Петру, Петушку и Петушкину
Начало июня. Варшава
Мне уже приходилось получать гонорар коробками шоколадных конфет — их присылали в мою шведскую деревню, где протестанты из поколения в поколение привыкли вместо шоколада лакомиться некоей непорочной патокой. А сегодня в издательстве бухгалтер вручил мне огромный lapis lazuli[1] — на счастье. Отшлифованный камень, синий с золотыми прожилками, чуть ли не килограмм весом. Соответствующий моему знаку Зодиака — Весам. Итак, с камешком в рюкзаке я шагала по Новому Святу[2], высматривая обещанное гороскопом счастье. На углу улицы Фоксаль встретила Гжегожевского — руководителя Национального театра. Директор, только что перенесший операцию, вместо приветствия гаркнул:
— Кто не сделал шунтирование, тот лопух!
Он прекрасно выглядит, готовится к премьере «Оперетки»[3]. Предложил мне роль Альбертинки. На горизонте замаячили золотые горы. Дебют на национальной сцене… Невинность, правда, юность и… нагота. Но как вырваться из Швеции, как бросить Петра-Петушка-Петушкина одного ради ежевечернего сценического эксгибиционизма? Гомбровича Петушкин обожает, но меня, пожалуй, все-таки больше. Нет, это абсурд. Альбертинка… эпатаж, слишком дешевая провокация.
— Увы, пан директор… Очень польщена вашим предложением, я бы с радостью, но… эта роль, пожалуй, не для меня. Впрочем, я еще подумаю.
И я вернулась в свою скандинавскую деревню. Натерла до блеска lapis lazuli, пристроила у изголовья.
Июнь. Стокгольм
Я всегда побаивалась обследований, врачей: того и гляди обнаружат какую-нибудь гадость и превратят жизнь в хоспис. Я не ощупываю в поисках опухоли грудь. Она и так имеет странный вид — похожа на пару угловатых новообразований с розовыми лакированными струпьями сосков, которые вот-вот захрустят под пальцами.
Ежегодный визит к гинекологу. В приемной врача рекламные листовки: «Специализированные консультации для лесбиянок». Неужели и болезни у них особые — специализированные? Вхожу в кабинет, раскидываю ноги на кресле.
Отвечаю на вопросы:
— Возраст?
— Тридцать шесть лет.
— Противозачаточные таблетки?
— Нет. Мне нельзя — повышенное давление.
— Какими средствами вы пользуетесь?
— Я столько лет знакома со своим организмом… когда овуляция, знаю… в опасные дни — презерватив.
— Беременности? Аборты?
— Не было.
— Жалобы?
— Никаких.
Все должно быть в порядке. Но у меня нехорошее предчувствие. Матка — орган ясновидения, считает мой знакомый, Ярек М. Неделю назад в своей увешанной эзотерической символикой квартире в стиле модерн он предостерегал меня.
— Не соглашайся, чтобы тебе ее удалили, — говорил он, пристраивая в кухне багуа, китайское зеркало-оберег.
Быть может, именно моя ясновидящая матка и подсказывает теперь: «Плохо дело»?
— Что такое, доктор? — Я вижу, как она морщится, словно нащупала во мне что-то лишнее и никак не может его выковырять.
— Не нравится мне это — вот, справа. — Она включает аппарат УЗИ. — Смотрите, четыре сантиметра…
Я ничего не вижу. Не то мерцающий экран сломанного телевизора, не то радар, обшаривающий мой живот в поисках врага.
— А что это, доктор?
— Киста, может быть, миома, скорее второе… не знаю. Когда вы в последний раз были у врача?
Ох уж эти тревожные интонации врача-следователя: «Кто совершил убийство, кто последним видел и слышал?..»
— Не волнуйтесь, прошу вас: сделаем биопсию, прооперируем, это вовсе не обязательно должна быть…
Я выхожу на автостоянку и в слезах кидаюсь к Петру.
— Успокойся, успокойся, — обнимает он меня беспомощно.
А я реву, перепуганная собственной реакцией: честно говоря, я почувствовала облегчение, что все уже позади. Больше ждать не придется, я наконец умру — главное, чтобы меня не мучили. Зачем?
Планирую собственную смерть: все сбережения потрачу на поездку в Австралию. Помру на солнце, на пляже, словно выбросившийся на песок дельфин-самоубийца. Вместо больниц и холода — материнское тепло земли, яркие краски. Если боль станет невыносимой, войду в ласково колышущийся океан и укроюсь под его волнами. В момент смерти не будет пугающей темноты. Только настоящее тропическое небо, согретое солнцем и звездами.
Начало июля. Польша
Собиралась устроить себе каникулы, а вместо этого сижу на Саской Кемпе[4] перед кабинетом врача. Это я себя так утешаю, что врача, на самом-то деле — иглотерапевта.
«Хирург, специалист по традиционной китайской медицине» — рассматриваю я в ожидании своей очереди визитку. Небось примется бормотать об Инь и Янь, втыкать в меня иголки — превратит в несчастного ежа. В ужасе от туманного диагноза шведского гинеколога я переживаю стадию кроткой надежды на чудо. Классические этапы смирения со смертью и бунта («Почему именно я?!») уже позади.
Кабинет вполне европейский, но вопросы доктор Иголка задает довольно экзотические: когда я потею, во сколько просыпаюсь по ночам? Берет меня за руку. Щупает пульс, осматривает язык и глаза. Приговор:
— Слишком много огня, слишком мало ветра.
Я киваю: ветер, вода, воздух. Западная медицина не менее определенна: не то киста, не то миома, а может, и рак. Однако тут доктор Иголка меня поражает: перечисляет мои недомогания и болезни, о которых я ничего не говорила. По пульсу «видит» шумы в левом желудочке. Я позволяю себя уколоть — не больно.
С иглой под ребрами — в «точке счастья», согласно законам китайской медицины, — выслушиваю новые распоряжения:
— Есть только вареное, в одно и то же время. Спать в белых носках. Через час-два ты можешь почувствовать сонливость, — предупреждает врач.
Я сажусь в поезд «Варшава — Лодзь». Где-то в районе Скерневиц вместо дремы впадаю в нирвану. Доктор Иголка и в самом деле разбудила точку счастья. За Видзевом блаженное состояние проходит, я приближаюсь к матери моей — Лодзи Фабричной.
Через два дня возвращаюсь к иглотерапевту, уверовав в ее непогрешимость. Я сделала кардиограмму: с левым желудочком и в самом деле что-то не то. Уже серьезно выслушиваю рекомендации.
— Поосторожнее с молоком и сыром. Больная печень перерабатывает их в ткань, которая откладывается в детородных органах.
Таков вердикт иррационального Востока — откуда взялись во мне эти таинственные четыре сантиметра. Доктор Иголка обещает вылечить кисту или миому, но нужно точно выяснить, что это и в каком месте находится. Здесь, увы, бессильна даже шведско-западная медицина. Во время второго сеанса длинные серебристые иглы причиняют мне боль.
— Больно? — спрашивает врач — Прекрасно, мы разбудили меридианы — энергетические каналы.
Теперь в моем ойканье при каждом очередном уколе звучит почти торжество. Без всякого шприца доктор Иголка вливает в мои ступни, запястья и живот утонченную космическую энергию. Всего за двадцать баксов. Восточная мудрость по западным расценкам.
Июль. Грёдинге
Снова дома, в Швеции. У изголовья — lapis lazuli. Сплю в белых носках — они защищают почки. Из-за печени забросила свои двухкилометровые пробежки по лесу. Вместо этого занимаюсь Тай-Ши. Ем только три раза в день, ужин («легкий, словно облачко» — распоряжение иглотерапевта) — не позже семи. Все посыпаю куркумой (отвратительная желтая приправа, дальневосточный шафран). Запиваю горьким отваром из корня дягиля лекарственного — Radix Archangelicae (корня-ангела). Может, это и ангел-целитель, но корни его погружают нёбо в пекло. Кроме того, вода Ян, очищающая почки. Все время чертовски хочется есть. Но что значит голод по сравнению с надеждой на исцеление? Быть может, этот небольшой нарост растворится в организме и космосе.
Больше, чем операции, боюсь наркоза. Однажды я едва из него вышла, правда, проснулась, причем в полном сознании, но по ту сторону. Еще несколько секунд — и я увидела бы знаменитый туннель, ведущий к вечному свету.
Петушкин молча наблюдает за моими самоистязаниями. Не вмешивается: боится помешать «чуду самоизлечения». Замечает только, что я «гремлю костями» — видимо, похудела.
Июль. Варшава
Лечу в Польшу по поводу «Городка». Быстро заканчиваю свои кинодела на студии. Ночь в отеле «Холидей» и наконец свобода — бегом к старинной подруге, в рассыпающийся сталинский дом на Муранове[5]. Беата — по натуре сдержанная рационалистка — сейчас под впечатлением знаменитой ясновидящей. Настаивает, чтобы я к ней сходила. Может, хоть медиум наконец определит, рак у меня или нет.
Гадалка похожа на доктора Иголку — молодая, энергичная. Производит впечатление профессионала. Подробно пересказывает мои сны и явь. Очень точно называет важные даты из моего прошлого. Видит вокруг меня покойных родственников. Утешает:
— Никакой это не рак, но операция необходима, иначе матка зарастет. Эта операция полностью изменит твою жизнь, — предсказывает она.
— Как? — спрашиваю я, хотя ведь жизнь и так уже изменилась. Я перестала переживать по пустякам, по уши влезла в китайскую культуру.
Ясновидящая предпочитает не отвечать, улыбается странной улыбкой.
— Я смогу иметь детей?
— Конечно, через два года, девочку. — Ей видится рядом со мной «женский элемент». — Отчетливый женский элемент, она уже существует. — Гадалка говорит так убежденно, что я машинально оглядываюсь, но вокруг только воздух, без всяких половых признаков.
Выхожу, окутанная облачком эйфории. Перезваниваю иглотерапевту. Но доктор не хочет колоть, пока не получит точный диагноз: киста или миома.
Услышав об операции, Б. (швейцарская банкирша) тащит меня на Аллеи Ерозолимске[6], к своим монгольским целителям. Монголы едва говорят по-польски, зато располагают не одной сотней мешочков с лекарствами, делают массаж, занимаются иглоукалыванием.
От омерзительных гомулковских кварталов, где находится «монгольский кабинет», веет азиатским уродством. Дома потрескавшиеся, грязно-серые. В кабинете к стене кнопкой приколот портрет далай-ламы, обрамленный белым шелком. Поцарапанные стулья, стол. Монголка щупает мой живот.
— Яичник увеличен, — изрекает она.
Это я и сама знаю, у меня как раз овуляция, аж по ногам течет. Что я тут забыла? Но надо же доставить удовольствие Б., околдованной экзотикой зловонной юрты. Плачу почти двести злотых за шарики из трав и порошки. Монголка уверяет, что и большая киста для нее не проблема — иголки, тибетская техника. Но сперва, в течение двух месяцев, — вот эти травяные козьи шарики с предгорий Гималаев. Лишь потом акупунктура. К сожалению, операция через неделю. Я вынуждена покинуть монголоидную Польшу.
Конец июля. Швеция
Петушок везет меня в клинику на обследование. Погода совершенно не летняя, льет дождь. Короче говоря, пейзаж соответствует настроению главных героев. Последние дни перед кошмаром облучения, химиотерапии. Петушок сохраняет оптимизм до последнего: «Все будет хорошо. Пока мы вместе, ничего не может случиться».
В больнице меня осматривают два гинеколога, у каждого свой собственный сверхточный «телевизор». Мы говорим на шведско-английско-французском. Не найдя нужного слова, гинеколог в отчаянии переходит на латынь:
— Curva![7]
Показывая изгиб, он машет рукой у меня перед глазами, смеется.
— Так вы не будете оперировать?
— А зачем? Такая уж ты уродилась. Go hem. Koppla av![8]
Мне впервые нравится шведский: go hem, go hem, курва…
Выхожу из кабинета в зеленом больничном халатике, едва прикрывающем попу. Мне хочется задрать его еще выше, чтобы продемонстрировать: «Я здорова!»
В операционную въезжает каталка с заплаканной женщиной. Мы вместе входили в больницу. За ней волочатся пластиковые кишки капельниц.
— Петр, поехали домой, это ошибка, я здорова!!! — ору я по-польски на всю приемную.
Перед сном поглаживаю lapis lazuli, золотые прожилки, которые каким-то непостижимым образом излучают счастье.
Звонок из Польши: не согласимся ли мы дать интервью «Зеркалу» для рубрики «Вопросы для двоих». Страшновато… Мы никогда публично не исповедовались по поводу нашей совместной жизни. Журнальные фигли-мигли. Петр боится сглазить: «Нам и так хорошо. К чему искушать дьявола?»
С другой стороны, если уж позволять копаться в своем белье, «Зеркало» — это все-таки определенный уровень: он наиболее психологический из иллюстрированных журналов, с постоянной страничкой Эйхельбергера[9], приличными текстами — меньше «гламура», больше смысла. Поколебавшись, мы решаемся. Редактор на редкость общительна, без выпендрежа, характерного для (главных редакторов) женской прессы: «Ах, наши издания пропагандируют культуру и элегантность».
Они вместе. Так решила судьба. Она — из Лодзи и с Меркурия, Он — из Варшавы и с Тибета. Теперь они поселились в деревне под Стокгольмом. Натуры исключительно тонкие. Дух и материю воспринимают как единое целое. Оба пишут, оба рисуют, оба питают склонность к явлениям необычным, любят выходить за пределы традиций и норм. Им снятся одинаковые сны.
ОНА: Мануэла Гретковская (Весы)
— У вашей истории наверняка было какое-то начало. Ты согласна, что в начале было Слово?
— Так гласит Библия, так случилось и с нами, хотя наш мир начался с письменного слова. Петр написал мне письмо. Очень необычное. Этим письмом он нас и создал. Нас с ним вместе. Он заявил, что мы друг другу суждены, хотя никогда не встречались. Другая бы решила, что пишет ненормальный — я часто получаю письма от сумасшедших, — но здесь все было слишком личным, слишком настоящим. Кроме того, люди, которые хороню его знали, рассказали, что это человек исключительно глубокий и с ним стоит познакомиться. Даже мой тогдашний друг, прочитав письмо Петра, сказал: «Он тебя уведет». Так и случилось.
— Ты говоришь о своей жизни или о литературно-метафизическом сюжете?
— Это самая настоящая правда. Конечно, несколько необычная, но что поделаешь? Так случилось. Я ответила на письмо. Мы с Петром долго переписывались, перезванивались. Наконец решили встретиться. Между нами уже возникла определенная симпатия, но я по-прежнему ничего не знала о его внешности. Мы договорились встретиться в Варшаве, в кафе «Кухня Артыстычна». В тот день оно, как назло, оказалось закрыто, так что мы гуляли вокруг, высматривая друг друга… Я обратила внимание на одного человека и подумала: вот бы это был Петр. Так и случилось.
— Ты доверилась судьбе или интуиции и сердцу?
— Я всегда руководствуюсь интуицией, мое сердце выбирает состояние влюбленности, а судьба этому не противится. Да, пожалуй, так. Петр верит в реинкарнацию и убежден, что мы уже не раз встречались в прошлых воплощениях. Я христианка и считаю, что моя душа — одноразовая, она дана лишь для одной этой жизни, но это вовсе не означает, что я меньше верю в наш союз.
— Насколько ты в него веришь?
— Пожалуй, очень. В конце концов, ради Петра я бросила все: страну, семью, друзей. Разве это не безумие? Мне же не двадцать лет, чтобы в очередной раз мчаться за кем-то на край света. Но я решилась. Уехала к Петру в Швецию, в деревню, на остров. Для меня это и есть край света. Другая культура, другой климат. Природа, конечно, чудесная, но все остальное похоже на ГДР, если вычесть оттуда Веймар и Лейпциг.
— Стало быть, Петр для тебя — человек совершенно необыкновенный?
— Как в рекламе кока-колы — «То, что надо!». Просто Петр. Я не хочу говорить банальности — «любимый», «самый дорогой»…
— Но это мужчина твоей жизни?
— Больше. Больше, чем муж (муж у меня как раз был), больше, чем партнер, потому что нас не связывают деловые отношения — кроме того, что мы вместе пишем сценарий, — даже, пожалуй, больше, чем любовник. Когда я на него злюсь, то обзываю «мужиком», и он обижается, потому что тогда я приравниваю его к другим мужчинам.
— Понятно. Мужчина — очень простой механизм, в нем всего один рычаг. Это цитата из твоей книги.
— Да, это правда, хотя, конечно, и не вся. То, что, живя с Петром, я изучаю мужчину, учусь его уважать, — тоже правда. Наш союз совершенно партнерский, мы друг друга поддерживаем и по очереди носим на руках. Хотя Петр скорее задает направление, а уж я украшаю путь.
— А кто, к примеру, готовит?
— В принципе, каждый сам себе готовит. У нас довольно разные вкусы, разное здоровье, бывает, что мы едим в разное время. Петр встает поздно, особенно после ночных дежурств, так что когда он завтракает, я уже обедаю. Все же готовит чаще Петр, и я, честно говоря, гораздо больше доверяю его стряпне, чем он моей.
— На что похож ваш дом? Что в нем самое главное?
— Дом обыкновенный, деревянный, на берегу озера. В интерьере самое важное — краски. Смесь западной эстетики с геомантией и азами фэн-шуй. Некоторые предметы расставлены довольно странно, согласно водным артериям и чтобы не препятствовать энергетическим токам. Не думайте, что это суеверия. Я могу доказать. Однажды, когда я еще не переехала к Петру насовсем, а только приезжала в гости, я осталась дома одна и в стельку упилась парой бокалов пива. В этом состоянии мне явилось «нечто» — в то время я еще не называла эго энергией, но оно обитало в доме, по-разному отталкивалось от разных предметов — металлической кастрюли или деревянного стола… Позднее, познакомившись с фэн-шуй, я подумала, что если в то, что я видела, верит миллиард китайцев, значит, что-то в этом есть. И решила следовать их правилам.
— У тебя есть какие-нибудь специальные ритуалы, связанные с творчеством? Что делает Петр, когда ты пишешь? Ходит на цыпочках?
— Я не устраиваю из своей работы шоу. Это почти ничем не отличается от приготовления пирога, самое обычное дело. Чаще всего я пишу, когда Петра нет дома, когда он работает в Центре, или утром, когда он еще спит. У нас немного разный режим, мы порой можем разминуться, но зато уж если вместе, то сосредоточены исключительно друг на друге.
— И тогда начинается идиллия?
— Случаются идиллии, а случаются и шекспировские драмы. Во мне сидит какой-то романтический трагик, которому необходимо постоянно чувствовать себя влюбленным. Когда я чувствую, что это ощущение ослабевает, — а я не в состоянии жить с мужчиной, в которого не влюблена, — я устраиваю трагедию, провоцирую напряжение, дохожу до границы разрыва. И все это ради того, чтобы отыскать в себе влюбленность. Это в своем роде рецепт удачного союза, но он годится только для тех, у кого крепкие нервы. У Петра крепкие. Кроме того, наши чувства подпитываются неизбежными разлуками. Я часто езжу в Польшу. И это тоже положительно сказывается на наших отношениях.
— Вы так близки уже шесть лет. Ты считаешь, он все еще видит тебя во сне?
— Более того, нам часто снятся одинаковые сны. Нас связывает удивительная телепатия. Особенно во время поездок на машине — тогда мы просто читаем мысли друг друга, говорить вообще не приходится. И еще одно — это кажется невероятным, но оказалось, что я улавливаю мысли Петра и… по запаху. Когда это произошло впервые, мы чуть не спятили от потрясения. Петр сидел в комнате, полусонный, а я вдруг ощутила над его головой запах резины. Оказалось, что он вспоминал цветные воздушные шарики из своего детства.
— При таком взаимопонимании вам, наверное, незнакомо слово «ссора»?
— Да нет, знакомо, даже скандалы случаются, у нас ведь у обоих характеры нелегкие. У меня раз в месяц случаются женские приступы плохого настроения — собственно, я могла бы над собой поработать, но Петр умеет справляться с такими ситуациями, причем все лучше и лучше. Он первый читатель и рецензент всех моих текстов, порой суровый критик, с которым я соглашаюсь, потому что со стороны виднее. Но уж если я уверена в своей правоте, то не уступлю. Ни за что на свете. Тогда мы ссоримся, иногда даже всерьез, потому что начинается с вопроса, зеленый это цвет или синий, а кончается мировоззренческими проблемами. Все же мы видим мир по-разному. А компромиссов или золотой середины не признаем. Один раз уступлю я, другой — он, а третий — оба будем настаивать на своем. Переубедить друг друга не удается, но мир от этого не рушится. Многие проблемы со временем рассасываются сами — меняется точка зрения.
— Как протекает ваша совместная работа над сценарием «Городка»?Вы постоянно спорите?
— Нет, скорее мирно трудимся: законы жанра достаточно прозрачны, и нам это нравится, хотя, конечно, ремесло непростое. Оно отнимает много времени и требует большой дисциплины: надо укладываться в сроки.
— Это, вероятно, отдаляет момент окончания твоей новой книги. О чем она?
— Это наверняка будет эротическая книга о любви. Об эротике писать очень трудно. Само по себе, при всем своем разнообразии, это явление нехитрое, но как выразить его словами, избежав вульгарности, банальности, кича? В «Страстописании» три эротические страницы, и я считаю, что это самый трудный фрагмент из всего, что я когда-либо написала. Для меня эротическая книга — большое испытание: во время работы возникают совершенно неожиданные для самой себя слова и чувства… Думаю, я очень хорошо знаю, чего хочу, но одновременно и не осознаю этого, потому что не представляю себе, куда приведет меня слово. В любом случае не к радостному воспеванию жопы панны Марыси — речь ведь не о том.
— Для тебя это важная тема?
— Да. Когда человек стареет, а я ведь так или иначе начинаю стареть, эротика обнаруживает в себе и иной, глубоко духовный, опыт. С течением времени я все лучше понимаю, чего не хочу, от чего следует отказаться. Впрочем, в этом и заключается искусство — в умении отбрасывать лишнее, потому что написать и нарисовать можно, как будто, все на свете… Но суть в том, чтобы — отбрасывая — обнажиться до самого главного, добраться до стержня. И здесь встреча с Петром мне, безусловно, очень помогла. Мы можем обсуждать это, спорить… Он мой друг, критик и любовник в одном лице.
— А также автор прекрасной книги?
— Да. «Страж безумцев» Петра — удивительное соединение жесткого мужского стиля и лиризма. Иные барышни от журналистики упрекали его в отсутствии уважения, гуманности и тому подобных глупостях. Мол, писать о больных и страдании следует сентиментально. А Петр — он и в жизни такой — избегает традиционных для ментора от культуры поз гуманиста, моралиста и пр. Откройте любую газету: все у нас святые, прямо-таки сплошные нравственные авторитеты — таков этикет. А на самом деле человек, сопереживающий миру, будь он нормален или безумен, стоит перед выбором: правда или столь популярные в Польше благоглупости. Книга Петра никого не оставляет равнодушным — одни обижаются (как будто можно обижаться на реальность), другие восхищаются. Она удивительно иронична, а ирония — инструмент интеллигента, своего рода щупальце восприимчивости, исследующее мир и собственное эго.
— Ты хотела бы иметь от Петра ребенка?
— Это слишком интимный вопрос. Если бы, скажем, я не могла иметь детей, он бы очень меня задел. Но я отвечу. Если уж кому-то суждено быть отцом моего ребенка, то это, без сомнения, Петр. Однако это решение требует времени, я не хочу действовать под давлением возраста. Кроме того, я не верю, что ребенок — твое продолжение, след. Ребенок — это отдельное существо. Я, наверное, пока не готова к тому, чтобы стать матерью.
— Ты твердо решила оставаться с Петром в счастье и в горе? Навсегда?
— Навсегда ничего не бывает. Мы очень этого хотим и очень следим за тем, чтобы не разбить наше «вдвоем». Но мы лишены утомительной уверенности, что всегда будем вместе, до конца наших дней, в теплом безопасном гнездышке, в домашних тапочках. И это идет нам на пользу.
— Ты смогла бы простить Петру измену?
— Нет. Такое простить невозможно, это был бы конец. Конечно, я знаю, что человек может быть ослеплен и опьянен, и зарекаться не стоит, но на данном этапе измена между нами совершенно исключена.
— У вас есть какие-нибудь общие планы на будущее?
— Да. Во-первых — сорок очередных серий «Городка», а во-вторых, мы хотим перебраться в Польшу. То есть прежде всего я хочу. Для Петра это будет трудно.
— Петр для тебя вторая половина яблока или второе отдельное целое?
— Вторая косточка в яблоке. Особая энергия огромного воздействия. Яблоня ведь вырастает из косточки.
ОН: Петр Петуха (Водолей)
— Как в твоей жизни появилась Мануэла?
— Я мог бы ответить очень просто: из сна. На самом деле это длинная история. Сначала мне снилась женская фигура — светящаяся, зовущая. Я тогда был один, за плечами — тяжелый разрыв, я страдал, тосковал и мечтал: вдруг есть на свете кто-то, кто ждет меня и будет любить? И вот мне в руки попадает «Экслибрис» (сегодня эта литературная газета больше не выходит) с отрывком из книги Мануэлы. Текст произвел на меня огромное впечатление. Несколько недель спустя я увидел фотографию Мануэлы в каком-то иллюстрированном журнале. Она мне очень понравилась. Я вырезал фотографию, повесил на стену и разглядывал, словно какой-нибудь колдун вуду или чокнутая девица переходного возраста. Вот тогда она начала мне сниться — упорно, каждую ночь. Мне как раз исполнилось сорок лет, я переживал духовный кризис, легкое безумие. С этим нужно было что-то делать, куда-то выплеснуть свои эмоции. Я написал Мануэле письмо и послал на адрес редакции.
— Что ты написал?
— Это было письмо одержимого, маньяка — очень длинное, мечтательное, до боли откровенное и, наверное, смелое, ведь я ничего о ней не знал, кроме того, что это молодая писательница из Парижа. Через неделю я получил ответ — такой обыкновенный, живой, симпатичный. Я пришел в восторг. И поверил, что это именно та женщина, которую я всегда ждал.
— Поверил, что вы созданы друг для друга?
— Конечно. И позже даже получил тому подтверждение. Так утверждает Хельге, знаменитый исландский шаман и ясновидящий… Он рассказал, что мы — кармическая пара, не расстающаяся уже четырнадцать жизней подряд. Как правило, мы бывали супругами, однажды мне довелось быть ее отцом, а самый прекрасный наш союз — тот, в котором я оказался монахом, а Мануэла — монахиней. Мы любили друг друга без памяти. В нынешнем воплощении моя духовная карма — заботиться о Мануэле, быть рыцарем, оберегающим ее от сатаны. В течение часа, погрузившись в транс и закрыв глаза, Хельге рассказывал о нас с Мануэлей, о нашем будущем и прошлом. Оказывается, Мануэла происходит с Меркурия, а мое первое воплощение связано с Тибетом, мы были художниками, а я однажды — епископом Кентерберийским и так далее. Фантастика.
— Вы не допускали возможности того, что ясновидящий просто морочил вам голову?
— Хельге видел нас первый раз в жизни. Однако он во всех деталях описал моего покойного отца, назвал имена родителей Мануэлы. Мы были в шоке. Я иногда шучу, что этот Хельге — мой бывший пациент, которого я подкупил, чтобы запудрить Мануэле мозги и подчинить ее себе. А если серьезно — встреча с ясновидящим нас совершенно обезоружила. Начиная с того мгновения мы принялись вить свое гнездо — исполненные веры в то, что никак иначе и быть не может.
— А как было раньше?
— Раньше казалось, что в этом союзе мы теряем себя. Он оказывался сильнее каждого из нас. Симбиоз, в котором стираются границы личности, — в этом было что-то андрогинное. Кажется, два раза мы пытались «с мясом» оторваться друг от друга, потому что взаимное давление оказывалось слишком сильным. А мы оба очень ценим свободу. К тому же мы жуткие индивидуалисты и не в одиночку чувствовали себя неуютно. А теперь все чудесно.
— Как уживается столь глубокая общность с такой потребностью в свободе?
— Думаю, что в области духовной и интеллектуальной мы очень похожи. Нас объединяет истинная дружба. Мы прекрасно понимаем друг друга, нам не приходится притворяться, каждый может оставаться собой, может реализоваться. Мы многое пережили вместе, наговорили друг другу миллионы слов, объехали вдвоем немалый кусок мира.
— А как протекает ваша оседлая шведская повседневность?
— Эта повседневность довольно обычна, хотя и не совсем. У нас нет традиционного разделения ролей — мужская работа, женская. Мануэла прежде всего художница, а я занимаюсь счетами. Я чаще готовлю, потому что у нее это хуже получается, я стираю, потому что она, хоть и рисует потрясающие картины на шелке, плохо различает цвета, если речь идет о стиральной машине. Когда стирала она, все белье у нас было серым. За покупками мы ходим вместе, она чаще убирает в доме, за цветами в саду мы опять-таки ухаживаем вдвоем. Машину вожу только я — у Мануэлы нет прав. Ей нравится, чтобы ее возили, а мне нравится это делать. Наши поездки на машине — просто фантастика: когда мы путешествуем, Мануэла читает мне вслух какую-нибудь скабрезную книжку или переводит с французского что-нибудь умное.
— «У вас одинаковые взгляды», — сказала твоя дочка, увидев фотографию Мануэлы. Об этом ты написал в своей книге. Ты считаешь, что это в самом деле так?
— Мы являем собой неправдоподобное целое, но мы очень разные. По-разному относимся к религии, понимаем Бога… Мануэла — ортодоксальная католичка, увлеченная эзотерикой, я люблю Христа, но одновременно мне близок даосизм. У нас разные взгляды на политику, хотя мы не особенно ею увлекаемся. Мануэла слушает только классику, чем доводит меня до истерики: я бывший хиппи, и моя музыка — блюз. Я испытываю особенное влечение к Китаю, она — к Франции. Мануэла большая патриотка своей Лодзи и очень эти чувства в себе культивирует, для нее родной город — нечто магическое, а я варшавянин, который не любит Варшаву. Мне нравятся вестерны, а она обожает фильмы Линча…
— Этот список расхождений столь длинен, что становится не по себе. А что же, собственно, вас объединяет? Ведь даже не официальный брак?
— Вне всяких сомнений, нас объединяет любовь и очень хороший секс. И потом, мы обвенчались! Во время путешествия по Индонезии, на райском острове Бали — полюбовно, экуменически, согласно тамошнему обряду Шивы. Множество цветов, кадил, жертвенные корзинки с фруктами, и никаких клятв. Впрочем, в тот же вечер Мануэла мне изменила. С Индийским океаном. Она, видишь ли, занимается любовью с волнами, но уверяет, что Индийский океан — единственный объект, достойный моей ревности.
— Ты бы стал ревновать ее к мужчине?
— Стал бы. Но я знаю, что, если люди счастливы вместе и так близки, как мы, — измена невозможна. Возможен только разрыв. Я осознаю, что в жизни Мануэлы есть другой очень важный мужчина — ее отец. Она очень любит папу, это для нее святой человек.
— Мануэла, которую мы знаем по книгам, и Мануэла, которая живет с Петром, — один и тот же человек?
— Мне кажется, в книгах Мануэлы нет вовсе. По их страницам блуждает какая-то женщина-хамелеон, лишенная собственной личности, ищущая себя саму. Дитя современности.
— Какова же настоящая Мануэла?
— Это человек с удивительным чувством юмора, очень благородный, честный и прежде всего необычайно тонкий. Она прячется за блестящими афоризмами, интеллектуальным фехтованием, вульгаризмами. А под этой оболочкой — трогательная застенчивость и почти детская впечатлительность, трогающая меня до глубины души. В это верится с трудом, но у Мануэлы очень ровный и постоянный характер, и обычно она напоминает веселого дельфинчика.
— У вас есть собственный язык, только для двоих?
