Казис Казисович Сая Полотно

Посеяла лен я на горушке…

(Из литовской народной песни)

Годы мои молодые – совсем как лен в той песне. Пробились росточки, зазеленел ленок, и убрали его. Но песне об этом льне пока не видно конца.

Как не стало моего Винцентаса, упала я замертво – пусть, думаю, дождем меня смоет, словно горстку соли. А уж коли оставаться на свете, то лишь камнем неприметным на его могилке… Но люди добрые, а может, и сама жизнь, подняли меня, точно сноп измочаленный, обвязали, просушили… И опять же не поймешь, за что, про что принялась меня судьба обминать, трепать, да пребольно чесать. Ссучили в нитку, пропустили сквозь нитяницу да бёрдо, чую, как снуют туда-сюда челноки, толкаются набилки – время ткет из меня свое полотно, а на что оно пойдет, бог знает.

Как сегодня помню, бредем мы по траве-мураве, потом по полю ржаному, вдоль клеверища, где столько было сочного щавеля… Сорвали мы по стебельку, идем, грызем его, будто дети малые, и вдруг перед нами поле льняное! Солнышко-то уже к закату клонилось, небо потемнело, а тут голубизна такая – хоть зажмуривайся!.. Винцас меня за пояс хвать да в этот лен цветущий поставил, а сам стоит на меже, нарадоваться не может. Меня прямо в жар бросило.

– Жаль, что не в коноплю, – говорю, – всех воробьев распугала бы.

И тут давай он меня целовать да миловать.

– Ах ты, воробышек мой! – говорит. – Воробышек ненаглядный!

Целует, а слезы так и катятся. Поплакали мы с ним, – думали, от радости, а оно вон как обернулось… Словно нутром чуяли, что не сегодня-завтра отцветет-осыплется тот ленок…

С того лета он меня все пташкой, воробышком звал, а я его – уже не Вицентасом, а Винцялисом.

Ох, и завидовали мне многие! Глянешь – всем парень хорош, а издалека – и того пригожей. Работать не шибко любил, но и от дела не бегал. Пить он, можно сказать, почти не пил – это если по-сегодняшнему судить. Разве что пивком баловался, но это оттого, что до соленого был охотник. А уж песенник, уж балагур был!

Оно и понятно, нужно было порой и работников уважить, и магарыч с ними выпить, но чтобы привычка у него такая была – чуть что за рюмку, словно за трубку, хвататься, – этого не скажу. И надо же было случиться несчастью с Фертелем!

Да, да, с Фердинандасом Бурбой. У него не только имя не наше, весь он такой крупный из себя был, чисто немец! Отец его до войны все сокрушался, в кого сынок удался, – ни богу свечка, ни черту кочерга. От земли Фертель отстал, а к городу не пристал… Все среди господ ошивался, манер у них набирался, а время подошло, тут все и увидели: бог-то здесь ни при чем, это уж точно… Что он там за немцами вылизывал, никто толком не знал, но по городу обычно с маузером расхаживал, и овчарка при нем. Одни говорили – начальник он над тем псом, другие – наоборот.

Наезжал он иногда к отцу. Люди ему сало, а он их за это обносками господскими одаривал. Все папиросы пахучие курил, а заговорит – через каждое слово у него «фертик» да «шлюс». Кто его разберет, что эти слова означают, но все верили, что Бурба зря бурчать не станет… Ему ничего не стоило утопить человека или вытащить его, нужно было лишь ублажить Фертеля боровком или колечко обручальное, притом из чистого золота, со дна сундука достать…

Беда пришла тропинкой извилистой, путями окольными, чтобы застигнуть Винцаса врасплох.

Наступил рождественский пост – вечера долгие, а лампу разжечь нечем. Только ведь без свету и работы нету… Жил в соседнем селе у дороги кузнец, по фамилии Жилюс, и была у него изба просторная да лампа карбидная. Открутит, бывало, что-то в лампе, камешков белых, на известку похожих, туда насыплет, водички еще подольет. И давай тогда что-то шипеть да вонять, аж тошно становилось. Зато горела эта шипелка здорово.

Бабы со всей округи, чисто бабочки ночные, на свет Жилюсов слетались: на головах платки, в руках пряжа, на юбках костра, а с языков сплетни вот-вот сорвутся. Через час-другой, управившись со скотиной, и мужики подтягивались, не забыв кисеты прихватить. Был у Винцаса велосипед старенький. Едва дорога подсохнет, он в седло – и к Жилюсу на посиделки. Я тогда дочку кормила: зажгу коптилку и сижу дома между люлькой и печью да кота для компании под бок положу.

Однажды Винцас вернулся домой совсем поздно и ну хохотать! Я ему говорю – не к добру это…

– Нет, – отвечает, – одного грешника в святую веру обратил.

Я-то уж знаю, у Винцаса что правда, что кривда – все интересно.

– Слез я перед горкой со своего велосипеда, – говорит, – иду полегоньку наверх и вдруг слышу – цок-цок, шагает впереди кто-то в сапогах кованых, голенища поскрипывают, а человека не видать. Ну, постой, думаю, коли мне это не мерещится, я сам кому угодно примерещусь…

Винцасу вроде бы дядька-американец подарил длиннющий мундштук, из двух половинок сделанный. Курил-то он с ним редко, все больше штуки разные выкидывал. Взбредет ему на ум баб да ребятишек попугать, он хрясь свою игрушку напополам – и в рот. Словно клыки страшные, эти половинки над губой нижней торчат, а Винцас еще и глаза вытаращит. Такого и днем испугаешься.

– Иду я в постолах своих, словно кот, крадусь, – говорит, – прямехонько на этот скрип, и вдруг бац – носом к носу столкнулись… Фертель Бурба, расфуфыренный-раздушенный, к девицам топает. Я было за клыки свои схватился – поздороваться-то нужно, – но господин Бурба как давай чесать – по кустам, по оврагам и под гору… Прямехонько в болота торфяные. Небось по десятое колено будет теперь рассказывать, как он на Грушевой горке с чертом повстречался. Охота послушать, что он от себя приврет…

Говорила я Винцасу, предупреждала: боже упаси, никому больше об этом ни слова – живьем тебя этот Бурба съест. Да только куда там! Сболтнул кому-то на другой же день, а тот в ответ:

– А тебе известно, что Фертель с постели не встает? Отец доктора привез, а мать уж о ксендзе поговаривает.

Решил Винцас сам к Бурбе отправиться, выложить все, как было, но люди отговорили: тоже выдумал – голову в петлю совать… А через несколько дней слышим – бом-бом! – колокола звонят по усопшему… О господи! Выходит, на тот свет мой Винцас человека отправил! По собственной дурости камень на душу взвалил, дрожи теперь, как бы не сболтнул кто про это.

И так, и этак я его успокаивала, валерьянкой, маком поила – не помогло… Кровать ли ночью скрипнет, мышь пискнет – Винцас мой вздыхает, глаз сомкнуть не может. А раз приметил он, что как выпьет, вроде легче становится, вот и пристрастился… С одним пьет, чтобы язык за зубами держал, с другим – чтобы в случае чего словечко замолвил, а с третьим – на опохмел.

Уж и сколько лет-то после войны пробежало, а честному человеку от напастей не отбиться – ну чисто вороны: одна с частокола слетит, а другая, глядишь, на ее месте сидит. Вылез колхоз с горем пополам из долгов, электричество провели, Рена школу окончила, а Винцас мой снова в историю влип.

Люди сказывали, что он, бывало, пива нахлещется, до ветру с дружками выйдет и там, под забором, якобы передачу вильнюсского радио слушает.

– Винцялис, – спрашиваю я его, – что ты еще придумал? Разве ж можно слышать что-нибудь без проволочек, без аппарата самого?

– В том-то и дело, воробышек, что я сам почище радио. Только мой аппарат требует не меньше трех бутылок пива.

– Да будет тебе, – говорю. – В ушах у тебя, верно, звенит.

– Так ведь дружки мои тут же, дома, радио включают, чтобы проверить меня… А я и музыку слышу, и кто о чем балакает… Даже из района человека присылали выяснить.

– Неужто он с тобой под забором торчал, когда ты после пива-то?..

– При чем тут забор? Мне заземление нужно, иначе ничего не слышу.

Для меня все эти штуки – темный лес, и все равно уж больно не по душе мне пришлось это его радио. Соберутся, бывало, пьянчужки вместе и давай – пошлем за Визгирдой, послушаем, как он вильнюсскую волну поймает…

Людям нужно время по-человечески проводить – вот и построил им колхоз Дом культуры. Парнишка такой длинный, тощий приехал – представлениями всякими руководит. Как зверек из мешка – юрк, принюхался, прислушался, кто на что горазд, – и к моему Винцасу.

– Давай, – говорит, – товарищ Визгирда, такой сатирический номер в нашей агитбригаде разучим: «Новости Винцасова радио…» И людей посмешим, и сами развлечемся. По недостаткам проедемся…

Я мужу знак глазами подаю – не соглашайся, мол, – а он, гляжу, во вкус вошел.

