «Показалось», — шептал он про себя, но зубы против его воли отстукивали: нет, нет, нет.
— Ты чего в школе не был? — услышал он окрик в спину, обернулся, вздохнул и поплелся в сторону одноклассницы Светки.
Она смотрела на него выжидающе, готовая или посочувствовать какому-то незапланированному несчастью, или похихикать над внезапной хитростью. Она ничего больше не говорила, ждала. Светка умела ждать, полненькая, рыжая, куда там Олежкиным конопушкам, то ли старательная троечница, то ли ленивая хоро-шистка, она редко придумывала что-нибудь сама. Жила себе в удовольствие, озиралась по сторонам и ждала, когда ближайшая минута, час, день, вся ее жизнь предложат ей какой-нибудь выбор, вынудят ее шагнуть вправо или влево, и только тогда шагала. Чаще всего не осознанно, а как шагнется. Так все и будет, отрешенно подумал Олежек, выйдет замуж за мужика на пятнадцать лет старше. Не его приспособит под семейный уют, а сама пропитается его холостяцкими привычками. Ни на кого толком не выучится, родит мальчика и девочку, разругается, рассобачится с мужем, поменяет с десяток приятелей, сопьется, будет работать сначала официанткой, потом уборщицей, потом дворничихой, покуда в шестьдесят два года не умрет в собственной постели от разорвавшегося сердца — со счастливой улыбкой, потому как если бы не сердце, подыхала бы долго и мучительно от начавшегося уже рака печени.
— Ты чего в школе не был? — повторила вопрос Светка и расплылась в хитрой улыбке.
— Ты дура, Светка, — неожиданно сказал Олежек.
Слова вырвались изо рта против его воли, он ужаснулся тут же, едва произнес их и внезапно почувствовал, что обретенный им талант покрывает его если не коростой, то скорлупой, и ему больно не только смотреть вокруг и видеть, но даже просто шевелить руками и ногами.
Светка поскучнела. В другой раз она бы непременно брякнула что-нибудь вроде — сам ты дурак, или, а ты вообще урод, но видно было что-то в лице Олежека, отчего улыбка просто медленно сползла с ее конопатого лица и губы скучно вымолвили:
— А ты разве умный?
Она помолчала, затем пожалела, наверное, показавшегося ей жалким и несчастным Олежека и добавила:
— Я знаю.
И еще:
— Все дураки.
И еще:
— Где кулаки-то рассадил? Подрался он! Я видела, как Васька тебе по роже съездил.
Сказала, сдвинула Олежека с тропинки на прошлогоднюю траву и пошла домой, в двухкомнатную квартиру, на пятый этаж, в первый подъезд. Олежек иногда приходил к Светке рисовать школьную стенгазету или настраивать гитару к ее старшему брату Женьке. Женька, недавно пришедший из армии, смотрел на Олежека с презрением, словно сам факт дружбы с его сестрой был признаком ничтожества для любого парня, однако гитару настраивал отлично. Олежек сидел на шатком стуле, слушал, как его фанерный инструмент обретает строй и звук, и страдальчески моргал слезящимися глазами, потому что от ног разувшегося Женьки несло отвратительной вонью, но замечал этот запах словно только один Олежек.
— Ну? — Колян уже вычеканивал возле подъезда мяч. — Пойдем, постучим?
Олежек почесал нос и подумал, что идти ему некуда. Куда бы он ни пошел, все равно придется возвращаться в двенадцатиметровую комнатушку к родной несчастной мамке, к Розочке и ее сыну Сереге, к одноглазому Димке и Ваське с пустыми глазами, и что прогуляй он хоть половину учебного года, ничего в его жизни не изменится.
— Ну? — нетерпеливо повторил Колян и ловко поймал мяч плечом и щекой. — Идешь или нет?
— Нет, — отчего-то закашлялся Олежек и неопределенно махнул головой в сторону. — Я… я к мамке.
— Ну, ты смотри, если что, — недовольно протянул Колян и крикнул Олежеку уже в спину, — я все одно ребят соберу, хоть по воротам постучим.
Он шел зажмурившись. Через полуприкрытые глаза мелькали только тени людей, но даже теней было достаточно, чтобы почувствовать десятки будущих смертей, разглядеть червоточинки и прорехи в телах, которые если уже не стали болезнями, то рано или поздно станут ими. «Они все умрут, — шептал Олежек и, ловя плечами нервную дрожь, повторял это уже как заклинание, — они все умрут! И я умру, только не знаю, когда!»
Не знаю, когда.
Внезапно он остановился.
Он шел к мамке.
Что он увидит, когда поднимется на второй столовский этаж и вызовет из мясного цеха мамку? То же самое?
Олежек открыл глаза. По тротуару брела женщина с детской коляской. Она что-то напевала вполголоса и улыбалась. Ребенок был у нее первым, но она родит еще двух, воспитает почти десяток внуков и успеет понянчиться с правнуками, пока.
— Алле!
Сзади стояла запыхавшаяся Светка. Она смотрела на Олежека хмуро и острый кулачок, которым только что заехала ему между лопаток, не опускала, держала его перед грудью, словно одноклассник должен был немедленно дать ей сдачи.
— Неправильно кулак держишь, — принялся объяснять девчонке Димкину науку Олежек. — Зачем указательный выставила? Вместе держи пальцы! Ровно! Не прячь большой палец в кулак, держи его снаружи! Да не выставляй! Будешь так бить — сама покалечишься! Вот! Ударять нужно костяшками указательного и среднего пальцев. Вот этим местом! Кулак сильно не стискивай, расслабься. Отведи локоть назад, держи кулак пальцами вверх.
Бьешь ровно вперед, поворачиваешь кулак пальцами вниз, вкручиваешь его и напрягаешь уже при контакте! Поняла? Ну-ка… Уй… Неплохо. для первого раза.
Он напряг пресс или что там у него было вместо пресса, но Светка попала в солнечное сплетение, и Олежек тут же присел на бордюр. Светка скукожилась рядом, подула на ушибленные пальцы, покосилась на перекошенное лицо приятеля, буркнула в сторону:
— Сам дурак.
Помолчала и добавила:
— Я все Ваське рассказала. Он на детской сидит с Коляном, мяч хотят погонять, только команды нет. Васька, оказывается, не помнил ничего. Теперь злой на тебя. Сказал, что кулак о твою рожу разбить давно уже собирался, а удовольствия никакого не получил. И еще Колян ему сказал, что ты хвастаешь, что подрался с кем-то в заречном микрорайоне.
— Мне все равно, — выдохнул, наконец, Олежек.
— Что на тебя нашло? — спросила Светка.
— Не знаю, — пожал плечами Олежек, посмотрел на ровненькие Светкины коленки, расправил плечи. — Что бы ты сделала, если бы видела каждого человека насквозь? Ну, к примеру, его прошлое и будущее, чем заболеет, во что вляпается, когда умрет?