— Конечно, есть. Чаще всего непечатный. Еще у нас есть две интимные тетрадки, в которые мы записываем всякие вещи, не предназначенные для чужих глаз. Одна — своего рода судовой журнал наших отношений. В нее мы записываем кое-что из того, что происходит с нами и вокруг нас. Вклеиваем фотографии, билеты, счета из отелей… Вторая книжечка предназначена для всяких гадостей. Туда попадают неприличные стишки и анекдоты. Подобного материала набралось уже столько, что, пожалуй, пора подумать о его опубликовании.
— С чем бы ты сравнил ваш союз?
— С легким дыханием. Перестанешь дышать — перестанешь жить.
Август
Август — тридцать одна версия одного дня. Встаю, завтракаю и в девять — за работу, то есть на компьютерные галеры. До четырех-пяти пишу сценарий «Городка», потом прогулка, пустоголовье, телевизор. После того как целый день пишешь, на чтение уже не остается сил, буквы вызывают тошноту. Я не жалуюсь — все-таки осталась жива. В сентябре захлопну крышку лэптопа и — свободна. Не надо будет кропать тексты для газет, поспешно заканчивать книгу.
Мы собираемся куда-нибудь поехать. Целое лето то работали, то «болели». Уговариваю Петра отправиться на берег Индийского океана. Однако лететь полдня мы не в состоянии. Четыре часа в самолете — и я готова выть волком, а Петушок — грызть иллюминатор.
Придумываю маршруты с пересадками. Хочется посмотреть Израиль, Петр не бывал в Катманду, а финишем могла бы стать северная Австралия. Ничего не выйдет, — подсчитывает расходы мой благоразумный Петушкин. К тому же у него только две недели отпуска. Останавливаемся на Греции: близко, тепло и необязательно валяться на пляже — есть что посмотреть.
Я в полуобморочном состоянии, собираюсь перекусить, не отходя от компьютера. Откусываю кусочек зеленого помидора. Не успеваю проглотить — накатывает тошнота. От такого помидора и помереть недолго! Перехожу на сухарики и чай. Через два дня снова: голод, тошнота. Ничего не болит, но откуда мне знать, каким образом напоминают о себе желчный пузырь или поджелудочная железа? Петушок в отчаянии:
— Выкини свои травы, забудь о диетах! Начни нормально питаться, ты уморила себя голодом, теперь пожинаешь плоды.
Я выбрасываю. Никакого результата.
По вечерам ходим за грибами. Боровики сказочные, высотой по колено. Петушок научил меня отличать белые — шляпка у них похожа на хорошо пропеченную булочку. Боровики разные: на берегу озера — светлые, под холмом — кривоногие. Они стремятся к людям, вместо того чтобы сидеть где-нибудь в чаще, вылезают на тропинки. Собираю грибы, стараясь не вспоминать о тошноте, температуре. К врачу пойду через неделю, в Польше. Сейчас нет времени, надо закончить сценарий «Городка». Киностудия отсрочек не дает.
По ночам обзваниваю знакомых, пытаясь разузнать хоть что-нибудь об этих тошнотворных симптомах.
— Дорогая моя, ты заработалась. Это называется истощение, — считает моя дантист-трудоголик. — В один прекрасный день просыпаешься — и не в силах рукой пошевелить. Этим страдает пол-Швеции.
— Да я могу с утра до вечера пахать.
— Это тебе только так кажется, возраст уже не тот… наступает момент… щелк — и конец.
А Беата утверждает, что я беременна.
— Да нет, это, во-первых, невозможно, во-вторых, меня тошнит целый день, а не только утром, да и ясновидящая обещала только через два года… помнишь? Все, что она предсказала, сбылось.
— Тогда что с тобой?
— Беата, не знаю, я никогда в жизни так себя не чувствовала. Помесь желтухи и безумия. Ложусь спать в девять, даже не ложусь — падаю бревном. Нет сил двигаться, температура какая-то странная, под тридцать семь. Да, знаешь, позавчера мы ездили в «Икею», купили цветочные горшки и тахту. Как гляну на эти горшки, делается нехорошо. Вообще не могу смотреть на некрасивые вещи, к горлу подступает. А эта тахта… она меня отравляет. Такой странный запах, химический. В магазине она не воняла.
— Петр тоже чувствует?
— Нет. Это психоз? Я спятила?
— Ну, когда-то надо начинать.
— Не смейся. Наш разноцветный домик мне опротивел, краски словно пеплом присыпаны. Я уж Петру ничего не говорю, но просто считаю дни до отъезда в Польшу — здесь я с ума сойду. Мне больно от вещей.
— Гуляй, не сиди все время за компьютером.
— Куда я пойду? В лесу грибы воняют, они тоже как сговорились против меня. Даже картинка с грибами доводит меня до судорог.
— Ну и ну…
— Мне так плохо, а Петр считает, что это из-за Швеции, что мне больше не хочется…
— Приезжай скорее в Польшу, что-нибудь придумаем.
— Не мог маленький помидор вызвать недельное отравление… Это стресс, я тебя знаю, — версия Петушка.
Какой еще стресс? Когда стресс, я начинаю бить посуду, а не валюсь, стеная, что у меня нет сил жить. Насчет «стресса» он может своим пациентам голову морочить.
— Закончишь сценарий, расслабишься, и все пройдет. Это у тебя перед месячными: распухаешь, чуть-чуть крыша едет, ничего особенного. Давай навестим антропософов, ты развеешься, — Петушок сажает меня в машину.
Мы едем коротким путем, через Темный Остров. Антропософское кафе закрыто. Их деревянный офис — выкрашенный в пастельные тона сараи — подозрительно попахивает: синий цвет какой-то гнилостный, оранжевый отсвечивает зеленью. Возвращаемся домой. По дороге Петушок останавливается на заправке. Мимо проходит ребенок с хот-догом. Я готова вырвать булочку у него из рук.
— Петр, сколько здесь стоит горячая колбаска?
— Десятку… Ты как маленькая: что увидишь, тянешь в рот. Ты же не ешь мяса, заболеешь от этой дохлятины.
— Хочется… Но уже девятый час, нельзя: печень работает до шести…
Хватит, утром пойду куплю тест. И схожу к гинекологу. На всякий случай, если спросит про беременность… теоретически может быть в конце месяца… Сегодня должны начаться месячные, мне уже нехорошо. Трудно сказать, то ли тошнит, то ли сводит живот. Петушок входит в ванную, когда я писаю на тест. Это не какая-нибудь бумажка в пластике — дизайнерский шедевр, «роллс-ройс» в классе тестов на беременность. Петушок крутит пальцем у виска:
— Бабское любопытство, только добро переводишь, — и снова ложится.
И правда, я уже столько тестов перепортила… Я знаю свое тело наизусть, каждый симптом, но поскольку не пользуюсь никакими «анти», никакими спиральными ловушками для детей… надо проверить. Тем более что я принимаю противопоказанные при беременности сердечные лекарства…
В первом окошке медленно проявляется синяя линия — Ага, подтверждение, что тест действует. Теперь второе окошко… там всегда бывает «мимо» — красный минус. Я жду… капелька всасывается и выступает синей чертой. Что за ерунда? Читаю инструкцию «Оушеаник Блю»: появление первой синей полоски означает беременность. Вторая синяя линия подтверждает правильность результата. Точность — 99,9 %». Держу пластиковый болид двумя пальцами: на мою ладонь приземлилось НЛО.
— Петр!!!
— Ну что?
— Я беременна.
Петушок выбегает из спальни.
— Ты ошиблась, дай сюда…
Вот именно, ошиблась, только не сейчас. Теперь я синего цвета.
— Здравствуй, жопа, Новый год — мы беременны. — Петр стучит по тесту, линия не исчезает, становится все отчетливее.
— Как это? Прямо сейчас? Ой-ой-ой, — бормочу я. Меня трясет, хочется смеяться и плакать.
Все волшебно преобразится, но… Ребенок? Когда-нибудь потом, попозже, в будущем — настолько отдаленном, что оно кажется почти иным измерением, другой реальностью. Мы испуганно целуемся, обнимаемся. Ребенок… Мы сами напоминаем перепуганных детей. Возвращаемся в постель и занимаемся любовью — осторожно, словно впервые касаясь друг друга: «мама с папой». Просыпаемся в час, по будильнику. К двум надо успеть в Стокгольм, в поликлинику. Бежим к машине, одеваясь по дороге.
— Доктор, я, кажется, беременна, наверное, четвертая неделя. — Зубы у меня стучат, я не попадаю ногой в гинекологические тиски.
— Все верно, никаких сомнений. Изменения в шейке матки. Давайте посмотрим картинку. Хотите взглянуть?
Петр подходит к аппарату УЗИ. Я высовываюсь из кресла, вместо мерцания различаю на экране какой-то предмет. Очертания головки. Вздрагивающее в такт биению сердца крохотное веретено, ткущиеся нити жизни. Картинка расплывается от наворачивающихся на глаза слез. Петушок хватает меня за сползающий носок, сжимает пятку.
— Один сантиметр, седьмая неделя. — Доктор вынимает из аппарата черно-белую фотографию с нанесенной линейкой. Я не верю своим глазам: еще несколько часов назад Его не было. А теперь у него появилась первая в жизни фотография.
— Седьмая неделя? Не может быть. — Я встаю с кресла. Смотрю в календарь, цифры двоятся и троятся. — Ровно четыре недели назад были месячные, немного раньше, чем обычно…
— Это не месячные. В момент прикрепления плодного яйца к стенке матки может произойти кровотечение. Через две недели после оплодотворения. Вы переволновались из-за операции, отсюда более ранняя овуляция.
Я вдруг чувствую себя совершенно беспомощной. Во мне присутствует что-то или кто-то, пришелец из космоса или от Господа Бога, а может, сгусток генов. Маленький человек, подвешенный к трепещущей струне бытия. Я не ощущаю Его, но Он все равно там, проклевывается из моего тела. Взрыв Вселенной, дающий жизнь миллиардам клеток.
Доктор выписывает направления, назначает даты анализов, высчитывает дату родов — середина апреля. Роды? Роды происходят уже сейчас, ребенок как раз появился на свет.
«7-я неделя:
Эмбрион прибавляет по миллиметру в день. К концу недели он достигнет 11–13 миллиметров. Каждую минуту в нем возникают 100 000 нервных клеток. Мозг начинает разделяться на полушария. Глаза перемещаются на переднюю часть головы. Он начинает шевелить руками. («Беременность. 40 недель».)
Если вас тошнит, грызите сухарики, особенно перед тем, как встать с постели».
Дома допрос:
— У тебя ведь есть дети, как же ты не сообразил, что я беременна?
— Одна беременность не похожа на другую… А ты сама, всегда так прислушиваешься к своему телу — и ничего не заметила?
— Я думала, что отравилась… И что теперь будет?
— Ничего, поженимся, — волшебно звякает игрушечная гильотина.
— Но зачем? Петушок…
— Чтобы ты чувствовала себя более уверенно. Люди обычно женятся, когда появляется ребенок.
Шагаю по лесу — мои традиционные километры. Болтаю сама с собой, с Ним. Рассказываю о нашем классном мире (только почему со слезами на глазах?), о том, что Он оказался для нас сюрпризом, но мы все равно Его ждем. Глажу идеально плоский живот. В голове мелькают «трагикомические мысли»: теперь я не тупик эволюции. Рожу ребенка, как тысячи женщин и самок до меня. Миллионы лет истории полыхают в моей матке. Пытаюсь представить себе роды. Я не боюсь. Во время родов сознание от боли не теряют. Так задумала природа, а ведь во время месячных (тоже схватки, только послабее) я не раз падала в обморок. Наверное, это не так больно. Вот только чем тужиться? Я напрягаюсь, но не чувствую в этом месте никаких мышц. У меня есть время, почти полгода, может, я что-нибудь накачаю, может, что-нибудь вырастет. Сажусь под деревом, дальше идти нет сил. Недавно, три месяца назад, я пробегала здесь по нескольку километров в день — без остановки, не уставая. Лес воняет грибами. Меня мутит. Почему рост должен быть таким мучительным? Ежедневно производятся миллионы новых клеток, из труб крошечной отравляющей фабрики валит дым гормонов. Малыш, надеюсь, что Ты себя чувствуешь лучше: Ты совсем новенький, «неизношенный». Воображаю Твои первые мгновения согласно буддизму: белая капля Петра сливается с моей, красной, и рождается красно-белое «бинду» — то, что будет жить на дне Твоего сердца и растает в самом конце, когда… когда оно перестанет биться. На картине «Иисус Милосердный», написанной по видению святой Фаустины, из сердца Христова также исходят два луча: белый и красный. Твое черно-белое сердечко на экране УЗИ так торопливо рвалось к жизни.
С некоторой обидой думаю о собственной смерти: уйти по-английски уже не получится, я оставлю здесь часть себя — Тебя. Не хочется Тебе мешать. Сегодня я не стала принимать сердечное лекарство, а если бы знала, бросила еще месяц назад.
Мою посуду, заходящее солнце мечется по влажным тарелкам. Вылизывает крошки света. Смотрю в угол кухни, где висит аборигенская картинка, мой персональный австралийский тотем. На желтом фоне — «Дух дождя» и добрый дух дома с белой марсианской головкой, из которой торчат черные антеннки. От волнения роняю мокрую тарелку.
— Что случилось? — Петушок заглядывает с террасы. Нет, это пока не то, о чем он рассказывал: пресловутая неловкость и рассеянность беременных женщин.
— Видишь? — Я показываю «Духа дождя». — Я забеременела по-австралийски.
— Это как же? Бумерангом?
— Аборигены верили, что ребенок входит в чрево после того, как съешь фрукт.
— А-а-а, опять тот зеленый помидор?
— Меня это больше не шокирует, я ведь тоже думала, что тошнота — из-за него.
Воскресное утро. Просыпаемся в семь, собираем корзинку для пикника. Привычка к конспирации у нас в крови, мы тихонько проскальзываем по двору к машине. Бежим от ритуала племени викингов, распорядившегося насчет воскресной уборки квартала. Время подметать, собирать листья и полдня болтать за кофе, сваренным местными старушками. Вождь — наш мусорщик: встав перед прачечной и опершись на грабли, будет держать многочасовую речь. Местным жителям неведомы общественные нагрузки эпохи ПНР, им не понять нашего отвращения к стадному труду и развлечениям. За бегство нас накажут — на время отлучат от приветствия «Добрый денек». Ничего не поделаешь.
Едем в Упсалу, в собор. Выглаженная, накрахмаленная готика, застегнутый на все пуговицы корсет колонн. Петр молится перед реликвиями святой Бригитты, патронессы Европы, матери восьмерых детей. У них свои счеты. Я тоже пытаюсь молиться, но вместо этого начинаю плакать. Почти рыдать. Надеваю черные солнечные очки, которые в темном соборе выглядят несколько по-дурацки. На мое счастье, разбредшаяся по храму группа итальянцев тоже в черных очках.
Начинается служба. Мы садимся на скамейку. Справа саркофаг Сведенборга[10]. Вспоминая его изображения божественных оргий, похабщины и ужимок грудастой божественной мудрости, диву даюсь: почему его похоронили в этом шведском протестантском Вавеле[11]? Через скамейку от нас — погруженный в молитву пастор из фильма ужасов: седые лохмы и хриплое, ожесточенное чтение псалмов. Рядом, видимо, другой пастор или «помреж» — бормоча что-то под нос, заносит в тетрадочку слова Евангелия, проповеди, молитв. Имеется и самая настоящая пасторша — у алтаря распевает тоненьким голоском псалмы. Готические храмы — не для писклявых женщин-священников. Эта служба в полупустом соборе с несколькими сумасшедшими и Сведенборгом напоминает какой-то безумный обряд. Все, больше не могу. Петр, вместо того чтобы опуститься на колени, кланяется. Мы выходим.
Пытаемся укрыться в лесу. Нас едят комары и муравьи. Возвращаемся в Стокгольм. Попадаем в лапы солнца и холодного ветра. Мне уже все равно, нет сил. Лежим в парке, под деревом. Вдалеке шумит шоссе. Первый свободный день за месяц, не надо писать сценарий «Городка». Я пытаюсь сдержать тошноту. Посидим здесь до вечера, пока педантичные викинги не закончат уборку нашего двора. Тогда можно будет спокойно вернуться — согласно разговорному выражению «Kusten ar klar»[12], заимствованному, видимо, из старошведского пиратского жаргона.
Ночью слышу голос, откуда-то изнутри: «Мамочка!» Петр в соседней комнате смотрит телевизор, в спальне я одна. Я еще в состоянии отличить галлюцинации от реальности и точно слышала крик. Петр не верит, гасит мне свет, подтыкает одеяло и советует отдохнуть. Кто-то позвал меня. «Мамочка!» Этот неполный сантиметр с бьющимся сердечком.
Я балую Его: лакомлюсь сыром, фруктами, даже понемножку ем колбасу. Два месяца боролась с неведомыми четырьмя сантиметрами. Представляла себе, как они уменьшаются, исчезают. А теперь я готовлю место для этого Сантиметра, который разрастается в моем животе, моей голове, моем будущем.
Конец августа
«8-я неделя:
Ребенок достигает размеров фасолины — 14–20 мм. На лице становятся видны ноздри. Формируются уши. Пальцы еще скрыты в складках кожи. Развиваются сердечные клапаны. Совершенствуются легкие».
В три дописываю последнюю страницу «Городка» — успеваю просто чудом. В четыре на аэродром. Прощаемся. Петушок обращается к нам обеим: «Береги Полю». Я упираюсь: Нана или Люля.
— От тебя — фамилия, имя оставь мне.
— Никаких Люль.
— А Поля — это непременно прилизанные светлые волосы, прямой пробор и ситцевое платье, — капризничаю я.
— Вот именно, сразу возникает образ.
— Мы еще подумаем. — Я знаю, что Люля никому не нравится, может, с Наной пройдет, впереди еще полгода. Если будет мальчик — все проще: Тео.
Петушку кажется, что это девочка.
Таможенник отправляет нас к загончику с желтой надписью на полу «PUSS»[13] — целуйтесь. Приступ вдохновенной нежности моментально проходит.
До отлета полчаса. Из бара меня выгоняет сигаретный дым. Брожу по тесному коридору, спасаясь от бьющего в нос парфюмерного запаха «дьюти фри». Вот уголок для курящих, вот — для поклонников суши, и ни одного убежища от запаха для таких собачьих носов, как мой. Я ощущаю тени запахов, их истинные намерения, скрываемые духами под цветочным букетом. Сладость выветривается из флаконов быстрее, чем из пьяных обещаний, остается то, что хранилось на дне, — алкоголь. Не знаю, куда деваться. Из носа вот-вот пойдет кровь. От парфюмерной вони щиплет горло.
Еще недавно я умела, закрыв глаза, представить себе пространство запаха — его волнистость, прозрачность. Вообразить, как источает сухой аромат засахаренная груша или слива. Согретые солнцем «Иссей Мияке», бархатисто-волнистые на ощупь «Шалимар». «СК Уан» не подпускают ближе, чем на расстояние вытянутой руки, не дают к себе прикоснуться. Духи одиноки, они сразу становятся взрослыми и обладают только воспоминаниями (запахом).
Для меня запахи — это тоже воспоминание об ощущениях, вдруг ставших первостепенными. Зачем мне такая чудовищная острота обоняния? Чтобы не пропустить миллиграмм несвежей еды, не отравить ею ребенка? Избегать исходящих химией пластиков, на первый взгляд лишенных запаха?
Обоняние было первым чувством, которое угнездилось в древнем мозгу пресмыкающегося, и памятью о том, что хорошо, а что плохо. Каждый аромат оживляет воспоминания, скрытые в очередной извилине человеческого мозга. Запах невозможно описать — это праэмоция, доставшаяся нам от бессловесной эпохи. Быть может, потому мне вместо человеческого носа дается на время беременности обоняние гада, земноводного, хищника, что я ношу в себе головастика-эмбриона, хвостатое существо, повторяющее тяжкий труд эволюции? Сначала мой живот превращается в океанический аквариум, затем в террариум. Сегодня я — мать земноводного? Мать-ящерица, а может, грызун, подергивающий носиком. Я должна тренировать звериный инстинкт материнства, пока не стану человеческой мамой? А когда возникает душа — до хвоста и жабр или после? Святой Фома утверждал, что обладающее душой человеческое существо создается не сразу, не при зачатии. Душа вселяется в человека позже, особенно в девочку.
Насколько я помню, Создатель оживил Адама, вдохнув ему душу через нос. Не дух, а одну из душ, заключенную в тело Нефеш, единую для всех животных жизненную силу. Отсюда безоружность моего носа, через который Бог посылает Тебе вечное дыхание звериной жизни — Нефеш? Закрываю лицо платком, делаю глубокий вдох и по воняющему пластиком покрытию шагаю в самолет. Немного пахнет бензином. Дух удается перевести лишь на высоте десяти километров, когда воздух перестает набивать мой нос всевозможными запахами. Тошнота отступает, я вновь прежняя — чуть оглохшая от смены давления, чуть ослепшая (без пересыхающих в самолете линз), лишенная обоняния Я.
Из аэропорта — прямо в «Холидей». Сумерки, конец лета. В гостинице всегда одно и то же кондиционированное время года. Я прошу номер «для пилотов» (они приземляются здесь на одну ночь) — это пароль, позволяющий обойтись без объяснений: чтобы было тихо, окна не на улицу, высокий этаж.
Хлеба! Хлеба! Я приехала ради польского хлеба. Шведы — это несчастный народ, не ведающий запаха пекарни, аромата настоящей свежей булочки! Мне удается выпросить кусочек в закрывающемся гостиничном кафе. Посасывая хрустящую корочку, засыпаю перед мерцающим на экране «Человеком из железа». Я чувствую себя ветераном, так и хочется сказать: «Как молоды мы были — и что из того? Раз идет «Человек из…», значит, завтра кончается август. Единственное, с чем ассоциируется спустя годы «Солидарность», — это со временем года».
Ритуал беременности: вместо «Спокойной ночи» изжога и икота. Еще один день из жизни ослика Иа-Иа.
Сентябрь. Варшава
Утром на киностудию, где снимается «Городок». Встречаемся в знаменитом бараке на Хелмской — месте рождения польского кино. Времена изменились: актеры стали звездами, продюсеры — миллионерами. Знаменитая некогда подсобка осталась прежней: скрипучий стол и продавленные кресла — сувениры на память о героическом прошлом. Разбираем с новым режиссером возникшую путаницу: обнаруживается, что я не напридумывала никаких новых героев, а просто во время отпуска переименовала старых. Я не запоминаю фамилий живых людей — что уж говорить о киногероях.
Мне хочется, чтобы в новой серии «Городка» актеры говорили быстрее. Меньше сценичности, больше эмоций. Это сериал, а не бергмановский фильм. Похоже, мы с режиссером друг друга понимаем: надо расшевелить камеру, оживить этот схематизм, псевдопсихологизм польских телефильмов. Я понимаю: в моих руках лишь либретто десяти серий. Что уж там потом напоют актеры с режиссером, от сценариста никоим образом не зависит. Но я все же пытаюсь вставить свое лыко фантазии в строку конкретики.
Обсуждаем детали. В одной из сцен используется тест на беременность.
— Придется найти кого-нибудь беременного или нарисовать эти полосочки, да? — шутит продюсер.
Считаю до пяти — едва сдерживаясь, чтобы не буркнуть: у меня что, на лбу написано?
После обеда встреча в другой продюсерской фирме. Во время съемок телевизионного спектакля по моей «Сандре К.» я сболтнула что-то насчет костюмной драмы из XVIII века. Идея «принялась» — обсуждаем условия. В кабинете меня ждут продюсер и режиссер Й. Так и хочется признаться: «Когда идет ваш фильм, я выключаю телевизор — слишком тяжело». Когда-то я могла смотреть фильмы о Варшавском восстании, теперь нервы уже не те. Слишком абсурдно, слишком болезненно.
Мы садимся, чтобы серьезно обговорить будущий фильм. Нельзя вводить их в заблуждение. Сценарий придется писать весной, летом, когда я буду «не в форме».
Во время нашей последней встречи… я не знала, что заключу один… контракт.
— На «Городок»? Но… Или какой-то новый договор? — Продюсеру казалось, что мы уже договорились о сроках.
— Не совсем. С сериалом, с обещанными двадцатью сериями я как-нибудь справлюсь. Нет, у меня другой контракт, с природой… и он окончится весной. — Я даже родной матери не сказала, а болтаю с посторонними людьми.
— Это серьезная проблема… В таком состоянии женщины нередко глупеют, — глубокомысленно замечает продюсер.
Вот именно, поэтому никому и нельзя говорить, чтобы потом не было снисходительности или «деликатности», если я вдруг выдам какую-нибудь сногсшибательную глупость. Пока что договариваемся насчет первой серии к ноябрю, а дальше будет видно.
В данный момент я ничего писать не в состоянии. Больше всего хочется свернуться в клубочек и переждать отеки, тошноту и насилие запахов. С каждым днем все хуже. Если так будет продолжаться, до осени я просто не дотяну. Сколько я наслушалась о цветущих беременных женщинах — bullshit![14] Сначала меня преследовало идиотское чувство: может, я буду плохой матерью, раз меня тошнит и я худею? Потом решила, что все эти сопли о серийных мадоннах с их благословенным бременем придумали мужики себе в оправдание. Дитя, плод их семени — и вдруг симптомы ракового заболевания, невозможно! Эмбрион разбухает в матке. Если он ошибается адресом, из яичников или брюшины его изгоняют с помощью химиотерапии. Маленький комок размножающихся клеток — не злокачественных, но подрывающих материнское здоровье.
Задумавшись, я прослушала вопрос режиссера Й. Ага, не жаль ли мне тратить время на сценарии.
— Знаете, нет.
— Но проза, наверное, важнее…
— Одно другому не мешает. Сценарий дает опыт. Художественный фильм, телетеатр, сериал. Знакомишься с людьми, их отношениями. Я умею описывать этот мирок.
— Да, но сценарий отличается от прозы. — Режиссер избегает банальных формул, видимо, любит литературу и считает ее делом более благородным, нежели размахивание белым полотнищем (экраном) перед быком-зрителем.
— Отличается. За исторический роман я бы в жизни не взялась.
Зачем? Выдуманный сюжет? Сценарий опирается на факты, они лучше вымысла. Описание эпохи? Картина сделает это более точно. История, просвечивающая сквозь тончайший фарфор. Литература есть стиль, язык. Я не собираюсь заниматься стилизацией под польский язык XVIII века. Я вижу эти сцены, чувствую эпоху. Она «наша»: авантюристы и бог смерти, — я, похоже, увлеклась. Удивленные взгляды: они не ожидали подобного словесного потока в ответ на обычный светский вопрос. Умолкаю. Остается проблема финансов, о которой в приличном обществе говорить не принято. Киношникам вообще не понять, каким образом три четверти гонорара за книгу оседают у издательства, оптовиков и так далее. Мне под сорок, а у меня нет ничего, даже самоката. Каждый месяц пятьсот баксов уходит на квартиру, еду. Что в Варшаве, что в Швеции. Ребята из «бруЛьона»[15] с их инфантильными играми заработали себе в новой Польше шикарные виллы. C'est la vie[16].
Ни страховки, ни пенсии, ни членства в Союзе писателей. Петушку приходится платить по счетам прежней биографии, но даже не в этом дело… Чтобы меня кто-нибудь содержал? Это все равно что одалживать почку.
Если писать для газет, для кино, прожить можно. Книги же — не ради заработка. Свобода в границах подобранной по размеру резервации.
Естественно, мне хочется писать. Полгода тому назад разворошила книжку, словно палочкой в кучке слов поводила, а закончить некогда. Это в угол не запихнешь, не забудешь. За что ни возьмусь, преследуют описания, образы.
Весной появится Крошка. Откуда у меня возьмутся силы и время для работы?
В кино нечто новенькое: не выношу эротических сцен. Кажется, что актрисе больно. Секс становится болезненным, лихорадочным. У меня повышается температура, я не узнаю свое больное тело. Я так ловко забеременела, теперь топаю дальше, порой чувствую себя счастливой, словно после химиотерапии — появилась надежда на выздоровление.
В гостиницу возвращаюсь к десяти вечера, жутко голодная. В ресторан не пойду: кошмарный вид, да еще отрыжка. Заказываю в номер блинчики — блюдо под серебряным колпаком — и бульон. Все вместе — пятьдесят злотых. Что, Santa Polonia[17], от этого тебя не тошнит? Ничего не поделаешь, ребенок — дорогая игрушка.
Интересно, зевал ли он вместе со мной в кино — он уже умеет (сведения, почерпнутые из «учебника» по беременности). Малыш уже обзавелся вполне человеческими рефлексами, быть может, потому, что на этой неделе у него как раз исчез хвост. «Теперь ты чувствуешь себя менее усталой, чаще ходишь в туалет». Да уж, конечно, «менее усталой»! Я бы, пожалуй, предпочла ночевать прямо в сортире, чтобы не тратить силы на походы туда-сюда.
Перебираюсь к Беате. Мы дивимся моему чуть выпуклому животу и потемневшим соскам. Пытаюсь рассказать ей о своих ощущениях. Не получается, язык одного вида непереводим на другой. Беата — нормальное существо, обладающее человеческим обонянием и вкусом.
Она жаждет уступить мне свою кровать. Я предпочитаю надувной матрас, дожидающийся меня в шкафу. Укладываюсь, почти приминая его к полу. Я ничего не знала о «существовании» паркета. Старого, потертого, однако сохранившего запах лака. Мне необходимо понюхать красные розы — сию секунду, немедленно. Только им под силу спасти мой нос. Не духи, не масло — настоящие розы с капельками воды на лепестках.
Утром Беата уговаривает меня поехать за город, к Яге.
— Девка на девятом месяце, посмотришь. У нее столько энергии, она работала с нами до полуночи — стригла, красила, да так здорово.
Я — труп, так что мне импонирует каждый, кто способен передвигаться и разговаривать. Покупаем подарок — в этнографическом музее обнаруживаем зеленого китайского дракончика. Двухтысячный год — год Дракона, пусть останется Ягиному ребенку на память. Просматриваю книжки по фэн-шуй. Нахожу описания картинок: если повесить в восточной части дома зеленого дракона, это гарантирует брак и сына.
— Боже мой, Беата!
— Тебе нехорошо?
— Вот, читай.
— Да знаю я, ты родилась под знаком Дракона.
— Это мистика, просто мистика. Перед тем как появился Малыш, я написала на шелке зеленого дракона. Он показался мне худым, так что я дорисовала ему полный животик и повесила в кухне — сейчас же год Дракона. Кухня на востоке, а дракон явно беременный, это из-за него… у меня будет сын.
— Тебе не кажется, что ребенок появляется во время этого… ну, сама понимаешь… а не из-за драконов и помидоров… — Беата придерживается ханжеской логики.
Ха-ха, теория Беаты не более чем гипотеза. Человеческое траханье в большинстве случаев к беременности не приводит. Необходимо таинственное согласие Вселенной на появление чего-то нового. Даже самый маленький фотон не болтается себе по космосу просто так, без дела. Его ближайшее будущее расписано наперед, оно представляет собой прошлое других фотонов, электронов, частиц, а также зародившихся из них помидоров. Космический десант мог высадиться в моей матке гораздо раньше или вовсе миновать ее. Его рассчитали сама Вселенная, блуждающие по ней звезды и сложенные из них гороскопы. Что общего имеют с этим случайность, необходимость и свободная воля?
Четыре страницы книги Гриббина «Кошки Шредингера, или В поисках реальности» заставляют моего ангела (свободную волю) и дьявола (необходимость) прийти к компромиссу. Каким чудом частичкам ведомы прошлые и будущие состояния космоса, каким образом они предчувствуют путь, намеченный для них наблюдателем, отравителем кошек Шредингера? Попадая в канал А, фотон активизирует яд, убивающий кота. Попадая в канал В, фотон минует отраву. Если фотон проходит одновременно через каналы А и В, кот оказывается мертвым и одновременно живым.
Подобный парадокс можно «…интерпретировать таким образом, что эмиттер продуцирует волну-«предложение», направленную к абсорберу. Абсорбер реагирует, посылая эмиттеру волну-«подтверждение». Обмен венчает «рукопожатие» в пространстве хронотопа. /…/ Момент, когда наблюдатель принимает решение, какой именно эксперимент будет произведен с каналом А или В, не имеет в этой ситуации значения. Наблюдатель устанавливает конфигурацию опытной системы, и на этой основе возникает обмен…»
Так что свободная воля существует, я могу поступить так или иначе, но мои действия известны заранее — с точки зрения Вселенной, где «мой мир» закончил свои «эксперименты» и обмены, став прошлым будущего. Малыш в нашем любовном эксперименте мог возникнуть когда угодно — достаточно попасть в нужный канал. Но «рукопожатию Вселенной», повторяющему эротическое объятие родителей, было уготовлено свое, уникальное мгновение.