– А почему бы мне, – говорит, – не представить еще того мужика из Жемайтии, что злодеи в лесу повесили?.. Провисел он на суку три дня и давай ругаться: «Вот гады! Повесить задумали! Тоска зеленая, есть с непривычки охота…»

– Да тебе не есть, выпить только подавай! – рассердилась я тогда.

Винцас на меня глянул как-то странно и притих.

А гость знай чешет про свое представление, я же свои слова ехидные загладить пытаюсь, но артист мой словно оглох. По счастью, Рена влетела с наседкой под мышкой.

– Мама, глянь, никак она гвоздь проглотила? Чего она так?.. – спросила дочка и осеклась.

Оно и понятно – увидела за столом парня молодого да пригожего. Отец молчит, гость тоже, и я совсем растерялась. И тут наседка наша как закудахчет! Стали мы все смеяться. Парень из-за стола поднялся – одна щека белая, другая огнем горит – и к Рене обращается:

– Здравствуйте. Я Римтас Эйбутис.

И дадут же человеку имя – Римтас, серьезный, значит…

– А я, как видите, не совсем серьезная… – отвечает дочка.

Смутилась так и не сказала ему тогда своего имени.

С того кудахтанья пришли к нам в дом большие перемены: Римтас Эйбутис по уши влюбился в нашу Рену, Винцас стал репетировать какую-то роль, а мне, как, почитай, портнихе, всучили огромный рулон полотна и велели сшить из него занавес для представлений.

А дел в хозяйстве непочатый край, и та Винцасова роль, как спесивый конь, все пятилась-пятилась, покуда не стало ясно, что до осени ничего мы не увидим. Слово свое я все же сдержала, пошила им занавес, и еще добрый кусок той ткани остался. Римтас разрешил взять ее себе – на мешки. А Винцас на дыбы:

– А дожить в них что, в мешки эти? Пошей лучше нашей Буренке балахон, ну, вроде халата, а то мухи ее совсем заедают.

Прыснула я со смеху – корова в рубахе!.. Но потом поняла: а ведь верно Винцялис говорит. Пастбище бригадир выделил – хуже некуда: мелиораторы кусты повырубали, скотине и спрятаться негде. Буренке нашей в жару совсем тоскливо – слюни развесит, а рогами все в бок, все в бок норовит… Меня завидит – навстречу мчится, а сама, кажется, так и просит: «Отпусти ты меня домой… Уж лучше голодать, чем оводов своей кровью кормить».

А куда мне тебя подеть, горемычная ты моя? С места на место с тобой скитаться мне некогда, да и в хлеву от мух спасенья нет. Сошью-ка я тебе и в самом деле комбинезон с пуговицами понизу. Вдруг нашу рационализацию в колхозе подхватят.

Сижу я как-то за шитьем и вдруг гляжу – «Волга» незнакомая во двор въезжает. Трое мужчин из нее вылезли. Один такой кругленький – похоже, из района нашего, другой в очках, пожилой – видать, начальник какой-то, потому что третий, совсем еще молодой, чернявый такой, тут же хвать у него из рук портфель… Вышла я им навстречу, они вежливо так поздоровались и сказали, что из Вильнюса прибыли. К Винцасу моему. Дескать, слышали про непонятную странность – выпьет человек пива и радиостанцию тут же ловит.

– Только он теперь, – отвечаю, – слава богу, и не пьет, и слушать перестал. Летом недосуг, к тому же в спектакле его играть пригласили… Вы бы лучше, мужики, не напоминали ему об этом радио…

– Ну, нет, – говорят, – не затем мы в такую даль ехали. Пивка с собой привезли, угря в Паланге поймали…

Я было сочинять стала, что Винцас сено косить уехал чуть не на край света, вернется затемно, но этот круглый из нашего района уже велел кому-то съездить за мужем.

Винцас за день наработался, умаялся и, ясное дело, от пива не отказался. Но я-то по лицу его видела, что у него одно на уме: как бы открутиться от этого радио.

– Верите ли, пожаловался муж, – летом совсем не то… Земля пересохла, да и человек опять же потный, а с потом соль выходит. Вряд ли что получится.

А те знай свое твердят: получится!.. Ты лучше еще выпей, угорьком закуси. И не волнуйся – здесь все свои…

Винцас обождал чуть-чуть, поломался для виду, чтобы гостей подзадорить, а потом вздохнул и говорит:

– Как на духу признаюсь, мужики… Только, ради бога, не серчайте и не болтайте никому. Не слышу я никакого радио там, под забором… Я ведь побалагурить, пошутить любитель… Вон Римтас Эйбутис говорит, что я прирожденный комик, в цирке, мол, мне место…

Вон оно что… Столичные гости уже не на Винцаса, на начальство наше районное глядят, – видать, он всю эту кашу заварил.

– Как же так, товарищ Визгирда? Ведь я сам был свидетелем… Когда первый раз вышли, ты сказал, что музыку передают, сельская капелла играет. Включили транзистор – и верно: народные музыканты наяривают!

– Так ведь под хмельком только и можно не понять, – рассмеялся Винцас. – Я газету выписываю, часы на руке ношу – вот и знаю, что когда передадут.

Районный деятель побагровел и давай орать:

– Извините! Ну уж, извините!.. Кто-кто, а я-то и вправду не был пьян. Когда мы в другой раз во двор вышли, не ты разве чуть не слово в слово пересказал, что передавали по первой программе? Откуда ж тебе было знать? Ведь не голос свыше услыхал? А для науки этот факт может представлять интерес. Будь ты женщина, я сказал бы – смущаешься… Но теперь, когда тебя люди просят и товарищ Визгирдене не возражает…

– Да нет здесь никакой науки, – божился Винцас. – Я и сейчас, не сходя с места, могу угадать, о чем будут говорить… Тогда дело весной было – вот и заладило радио все про сев да про сев. Сейчас сенокос – скажут: необходимо бросить на поля все силы и технику для создания прочной кормовой базы, что необходимо обеспечить заготовку сенажа и силоса… А в конце месяца нас мобилизуют убрать урожай вовремя и без потерь…

Гости из Вильнюса переглянулись, нахмурились и к начальству нашему районному обращаются: где, мол, была его голова, почему он раньше не разобрался, что к чему? А тот перья распушил, как индюк, и на Винцаса наскакивает:

– Как же, по-твоему, должно быть? Как в Америке: кто кого прирезал, где теленок с пятью головами родился, так, что ли?..

Винцас мне на ногу незаметно наступил – давай тащи гостям что-нибудь подходящее, – а сам, вроде ничуть не обидевшись, продолжает:

– С пятью головами – этому, пожалуй, не поверят… А разве плохо, скажем, было бы услышать людям стихи Бутку-Юзе о том жемайтийце? Ведь не все читали… Повесили его еще в те времена разбойники, провисел он три дня и говорит: «Есть охота, тоска зеленая… Да слепни, заразы, острее шила пятки жалят…»

– И это говорите вы, земледелец?! – красивым голосом спросил, словно репой захрумкал, тот молодой, что портфель тащил. Этот красавчик при виде нашей дочки вмиг оживился.

– Простите, – говорю, – мне к корове нужно… – А сама сетку и деньги прихватила. – Винцас надо иной подтрунивает, хоть я и знаю, что нет у того радио ушей, не услышит оно меня. И все равно порой послушаю-послушаю я его, да и скажу в сердцах: «Брось ты об одном и том же болтать! Рассказало бы что-нибудь повеселее. По-людски с нами поговорите – запросто, по-домашнему… А нынче не иначе, как ксендзы бывшие там засели! С утра до вечера – болть-болть, болть-болть…»

Излила я душу – и в магазин. Назад примчалась с шампанским в сетке, гляжу, тот, из района, пальцем у Винцаса под носом грозно размахивает, а мой-то хоть и боится, но петушится. Очкастый, ухмыляясь, что-то в свой блокнотик записывает, а молодой к дочке нашей льнет, слышу, уговаривает в Вильнюс поехать на учебу.

С грехом пополам угомонила, утихомирила я их, разговор на другую тему перевела. На прощанье все трое даже ручку мне поцеловали, а Винцас так и так покоя не находит. Ночью все ворочается да вздыхает, сокрушается – зря то не сказал, зря это… Потом встал, допил остатки, захмелел и рухнул в постель.

А я уж представляла, как оно дальше будет: днем будет охать, что голова трещит, проклинать незваных гостей, а вечером к дружкам за советом потащится. Они ему за рюмкой живо тревогу разгонят: «Да брось ты, Винцас! Плюнь, прошли те времена…»

Вот уж сколько времени пролетело, как не стало Винцялиса, а я и сейчас себя поедом ем, простить не могу: что мне стоило в тот последний день исполнить его просьбу – сварить щи из кислой капусты? Осерчала я за ту пьянку, назло на стол макароны выставила да еще съехидничала:

– По радио передавали – человеку много мяса есть вредно…

Бедняга лишь вздохнул тяжело, молча поел, взял косу и ушел. Кто ж мог знать, что видимся мы в последний раз?..