— Ничего, — выпятила губу Светка и почесала конопатый нос крашеным ногтем. — Ну, пошла бы в милицию, преступников ловить, или врачом — чтобы лечить. Это ж самое главное — видеть человека насквозь. Мамка, когда с дежурства приходит, всегда говорит, что лечить легко, знать бы, что лечить, да вовремя начать. А то у человека спина болит, а у него на самом деле, может быть, сердце разваливается. Только это все потом, а пока лучше никому ничего не говорить. А то в дурку отправят. Хотя можно шпионов ловить!
— Ага, — кисло согласился Олежек.
— Только так не бывает, — снова стиснула кулачок Светка и выкинула его перед собой.
— Ага, — опять согласился Олежек и увидел соседского Серегу, который тащил под мышкой старый радиоприемник. Сопьется, сойдет с ума, сдохнет в пятьдесят лет в той самой дурке с отнявшимися ногами.
— Чего ты сказал? — не поняла Светка.
— Привет, малявки! — бодро гаркнул Серега и потопал в сторону дома.
— Привет, — пробормотал Олежек и посмотрел Светке в лицо. — У тебя и ресницы рыжие.
— Я вся рыжая! — надула Светка щеки, тут же поняла, что сболтнула лишнее, и залилась краской.
— Нельзя говорить, — пробормотал Олежек. — Я думаю — нельзя говорить, что все знаешь про людей! Вот кино еще было про бессмертных, которые живут очень долго, вовсе не умирают.
— Сказки, — сморщила носик Светка.
— Может быть, — кивнул Олежек. — Но если не сказки, если они есть, то о них никто не должен знать. Вот представь себе, что тебе уже сорок или пятьдесят, а на вид все еще лет тридцать.
— Восемнадцать! — мотнула головой Светка.
— Ну, пусть восемнадцать, — продолжил Олежек. — Думаешь, что так вот и будешь себе топать до старости в восемнадцать лет? И пенсию так пойдешь получать? Нет, Светка, если человек владеет каким-то. таким талантом, он должен таиться. Прятаться.
— Скучно так, — нахмурилась Светка. — Вот, представь себе, что мне восемнадцать лет. И что мне будет восемнадцать лет еще лет тыщу! И всю эту тыщу лет я буду Светкой Козловой, толстухой с конопатым носом и рыжими ресницами? Дурой, как ты сказал!
— Тысяча лет — большой срок, — хмыкнул Олежек, — можно и поумнеть.
— Повеситься, какой большой, — прошептала Светка и наклонилась к самому Олежкиному уху. — Папка мой, когда с работы приходит, когда там у них в депо что-то не ладится, так шипит, блякает все время, ругается и говорит, что загробный мир существует! И рай, и ад! Вот только бога никакого нет, а загробный мир есть! И что он не знает, как рай, а ад как раз у них в депо и находится! И мне кажется, что вот это все вокруг нас и есть ад!
— Да ну? — попробовал сделать умное лицо Олежек, оглянулся, посмотрел на апрельское небо, на обрубленные кочешки тополей с набухшими почками, на трещины в асфальте, на пестрые занавески в окнах ближайшей пятиэтажки, перевел взгляд на встревоженное лицо Светки. — Ты в каком классе учишься?
— В шестом, как и ты, — не поняла Светка.
— Правда? — усомнился Олежек. — Полистаю на переменке классный журнал, проверю.
— Проверяй, — вскочила Светка, одернув короткую юбочку, под которой мелькнули белые трусики. — И я вместе с тобой! — и побежала обратно к дому. — Заодно прогулы тебе выставлю за сегодня! Съел?
— Съел! — кивнул Олежек и, глядя вслед однокласснице, подумал, что вот захочешь так специально прожить — чтобы муж старше на пятнадцать лет, дети, пьянство и пустота, ничего не получится. Или — ничего трудного? А все-таки вкусно от Светки пахнет, точно успела барбарисовую карамельку за щеку дома сунуть.
— Олег! — раздался над аллейкой голос Коляна. — Олег! Тебя Васька зовет!
— Чего он хочет? — поднялся Олежек.
— Поговорить, — шмыгнул носом Колян. — Пошли, все равно никуда не денешься. Пошли, он мячик забрал.
— Ты это… — Олежек поежился, даже свитер вдруг показался ему слишком просторным. — Ты не ходи к нашему пруду. Особенно через четыре года. Вот перед выпускным — не ходи. Еще утонешь.
— Ты дурак? — поскреб в носу Колян. — Чего каркаешь? Во-первых, я после восьмого пойду в ПТУ, какой выпускной? Во-вторых, я плавать не умею. В-третьих, кто ж в нашем пруду купается, там столько железа на дне, брюхо можно распороть! Слушай, может быть, ты и правда заболел? Хочешь, я Ваське скажу, чтобы он не лез к тебе?
— Он тебя послушает? — отчего-то безразлично поинтересовался Олежек. Колян все также отсвечивал будущим утоплением. Не купаться он пойдет на пруд, просто нажрется до беспамятства и забредет туда, заблудившись.
— Не знаю, — сплюнул Колян. — Мамка-то скоро твоя со смены пойдет?
— В восемь вечера, — как эхо отозвался Олежек, но привычного страха не почувствовал. Точнее, страх был, но он оказался придавлен той самой тьмой, что накрыла его в вороте свитера. — В вороте свитера, — пробормотал Олежек и тут же снова стянул с себя свитер. И снова надел. И снова его стянул. Холодный апрельский ветер схватил мальчишку за плечи, но тьма в глазах не исчезла, она просто разорвалась на части и спряталась во встречных фигурах. Обернулась несчастной или счастливой жизнью, скорой или нескорой смертью, болезнями и радостями, неудачами и везеньем.
— Пойдем, — заныл Колян. — Не будет ничего, не бойся!
— Так не бывает, — убежденно произнес Олежек. — Не бывает, чтобы знать будущее! Оно происходит само собой. Вот я остановился и никуда не иду, вот я опять иду, все зависит от человека. Нельзя точно знать, что будет даже через пять минут!
— Можно! — тоскливо сдвинул брови Колян. — Через пять минут по-любому тебе придется говорить с Васькой. Он так и передал, что ждет, и сказал, что встреча. — Колян еще сильнее наморщил лоб и произнес: — не-от-вра-ти-ма.
— Наверное, — почему-то легко согласился Олежек и с удивлением покосился на собственные ноги. Колени у него не дрожали. Нет, слабость была, он вообще еле шел, ему казалось, что он должен был упасть еще десять шагов назад, но он продолжал идти, хотя больше всего хотелось присесть все на тот же бордюр и закрыть глаза, чтобы никого не видеть и не слышать.