У входа в музей покупаю розу и погружаю нос в лепестки, словно в кислородную маску. Едем дальше, в сторону Познани. Названия польских улиц Томас, Ягин приятель, выговорить не в состоянии. С немецкой педантичностью он описал ориентиры: третий светофор, поворот, потом направо, дорога заканчивается на поле подсолнухов.
У Яги огромный живот, ей уже вот-вот рожать. Я показываю свой (незаметный), и мы сразу находим общий язык. Кто сказал, что в Польше демографический кризис? Из трех девушек в этих цветущих подсолнухах — две с пузом. Осматриваем недавно снятый дом. Нераспакованные коробки — хозяева только переехали. На стенах — картины венесуэльца, который приехал из Америки вслед за Томасом. Коридор забит трансатлантическим багажом в запечатанных металлических ящиках. В кухне помешивает кисловатое сливовое варенье украинка Галя. Домашние прозвали ее Королевой Мармелада. Стащив по ложечке варенья, мы выходим в сад.
И оказываемся в самом жерле польской осени, окружившей переделанную в фазенду хату. Всем табором — домработницей, огромными псами, дочкой, перекрикивающимися по-испански парнями — по-царски заправляет Яга. «Сжимает» ноги, чтобы перенести ребенка с Девы на Весы. И это ей удается, как удается держать в руках весь этот балаган.
Беата раскачивается в гамаке. Мы рассказываем о своих приключениях с беременностью. Тошнота от дуновения ветра, перепады настроения и жизненный хаос: где жить, что дальше? В Сантьяго у Томаса была парикмахерская на самой богатой улице. Выдержит ли он в Польше, справится ли? А удастся ли мне пересадить Петушка обратно в Польшу?
Томас с Ягиной дочкой, венесуэльским индейцем и Королевой Мармелада набиваются в микроавтобус — едут за покупками. Из всей компании по-польски говорит только девочка.
— Хочу новый школьный ранец, — требует она решительно.
— Ja, el torrrnisterro, sehr gut[18], — записывает Томас.
Вечером уговариваю Беату забежать к моему знакомому, Л. Плутаем между Мокотовым и Урсиновым[19] в поисках ориентира — костела бернардинцев. Его нет. Звоним Л.
— Где костел?
— Погасили.
Костел поглотила темнота — на ночь освещение выключают.
Л. недавно купил квартиру в новом районе. Он пока один, соседей нет — кроме борделя, въехавшего самым первым. Хозяин после ареста мафиозной группировки испарился. Пустые новые кварталы, напротив кладбище. От могил улицу отделяет низкая насыпь. На это жилье Л., художник, потратил все свои сбережения. Пытаясь придумать, как бы выплатить очередную часть кредита, он стоял у окна и наблюдал за похоронами. Печальное зрелище и подсказало ему, как умершие могут помочь заработать живым: портреты в гробу!
Администрация кладбища продемонстрировала Л. ассортимент ангелочков, голубков и крестов. Портретов в гробу в Варшаве не делают. Если он даст образец, они выставят в витринах варшавских кладбищ — Повонзки, Вулька Венглова. Будучи профессионалом, Л. отправился в Вилянов[20] — поучиться технике сарматской погребальной живописи. Там его ожидало разочарование: портреты рисовали в спешке, не слишком заботясь о сходстве.
— Художники писали с покойника или ориентировались на более ранние изображения? — поинтересовался он у виляновского экскурсовода.
— Как они работали? — У специалистки по польскому барокко нет никаких сомнений. — На скорую руку: время поджимало, тело разлагалось. Чаще всего рисовали по фотографиям.
Из всей обстановки у Л. лишь кровать и компьютер. Пятьдесят пустых квадратных метров кажутся берлогой. Неужели Вселенная все-таки сжимается? И как это я выросла на сорока метрах — вместе с родителями и сестрой?
Л. — специалист по компьютерной графике. Беата расспрашивает его о всяких технических примочках. Новенькая квартира благоухает всеми оттенками лака, дерева, красок. Беата с Л. ничего не чувствуют, болтают себе о возможностях современного принтера — тысячи граней цвета. Выглядываю в приоткрытое окно мансарды. Сельский, почти кладбищенский покой варшавского центра. Осенний вечер сменился летней ночью, словно кто-то пролистнул странички календаря в обратную сторону. Тебя, Крошка, пока тоже окружает теплая, влажная темнота.
Где настоящая парная ночь, обрушивающаяся в грохочущие чернотой волны, так это над Индийским океаном. Ночь — женщина, смуглая индианка, сбрасывающая на закате дня свое сверкающее золотистым солнечным светом сари. Она распускает скользкие, скрывающие ее до пят пряди. Нагретое тело источает душный аромат благовоний, из кадила, спрятанного в волосах, пахнет тропиками.
Прошу поставить музыку. Лучше всего Моцарта (я вычитала, что он ускоряет развитие мозга). Аппаратура Л. похожа на элегантный самогонный аппарат — трубки, провода, котлы ламп. Высшего класса, на заказ, не какое-нибудь hi-fi…
«Пам-пам-парам-пам» — вместо фортепианного концерта звучит «Реквием». Что еще можно услышать в доме у кладбищенских ворот?
Из Варшавы отправляюсь в Лодзь.
— Хорошо выглядишь, глаза блестят, — встречает меня сестра. Ну все, сейчас догадается, в чем дело… Ничего подобного: домашние не обращают внимания на мои чудачества. Перестала пить чай, бросила вегетарианство? Что ж, вкусы меняются. Норовлю прилечь среди дня? Каждый имеет право на отдых. Племянник, правда, удивляется, что я больше не хватаю без спросу его ролики, как бывало раньше. Но он пошел в школу, так что занят более важными делами.
Я мечтаю прокатиться по мягкому польскому асфальту (шведский гораздо тверже — каменная зубодробительная мозаика), пролетая по нескольку метров после каждого толчка ногой. Но страшновато: вдруг упаду… правда, до сих пор этого не случалось, но где гарантия?
Сижу дома, превращаясь в солнцелюбивое растение. Не выношу тени. Разумеется — очередная причуда беременной женщины: запахи, только красивые предметы и красивые люди, свет. Если все это фокусы маленького человечка, что же из него вырастет?
В Лодзи есть еще один любитель солнечных зайчиков — наш персидский кот. На Рождество я принесла его в шапке, теперь он стал большим и пушистым. Мордочка не плоская — при всей длинношерстной породистости рожица у него более-менее человеческая. Кошачьи прогулки по дому напоминают «ход» солнечных часов. Я передвигаюсь за ним с востока на запад, из кухни в комнаты. Кот милостиво разрешает себя сопровождать. В его собственном понимании он достиг вершины иерархии: его место — сразу после главного самца в семье, моего отца, и самца чуть поменьше, племянника: самки же призваны обслуживать, кормить, расчесывать. Кастрировать себя он не дал — притворился вполне послушным котиком. Спрятал когти и клыки поглубже в меховую душу. Порой только царапнет глазом голубя на балконе.
Меня подмывает рассказать своим о беременности. Я заключила с Петушком пари, что не проговорюсь. Дело не в ста долларах, на которые мы поспорили, просто не хочется их беспокоить. Скажу, когда пройдут наконец три месяца и точно не будет выкидыша. Петр звонит каждый день, мы общаемся с помощью шифра: аппетит есть (то есть не рвет), желудок немного барахлит (жутко тошнит). Шепотом, на будущее, извиняюсь насчет Греции:
— Я не выдержу, долететь — долечу, но уж там испорчу тебе весь отдых. Путешествовать на машине… я очень устаю, не в состоянии ничего делать…
Снова в Варшаве, у Беаты, — на полу, в окружении роз. Вечером звонит Петр. Просидев неделю в одиночестве, он не выдержал и рассказал сестре. Значит, и я свободна от пари: не долго думая, набираю лодзинский номер:
— Дорогие мои, я беременна.
— ЧТО? — Я не удивляюсь столь громкому «ЧТО?» Мы расстались пять часов тому назад без всякого намека на беременность. Они по очереди берут трубку. Папа обещает катать коляску, у него уже есть опыт — с племянником. Племяннику тоже не терпится взять малыша напрокат (чтобы поиграть в компьютерную игру?). Сестра на седьмом небе, предостерегает: не мыть окна, не убирать, ничего не поднимать, иначе может случиться выкидыш. Мама в шоке. Она как раз приняла сердечные таблетки и уже засыпала.
— Деточка, а ты справишься?
— Мамочка, в крайнем случае сдам в детский дом. — На том конце провода повисает серьезная тишина. Это не повод для шуток. — Да нет, что ты, конечно, не отдам!
Беата советует позвонить еще раз, успокоить.
— Пойми, ты далеко от них. Они же не знают, как ты живешь, наверное, переживают за твое будущее — поженитесь вы или нет. Это ведь другое поколение…
Звоню еще раз.
— Мы поженимся, — произношу я подсказанную Беатой магическую формулу. Опять мимо: мама пугается еще больше.
— Деточка, милая, это такая ответственность — брак, воспитание ребенка…
Для мамы я по-прежнему девочка в разных носочках, эксцентричная, презирающая приличное кримпленовое платье. В глазах родных мы не растем, а стареем.
До самолета еще несколько часов, я успеваю встретиться на Новом Месте[21] с Теской. В ее моделях ходит элита шоу-бизнеса. Рассказы Тески столь же стильны и так же уверенно полосуют мою голову, как ее ножницы — ткань. Истории другого полушария, другой ментальности. Она отвезла японской бабушке мужа на Окинаву подарок — цветастый платок, какие носят наши горцы. Тяжелобольной старушке передали его в больницу. Она обрадовалась яркому экзотическому наряду, но надеть платок не успела. Согласно обычаю — остров наполовину буддистский, наполовину шаманский, — родственники отправились к камике (ясновидящему, с которым обсуждают любое значительное семейное событие), чтобы узнать о дальнейшей бабушкиной судьбе. Камике вгляделся в потусторонний мир и увидел старушку, которая в ожидании новой реинкарнации танцевала, позабыв о болезнях и усталости. На плечах у нее была экзотическая цветастая шаль.
Рассказ Тески о шторме: после бури она отправилась на островок неподалеку от Окинавы. На берег выбросило не водоросли, рыб или мусор: пляж был сплошь усеян с отчаянием глядевшими на Теску глазами глубинных рыб — их вырвал шторм.
Середина сентября
Два дня в Грёдинге, затем отправляемся в Грецию. Последние недели свободы перед мучительной работой над сценарием «Городка». Дом стал на один тон светлее. Тахта из своего уголка мстительно испускает яд. Я стараюсь с ней не сталкиваться, обхожу гостиную стороной, так что для меня дом уменьшился на одну комнату. После отпуска все вернется на круги своя.
Читаю «Беременность. 40 недель». У меня — одиннадцатая-двенадцатая. Малыш достиг «семи сантиметров и весит 9—13 граммов (как конфетка?). У него растут ногти, он реагирует на стимулы, умеет лягаться, но мать этого не чувствует». С такими размерами и ногтями единственное, что можно делать, — это скрести стенку матки.
Визит к врачу: моя гипертония чудесным образом исчезла. У седенькой докторши хорошие новости: до двадцатой недели беременности не придется травить ребенка сердечными средствами.
— Я принимала лекарство в самом начале, когда не знала о беременности, это не могло ему повредить?
— В таких дозах — ни в коем случае. Если гипертония возобновится, ребенок, вероятно, родится более мелким.
— Отлично, легче будет рожать, — машинально закончила я. Ужас! Докторша выражает деликатный шведский ужас — смущенно покашливает.
Дорожные сборы прерывает звонок из «Космополитен».
— Подходит срок. — (Для меня единственный срок — это роды, предположительно середина апреля.) Надо сдавать статью? Мне кажется, я не давала согласия вести постоянную рубрику. В последнее время у меня проблемы с головой (рассеянность), но не до такой же степени… Никакой постоянной работы или регулярных текстов для кого бы то ни было.
— Нет… в Греции у меня точно не будет доступа к Интернету, я ведь еду в глухую провинцию, — убеждаю я редакторшу. Так и вижу отпуск, проведенный в поисках факса. Обещаю прислать что-нибудь после возвращения. Об Элли Макбил — осеняет меня вдруг. Мне нравится этот сериал, так что, возможно, понравится и писать о нем.
Утро. С одним чемоданчиком, запасом сухариков (от тошноты) мы становимся в очередь на стокгольмском аэродроме. Прохожу через воротца. «Пи-и» — делаю шаг назад, выгребаю из кармана мелочь и сонными, ленивыми пальцами нащупываю баллончик со слезоточивым газом. Его уже не скроешь. Вот он лежит на подносе — вещественное доказательство на судебном процессе. Конец каникулам, арест, следствие, полиция. Даже жене премьера не удалось избежать расследования по поводу дамского газового баллончика для самообороны — в Швеции это запрещено.
Я забыла вынуть из куртки «бомбу». Сообразив, в чем дело, Петр бледнеет. Чем он может помочь? Я — вооруженный преступник в нейтральной стране. Дама в форме рассматривает мой верный немецкий аэрозоль с нарисованной овчаркой — «Hunden»[22]. Лингвистический барьер рушится, и я принимаюсь на шведском оправдываться по поводу своих польских страхов:
— Я живу в польской деревне, там бешеные собаки. — Видно, я слишком глупа, чтобы изображать идиотку. Дама в форме разглядывает меня с подозрением, но слушает.
— А-а-а, для собак. — Она отдает газ и… пропускает. Петушкин тоже не понимает, как такое могло произойти:
— Ты бы и во время Холокоста как-нибудь выкрутилась.
Ругаю себя за рассеянность. Это случается все чаще — неловкость, невнимание. Естественная анестезия разума? Чтобы не мешал материнскому инстинкту?
Когда же Европа остывает? В феврале? Конец сентября — и сорок градусов в тени. Греческая Парга на берегу Ионического моря, близ Албании, — городок, зажатый между гор. Длинный ряд ресторанов и параллельная «улица» — под сводами галерей. Городской пляж, холмы вырастают прямо из воды. Туристов спихнули к воде, в рестораны. Местные гуляют по более спокойной улочке (альтернативной).
Загородный пляж — с пальмовыми барами и белым песком — посещают также богатые греки, приезжающие в Паргу отдохнуть.
Туристы и местные одинаково закапываются в песок. Кроме англичан, выделяющихся на фоне скучающих пляжников. Если китайцы во время «культурной революции» строем плавали по Желтой реке (излюбленном месте купания Мао), то англичане горделивым строем лежат на греческом пляже — все с книгами. Видимо, результат культурной политики Блэра, пропагандирующего чтение среди среднего класса.
Наше жилье, выбранное по приторному каталогу турагентства, находится за городом, среди оливковых рощ. При ближайшем рассмотрении — тоскливая нора. Шведы и немцы, лежащие вповалку вокруг воняющей хлоркой лужи — «бассейна».
Сбегаем в Паргу, в маленький отель. Днем спокойно, ночью — грохот мотоциклов. Закрываем окно, ставни — рев моторов все равно растекается по комнате. И так будет каждую ночь — это официанты разъезжаются по окрестным деревням. Берем напрокат машину и отправляемся в Грецию Объединенной Европы.
В Польше дорожные указатели меняют на более читабельные («ВАДОВИЦЕ»[23] на юге написано даже более крупно, чем «Варшава»), чтобы подтянуться к требованиям Евросоюза. На греческих шоссе большинство надписей греческие — это как раз не беда, расшифровать их ничего не стоит, вот только одна табличка противоречит другой. Согласно указателю, мы направляемся в Афины («Аthina»). Через пару десятков километров точно такой же знак отсылает нас назад. Начинаем расспрашивать местных жителей — и сразу ощущается что-то человеческое, а не официально-европейское. Удивительнее всего на Пелопоннесе, где вдоль автострады какие бы то ни было надписи вообще отсутствуют — одни только числа по убывающей, свидетельствующие о приближении к неведомой цели. В столице не лучше: автострада «Коринф — Афины» вдруг обрывается в афинском тупике — вместо обозначенного на карте живописного побережья.
Гостиничка в Дельфах. Чистая (без запахов), современная и в меру дорогая: Дельфы сохраняют аполлоновские традиции умеренности. Нам любопытно: вдруг в первую ночь на нас прольется какое-нибудь откровение от возвышающегося над городом разрушенного оракула, вдруг приснится какое-нибудь предсказание? Но во сне — ничего. Зато наяву, по дороге в дельфийский музей, мы видим двух аистов, летящих на Парнас. Мы не собираемся заводить второго ребенка, однако решения богов столь же непредсказуемы, как эффективность естественной контрацепции.
В музее несколько скульптур, остальное — разбитые фрагменты. Хожу кругами — разумеется, с непременными антрактами на туалет. Знаменитый дельфийский Возница, куросы, Сфинкс из Наксос. Я слишком привыкла к репродукциям античного искусства. Здесь вдруг открываются совершенно другие скульптуры. Словно двухмерность посредственных фотографий лишила их заодно и измерения реальности. Более удивительного, чем классическая красота, напоминающая безупречно отлитый гипс. Совершенно живой Возница, сжимающий вожжи. Закованный в зеленоватый медный панцирь, хранящий этот его реалистический жест на протяжении тысячелетий.
Потрескавшиеся фрагменты греческих барельефов — не декоративный фриз, иллюстрация к «Мифологии». Эти люди действительно пируют, побеждают время, стирающее с поверхности бытия куски их рук, ног и мужественных плеч. Силу этого искусства составляла вовсе не красота. Она бывает мертвой, окостеневшей в своем совершенстве. Наследие античной Греции — именно витальность. Чуть по-диониссийски распутная, чуть варварская, как у вытесанных из неполированного камня двухметровых куросов. Их стиснутые ладони напоминают скалы. Монументальные ноги делают несмелый шаг вперед. Едва пробудившись от жестокого каменного сна, они вступают в мир рафинированной античности, где тела обретут стройность и мраморный блеск, словно кожа, умащенная оливковым маслом. Из мира тяжелых, грубо отесанных обломков египетских скал куросы двигаются навстречу классическому греческому искусству. Их тела еще иератичны, пригодны скорее для колоссов, чем для человека. Но этот шаг вперед — бегство из клетки нерушимого в своей божественности канона, упроченного тысячелетиями. В Греции вместо равнодушной маски они обретут индивидуальные черты, то есть «психе», оживляющую истинно человеческое тело.
Египетские традиции схожи с построением рисунка по линейке, отмеряющей метафизику, измеряющей божество. Греки имели собственный канон — идеализацию природы, — однако он был более человечен, поэтому искусство обретало витальную изменчивость жизни вместо иератичности божественного существования. Божественное, мертвое — ибо вечное — существование против человеческого бытия. Разнообразия жизни. Эта витальность сохранилась и после гибели греческого искусства, богов, людей. Она привлекает мой взгляд, ошеломляет, словно передаваемая из поколения в поколение жизнь.
Очередное нетерпеливое поколение у меня в животе требует обеда — не толчками, а тошнотой и отрыжкой, отдающейся эхом в тишине музейных залов.
С утра по-прежнему сорок в тени. От такой жары вянет любое желание осматривать достопримечательности. Час мы героически кружим по Афинам в поисках Акрополя. Вот он! Заходим в кафе у подножия этой самой важной скалы на свете (для Петушка). Как бы ее одолеть? Ноги тяжелые, в желудке камнем лежит оливковое масло — переварить его можно, только если напиться до чертиков. Находясь в совершенно трезвом уме, я вдруг ударяюсь головой о дерево. Широкополая шляпа заслоняет солнце и живописный вид. Петр растерян: то ли подниматься наверх к Нике, завязывающей сандалии, то ли остаться со мной, растирающей шишку?
Карабкаемся на Акрополь вместе. У осажденного туристами Парфенона принимаем решение бежать: по автостраде, по коринфскому перешейку на зеленый Пелопоннес.
Останавливаемся в Эпидавре. С верхних рядов каменных скамеек, полукругом обступивших небольшую сцену, любуемся древнейшим европейским театром. Сине-зеленая мгла над холмами, идиллия — до Аркадии рукой подать. Внизу амфитеатра пандемониум: к отполированным каменным плитам, обозначающим середину сцены, рвутся туристы. Они жаждут почувствовать себя актерами и проверить удивительную акустику — отчетливо слышен даже шепот. Молодой француз кар-р-р-таво распевает о де Голле. Аплодисменты. Японцы выстраиваются в очередь, вежливо восклицают, кланяются и уступают место следующим. Американка устраивает шоу: рвет бумагу, зажигает спичку. Эхо ее представления доносится до нашего последнего ряда. Бегом спускаюсь вниз — вот как заору сейчас по-польски!
Петр, потрясенный акустикой амфитеатра, заранее знал, что я крикну, услышал мои мысли. Причиной тому, конечно, мое актерское мастерство:
— Я тебя люблю!!!
На южную оконечность Пелопоннеса, в Нафплион прибываем ночью. Заходим в первую попавшуюся гостиницу, но тут же выскакиваем: вонь хлорки, пластиковых покрытий. Вслед за нами выбегает хозяин.
— Что вас не устраивает?! — Рядом с ним два амбала из рецепции. — Кондиционеры есть, ванна есть, чисто!
— Очень нравится… — Мы не успеваем скрыться в машине. Собираются зеваки, и теперь для хозяина вернуть нас — вопрос чести.
— Моя жена…
Похоже, Петушок сейчас примется оправдываться капризами беременных. Что за гадость…
— Моя жена медиум, ей привиделся дух, и теперь она ни за что не вернется. Пожалуйста, поймите нас. — Он тактично указывает на мое безумное лицо. Бледная после тряски в машине — несколько сот километров по жаре, — я и впрямь похожа на ясновидящую, которая вот-вот грохнется в обморок.
Толпа расходится, хозяин ретируется в гостиницу.
В путеводителе еще несколько адресов. Проверяем. Стильный отель девятнадцатого века — нет мест. Чтобы попасть в другой, «Палас», приходится подниматься на лифте сквозь скалы. Петушку вспоминаются «Пушки острова Наварон». Ночь в сей крепости стоит абсурдно дорого — как две в любой приличной гостинице. Спускаемся на лифте обратно к реальности, на окруженную пансионами тихую площадь. Валясь с ног от усталости, заходим к «Диоскурам». В комнатке липкая пыль, телевизор без штепселя, ванну со странным всхлипыванием заливает из сортира: быть может, вследствие влияния луны на приливы Эгейского моря — его ведь соединяют с городом канализационные трубы.
Просыпаюсь больная. Ничего, даже температуры нет. Лежу, всхлипываю.
— Давай поглажу — где у тебя болит? — беспокоится Петр.
— Не знаю. Я — не я. Голодная, но есть не хочется. Хочется встать, но нет сил. Мы, наверное, переусердствовали, жара, ездим целыми днями. Хватит с меня оливок, сувлаки, мусаки и бузуки! Мне надо отдохнуть.
— Здесь?
Днем комната выглядит еще более мерзкой, чем ночью.
Завтракаем в кафе. Я забываю, что мы в Греции, портовый Нафплион выглядит совершенно по-итальянски. Платаны, белые особняки, просторные площади, неспешность бывшей столицы. Ностальгические руины прошлого. Прогуливаемся по набережной, вдоль которой тянутся рестораны. Мы впервые на Эгейском море, у Арго-лидского залива; неподалеку Аргос, Микены. Вдыхаем запах мифического моря — безветренно, жарко. Под морским ароматом я ощущаю то, что скрывает лазурная гладь: гниющие водоросли, разлагающиеся рыбы на неподвижном прибрежном дне. Удар по носу, затем по желудку. Тело пытается исторгнуть из себя этот запах сероводорода, я дрожу, и на тротуар изливается оранжевый завтрак — сок, джем. Меня рвет на Эгейское море и кафе. Подобного конфуза не случалось со мной, кажется, с самого детства. До сих пор удавалось сдерживать тошноту, героически стискивая зубы. Я не принадлежу себе, эти потоки выталкивает из меня кто-то другой. Петр пытается мне помочь, уберечь завтракающих на террасе туристов от сего зрелища. Я плачу, меня рвет, я прошу его отойти — это ужасно, унизительно. Он придерживает мою голову. Брызги летят на наши сандалии. В довершение всего я описываюсь и теперь уже промокаю с ног до головы. Чистое, незапятнанное физиологией «я» прячется где-то на макушке и взирает оттуда на съежившееся от отвращения и стыда тело. Оно уже не принадлежит мне. Там поселилось еще какое-то существо, обладающее собственными чувствами. Моментально наказывающее меня за непослушание или простую ошибку. Я писаю, меня рвет, я плачу. Я в положении, именно так. Не оно во мне, а я в нем. Отданная на откуп неведомым запросам и возмездию.
Я не выдерживаю: жара, усталость. Придется задержаться в Нафплионе. Петр отправляется забронировать номер в «Паласе». Возвращается с каким-то странным выражением лица.
— Самый дорогой отель, сама увидишь…
Из номера фантастический вид на море, но в комнате — музей Джеймса Бонда в стиле шестидесятых. Деревянные кессоны на потолке, темные панели на стенах, пыльные обои. Мы попали в римейк той эпохи и, кажется, вдыхаем ее воздух, ибо ремонта здесь никогда не делали. Я возлагаю себя на ложе — осторожно, строго горизонтально, чтобы не вызвать в желудке новую бурю. Море осталось далеко внизу, оно ничем о себе не напоминает.
По очереди читаем Калассо. Который раз, вместо путеводителя. С тем же восторгом, с каким в детстве зачитывались «Мифологией» Парандовского. «Венчание Кадмоса с Гармонией» можно читать без конца — разве не для этого созданы мифы?
Страница 365: «Покров /…/ то, что обхватывает, обвивает, окружает; ленточка, лента, повязка — важнейший элемент, встречаемый нами в Греции. /…/ Покров означает, что одиночество не в силах совладать с бытием, оно всегда должно быть скрыто и подчеркнуто, должно появляться и исчезать. Происходящее — посвящение, венчание, жертвование — нуждается в покрове потому, что тогда достигается совершенство, которое есть всё, а всё заключает в себе также покров, тот излишек, который представляет собой запах вещей».
Вещи не отличаются скромностью, они выпирают каждой своей гранью, не только ароматным совершенством. Во время остановки в Аркадии я пытаюсь взять в руки фотоаппарат. Новенький «Кэнон» источает пластмассовую вонь, но снимать, держа его на вытянутых руках, невозможно. Побыстрее запихиваю его в багажник, заворачиваю в одеяло на случай, если он собирается и дальше так «потеть». Запах бензина я ощущаю еще до поворота, до того, как в поле зрения появляется бензоколонка. Должно быть, собаки живут как-то иначе. Они чутко различают запахи, мы четко различаем цвета. Однако мало кого начинает тошнить при виде малинового катафота. Иные люди предпочитают странные сочетания цветов — вроде наряда «Бургер Кинга». Для того, кто обладает таким утонченным обонянием, как я, добровольный контакт с подобной гадостью столь же непостижим, как привычка собаки нюхать дерьмо.
Руины Микен производят гораздо более сильное впечатление, чем тщательно реконструированные достопримечательности, украшенные похожими на обгрызенные кости белыми колоннами. Вокруг микенского дворца все тот же идиллический пейзаж, что и четыре тысячелетия назад, и только море откатилось на несколько километров за горизонт, покинув разрушающийся каменный город.
На обветшавших ныне стенах когда-то сверкали блики моря, отражалась причудливая керамика волн. Сокровища микенских правителей — стада овец — по-прежнему прогуливаются у дворцового холма.
У подножия Микен сокровищница Атрея, называвшаяся Могилой Агамемнона, хранит беспомощную на первый взгляд пустоту. Ее отшлифованные, идеально пригнанные друг к другу каменные блоки раздувают пространство, чья мощь словно бы стекает по стенам. Этот памятник медной эпохи — самый совершенный храм неолита. Возводившие его микенцы считали, что грот ведет в подземный мир предков, почитавших силу камня.
Богу-проводнику, самому проворному на Олимпе, носившемуся между небом и подземным царством Гермесу, поклонялись как камню. Его имя и означает «куча камней». Позже Гермес стал сопровождать души в загробный мир. Входя в склеп Агамемнона, человек входил под «кучу камней». Они крепко держат друг друга, образуя свод зала. Втягивают внутрь. В душу камня, насыщающую душу человеческую, ее дыхание, от которого в холодном склепе идет пар, магической силой метаморфозы Гермеса. Смешивающей неуловимое и воздушно живое с каменным и на первый взгляд мертвым. Противоречие? Лишь с человеческой точки зрения. Для вечных богов не существует парадокса бытия. Гермес — посланец и одновременно камень. Более стремительный, чем стрела, и одновременно замерший на месте. Не напоминает ли миссия бога-проводника загадку элейской стрелы? Летящей, но в каждый отдельный момент неподвижной. Живой и мертвой. Парадокс движения, складывающегося из мгновений неподвижности. В этой непоследовательности уличил Бога Зенон Элейский. Без надлежащего религиозного почтения он обозначил ее как «логический парадокс». Философская победа мысли, логики над божественной загадкой. Человек, даже не «херос», способен одержать победу над богами? А ведь месть доставляла им наслаждение.
Зенон Элейский, поставивший свой интеллект выше тайны Гермеса, был жестоко наказан. По приказу какого-то тирана (разве не были тиранами греческие боги — даже в демократических Афинах?) его приговорили к смерти через истолчение в ступе (каменной, в честь Гермеса). Сладкая приправа к божественному пиру из стертого в пыль философского интеллекта и тела. Приправа, придающая изысканной мести вкус блаженства.
— Камень для меня — зародыш мира, — рассказываю я Петушку в склепе Агамемнона. — В нем заключена сжатая сила. Из нее раскручивается холоднокровный змей, и тогда наступает темнота, ночь. Согретый солнцем, он превращается в день, бронзовую пустынную змею. Змеиные меандры мистических рисунков, меж тьмой и светом, в двойственном змеином теле.
— Ага. — Петр (Petrus, по-гречески все тот же «камень») внимает, замерев. Лишь спустя мгновение я понимаю, что ему просто не хочется двигаться. Петушок не спешит выходить из холодного склепа в пекло. Опершись о влажную стену, он остужает мой религиозный пыл, со спартанским лаконизмом подводя итог моему философствованию: — Ты мифотворец и мифоборец.
По горным дорогам Аркадии добираемся до Олимпии. Зеленые равнины по берегам рек, будто специально предназначенные для стадиона.
С утра игра в прятки с кошмарной жарой, которая начинается в десять и держится до захода солнца. Мы осматриваем первый в мире стадион и бегом возвращаемся в отель «Европа» — смотреть последнюю, сиднейскую, Олимпиаду. Ночью Петр болеет за бегунов, а я купаюсь в бассейне. Ныряю, спасаясь от потных летучих мышей, проносящихся над самой водой.
Вернувшись в Паргу, мы останавливаемся у Софокла. Это грек, целыми днями возлежащий на балконе и удовлетворенно похлопывающий себя по животу. Жизнь есть сиеста. Мусака, бузуки, олимпиада. Государственная религия — православие, личная — папиросы. Греки курят с таким видом, словно кадят перед святым образом в церкви.
До обеда не выходим из комнаты. Раньше нам приходилось осматривать достопримечательности, укрываясь от солнечной бомбардировки. Теперь мы ветераны, находимся на заслуженном отдыхе. Я дочитала книгу о мистике святой Фаустины (наконец-то трезвая работа о «Дневнике», без этого кликушеского заигрывания со святой). Петр заглатывает Калассо, я просматриваю французские журналы, купленные им в здешнем киоске. Почему-то много материалов о беременности — а может, раньше я просто не обращала внимания на эти рубрики? Французы советуют есть семь фруктов или овощей в день. Может, я не так поняла? Написано «семь». Я столько не съедаю на обед и завтрак, что уж говорить о чем-то сверх программы. Другая газета: «…у беременных женщин повышается температура тела, что привлекает комаров». Ладно бы всего тела — они кусают меня только в лицо. В результате моя физиономия имеет вид более плачевный, чем у прыщавого подростка. Кроме того, «во время беременности женщина выдыхает особые вещества». Так я и думала: психоз, шизофрения. Voila![24] Ведь в дыхании шизофреников открыт бутан.