И рассказать не могу, как все случилось, и молчать нет мочи. Нервный доктор меня утешал, говорил, что не виновата я вовсе и не стоит понапрасну болезнь наживать… Но ведь что было, то было. Отправилась я вечером за коровой, которую в рубаху смешную вырядила. Иду, а сама думаю: «Вот будет кто мимо проезжать, увидит такое диво, зазевается – и в столб…»

Подумала, а рубаху с Буренки все равно не сняла, хотя и жара спала, и слепней поубавилось. Не иначе, как захотелось мне, чтобы увидел корову кто-нибудь и своей такой же наряд справил. Теперь вон и машины в чехлы одевают, в лесу деревьев молодых не жалеют, лишь бы автомобиль в тень засунуть, а живая тварь, выходит, мучайся, потому как дешевле машины стоишь, да?.. Ну и ненавижу я весь этот треск да вонь… А одна из них будто в отместку возьми да задави моего Винцялиса…

Вечером так тяжко на душе у меня стало, сердце так и щемит… Думала, к дождю. Вышла во двор белье поснимать, а тут Рена вбегает, вся в слезах: папочка на дороге неживой лежит! Схватилась я, как утопающий, за полотенце на веревке и замертво рухнула.

Откачали меня – вроде соображаю все, спрашиваю спокойно, всех ли на поминки пригласили, чем угощать будем, а потом снова как в яму… И чудится мне, что сижу я в полутемной каморе за станком и так мне хочется в восемь челноков полотно выткать, да только все не на ту подногу нажимаю… В каморе полно народу, каждый совет норовит дать, а матушка, царство ей небесное, браниться принялась… У меня же дела чем дальше, тем хуже: нитки рвутся, нитяницы одна за другую цепляются, и получается не узорчатая простыня, а неплотное, все в затяжках да узелках, рядно. Привалилась я к станку, а сама плачу, рыдаю в голос, покуда сестричка не возвращает меня к жизни:

– Визгирдене! А Визгирдене!.. Успокойся, не волнуйся!..

Я же снова как ни в чем не бывало – кто венки сплетет да кто гроб понесет, – а они мне объясняют, что Винцялиса моего неделю назад схоронили…

Подлечили меня немного, и полотно уже больше не мерещилось… Раз пришла Рена ко мне в больницу с каким-то парнем длинноволосым, неряшливым, как велит мода, да и вообще на девку смахивающим, Чесловасом Гудасом зовут. Это он тогда рядом с отцом в машине сидел и пальцем на корову нашу в плаще показал. Винцас, видать, домой ее привести хотел, из-за горки машину не заметил, вот и пропал ни за что…

Рена моя повеселела, на кровать уселась – и ну щебетать, чисто ласточка: «Гудасы вовсе не такие уж свиньи – вон какой гроб красивый заказали, а Чесловас апельсинов, колбасы тебе накупил…»

– Чего уж там, говорю, спасибо вам, – а сама вижу – длинноволосый этот уже ручку Ренину гладит. Не приведи господь, думаю, отца задавил, а теперь в зятья начнет набиваться.

Что это я о Винцасе да о Винцасе, а про дочку так и не рассказала. Выросла девонька, как та лилия белая под окном: ухожена, досмотрена, незапятнана-незамарана. В прошлом году, когда школу закончила, Винцас хотел, чтобы с нами осталась, не умчалась, как остальные, в город. Мы, пожалуй, даже рады были, что не поступила она на свой английский, к нам вернулась. Уж как она, бедняжка, убивалась, все нас винила, будто совсем мы в своей дыре заскорузли – ни знакомых у нас в Вильнюсе, ни приятелей, некому словечко за нее замолвить… Одни, говорят, взятку кому-то умудрились сунуть, другие профессоров поприжали… Отец никак верить не хотел, а дочка его фамилиями забросала… Не выдержал тогда Винцас и говорит:

– Уж коли ученый человек свиньей остается, грош цена такому ученью! На что нужны тогда книжки, если ты впустую их читаешь, а одного понять не можешь – не в городе, не за городом, не на столе, не в постели, не в сундуке или кармане таится счастье человека, а вот тут, тут!.. – а сам все в грудь себя пальцем тычет.

– Да что ты? Вот уж не знала… – передразнила его Рена. – То-то, я гляжу, ты который день не просыхаешь, видать, тоже от счастья… Того, что за четыре с копейками…

– Что-что, а уж копейки в отцовском кармане считать вы любители, – отрезал Винцас. – После таких ласковых речей, известное дело… запьешь и опохмеляться не захочется, скорей в расход пойдешь, докучать никому на земле не будешь…

– Ну, будет тебе, будет глупости болтать, – не выдержала и я. – Ты погляди, что нынче на вечеринках творится. Не только парни – девки к стакану прикладываются. Как же без этого петь да танцевать? Для пущего веселья… А уж коли увяжется парень девушку домой провожать, то знай – ручку подержать ему мало…

– Поэтому-то хоть вяжите, не останусь здесь ни за что! – выкрикнула Рена. – Сами видят, что тут за болото, и все равно удерживают!

– Ничего, не все же сбегут, кое-кто и останется… – вздохнул Винцас, и я догадалась, что он снова посокрушался, отчего бог не дал нам сына. Муж мне как-то сказал, что сварганил бы парня получше себя, а раз уж не получилось, разбирайся, Эляна, со своей дочкой сама.

– Мама, посоветуй, что мне делать? – спросила меня Рена в следующее посещение. – Помнишь того чернявого из Вильнюса?

– Помню, – отвечаю.

– Он снова приезжал. Переживал очень, что у нас беда стряслась. Соболезнования тебе шлет. Говорит, очень понравился ему в тот раз папа.

– А приезжал-то он, видно, ради тебя, не из-за отца же?

– Вот видишь, мамочка, как верно ты все угадываешь! Ведь ты совсем здорова! – обрадовалась дочка и в щеку меня чмокнула. – Адольфас ужасно хочет на мне жениться. Представляешь? Разве я тебе не говорила, что его Адольфасом, Адисом зовут?

– Нет, не говорила.

– Фамилия смешная такая – Казбарас. У него квартира в Вильнюсе, работа солидная и «Волга» есть, ты ее видела… А самое главное – он мне в университет поможет поступить.

– Как знаешь, детка… Ты лучше не меня, у сердца своего спроси.

– Да уж спрашивала… Мужчина как мужчина. Намного старше, разумеется… Если со временем уж очень надоест, можно и развестись. Между прочим, был женат, только детей у них не было. Я ему и говорю: «А как же моя учеба, если дети пойдут?» – «Не волнуйся, отвечает, наймем няньку, и будешь жить как королева».

– О господи! – поразилась я. – Совсем как в старину при господах.

– Ну, нет, мама! Нынче служанки, вернее, домработницы, зарабатывают побольше своих хозяек. Но мне немного не по себе. Знаешь, из-за кого? Из-за Римтаса Эйбутиса. Ведь он сейчас у нас и за скотиной приглядывает, и корову доит. Стоит мне приехать – он и обед сготовит, и цветочки на стол поставит… Если я его брошу, может натворить чего-нибудь. К тому же и отец очень Римтаса любил – он такой весельчак и вообще душа-человек… А тебе он нравится, мама?

– Не по душе мне его работа.

– Так ведь он еще учится! А как кончит заочный, станет режиссером. В театре сможет работать!

– Ну, а с тем, что тут был, как же? – спросила я просто так. – Жениться не предлагал? Или он из-за несчастья нашего добрячком прикидывался?

– Ой, что ты!.. Чесловас говорит, что ему та авария словно перст божий. Отец его директор кирпичного завода, а сам Чеська в ресторане играет… Знаю, знаю, что ты сейчас скажешь… Зато какой он красивый! Даже сестрички все допытываются, кто такой. Думали, с братом прихожу, а как узнали, носы повесили… Хорошо, что у меня голова на плечах есть, а не то бы не раздумывая за него выскочила!

– Не знаю, дочка… После отцовых похорон сразу о свадьбе думать?.. Просто в голове не умещается.

– Ну ладно. Ты тут отдохни, подумай… Послезавтра я снова приеду. Если мы с тобой ничего не решим, придется жребий тянуть. Кого вытащу, за того и…

Тут уж меня совсем развезло. Снова голова словно паклей забита. Закрою глаза и сразу же за работу принимаюсь – паклю эту пряду. А нитка такая лохматая, неровная получается, и рассказать невозможно. Как ни крути, выходит, что все эти Ренины парни сговорились Винцялиса моего угробить. Один подбил его корову в мешковину вырядить, из-за другого муж снова к рюмке пристрастился, а третьему осталась самая малость – вроде бы случайно наехать на пьяного… Боже мой, боже мой!..

Попросила я сестричку, чтобы доктора позвали, пусть тот даст мне каких-нибудь таблеток от этих тяжких мыслей.

– Видеть вижу, да и слышу неплохо, – говорю, – мне бы только хлеб от камня отличить – и ладно. Больше ничего не надо.

– Нет, – отвечает доктор, видно, новенький, – с лекарствами покончено. Попробую тебя сном лечить.

И каких докторов только нет! Один, глядишь, хоть и шибко ученый да опытный, а нет у человека таланта. Одну болезнь, словно курицу с огорода, из тебя выгоняет, зато девять других напускает. А попадаются и другие. Ты уже, можно сказать, одной ногой там, а поговорит с тобой такой доктор по-душевному, прослушает, простукает – и чудится, будто хвори твои испугались, когти поджали, хвостами завиляли… Кажется, топни доктор посильнее, и исчезнут они все до единой.