— Пошли, пошли! — принялся торопить приятеля Колян. — Он в беседке тебя ждет.
— В беседке, — понял Олежек, значит, из дома их никто не увидит, и Васька будет делать с ним все, что захочет. Ну и пусть. Пусть делает все, что захочет. Год назад Васька докопался до Во-вчика из желтого дома, прием ему какой-то показывал, руку в локте сломал. Неизвестно, как он с родителями Вовчика все уладил, а самого пацана теперь за десять шагов обходит. Может быть, и с ним такое же случится? Интересно, больно это — ломать руку?
В беседке было грязно и сыро. На огрызках стола лежал кусок мокрого ДСП, тут же валялись сигаретные фильтры, подсыхали плевки. Младший брат Васьки Игорек деловито тасовал колоду карт, ровесник соседского Сереги Виталик из противоположного дома сортировал собранные по урнам «бычки». Васька, встряхивая головой, чтобы непослушная прядь черных волос сползла со лба, наматывал на кулак тонкую стальную цепочку, на конце которой висел перочинный нож.
— Ну, привет-привет, урод, — сплюнул на дощатый пол Васька. — Значит, в заречный микрорайон ходишь драться? Я уж думал и сам сходить, посмотреть, кому ты там рыло начистил! В кровь разделал, судя по кулакам?
— Чего хочешь? — спросил Олежек.
— Что? — вытаращил глаза Васька. — Ты ж только мычал раньше! Разговаривать научился? А ну-ка, замычи!
Сядет, подумал Олежек. Не теперь. Что теперь будет — не ясно. Муть какая-то в глазах вместо «теперь». Через десять лет сядет. Там и кончится. Страшно кончится. Поднимут его за руки и ноги в камере и ударят о пол. Упал с нар, скажут. Но это через десять лет будет, а до тех пор еще успеет гадостей натворить, потому что изнутри гадкий. Гадкий и грязный. И все, к чему он прикасается, обращается в грязь и мерзость.
— Я не корова тебе, — сказал Олежек, едва сдерживаясь, чтобы не упасть.
— Сейчас будешь, сученок, — оскалился Васька и подозвал Коляна. — Вмажь ему.
— Так это. — залепетал что-то невнятное Колян.
— Боишься? — поднял брови Васька и выщелкнул короткое лезвие. — Я, что ли, буду шелупонь эту учить? Или мне мячик твой на лоскуты пустить?
— Не надо мячик! — побагровел Колян.
— Не буду! — расплылся в улыбке Васька. — Виталик, отдай ему мяч. Только имей в виду, парень, если мы разойдемся, то сходиться по-другому будем.
— Держи, спортсмен, — выкатил из-под скамьи мяч Виталик. — А сам побудь здесь пока. Тебя никто не отпускал.
— Что он сделал? — хрипло спросил Колян.
— Да ничего, — выпятил губу Васька. — Врет много. Надо бы, чтобы не врал.
— Так он больше не будет, — затосковал Колян.
Жаль, что я трус, подумал Олежек, чувствуя, как сводит ненавистью пальцы. А ведь Виталик в порядке. Все у него почти будет: и семья, и дом, и дорогая машина, и дети, а чего не будет, никак не разглядеть. Но не будет чего-то, точно.
— Конечно, не будет! — хихикнул Васька. — Получит по рылу и не будет! Или ты не мужик, Колян?
— Борзых учить надо, — пискнул Игорек, который через восемь лет попадет на какую-то войну, натворит там дел, грязных дел натворит, но и сам сгинет.
«Войну? — удивился Олежек. — Какую еще войну?»
— Ну, ты это. — почти заплакал Колян и ударил Олежека кулаком в плечо.
— Нет, — чмокнул Васька. — Не пойдет. Ты бы его еще погладил! Сюда надо бить, сюда! — он постучал по собственной правой скуле. — Обновить надо синячок, понял?
— Понял, — потерянно прошептал Колян, но Олежек его не услышал. Колян ударил его в плечо. Не больно ударил, так, только обозначил тычок, но что-то хрустнуло в Олежеке от удара. Не в плече хрустнуло, в голове. Хрустнуло, но не сломалось, а словно исчезло. Исчезла боль, страх, слабость, но и ненависть не прибыла, нет. Она растворилась вместе со страхом, а осталась только досада и удивление, что он сам пришел к этой мерзости и выслушивает всякую чушь, и что хороший парень Колян на его глазах сам становится мерзостью, потому как нельзя оставаться чистым, если общаешься с грязью, и что тот же Виталик со всем своим будущим благополучием тоже будет грязью, но грязью удачливой и покрытой позолотой. До времени.
— Сюда нужно бить! — ткнул себя пальцем в скулу Васька.
— На себе не показы… — пискнул Игорек, но не успел договорить, потому что Олежек схватился за лист ДСП и ударил сам. Беседка повалилась куда-то в сторону или это упал Олежек, он не понял. Мир перевернулся, рассыпался на картинки и звуки, которые никак не хотели складываться друг с другом — искаженное лицо Васьки, блеск лезвия, выпученные глаза Игорька, в кровь разбитый нос Виталика и истошный рев Коляна.
— Ерунда все, ерунда, мне и не больно! — услышал Олежек радостный голос Коляна, когда мир успокоился и сложился. Мальчишка снова расслышал чириканье воробьев, увидел беседку с выломанной стенкой, каких-то людей, загораживающих кого-то, похожего на Ваську или Виталика, ревущего Игорька, Светку с испуганными глазами и посеревшими веснушками, ее мать, заматывающую бинтом руку Коляну, и откуда-то взявшегося Димку, который пытался вырвать из рук Олежека обломок ДСП.
— Чего ты ржешь, дурак? — весело щурился больным глазом Димка. — Ничего смешного. Этот урод и ножом пырнуть мог, вон, Коляна зацепил, когда тот его держал. А хорошим Колян оказался парнем, я думал, что размазня. И про тебя думал, что ты размазня.
— Я и есть размазня, — засмеялся Олежек, уже начиная понимать, что, кроме ссадин и царапин, ничего не заработал, разве только синяк ему успел обновить или Васька, или Виталик, и что беспокойство, мучившее его с утра, растворилось без следа.
— Тогда чего ржешь? — не понял Димка.
— Не вижу ничего больше, — сказал Олежек. — Не понимаешь? Ну и ладно! Да нет, не бойся, так вижу. Внутрь не вижу. Про тебя вот ничего не могу сказать. Не могу разглядеть.
— А что про меня говорить? — поднял брови Димка. — Вот я! Весь на виду! Ты сам-то как? Чего в школе не был? Заболел?
— Нет, не заболел, — прошептал Олежек, оглянулся и зажмурился, чтобы мир снова не превратился в цветную карусель. — Разве только умер.
В 1957 году в январском номере популярный журнал «Техника — молодежи» начал публикацию сокращенного варианта нового романа известного писателя-фантаста Ивана Антоновича (Антиповича) Ефремова.