Во Франции, где прерывание беременности предусмотрено медицинской страховкой, идет кампания за разрешение абортов до двенадцатой недели. Аргументы «за» и «против» не меняются. Правда, в консервативно-мужском лагере кое-что новое: «На третьем месяце, когда уже известно, мальчик это или девочка, женщина может захотеть прервать беременность, если ребенок нежелательного пола». Француженки возмущаются: «Мы же не в Китае, где умерщвляют миллионы девочек!» Очень напоминает аргументы семидесятых годов: «Если разрешить аборты, эти идиотки примутся прерывать беременность перед зимними каникулами, чтобы покататься на лыжах» (цитата).
Над пляжем оглушительный рев истребителей. Неделю тому назад никто не летал — видимо, что-то произошло. Самолеты — современные птицы-предвестники. Албания? По телевизору показывали Милошевича — наверное, Югославия. Война? Надо купить газету.
Калассо: «…необходимость — единственная сила, не обладающая ни алтарями, ни статуями».
Зато ежедневно собирающая кровавую дань.
25 сентября
Ночью обсуждаем поездку. Я вновь переживаю посещение Дельф. Полуприкрыв глаза, шагает вперед иератический курос. Еще один шаг — и из каменного колосса он превратится в ловкого атлета с его классической красотой, каких будут штамповать на протяжении столетий. Греческое искусство — прорыв вперед по сравнению с древними канонами. Оккупация ничейной земли — точно так же греки заселяли побережья и острова. В отличие от китайцев, египтян или евреев они не только воспроизводили божественную нерушимую традицию. Они основывали города-государства и создавали для них новые человеческие законы. Солон — для Афин, Ликург — для Спарты.
Раздумывать над загадкой, каким чудом за четыре-пять столетий грекам удалось перейти от догеометрического, почти первобытного искусства к мраморным классическим статуям, Петушок предоставляет мне. Петру обидно, что мечта о путешествии в Грецию осуществилась лишь теперь, когда ему за сорок. В детстве он предпочитал греческие мифы урокам религии. Они сильнее действовали на воображение. Во всяком случае, объясняли мальчику хоть что-то: любимая тетя отличалась характером и красотой Афродиты, другая тетка — ревнивым нравом Геры, а дядя напоминал Ареса.
Отец и мать постоянно спорили, словно Афины и Спарта. Он — военный, не разделявший «бабского» увлечения сына искусством. Она — эмоциональная, многословная декораторша варшавского убожества. Архетип брака.
— Петушок, может, нам не стоит жениться? Возня с документами… зачем это надо? Разве брак что-то меняет?
— Ничего.
Решено. Ребенок у нас будет внебрачный.
Сон разбивается вдребезги от грохота дискотеки, да еще зверствуют комары.
— Ты спишь?
— Нет, меня мутит одновременно от обжорства и голода — классно, правда? Если у меня не случилось выкидыша в такую жару и Малыш не вылетел на этих проклятых дорогах, то уж наверняка доношу.
— Может, тебе описать то, что с тобой происходит, — день за днем?
— Дневник беременности? Мужики не поймут. Алкоголизм, политика, из личной жизни — импотенция, — вот достойные темы. Страдание, борьба с самим собой. А рождение, беременность? Немужественно, некультурно. Бабы фыркнут: «Нашла о чем говорить, сама с животом ходила. Чего она выпендривается?»
Петр зажигает свет. Недостающие аргументы компенсирует жестами.
— Ну, родили они — и что? Ты читала такую книгу? Для феминистки слишком по-женски, для писательницы — банально, потому что естественно. А это ведь чудо: ты носишь в себе крохотную жемчужинку, человека. По-другому чувствуешь запахи, все меняется, настоящая революция. Попробуй, ты-то ведь в гинекологии не увязнешь.
— Петушок, — задумываюсь я, — это страшно интимно.
— Никто этого не описывал. Или «пейзажи материнства», или аборты. Чем ты рискуешь?
— «Граница» Налковской, «Матка» Гретковской… Пришлось бы вернуться назад… насколько? Июнь? Май? Описать скитания по знахарям и больницам… Lapis lazuli.
А назвать — «Беремепись от Петра»?
26 сентября
Мандраж перед дорогой. Петушок просыпается в три ночи: болит живот. Мечется между чемоданами — ищет таблетки, что ли? Нет, лепит на чемоданы наклейки и засыпает — успокоенный и вполне здоровый.
На аэродроме в Первезе одна-единственная взлетная полоса и здание таможенного контроля, остальное будет до-кон-струировано… Пройдя контроль, отправляемся на газон. Кафе, виноград, вместо кондиционированных клетушек — гамаки… неужели нельзя так оставить навсегда? Качаемся в тени под оливами, глядя на упитанный самолет, несущий вахту у таблички «Perveza Airport[25]. Деревенская посадочная площадка, даже овцы есть — они уже привыкли к грохоту чартеров. Типовой аэродром атмосферой напоминает элегантное похоронное бюро. Что-то среднее между поминками (лихорадочный обед в баре), переправой через Стикс (покупка пирожных и идиотских безделушек, на которые в обыкновенном магазине не обращаешь внимания) и бальзамированием будущего трупа (опрыскивание себя духами, втирание кремов в «дьюти-фри»).
Стартуем, я отрываюсь от себя. Исчезают тошнота, голод, я вновь одна, «необремененная». Под нами Олимп, после захвата которого Александр Македонский (Гагарин своего времени) заметил: «Боги отсутствуют».
На Эвересте боги тоже отсутствуют. Достаточно одной богини — Джомолунгмы. В полудреме мне видится клуб для беременных. Ароматический салон, хорошая (полезная для ребенка) кухня, кабинет с УЗИ, где можно повидаться с малышом (я бы ужасно хотела снова Тебя увидеть). Ведь мать имеет право смотреть на своего ребенка, сколько бы лет или месяцев ему ни было. Встречи с психологом, врачом, общение с другими членами клуба. Главная изюминка — бассейн. Ах, все это мечты, моя дорогая: платье для беременной и жалостливые взгляды, затем нищенское пособие — вот и все, что тебе полагается.
Идея «Клуба 9 месяцев» посетила меня после разговора с Ягой. Кто лучше поймет беременную, вместе с ней потужит (тужьтесь, тужьтесь!), чем другая бабенка в безумно интересном положении?
Десять километров над Польшей. Узенькая полоска Татр — на серьезные горы не похоже, скорее на стройплощадку с кучей извести. В Кракове отчетливо виден рынок. Пожалуй, можно разобрать, где ренессанс Сукенниц, а где — готика Мариацкого костела.
Через час пилот распоряжается:
— Пожалуйста, пристегните ремни. Сейчас мы приземлимся в Стокгольме. После того как наша совесть будет просвечена таможенниками, мы сможем вернуться к реальности (аплодисменты).
Все ближе серо-зеленый полуостров. Швеция сверху — нездоровая, покрытая грибком и лишаями корка. Тяжело, камнем, падаем на звенящий под самолетом гранит. Во Франции лайнер садится, словно скользит, в Польше — несушкой опускается на курятник Окенче.
Шестьдесят километров от аэродрома до дома. Здесь уже осень. Золотисто-красное сияние деревьев, выгоревших под давно скрывшимся солнцем.
Обнюхивание дома: тахта продолжает отравлять атмосферу. Без малейшего угрызения совести поедаю все, что обнаруживаю в холодильнике. Я удовлетворяю какой-то странный, не свой, чужой голод.
Поздно вечером звонок от Войтека из Парижа. Он потерял работу и как минимум половину доходов: умер Принц, Ежи Гедройц[26]. Мы ничего не знали, да и откуда? Войтек вовсе не жалуется (трое детей, невыплаченный кредит за дом), он действительно переживает уход редактора. Уход — от знаменитого письменного стола, ненадолго в больницу и потом…
В «Культуре» устроят музей, институт. Для меня и Чапский[27], и Гедройц по-прежнему сидят в своих кабинетах, склонившись над пожелтевшим, словно старые подшивки «Культуры», прошлым.
27 сентября
Письмо из больницы — результаты обследования. Во время родов мне будут давать антибиотики для поддержания сердечной деятельности.
Безумие. Нафаршированная лекарствами, я не смогу кормить грудью. Сердце больше пострадает, если я стану по ночам стряпать кашки, баюкая требующего молока младенца. Нет уж, никаких антибиотиков, только под наркозом, через капельницу.
— Петушок, ты за этим проследи.
Петр нервничает:
— Я же тебя предупреждал! Ты должна помнить, с кем имеешь дело.
— А что такого, я просто показала польские анализы, объяснила, что у меня с сердцем, они же спрашивали.
— Нельзя забывать, что перед тобой шведские протестанты. У человека эйфория или он попросту итальянец — а они запихивают его в психушку с диагнозом «маньяк». Ты была слишком… убедительна, напугала их, вот тебе и результат: антибиотики. Поздравляю.
Разъяренная, отправляюсь на прогулку. Последние дни свободы перед работой над «Городком». Октябрь пролетит, как один день: встали-написали-легли. В лесу, перебирая пальцами невидимые четки, произношу молитву — раз по-польски, раз по-еврейски. «Шалом лакхм Мириам» («Аве Мария»), — сказал Архангел. Архаический благословенный «живот» Марии — одновременно утроба и житие, тем более что «плод живота», жизни — звучит поэтично. По-еврейски это означает именно «плод чрева». В этой молитве я всегда представляла себе беременную Марию, тем легче мне молиться Ей теперь.
Петушок звонит вечером с работы. Как всегда, болтаем целый час. Возвращаюсь к тексту для «Космополитен». Старалась ужать как могла, но ведь все равно выкинут еще пару фраз, чтобы уместить иллюстрацию. Зачем заказывать автору статью, платить немалые деньги, а потом резать из-за недостатка места? Похоже, так обстоит дело во всех газетах. К счастью, редакторша из «Космо» — баба порядочная, звонит мне, и мы торгуемся по поводу потрошения текста. Каждый пропущенный абзац причиняет мне боль, вычеркнутая буковка — дискомфорт. Я пишу не ради красивых пассажей, одна фраза вытекает из другой, это не запасная часть. Вырежешь — утратится связь. Зато картинка гордо занимает тот бесценный квадратный сантиметр, в который можно было впихнуть мыслишку.
Текст должен быть готов через час, потом наступит время позднее и сонное, то есть девять вечера. Может, я слегка схожу с ума — от одиночества, избытка материнского тепла (что ни вечер, как-то странно повышается температура)? Сажусь за компьютер и, поглаживая живот, громко объявляю:
— Ну вот, а теперь мамочка будет писать.
ПОЦЕЛУЙТЕ МЕНЯ В БЛЕДНУЮ ТОЩУЮ…
Реплика ли это Элли Макбил из сериала или актрисы Калисты Флокхарт из ток-шоу, не так уж важно. Элли и Калиста слились воедино, в обладательницу бледной тощей попки и столь же стройной и прямолинейной манеры высказываться. Лишь эта актриса — с крупноватой головой, покачивающейся на жердеобразном тельце, — могла сыграть Элли. Девочку в смысле физиологии и сознания. У нее, правда, уже есть грудь и месячные, но все еще нет парня. Ее дамско-мужские дилеммы не менее абстрактны, чем у невинного подростка. Правда, однажды, ради эксперимента, она целовалась с женщиной. Во время учебы у Элли имелся жених (союз души и тела), однако так давно, что даже наличие свидетелей не делает эту сказку более правдоподобной: «Давным-давно, за лесами, за долами, за университетской библиотекой…» Перед трогательно-решительной Макбил, словно перед ребенком, открыты все пути (в том числе постельные): клошар-интеллектуал, адвокат-зануда, бисексуал. Но героиня (как и положено сказочной героине) отвергает их всех, мечтая о том единственном, сказочном и недостижимом — женатом на другой.
Чуть наивная Аня с Зеленого Холма, немного мятежная Пеппи, режущая правду-матку в глаза. Но прежде всего — интеллигентная молодая женщина, убежденная индивидуалистка с гипертрофией разума, не властного, однако, над чувствами. Девочка со слишком рано созревшим интеллектом. За ее распухшей от теорий головой не поспевают ни эмоции, не девичье тельце в чересчур длинных пальто и детских рукавичках. Впрочем, Элли не отстает от своих знакомых, выглядящих, быть может, более зрело и сексуально, но, подобно ей, путающихся в собственных чувствах. Никто из героев этого сериала не имеет личности (после Фрейда это уже неприлично), зато каждый — обладатель жуткого невроза, немного сглаженного терапией. Каждый из них достоин любви, поскольку невроз — самая симпатичная и самая (КАПУСТА) живописная сторона их характера. Даже лейтмотивы, которые звучат в музыке и танцах (тщедушный «Пряник» напевает мелодию атлетического Барри Уайта), ассоциируются с тренингами и терапией НЛП.
Лишь однажды Элли решается променять мечту о сладостном make love[28] на конкретное fuck[29] — конечно, не в спальне, ассоциирующейся с фрейдовскими комплексами и грязным сексом, а в автомойке. Под струями пены дикий секс с незнакомцем становится безгрешно-чистым. КАПУСТА.
Макбил живет не только в собственном сознании, где бесконечно анализирует свои эмоции, но и в мире кино, ведь именно оттуда она родом. Элли — член семьи сериалов, с героями которых ее связывают более близкие родственные узы, чем с людьми из плоти и крови. Элли — адвокат, то есть спаситель заблудших в юридическом море. Памела Андерсон в «Спасателях Малибу» тоже бросается (КАПУСТА) на помощь тонущим. Обе девушки великолепно выполняют свою миссию. Примитивная, вульгарная, пышнотелая Памела знает, чего хочет. Элли — ее плоская, но обаятельная противоположность. Они — как вдох и выдох женственности. Быть может, своей фигурой (не только физически) Макбил скорее напоминает парня. Вероятно, поэтому гениальный сценарист решил, что текст для нее сочинять несложно (КАПУСТА) — можно писать, ориентируясь на свой собственный вкус. Другой писатель, герой Джека Николсона из фильма «Лучше не бывает», на вопрос, каким чудом в своих произведениях ему удается так удивительно тонко проникнуть в женскую психику, откровенно признается: «Я представляю себе мужчину и лишаю его разума».
Элли Макбил исключительно разумна. Поэтому на глупые упреки она невозмутимо бросает: «Поцелуйте меня в бледную тощую…» КАПУСТА!!!
Мне срочно необходима цветная капуста. Я чувствую ее вкус во рту, в себе. Я сама — цветная капуста, и мне требуется дополнение, полнота цветной капусты. Бегу в магазин, протискиваюсь под опускающейся решеткой и бросаю добычу в пароварку. Съедаю целиком. Какое облегчение!
28 сентября
Мы занимаемся любовью утром, сквозь сон, медленно. Блаженство тоже сонное. Нам не хочется его разделять, и мы продолжаем одними глазами.
Петушок внимательно рассматривает меня в ванной: — Ты похожа на истощенного негритенка. Худые ручки, ребра наружу — и раздутый животик.
Действительно, немного вырос, стал выпуклым.
Паломничество в «Икею» за «подушкой на софушку» (разве это не звучит подобно там-таму?). Петушок занимает очередь в кассу, а я бегу за дешевым хот-догом с горчицей.
Заглатываю почти целиком. Однако даже не успеваю ощутить вкус — сосиска исчезает где-то между горлом и желудком, словно съеденная кем-то другим. Оправдания вегетарианца? Петрушка, посмеиваясь, подсматривает за мной из-за угла:
— Ты мое «безумное семейство Банди» — колбаса да кока-кола.
Вечером вручную шью наволочки. Вот ведь прекрасная профессия — швея. Как подумаю об этой месячной компьютерной каторге, которая ждет меня в октябре…
Готово. Примеряю… Магнолии на белом фоне не подходят к сизому покрывалу. Колористическая трагедия.
Петушок возвращается из Польского института с выступления Милоша[30]. Польская община вознесла поэта даже не на пьедестал — на алтарь. Одинаковый пиетет по отношению к хорошим и слабым стихам. Ну конечно, поляки, как никто, умеют и переоценивать, и недооценивать. Некоторым памятникам следовало бы покинуть пьедестал по собственной воле.
Милош… ни ангел в белом, ни мудрый патриарх. Прочитал прекрасные стихи и несколько новых, значительно более слабых. Стилизация под простоту в стиле ксендза Твардовского[31] не годится для его путаной души.
Зеваю во весь рот, в восемь ложусь — и глаза в потолок. Замечаю неподвижную муху. Похоже, она так сидит со дня нашего приезда. Поднимаюсь на цыпочки, дотрагиваюсь, муха падает на кровать. Сдохла, стоя на потолке. Потеряв к ней интерес, сдохла и гравитация. А говорят, что чудес не бывает.
Ночью ритуальный поход в туалет. В полуобморочном состоянии возвращаюсь в кровать и не могу уснуть. Эти походы, вырывающие меня из глубокого сна, — быть может, подготовка к обрывочной дреме под вопли младенца? Несколько следующих лет мне предстоит быть вечно невыспавшимся, усталым зверьком? Как я справлюсь?
29 сентября
Факс от актера, играющего в «Городке» роль отца Матысика — пьяницы, отрицательного персонажа. «Зная, что Вы учитываете замечания актеров, предлагаю несколько ситуаций, которые могли бы углубить мой образ». Он прав. Актер, вживающийся в роль, знает, как защитить «героя». Матысик получит свои сцены. Раз еще кого-то, кроме нас, волнует судьба этого алкоголика, то ради Бога — пусть он любит жену и пусть у него было трудное детство.
Олимпиада, волейбольный матч — единственный вид спорта, в котором я разбираюсь. Не знаю, кто с кем, но кричу, машу лапами. Петушок советует выключить телевизор:
— Ребенку это вредно.
Меня подмывает по-мужски поставить его на место, я что-то пищу, но тут же хрипну. На десять минут мне удалось забыть о беременности, о том, что я баба. Превратиться в счастливого болельщика. Изгнанная из мужского рая, скрываюсь в сортире. В моих очистных сооружениях перепроизводство. Ночью около двух литров, причем «всухую», из ничего — я перестала пить после девяти вечера.
— Петушок, откуда столько воды?
— Из мозга, — язвит он.
Возвращаем в «Икею» подушку — не подошла. В машине разговор о перинатальном обследовании. Мы ссоримся.
— Я вообще не допускаю мысли, что с ребенком что-то может быть не так! — Петр не понимает моего страха.
— Мне тридцать шесть лет, моим знакомым было по двадцать с небольшим, а ребенок родился с синдромом Дауна.
— Не надо об этом думать.
— Один случай на четыреста.
— Это истерия.
— Тогда зачем существуют эти обследования?
— Я не говорю, что они не нужны. Я просто не хочу, чтобы ты так себя настраивала — мол, ребенок родится больным.
Я умолкаю. Мне так одиноко: один на один с моим ребенком и моим страхом. Возле дома Петушок берет меня за руку и извиняется:
— Я хотел тебя успокоить.
Странное объяснение, но с некоторых пор все стало каким-то странным.
30 сентября
Читаю: «Соски темнеют, чтобы ребенку было легче сориентироваться, где искать пищу». Природа могла бы еще снабдить бюст лампочками или сделать соски фосфоресцирующими — для ночного кормления.
Прошли три месяца «опасности выкидыша». С этой недели для Малыша уже забронировано место на палубе. До конца путешествия шесть месяцев.
Грудь немного выросла, и все. Не болит — а вдруг это значит, что у меня не будет молока? Вообще боль для меня означает, что орган функционирует: живот, например, растягивается. Очень хочется увидеть Малыша на УЗИ, убедиться, что он жив, растет. Случись с ним что-нибудь, я и не почувствую. Тридцать процентов эмбрионов погибает в первые месяцы.
Маленький, слишком маленький, чтобы толкаться, он в отместку заставляет сотрясаться весь организм. Отсюда материнский мазохизм: ожидание тошноты, ночные прогулки в туалет и болезненные ощущения в животе — единственные признаки Его присутствия. Еще есть сны о Нем, которые кружат по моему телу, перед глазами:
За столом только мужчины. С поля приходит мальчик в синих рабочих штанах. Снимает шляпу, открывая длинные светлые локоны. У него огромные синие глаза. Том Круз рядом с ним просто жиголо. Такой красотой может обладать только ангел, душа. Он садится за стол и обращается к самому старшему мужчине, немного похожему на моего отца:
— Мы не будем такими дураками, мы останемся в Голландии.
Просыпаюсь, напуганная красотой мальчика. Слишком просто: будет сын, а пир — ритуальный стол предков.
Что за сон мне снился, настолько реальный, что разбудил, зацепившись за явь? Из Голландии на Поморье приехала в XVI веке семья моего отца (стол предков?). Одержимые протестанты из секты менонитов. На родине их преследовали за радикальные взгляды: общее имущество и образ жизни первых христиан. Они обрабатывали землю (мальчик в рабочих штанах?), осушали Жулавы[32]. Подозреваю, что пра-пра-пра-Гроота вырвала из рая менонитов земная, помещичья любовь. Он женился на польке, облагородился шляхетским званием, пожалованным ему королем, и превратился в польского, католического Гретковского.
Менониты продержались в Польше до сорок пятого, когда народная власть выселила их из «голландских» сел за… «немецкое происхождение». Они сохранили старонидерландский язык и образ жизни, подобный тому, что ведут амиши[33]. Менониты и теперь живут архаическими общинами в Южной Америке. Их деревни напоминают ожившие полотна Брейгеля, развешанные чьей-то безумной рукой по стенам американских плато.
В Польше от них остались опустевшие скансены[34] в районе Эльблонга и Хелмно. В память о тех временах мои поморские родственники едят «суп предков» из плодов дикой сирени — так называемый холендер. Менониты, Голландия, ангел — но при чем тут мой ребенок?
Сразу после рождения мы прокоптим его душу католическим кадилом и наречем Полей или, по Ван Гогу, Тео. Вот тебе, Малыш, на выбор два имени — польское и голландское. Прими наконец решение и снись мне в человеческом обличье, а не бесполым ангелом.
Петр мечтает о девочке. С момента нашей встречи он считает, что у нас будет дочка. Несколько лет тому назад он ее нарисовал — с крылышками — и подписал: «Франциска, родителям в утешение».
Тахта сдалась. Эту мещанскую скотину обвязали несколькими слоями простынь, покрыли тканью и оседлали подушками. Меня посещают фантазии: тахта — это крупная самка интерьера, которая лишена возможности иметь детей. Поэтому из зависти она лягается и пукает ядом в своем углу.
Перед тем как Петр уйдет на работу, отправляемся на прогулку. Встречая соседок, я повторяю вслед за Петушком:
— Привет! Привет!
Они все одинаковые: седые волосы, короткая стрижка, спортивный костюм, брюки. Я различаю их только по собакам — к счастью, они разных пород. Шведки напоминают мне о моем изъяне: я с трудом запоминаю лица. Сначала я подозревала у себя некий генетический сбой. Такие дефекты случаются в семьях, где имел место инцест. С родственниками все в порядке, видимо, дело в инкубаторе, где я, недоношенная, провела первые две недели своей жизни. В закрытом аквариуме у меня не было возможности развивать участок мозга, отвечающий за реестр лиц. Две потраченные напрасно недели.
1 октября
Настенный календарь, странички отшелушивающихся дней. Первого октября именины Тересы. У мамы, кажется, третьего… но я хватаю телефон и желаю ей всего наи… Ошибка: Тереса все же третьего. Кто-то напутал — не то моя голова, не то наш календарь.
С сегодняшнего дня до десятого октября мы с Петушком сочиняем киноновеллы для «Городка». Одиннадцатого числа сажусь за диалоги, тридцатого отсылаем серии на студию. Весь октябрь можно сразу выдрать из календаря и выкинуть в мусорную корзинку.
Пою «Когда восходит утренняя заря»[35], и во время крестного знамения вдруг что-то «хватает» меня за руку.
— Во имя Отца и Сына, — слева направо, — и Духа Святого, — повторяю я, перенося руку слева направо, с усилием перетягивая левую, грешную, сторону на правую, обращая ее на путь истинный.
После работы (две серии вчерне) — прогулка до дубовой аллеи. Почему дубы почитали как святых? Их чаще, чем другие деревья, поражала молния? Эти наши, к счастью, ударов стихии избежали, но их корни притягивают землянику и белые грибы. Теперь листья источены холодом, кроны полупрозрачные. Причудливо закрученные дубовые ветви с узлами сучьев. Они растут, словно огибая незримые преграды. Обрастают воздух, полный соперничающих духов, местных троллей. Ветки ведут с ними борьбу. Поддавшись их мощи, выпрямляются. Заключая в себя, оплетая кроной, победоносно кривятся.
В восемь смеркается. Осенняя темнота — из туч, из густой черноты полярной ночи. К северу отсюда нарастает холод и мельчают деревья — а там, глядишь, и полюс.
«Зима» — поэтическое название ежегодного ледникового периода.
Петушок уезжает на дежурство, я остаюсь один на один с тошнотой. Не знаю, как сесть, чтобы ничего не мешало. Читать нет сил, заснуть — тоже. Я, кажется, начинаю сердиться на свой живот. Это неправильно, но с меня хватит. Это, разумеется, «чудо жизни», но будет просто чудом, если я дотяну до родов.
Звонит Петушок. Я жалуюсь на себя, на Малыша.
— Что мы сегодня изготовляем? Ухо? Глаз? — пытается он меня развлечь.
— Судя по тошноте, личность.
2 октября
Мне бы хотелось каждый день подглядывать с помощью УЗИ за своим-моим ребенком. Откуда такая уверенность, что он там сидит? Тошнота и увеличившийся живот? Никакое это не доказательство. Глазею на Его первую фотографию… Малыш ко мне ближе, чем кто бы то ни было, а я рассматриваю фотографию посланца иных миров. Вклеить в альбом? Семейные альбомы… эти довольные физиономии, пухлые ханжеские улыбки. Прошлое не двухмерно. Оно раскормлено тем, что случилось, нами.
В Швеции нет часовен, но за ближайшим ручьем растет бук сверхъестественного цвета. На коре мшистые зеленые стигматы. Палитра красок почти телесная. Я так потрясена, что хочется опуститься на колени. Зеленый — цвет надежды. Цвет — это длина волны излучения. Почему же не может существовать луч соответствующей длины (окрашенный надеждой на благословение), который касается глаз, души? Явление зелени, склоняющее к созерцанию. Абстрактная придорожная часовенка. Нельзя не признать: у Колориста, «определяющего гамму цветов в этом мире», хороший вкус.
Петушок не разделяет моего нетерпения.
— За каким дьяволом тебе домашний УЗИ? Душу тоже невозможно увидеть. Хочешь иметь машинку для подглядывания? Что, будешь любоваться розовеющей от стыда совестью?
Ну да, Петушок же протестант. Мой образ ему непонятен. Жаль Реформации, погубленной в XVII веке. Вот если бы все произошло теперь, когда способы выражения достигли такого уровня: кино, DVD, Интернет. Слишком поздно.
Кропаем «Городок». Сорок первая серия — откуда только у нас берутся идеи? («Вы не чувствуете в себе опустошенности?» — этим вопросом, очень точно сформулированным в свое время продюсером, мы задаемся ежедневно, кладя перед собой белый лист бумаги). Откуда? От отчаяния — вдруг ничего не удастся придумать?
Укрываюсь пледом: первый прохладный вечер. Разглаживаю складки, расправляю их таким жестом, словно надеваю роскошное платье. Я облачена в пушистое платье-одеяло под горло, пышное, в стиле барокко. Выставляю ногу и засыпаю в этой элегантной позе.
3 октября
В семь утра вернувшийся с дежурства Петушок забирается под пушистое платьице, устраивается в нем поудобнее. И прежде чем заснуть, плачется: скучал!
Ножницами кромсаю лук себе на завтрак. В жизни не стала бы этим заниматься ради себя любимой, это, наверное, и есть пресловутое материнство. Съедаю птичий корм: орехи, семечки, миндаль с творогом и маниакально порезанным луком. Лишь бы не мясо. «Что корова нездорова — виновата ли корова?» — вот что следует петь бродячим музыкантам. Дело не в коровьем бешенстве, а в человеческом безумии, насаждающем среди растительноядных зверюшек каннибализм. Природа не может не ликвидировать безумную корову, пережевывающую кости собственной товарки. В человеческом сообществе срабатывал тот же прионовый тормоз — каннибалы-папуасы умирали, «наказанные» божественной природой.
Человек стоит перед раздаточной лентой, словно в баре самообслуживания: растения, животные, человек, Бог. Во время причастия иным следовало бы пожелать: «Приятного аппетита».
Я стала равнодушна к тряпкам. Такая одежная менопауза наступает, говорят, после тридцати пяти. На меня накатило во время беременности. Через пару месяцев я уже не помещусь ни в одни брюки и понятия не имею, какой размер у меня будет после… Осталась тяга к мясистым хлопчатобумажным футболкам XXL.
Уговариваю Петра перебраться в Замостье. Плюсы: небольшой, а следовательно, недорогой ренессансный город, «природа близко» и — что важно для Малыша — замечательный европейский лицей. Петушок интересуется: где мы будем жить — в старом центре, в новом районе?
— Я никогда не была в Замостье.
— А-а-а. — Сочтя это очередным капризом беременной женщины, Петр даже не пытается воззвать к моему здравому смыслу. О Замостье я вычитала в «Культуре» — сплошной энтузиазм. В последнее время я стала более восприимчивой к чужим эмоциям — так почему бы и не Замостье?
Поздравляю маму. Она удивлена, а я так и вижу ее у телефона со списком, в котором галочками отмечены те, кто не забыл позвонить. Злопамятная Скорпионша с ее нежным ядом. Это от нее у меня это «сю-сю-сю» при мысли о ребенке. Но мне никогда не стать такой доброй, как она.
4 октября
На берегу озера пытаюсь заниматься Тай-Ши. Осторожно, чтобы не качнулся подвешенный в желудке пузырь с тошнотой. Старательно переливаю энергию от руки к руке, медленно переступаю ногами. Убаюканное тело впадает в транс покоя. Над водой низкий туман — предвестник солнца.
Тай-Ши, упражнение на пять элементов гармонии. Названия, напоминающие дворцы-«буфеты» в Запретном Городе: Дворец Счастья, Гармонии. Я нахожу ритм, тело само вспоминает знакомые движения. Можно о них не думать. Я — вода (наклоняюсь к земле — уже так, словно сгибаюсь над собственным животом), оживляющая дерево (с удовольствием «расту» руками), огонь (пинг-понг добрых пожеланий — выпихиваю их в мир и сгребаю обратно), земля (рассеиваю жизнь с высоты пупка) и металл (ласкаю вырастающий из воображения неприятный холодок железной колонны).
Сегодняшняя порция киноновелл для «Городка» отработана. Петушок отдыхает, уткнувшись носом в телевизор. Я читаю гороскопы. Овен-мальчик — одна из стихий энергии (мое упражнение на пять элементов гармонии, ха-ха-ха). Нам Овен устроил бы родео. А девочка — послушная овечка?
На той улице в Стокгольме, где находится мой роддом, жила Грета Гарбо. Быть может, это знак — если родится девочка, назвать ее Гретой Гретковской?
Спрашиваю Петушка, в котором часу он родился: хочу высчитать его знак асцендента[36]. Он отрывается от телевизора и ворчит:
— Блин, что за средневековье ты тут развела? Вон на экране Занусси, наш «ксендз» Занусси[37] вещает о вечных ценностях, а ты со своими суевериями.
На вечер (с семи) планировалось чтение, рисование. Как же, как же — падаю, утыкаясь опухшим от запахов носом в подушку. Не только сонливость, еще какой-то странный привкус во рту — металла, антибиотика.
Просыпаемся в два. Туман, до красноты разогретый фонарями. Туманная прогулка вокруг дома — и обратно, в теплую постель.