Тот, что меня тогда выслушал, из таких вот чародеев был. Дал он мне выплакаться, а потом и говорит:

– Ляг и закрой глаза. Я тебе с три короба наплету чего-нибудь, чтобы ты скорее уснула… А когда забудешься, сниму с твоей души этот проклятый камень. Вот так – по голове поглажу, и исчезнет оттуда вся пакля. Напрялась да наткалась, хватит на твой век. Дочка, – говорит он врастяжку, – дочка у тебя уж больно хороша, сам видел… Свиньи дома покормлены, огород прополот, корова подоена… Слышишь, кот с молока пенки снимает? Чав-чав-чав… Спи, Визгирдене, спи.

Почудилось мне во сне, что Винцас рядом лежит. Совсем как взаправду! Вытащил откуда-то перо петушиное – и чирк меня возле уха… Знает, что я жуков-пауков ужасно боюсь.

– Нет, – говорю, – меня не проведешь, я давно не сплю. Женихи Ренины все из головы не выходят. Выйдет за столичного – Римтас Эйбутис страдать будет. Сопьется парень или того хуже… А за Римтаса отдадим – тот, из Вильнюса, злобу затаит, чего доброго, за радио с тобой расквитается.

– При чем тут он? Я Гудаса опасаюсь, – говорит Винцас. – Они с председателем дружки закадычные и с тем толстозадым знакомство водит. Боже упаси у такого кость отнять.

– Так что же, милый, делать-то будем? Ты всегда говорил, что должен быть выход, подскажи, как его найти.

– Выход есть, но не знаю, послушаешься ли ты меня.

И лишь тогда я вспомнила – ведь Винцас уже умер – и так крепко прижалась к нему, что и без слов стало ясно: ну конечно же, послушаюсь…

– Ну ладно, воробышек, – говорит, – ты вот что сделай: как только Рена уснет, потихоньку загони к ней в комнату свинью и нашу собаку. А как уходить будешь, скажи: «Спокойной ночи, девушки!..» Увидишь – все будет как нужно. Но ты об этом ни гугу. Даже доктору не говори.

Провел он рукой по моему лбу, уходить собрался, я его еще за руку удержать попыталась и… проснулась. Так мне хорошо, покойно сделалось, что и с доктором говорить расхотелось.

Теперь-то мне было ясно, как поступить. Приехала я домой – вижу, скотинка, деревья меня заждались. Как стемнело, Рена в постель улеглась, спустила я с привязи собаку, свинку из хлева выманила. Не успела дверь открыть, обе они шмыг – и на чистую половину, словно давным-давно там жили.

Наутро села я картошку чистить, а сама все думаю, чем это дело кончится. Вдруг гляжу – с шумом, гамом вваливается в избу троица – девушки, одна другой стройней. Гляжу я на них во все глаза, а отличить друг от дружки не могу.

– Мама! – воскликнула одна. – Да ты что? Не узнаешь?

– Как не узнать, – отвечаю. – Вот только имена ваши путаю.

– Ну да, Рены мы все, – смеется другая. – Регина, Рената и Ирена – все трое Рены.

Сели мы за стол, я и говорю:

– Я в ваши годы о свадьбе и заикаться не посмела бы раньше года после смерти отца. Да только вижу: не сидится вам в родном гнезде. Что ж, летите, куда сердце рвется. Однако чур – свадьбу пусть женихи у себя устраивают, пусть избавят меня от всей этой суеты. Скажите, мол, доктора не велят.

Заохали тут дочки мои, запричитали:

– И как ты тут, мама, одна по хозяйству управишься, кто тебе подсобит?

– А зятья на что? – отвечаю. – Один весной приедет, другой – осенью. Да и сколько тут работы-то?.. В случае чего поросенок вспашет, наседки проборонят, а Буренке я как-нибудь сама сена хотя бы с крыши натаскаю.

Побросали мои Рены ложки в сторону и давай в голос плакать, обещаниями меня кормить… Уж и думать обо мне день и ночь будут, и доглядывать, а как приедут, непременно пирогов городских навезут…

Ирена вышла за Римтаса Эйбутиса и укатила к нему на родину, Рената своего Чесловаса в другой город увезла, подальше от бывших симпатий, а Регина умчалась в Вильнюс, к Адольфасу. И осталась я одна со своей скотинкой. Соседи даже посмеиваться стали, слыша, как я то с коровой заговорю, то с котом беседу заведу. Кое-кто, верно, думал: совсем из ума выжила… Может, оно и так. А по мне, кот или Буренка что доктор тот: поговоришь, душу отведешь, и полегчает.

Поначалу, летом, глядишь, то один, то другой зятек нагрянет, гостинцев привезет, молочка свежего попьет, черешней полакомится. К тому же лодка после Винцаса еще не рассохлась. Но председатель новый пришел и давай деревья вырубать, канавы копать, сады корчевать, дома сносить… Даже озеро, и то решили осушить. Думали, раскинутся тут луга бескрайние, а на деле в трясину все превратили – вонь от нее одна, от комарья спасу не стало, да ворон поразвелось: надолго им хватило полууморенной рыбы.

Пораспугал зятьев моих председатель и мне проходу не дает, все вытряхнуть с насиженного места хочет, словно жабу из палисадника.

– Ну как, Визгирдене, к детям перебираться не думаешь?

– Нет, – отвечаю, – мне ласточек от кота охранять нужно. Один прок от того болота, что гнезд нынче у меня под крышей не счесть.

– Хочешь не хочешь, а сносить тебя будем. Раз зятья от тебя отказались, ищи мужика, ты половину внеси, он – половину, да и стройтесь в новом поселке.

– А поселение у меня одно, – отвечаю, – на пригорке… Слава богу, и деревья там есть… Ты уж потерпи годик-другой, там и переберусь.

Пообещать пообещала, да слова не сдержала: уж три года пролетело, а я как жила, так и живу, и даже трудодни потихоньку зарабатываю. Только беды, словно тля, меня облепили: ветер да вороны крышу разворошили, и околела моя Буренка. Заведующий фермой по доброте сердечной солью коровьей ее угостил, та пить, видно, захотела, к озеру бросилась, да так и увязла, бедняжка. Там роднички такие, а под ними трясина – холодная как лед. Вытащить мы ее вытащили, но что с того? На ногах не держалась, пришлось скрепя сердце в столовую отдать.

Так и не заметила я, как докатилась: козу, наседку да кота в друзья-приятели взяла. Дочки мои с мужьями будто сговорились – письма писать перестали и сами ко мне ни ногой.

А как ждать перестала, совсем от них откреститься решила, по весне щукой к дому новенькая «Волга» подплыла, а в ней Казбарас. Жирку Адольфас за это время нагулял, животик над поясом свисает, золотыми зубами обзавелся, а все равно узнала. Регину же ни в какую! Очки что твои тарелки, волосы не то зеленые, не то голубые, а одета – и придумают же люди такое – вроде бы юбка, а на самом деле штаны. По голосу все же догадалась, что это дочка моя. Не успела она «мама» вымолвить, как слезы у меня из глаз хлынули, словно без родных я тут совсем пропадала. Не скажешь, что утром веселая была, ровно белка! И колючки у козочки из бороды вычесала, и несушкам костей паленых дала, чтобы скорлупа яичная покрепче была, и избу подмела. Вот только умыться не успела…

Что это я все о себе да о себе? Ведь меня Региночка с Адольфасом тревожат. Что за беда у них стряслась? Бывало, по дороге в Палангу ко мне заворачивали, а в последние годы так и не дождалась. Оказывается, в одно лето Регина на сносях была, а на другой год здоровье на курортах поправляла, в прошлом году по заграницам ездила, а нынче вот заглянула…

– А ребенок где же? Что ж показать-то не привезли?

– Успеем, – ответила Регина. – Может, и на все лето тебе оставим. У него что-то с костями. Доктора рекомендуют в деревне подержать, на свежем воздухе, козьем молоке, медке… Кстати, мама, как там наши пчелы, не повымерзли еще?

– Один улей у меня есть, – говорю. – Много ли малышу нужно? Только вот келья моя совсем прохудилась: полы прогнили, летом блохи так и скачут…

– Не волнуйся, мамочка. Приедут мастера и все тут заново переделают. Стоит моему Адису захотеть, тут и озеро снова появится. Глянь, как он дела свои обтяпывает.

Посмотрела я в окошко: зять выгружает из машины ящик с вином, за ним другой – видать, с закуской, а портфель с нужными бумагами – справками разными, разрешениями – жене подал. Затащили все это в горницу, а пока сносили, я на кухню побежала, думала, хоть яичницу зажарить успею. Куда там! Регине шкварок нельзя, а Адольфасу в район срочно нужно – все из-за ремонта этого.