Роман назывался «Туманность Андромеды» и начинался с характерной фразы: «В центре выгнутого пульта выделялся один широкий багряный циферблат», сразу настраивавшей читателя на определенный лад: становилось ясно, что это фантастика с ярко выраженным техническим уклоном.
В редакционной врезке сообщалось, что «в течение многих лет Иван Антонович Ефремов заслуженно считается одним из любимых писателей нашей молодежи. Ученый-палеонтолог, он известен в науке с 1927 года рядом оригинальных и ценных работ. В 1942 году И. А. Ефремов написал семь своих первых рассказов, среди которых такие известные, как «Встреча над Тускаророй» и «Озеро Горных духов». С этого времени крупный ученый стал известен и как талантливый писатель. Роман «Туманность Андромеды», который мы начали печатать, является новым произведением И. А. Ефремова, показывающим молодежи жизнь далекого будущего, его высокую технику и новые взаимоотношения людей».
Действительно, к тому времени палеонтолог-эволюционист Иван Ефремов был хорошо известен советским любителям жанровой прозы своими необычными рассказами, в которых чудесное переплеталось с реальным, а фантазия представала частью научного мышления. Из русских классиков первым заметил эти тексты Алексей Николаевич Толстой — говорят, что уже будучи больным Толстой пригласил Ефремова к себе и без обиняков спросил: «Рассказывайте, как вы стали писателем! Как вы успели выработать такой изящный и холодный стиль?». Благодаря его ходатайству беспартийного Ивана Ефремова быстро приняли в Союз писателей СССР.
«Туманность Андромеды» — не самый лучший роман Ивана Антоновича, но, пожалуй, самый известный. Сегодня считается, что именно «Туманность Андромеды» стала образцом новой фантастики, которая пришла на смену утилитарной фантастике «ближнего прицела».
Вот что говорил по этому поводу Аркадий Натанович Стругацкий: «В те годы вышла в свет «Туманность Андромеды» Ивана Антоновича Ефремова, которая произвела буквально ошеломляющее впечатление и оказала огромное влияние на всю последующую советскую фантастику. Это было первое произведение такого взлета фантазии, такого полета духа. И причем, обратите внимание, это необозримо далекое будущее отнюдь не бъло таким безобидным и розово-радостным. И в нем были потери и разочарования, и даже через тысячелетия перед человечеством будут стоять неразрешимые загадки, мучаясь над которыми, будут гибнуть лучшие люди, гибнуть или уходить в невозвратный космос. Да, это была большая книга, написанная настоящим художником и мыслителем».
«Туманность Андромеды» — не простой научно-фантастический текст, это коммунистическая утопия. Ефремов не был членом КПСС, однако верил, что будущее принадлежит коммунистам. Грядущую победу коммунизма он связывал не только с глобализацией и уничтожением государственных институтов старого образца, но и с выходом человечества в космическое пространство. Иван Антонович сам писал позднее, что наиболее важным для него при создании романа была полемика с западными фантастами, представляющими освоение Галактики чем-то сродни освоению Дикого Запада. Советский фантаст не сомневался, что, выйдя на межзвездные трассы, земляне неизбежно встретят представителей других цивилизаций, которые также «поднялись на высшую — коммунистическую — ступень общественного развития». По мнению Ефремова, в этом случае между цивилизациями не возникнет антагонизма — наоборот, они будут рады установить контакт и наладить постоянный культурный обмен в рамках так называемого Великого Кольца миров.
«Туманность Андромеды» оказала серьезнейшее влияние не только на дальнейшее развитие советской фантастики, но и на мировоззрение тех, кто реально созидал будущее. Известно, например, что это произведение очень высоко оценивал Главный конструктор ракетно-космической техники Сергей Павлович Королёв, до того довольно пренебрежительно отзывавшийся о фантастике и фантастах. Можно предположить, что Ефремов заполнял некий идеологический вакуум, который для советских граждан того времени не могла и не умела заполнить официальная пропаганда: фактически писатель объяснял, зачем нужны эта странная власть и эта космонавтика, но главное — показывал, что именно «советская цивилизация» способна в перспективе дать миру.
Таким образом, утопия Ефремова сделалась органичной частью глобальной коммунистической эвхронии, объединявшей различные векторы целеполагания и образы будущего в общее непротиворечивое целое. Эвхрония пробуждала определенные ожидания, которые, как ни странно, продолжают жить даже после крушения коммунистической идеи. Однако сегодня эти ожидания ничем не подкреплены и должны быть отвергнуты, поскольку нет ничего опаснее для дальнейшего развития, чем реанимация архаичных идей.
Чтобы вернуться из утопии в реальность, мы разберем представления Ивана Ефремова о космической экспансии и докажем, что они основывались на ошибочных предпосылках и, как следствие, не могут быть использованы при моделировании будущего.
Иван Антонович Ефремов, как мы помним, был профессиональным палеонтологом, прекрасно разбирался в биологии и геологии. Понятно, что к теоретической космонавтике или практическому ракетостроению он никакого отношения не имел и мог почерпнуть информацию о ней только из научно-популярных статей и книг.
Метод работы Ефремова был довольно прост, о чем он прямо пишет в статье «На пути к роману «Туманность Андромеды»», опубликованной в журнале «Вопросы литературы» (№ 4, 1961 год):
«Еще в пору занятий наукой я выработал в себе привычку фиксировать те проблемы и гипотезы, которые занимали, волновали меня. У меня существовали специальные блокноты, которые я в шутку называл «премудрыми тетрадями». В них делались различные пометки, наброски для памяти. Когда появился интерес к литературе, круг вопросов, занимавших меня, естественно, расширился, что сказалось и на характере моих записей: они стали более подробными. Если раньше одной «премудрой тетради» мне хватало на несколько лет, то теперь я исписывал их две-три за год. Я заносил в них литературные идеи, но не просто «голую мысль», а ряд деталей, фактов, сведений, группировавшихся вокруг какого-то стержня. <…> Особенно много записей появилось в моих «премудрых тетрадях», когда обдумывалась «Туманность Андромеды». Меня интересовали вопросы передовой современной науки самого широкого профиля и преимущественно тех отраслей, которые я знал хуже: физики, химии, медицины и т. п. Несколько лет я внимательно следил за всем, что в этих науках происходило. Нужно было понять, над какими вопросами бьется мысль современных биологов, астрономов, физиков…»
Кроме того, Ефремов принадлежал к новому поколению русских ученых, которые ушли из кабинетов в поле, быстро приучившись любую идею поверять опытом. В повести «Звездные корабли» (1947) Иван Антонович очень хорошо показал работу такого ученого: столкнувшись с феноменом из посторонней области научного знания (астробиологии), персонаж обращается к уважаемым авторитетам в этой области, сам едет в обсерваторию, чтобы взглянуть в трубу телескопа на далекие звезды, дающие тепло и свет чуждым существам.