5 октября
Меня беспокоит пол — впрочем, какой там пол, «полик» — Малыша. Хочется соленого — значит, мальчик. Блестящие глаза, хорошая кожа — тоже очко в пользу мальчика.
Интуиция подсказывает: мальчик. Так вышло в таро, так показала волшебная палочка.
А девочка? Перечитываю свои записи об идеальной женщине: умная, чтобы умела выбрать. С чувством юмора, чтобы была в состоянии посмеяться над собой, если ошибется. И хороша в постели, чтобы в любом случае получала от этого удовольствие.
У меня стали виться волосы. Сначала застенчивые пейсики, через неделю — уже ангельские локоны за ушами. А у пробора — жесткая проволока. Похоже на парик: светлые с проседью, прямые волосы у корней и золотистые мягкие кудряшки на кончиках. Материнство смягчает мой характер?
Звонок со студии:
— Вы должны приехать в Польшу. Встретиться с режиссером, с актерами, обсудить детали.
Я устраиваю небольшой скандал: как же так, предполагалось, что до десятого октября мы работаем над киноновеллами, с десятого до тридцатого — над диалогами. Мне нужен свободный ноябрь для «Польских дам». Я, видимо, что-то не так поняла по телефону: Томек продолжает играть в фильме? Он ведь отказался от роли пять серий тому назад.
Студия:
— Играет, его неправильно поняли. Что-то надо делать с образовавшейся путаницей.
Сценарные фокусы с исчезновением Томека плохой телефонной связью между Варшавой и Стокгольмом не объяснишь. Актер сам виноват — он выразил желание временно прервать съемки, но при этом захотел оставить за собой возможность вернуться. Теперь, вместо того чтобы, как всякому выбывающему, «умереть», ему придется лететь в Штаты, к отцу. Выбил себе роль Иисуса, отправляющегося к Небесному Отцу, с правом внезапного возвращения (на Апокалипсис).
Петушка зовет труба в его «Милосердную обитель». Я завидую, хоть это и означает бессонную ночь. Но он все же будет среди людей, пусть даже недолеченных «сверхчеловеков». Вечером болтаем по телефону. В темноте, слушая голос Петра, я забываю, почему устала, откуда недомогания. К утру несварение пройдет — я машинально касаюсь выпуклого живота. Да нет, не пройдет, с каждым днем будет все хуже.
6 октября
Милошевичу конец. Его свалили без суда, даже без серьезного восстания. Режим в Белграде сменился в конце лета, словно время года — без особой уверенности в свершившемся, просто потому, что такова закономерность бытия.
Прошу Петра ничего не дарить на день рождения, мне правда ничего не нужно. Это случается редко, но я не лукавлю. Куплю торт.
Я не люблю день рождения, последний раз он был веселым в десять лет, да и Новый год, пожалуй, тогда же. Более поздние воспоминания, нанизанные на вертел памяти, уже покрыты подгоревшей ностальгической корочкой. Несколько лет тому назад — во Флоренции, с Петушком, на старинном ложе под балдахином — любовные, скрипучие поздравления в полночь.
Едем в Стокгольм за билетами «Арланда-Окенче». Выдолбленные в скалах, лишенные обаяния монументальные дома. Окаменевший в своей отталкивающей импозантности город.
Звонок из дома. Мама шутит:
— Ты родишься через полчаса.
Племянник, не расслышав, спешит сообщить отцу: «Тетя родит через полчаса!»
— Уже?! — Отец в волнении хватает вторую трубку.
Они готовы ко всему.
7 октября
Стою перед зеркалом: тонкие ноги, ребра — и «клубень». Беременность как венец женственности (внизу живота?). Я вовсе не ощущаю себя более женственной. Мужчиной я точно не являюсь. Женщиной — безусловно не буду. Несмотря на созревающую грудь со сливовыми сосками и растяжки, которые должны появиться, словно ритуальные шрамы после инициации в женственность. На следующий день после дня рождения. Послеродовая депрессуха.
8 октября
— Она шла по самой обочине, едва не попала под машину. Я не знал — то ли звонить в Центр, чтобы за ней приехали, то ли плюнуть? — Петушок рассказывает о пациентке. Валерия, двадцать с небольшим, наполовину итальянка, наполовину шведка, лечится уже несколько лет. Во второй раз попала в больницу после того, как стала вышвыривать мебель из окна высотки. Она записывает на листочках свои мысли и побрасывает Петушку: «Что такое любовь?», «Что такое что?» Ее отец оставил семью и вернулся в Италию, когда она была совсем маленькой. Девочка запомнила машину, на которой он уехал. Что она хотела найти, с риском для жизни шагая по обочине, — отцовскую машину или собственную смерть? Какая разница? Своим отъездом он ранил ее душу. Раздавил детские чувства. Бросил в Швеции с холодной матерью — Снежной королевой.
Взрослая Валерия бегает в католический костел в черных гольфах и, ползая на коленях, трет пол. В Италии на нее и внимания бы никто не обратил: работа во славу Господа. А шведы вызвали скорую психиатрическую помощь.
Вдруг захотелось танцевать. Во время работы. Пытаюсь закончить страницу… нет, не могу. Бегу к радио, словно в туалет. Не могу удержаться. Что это? Гормоны, живот? Я качаюсь, раскачиваюсь, отдаюсь ритму. Малыш требует подобных развлечений? Я танцую под музыку и Его желания. Мы вместе танцуем, в обнимку.
9 октября
По французскому телеканалу идет «Культурный бульон» Бернара Пиво. Ведущий пригласил четырех кандидатов на Гонкуровскую премию этого года. Почти все — авторы книг о любви. Каждого Пиво возносит на пьедестал, каждому отводит свой «звездный час». Писатели говорят о собственных работах и произведениях коллег. Хвалят их, восторгаются. В Польше нет подобной литературной программы. Из-за отсутствия не только подходящего ведущего, но и подходящих гостей. Сколько из них (кроме нобелевских лауреатов) выдержали бы соседство друг с другом на съемочной площадке? Лучший пример — премия «Нике». Обиды, зависть, интриги. Все это так по-человечески… ведь в Польше на конкурс выдвигаются люди, а не книги, которые можно обсуждать отстраненно. Это соревнование: кто самый великий писатель, кто лучше всех подготовился к скачкам — какая «партия», какая газета, какой влиятельный фан-клуб.
Из меню выпадают суши (рыба ядовита), сыры с плесенью (своей изысканной вонью они обязаны непастеризованному молоку). Не подхватить инфекцию, краснуху, грипп. Опасность подстерегает повсюду. Даже в невинном креме от морщин: «Слишком большая порция витамина А (ретинола) приводит к расщеплению нёба плода». Откуда я могла это знать? Крем для женщин, его рекламируют юные барышни. На баночке ведь не написано: «Только после менопаузы».
Мир беременности распадается на вредное и безвредное. Самое ужасное, что вредной для ребенка могу оказаться я сама — со своим резус-фактором, плохим настроением. Безвыходное положение, хотя выход один: через родовые пути.
10 октября
Петушок злится из-за пенсии. Новое постановление: каждый гражданин Швеции обязан инвестировать часть пенсионной страховки на бирже.
— Это принуждение к капитализму, — выходит из себя Петр. — Почему я должен играть на бирже? Я не умею и не хочу! Вложу куда-нибудь деньги и начну, как маньяк, просматривать биржевые новости — ежедневно, до самой пенсии. Ну уж нет! Из свободного человека делают накопителя и биржевика…
Всенародная дискуссия: почему социалистическое государство заставляет людей инвестировать в капиталистическую биржу. Одни на этом заработают, другие потеряют. Где же справедливость?
Всеобщая, но случайная. Одно ведь не исключает другого.
На время беременности можно забыть о кошмаре предменструального синдрома (ПМС). Нет сил на ежемесячную трагедию. Так что без ПМС я на девять месяцев превращаюсь в беременного ангела. Быть может, в этом и заключается католическая модель семьи? Когда что ни год, то живот, уже не до безумств ПМС. Семья без предменструального синдрома, без ссор, истерик — семья без разводов!
11 октября
Петушкин и биржа. Его увлекла азартная игра для пенсионеров: брошюрки, прогнозы, цифирьки. Он вложил деньги в телекоммуникацию и фармацевтическую промышленность. Будет наживаться на двух человеческих страстях: болтливости и ипохондрии. Ему даже понравилось… опять же, дает проценты.
Интересное положение: болит поясница, болят ноги. Давит под ребрами, когда наклоняешься над ванной, чтобы вымыть голову. Это уже проделки живота? Пока еще рано, он слишком маленький. Неудобства доставляет матка с жемчужинкой внутри.
— Он заигрывал с кассиршей в магазине. Красивый такой, лощеный. Флиртовал без зазрения совести, — переживает Петушок, разбирая сумку с покупками. — В колоратке. Я решил, что небось разведенный. Забыл, что это пастор, а не ксендз, им-то разрешается. А может, он и не заигрывал, просто выполнял свой долг обольщения ближнего? Последний бастион борьбы за верных — секс. Обаяние и сексуальность лютеранства.
12 октября
Первый день почти без усталости и запахов. Но за это расплата — бессонница. Петушок пытается меня убаюкать, держит руку на животе. «Вся беременность» умещается в его ладони. Рука тяжелеет, Петушок засыпает. Переливание сна не удалось. Я остаюсь один на один со своей о-бремененностью.
13 октября
В приемной у гинеколога. Семейные паломничества на УЗИ. Взрослые рассматривают на экранах проворные тени скелетиков (кость их кости). Дети предпочитают глазеть на больничный аквариум. Лучше видно, да еще и в цвете. Трех-четырехлетний мальчик сестре:
— Ыбка, ыбка. Папа или мама? — пытается он угадать рыбий пол.
В соседнем кабинете врач занят тем же самым — угадывает спрятанный между ножками «полик» ребенка.
Для этих открытий мы пока не доросли. Сначала перинатальное обследование.
— Многие родители решаются посмотреть картинку УЗИ только после получения результатов анализа… Они предпочитают не видеть ребенка, вдруг придется решиться на… — Акушерка тактично избегает слов «Даун» и «аборт». Чтобы не пугать родителей и Малыша? На пятнадцатой неделе твой ребенок уже слышит звуки («Беременность. 40 недель»).
— Напиши об этом, — уговаривает Петр, — о перинатальном обследовании. В Польше его чуть не запретили, и до сих пор кое-где считают равносильным убийству.
— Нет. Я писала для журнала «Впрост» о законе, запрещающем аборты, высмеивала ханжеское отношение к этому вопросу, писала о правах женщин, но о перинатальном обследовании не буду.
— Почему? — волнуется Петр. — Ты переживаешь это на собственной шкуре… напиши правду.
— Правду? Хочешь знать правду? — выхожу я из себя. — Это только мое решение и моя боль. Ты стоишь рядом, это не твой живот! И это не тебя выпотрошат… если что! Нет никакого права, есть только совесть. Я уже убийца… понимаешь? — Я начинаю плакать. — Я решилась на обследование, а в одном случае из ста это может спровоцировать выкидыш… В одном случае из четырехсот ребенок окажется больным.
— Он здоров, здоров, слышишь? — перекрикивает он мой плач. — Он не во мне, но я отец, я…
Мы оба беспомощны. Легче договориться молча, чем стоя по разные стороны словесной баррикады.
14 октября
С утра до ночи «Городок». Ужин: печеная картошка и лисички из нашего леса. Откладываю себе десерт — только лисички. Сидим за столом, свет лампы окружает наши головы теплым ореолом. Настоящий дом — ароматный, уютный.
Идиллия кончается, Петушок отправляется ночевать к своим сумасшедшим.
Перед сном с восторгом взираю на Мадлен Олбрайт в ночных новостях. До чего она похожа на мою маму — старшую сестру в психиатрической клинике. Глядя мудро и твердо, наводит порядок в мире безумцев. Этому — успокоительное, того — выписать, этого — привязать и обстрелять уколами. Медсестра из всемирного сумасшедшего дома.
Сегодня Мадлен демонстрирует платье-костюм и украшения, в которых параноику (чуткому наблюдателю причинно-следственных связей) почудился бы тайный шифр. Ведутся палестино-израильские переговоры, и на Мадлен сверкают воссоединительная золотая цепочка, брошка с виноградной кистью (лоза, израильские племена в борьбе с канаанитами). Лацканы пиджака с причудливыми зубчиками, удивительно напоминающие азбуку корабельных флажков. Олбрайт коллекционирует брошки. Ни разу не надела одну и ту же дважды… Чудачество или тактика спецслужб?..
15 октября
Читая о суперструнах, улетаю прямо в космос — главное, подальше от реального ближайшего будущего — перинатального обследования. Поездка в Польшу пойдет нам на пользу. Думать будет некогда.
16–19 октября. Варшава
Студия, студия. Встречи с режиссерами, актерами. Люцина, актриса Национального театра, уходит из «Городка». Так что мы размышляем, как бы половчее ее «прикончить».
Возвращаясь в «Холидей», Петр встречает Люцину и долго смотрит ей в глаза. Они не знакомы. Актриса, должно быть, почувствовала себя неуютно: вечер, пронзительный взгляд длинноволосого парня.
Неужели Люцина разглядела в его глазах собственную смерть?.. Назавтра она сообщает студии: «Я не хочу умирать. Буду продолжать съемки».
Слишком резкий переход от шведского одиночества, лесов и уютного дома к варшавскому центру. Нас выдернули из тишины и швырнули в самую гущу человеческой толпы. Может, поэтому я так равнодушна — все кажется нереальным?
Стилистки из журнала «Вива». Две молодые девушки (полонистки, читали «Метафизическое кабаре…») должны «украсить» меня перед фотосъемкой. Перепуганные: придется одевать капризное существо о двух клиторах. Моя нормальность ставит их в тупик. Хотя кое-что странное все же обнаруживается: с поясом брюк, в которых меня собираются «щелкать», какая-то ерунда: размер вроде мой, но застежка едва сходится.
— К утру вздутие пройдет? Ты переела за ужином? — нерешительно интересуются они.
— Не пройдет, наоборот, увеличится, — открываю я свое положение. Прошу меня не выдавать. Не хочу никаких комментариев насчет беременности, подписей под фотографиями. Больше всего хочется намалевать себе на животе: «Only for stuff[38].
Фотосеанс в «Вивальди» — весь день насмарку. Фотографии забавные (для меня):
«Смотри, зайка, вот так мамочка выглядела на четвертом месяце. Здесь сиськи наружу, тут загримирована под довоенную шансоньетку в черных чулках и на шпильках, без юбки, у стойки бара».
Беата вернулась с парижского прет-а-порте. Уставшая, исполненная отвращения. Зеваки, зубами добывающие себе билеты на показы моделей «Вествуд», «Галлиани». И измученная этим ежесезонным цирком Беата. Не слишком ли она интеллигентна для крестной? Единственная настоящая католичка в нашей компании. За несколько последних месяцев ее «вызывали» для участия в этом таинстве из Франции, Италии, Кракова, теперь вот из Швеции. У нас хоть оправдание есть — живем в лютеранской стране.
Покупаю банку икры, отправляю в рот прямо пальцами.
— Ну ладно тебе, это ради ребенка… полезно.
Петушок сокрушенно:
— Балуешь гада с самого зачатия. Живет среди деликатесов…
20 октября
После мерзости Варшавы, офисной элегантности отеля «Холидей» — обратно в деревенский домик. Из окна видны сосны на холме (Сосны в вышних!). Бонсай нас дождался. Кривой, маленький — остроумная реплика в ответ на манию величия скандинавских деревьев.
Отогреваюсь в тепле домашних цветов. Раздеваюсь перед огромным зеркалом в прихожей. Мое тело меняется. Мое? Наше. Из-за выросшего живота кожа на ребрах натянута, словно брезент скрывающей Его палатки.
Петр на дежурстве. Двенадцать ночи, я танцую (мы танцуем) под французское варьете. Месяц тому назад я бы не досидела и до десяти. Закончились муки творчества? Мы растем, вытягивая ручки и ножки на три четверти и свингуя?
«Индейское лето» Джо Дассена, не менее знаменитое, чем мелодии Бреля или Пиаф. Я и не знала, что он был антропологом, изучал индейцев Хопи, жил среди них летом, осенью…
22 октября
Ненавижу воскресенья. Их духоту, освященную бульончиком. Мещане, прогуливающие собственную тупость. Прикрывающие ее инфантильностью подогретых в семейном очаге благоглупостей.
23 октября
В ноябре венгры издают «Учебник для людей»[39]. Приглашение от тамошнего Польского института и издательства.
— Мы бы предпочли, чтобы вы купили билет у себя в Стокгольме, — предлагает организаторша.
Петр волнуется:
— Она морочит тебе голову! Почему они не могут взять это на себя?
— Так принято… В Германию я тоже сама покупала билет… У тебя есть телефон SAS[40]?
— Ты защищаешь польский идиотизм — «моя хата с краю». Что, черт побери, в Будапеште отменили турагентства и Интернет?!
Мы продолжаем спорить: Петушок — после трех бессонных ночей, я — раздраженная его усталостью. Четверть часа спустя принимаемся смеяться над собственными претензиями. Я вытираю слезы от смеха. Они все текут, и вот я уже рыдаю с громким всхлипыванием. Плач переходит в крик. Я будто бы пытаюсь выплюнуть некий сгусток страха. Не могу остановиться. Петр встряхивает меня. Я успеваю пробормотать только:
— Я не знаю, что со мной… не знаю, — и в следующее мгновение теряю губы, лицо. Все искривляется, словно парализованное. Мне никто не может помочь, я чувствую это тем кусочком себя, который не скован путами ужаса. Еще секунда — и я разожму пальцы, вцепившиеся в соломинку рассудка.
Паника — звериный бог без маски. Мое умытое и намазанное кремом лицо, под ним ужас, на который невозможно натянуть улыбку и лицемерие.
Петр меня баюкает.
— Ты справишься, не бойся.
— Что со мной?.. Я никогда… Что это было?
— Так бывает при беременности… Все пройдет.
— У меня есть только ты. — Сомнительный комплимент. — Мне приходится просить тебя звонить, заказывать какой-то дурацкий билет, записывать меня к гинекологу…
— Это наш ребенок.
— Но я-то взрослая…
Что это было? Разовая истерика? Может, все дело в завтрашнем дне? Я начинаю колебаться — делать ли обследование. Игла в живот — один процент выкидышей. Да еще этот укол из сыворотки против твоей крови, Малыш, — а вдруг моя кровь во время процедуры попадет в твою? Ребенок с конфликтом резус-фактора, дитя кровной битвы вампиров.
Добрая мама, трясущаяся над беспомощным Малышом, и мать-вырожденка в ожидании приговора. Ничего удивительного, что мне почти парализовало лицо: одна половина должна одержать верх, с криком прогнав другую. Я боюсь по-человечески (мать) и по-звериному (самка, загрызающая нежизнеспособный помет).
Уравнение, достойное осуждения:
99 процентов уверенности, что ребенок здоров + 1 процент страха перед абортом, мозговой патологией, расщеплением позвоночника, синдромом Дауна = 100-процентный ад.
День начинается неудачно. Открываю дверь и отступаю назад, напуганная агрессивным карканьем ворон. Вымазанные похоронной чернотой, расклевывающие падаль. Секунду назад я бросила на террасе завязанный пакет с мусором. Потревоженные вороны лениво кружат над головой, отгоняя меня горловым карканьем. Собирая раскиданные повсюду останки, я подумала о пожираемых крысами больничных отходах. Плод, летящий в мусорное ведро.
Разумеется, я несу полную чушь, но я не раз гадала по птицам: с какой стороны они прилетают, какие…
Голодные вороны осенью? Зимой пакеты с мусором могут лежать нетронутые по нескольку дней, прежде чем до них доберутся птицы. Или это они нажираются про запас, предчувствуя морозную зиму, или…
24 октября
Мрачная больница. Крепость, куда заточают зазевавшихся прохожих, схваченных на улице санитарами «скорой помощи». Или взятых прямо из дома — беспомощных, изнуренных болезнью. Мы входим, я все еще колеблюсь. Отделение гинекологии.
Ладно, посмотрю, как там и что… можно ведь отказаться в последний момент…
Медсестра приносит мою карточку. Крупная надпись: Rh+.
— Неправильно! — Я едва не срываюсь на крик. Ничего себе ошибочка… Халтурщики, как можно с такими иметь дело?! По их вине я могла бы остаться без сыворотки.
— Все правильно. Когда ты в последний раз проверяла группу крови? — Голос медсестры звучит уверенно.
— Тридцать шесть лет тому назад, в родильном отделении. В польской медицинской карте написали тогда Rh-, как у матери.
— Позже надо было проверить еще раз. Случается, что у детей, родившихся с конфликтом резус-фактора, спустя некоторое время резус меняется на положительный.
Так, может, и «А» сменилось на что-нибудь другое?
— На «АБ»? — подсказывает Петр, уверенный, что мы с ним одной крови. Новейшей, самой одухотворенной.
— Да нет, это уж навсегда.
Даже не верится… одной проблемой меньше — в крови. У нас нет конфликта! В эйфории я даже не замечаю, как раздеваюсь и укладываюсь под монитор УЗИ.
— Ты отдаешь себе отчет в том, что это риск — минимальный, но все же?.. — Медсестра намазывает мой живот «смазкой» — от ребер до «лонца». — Неделю не мыться, не иметь половых сношений.
— А шоколад можно? — Из всех удовольствий остается только одно.
— Конечно. После обследования лежи, слушай музыку и ешь конфеты. Бывают бели, кровотечение… если вдруг сильное, немедленно звони. — Она включает аппарат. Фильм о спиритическом сеансе:
Появляется белая мгла, в ней сгусток — человеческая фигурка. Пришелец из иных миров, избравший меня своим медиумом. Встряхивает косточками, выгибает позвоночник. Несмотря на то что виден скелетик, это никакой не танец смерти — это танец жизни. Такой живчик, червячок. Вытягивает ножки, и вдруг раз — кувырок через голову! Акробатика, гимнастика. Он чувствует, что на него смотрят. Играет с нами в прятки, шныряя по матке туда-сюда, выставляя на всеобщее обозрение то пятку, то попку.
Выпрямляет лапки. Руки? Трепещущие крылья! Два месяца тому назад заключенные в кокон, приклеенные к личинке, сотрясающейся от ударов сердечка. Я не чувствую толчков этого гарцующего призрака. Петр углядел многозначительный взмах лапкой в нашу сторону и шкодливую физиономию. Видно, проезжая по животу, датчик пощекотал и Малыша.
— Думаю… пятнадцатая неделя. — Медсестра заканчивает осмотр. — Очень живой ребенок, следовательно, хорошо развитый, здоровый…
… отказаться? Вытереться, натянуть трусы и сбежать? Здоровый…
Входит врач. Седая дама в очках.
— Бригитта, — представляется она и протягивает руку, пригвождая меня к кушетке.
Они обсуждают с медсестрой предлежание плода.
— Это хороший знак: Бригитта — моя патронесса. — Петр гладит меня по вспотевшему от страха лбу.
— Только смотри, чтобы они не укололи ребенка, обещаешь?! Следи за ними…
— Расслабься, я сама через это прошла. Не больно, честное слово. — Медсестра готовит иголку толщиной с волосок.
— Я могу закричать, — предупреждаю я.
— Никаких неконтролируемых движений, помни о ребенке.
Я стискиваю зубы, жду укола. «Пс-с» — отвратительное, сдавливающее ощущение, будто кто-то копается в твоих внутренностях.
— Она сделала прокол, — шепчет Петр. — Малыш далеко от иглы, он скорчился в уголке.
Такое ощущение, что меня проткнули, продырявили герметическую упаковку. Вместо воздуха брызгает мутная вода, ее собирают в пробирку. Я больше не выдержу. Сжимаю ногтями ладонь Петра.
— Все. — Бригитта заканчивает обследование.
На коже ни следа. Раненая, встаю, опираясь на Петушка. Каждый шаг — потрясение.
— Через две недели пришлем результаты… если что-то не так… из клиники позвонят раньше.
25 октября
Выкидыша не случилось, я не выронила ни капельки.
Сколько можно лежать? Короткая прогулка на берег озера под небом номер 0.17. Я поймала себя на том, что ищу на облаках пометки, как на баночках с краской для росписи по шелку: оттенки серого 0.16—0.18.
Собираются в дорогу пушистые канадские гуси. Они прилетели на озеро с севера. Распугали наших обычных, прилизанных гусынь. Пользуясь тем, что они тут транзитом, канадцы без зазрения совести обделывают мостки.
Ночью слышим скрип, словно кто-то расхаживает по старым небесным половицам. Открываем окно, над нами кружат гуси — перекрикиваются, готовятся к отлету. Зовут тех, кто слишком высоко взобрался — на восходящую луну.
Раздеваюсь перед сном. Вся одежда сброшена, но что-то остается, слишком тяжелое, не мое. До чего же хочется отстегнуть этот живот! Плоско и спокойно вытянуться рядом с Петром.
26 октября
Гормональные скачки — единственный вид спорта, который я могу себе позволить. Я капризничаю.
Для Петушка никаких проблем не существует.
— Моя проблема — это ты… Ты будешь хорошим отцом?
— ??? — Вопросительный взгляд, но без моих скандальных интонаций.
— Ты переедешь в Польшу?
— Откуда я знаю… Вдруг я не найду работу… Нам и здесь хорошо.
— Это тебе хорошо… Я не хочу здесь жить, не хочу… Я не смогу привыкнуть, мне не к чему привыкать… Камни и лес, холод, не с кем поговорить. Ты донор жизни, распылитель: «пшик» — и больше тебя ничего не интересует, что со мной, где…
Санатории надо бы устраивать не для одиноких матерей (пока еще не одиноких), а для матерей, переживающих кризис, чтобы не приходилось сразу бежать под крылышко к мамочке или подружке. Чтобы дать возможность все обдумать. Залатать дырки от вырванных друг у друга сердец.
27 октября
Я не толстею. Судя по книгам, пора — от двух с половиной до четырех кило. Живот пухнет и, словно шарик, приподнимает меня над весами. Почти пустой — ребенок не больше нескольких сантиметров. Кончается шестнадцатая неделя, Малышу уже пора толкаться. А вдруг он все-таки нездоров? Что-то бурчит, переливается… наверное, воображение. Никаких толчков.
Я обжираюсь, розовею. Петр — уставший, измученный работой. Я расту, а он тает. Снедаемый будущими заботами? Я стыжусь своего румянца на фоне его запавших щек.
28 октября
Утром — сумрачное желание, с закрытыми глазами навстречу друг другу.
И второе пробуждение, перед работой. В два разгибаю спину и отхожу от компьютера. Рысцой в лес. Перестало лить — но лишь на какой-нибудь час: похоже, что небо, пропустив пешеходов, снова затягивается тучами, припускает мелкими стежками дождя.
Набрала я все-таки свой килограмм — вместе с одеждой и обедом.
Когда я вспоминаю (странное воспоминание — животом, а не головой), что он зародился внутри меня, хочется сбежать. Мгновение побыть в одиночестве.
29 октября
Истекающий дождем, раскисший вид за окном. Словно кто-то в отвращении плюнул на стекло. За окошком монитора куда интереснее. Компьютер сам, без всяких подсказок, написал: «Внимание, переход на зимнее время».
Мы с Петушком проворонили перевод стрелок. Самостоятельно переставляем себе часы сна, путаем времена года. Я устраиваюсь рядом с ним, а он собирается вставать и обедать. Поднимает голову и сквозь сон произносит:
— Мне спится жена, с которой я сню.
30 октября
Каждый звонок вызывает нервную дрожь. Вдруг это результаты анализов? У меня сдвиг по фазе. Даже ночные звонки наводят на самые мрачные мысли…
Ураган в Западной Европе, Англия отрезана от мира. Если ветер не притормозит в норвежских фьордах, у нас на террасе сорвет спутниковую антенну. Такая тревога за собственный телевизор, когда люди теряют крышу над головой, — стихийный эгоизм.
Кстати о телевидении: в репортаже о Хеллоуине показывают карту: где возник праздник умерших, как цивилизации по очереди переносили его из одного уголка в другой. Сначала кельты, потом римляне, католики и… телевизионщики. Телевизор — полумебель-полутехника, сила воздействия — как у канонического или римского права. Пожалуй, в знак уважения к современной цивилизации почищу пылесосом ее тотем, а экран протру антистатической жидкостью.
31 октября
Тружусь до восьми вечера с перерывом на прогулку и обед, который съедаю, не отходя от компьютера. В десять, после душа и телефонной болтовни с Петром, измученная, вытягиваюсь на постели. Расслабляюсь, и вдруг в правом боку — бум! Осторожно, но не так, как когда бурчит в желудке. Я прислушиваюсь — не может быть! Внутреннее ухо вытягивается до самого пупка. Жду эха первого толчка. Что-то булькает. Вскакиваю, звоню Петру.
— Представляешь, он толкается!
— Здорово!
— Боже, это так странно, — смеюсь я, не зная, что сказать. Потусторонняя щекотка. Мы хохочем. Петру вторит хор:
— Хи-хи-хи, ха-ха-ха!
— Это Валерия и один шизофреник. Давай заканчивать, а то от нашей радости у меня тут все отделение разгуляется.
Первое прицельное попадание в психиатрическое отделение. Наша радость отдается смехом безумцев. Я тоже «психиатрический» ребенок, неужели это передается по наследству?
1 ноября
Цветут подсолнухи. Не «черные подсолнухи» Пшибышевского. Настоящие, ноябрьские. Желтые, набившие рот семечками. Быть может, поэтому, эпатируя краковских мещан, прикалывала их к своим платьям и шляпкам бесстыдная Дагни, нордическая жена демонического Стаха[41].
Утром Петушок приносит булки с кардамоном, и дома пахнет Швецией.
Он чистит зубы, пытаясь одновременно рассказать, что произошло на дежурстве:
— Истерик, как и полагается истерику, совершал публичное самоубийство. Теркой для сыра терпеливо резал себе вены — разумеется, тщетно. В лучшем случае пилинг для кожи.
Выстукиваю первые страницы сценария «Польских дам». Вечером отправляемся на местное кладбище. Побеленный средневековый костел с гробницами рыцарей, отважно грабивших Польшу во времена Северной войны. Ставим свечки на «холмик свежего праха». Дома танцуем под песенки Ника Кейва: праздник так праздник. У рока тоже есть свои могильщики.
Девять месяцев с точки зрения природы — достаточный срок, чтобы привыкнуть к мысли: «У меня есть ребенок». Пока что я привыкла не столько к Малышу, сколько к мысли о нем и своим обязанностям. Вывожу его гулять (случается, что силком — предпочла бы полежать), кормлю (пол-литра молока в день, витамины), укладываю пораньше спать. К семи вечера у меня от усталости подскакивает температура.
2 ноября
Со мной все в порядке: наконец-то прибавила два килограмма. Живот выдается и возносится передо мной вопреки законам всемирного тяготения, благополучно действующего на прочие части тела, — я тяжело спускаюсь к почтовому ящику. Письмо из больницы, две недели еще не прошли, значит… Я хватаюсь за поручни, в голове карусель. Разрываю конверт… Даун, расщепление позвоночника, патология мозга… Ничего подобного, всего-навсего направление к кардиологу. Опускаюсь на ступеньку: заскрежетав, мир вновь вернулся на свое место. Солнце движется с востока на запад, машины на шоссе — с юга в порт или на север, в Стокгольм.
Читаю воспоминания пани Фишер[42]. Влюбившись в Костюшко, она отправилась вслед за ним в Париж. Не умея очаровать его своими прелестями, она соблазняет Костюшко умом и привозит домой, в Польшу, на память от командующего, рекомендованного им сына полка, который просит ее руки. Неудачный брак, неудачная наполеоновская кампания, в которой пани Фишер сопровождает мужа.
Нам не спится. Размышляем, существуют ли бордели с беременными женщинами. Наверняка есть любители таких архетипических и архижопных удовольствий.
3 ноября
Покупаем рабочий стул: крутящийся, с регулируемой высотой. Петушок уже год уговаривал меня купить удобное кресло. Если бы не беременность, я бы осталась при (на) старом. Но уже стало тяжело наклоняться к столу, скоро придется запихивать живот под столешницу.
Перед тем как выйти в мир (магазин), Петр мажет лицо кремом. Втирает изысканное косметическое средство с энтузиазмом неофита (несколько лет уговоров).