Не успела я тряпки свои разложить, барахлишко изо всех дыр повытаскивать, а работники уж тут как тут и ну все у меня ворошить, громить, пыль столбом поднимать! Крышу сняли, потолок растаскали, печку разобрали, а окошки прямо с рамами повыставляли. Рена не выдержала, в Палангу удрала, а зять появился, команду рабочим отдал – и назад. Я-то к козочке на ночлег перебралась, а та, бедная, с непривычки всю ночь проблеяла, все за козлят своих переживала. Несушки мои опять же – пойди разбери, где они яйца кладут, где на ночь устраиваются. Одну за сараем нашла – только перья остались. Ищи-свищи, кто ей шею свернул – лиса, ястреб или мастер заезжий. И я слоняюсь по двору, как неприкаянная, а соседи завидуют: радуйся, говорят, построят тебе теперь не избу, а виллу. Будет в ней, как теперь принято, шик, блеск, треск…

Это уж точно. Окна на всю стену – зима настанет, как тепло удержать? Полы надраены – придется весной да осенью в сенях разуваться, чтобы грязь не таскать. И кота в комнату впустить нельзя – наследит, пусть теперь перед дверью лапы вылизывает. Ох, уж эти мне городские замашки, да простому человеку они хуже бедности.

Но скажите мне на милость: что за птица мой зять? Ведь из дальних мест человек, а поди ж ты, знает, где тут у нас поднажать, кому подмазать, кого по плечу погладить… И нате вам – на глазах убогая развалюха в городской дом превратилась! Денег-то теперь у людей куры не клюют, а зато как их с умом истратить, никто не знает. Вот и судите сами, что за власть, энергия и таланты у зятя моего Казбараса…

Теперь-то, известное дело, к новым стенам вовсе не подходят ни колченогий стол, ни дедовская скамья. Я и не знала, что Чесловас Гудас заделался директором мебельного магазина. Появился через пять лет и он, а с ним Рената. Только машина у них попроще, «Жаборожец» называется. И снова гляжу я на зятя и думаю, что в нем красивого-то осталось? Ветерок дунул, волосенки во все стороны разлетелись, а под ними лысина, как колено. Так и хотелось у Ренаты спросить: «Ты когда ж это супруга своего ощипать успела?»

Глянула я на дочку – что-то не в духе она: то ли сестре позавидовала, то ли Чесловас ей чем-то не угодил. Немного, правда, повеселела, когда Адольфас предложил им привезти на лето и свою дочку.

Устроили угощение, зазвали председателя колхоза, за столом он и пообещался снова поставить на ноги озеро – будет тогда зятьям моим где рыбку удить, отпуск проводить.

Адольфас намекнул Чесловасу, что и тот должен свою долю внести: пусть привезет сюда новую мебель и, самое главное, ковер шерстяной на всю комнату. Полы здесь холодные, а детям и верхом друг на друге покататься, и побаловаться захочется… Рената, чтобы цену мужу набить, заявила, что нынче люди из-за ковров с ума сходят, запросто Чесловасу сотенную за услуги предлагают, да тот рисковать не хочет.

А зять возьми и возрази: кое-кому, говорит, все же помог, иначе что я за торговый работник?

Услышал председатель про такое дело и тоже давай просить. Пообещал ему Чесловас, сам того не ведая, что по коврам этим неслышно-незаметно беда подкрадется.

В конце июня обе Рены мои учить меня стали, как нужно детям кашки разные варить, – сами-то они к морю решили отправиться за загаром. Адольфас из Вильнюса машину пригнал, на ней будка огромная, а в будке холодильник, новый почти, телевизор, кроватка детская и газовая плитка. И снова заботы на мою голову, где какую ручку покрутить, какую кнопку нажать, как за детьми успеть приглядеть, чтобы не лезли куда не положено.

Ренатиной дочке Дайвуте уже шесть исполнилось. Ладненькая такая девчушка, только косит немного. Доктор велел очки носить, а одно стекло залепить. В городе-то детворы не перечесть, от шалунов и насмешников не убережешь, вот и отдали бабушке на воспитание.

А за Арунелиса Регина тоже не зря тревожится – мальчонка и впрямь бледненький такой, косолапит. Раньше, бывало, таким ребятишкам матери давали глину с печки погрызть, а сейчас Регина понавезла кучу лекарств. Таблетки таблетками, но вся надежда у нее на Белянку, козочку мою.

Прислала письмо и Ирена. Обрадовалась я вначале, думала, и она с семейством навестит, но просчиталась… Извинилась дочка за долгое молчание, а затем давай, словно кукушка, свои беды-невзгоды считать. Свекровь ее хворала-хворала да прошлой осенью и померла, а сама-то она весной третьего должна родить… Римтас совсем с ног сбился, учебу свою забросил, а потом решил денег для семьи подзаработать – завербовался рыбу в море ловить. Теперь, пишет, целых полгода дома сидеть буду с пацанами своими и дочкой, которую в бабушкину честь Эляной назвали.

Не успела я письмо прочитать, слышу – за окном дребезжит что-то: зять Гудас на своем автомобильчике под самое окошко подкатил. Один ковер на крыше, дугой свернут, второй в середину втиснут… Девчата мои обрадовались, загомонили, а я все жду, когда же Чесловас в дом войдет. Присел он возле машины и ковыряет там что-то.

– Ну не раззява ли? – Рената моя вскинулась. – Опять поцеловался с кем-то…

Выкатилась я следом за всеми во двор, хоть и не очень-то разобрала, кто там кого поцеловал и почему у зятя весь лоб в крови. Чесловас на коленях перед машиной стоит, стекла лущит, а подбородок от волнения прямо дрожит. Распрямляется он и говорит:

– Женщину в лесу переехал.

Обе Рены перепугались, вопросами его засыпали: придавил или насмерть, видел кто-нибудь, не видел? Адольфас, которому привычное дело людьми командовать, прежде всего велел бабам замолчать, Чесловасу посоветовал холодной водой умыться, с сам сходил в дом за коньяком.

– Выпей и рассказывай все по порядку.

– Мне необходимо вернуться, – говорит Чесловас, – нельзя мне спиртного сейчас. С коврами-то боязно было стоять, а теперь вот разгружусь – и назад. Все равно милиция разыщет.

– Если не видел никто, им до тебя не добраться, – уверял Адольфас. – Поехали вместе! Опрокидывай своего «Жаборожца» в канаву, а я тебя домой доставлю. Оттуда позвоним в милицию, что ночью твою машину угнали. Усёк?

– Да очнись ты, ей-богу! – затормошила мужа Рената. – Не слышишь, о чем тебя спрашивают?! Кто-нибудь тебя там видел?

– Видели, – покрутил головой Чесловас. – Ничего не выйдет. Когда бензин наливал, поздоровался с кем-то.

– С бабами, больше тебе не с кем!

– Да брось ты языком молоть! – осадила я Ренату, а зятю совет дала: – Поезжай, дорогой… Может, не помер еще человек, в больницу его срочно нужно, а ты даже не остановился.

Тот уже согласен вроде, головой кивает, а дочка на меня как накинется:

– Не суйся со своими проповедями! Один полудурок в проруби хвост замочил, а другая дурочка с советом лезет: ты, мол, и голову обмокни!..

Обмерла я со страху, глянула на нее и подумала: эта-то уж точно псина из моего сна или свинья…

– Есть еще один выход, – вмешался Адольфас. – Давай вместе поедем – каждый на своей машине. Я выберу дорогу поуже и приторможу – ну, скажем, заяц мог перед носом выскочить, – а ты мою «Волгу» обгони – и в дерево. Вызовем автоинспектора, составит акт – чем не доказательство, что аварию ты совершил здесь, а не там?

Гудас снова чуть не согласился; но тут Регина, жена Адольфаса, на дыбы: не позволит она мужу ввязываться в эту историю, хоть ты ее режь. И ключи от «Волги» за пазуху сунула. Пришлось Адольфасу новую придумку предложить.

– Пожалуй, и в самом деле лучше признаться, – говорит. – Вызови к себе самого начальника и скажи с глазу на глаз: так, мол, я тек, несчастье случилось… Кто в нем повинен, вам лучше знать. Может, под градусом та женщина была, может, слепая или просто не выспалась… Испугался я, сбежал, а теперь прошу заступиться, как друга. Может, и самому когда-нибудь понадобится… как говорится, и я в долгу не останусь…

– Чего там рассусоливать, – поучала Рената, – ты в лоб спроси: «Какой комплектик приобрести желаете, румынский или финский?»

Стали они ковры вынимать да развязывать, а я в это время поцеловала Чесловаса в лоб и говорю:

– Ну вот, всех выслушал, а теперь поезжай и поступай, как тебе совесть подсказывает.

Осудили Чесловаса Гудаса на три года. Не помогли ни папаша, ни знакомства, ни выдумки. Только тогда я и узнала, что Винцялиса моего на машине сбил не отец Чесловаса, а он сам. Может, и к Рене моей подкатился скорее со страху, чтобы по судам мы его не затаскали.

Видно, и Рената догадывалась, да только кто ж перед этаким красавцем устоит… Беда свалилась немалая, одна она с дочкой на руках осталась – самое время о завтрашнем дне подумать, а Рената поплакала, на судьбу свою попеняла и укатила с Казбарасами в Палангу.