Не сомневаюсь, что если бы у Ефремова была возможность при написании «Туманности Андромеды» обратиться к руководителям ракетно-космической программы за консультацией, он дошел бы до самого Королёва и, возможно, добрался бы до первого ракетного полигона Капустин Яр, — однако из-за повышенной секретности, которая окружала деятельность советских ракетчиков, подобное вряд ли было реально. Достаточно вспомнить маленький факт, который красноречивее других характеризует эпоху: академик Сергей Павлович Королёв не мог публиковать статьи под собственной фамилией и пользовался псевдонимом «проф. К. Сергеев» (единственное исключение — статья «Основоположник ракетной техники», приуроченная к столетию Циолковского); сама его фамилия как Главного конструктора была рассекречена только после смерти.
Ивану Ефремову, который ничего не знал о Королёве, предлагался довольно большой выбор из популяризаторов космонавтики: Карл Гильзин, Феликс Зигель, Борис Ляпунов, Георгий Покровский, Юрий Хлебцевич, Ари Штернфельд. Все они имели достаточное количество публикаций и свое собственное видение перспектив развития космонавтики. Кого же из них предпочесть?..
Выскажу гипотезу: вариант космической экспансии, описанный в романе «Туманность Андромеды», имел в своей основе теоретические построения Ари Абрамовича Штернфельда, который в середине 1950-х годов был крупнейшим из теоретиков космонавтики, публикуемых в открытой печати. Собственно, именно Штернфельд привнес австрийский термин «Kosmonautik» в русский и французский языки, противопоставляя его более распространенной «астронавтике» и при этом резонно указывая, что «определение науки, изучающей движение в межпланетном пространстве, должно дать понятие о среде, в которой предполагается движение (космос), но не об одной из возможных его целей».
Расскажу немного о Штернфельде, поскольку он гораздо менее известен, чем Константин Циолковский, хотя в отдельных областях превзошел основоположника. Ари Абрамович был выходцем из польского города Серадз, учился в Ягеллонском университете в Кракове, затем — в Институте механики Нансийского университета во Франции. Там он увлекся проблематикой межпланетных полетов, переписывался с крупнейшими теоретиками того времени: Константином Циолковским, Робером Эсно-Пель-три, Германом Обертом и Вальтером Гоманом. В период с 1929 по 1933 годы он создал капитальный труд «Введение в космонавтику», представив его в Варшавском и Парижском университетах. В 1934 году Комитет астронавтики Французского астрономического общества отметил «Введение…» поощрительной премией, о чем не забывали упомянуть журналисты, представляя новые работы Штернфельда публике. Однако с французами у Ари Абрамовича не заладилось, и он переехал в Советский Союз, где устроился старшим инженером в Реактивный научно-исследовательский институт (РНИИ), причем сразу в отдел Сергея Королёва. «Введение в космонавтику» было переведено на русский и издано в 1937 году. В тот же период руководство РНИИ попало под каток репрессий за связи с маршалом Тухачевским, который курировал довоенную ракетную программу. Хотя Штернфельд лучше других сотрудников института подходил на звание «иностранного шпиона», ему повезло — он отделался увольнением, но позднее уже не смог найти работу по специальности, занявшись популяризацией. Его статьи и научно-фантастические очерки публиковались в журналах «Вокруг света», «Знание — сила», «Наука и жизнь», «Огонек», «Природа», «Техника — молодежи», «Юность», в газетах «Вечерняя Москва», «Комсомольская правда», «Красная звезда», «Московский комсомолец», «Московская правда» и других. Эти тексты активно переводились, издавались в европейских странах, в Китае и даже в Корее. Кроме того, Штернфельд не уходил окончательно из науки — его теоретические работы периодически появлялись в специальных изданиях, он запатентовал несколько изобретений. После войны начали выходить новые книги Штернфельда, в которых его теоретические изыскания удачно сочетаются с популярным изложением проблематики космической экспансии: «Полет в мировое пространство» (1949), «Межпланетные полеты» (1955, 1956), «Искусственные спутники Земли» (1956). Кстати, первую из книг иллюстрировал Николай Кольчицкий, работавший позднее со многими писателями-фантастами, — и благодаря его рисункам выкладки Штернфельда обрели изящную зримость.
Разумеется, Иван Ефремов не мог обойти вниманием такую фигуру, как Ари Штернфельд, и, ознакомившись со списком напечатанных трудов, должен был проникнуться уважением к этому представителю генерации ученых, намного опередивших свое время. Ведь на фоне Штернфельда остальные популяризаторы космонавтики выглядели более чем скромно, придя в жанр в начале 1950-х, — ученики, а не мастера.
На знакомство Ивана Ефремова с идеями Ари Штернфельда указывает и фабула романа. Тем, кто давно не перечитывал «Туманность Андромеды», напомню, что в ней имеются две повествовательные линии: история 37-й звездной экспедиции и утопическое описание Земли, процветающей при коммунизме под эгидой Великого Кольца миров. Звездолет первого класса «Тантра» отправляется в экспедицию, чтобы установить причины гибели цивилизации планеты Зирда. Потратив около семи лет на путешествие с субсветовой скоростью, земляне выясняют, что «братья по разуму» погибли в результате безответственных экспериментов с радиоактивными веществами. На обратном пути «Тантра» должна встретиться со звездолетом второго класса «Альграб», который нес запасы «анамезона» — вещества с разрушенными мезонными связями ядер, обладавшего световой скоростью истечения и используемого в качестве топлива для межзвездных кораблей. Однако «Альграб» погиб, столкнувшись с метеоритом (в описываемом мире от таких столкновений гибнет каждый десятый звездолет!), и «Тантра» из-за недостатка топлива может навсегда затеряться в пустоте. В поисках выхода из критического положения астронавигатор Эрг Ноор предлагает совершить разгон с использованием маневра в гравитационном поле, обосновывая свою идею следующим образом:
«На нашем пути есть сильное поле тяготения — область скопления темного вещества в Скорпионе, около звезды 6555-ЦР+11-ПКУ. <…> Чтобы избежать траты горючего, следует отклониться сюда, к Змее. При меньшей скорости мы могли бы пойти безмоторным полетом, используя гравитационные поля в качестве ускорителей. Но невыгодно общее замедление хода».
Однако именно «безмоторные» полеты, в том числе с использованием гравитационного маневра, были особым «коньком» Ари Штернфельда; именно им он посвятил множество своих работ и главную из них — «Введение в космонавтику».
Больше того, в романе «Туманность Андромеды» вкратце описываются этапы космической экспансии человечества, которые поразительно совпадают с представлениями о них Штернфельда.