— Надо же за собой следить. — Он появляется на пороге ванной, похожий на небрежно накрашенного трансвестита.
— Что это за крем?
— Ну, из газеты, рекламный, пробная упаковка.
— Это же основа для макияжа.
— Там было написано: «питает кожу, увлажняет».
— Иди умойся, — говорю ему, словно вульгарно накрасившейся девчонке. Да здравствует равенство?
В четыре темно, хотя еще не вечер. Тучи загустевают в сумерки, замораживаются на зиму.
Пани Фишер: «Домбровский (тот самый, знаменитый, из гимна «марш, марш, Домбровский, с земли польской…»[43]) плохо, едва-едва говорил по-польски».
Изобретение, достойное беременной женщины: к дверной ручке можно привязать веревочку, тогда не придется вылезать из ванны, чтобы захлопывать дверь, которую я поначалу открываю из-за духоты.
Около двух или трех ночи шум. Пьяный Хеллоуин: на тротуаре девочки в мини, на каблуках, с розовыми дьявольскими рожками — шатаются, их рвет.
— Праздник Всех Святых скоро прикажет долго жить. Старики, заботящиеся о кладбищах, однажды там и останутся, а в секуляризованных церквах в этот день будут устраивать rave party[44], — злорадно замечает Петушок.
Болтаем до пяти. Я ворочаюсь с боку на бок, внутри что-то булькает. Очень хочется лечь на живот. Но, говорят, тогда сдавливается брюшная аорта, и ребенок получает меньше кислорода. Переворачиваюсь на бок — теперь матери достается меньше сна. День после Хеллоуина кошмарный, сизо-невыспавшийся.
По домам ходят ребята в масках и выпрашивают: Godis[45]? Buss[46]? Если не «godis», то «buss» — забросают яйцами. Террор — на этот раз не смерти, а молодости.
4 ноября
В полдень я сваливаюсь. Пытаюсь работать лежа, стоя. Ничего не получается. Тошнота — из носа, не из желудка. Словно не только вот-вот вырвет, но и кровь носом пойдет.
На улице следы Хеллоуина — выброшенные маски, использованные лампадки. Тут же крутятся свидетели Иеговы. Пристают к прохожим, пользуясь «человеческой паранойей» — страхом смерти.
Сценарий «Польских дам» продвигается — сцена за сценой. Две-три в день — идеальный темп, без спешки. За спиной, словно адский ангел-хранитель, — неотступная мысль: «Что там с результатами обследования?»
7 ноября
С помощью фэн-шуй мы избавились от соседей. В своей квартире они бывают только по выходным. Можно орать, слушать музыку. Заниматься любовью в ванной, не включая для маскировки воду. Вокруг полная тишина. Прохожие за окном — персонажи немого кино: бегут, беззвучно открывая рот.
Задумавшись, ставлю чашку в пространство. На мгновение она зависает, не в силах поверить, что с ней, хрупкой родственницей Розенталей, могли обойтись столь дерзко. Шокированная, падает в обморок, становится совсем уж прозрачной и рассыпается в фарфоровую пыль.
Прошли две недели. Письмо из больницы. Осторожно открываю: ничего страшного там быть не должно, иначе сообщили бы раньше… В белом конверте — моя не слишком чистая совесть.
От страха «фотографирую» сразу всю страницу: Даун — нет, другие заболевания — нет.
Здоров! «Пол ребенка будет известен 10.11. Контактный телефон…»
— Петр, письмо из больницы… — бужу я Петушка.
— Все в порядке? Я так и думал. — Петр спокойно засыпает.
Бегу в лес. Чирикаю вместе с последними птицами. Болтаю со своим животом, извиняюсь… Бестолково машу руками, повторяю фигуры Тай-Ши. Не могу сосредоточиться, вместо плавных упражнений — радостный танец. Опьяневшее сознание выдает галлюцинацию: на поляну выходит узкоглазый буддистский монах. Направляется ко мне. Петр был прав, говоря, что Малыш — месть Тибета (мои июльские травки от «рака», выписанные варшавскими дальневосточными целителями).
— Привет! — кланяюсь я призраку, воплотившему мои предчувствия.
Под оранжевой «сутаной» у монаха теплая клетчатая рубашка. Он приехал из Бирмы по приглашению шведской семьи, нуждающейся в духовной поддержке. У хозяйки рак груди. Монах живет в лесной избушке и учится водить трактор — сгребает срубленные ели. Ждет первого снега — первого в его жизни.
Заглядываю в свой талмуд — «Беременность. 40 недель». Что теперь? Ребенок здоров… да ничего подобного! Положительный результат перинатального обследования вовсе не гарантирует здоровья ни ребенку, ни матери. В книге по неделям перечисляются грядущие опасности до самого конца девятого месяца: бореллиоз, тромбоз, меконий, фибронектин. Ассортимент болезней богаче, чем набор имен в святках. Блин, я прошла все обследования, словно слалом с препятствиями, а тут вдруг выясняется, что это девятимесячный марафон ипохондриков? Справочник-ужастик отправляется в холодильник, где я держу старые ненужные книги.
8 ноября
Середина сценария. Амалия Мнишек[47] возвращается в Польшу (хорошо ей). Встреча перед дворцом в Дукле.
Спустя несколько лет супруги перестроят дом, возведут костел, где Амалия упокоится в самом удивительном на территории Речи Посполитой склепе: полулежащая женская фигура, окруженная пеной алебастровых складок в стиле рококо. В каменном платье, каменном чепце, высоких сапожках. Друг напротив друга — два хрустальных зеркала, бесконечно повторяющие отражения Амалии. Бесконечность как передразнивание себя самого, шутка без кульминации.
В Стокгольме у гинеколога.
— У тебя совсем другой вид. Уже получила результаты? — догадывается она.
Отправляюсь на УЗИ. Малыш снова чувствует присутствие публики. Хлопает в ладошки, шлепает меня по матке. Из-под пупка доносится тихое шуршание аппарата. Врач записывает размер головки и сантиметры этой беззаботной юлы, считает пальчики.
— Один, два, три, четыре.
— А пятый где? — спрашиваю я испуганно.
— В ротике, сосет.
— Наверняка девочка. — Петр уже уверен.
— Еще слишком рано, чтобы увидеть «кисточку» или «кисочку». Пока непонятно. Роды назначим… от седьмого и до семнадцатого апреля, но вообще-то ребенок сам решит. — Конец фильма, врач выключает экран.
Выношу из поликлиники пятнадцатисантиметрового человечка, укрытого моей кожей и пальто. Я видела его «до самых костей», но ничего о нем не знаю, не представляю себе, что ему снится. Это Он или Она? Он дышит мной, пьет мою кровь. Мы вместе шагаем по космосу. Он погружен в меня, быть может, пока еще знает все на свете. На моем лице — уже след ангельского перста. Согласно Каббале, перед самым рождением человека ангел легонько касается углубления между носом и ртом, стирая память о божественной тайне и судьбе. Остается небольшая ямка — печать забвения.
9 ноября
Утром ощущаю свое интересное положение. Никогда не позволяла себе валяться в кровати. Рык будильника:
— «Каррррррррррррдиолог в девять!»
А вот сегодня наоборот: будильник сам по себе, я сама по себе. Наконец из ванной выходит Петр и оглушает его кулаком.
Мне снятся сны. Но чтобы такое количество за одну ночь? Наверное, я вижу их за нас обоих. Если мы обмениваемся воздухом и едой, то почему бы не снами? Если это были Твои мечты, то они вполне скромны: мне снились разноцветные шелковые ленточки.
В лаборатории меня укладывают на кушетку. Электроды, аппарат, лечь на левый бок, руку под голову. Машина шумит, темно, тепло. Мы с Малышом слышим мерное, усиленное микрофоном «бум-бум» моего сердца. Лаборантка водит датчиком под ребрами. «Бум-бум» сменяется «пим-пам» — сердце-рекордсмен безостановочно лупит пинг-понговым мячиком жизни. Затем чмокает, жамкает и принимается за то, ради чего было создано: гонит кровь. Жутковатые — жадные, всасывающие — звуки. Тишина. Обследование закончено. Лаборантка идет за врачом.
Я вожу по животу «подслушкой» (а может, «подглядкой»?). Аппарат настроен исключительно на кардиологию, из всего детского тельца позволяет «увидеть» только бьющееся сердечко.
Появляется бледный накрахмаленный специалист.
— Все в порядке?
— Никакого склероза сердечного клапана. Ты — в суперпорядке, — расшифровывает он бумажную ленту. — Похоже, это твоим польским врачам нездоровилось.
В больничном сортире анатомические рисунки, объявления: «Одинокий мужчина ищет женщину, весом от 15 до 20 кг», рядом приписка: «Тебе самое место в больнице, лечиться надо, chuj». Я за польскую орфографию: «huj» — более короткий, обрезанный.
На обратном пути Петушок вспоминает о существовании польского магазина. Волшебное исполнение желаний. Что за день: и неожиданно здоровое сердце, и маковый пирог, сырник, пончики, ароматный хлеб, квашеная капуста, конфеты «Ведель» («ириски», «фигли»). На прилавке — «Информатор культуры. Ежемесячное издание Польского совета по культуре в Стокгольме». На первой странице все напечатано прописными буквами, с программой: фильмы, концерты. Листаю «Информатор» и пожираю капусту. Польская эмиграция — по-прежнему священная корова из репертуара Гомбровича: «23 ноября в 19.00 ВЕЧЕР «ПРОЭЗИИ» (поэзии и прозы?) — Генеральный консул РП в Стокгольме приглашает на инаугурационный вечер, открывающий серию встреч с классикой польской поэзии и прозы, на которых (фамилии лекторов) Вам напомнят о наших Великих. На первом вечере, в гостиной Генерального консульства, мы будем слушать строфы Владислава Реймонта и Адама Мицкевича. Музыкальное сопровождение (фортепиано).»
В «Нигетер» статья о Карине Ридберг и ее бестселлере «Чертовы штучки», в котором писательница свободно перемешивает собственную жизнь и художественный текст. Описывает свои романы с известными людьми. Смелая девица. А если взять и сбросить не первой свежести белье, под которым скрываются иные из моих бывших? Нравственные авторитеты, светила этики и искусства. Впрочем, кто в это поверит? Вранье легче выдать за правду. Они сами издают книги, в которых изображают себя эталонами нравственности и вкуса.
Графоманское оплевывание других не есть искусство, дорогие мои господа, а постель — такая же тема, как любая другая. В прозе — хорошей прозе — даже камуфляж может обернуться вивисекцией. Ридберг смело лепит литературу из собственной жизни. Несмотря на то что мужчине на первый взгляд подобная откровенность придает дополнительный колорит, а женщине — добавляет синяков.
Автор статьи не отказывает Ридберг в таланте (ее репутация сложилась еще после предыдущей книги), он лишь размышляет: не раздражает ли писателя-мужчину, когда пером, этим фаллическим атрибутом, размахивает женщина? Кроме того, Ридберг, оказывается, так истощена, что у нее даже нет месячных. Прочие выводы умнее, без копания в чужом белье, нездорового возбуждения и пошло-фамильярного ворчания, какое доносится порой из польского критического курятника, как только речь заходит о женщине-писательнице.
Тема для диплома: «Влияние приборов фаллической формы на развитие мужского творчества конца XX века в свете развития информатики и женского творчества, использующего клитороподобные клавиши клавиатуры и мышку».
Миска спагетти на обед. Через час в желудке ощущение пустоты.
— Петушок, это уже, похоже, борьба за пищу. Малыш съел всю мою тарелку.
— Подожди еще, сейчас лягнет тебя в поясницу: «Мама, подавай-ка десерт!»
Долгая прогулка в темноте. Поднявшись на холм, высматриваем оранжевые огоньки наших окон.
10 ноября
Без четверти десять будут готовы результаты анализа: девочка или мальчик. Мне все равно. Я настроилась на мальчика. Петр хотел бы девочку. К счастью, выбор ограничен. И то, и другое окажется сюрпризом. Позвоню в двенадцать, когда закончу две сцены «Польских дам».
Завтракаю, включаю радио — третью программу, читаю Фишер: знаю, что до вечера у меня уже может не оказаться времени для подобных развлечений. Девять тридцать — сажусь к компьютеру-кормильцу. Сцена похорон Брюля — министра при дворе Августа II, отца Амалии. Толпа, выбрасывающая его из гроба, затем Амалия с дочерью — прячущиеся за стеклянными дверями костела от народной мести. Люди орут: «Преступник, кровопийца!» В моей голове: «Девочка? Мальчик?!»
Не выдерживаю и, не добравшись до конца сцены, звоню в Karolinka Sjukhuset[48] — занято. Возвращаюсь к похоронам: Амалия наставляет дочь, приказывая смотреть на осквернение дедова тела: «Или ты держишь сброд в узде, или он разорвет тебя в клочья». Вот допишу сцену и позвоню. Не закончив, снова бегу к телефону.
Можно было бы сделать усилие и прочирикать эти несколько фраз по-шведски. Но я боюсь ошибиться: придется называть длиннющий номер страховки — словно интересуешься тайным банковским счетом. Пусть уж лучше отвечают по-английски. Шведская flicka[49] ассоциируется у меня с французским ментом-фликом. Pojke[50] — с коротко стриженным блондинчиком в черном спортивном костюме, пожирающим черные лакричные конфетки. Знаменитые мальвовые леденцы, любимое лакомство героев «Мы все из Бюллербю», горько-соленые. Я проверяла их на детях не из Бюллербю, то есть не шведских. Реакция неизменная — рвотный рефлекс.
Девушка из больницы спрашивает дату рождения, персональный номер, номер анализа, после чего лукаво задает вопрос:
— Это твой первый ребенок?
— Yes[51]. — У меня дрожит голос. Она делает многозначительную паузу.
— А ты сама как думаешь — мальчик или девочка?
— Please[52].
— О'кей, я тебе скажу… girl[53].
— GIRL! Девочка!!!
Заспанный Петр выбегает из спальни:
— Я так и знал.
Мы отплясываем на радостях. Девочка раньше начинает говорить и ходить, ее легче вырастить, девочка… Просто-таки Супердевушка, Power Girl!
— Поля! — радуется Петр.
Я настаиваю на Нани. Тоже легко выговорить, универсальное имя для любой страны.
— Нет, нет, решено. Поля — скромно и просто. — Петушку внимает даже пылесос: постепенно затихает. Отправляемся за новым. Продавец в обтягивающей накачанные мышцы футболке нахваливает темно-синий. Ни слова о тяге, мощности и прочих технических примочках, которые обожают мужики из электроотделов.
— Отличный крепкий пылесос. Ребенок сможет на нем кататься. — Продавец дергает трубку.
Прилагайся к нему седло, так почему бы и нет — убирали бы квартиру верхом. Продавец вскакивает на пластмассовый пылесос:
— Можно даже прыгать, он все выдержит!
Мы уходим, пробормотав, что, мол, еще подумаем. На улице смеемся до упада. Купим пылесос в другом месте — самый обычный, только для уборки.
11 ноября
Международный день Кошмара. На Западе — конец Первой мировой войны, в Польше — праздник Независимости. По радио и телевидению — сплошные трупы. В достойном «Культурном бульоне» — репортаж из Руанды и фрагменты книги моего бывшего преподавателя из Франции, подвергшегося пыткам в камбоджийском концлагере. Его спасло знание буддизма — удалось убедить кхмерского палача, профессора математики, что он не американский шпион, а этнолог. Вернувшись спустя годы в Камбоджу, француз встретил своего несостоявшегося убийцу, на совести которого было сорок тысяч жертв (в основном убитых лопатой), — свободного и разбогатевшего.
Бернар Пиво спрашивает профессора и второго гостя, журналиста из Руанды: «Почему?» Почему люди так жестоки? Ни один из собеседников не в состоянии ответить. Это невозможно. Орудующие мачете руандийские убийцы пришли к выводу, что человека заколоть легче, чем животное: чувствуя приближение смерти, он становится сговорчивее.
Вечером по третьей программе дискуссия о современном патриотизме. Я занимаюсь своим батиком и отключаюсь. Для меня лучший пример патриотизма — болельщики. И соседи с их флагами. Что-то вроде местной моды. Если с похмелья забыл, где находишься, достаточно выглянуть в окно: залитая цветом моря Швеция. Повсюду Швеция, никаких сомнений: над одинаковыми «ржавыми» домиками палки со шведскими флагами. Собачка помечает территорию, поднимая лапу, а они — поднимая флаг. Швеция, типично шведский домик, а в нем — швед с садовым тотемом. Польский патриотизм: вера в то, что поляки — самый избранный народ Европы и мира.
Картинка закончена. Портрет девушки в венке. Чувственный взгляд, обаятельная улыбка. Рот напоминает кровавое пятно — засохший струп? Зубы прикрыты губами. Два клыка в память о хищных предках. Мы выиграли не только очередную войну, мы выиграли у всего сущего. Человек, быть может, и стал более цивилизованным — организовался в банды (народы), — но не более человечным. Очеловечить можно собаку или героев Диснея.
Нами по-прежнему управляют боги без масок — набор инстинктов и кучка серых клеток, которую мы называем разумом, более хищная и жестокая, чем клыки и когти. Маленькие Пол Потики в офисах и редакциях, терзающие тех, кто осужден на штатную работу. Домой они возвращаются не менее покалеченными, чем ветераны войны, — с дыркой в желудке. Язва как огнестрельная рана цивилизации.
Мне нельзя волноваться, это вредно для Польки. По вечерам только Моцарт. «Слишком много нот», — говорил о нем эрцгерцог Иосиф II, так пусть одна из них проделает в животе дырочку и донесется до ее свернутых ушек.
12 ноября
Больше всего мыслей после пробуждения. Они еще не испачканы завтраком и суетой, безответственно легки. В январе отправимся в Италию. Самолетом до Венеции, оттуда в Сиену, Ассизи, Рим — почему бы и нет?
Когда Петр возвращается из больницы, делюсь с ним своими планами.
— У тебя будет вот такущий живот, а в нем пихающаяся Поля — никаких музеев не захочется.
Измученный дежурством Петушок укладывается. Я лежу с ним, жду, пока он заснет. Эти совместные минуты выравнивают наш счет после проведенной врозь ночи. Запускаю пальцы и расчесываю его мягкие длинные волосы. Разметавшиеся по подушке, словно Петр бежит куда-то сквозь сон. Спутанные приснившимися чувствами и реальными проблемами. Поднимает меня с постели телефонный звонок.
Студия «Городка». Я выслушиваю их мнение. Десять серий надо сдать сейчас, остальные четырнадцать, может, наверное…
— Я понимаю, что должна сделать до конца декабря, а дальше? — пытаюсь я хоть что-то спланировать.
— Подождите две недели, все выяснится.
У меня нет времени ждать. К концу марта я превращусь в шарик, потом шарик улетит, а я останусь на земле с пеленками, сосками, бессонными ночами. О работе придется забыть. Природу можно запланировать: роды в апреле, от седьмого до семнадцатого. Человек же, с его рациональностью, непредсказуем: «Выяснится…» Я пишу сценарий, начала книгу, снимается сериал. Время бежит, терпение кончается. Я представляю себе это бегущее время, а рядом с ним — поспешающее трусцой терпение. Но я не умею бегать трусцой, ковыряться.
«Любите людей, они так быстро уходят», — слова ксендза Твардовского превратили в телевизионный лозунг. Может, кому-нибудь наконец придет в голову, что после очередного беспардонного повторения эта поэтическая строка превратится в слоган по поводу преждевременной эякуляции?
На обед котлеты. Беру рецепт: яйцо, панировочные сухари. Вожусь со склизким белком, добавляю приправы. Мне приходит в голову, что кулинарные рецепты, пожалуй, служат возрождению мертвого мяса — цветов, упругости, запаха. Щепотку того, щепотку этого, и вот вам из кровавых останков — свинка-Франкенштейн. Остается лишь потереть ее (перцем), подогреть в кастрюле и voila: на вкус котлета как живая!
Гуляем с Петушком. Голые красные ветки на белых березовых стволах напоминают горящий хворост. Тепло, словно они согревают воздух, — ноябрь без заморозков.
Испортила свой батик. Не получился клеевой контур, заполняемый красками. Блестящее обаяние шелка, способное затушевать грубейшие ошибки, на этот раз меня не спасло. Каждую картинку я начинаю, словно неопытный любитель.
13 ноября
Стена из «Польских дам» — тридцать девять сцен, шестьдесят страниц. Амалии теперь предстоит связаться с Барской конфедерацией[54] и оказаться замешанной в убийстве жены Потоцкого[55]. С помощью нескольких сцен, не прибегая к закадровым комментариям, я должна рассказать историю конфедерации, объяснить, в чем была ее суть. Сижу, уставившись в экран, — и ноль, голая стена. К тому же зритель должен сочувствовать Амалии.
Пишу и тут же стираю. Раз мне самой скучно от сцен и диалогов, значит, дело плохо. Хорошие тексты получаются у меня только под кайфом.
Иду в лес и, наглотавшись поэзии, — обратно на галеры. У меня, видно, ум в ногах — в сидячем положении никогда ничего не придумывается. Наверное, есть не только кинестетики, воспринимающие мир через ощущения, но и кинетики, воспринимающие его в движении, а также статики, воспринимающие в сидении. Мудрые люди утверждают, что движение (особенно раскачивание взад-вперед) возбуждает гиппокамп, ответственный за память. Но я ведь вроде не пытаюсь вспомнить тысяча семьсот семидесятый год…
Секс во время беременности, ха-ха! Все удобнее становится стоя, сзади. Купить какие-нибудь особо блядские шпильки? Петушку не пришлось бы ко мне наклоняться. Становиться на табуреточку — уж слишком трогательно и по-детски. Решено: шпильки, sursum corda[56] и откляченная задница.
Звонит Зося, спрашивает, не поправилась ли я. В последний раз мы виделись, когда я забежала к ним в июле на полдник. Похоже, я привела семейство в недоумение, бросившись к кастрюлям и сожрав вчерашнюю лазанью, что-то из китайской кухни, а потом еще оглянувшись в поисках десерта. В качестве презента мне выдали тогда смалец в стаканчике — Петр потом решил, что это испорченный сыр, и выбросил. Тогда я и не подозревала, что беременна, думала, это реакция на диету.
Говорю правду:
— Зося, с тех пор мы потолстели на четыре кило — Поля и я. Я на пятом месяце.
Зося радуется больше, чем мы сами.
— Наконец-то! — поздравляет она нас, словно мы уже достигли столь почтенного возраста, что случившееся можно считать настоящим чудом. Зато она пришлет свою гениальную лазанью — хорошо все-таки быть беременной.
14 ноября
Звонок издательницы. Она вернулась с Франкфуртской ярмарки, привезла статьи, в которых немцы интересуются, почему я не приехала. Ответ простой: на ярмарку в этом году приглашали не из Германии, а из Польши. Вот я и не попала. Раньше бы — обязательно, через год, наверное, тоже поеду, однако на шумное празднование Дней Польши никто из поляков меня не пригласил. Испанцы во Франкфурте купили «Метафизическое кабаре», хотят издать к концу следующего года.
Холодно. Петушок взялся за уборку террасы. У нас в каждой комнате, даже на кухне, тахта или топчанчик. На террасе целых два. Вот их-то и надо прикрыть на зиму соломенными циновками. Под одним из диванов обнаруживается старое птичье гнездо. Я нашла его — пустое — в лесу, принесла домой, положила туда куриные яйца. И, прикрепив к спутниковой антенне, принялась описывать Петушку удивительных больших птиц, что кружили над нашим домом. Он не купился — разглядел на яйцах магазинные штампы.
Отправляемся в кино. В программе значился китайский фильм о драконах, вестерн в стиле даосизма и феминизма. Отменили, как и фильм с Дугласом (пожалуй, лучшая его роль). Вместо них — новая версия «Шафта». Петушок протестует:
— Это фильм не для беременной женщины, слишком много жестокости.
— А что, по-твоему, для беременных — мультики?
Берем в видеопрокате для небеременных мужчин — «Ураган», о боксере, для нас обоих — историю с Аль Пачино о журналисте и табачной афере, и еще лично для меня — французский фильм, «Девушка на мосту». Несмотря на участие Даниэля Отейя, картина страдает сифилисом, то есть французской болезнью: метафора на метафоре, в результате — не кино, а метафора кино.
Поход в наш сельский магазин (торговая сеть ICA) — аргумент в пользу идеи Карен Бликсен с ее «Пиром Бабетты». В очереди в кассу хочется кричать: «Люди! На свете существует настоящий хлеб! Несоленое масло! Пирожные, не похожие на сухарики с кардамоном! Ароматные фрукты и овощи!!!»
Бабетта угостила свою скандинавско-протестантскую деревню европейскими деликатесами. Я беру с нее пример и привожу из Польши джемы и сладости фирмы «Ведель» для Керстин.
— Попробуй другого мира, других запахов, немороженых ощущений.
Керстин не притворяется — ей и в самом деле нравится. Тридцатилетний Хэкан, большой лакомка, не перестает удивляться — до чего же вкусно. Они бы и сами покупали такую колбасу и такие конфеты, если бы могли отыскать что-либо подобное в шведских магазинах. Увы. Правда, в школьной программе имеется «Пир Бабетты».
Почему Поля не толкается? Уже, наверное, пора. Петушку приходит в голову лишь одно утешительное объяснение:
— Может, она тебя любит?..
Вечерняя безнадега. Серо за окном, серо в голове. Сил нет. Написанное утром кажется бессмысленным, предстоящее завтра — несбыточным. Остается телевизионная мишура. В «Окнах» — ток-шоу «Все на продажу». Кася Фигура[57] дает объяснения по поводу своего «секс-телефона». Классная, темпераментная баба, у нее явно свои счеты с миром мужчин. Этот телефон — своего рода реванш, предлог для того, чтобы выдрать у мачо из хвоста последние перья — вдруг подается как «средство общения с публикой, способ коммуникации». Второй гость программы — мужик-рекламщик, бывший переводчик серьезной английской литературы. Этот сравнивает петит, которым печаталась его фамилия в книгах, с рекламными щитами, известными всей Польше. Возводит напраслину на рекламу — мол, пожирает лучшие умы. Ни слова о деньгах, на которые расклеивают его плакаты и которые она приносит. Стыд за свою работу или шляхетское барство? Быть богатым и свободным от рождения благодаря не запятнанному трудом таланту? Деньги унижают.
Польша два века тому назад, смешение высокого и низкого — салон и сортир. Пани Фишер о знаменитом любовнике, национальном герое, князе Юзефе Понятовском[58]: «У обабившегося Князя вошло в привычку проводить утренние часы на толчке, принимая в такой позе визитеров. К этому привыкли и не выражали удивления»[59].
15 ноября
Гданьское художественное агентство приглашает на серию авторских вечеров в университете, на радио, в библиотеках и так далее. Впервые за встречу с читателями мне предлагают довольно приличный гонорар, сравнимый с тем, как «компенсируют» подобные поездки немцы. Новое время или новые агентства? Ценят, понимают, что для писателя это не только реклама (кривлянье на арене), но и труд, а чаще всего — помеха в работе. Отвечаю: «О'кей, охотно, но в это время года и в моем положении паром исключается. Я не обижусь, если агентство окажется не в состоянии оплатить авиабилет (в два раза дороже). Тогда, может, в другой раз…»
Ответ из агентства — факсом и словами Шекспира:
«…Перенесся на крылах любви;
Ей не преграда — каменные стены.
Любовь на все дерзает, что возможно…»[60]
Крылья для Джульетты должен оплатить спонсор, его ищут. Я благодарю (факсом) за то, что они не предложили мне роль Офелии, которая пойдет ко дну на польском пароме шестидесятых годов.
Впервые за четыре месяца во рту вкус зеленого чая с лимоном. В начале беременности Поля гнусно капризничала, утверждая, что это настойка из окурков. Сегодня проглотила и забулькала (радостно?).
Днем, когда я укрыта одеждой, когда ничего не болит и меня не тошнит, я забываю о том, что внутри. Но, лежа в ванне, не могу узнать собственное тело. Асимметричный пупок, который, уподобившись ридикюлю, сбежал куда-то под мышку (следуя за сдвинувшимся аппендиксом — иллюстрация из книги об изменениях после пятого месяца беременности).
Живот напоминает чудовище, разлегшееся на моем желудке. В профиль это еще на что-то похоже (на материнство), но сверху напоминает просто бесформенную гору мяса. Я всегда состояла из кожи и костей. Полное отсутствие женских округлостей — а тут вдруг такой взрыв. Пытаюсь узнать, ощутить, с какого места до какого Поля. Дохлый номер. Тайна, от которой холодеет внутри.
Щелкая телевизионным пультом, случайно наткнулась на фильм Би-би-си о наскальной живописи. Я столько лет его ждала! Логичное объяснение символики пещерных рисунков. Мне казались неубедительными рассуждения из учебника: «Тридцать и двадцать тысяч лет назад наши предки прекрасно рисовали зверей, однако едва намечали контуры человеческих фигур, потому что охота была смыслом их существования». А геометрические узоры, встречающиеся в самых разных пещерах, — «своего рода пиктограмма, которой обозначалось количество дичи». Если человек в состоянии нарисовать коня чуть ли не в трех измерениях, то почему бы ему не нарисовать лицо? Люди всегда были склонны любоваться собой или окружающими. И потом, откуда аналогичные клетки, штрихи и спирали в удаленных друг от друга местах, ведь это происходило задолго до возникновения общей культуры, в эпоху орд охотников и собирателей?
Английские археологи сравнили картинки бушменов с рисунками во французских пещерах. Бушмены пустыни Калахари легко объяснили исследователям, что представляет собой рисунок предков, и, погрузившись в транс, станцевали его. Бушменский шаман описал свой полет по небу вслед за духами животных. Резкая боль, страдание, отразившиеся на его вспотевшем лице, — знаки благословения. Божество согласилось дать человеку силу. Крестный путь милосердия.
Подобного эффекта — ощущения парения — можно добиться, погрузив человека в глубокий гипнотический сон, но не давая ему при этом команд и позволяя мозгу работать на свободных оборотах. В этом случае он будет высвечивать собственные галлюцинации. В какой-то момент на экране разума возникают штрихи, клетки, спирали. Аналогичные узоры (подобные тем, пещерным) и переживания, независимо от возраста и интеллектуального уровня участников эксперимента. Я вспомнила ЛСД-путешествия по цветным туннелям калейдоскопа. В первый раз «кислота» прожгла мою голову насквозь. Эта легкость первых ощущений дается только однажды. Если бы меня попросили несколькими красками изобразить свои галлюцинации — тот цветной полет, — это были бы черные или красные точки наскальной живописи.
Клетки и штрихи оказались не ловушками для животных или прообразами цифр, а символом зрения. Прошитый шаманскими стрелами человек страдает, но одновременно обретает силу для перехода на другую сторону действительности. А ведут его животные, символизирующие сверхъестественные возможности. Мне кажутся убедительными и эти объяснения, и сакральные картины, которые детально воссоздают образы святых, ангелов — проводников в иной мир, и мимоходом, в профиль, — простых смертных. Назовем ли мы эти силы, словно репку из земли, извлекающие человека из материального мира, конем, быком или же крылатым львом святого Марка… все равно. Ореол ли украшает голову проводника по потустороннему миру, клюв ли, перья — деталь второстепенная.
Не очень-то содержательна прежняя гипотеза из школьных учебников: мол, стены пещер, сама их форма побуждали человека к поиску знакомых линий животного мира, а изображение вызывало транс.
Я подумала о Поле, замкнутой в уютной пещере матки, ощупывающей лапками свое жилище. Погруженной в праправечный сон. Что отражает ее мозг, выстраиваемый слой за слоем, что ей снится? Штрихи, светящиеся точки? Мой маленький человечек в трансе создания самого себя.
16 ноября
В семь утра темно. Сижу на кухне, попиваю чай, прислушиваясь к домашним звукам. Предметы послушно стоят на своих постах: кастрюли на печке, запотевший чайник. За окном шарканье школьников: тяжелые ранцы, от которых выгибаются назад руки — вывихнутые крылья.
Петушок прикладывает ухо к моему животу. Поли не слышно: ни биения сердца, ни утреннего топанья. Слишком рано.