Кинули на меня тогда двоих ребятишек – Дайву и Арунаса. Городские дети до чего ж избалованы, этакие шалуны! Им говори не говори – как об стенку горох. Никуда от них не отлучиться – ни к соседям, ни по грибы, по ягоды. Сама-то я, словно коза моя, все на привязи да на привязи. Не успеешь отлучиться, а их уж и след простыл. На дерево полезли – трясешься, как бы не свалились, в лужу их потянуло – все думаешь, как бы не простыли. Возле телевизора оставишь – опять же боишься, чтобы не испортили чего или к электричеству не лезли.

Просила я мастеров, чтобы крышку к колодцу приделали, – забыли. Вот и приходится крутиться: воды наберу, а потом сруб тем старым рубищем, нарядом коровьим, обматываю. После несчастья с Винцасом зашвырнула я его подальше от глаз, пылилось оно где-то, плесневело, покуда мастера на свет белый не вытащили – на заборе развесили и диву даются, чей это наряд такой…

Прикинула я – вот уж десять лет минуло, как нет моего Винцялиса. Пойду, думаю, хоть могилку его навещу. Нарвала в палисаднике руты, гвоздики, лилию садовую срезала, которую еще сам Винцас мне откуда-то привез… Детишек загнала в огород горохом полакомиться и на прощанье сказала:

– Ешьте, сколько влезет, а потом до моего прихода во дворе поиграйте… Только к петуху не приставайте, не то глаза выклюет, к козе близко не подходите. Ты, Дайвуте, старшая, за хозяйку тебя оставляю.

Та уставилась на меня через какое-то стеклышко и спрашивает:

– А куда ты идешь? А что нам принесешь?

– Иду я далеко-далеко, – отвечаю, – и что найду, с тем и приду, на дороге не брошу.

Думала, прямиком через поле быстрее будет, но одного не учла, старая: поля-то теперь – глазом не окинешь, а луга вдоль и поперек оврагами изрезаны. Рожь прошла, за ней овсы начались, а за ними кукуруза. Поняла я, что этак мне и до вечера не добраться. И такое зло меня разобрало – сил нет. Но потом подумала: куда бы меня ни занесло, Винцас мой все равно меня видит. А может, и посмеивается в кулак…

Стала я назад дорогу искать и наткнулась на лен – целое поле. Так вот куда меня Винцас завел! Ленок уже желтеть стал, головки поникли, и кузнечики грустно так стрекочут… Вспомнила я, как в тот раз косынка на землю соскользнула – беленькая такая, в черный горошек, а сейчас в руке у меня черная, а точечки по ней светлые…

Опустилась я на землю, пригорюнилась, повздыхала и говорю Винцялису:

– Ну, я пошла – дети, сам понимаешь… Что за гостинец им придумать?

– Щавеля набери, – как живой, улыбается мне Винцас.

– Что ты, – говорю, – щавель уже перезрел, они его в рот не возьмут. Сам знаешь, нынешние дети не те, что мы когда-то…

– Видала? – показывает мне Винцас на лен. – Полег уже кое-где, с удобрениями перестарались.

– А может, ничего страшного, – говорю, – солнышко подсушит, ветерок продует – и поднимется…

Оставила я цветы, встала и отпрянула: никак камень зашевелился! Да это еж!.. Вот и подарю его внукам. Небось и не знают, что за зверь. Скажу: «Попробуйте его потискать – он вам покажет, как зверюшки этого не любят. Так же и котенок или цыпленок – только у тех колючек нет, нечем ощетиниться…»

Завязала я находку в узелок, домой пошла. Прихожу – никого во дворе. Кликнула я их раз, позвала другой – ни души. В сторону колодца глянула и похолодела: полотнища на срубе не видно! Может, рядом валяется, может, просто так его сняли, для забавы: помнится, и мы детьми любили в колодец кричать…

Зря надеялась – полотнище-то в воде плавает…

Стала я не своим голосом господа бога и людей на помощь звать, журавль опустила, а сама все шарю жердиной, шарю… Вытащила эту тряпку проклятую, и вдруг меня осенило: брошусь и я головой вниз, утоплюсь… Дверь в доме скрипнула – и снова меня надежда, словно прохладная вода, в чувство привела: а вдруг они не сами туда свалились, а только рубище это бросили?

Тут и Дайвуте появилась. Дрожит вся, всхлипывает, а сказать ничего не может, только головкой все в ту сторону кивает… Ясно, там уже Арунелис. И снова я за шест и давай воду в колодце мутить… Бывало, таким манером даже ведро утонувшее удавалось вытащить. Велосипедиста за забором увидала – к нему кинулась: почтальон наш, оказывается, почту вез. Вытащили Арунелиса, а он уж окоченеть успел, и тогда меня снова к станочку тому швырнуло…

Какие-то бабы незнакомые, словно сыр, зажали меня в тисках – по две с каждого боку, – ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. А они локтями пихаются: «Не на ту подногу нажимаешь, раззява безмозглая! Да ты ногти-то обстриги – не видишь, что ли, затяжки делаешь! Глянь, шпулю какую здоровенную намотала – в челноке не умещается!» Полотно мое и впрямь – страх глядеть: то жидкое совсем, точно сито, то чересчур плотное, ниток на нем каких-то ненужных полно…

С криком прогнали меня ведьмы эти от станка прочь, дубасить принялись. Одна в волосы вцепилась, рвет их горстями, словно лен, и другой швыряет, чтобы та из них ткала. А третья, что за станком сидела, давай челноки туда-сюда бешено гонять… в такой раж вошла, что и не разобрать, о чем четвертая мне все кричит.

Уж и не знаю, кто меня в чувство привел, – поняла только, что колотила да тузила меня дочка моя несчастная, мать Арунелиса. Что ж, бей, говорю, чего там… Ты бы еще больше озверела, скажи я тебе, что ты не дочь моя родная, а сука или свинья паршивая.

Адольфас топор схватил и ну рубить, в щепы разносить все, что под руку попадется. Окна высадил, двери изрубил, телевизор, кроватку детскую, кресла… Только, стол пощадил, на котором дитя лежало, в простыню запеленатое. Припал Адольфас к телу сына, зарыдал громко, а потом вдруг вспомнил, что до кухни руки не дошли. И такая вонь оттуда повалила, видно, от газовой плитки или от холодильника, что бедные родители не выдержали. Взяли Казбарасы своего Арунелиса, снова горько заплакали и уехали. На прощанье успели еще раз меня проклясть, будто я нарочно сына их на тот свет отправила.

Рената, другая дочка, помнится, перед уходом что-то не совсем злое сказала. Скорее всего о ковре побеспокоилась – скатала она его и пока у меня оставила. Разве ж все упомнишь, что тогда было. Припоминаю только, что, как начали меня бить, я все за руки их хватала, поцеловать хотела, прощения вымаливала, а под конец не выдержала:

– Вырастила я вас, в люди вывела, дайте вы мне, ради бога, покой…

Упросила соседей козочку мою взять, двери-окна наглухо заколотить – без посторонних с миром отойти решила. Пролежала я пластом несколько дней и вдруг ежика вспомнила – так тогда его под яблоней в узелке и забыла. Он-то меня с постели и поднял. Доплелась я до дерева, выпустила его, а он отощал, бедняжка, смотреть жалко… Чуть было голодом его не уморила. Ну не тронутая ли я? Внучонка загубила, а тут над ежом слезы лью!..

Наплакалась я под той яблонькой вволю, а потом решила косынку, в которой ежик был, выстирать… Глянула в колодец – и назад. Нет, думаю, на всю жизнь твоей водой попользовалась. Уж лучше за семь верст таскать или самой родничок выкопать.

Вот так снова я в колею вошла… Люди добрые окошки мне вставили, а осколки я собрала и в колодец выкинула.

И о зиме подумала. В детскую решила козу Белянку пустить – вместе оно веселее, чердак курам уступила, а хлев на дрова разобрала – благо мужики помогли. Время шло, и постепенно все живое и неживое встало у меня на свои места, боль сердечная поутихла, и мне захотелось даже найти себе какое-нибудь занятие по душе.

После ремонта краски разные остались, вот и придумала я оживить немного серые, обитые картоном стены. Из козочкиной шерсти смастерила несколько кистей. «За добро твое, – говорю, – что ты мне молока на похлебку даешь, нарисую я на всех стенках лужайку зеленую, иву плакучую – глодай на здоровье, парочку ягнят, стайку гусей для компании выпущу и пастушонка к ним приставлю, если получится, конечно…»

Краска жидкая оказалась – тут потеки сделались, а там коза боками стерла, и все равно мне такая комната милее. Долго придумать не могла, что бы такое для себя нарисовать. В комнате, где кровать моя стоит, нарисовала я небо голубое, а по нему звезды, но пришлось все заново переделывать – звезды-то не высохли, потекли. Сделала я из звездочек цветы, к растекшимся стебелькам листья пририсовала – чем не палисадник. А из лоскутков материи навыстригала бабочек – обыкновенных и диковинных… На другой стенке озеро у меня разлилось, вода в нем прозрачная-прозрачная… Рыбы в него напустила, водорослей насажала, а в самой глубине поместила нашу бывшую деревню, которая осела в памяти, словно на дно…

Комната от этого мне еще больше нравиться стала. Но, видно, желаниям человека нет предела. Чистую половину задумала я расписать на особый лад. И спохватилась: красок не хватит! А выполнить задуманное так хочется – ночами не сплю. Нашла все-таки выход: разложила на столе, на лавке тряпочки-лоскутки, – как понадобится, выберу нужный и сложу из этих обрывков всю свою жизнь. А коли клея древесного не хватит, в магазине докуплю.