Рассмотрим их. Первые экспедиции к ближайшим планетам будут совершены на «хрупких планетолетах». В то же время Землю охватит пояс искусственных спутников, выполняющих широкий спектр задач. После вхождения в Великое Кольцо человечество получит информацию об «анамезоне» и благодаря ей сможет открыть межзвездную навигацию на субсветовых скоростях.
Со своей стороны, Штернфельд доказывал, что большие искусственные спутники необходимы для осуществления межпланетных перелетов как промежуточные базы и станции связи. Полеты к другим звездам, по мнению теоретика, могут начаться лишь при появлении «лучистой» ракеты (то есть фотонного звездолета), которая будет использовать всю внутреннюю энергию вещества. Примечательно, что в его книге «Полет в мировое пространство» (1949) есть целая глава, посвященная проблематике космической связи, в которой указывается, что такая связь станет реальностью, если для нее использовать «мощные потоки строго направленных ультракоротких радиоволн». Но как обеспечить необходимую «строгую направленность»? Возможно, именно этот вопрос подтолкнул Ивана Ефремова к идее Великого Кольца.
Рассказывая о космонавтике, Ари Штернфельд не пытался объять необъятное и оставлял технические вопросы на усмотрение инженеров. Посему Иван Ефремов не мог почерпнуть из его трудов конкретные детали по поводу управления космическими аппаратами и обеспечению связи между ними. Больше того, он вообще нигде не мог почерпнуть такие детали — в то время это была одна из самых засекреченных оборонных тематик. Посему писатель прибег к экстраполяции, как это часто делают фантасты и футурологи, когда информации о реальном положении дел в той или иной сфере недостаточно. Ефремову было ясно, что радиотехника и автоматика будут развиваться, — но насколько глубоко и широко? Он попытался экстраполировать современные ему достижения и получил парадоксальный результат: наиболее сложные операции, требующие значительной вычислительной мощности, машинам доверить нельзя.
Приведу несколько примеров такого парадоксального взгляда на развитие техники будущего. Описанное в романе единое земное сообщество участвует в межзвездном обмене информацией, причем качество этой информации, несмотря на колоссальную потребляемую мощность (для пятнадцатиминутной передачи телевизионной картинки используется «шестьдесят три процента земной энергии») оставляет желать лучшего: вместо того чтобы передавать осмысленные научные данные о Солнечной системе, эволюции и формах жизни на Земле, об историческом процессе и культурных достижениях, Веда Конг в режиме прямого эфира (без предварительной записи!!!) рассказывает обитателям планетной системы у звезды Росс 614 «историю развития производительных сил и на ее основе формирование идей, искусства и знания, духовной борьбы за настоящего человека и человечество, прослеживание ростков новых представлений о мире и общественных отношениях, долге, правах и счастье человека, из которых выросло, расцвело на всей планете могучее дерево коммунистического общества». Как сказали бы сегодня, занимается коммунистической пропагандой. Но зачем это нужно, если в других мирах тоже восторжествовал коммунизм?.. Впрочем, ничего внятного при такой громоздкой и энергоемкой системе трансляции и придумать нельзя — лучше бы передавали несколько картинок с земными пейзажами в сопровождении классической музыки.
Далее. Поскольку машины глупы и громоздки, на околоземных искусственных спутниках работают люди, то есть фактически Ефремов описывает долговременные орбитальные станции на высоких геостационарных орбитах, называя их, как и Штернфельд, «спутниками». Понятно, что работа на орбите — всегда риск, и в романе встречается ситуация, когда из-за самодеятельности Мвена Маса, новоиспеченного заведующего внешними станциями Великого Кольца, погибает группа молодых «наблюдателей», работающих на одной из станций. Понятно, что такая ситуация не могла бы возникнуть, будь «спутник» полностью автоматизированным.
Еще хуже обстоят дела в дальней космонавтике. На звездолете «Тантра» стоят мощные «расчетные машины», но при этом экипаж вручную вычисляет характеристики траектории полета, пользуясь справочниками на металлических листках (!?). Сами эти машины хоть и работают быстрее человеческого мозга — например, только они могут осуществлять мгновенный маневр кораблем, избегая столкновения с метеоритом, — имеют чудовищно неудобный интерфейс: при вводе данных пользователь должен дергать за массивные «рукоятки», нажимать многочисленные «кнопки», поворачивать «выключатели». Оперировать большими объемами электронной памяти такие машины не способны в принципе, посему звездные карты и справочные данные хранятся отдельно и вводятся по мере надобности для получения конкретных «ответов».
Можно привести еще массу примеров, но уже ясно: Иван Ефремов очень сильно ошибся с экстраполяцией развития электронно-вычислительных средств и недооценил их значение для космонавтики. К середине 1960-х годов, то есть еще до появления первых микропроцессоров и задолго до начала информационной научно-технической революции, эта ошибка стала очевидной: спутники и межпланетные аппараты успешно работали без участия человека. Даже пилотируемые космические корабли, включая «Восток», на котором летал Юрий Гагарин, заранее проектировались так, чтобы свести работу пилота к минимуму.
Сегодня мы наблюдаем, как быстро информационная революция меняет облик космонавтики. Американские планетоходы «Spirit» и «Opportunity» бегают по Марсу. Европейская станция «Huygens» совершила посадку на Титан. Межпланетный аппарат «Dawn» изучил Весту и направляется к Церере. Аппарат «New Horizons» летит к Плутону. Орбитальный телескоп «Hubble» позволил заглянуть в юность Вселенной. Орбитальный телескоп «Kepler» открыл тысячи планет у других звезд. Совершенно ясно, что и в дальнейшем изучение и освоение космоса будет связано с «умными» роботами. Даже когда люди вернутся на Луну и долетят до Марса, их, скорее всего, будут ждать там построенные в автоматическом режиме базы с запасами всего необходимого.
Заметьте, все эти достижения принадлежат «загнивающему» Западу, который, по мнению автора «Туманности Андромеды», лишен будущего. Либерально-демократическая модель общественного устройства, к которой пришли развитые западные страны, оказалась более приспособлена к расширенному внедрению новых технологий, чем тоталитарная социалистическая модель, опирающаяся на суицидную эстетику личного самопожертвования в духе Мвена Маса. В сфере распространения информации социализм опять же уступает капитализму: достаточно вспомнить, что компоновочные чертежи корабля «Восток» и научно-технические детали полета Юрия Гагарина (величайшее достижение в истории СССР!) были рассекречены лишь в 2011 году (то есть через пятьдесят лет!), в то время как подробности американских пилотируемых космических программ «Mercury», «Gemini», «Apollo», «Space Shuttle» были доступны для публичного ознакомления, обсуждения и критики (что особенно важно!) с самого начала работ над ними.