Отправляемся за покупками, заглядываем в детский магазин. Чудеса: колыбельки, кроватки, странные приспособления для прыжков, «кенгуру», отсос для молока. У меня отвисает челюсть. Подсчитываю: тысяча крон, две тысячи. Рассматриваю музыкальные шкатулки, раздумываю, не купить ли прямо сейчас, чтобы прикладывать перед сном к животу (Поля слышит звуки). Может, она запомнит и под знакомые мелодии будет легче засыпать? Петушок, заметив мое восхищение плетеной кроваткой на колесиках, предлагает купить обыкновенную, деревянную.
— В ней можно менять уровни, хватит на два-три года. Из плетенки ребенок вырастет через полгода.
— Конечно, зато она легкая, ее можно возить по всему дому. Я работаю — колыбелька стоит рядом, готовлю — беру ее в кухню, отправляюсь в ванную — и Поля со мной. Массивная деревянная кроватка с прутьями прикует нас к одной точке. — Главный мой аргумент в пользу плетеной коляски — ее красота, балдахин, белая вышитая постелька.
— Ну ладно, в конце концов, я тоже вырос в плетеной бельевой корзинке, — капитулирует Петушок.
Все здесь волшебное, словно в сказке про гномов. В ужас приводят лишь коляски. В профиль они напоминают катафалки. Помню, были такие черные, мрачные «буфеты» с дребезжащими стеклышками, внутри стоял гроб, а из-под крышки торчали оборки простынь. Они проезжали мимо моего лодзинского двора, а за ними следовали оркестр, люди в трауре и завороженные этим зрелищем дети.
Пластиковые окошки, тоскливые (практичные) цвета. Хватаю одну, и из участника похоронной процессии превращаюсь в бонну. Остается только надеть чепчик. С вереницей таких колясок я могла бы выступать в мюзикле о великосветской жизни. Великосветской, потому что платить за эти пружины и отвратительный дизайн надо триста баксов. Вряд ли стоит ждать революции в области производства детских колясок к апрелю следующего года. Поля вдоволь накатается в кроватке-колыбельке, а на прогулки будем ходить с «кенгуру».
Из Польши сообщают о новой премии («Не для меня ряды машин… не для меня…») имени Юзефа Мацкевича[61]. В противовес «Нике», для порядочных правых писателей. Отлично, чем больше премий, тем лучше. Как еще можно использовать Мацкевича? Эти страсти и романы несколько поблекли. Читать его, конечно, не будут, зато он пригодится в качестве лозунга.
Образ мыслей Мацкевича, нетипичный для Польши — быть может, за исключением Бжозовского[62], — сыграл огромную роль. Логический, как и подобает натуралисту, Мацкевич не вдавался в нюансы, оправдывающие сомнения человеческой натуры. Природа не знает жалости, человека делает зверем история (коммунизм). Писателю доставалось и от правых, и от левых — в конце концов его совсем затравили.
Без Мацкевича не обошлось бы, пожелай кто-нибудь после распада Советского Союза показать разницу между (настоящей?) Россией и коммунизмом. Он знал Россию, которая его завораживала, хорошо разбирался в коммунизме. Мацкевич не смешивал их, он высмеивал теории, доказывающие русское происхождение коммунизма. Советский Союз представлялся ему отрицанием России, ее дьявольским, кривым зеркалом. Это не его метафоры. «Дьявольский», «демонический» — словечки из репертуара любителя мистики Здзеховского[63], который сходился с Мацкевичем в оценках коммунизма. В тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году я сопоставляла их концепции в своей курсовой работе. Один из научных руководителей, человек порядочный, но трусливый, в последний момент вышел из экзаменационной комиссии. Как-то я встретила его на Гродзкой[64], и профессор, желая избежать объяснений (а что ему было говорить — что карьера дороже? После того, как он несколько лет учил нас не бояться мыслить вопреки политическим системам?), попытался разминуться со мной, укрывшись в магазине. Как назло, он наткнулся на выступ стены с водосточной трубой. И застыл возле нее, словно размышляя, не забраться ли на крышу.
У Петушка проблемы с видовой идентификацией:
— Ты едешь в Будапешт, а Поле там делать нечего, надо ее оставить дома. Будь я королевским пингвином, мог бы высиживать яйцо, укачивая его на лапках. Вернувшись из путешествия, самка приняла бы бандерольку обратно.
— Австро-венгерские мечты. Так не бывает.
Небось лет через сто, а может, и пятьдесят, ученые придут к выводу, что беременность представляет угрозу для плода, и будут пересаживать его в искусственную матку, где не бывает ни отравлений, ни травм, ни асфиксии «по вине матери». Естественная беременность станет рискованной роскошью.
— Ну да-а… — Петушкин предполагает, что скорее уж изобретут безвредные наркотики. — Сможешь всласть покурить во время беременности.
— Радость моя, ты, кажется, заботишься в первую очередь о себе любимом. Хочешь обеспечить свою старость — с травкой, но без похмелья…
Одалживаю у него для поездки вельветовые штаны. Талия уже исчезла, зато появился живот, так что в поясе брюки не сходятся. Подвязываю их веревочкой. Прикрываю свитером — шарика не видно.
17 ноября
НДС на книги (ура!) и строительство вводить не будут, все остается по-прежнему! Два закона, приближающие меня к тому моменту, когда я войду в собственный ДОМ ПИСАТЕЛЯ.
Я люблю Туска, быть может, потому, что мы с ним одинаково шепелявим. А может, потому что на фоне гнусных политических морд он производит впечатление нормального и честного человека. Собирается баллотироваться на пост главы Унии. Геремек[65] тоже — за ним традиции «Солидарности» (умение договариваться с коммунистами). Ни одни выборы — ни президентские, ни местные — мой кандидат не выиграл. Жаль Туска.
Еще одно преимущество Поли, на уровне митохондрий: мужчины (сперматозоиды при оплодотворении) теряют свое митохондрическое ДНК. В яйцо протискивается только генетическое ядро, хвостики отпадают. Я подарю Поле митохондрии матери, бабушки Эвы, а она, если у нее тоже родится дочка, передаст их дальше. Мужчины — эволюционный тупик (с митохондрической точки зрения). Мне нечего оставить Поле в наследство, я вряд ли заработаю на «дом писателя» (разве что на самую дешевую времянку) — только эти крошечные фамильные митохондрии.
Встаю посреди ночи, испытывая отвращение ко всему на свете. К себе самой. Бреду в туалет. Как можно любить человека, единственный смысл жизни которого — встать с кровати и пописать? В три часа ночи я обнаруживаю в себе лишь эту единственную потребность, все остальные спят или заняты самоуничижением.
18 ноября
В самолете дремлю где-то между небом и землей, ближе к небу.
Еще укутанная теплой ночью, крепкими нежными руками Петра.
Под нос мне подсовывают паприкаш с салями — ну разумеется, я же лечу в Венгрию: авиалиния «МАЛЕВ» приветствует на борту. Три часа дремоты. Тучи наверху ничем не отличаются от залитого дождем будапештского аэродрома. После недоразумения в Германии (я перепутала кредитную карточку с телефонной, а встречающие, не обнаружив среди прилетевших пожилой седовласой дамы — писательницы! — ушли, бросив меня на аэродроме предаваться фантазиям о жизни в зале ожидания) тревожно высматриваю «приветствующих». Заготовила табличку со своей фамилией. Есть, узнали. В руках «Учебник для людей» с моей фотографией на обложке (морда на картоне может иногда на что-то сгодиться). Сравнивают оригинал с портретом, подходят. Марта, венгерка из Польского института, и издатель — Йошка.
«Ж-ж-ж» — едем в Будапешт. Я была здесь лет пятнадцать назад и мало что помню: римские руины, музеи. Йошка, бросив руль, комментирует виды за окном. Украшает рассказ деталями собственной биографии: он венгр из Трансильвании, приехал двадцать лет тому назад без гроша в кармане, сегодня владелец издательства. В этом году он принимал в Будапеште прекрасных польских писателей: Мрожека и… Мицкевича (?!). Спрашивает, что бы мне хотелось посмотреть.
— Музей императрицы Елизаветы.
Йошка в восторге.
— No problem[66], она очень любила венгров, завтра отправляемся в Гедел — дворец Сисси.
Вот мы и на месте — гостиница Министерства культуры. Кадаровское наследие: огромная комната, потертая мебель шестидесятых годов. Горячие батареи, перины. Открываю окно в осенний сад — плантацию меланхолии. Пытаюсь согреть воду, огонь в конфорке то и дело гаснет. Приходится стоять у плиты и держать вентиль. Абсурд или экономия?
Выхожу на улицу. В двух остановках отсюда замок. Покупаю билет на «Реквием» Моцарта и возвращаюсь в свое кадаровское убежище. Темный мрачный пригород. Падаю на кровать: о том, чтобы встать, не может быть и речи. Концерт в восемь, я боюсь выходить. Засыпаю под какое-то фабричное громыхание, проникающее сквозь стены, словно запах гари. Никак не могу понять, в чем дело. Гигантский холодильник, замораживающий фундамент? Кто-то мерно отбивает мясо. Пахнет гуляшом — ага, видимо, на первом этаже ресторан. Поля брассом переплывает на другую сторону живота.
19 ноября
«Вы пришли дать интервью», — вот как это называется. Не журналист пришел поговорить, провести беседу, а дамочка — поболтать. Расписаться в своем невежестве или продемонстрировать принципы. Так рождается большинство бездарных интервью.
Вопрос о моем сходстве с Гомбровичем.
— Что именно вы имеете в виду? — недоумеваю я.
— Иронию, в рецензиях на ваши книги часто повторяется слово «ирония».
И что, если ирония по поводу Польши, то обязательно Гомбрович? Желтый цвет — непременно заимствование у Вермеера? Объясняться по поводу иронии, откреститься, сменить тему? Предлагаю выпить чаю. Единственная польза от этого визита — дама раскрывает секрет венгерских газовых плит:
— Надо придерживать вентиль в течение минуты. В Румынии еще хуже — газ в баллонах.
Приезжает Йошка с детьми, чтобы отвезти меня в Годол. От усталости мне кажется, что я понимаю по-венгерски. Проливной дождь, холод. Дворец грустный, австро-венгерская тоска в барочном склепе. Кабинет императора напоминает почтовое отделение в Галиции. И Сисси в черном платье с ощетинившимися перьями — холит на гимнастических брусьях свою анорексию.
Вечером ужин с переводчиком «Учебника…», Лайошем. Греческий на слух «Лайош» на поверку оказывается Людвигом. Прошу его заказать легендарные венгерские блинчики.
— Не понимаю, о чем ты… А, это, наверное, словацкие блинчики, — догадывается он по моему описанию. Ему — вино, мне — чай.
— Не могли бы вы принести бокал для чая, раз уж… — Чай мне подали в хрустальном графине.
Сплетничаем о польских делах. В свое время один мелкий варшавский чиновник уверенно возразил на предложение перевести Мрожека:
— Я не люблю science fiction[67].
Пропыленный, запущенный город. Раздолбанные трамваи. Кичащиеся нищей вульгарностью юнцы. Канализационные колодцы воняют, как в старой Праге. Тот же старческий запах беззубого рта, пережевывающего воспоминания о былом величии.
20 ноября
До полудня сценарий «Польских дам». Просматриваю «Свят науки»: в две тысячи пятом году мы узнаем, по какую сторону Вселенной обитаем. Осталось всего лишь разогнать как следует частицы в ускорителе CERN[68].
По ту сторону Дуная, при солнечном свете, Будапешт оказывается совершенно другим. Напоминает Париж, но если там дома причесаны под гребенку Оссманна[69], то здесь каждый уникален. С тысяча восемьсот шестидесятого года до Первой мировой войны архитектурные игрушки возводились с размахом. Утратив блеск, они все равно оставляют ощущение роскоши. Не раздражают приклеенные блестящие заплатки — западные магазины. Неожиданно открываются виды на холмы, на реку. По сравнению с этим тесная Варшава — просто деревня Давиловка.
Будапештские стены со следами от пуль пятьдесят шестого. Следы зубов оголодавшего монстра, вгрызающегося в камень, вынюхивающего свою жертву.
В отеле «Галлерт» путь в бассейн — элегантный, в стиле рубежа веков — лежит через чистилище раздевалки. С заграничных голышей банщицы взимают двойную плату. Через приоткрытую дверь видны выстеленные простынями ванны — декорации к «Смерти Марата». За десять долларов с небольшим мне выдают пластиковую шапочку на резинке. Выхожу из кабинки в своем закрытом купальнике в стиле эпохи Франца Иосифа — штанины почти до колен. Банщица понимающе похлопывает меня по животику: — Baby?[70]
Наконец-то кто-то заметил. Незнакомого человека шлепать не принято, а вот приласкать чужого ребенка можно. Несколько выступающих за пределы меня сантиметров живота представляют собой достояние общественности.
Первая Полина игрушка — пузырьки воды. Сделав очередной круг по бассейну, попадаю под обстрел подводных гейзеров.
21 ноября
Авторский вечер в книжном магазине. Лица Центральной Европы — интеллигентные, слегка помятые колесом истории. Родные. Не выдрессированные цивилизацией. От них можно ожидать как светской улыбки, так и звериного оскала.
И гости, и ведущие задают умные вопросы. Без идиотской польской агрессивности, разрушающего беседу высокомерия, которое в лучшем случае можно заткнуть кляпом остроумия.
Я становлюсь венгрофилом? Унгарофилом? В кафе, куда Йошка пригласил молодых писателей и критиков, атмосфера ретро. Ностальгическая Венгрия, тоскующая по великолепию австро-венгерской монархии, навевающая воспоминания — мне, например, об учебе в галицийском Кракове. О посиделках в кафе, идеях, энтузиазме. Тех временах, когда общество еще не распалось на правых и левых, а чувство юмора не стухло в туго набитом кошельке.
Янош — забавный молодой издатель и поэт, упорно пытающийся бросить поэзию ради исторического романа. Таким мог бы стать Текели[71], не окопайся он в «истинной истории Святой Троицы».
Йошка планирует издать «Страстописание». Мы с Лайошем объясняем «непереводимость» названия. Спокойные шутки на эту тему: нет валюты, которую нельзя обменять на доллары, нет слов, которые нельзя перевести. Из гибрида венгерских ассоциаций со «страстью» и «дневником» получаются «Любовные маневры». Гениально, но это уже было, как и пятый бокал вина. По-славянски светловолосый Янош подсаживается поближе и смущенно спрашивает, правда ли, что я беременна.
— Да. — Мы разговариваем по-русски.
— Представьте себе венгерского ясновидящего пятидесятых годов, — злословит Лайош. — Ему является такая картина: новое тысячелетие, свободный Будапешт — и полька с венгром, беседующие по-советски… Разрыв сердца.
— А на что это похоже — носить в себе человека? Это, наверное, необыкновенное ощущение, я бы не смог привыкнуть. — Янош поедает салат и пытается вжиться в роль беременной, как следует набив желудок.
— Думаешь, я могу? Я тоже не понимаю, иногда чувствую, но не понимаю. Что из того, что я женщина — так, мол, задумано природой, а путь вымощен гормонами. Точно так же беременным мог бы быть ты, а я бы спрашивала тебя, на что это похоже.
— Как-то пугает эта очевидность тайны.
— Пугает.
22 ноября
Поднимаюсь в четыре утра. Йошка отвозит меня в аэропорт и отправляется в Трансильванию на похороны. В ту ночь, когда мы так весело проводили время в кафе, умерла его бабушка.
Я подаю свой билет девушке за стойкой.
— Да, «Стокгольм — Будапешт», но обратного у вас нет.
— Как это? — Мне делается нехорошо. Билет покупали венгры. На телефон у меня уже нет денег, последние форинты я отдала нищему. А карточку «Виза», опасаясь собственной рассеянности, оставила дома.
— Здесь написано «Будапешт — Стокгольм», — неуверенно показываю я.
— Обратного билета нет. — Барышня знает лучше.
Я не двигаюсь с места, окруженная пузырьком уверенности, защищающим от усомнившейся во мне действительности.
— Я проверю. — Она лениво встает и пропускает билет через аппарат. — А, действительно, есть обратный рейс, — удивленно сообщает девушка.
Передо мной распахиваются небеса, крылатый ангел МАЛЕВ (My Levi[72]?) несет меня к заждавшемуся Петушку.
25 ноября
Отвращение к себе, к работе. Три дня только читаю, ожидая, что разум одумается.
26 ноября
Такое ощущение, что солнцу лень открыть глаза, промыть их от туч. В два уже смеркается. Серны в такую погоду теряют ориентацию, подбираются вплотную к домам. Позволяют приблизиться к себе на пять метров, после чего грациозно выпячивают белый задик и спокойно уходят. Они цвета иголок. Не голодные (нет ни заморозков, ни снега), тогда какого черта приходят? Подсматривают за людьми — чем-то они заняты этой странной зимой?
До полудня редактирую «Польских дам» и отсылаю с нашей сельской почты (окошко в продовольственном магазине), открытой с трех до пяти. Выслушиваю бормотание стоящих за мной дровосеков и заклеиваю конверт, в котором лежат девяносто три страницы. У самого дома спохватываюсь, словно вспомнив о забытом утюге, — гарь предощущения: «Не написала название улицы. По одному индексу, названию города и фирмы не дойдет». Дописываю улицу дважды, до и после слова «Варшава», — на всякий случай. Я свободна! До пятницы. Петушок «Дам» разругал. Ничего не поделаешь, меня это совершенно не задевает. Я свалила кусок работы, получилось несколько хороших киносцен. Не возьмут, так распродам по частям романистам или драматургам, ха-ха-ха.
Какое наслаждение — стоять у печи и стряпать. Голландский соус по рецепту. Взбить желтки… Я машу венчиком — никакого результата. Может, не «взбить», а «растереть»? Когда-то ведь говорили: «растереть гоголь-моголь», язык меняется. Один шведский журналист верно заметил: «Язык — это космический вирус». Соус слишком жидкий (из-за этих неправильно взбитых яиц).
Нас осеняет, какой финал может иметь «Городок»: в десяти последних сериях реальность (романы, ссоры, интриги на съемках и на студии) смешивается с нашим вымышленным сюжетом, действительность побеждает фантазию, и фильм заканчивается. Пустые мечты: показать кухню телесериала — все равно что растоптать телевизионную святыню, осквернить фигурки в рождественских яслях. Телесериал по определению есть пастиш. А пастиш пастиша…
Я существую одновременно в двух или даже трех временах: сейчас, после рождения Поли и когда-нибудь потом, после отъезда из Швеции. Между ними — свое время и более короткие сроки: сдать статью, диалоги, позвонить домой. Не ссориться, не терзать будущее, все равно ведь неизвестно, как все сложится. Трагикомедия: распятие на кресте хронотопа. Петр настаивает на том, чтобы мы остались в Швеции.
Заканчиваю Штайн, размышления о святом Иоанне Крестителе. Автор сама за пару месяцев до крестного пути в Освенцим. Точность мыслей, точность языка. Редко когда она срывается на феноменологический вздор. Вопреки видимости прозрачные рассуждения Штайн парадоксальны, ведь это пишет монахиня, не переставшая быть философом. Философия не комментирует святость, психософия обожает мудрость, к которой поднимается по ступеням дедукции, а не взмывает на лифте мгновенного озарения. Между фразами Штайн таится тишина, а в ней остается место для слова.
Когда я хожу, танцую, Поля сидит тихонечко. Стоит мне удобно вытянуться в кресле или на кровати, она минутку выжидает — и давай скакать! У этих лапок — сила мотылька, в результате — трепет крылышек у меня под пупком. Порой я о ней забываю, как вдруг осторожное «хлоп» — и я машинально хватаюсь за низ живота — вдруг выпадет.
27 ноября
В первую ночь после дежурства Петр всегда просыпается и начинает бродить по квартире. Мы обсуждаем «Городок» — так дальше работать невозможно. Они шлют нам «просьбы и предложения», но все это не по адресу. Режиссер мечтает об эффектном финале, потому что так учат в школе: необходимо вступление, кульминация и заключение. Ладно бы этот финал наступал в конце, но ведь он появляется каждый раз, когда студия задумывается, не прекратить ли съемки. В результате после шестнадцатой и тридцать второй серии мы принимаемся «закругляться», после чего вновь развиваем сюжет. Нет, хватит. Фабулу прядут не затем, чтобы без конца ее кромсать. Составляем письмо на студию «Городка».
1. Продолжительность одной серии многосерийного телефильма — час. «Мыльная опера» идет два-три раза в неделю. С точки зрения длительности серии (полчаса) «Городок» — это «мыльная опера». С точки зрения частоты показа (всего раз в неделю) — многосерийный телефильм. На самом же деле — ни первое, ни второе. Это смешение жанров.
2. С точки зрения времени показа (после восьми вечера) «Городок» считается многосерийным телефильмом, который призван соперничать с художественным кино и спортивными матчами. Никакая «мыльная опера» такой конкуренции не выдержит, если пускать ее раз в неделю. Это дневной жанр. Грубая ошибка — выставлять на ринге боксера в легком весе против Тайсона (и так далее…).
3. У многосерийного фильма есть начало и конец, как в «Матерях, женах и любовницах», — он рассказывает некую историю и вместе с ней заканчивается. Не бывает (серьезных) фильмов о семейной жизни в несколько десятков серий. О полиции, медиках и прочих профессиях — да, там драматургию естественным образом регулирует сама жизнь. Семейными (реалистическими, не комедийными) бывают «мыльные оперы» (и так далее… до пункта 14).
14. Это неминуемо приводит к тому, что крайними оказываются сценаристы — вы, мол, не выдерживаете конкуренции с американскими фильмами! Но нам ведь не дали возможности соперничать ни с польскими многосерийными фильмами, ни с «мыльными операми». Ситуация совершенно бредовая.
Утром отправляю письмо по факсу. Это следовало сделать год назад. По неопытности мы сами позволили втянуть себя в этот абсурд. Что может ответить продюсер? Ничего, все мы сидим в одной мышеловке. К тому же на них кандалы обязательств и финансов. Мне жаль героев. Слабое утешение, что после кинофестиваля «Высоке обцасы»[73] в Гдыне писали: «Львицу — «Городку»!» Не получилось у нас поиграть с жанром, реальностью. Мы попали в эту ловушку по собственной глупости. «Городок» теперь должен окупиться, так что его будут резать вплоть до самого финала. С нашей помощью — мы подписали договор на следующие четырнадцать серий. Разве что после этого письма они сами откажутся от наших услуг.
Гуляя, думаю о праздниках, хотя под ногами слякоть и каждый шаг по влажной земле напоминает прогулку по дну старого, устланного гнилой листвой бассейна.
Мыслишки о сочельнике, подарках и встречах — цветные, празднично шелестящие. Укладываю их в подарочные коробочки, перевязываю ленточками и отсылаю в будущее.
Петр позвонил своей маме, рассказал о Поле. Он не хотел беспокоить ее раньше времени (при депрессии любая новость — конец света). Мама растрогана:
— Я догадывалась: вы ведь любите друг друга, вам хорошо — значит, должен появиться ребенок.
Ночью я расспрашиваю Петушка об этой схеме — любовь и дети. Половина знакомых пар распалась как раз через год после рождения потомства. Так что я не понимаю, какое отношение к любви двоих людей имеет ребенок, который зачастую разбивает отношения, втискивая между ними, взрослыми, свои пеленки и соски. Петушок накрывает меня сонной лапой и с чувством собственного превосходства обещает:
— Я тебе завтра объясню.
28 ноября
Отвратительный день. После прогулки звоню в банк. Ну разумеется, гонорар за десять киноновелл еще не пришел. Они никогда не переводят деньги вовремя, вечно с опозданием на месяц.
Вроде бы есть договор, и мы со своей стороны его соблюдаем — еще и нервничаем, как идиоты. Если ты считаешь, что слово есть слово, то в Польше сойдешь за придурка. Я ни разу не нарушила ни одного срока. Быть может, от «художника» требуется свобода, беззаботность и легкомысленное отношение к собственным обязательствам? Бухгалтерия, студия ведут себя совершенно безалаберно («manana — завтра-завтра»), а мы уподобились бюрократам-буквоедам и канцелярским крысам, что строго блюдут условия контракта. Потормошив их месячишко — «Когда? Точно?» — я начинаю чувствовать, что добыла свои деньги. Не заработала, а ловко выудила из чужого кармана.
Свободная профессия в Польше ассоциируется у меня порой со свободой облапошивания («художника»). Пани редактор из «Синема»:
— Нам бы очень хотелось получить вашу статью, но знаете, у нас такое маленькое, тоненькое изданьице, так что гонорар будет «вот такусенький».
— О'кей, минимальный, — соглашаюсь я.
— У нас ведь даже рубрика так называется: «Писатель берет у себя интервью…»
Посылаю текст, выходит номер со статьей — молчание. Я не требую этих денег, больше ушло на звонки и факсы с правкой. Раз я не подписала договор (сочла данное мне слово словом чести), они и не подумали платить. Эта статья принадлежит мне, пани редактор, и не надейтесь, что я буду спрашивать вашего разрешения на перепечатку. (Петушок, моя душа, мой вдохновитель, отговаривает: «Не надо делать из дневника орудие мести ближним». Но это ведь дневник. Не каждый день меня до слез трогает Полька или невинная белочка, ровно в одиннадцать утра «облетающая» сосну перед моим окном. Бывает, что все во мне кипит (при воспоминании об этом тексте, который выудили у меня обманом).
«Гре-шоу-ница»
Мне предстоит показать довольно хитрый трюк — вынуть шляпу из кролика, то есть взять интервью у самой себя. Что это значит? Выпендриваться перед самой собой? «Очень интересно», — соблазняла пани редактор. Интересно отвечать на знакомые вопросы? Это никакое не интервью, это исповедь, к тому же на сцене, на публику. Итак, я, гре-шоу-ница, приступаю к сему медийному таинству.
1. Не имей других богов кроме меня. Для писателя богом должна быть литература. Он ест, любит, размышляет, а где-то постоянно стучит счетчик слов и вертится колесико фабулы. В то же время кино представляется литератору распоследним из божков, быть может, даже демоном, которому надменно жертвуют презренный сценарий. А золотой телец выплачивает голливудские тантьемы[74]. Я, должно быть, еретичка, потому что для меня кино стоит вровень с литературой. Предпочитаю скорее посмотреть один фильм средней руки, чем пролистать десяток дрянных книг. Я отношусь к тому поколению, которое, еще не научившись грамоте, внимало происходящему на телеэкране. Конечно, литература пользуется иными средствами, нежели кино, но и здесь речь идет о том, чтобы из историй или впечатлений слепить живые характеры, реальный мир. Когда видишь продукт своей фантазии, строчки собственного сочинения, материализовавшиеся на экране, — это весьма поучительный опыт. Как на ладони (то есть на белом полотнище) видны недостатки или достоинства придуманного тобой мира. Анализ экранизации — это также урок писательского мастерства: композиции, психологии. Стремление поставить литературу выше кино, очевидно, вызвано желанием отомстить за тех писателей, что пострадали по вине кинокамеры. Хласко[75] считал, что из его «Восьмого дня недели» — рассказа о нежности и зарождающемся чувстве — Форд[76] сделал повестушку о том, как трудно найти уголок для спокойного траханья. Вероятно, лучший писатель — мертвый писатель, уж он-то не станет комментировать работу режиссера. Преимущество, которое есть у живого литератора, — возможность присутствовать на съемках и спасти хоть что-то из своего произведения. Пока его не выгонят с площадки.
2. Возлюби ближнего своего как самого себя.
Я являюсь самой собой в достаточной мере, чтобы стать эксгибиционисткой. Полуодетый мужик в парке, распахивающий пальто перед случайной публикой, обнажает себя. Если же человеку приносит удовлетворение (возбуждение или деньги) процесс демонстрации другого, ему прямая дорога в альфонсы, менеджеры или импресарио. Писатель — эксгибиционист, пусть даже стыд или талант заставляют его прикрываться вымышленными героями. Дабы состряпать приличный роман, он сдирает кожу, скальп мыслей с себя и ближних. Что-то вроде доктора Ганнибала из «Молчания ягнят» с его перверсиями. Кто из нас не страдает подобными извращениями? Разве что Чеслав Милош — нобелевский лауреат уже может позволить себе делиться сугубо интимными вещами, любоваться собственными успехами и ошибками, показывать полуобнаженную душу, сам пребывая на Парнасе, среди мумифицированных навеки. Это поклонение мемориалу, а не садомазохистское пип-шоу, предназначенное для подглядывания.
P.S. Возле моего дома много озер, но я ощущаю особую симпатию одного из них, я назвала его Озером, Которое Меня Любит. Каждый день я вглядываюсь в толщу воды, в которой отражается мое лицо. Быть может, поэтому мы с озером так любим друг друга? К сожалению, шесть месяцев в году оно покрыто льдом и ничего не видно. Живи Нарцисс, подобно мне, в предместьях холодного Стокгольма, он, разглядывая собственное отражение, превратился бы скорее в снеговика, чем в цветок.
3. Не убий.
Я человек некультурный. В театр не хожу, хотя среди моих друзей есть театральные режиссеры. Во всяком случае, не возникает сомнений, что я встречаюсь с ними вне зависимости от их достижений, не ради престижа. В театре мне скучно. Кино — совсем другое дело. Оно возбуждает очень сильные эмоции. Когда я работала с Жулавским[77], он готов был меня убить. Но мне еще повезло, что он меня, а не наоборот. В тандеме «сценарист — режиссер» одному обычно хочется прикончить другого (исключительно искусства ради), и убийцей становится тот, чей стресс сильнее.
4. Не возжелай.
Завидую Зайнфельду. Этот грех подпадает скорее под рубрику «Гордыня», чем «Зависть», потому что невозможно ведь сравнивать себя с Зайнфельдом, получающим миллион зеленых за одну серию! Не хочу сказать, что я бросилась писать «Городок» для TVN, движимая именно этим чувством. Просто в моей карьере районного писателя (Центральный район Варшавы) случился заказ на сериал. Так почему бы не попытаться? Поиграть с жанром, увидеть изнутри, как рождается этот солитер? Я занималась беллетристикой, телевизионным театром, всегда стоит попробовать себя в чем-то новом. Я обожаю сериалы, в них есть что-то от романов с продолжением, которыми зачитывались наши дедушки и бабушки. Летопись традиций, мечты и кича. Сериал Зайнфельда (который можно поймать по раскодированному Canal +) гениален, потому что смешон. Ужасно, парадоксально смешон. Гораздо легче написать трагедию — даже без дублирования она будет понятна в любой точке земного шара. Мало кто останется равнодушным к судьбе обиженной сиротки, к смерти героя. Трагедии — вроде двух последних войн — имеют мировой масштаб, а у юмора всегда есть географические или социальные границы. Зайнфельд — величайший мастер комедии, и с ним, над ним смеется весь мир. При этом почти все издеваются над сериалом «13-е отделение милиции». Мои родные считают, что смотреть его могут только чудаки, а знакомые — что это и вовсе кино для извращенцев. Мы с маленьким племянником запираемся вдвоем в комнате и гогочем, потому что «13-е отделение милиции» — современная версия комедии дель арте (Кася — Коломбина, Чарек — то Панталоне, то Арлекин) для детей: племяннику десять лет, мне в три раза больше, но ведь детям принадлежит Царство Божье, а также школьные льготы.
5. Не укради.
Сей грех в мире кино касается главным образом тех, кто заправляет всем делом, — продюсеров. Это наиболее колоритные киноперсонажи. В них сочетаются самые противоречивые таланты: деловая и художественная интуиция, импровизация и бухгалтерская расчетливость. Мне еще не встретился продюсер, который бы меня надул. Но я не раз думала, что мой гонорар прикажет долго жить по той простой причине, что весь проект вылетит в трубу. Однажды, в самый последний момент (потому что назавтра продюсер уже сидел в тюрьме), я получила деньги в темном кинозале во время какой-то суперпремьеры. Украдкой, под креслом продюсер протянул мне пачку банкнот. Я пересчитывала деньги (все сошлось до последнего гроша) при свете лампочки сотового телефона. Продюсер — не банальный банкир, он не станет сидеть в окошке кассы. Если уж взялся заплатить, то сделает это с фантазией. Фирма «Скорпион», например, доставила аванс домой и, желая убедиться в том, что я — это я, принялась расспрашивать моего отца о том, под какими знаками Зодиака родились мои ближайшие родственники. Номер паспорта работникам «Скорпиона» ни к чему, они ориентируются по Козерогу и Овну. Разумеется, продюсеры задерживают деньги, но не по хитрому расчету или из скаредности. Когда ворочаешь такими суммами, неизбежно случаются крупные неприятности, а то и банкротства. Перед началом съемок «Шаманки» швейцарский продюсер попросил у меня в долг крошечную сумму — нечем оказалось оплатить номер в отеле «Бристоль». Мелочь у него, как назло, вся вышла, а швейцарские счета были заблокированы. По-моему, продюсерам следует снимать фильмы о себе самих, раз уж приходится за все платить. Их приключения и комбинации куда интереснее «Матрицы» или любого приключенческого фильма, награжденного кучей «Оскаров» за спецэффекты.