Начала я с того вечера, когда Винцас меня впервые во льну поцеловал…

Солнышко уже за тучу прячется, пташки по деревьям на ночь рассаживаются, лен только сейчас раскрылся, так и светится! Что ни цветок, то лоскуток от моей косынки голубой. Повстречал зайчишка на краю поля ежа, а Винцялис – меня. Что же дальше будет?..

А дальше – и того лучше. Свадьбу свою кромсала, лепила и разукрашивала месяц напролет. К молодой, понимай, ко мне, лезет с поцелуями подвыпивший Иуда Фертел. Гости, раззявившись всяк на свой манер, горланят песню про музыканта, а тот успел наклюкаться и спит, уткнувшись носом в мехи гармоники. Так я про это и написала внизу, под столом:

Музыкантов на куски кошки разодрали,

Мыши с голоду-тоски в норы их стаскали…

На третьей полосе кумовья везут Реночку крестить, а впереди по дороге ползут танки, орудия, шагают солдаты… Кони взбрыкивают, крестная завернутое и лентами перевязанное дитя к груди прижимает, а вдалеке, за белокаменным костелом, черные клубы дыма, яркие языки пламени…

Подхватила меня моя задумка, совсем как ребенка на руки берут, а я и рада. Про еду, про сон позабыла и все равно довольна. Только бы не мешали мне, не лезли, уму-разуму не учили.

Однажды, когда я еще одна, без козы, в избе жила, написала письмо Ирене про беду, что тут приключилась, ей поведала, а нынче муж ее, Римтас Эйбутис, примчался. Думала, распекать меня станет, зачем козу в дом пустила, стены размалевала, но не угадала – понравились ему мои рисунки. Растрогался даже, поцеловал меня. И осмелела я:

– Чего же ты, говорю, Ирену с детишками не прихватил? Хотя, по правде говоря, побаиваюсь я теперь дочек своих – иди знай, у которой из них сердце шерстью обросло…

Оказалось, болеет его Ирена. По женской части что-то… Зато летом всем гамузом приедут.

– Ты пока воздержись рисовать, – сказал зять, – я в Вильнюс смотаюсь, хороших красок тебе куплю. А за деньги не достану, из-под земли выкопаю.

Столько понавез он мне тогда тюбиков, кисточек да бутылочек, что я не на шутку перепугалась. Покуда я тряпки кромсала, с меня и взятки были гладки, а тут – виданное ли дело – этакое добро даром переводить!.. А на прощанье зять еще раз меня огорошил:

– Я в Вильнюсе растрезвонил про твои чудеса, так что, если кто нагрянет, не удивляйся…

И так я разволновалась от этих слов, что вместо «спасибо» брякнула:

– Уж лучше бы ты, Римтас, вовсе тут не появлялся. Ничего мне не нужно – ни посетителей, ни красок твоих.

Сказала, а немного погодя устыдилась, на станцию автобусную помчалась извиняться, но не успела. Скисла, назад в свою скворечню поплелась. Так люди стали избу мою называть: половина окон в ней заколочена. Кое-кто еще больше язык распустил: живет, мол, в доме старая ведьма, и дьявол рогатый при ней – это козочка моя иногда голову наружу высовывает, все весны дождаться не может.

Тревога моя со временем улеглась, очухалась я, к богатству своему пригляделась и на первых порах старые картины яркими красками подправила.

А как дошла я до гибели Винпялиса, думала, сама богу душу отдам. Та алая краска – ну чисто кровь… А халат корове скроила из того, настоящего, что в сарае на деревянном гвозде висел, о беде напоминал… На изображение станка своего пустила кусок того же полотнища… Ткань, что я на картине тку, волохатая такая, расползается, а ноги у меня связаны. Бабы пальцами в мою сторону тычут, за волосы меня таскают и словами злыми, словно бичами, стегают: «Нескладёха ты, распутёха!.. Да пальцами-то живее шевели, – чай, не соски коровьи! Глянь, полотно своей жизни всюду позатягивала, а коль так, и уток ломай!..»

Следующая картина вышла куда веселее первой, мрачной и жуткой. Задумала я ее из трех частей. На первом полотне нарисовала трех женихов, ведущих спор за мою Рену. Один добротой решил взять, вильнюсскими башнями ее заманить. Другой, красавчик, в окружении могущественных дружков, а третий одной рукой на сердце свое горящее показывает, а другой – в сторону петли на ветке. Часть вторая – это когда я дочку на чистой половине спать уложила вместе со свиньей и собакой. Винцас с фотографии на стене глядит и посмеивается. На третьем куске нарисовала я свадьбы всех трех дочерей – как водится, по последней моде…

А дальше снова черная година: ножка утонувшего Арунелиса из-под простыни торчит, зять рубит в щепки свое добро, а дочка сукой бешеной в мать вцепилась. Что ж, из песни ведь слова не выкинешь…

Ни много ни мало девять картин получилось – светлых и темных. На последней себя изобразила – как я краски, лоскутки разложила и выстригаю из своего подвенечного платья садовую лилию. В дверях Винцас застыл. Похоже, позвать меня куда-то хочет, да не решается – все равно, пока не кончу свое занятие, не смогу с ним пойти…

Весной стали сбываться слова Эйбутиса: повалили ко мне гости незваные. Каждому показать все нужно, объяснить, что к чему, да еще при этом оправдывайся, почему сама в обносках хожу, а наряды свои на картины пустила. А один предложил даже немалые деньги, только бы я ему содрала эти картонные пластины со стены и увезти позволила.

Да разве ж могу я жизнь свою продать? Вот нарисую что-нибудь просто так – тогда пожалуйста, для хорошего человека не жалко, и денег не надо.

В один прекрасный день Рената как снег на голову свалилась, еще и с чужим мужчиной.

– Казбарасы мне написали, что ты, мама, всю семью нашу опорочить задумала… – прямо с порога накинулась она на меня.

– Что еще за семью? – не поняла я. – Козу свою? Кота? Больше у меня никого нет.

Так вот мы с ней вначале поговорили, а потом я ее в комнату провела – пусть увидит, как их порочат. Пробежали они оба глазами картины мои и ничегошеньки, конечно, не поняли, только осерчали ужасно, зачем я комнату в хлев превратила и новые полы почти сгноила.

– Полов-то мне хватает, – говорю, – а вот стенки к концу подходят. Придется, видно, взгромоздиться на что-нибудь и за потолок приняться.

– Пожалуй, не стоит тебе зря стараться, – говорит Рената, а сама все больше и больше на свинью становится похожа. – Казбарасы меня нужными бумагами снабдили, решила я дом продать. Вот этот человек посмотрит тут все, и, даст бог, сговоримся.

– Постой, постой, – чирикнула и я, – а меня куда же, картины мои куда денете?

– Да брось ты, мама… Таких картин на базаре завались – пять рублей штука. А насчет себя можешь не беспокоиться – пропишу тебя в городе, квартиру кооперативную побольше получим… Будет у тебя свой угол, чего ж еще?

– Спасибо, – отвечаю. – Есть у меня свой скворечник, не нуждаюсь ни в твоем углу, ни в зауголье.

– Позарез деньги нужны, – уже не просит, а требует Рената. – Муж, как ты знаешь, за решеткой, а мне взносы платить нужно за квартиру.

И хоть видит, что я, точно дерево под топором, корнями в землю вцепилась, знай себе по живому рубит.

– Не забудь, что в этом доме твоего, – побарабанила она кулаком по моей картине, – гнилье одно. А крыша, потолок, пол – все за Казбарасовы денежки.

А я снова за свое:

– Гнилье, не гнилье, а избушка эта моя, пока я на свете живу. А как помру, Ирене все останется. Она сюда с ребятишками скоро на все лето приедет.

– Нет, мамочка, Ирена больше никогда не приедет… Ты только не волнуйся – все равно рано или поздно узнала бы, – на пасху мы ее похоронили. Рак у нее был по женской линии… Мы тебя пощадить решили, на похороны не позвали. Побоялись, как бы на тебя снова не накатило.

– И в самом деле, с вашим здоровьем у дочки все же лучше, чем в доме престарелых, – забубнил тот приезжий, похожий на Фертеля.

Я за стенку покрепче ухватилась и вдруг вижу – Винцас руку мне с портрета протянул и зовет:

– Пошли со мной, Эляна. Пошли…

Может, я и согласилась бы пойти, но Рената с тем Фертелем под мышки меня подхватили и в камору темную потащили – снова полотно ткать…


Вот и описал я, Римтас Эйбутис, почти все, что слышал не раз от Ирениной матери. Вначале собирался ей самой это сочинение показать, чтобы радость человеку доставить. Чуял, что и рассмеется она не раз, и всплакнет украдкой, читая мой труд, но ругать не станет, это уж точно. А вышло все не совсем так.