Получается, главный тезис о необходимости построения коммунизма для развития космической экспансии, который отстаивал Иван Ефремов, отвергнут исторической практикой, что было вполне предсказуемо: земляне освоили и заселили планету до коммунистов и без коммунистов — из природного любопытства, а также в погоне за новыми ресурсами и возможностями (или, как сказала бы коммунистический пропагандист Веда Конг, «из жажды наживы»).
Вернемся к привлекательной идее Великого Кольца миров. Если наступление коммунизма не является необходимым и достаточным условием для выхода в космос и установления контакта с инопланетными цивилизациями, то что может способствовать обмену информацией между мирами? Проще говоря, если бы «загнивающие» капиталисты строили такое Кольцо, какие данные по нему циркулировали бы?
Ученые давно обсуждают этот вопрос в рамках программы SETI (Search for Extra-Terrestrial Intelligence) и вне ее. Оказывается, возможны как минимум три варианта, помимо бессмысленного послания «Мир, Ленин, СССР», отправленного из Евпаторийского центра космической связи в ноябре 1962 года.
Первый вариант. Высокоразвитые инопланетяне опасаются возникновения конкурентов, поэтому рассылают по Галактике специальный код, расшифровка которого может серьезно навредить «принимающей» цивилизации, а то и уничтожить ее. Такая ситуация описана в романе астронома Фреда Хойла и сценариста Джона Эллиота «Андромеда» («Andromeda», 1962).
Второй вариант. Высокоразвитые инопланетяне осознают свою ответственность перед слаборазвитыми цивилизациями (возможно, на почве религиозных убеждений) и распространяют научно-техническую информацию, помогающую последним перейти на более высокую ступень развития. Такая ситуация описана в романе астрофизика Карла Сагана «Контакт» («Contact», 1985).
Третий вариант. Высокоразвитые инопланетяне транслируют обучающие программы, которые при должном рвении позволяют понять и принять их культуру, со временем включившись в процесс освоения Галактики на правах младших «торговых» партнеров. Такая ситуация описана в романе математика Верно-ра Винджа «Глубина в небе» («A Deepness in the Sky», 1999).
Интересующимся советую обратить особое внимание на третий роман из списка — в нем представлена «капиталистическая» эвхрония, которая выглядит ничуть не менее привлекательной, чем коммунистическая. Виндж доказывает, что если человек останется человеком, то он будет способен на благородство, самопожертвование и морально-этический максимализм при любом устройстве общества, а вот если сделать из человека самоуверенного трудолюбивого зомби, последствия могут быть разрушительными.
Вероятно, Иван Ефремов и сам испытал разочарование в своих ранних идеях, увидев, как советская «весна» 1960-х годов сменяется скорыми «заморозками». Предощущением беды наполнен его второй роман о будущем — «Час Быка» (1968). Как водится, сокращенный вариант начал печатать журнал «Техника — молодежи», и его читатели с удивлением узнали, что не только коммунисты доберутся до звезд.
Сам автор в предисловии уверял, что цивилизация планеты Торманс, с которой вступают контакт земные коммунары, является фантастической экстраполяцией «гангстерского, фашиствующего монополизма, какие зарождаются сейчас в Америке и некоторых других странах, пытающихся сохранить «свободу» частного предпринимательства на густой националистической основе». Однако руководящие цензоры разглядели в романе другое — вариант, при котором социализм с невероятной легкостью превращается в олигархическую диктатуру. Посему роман быстро попал в число запрещенных и, в отличие от «Туманности Андромеды», не переиздавался до 1988 года, став библиографической редкостью. Даже очень осторожного сомнения в правильности выбранного пути Ефремову не простили — еще одно печальное подтверждение тому, что с советской властью в период «заморозков» невозможно было говорить о вариантах будущего. В этом смысле дряхлеющее Политбюро ЦК КПСС мало чем отличалось от Совета Четырех, правящего на Тормансе.
Давайте зададимся вопросом: а что могла нести иным мирам цивилизация, построенная по лекалам казарменного социализма, в который медленно, но уверенно вползал Советский Союз к исходу 1960-х годов? Ответ дал сам Иван Ефремов: ничего, кроме ненависти и страданий. Да и нужен ли такой цивилизации контакт? Захочет ли она присоединиться к Великому Кольцу? Ведь потоки новой информации, видение иного образа жизни способны разрушить самый прочный тоталитарный уклад — как случалось не раз на Земле.
Любопытная историческая деталь. Роман «Туманность Андромеды» был впервые опубликован в 1957 году, незадолго до триумфального запуска первого советского спутника, а роман «Час Быка» начали печатать в октябре 1968 года, незадолго до полета корабля «Apollo-8», на котором американские астронавты облетели Луну, и закончили в июле 1969 года, в канун высадки Нейла Армстронга на лунную поверхность. Может быть, это просто совпадение. Но бывают ли такие совпадения?..
С 17 по 20 августа в зеленогорском пансионате «Морской прибой» во второй раз состоялась Петербургская фантастическая ассамблея.
Основная идея Ассамблеи — показать фантастический жанр со всех его граней, даже весьма неожиданных. В разные годы программа строится из различных секций, представляющих течения и проявления фантастики.
Так, в этом году были представлены секции хоррора (её подготовила редакция интернет-журнала «Darker» и активисты литературного общества «Тьма»); японской анимации; «неформатной» фантастики и фантастики в настольных играх.
О секции «неформатной» фантастики хочется сказать отдельно, потому как проблема «формата» и «неформата» весьма актуальна как для современного книгоиздания, так и для писателей, у которых «в столе» лежит изрядно текстов — талантливых, интересных, новаторских, но не принимаемых к публикации. Основным мероприятием секции стал круглый стол в двух частях, посвящённый этой проблеме: о том, что такое «неформат» и что с ним делать, сначала говорили писатели (Святослав Логинов, Павел Шумил, Юлия Зонис, Кусчуй Непома, Александр Щёголев и Мария Чепурина), а затем представители издательств, печатающих такую литературу. Также в секции «неформатной» фантастики Святослав Логинов прочёл доклад о микрорассказах, а Лев Лобарёв сделал семинар по фантастической поэзии.
Помимо секционных мероприятий прошло немало докладов, круглых столов, показов и презентаций, относящихся к фантастике вообще, к книгоизданию и писательскому мастерству. Так, чрезвычайно интересной получилась дискуссия об авторском праве с участием Кори Доктороу и Олега Колесникова. На меткие и местами резкие вопросы литературоведа Алана Кубатиева в рамках круглого стола о «сверхкрупной» форме (т. е. о романах-эпопеях, циклах, межавторских проектах) отвечали Мария Семёнова, Вадим Панов, Вера Камша, Ник Перумов и Дмитрий Вересов. О сборниках рассказов поговорили люди, причастные к созданию сборников самого разного масштаба: от пятизначных тиражей до «печати-по-требованию». Представители крупных издательств («Эксмо», АСТ, «Олма», «Азбука») поведали о том, что происходит за дверью редакции: как принимаются решения, из чего складываются гонорары, чем гарантируется защита авторского права и др. Тим Скоренко поделился опытом, как можно пользоваться современными интернет-технологиями для поиска необходимой информации и создания реалистичных описаний. Старожилы отечественного фэндома Андрей Ермолаев, Александр Сидорович, Владимир Ларионов, Сергей Бережной и Николай Романецкий рассказали о клубах любителей фантастики.
В этом году на Ассамблее прошло голосование, и в нескольких номинациях была вручена премия «Серебряная стрела». Награды получили: Юлия Зонис («Инквизитор и нимфа»), Мария Галина («Медведки»), Тим Скоренко («Законы прикладной эвтаназии»), Анна и Олег Семироль («Полшага до неба»), Грэй Ф. Грин («Кетополис: Киты и броненосцы») и Алексей Верт («Дзен-софт»).
Отдельно следует сказать об учебной программе: все три дня одновременно с другими мероприятиями шёл семинар Алана Кубатиева по фантастической повести, а кроме него состоялись мастер-классы Марии Галиной по рассказам и Сергея Бережного по критике и эссеистике.
Была и музыкально-развлекательная программа: концерты Майи Котовской, Тима Скоренко с Дмитрием Скирюком и фолк-группы «Tam Lin»; коллективов «Драконь», «Территория отчуждения» и «Где-то рядом».
Главным почётным гостем Ассамблеи-2012 стал англо-канадский писатель Кори Доктороу. Состоялись встречи с Вадимом Пановым, Верой Камшой, Марией Семёновой и Марией Галиной. Кроме того, ассамблею посетили писатели Н. Перумов, С. Логинов, Д. Вересов, Д. Скирюк, А. Щёголев, Т. Скоренко, Ю. Зонис, А. Гурова, А. Парфёнова, М. Гинзбург, Л. Жаков, М. Чепурина, Н. Цюрупа, П. Шумил, И. Голдин, А. Семироль, С. Удалин, издатели А. Сидорович («Лениздат»), Э. Брегис («Снежный ком М»), А. Антонова («Фантаверсум»), Ю. Андреева («Петраэдр»), Н. Романецкий (альманах «Полдень. XXI век»), Л. Лобарёв (журнал «Мир фантастики») и множество других интересных людей.
Борис Богданов (род. в 1963 г. в семье военного в ГСВГ). Закончил Калининский государственный университет по специальности «математик». Опубликованы два рассказа в сборниках «Половинки космоса» и «Яблони на Марсе» изд-ва «Фантаверсум». С 1972 года живет в Твери. Работает менеджером по закупкам в компании «Славич»
Александр Етоев (род. в 1953 г. в Ленинграде). На сегодняшний день автор тринадцати книг различных направлений и жанров. Член Союза писателей СПб. Лауреат литературных премий: «Мраморный фавн», «Интерпресскон», «Странник», «Малый Золотой Остап», премия им. Н. В. Гоголя, мемориальная премия им. Кира Булычева «Алиса», премия им. С. Я. Маршака, «АБС-премия», Беляевская премия. В нашем альманахе печатался неоднократно. Живет в Санкт-Петербурге
Сергей Малицкий (род. в 1962 г. в Иркутской обл.). Произведения печатались в журналах «Москва», «Если», «Реальность фантастики», в сборниках издательств «Амфора», «Альфа-книга», «Астрель-СПб» и других. Издано полтора десятка книг в издательстве «Альфа-книга». В 2007 г. был награжден издательством «Альфа-книга» премией «Меч без имени» за книгу «Миссия для чужеземца». Она же стала лучшей дебютной книгой на фестивале 2007 года «Звездный мост» («Золотой Кадуцей»). Живет в городе Коломна. В нашем альманахе печатался неоднократно.
Виталий Мацарский (род. в 1950 г. в Харькове). Учился в ХГУ и в Москве, в пединституте. Закончил Курсы переводчиков ООН и по их окончании направлен синхронным переводчиком в Отделение ООН в Женеве. Позже работал в центральном аппарате МИД СССР, а затем в Постпредстве при Отделении ООН в Женеве. Опубликовано две переводных книги (с английского): «Научная деятельность и жизнь Альберта Эйнштейна» А. Пайса и «Мечта Эйнштейна» Б. Паркера. Работает в секретариате Конвенции ООН об изменении климата (Бонн, Германия).
Антон Первушин (род. в 1970 г. в Иваново). Выпускник Санкт-петербургского политехнического университета. Член Союза писателей СПб. Член Федерации космонавтики России и Союза ученых Санкт-Петербурга. Член семинара Бориса Стругацкого и литературной студии Андрея Балабухи. Публикуется с 1990 года. Автор остросюжетных романов и документально-исторических книг. Лауреат многих литературных премий. Постоянный автор нашего альманаха. Адрес персональной страницы: http://apervushin.narod.ru
Мария Познякова (род. в 1985 г. в Челябинске, где и живет). Закончила Челябинский госуниверситет. Публикации в альманахах «Спутник», «Белая скрижаль» и «Современная литература России». В нашем альманахе печаталась неоднократно.
Максим Тихомиров (род. в 1975 г. в г. Дивногорск Красноярского края). Закончил Красноярскую медицинскую академию. Первая публикация в 1993 г. в журнале «Пульс» — рассказ «Господь играющий». Активно пишет около двух с половиной лет. Печатался в сборниках «Настоящая фантастика» 2011 и 2012 гг. издательств «Эксмо» и «Снежный ком», тематических сборниках издательства «Фантаверсум», альманахе «РБЖ-Азимут» и ежегодных антологиях «РБЖ-Азимут» 2010 и 2011 гг., антологии «Мягкая конструкция с вареными бобами», изданной по итогам фестиваля Роскон-2012 как победитель конкурса «Роскон-Грелка». В настоящее время работает врачом скорой помощи в родном городе.
Сергей Фомичёв (род. в 1966 г. в г. Дзержинск Нижегородской обл.). Учился в Куйбышевском государственном институте культуры. С конца 80-х годов активный участник гражданского движения. С середины 90-х занимается публицистикой, социологией и социальной философией. Автор и соавтор книг «Разноцветные Зелёные», «Акции экологического движения», справочника «Зелёная библиография», статей и эссе. В настоящее время работает в Экологическом центре «Дронт» (Нижний Новгород), но проживает главным образом в Киеве. Автор криптоисторических романов мещёрского цикла, основанных на нижегородских и финно-угорских преданиях, легендах, сказках («Агриков меч», «Серая Орда», «Пророчество Предславы», «Сон Ястреба») и фэнтезийного цикла «Хроники Покрова», а также рассказов и повестей (фэнтези, НФ, детектив, современная проза). В нашем альманахе печатался неоднократно.