Приехал я к теще вскоре после Ренатиного появления, да не застал ее дома – в психоневрологическое отделение ее положили. Навестил ее там. Обрадовалась Визгирдене, за руку меня схватила и первым делом про картины свои спрашивать стала.

– Не волнуйся, мама, – отвечаю, – все они уже у меня, и никто об этом не знает.

– Да как же мне не волноваться-то? Ведь больше от моей разнесчастной жизни и пользы никакой – только картины эти да одна дочка.

– Картины твои, – говорю, – особенно те, последние, ей-богу, хороши. Уж коли ты за одну зиму столько смогла нарисовать, сама подумай, сколько работы у тебя еще впереди! Ведь тебе, мама, всего шестьдесят.

– Только бы доктора смогли оторвать меня от этого проклятого станка… Когда я еще маленькой была, тетка моя, до чего ж скаредная, ткать меня учила. Господи, сколько крови она мне попортила!..

Поговорили мы с ней тогда о смерти Ирены, о детях, Эляна обещалась после болезни непременно их проведать, но тут вошла сестра и отчитала меня за то, что утомляю больную.

А потом я опять на полгода в море ушел. Дети написали, что бабуня выздоровела, но к ним так и не приехала. Ни с того ни с сего прислал весточку и Чесловас Гудас, которого уже выпустили из тюрьмы. Жену он застал в новой квартире, с новым мужем… Чесловас просил помочь ему устроиться на траулере, а в конце приписал пару слов о своей бывшей теще.

«Ну и хитрая эта зараза Рената, – написал он, – нарочно выбрала квартиру на пятом этаже. Лифта в доме нет, а у старухи от всяких лекарств сердце сдавать стало – не по силам ей было на такую верхотуру забираться. Словом, сбагрила дочка мамашу подальше. Где она сейчас, сказать не могу. А с Ренатой мы расплевались совсем. На той неделе суд…»

Во время отпуска удалось мне все-таки напасть на след Эляны. Пошел я по нужному адресу, совсем с ног сбился, покуда плутал среди огородов, заборов и сараев. Спросил у кого-то, где найти дом Дабулиса.

– А ты по запаху, милок, – язвительно ответила мне бойкая на язык бабенка. – Вон котишке тому за хвост уцепись – он тебя живо доведет.

Полосатый кот прямехонько вывел меня к коптильне Дабулиса, от которой разносился сильный колбасный дух. Хозяин, тощий старик с прокопченным лицом, ковырялся в куче влажных опилок, откапывая червей для рыбалки. С них я и начал разговор – тоже ведь рыбак. Оказалось, червяки ему нужны не для рыбалки: за жестянку этого добра кто-то пообещал ему свежей рыбы. На что эта рыба, спрашиваю, когда тут голова кругом идет совсем от другого запаха?

– Вы про колбасы? Так не мои они вовсе, – говорит. – Белоручек поразвелось, сами возиться, руки марать не хотят. А мне здоровье не позволяет копчености есть – доктора строго-настрого запретили. Желудок мне резали.

А потом, покосившись на мой портфель, вдруг спросил:

– А ты кто такой?

Сказал, что я зятем Визгирдене довожусь и что видеть ее хочу.

– А-а… – протянул старик, вытирая правую руку об штаны. Приветливо поздоровавшись, поинтересовался: – Так это тебе, что ли, Эляна колбасы шлет?

– Нет, – говорю, – пока не дождался.

– Ты случаем не из Вильнюса? Не начальник будешь?

Узнав, что я не тот, Дабулис снова вернулся к прерванному занятию.

– Эляна еще с работы не вернулась, – произнес он наконец. – В больнице она, санитаркой работает.

– Слыхал, – говорю. – К скольки она дома будет?

– А теперь который час?

Было уже после семи.

– Так я и думал. Свиньи-то, слышь, как развизжались.

– И как она успевает? – спрашиваю. – И на работу, и по дому, и со свиньями управиться…

– Свиньи – это уж ее хозяйство… В больнице-то всяко бывает: одному невкусно, другому только вприглядку и можно, а третьему из дому притаскивают… Вот Эляне только успевай после них подбирать и… домой.

– Так что все же те чушки говорят? Скоро хозяйка придет?

– Да вон и она сама, – кивнул старик в сторону незнакомой женщины.

– Боже праведный! Да Визгирдене ли это?!

Через дыру в заборе протиснулась толстая, широколицая тетка и, воровато озираясь, спрятала в ботве два полных ведра пищевых отходов. Перешагнув через несколько грядок, она заметила меня и отправилась назад, к своему трофею. Вернувшись вразвалочку с ведрами, невесело пошутила:

– Ну вот, еще один кот на сало… А между нами ведра эти – ни обняться, ни поздороваться по-человечески…

– Ладно, только без телячьих нежностей, – осадила она меня и тут же накинулась на Дабулиса: – Нашел занятие! Не видишь разве, свиньи совсем взбесились… Одно в лохань вытряхни, другое обвяжи потуже, чтоб кошки не добрались.

Дабулис подхватил ведра и скрылся, а Эляна отошла со мной к колодцу, вымыла руки и спросила чуть приветливей:

– Ну как тебе мой старик?

– Человек как человек, – ответил я. – Я тебя верно понял? Он что, и в самом деле твой?

– Покуда ноги волочит, мой, – довольно сказала она. – Только недолго уж ему осталось…

Очутившись в избе, первым долгом стал я шарить глазами по стенам – все надеялся картины новые увидеть. Но единственное, что бросилось мне в глаза, это тусклое зеркало и два нанизанных на гвоздь рентгеновских снимка.

– Вот желудок свой человек повесил, – пояснила Визгирдене. – Кто ни зайдет, всем показывает, сколько ему вырезали и что до этого было… Если еще раз надумаешь приехать, я здесь по-другому устроюсь! Пройдем, ко мне в комнату, сам увидишь…

Она произнесла эти слова таким многозначительным тоном, что я подумал даже – нет, не может быть, Визгирдене, эта грубая базарная торговка, просто разыгрывала до этого комедию. Но вот сейчас мы войдем туда… и я зажмурюсь от пестроты картин, которые она успела создать за все это время…

Здесь и впрямь не было пустых стен. Комната, насквозь пропитанная запахом нафталина, была сплошь увешана разными юбками, блузками, платьями, жакетами и даже мужскими брюками. Неужели Эляна собирается использовать все это для своих коллажей?

– Ну как?! – довольная произведенным эффектом, улыбнулась Эляна. – Это все Регина Казбарене мне прислала. Я ей копчености подбрасываю, а она мне барахлишко присылает. Вот развесила, чтобы бабам удобнее было прицениваться. Раньше-то я сама за дочкой донашивала, а теперь не влажу, сам видишь… Может, тебе в Клайпеде проще все это загнать, а? Мои клиентки не больно-то моду признают.

– Ну что ты, – помотал я головой. – Там моряки тряпок этих навалом привозят.

– Может, и ты мне чего любопытного привез?

– Привез, – ответил я и высыпал из портфеля целую гору красок. – Таких, мама, у тебя еще не было.

– Да ну тебя!.. Засунь ты их себе, извини за выражение, подальше! – вскипела теща и смахнула со стола мои подарки, а потом и вовсе раскипятилась: – Скажи спасибо, что я в огороде тебя из того ведра не окатила, – агитатор нашелся!.. Видит, что у бабы в мозгах замутнение, так нет того, чтобы в больницу ее отвезти, – как дитя несмышленое, всякой ерундой забавляют! На вот тебе, детка, малюй на здоровье, хочешь – на носу, хочешь – на стене… То-то красота будет!.. Сам чего же этой пачкотней не занимаешься?!

– Эх, мама, мама!.. Если бы я мог так, как вы…

Но Эляна уже слышала лишь то, что хотела слышать. Поэтому я молчал, дав ей возможность излить всю накопившуюся в ней желчь.

– Ладно еще, Регина с Ренатой догадались дать на лапу доктору – на ходу вылечил. Теперь-то и я умею жить!.. И пусть я всего лишь санитарка, зато за казенное и я под тебя подсуну по-казенному… Такой лед – не обрадуешься… Ну, чего зенки-то таращишь? Никак с луны свалился? Не знал, что ли? Может, поэтому и жену до срока схоронил… Давно могли доктора стоящего найти, лекарства нужные достать. А сегодня, глядишь, и тебе как вдовцу чего подкинула бы. Не зря люди глаза колют: «Дочка-то чуть не министерша, а она корки для свиней подбирает…»

Задела Визгирдене меня за живое, язык так и чесался сказать: что толку в этом здоровье, коли в человеке ничего человеческого не остается? Но в Эляну словно бес вселился – с визгом велела она мне забирать свои подарки и уматываться.

– Думала хоть детям колбаски деревенской передать, – сказала. – Сам виноват, из терпения меня вывел – теперь вот пойди в магазин да купи, если найдешь…

Больше всего я опасался, как бы она не вздумала отобрать свои картины. Мой сын на них любит глядеть, вот и сам начал понемногу рисовать. И как знать, не придется ли внуку рисовать на холсте, что порой ткала в своем помутившемся от боли сознании его бабка Эляна Визгирдене? Как знать?..


1977

Загрузка...