6. Не прелюбодействуй.
…потому что китайцев тебе все равно не переплюнуть (ничего удивительного, что население Китая превысило миллиард). Достаточно посмотреть китайские фильмы о любви. «Повесьте красные фонарики», «Триада», «Прощай, моя наложница», «Император и убийца», «Запретная любовь».
7. Грех чревоугодия.
Муки анорексии я описала в «Сандре К.». Только тот, кто любит поесть, способен понять приключившееся с героиней несчастье. Мне анорексия уж точно не грозит из-за моей страсти к шоколаду. Настоящая зависимость от шоколада — молочного, с орехами, горького, с начинкой. Гонорар за последнюю книгу, «Силикон», издатель частично выплатил мне бандеролями с продукцией «Ведель», «Милки Вэй» и «Нестле», которые посылал в мою шведскую деревню. Шведский шоколад несъедобен, а другого в этой провинции не сыщешь — абсолютная монополия. Пуританское протестантство ли виной тому, что безвкусный шведский шоколад не способен наполнить рот тающим блаженством? Неужели к национальным вкусам подмешивают национальный характер? Например, польский бигос — гибрид смеси и путаницы. Залить спиртом, а изнутри проквасить. Похоже, признаваясь в чревоугодии, я совершаю другой грех: лжесвидетельствую против ближнего своего. Порочу национальную польскую кухню, ее просроченную ментальность. Так что заканчиваю сию грешную исповедь.
29 ноября
Похоже, гормональная эйфория закончилась. Я, правда, уже не рассыпаюсь на кусочки, как в первые месяцы, однако вновь возвращаются усталость, недомогания. Все чаще приходится отдыхать после «трудов праведных», вроде пробуждения или обеда. Укорачиваю маршруты прогулок. После своих обычных нескольких километров возвращаюсь бледная, с синяками под глазами (от пейзажей?).
У меня выработалось какое-то двойное дыхание. Вдох — и тут же еще один судорожный глоток. Для Поли? Она еще не может давить на легкие, разве что на диафрагму, может, отсюда это заглатывание воздуха. Ничего не могу с этим поделать. Как-то неловко, когда такое происходит на людях — словно я отчаянно затягиваюсь собственным дыханием.
Отправляемся в город, в кино. Восторженные рецензии на вьетнамско-французское «Вертикальное лето» — эстетическое откровение, путешествие в непорочный, свободный от Фрейда мир Востока.
Четверть часа вступления, полчаса скуки… два часа… Красивые кадры, красивые цвета. Восток, загаженный экзотикой и Бэконом. Снять такой фильм наверняка по силам невинному (неразумному) ребенку. Я смотрела с большим интересом, чем другие зрители, поскольку все восточные персонажи для меня на одно лицо: я решила, что героиня крутит еще и с братом героя — инцест, стало быть. И только после сеанса Петушок объяснил, кто с кем, а вернее — кто без кого. Разочарование. Нам скучно, особенно моей левой ноге. Она притопывала, сжимала пальцы, пыталась покинуть ряд и самостоятельно отправиться на прогулку — вероятно, недостаток витамина В.
Боже мой, ведь совсем недавно я нахваливала в «Пегасе» восточный кинематограф. Чистый, свободный от Фрейда и чувства вины, — эстетика, интригующая Европу со времен модернизма.
Героев китайских фильмов различить легче — по костюмам и поведению. А в этой вьетнамской картине персонажи стилизованы под европейский средний класс и Бергмана. Посткоммунистический Вьетнам, подмененный каталогом турагентства. В качестве утешения Петушок купил пластинку с рэгги Шанкара.
Мы дико устали от поездки в Стокгольм. Город сегодня был особенно красивым, безветренным, теплым, сухим. Вечернее купание. Я пускаю воду на полную мощность, сквозь ее шум пробивается индусский рэгги. Петушок вопит, что счастлив: хорошая музыка, мы не ссоримся и обитаем в Грёдинге, вдали от мира. (А-а-а!)
Намазываю живот бальзамом из зеленого чая. Можно и обычным кремом от растяжек, но хочется побаловать Полечку. Она наверняка различает запахи. «Растяжки» — звучит фармакологически. «Бальзам» — успокаивающе.
— Без Фрейда не было бы демократии! — кричит Петр.
— Почему? — втираю я свой бальзам.
— Все равны — и король, и нищий, — ибо все страдают Эдиповым комплексом.
— Да ну, глупости это все, с психоанализом. На Западе он угасает, вот эти ловкачи и пытаются захватить Восток: более двух миллиардов потенциальных кушеток. Представляешь, до чего там докопается психоаналитик уже после пятого сеанса?
— До двадцатой реинкарнации пациента, который имел собственную мать в теперешнем воплощении на глазах отца из предыдущей жизни, а также сына в нынешней реинкарнации.
— Ведь согласно Хельге, я твоя дочь из предшествующих воплощений. Вскоре у тебя родится дочь от дочери. Как тебе такое перед дежурством в психиатрической клинике?
30 ноября
Где Поля? Я втираю бальзам, начиная с ребер — не хочется сразу холодить живот ледяными благовониями. Пальцами я ее не ощущаю. Она не там, где другие внутренности — печень и прочее. Полька у меня в голове. Я могу догадываться, что она лежит под моим пупком, но не в состоянии себе это представить. Малышка совершенно в другом месте. Во мне разрастается ее душа. Поля под моими пальцами, когда я ее глажу, она на моих губах, когда я целую ее — в душе. И именно в моей душе она спит рядом в своей кроватке. Проснувшись, Полечка запрыгивает обратно и разрешает укачивать себя в животе во время прогулки. Петушок тоже остается со мной, даже когда уходит на работу. Я чувствую и люблю его присутствие.
В магазине игрушек ищу для Поли плюшевого мишку — такого, чтобы полюбить с первого взгляда. Их множество — несчастных, эгоистических, глупых, довольных. У одного к попке приделан шнурок — тянешь за веревочку, а он в ответ очаровательно пукает мелодией, словно музыкальная шкатулка. Я затосковала по своему мишке Любимчику.
Получила я его в подарок от маминой сестры вскоре после своего рождения и укладывалась с ним спать вплоть до выпускных экзаменов. Любимая игрушка на всю жизнь. Помню мрачный осенний день, начало учебного года. Первоклассница при полном обмундировании, я сбежала с уроков домой. И застала старшую сестру с приятелем — они… выковыривали Любимчику глазик-бусинку. Никакой пуговицей его заменить не удалось, мишка остался одноглазым. Со всем отчаянием семилетнего оскорбленного сердца я выпалила проклятие: «Чтоб тебе тоже глаз выковыряли!»
Все это я вспомнила недавно, когда сестра — ей уже за сорок — вернулась от окулиста с рецептом на капли от глаукомы. Болезнь поразила правый глаз. Если эту напасть не лечить, дело кончается слепотой. Что ж, кроме обычных, индивидуальных проклятий случаются также проклятия фамильные, наследственные. Мама с теткой болели одинаковыми болезнями, мы с сестрой примерно в одном и том же возрасте надели очки.
— Сестра, глаукома — серьезная болезнь, нельзя доверяться первому встречному коновалу. Надо сходить к специалисту, — решила я.
Тот аж загорелся, впервые увидев, чтобы одно дно (правого глаза) настолько походило на другое.
— Так бывает у близнецов, атрофия одних и тех же участков зрительного нерва.
— Значит, мы ослепнем на правый глаз?
— Почему же, глаукома — болезнь обоих глазных яблок, второй глаз тоже пострадает. Но существуют лекарства, профилактика. Ну и ну, совершенно идентичные зрительные нервы… Вы младше сестры? На восемь лет? Невероятное сходство. — Врач сравнивал наши увеличенные атропином и обездвиженные щипцами глаза.
Полуслепой мишка был тетиным подарком. Набитый опилками и бедой. Все было написано на его несчастной мордочке, все читалось в прозрачном, молящем о снисхождении глазике.
Мама и тетя — погодки. На довоенной фотографии — две девочки одинакового роста, с бантиками в светлых волосах. Улыбающаяся пышечка (мама) и испуганная худышка (тетя). Не надо обладать даром ясновидения, любой психолог сумел бы предсказать их будущее — по взгляду, по детским гримасам. Мама — практичная оптимистка, тетя — перепуганная беглянка, прятавшаяся от жизни в алкоголь и несчастную любовь. Сестры, стоявшие рядом на фотографии, обрезавшей детские фигурки чуть выше колен, за кадром шагали своими маленькими ножками в противоположных направлениях — хотя даже туфельки им купили одни на двоих. В довоенной рабочей Лодзи пара выходной детской обувки была роскошью. Туфли предназначались для походов в костел. Мама отправлялась туда утром, с дедушкой, а тетя — вечером, с бабушкой. В костеле стояла большая пальма. Однажды тетя, не дотерпев до конца латинской скукотищи, пописала в кадку. Разразилась буря. Ей запретили переступать порог храма. Туфельки отдали маме, теперь она одна бегала в них на службу. А тетя в деревянных сабо ходила в другой костел, на Петрковскую.
После войны обе начали работать медсестрами в психиатрическом отделении. Мама пела в церковном хоре, тетя записалась в партию. Она верила в светлое будущее и собственные медицинские способности. Как-то помогла «залетевшей» подружке. Неудачно — началось общее заражение крови. Скандал и стыд. В наказание за любительский аборт тетю выслали на Возвращенные Земли[78]. Она устроилась в щецинскую психиатрическую клинику. Вышла замуж за одного из пациентов. Потом дядя, страдавший шизофренией, повесился. Тетка уехала еще дальше, в пограничный Грифин.
Мы навестили ее в конце семидесятых, по дороге в Мендзыздрое — в семейный дом отдыха. В больницу надо было ехать на пригородном автобусе, он сделал круг по грифинскому рынку — один раз, другой… Я чувствовала себя хуже, чем на карусели, крепко прижимала к себе мишку. Мы кружились все медленнее. Пьяный водитель, пьяные пассажиры. Никто из них, мерно покачивавшихся на своих сиденьях, не обращал внимания на маневры автобуса. Подобно жителям Грифина, он даже не пытался выбраться из безнадежности пьяной провинции. Мы взяли такси. В психиатрической клинике тоже пахло водкой, а еще лизолом. Тетя работала в детском отделении. Покачивала гамаки, поддерживавшие опухшие от водянки мозга головки. Из детских глаз катились слезы, словно вытекала раздувавшая череп вода.
Спившийся персонал жил при больнице, в лесу. Я сбежала из этих безумных казарм и отправилась погулять. То, что я обнаружила, заставило меня усомниться в собственном здравом рассудке: сосны росли горизонтально, параллельно земле. Мне объяснили, что деревья не то искривились под воздействием таинственного излучения, не то их согнули немецкие лесники, чтобы облегчить работу столярам.
Перед отъездом я показала тете мишку. Она погладила прозрачный глазик:
— А второго нет? Надо ему что-нибудь подобрать, как же он так — с одним-то глазом?
Тетя не вспомнила, что это был ее подарок. Она уже как следует прикладывалась к бутылке и мало что помнила. Лечилась от очередной несчастной любви — к адвокату, потерявшему дар речи вследствие алкоголизма. Я видела ее только дважды — на довоенной фотографии и тем летом. Мне запомнилось, как она провожала нас возле больницы. Махала худой рукой с длинными красными ногтями. Чуть покачиваясь на высоких каблуках, в летнем платье, тетя походила на Марлен Дитрих и даже казалась красивее, потому что и в самом деле была несчастна.
В Мендзыздрое, в доме отдыха, мы все спали в одной комнате. Однажды ночью меня разбудил странный звук — словно кто-то царапал коготками по матрасу. Папа тоже услышал.
— Должно быть, кот забрался.
Мы заглянули под кровати — пусто. Погасили свет… снова царапанье. Мама с сестрой решили, что у нас галлюцинации: никакого кота в комнате нет, значит, и звукам взяться неоткуда. Утром, по дороге в столовую, где по утрам нам давали овсянку, я увидела спрятавшегося под машину котенка. Погладила его по грязной головке. Котенок взглянул на меня — против солнца. Глазки словно просвечивали насквозь, прозрачные, как бусинки Любимчика, только бесцветные… Сквозь них были видны глазницы… Я присмотрелась: глаза котенку кто-то выколол. Подошла мама:
— Возвращаемся в Грифин, сегодня ночью умерла тетя — звонили из больницы.
Ее нашли на кровати — обломанные ногти впились в матрас, простыня сползла на пол. Она умирала в одиночестве, очень мучительно. Я не знала, что снотворное не избавляет от страданий, пусть даже сквозь сон.
30 ноября
Мне с самого утра чего-то хочется… Шарю в кухонных шкафчиках… Нет, это не голод. Ваниль… ромовая эссенция для выпечки. Открываю бутылочку… выпить рому, закусить ванилью? И тут меня осеняет. Хочется духов! Бегу в ванную. Открываю флакончики. Я снова чувствую обыкновенные запахи! Они не бьют в нос, не скручивают тошнотой. Облегченно вздыхаю, затягиваюсь ароматным воздухом. Без конца вынюхивавшая что-то самка сдохла. Вернулась женщина, которая брызгает духи на шею и волосы.
Гадаем на воске. У Петушка получился дом с трубой и дымком, а еще «Йельский» ключ. С другой стороны из тени показалась целующаяся пара и ребенок в конверте. Чего только не слепит желаемое (собственный дом) и действительное (ребенок)! У меня сначала вышел правильный круг. Знак дамского туалета? Еще раз капнула воском — дракончик или человечек в шапке.
Потом вытянули по карте таро. Удивительно: у обоих пиковый туз, что, как и поговорка «бабушка надвое сказала» (диалектическая интерпретация суеверия), означает отвагу и веру в собственные силы, а еще супружеские ссоры.
Я не кладу под подушку зеркальце, надеясь увидеть во сне избранника. С избранником я и так уже улеглась в постель. Плюс орального секса для беременных: он сжимает мои плечи коленями, а я удобно лежу на спине. Мы смотрим друг другу в глаза, необязательно в «соответствующее место», и мне даже не приходится шевелить головой, достаточно движений языком.
1 декабря
Банальная дата, черная: я вижу числа в красках, и единица у меня темная. Римское двенадцать — серовато-рыжее. До обеда пишу диалоги для «Городка». Когда заканчиваю, уже начинает смеркаться. Прогулка трусцой по лесу — надо успеть, пока не померк мутный свет.
С удовольствием простаиваю у плиты — симфония на четыре конфорки. Беззаботность успеха: предоставленный самому себе, брошенный на произвол судьбы, голландский соус наконец загустел. Без всякого взбивания, без малейших усилий. Быть может, не хватало таинственного ингредиента забвения? Позабытая материя сама сжимается от страха или обиды?
Я готовлю, Петушок читает вслух, так что нет ощущения бесполезно потраченного времени. Я не бросаю минуты в суп, не добавляю в клецки. Сегодня мы читаем о птичках: наука доказала, что им снится пение. Разве это не прекрасно? Не коты или змеи. Обычные трели-переливы, заученные наизусть во сне.
— Поля сейчас тоже учится — у папы, так что буду читать погромче. По часу в день — Патрик Уайт и индусская музыка.
Я предпочитаю хрустального Моцарта, рэгги занудновато. Что же касается прозы…
Наконец-то звонок со студии — никаких обид, никаких претензий. Благодарят за письмо, которое позволило им «сформулировать то, что чувствуют все». Какое счастье: мы в мире логики, а не охов-вздохов и надутых губок. Иллюзорное… мгновение разумной беседы и отчаяние студии: вам придется приехать, по телефону никак нельзя — проблемы с актрисой.
Если мы уедем на этой неделе, то не успеем к сроку с диалогами. Один замечательный Новый год с Winword-97 у нас уже был, больше ни за что!
Звезда темпераментна, красива, но упряма. Умеет настоять на своем (поэтому мы и хотели, чтобы она сыграла эту роль). Такими были шляхтянки, у которых и слуги, и мужья ходили по струнке.
Но разве переговоры с актерами — задача сценариста? У нас работа непыльная, бумажная. С психологией должны возиться режиссеры на съемочной площадке. Я сообщаю, что беременна и хотела бы избежать лишних переживаний, к тому же актриса заядлая курильщица, а я сейчас не переношу запаха табака.
— Ха-ха-ха, забавно. — Продюсер не верит — небось очередная сценарная шутка.
— Я серьезно.
— Поздравляю, — все еще недоверчиво.
У опушки леса дорогу мне перебегает пара фазанов, в любовной горячке Он устремляется за Ней. Весна осени, брачный сезон. Из леса доносится странный писк. Не то кот, не то птица. Оглядываюсь в поисках заплутавшего в трех соснах котенка. Одна из ветвей дрожит под белкой — та готовится к прыжку на более высокое дерево. Скуля и мяукая, собирает все свое мужество и, с щебетом, дугой над моей головой — прыг! Понятия не имела, что белки издают какие-то звуки. Мех, коготки, хвостик — и почти кошачий писк, а поскольку они обитают на деревьях и умеют летать, то по-птичьи тоже разговаривают.
Почерпнутые из книжек премудрости о недомоганиях на седьмом месяце. Изжога, боль в спине, судороги, кровоточащие десны. Значительные изменения в психике (гормоны). Петр, ознакомившись с этими откровениями, предполагает, что одним из побочных эффектов интересного положения может оказаться владение иностранными языками.
Перед сном несколько страниц из Штайн. Вместо молитвы.
2 декабря
Два месяца назад комбинезон был велик, а сегодня уже не застегивается.
Биография Леонарда Коэна написана так, словно речь идет о полубоге-полушизике. Автор рассказывает, как музыкант записывал пластинку перед зеркалом. Слушая Коэна, я вижу Коэна — какое счастье, что сам он чувствовал и видел то же самое.
Воспоминание об одном из сотен его концертов. «Овации продолжались четырнадцать минут». Не пятнадцать или десять, нет, маниакальная точность — именно четырнадцать. Кто-то специально засек время и запомнил результат? Эта книга — хроника того, как нахал (автор) тянет жилы из мегаломана. Тираж раскуплен миллионами влюбленных идиоток. Увы, я в их числе.
Топ-топ, тюремный прогулочный дворик. Рождественский пост, в окнах зажигаются гирлянды: звездочки, свечки. Сияют день и ночь. В классических шведских домах, деревянных, напоминающих перевернутые лодки, эти горящие лампочки — последний луч света перед погружением в нордическую тьму. Сувенир на память о тех временах, когда зажженную свечу ставили на подоконник в ожидании ушедших в море мужчин? Неподалеку, в поле, рунический камень XI века, по которому змеится надпись:
«Воздвигнут в честь Бьорна, который погиб в дальнем плавании к востоку от Греции».
Вынимаем из шкафа звезду и подсвечник, водружаем на подоконник. Единственное спасение от ползущей из окна серости.
Поле явно не нравится, когда я сижу за компьютером. С восьми до шести, с перерывом на прогулку и обед, — это для нее чересчур. Она осторожно давит мне на желудок, от чего хочется «вывернуть содержимое дня наизнанку». Ребенка надо побаюкать — пошагать, потанцевать, устроить ему в животике волны из околоплодных вод, раскачиваясь в упражнениях Тай-Ши: журавль расправляет крылья, играет на арфе…
Не могу ее дождаться. И тут же — угрызения совести: рождением я обрекаю Полю на смерть. Эти рождающиеся в боли и тошноте лапки, глазки… умрут. Разве жизнь того стоит? Убийства мыслящего (главным образом, о смерти — о чем еще размышлять человеку) существа? Разве я хоть раз сказала вполне сознательно: «Да, будь» (?). В этом знаке вопроса, замкнутом щипцами скобок, скобку представляет собой время без Поли. Знак вопроса — эмбрион сомнения: кто дал нам право решать судьбу кого бы то ни было?
Своей смерти я не боюсь, я ей доверяю. Однажды она предстала передо мной в виде зверя — воющей боли, молящей о кончине. Зверя, потому что пригвожденное болью тело по-животному извивается и умоляюще скулит.
В другой раз смерть была бесплотным, совершенно невесомым полетом. Воспоминание, сохранившееся о том мгновении, — словно кость, которую я обречена грызть до конца своих дней, тоскуя о настоящем мясе.
Поля возникла помимо моей воли, из моей нежности. Моя совесть чиста: за меня приняла решение более мудрая, более сильная природа, в распоряжении которой клыки и когти. Сначала она защитит Полю, а потом загрызет.
Фигурки из храма Шивы с Бали. Припеченные к скале солнцем. Кали, совокупляющаяся своим коровьим открытым влагалищем и одновременно пожирающая людей, оказывающихся в ее зубастой пасти. Она не жестока и не сладострастна. Распахнутая женственность самки.
3 декабря
В лесу заплесневевшая трава. Белые старческие кудельки. Снега к праздникам не предвидится — лишь сугробы плесени.
Беременность сродни шизофрении. Ем, хожу, думаю (для себя) и вынуждена есть, ходить и думать за Полю. Я не люблю молоко, но выхлебываю каждый день по поллитра, мучаясь потом от изжоги. Не хочется вылезать на улицу, но ребенку нужен кислород. Да еще и разговариваю сама с собой, поглаживая живот.
Французская книга о генетике и мифах: мадам профессор эмбриологии размышляет, в какой момент в клетку проникает судьба. Быть может, случайность и есть поэзия необходимости?
Отваливаюсь от компьютера в восемь. Небольшая температура, тошнота.
Полулежа смотрю телевизор. Дискуссия по-шведски. Вопрос — и короткое, утвердительное, подтверждающее «угу». Им жаль тратить свое тепло, выдыхая «да-а-а». Это «угу» всасывает вопрос собеседника, затягивается им, словно пробуя на вкус. По-польски — голое, отталкивающее «tak»[79]. Тут же украшаемое жестом, гарниром из «конечно, разумеется». «Я согласен с тобой, договорились». По-шведски же: «Ты прав, но я эту правду стыдливо проглочу». Угу.
4 декабря
До возвращения на галеры — полчаса покоя: завтрак, третий канал, музыка. Ставлю новую пластинку, «Голоса дельфинов».
— Звуки дельфиньего дворика, — комментирует Петушок.
Спустя мгновение Поля, тоже в своем роде дельфинчик — обитающее в воде млекопитающее, — принимается быстро плавать, панически нырять. Все более судорожно. Испугалась посягнувшего на ее территорию конкурента? Я выключаю проигрыватель. Кто его знает, что она там слышит, чего не любит. Сквозь толщу околоплодных вод этот писк мог напугать ее или пощекотать. Человеческое ухо различает только посвистывания — а что еще записано на этой пластинке? Ультразвуки? Дантист не хотел пользоваться при мне ультразвуковой бормашиной — вредно для малышки.
После «терапевтического контакта с дельфинами» Поля не давала мне покоя, шныряла под ребрами, била по мочевому пузырю. Осторожненько, но по ее меркам — это вроде маршировки по желудку. Дельфиньи матери уводят своих непослушных детей на дно и там обзывают плохими ультразвуками. Я послала ей ультрамысль — зайка, успокойся, мамочка работает. Не помогло, живот немел до конца дня.
Я не в состоянии ничего делать. Уже неделю приходится отходить от компьютера и укладывать себя на кровать. Откладывать в сторону себя самое: голова работает, но нет сил шевелить пальцами.
В Польше забастовка медсестер. Что-то вроде восстания женщин или рабов. За месяц они зарабатывают столько, сколько их шведские коллеги за одно ночное дежурство. Моя мама работает тридцать пять лет, она старшая медсестра — два инфаркта и нищенская пенсия. Красные и черные горизонтальные полоски на сестринских шапочках этих голодающих девушек символизируют уровень их жизни. За чертой, за пределами нормы. По вине своего призвания.
Брачные объявления в местной газете. Мужчины красивы и хорошо обеспечены. Женщины — интересны, стройны и образованны (особенно русские), кроме одной: средних лет, ищет лысого энергичного толстяка. О себе пишет, что особой красотой не отличается, несколько примитивна.
Заглянула в зеркало: не «посмотрелась» — в ванной оно слишком маленькое, — а именно заглянула, чтобы увидеть живот. Мне стало не по себе: вот мое лицо, обычное, а внизу обрезанная зеркалом вторая, выпуклая половинка. Словно приставленная из иллюстрации к газетной статье — фотография какой-нибудь модели или актрисы, позирующей в обнаженном виде, с материнским животом. Когда-то я прикладывала подушку, выгибалась, примеряя перед зеркалом воображаемую беременность, — все мы в это играем. Теперь мне по-настоящему неловко: неужели это я, худышка, становящаяся матерью? Уже не маскарад, а серьезная округлая вещь, катящаяся своим чередом, оставляя меня далеко позади. Именно так это и выглядит: впереди живот, а за ним я — пытаюсь поспеть со своими чувствами, планами на будущее.
5 декабря
Я ни в чем не уверена — на что мы будем жить, где… Все висит на телефонном проводе. Нам никак не удается договориться. Каждый тянет в свою сторону: я — к мифической Польше, Петр — к тоскливой Швеции.
— Конечно, я в любой момент приду на твои похороны, только позови, — злюсь я на Петушка. — Останусь здесь и буду любоваться на твои синяки под глазами после ночных дежурств.
Пьяный от усталости, ты просыпаешься после обеда, уже в темноте, и догораешь до вечера, до работы.
Мы повторяем одни и те же аргументы, правда, уже без агрессии, но и без надежды. Миримся (но не друг с другом, между нами стоит тишина), стараясь имитировать собственные слова и жесты до ссоры. Упражнения на нормальные отношения, болезненные, словно тебе вправляют вывихнутую руку.
Удобная поза на сегодняшний день: руки опущены, спина сгорблена от усталости. Ноги поджаты, чтобы не напрягались мышцы живота. Ходьба: выпятив зад, слегка присев, перенося вес назад и вбок — ну вылитая обезьянья праматерь Ева.
А что, если купить квартиру в деревянном доме, в Лодзи, на Спорной? Удобств нет, центрального отопления нет, готовить придется на печке, по воду ходить во двор… зато детские воспоминания, ощущение защищенности.
6 декабря
«Городку» конец. По мнению телевидения, он «слишком приближен к жизни, слишком реалистичен. Необходим эскапизм». С точки зрения философии, «эскапизм» пованивает мертвечиной, скукой, утопией. На жаргоне телевизионщиков это звучит как комплимент: эскапизм — soap opera[80], бразильский сериал; никакой изюминки — идеал, с точки зрения Рейтинга, современного медиа-бога. Тем не менее это подходящий момент для завершения работы. Не придется никого убивать (Звезду) — расстанемся со съемочной группой, не взяв на душу смертельного греха. Меланхолическое прощание и… должность для Петра: не пойдет ли он на место редактора (продюсера) по сценариям. Приличная зарплата, можно начинать прямо сейчас… или с мая, по нашему желанию — студия готова подождать. Я держу Петушка за руку. Он думает. Я, должно быть, выдавливаю из него ответ, тяну за рукав. Он колеблется, наконец произносит: — Да.
Мы возвращаемся!!! Если мечты сбываются, то в благодарность за доверие!
Петушок в шоке. Он договорился о встрече, будет подписывать контракт со студией. Квартиры нет, в середине апреля появится Поля — безумие. Здесь мы бросаем удобный угол, лес, хорошую бесплатную медицину. Безответственность. Мы со своей безответственностью справимся (я справлюсь, Петушок-то — уже начинает трусить и отступать — может, позже… Это «может» — море, отделяющее нас от Польши).
Паспорт для Поли. Сколько времени займет его оформление?
— Двухнедельным беби паспорта не выдают, — упирается Петр. — В этом возрасте все выглядят одинаково. Пожалуйста, могу тебе сделать фотографию хоть сию секунду: берем крупный оранжевый помидор, приклеиваем голубые глазки и кладем на подушку.
Паспорта наверняка бывают, иначе чужих детей вывозили бы оптом.
Вечером звонит из Лондона Марыся. Она провела неделю в Штатах, одна, без детей и супруга — как в незамужние времена. Голос кажется Петушку подозрительным — травка? Да нет, Марыся не курит, она под естественным кайфом радости бытия.
— Проблемы? Тошнота? — У Марыси есть рецепт на любое недомогание. — Съешь кусочек хлеба. Судороги? Подкладывай под ноги серое мыло.
— Марыся, ну что ты такое выдумываешь?
— Мне французские акушерки говорили, в католической больнице. От судорог в ногах лучше всего помогает savon de Marseille[81], обычное серое мыло.
— Чтобы приподнять ноги? — Я подозреваю монахинь в склонности к суевериям — вроде искушения дьявола или чудесного исцеления с помощью дешевого мыльца. Отбелим тьму серым мылом, аминь.
Ночью меня ожидает кара. В лодыжку вцепляется пес. Я вою от боли. Вырванный из сна, Петр хватает меня за голову, пытается извлечь ее из ночного кошмара.
— Нет! Левая нога! — ору я.
Он таким же движением хватает лодыжку, массирует. У меня никогда не было судорог, я считала, что это просто онемение руки или ноги, которое демонизируют неумелые пловцы. Но демоны существуют на самом деле, как и дьявольские судороги, а также старофранцузские экзорцизмы с помощью серого мыла.
7 декабря
Нога болит. Ступаю осторожно, опасаясь визита ночного питбуля. Глотаю витамины, готовлю себе фасоль — надо залатать недостаток витамина В и магния, выкручивающий конечности в смертельных судорогах. Волочу ногу, но болит скорее голова. Возможно ли, что судороги — следствие разговора с Марысей? Получается просто притча о недоверии. Мир сошел с ума. В башке болезненный черный ящик предположений.
День: диалоги к законченному «Городку» (облава на идеи), вечером отправляем рукопись.
Ночь: Петушок просыпается ровно в три, когда начинается дежурство, и наша спальня превращается в уютное психиатрическое отделение. Прозрачные, пронизанные дневным светом эмоции опадают, наливаясь темной тяжестью. (Раз бывает темная материя, отчего не бывать темным эмоциям?) Отъезд в Польшу. Нереально — слишком много головоломок. В такие минуты даже выйти из дому — и то кажется невозможным.
Болтаем о фильмах и книгах. Почему в Польше нельзя снять фильм о мафии? За финансирование такого проекта не взялся бы ни один телеканал. Нет у нас и настоящих политических «Кукол». Ну, разве что раз в год, в шутку. Я наивно полагала, что Canal+ сможет пересадить на польскую почву «Гиньоль» — самые популярные французские «Новости», политические «Куклы» нового поколения интеллигенции. Одинаково беспощадные к левым и правым. На это не решится ни польский Canal+, ни любой другой частный канал — побоятся за свою концессию, контракты. Общественное телевидение тоже отпадает — эти опасаются и левых, и правых (хуков).
В «Экстрадиции», самом лучшем приключенческом сериале, политики, погрязшие в вонючих аферах, возникают из воздуха, из ничего. «Мозг» всего дела, управляющий марионетками, — три парня из детского дома, за спиной у которых никакого политического прошлого. Одного из них подобрали русские с военной базы.
Мало-мальски реалистический фильм о мафии не может не быть политическим, он неизбежно поставит под удар номенклатуру, реальных политиков реально существующих партий. Сценарии о прушковской мафии печатаются в газетах, достаточно это переписать и… в мусорную корзину. Снимать все равно некому.
Петушку видится фильм о Гудзоватом[82]. Немного бизнеса, немного метафизических эмпиреев. «Крестный отец», Достоевский и «Кукла»[83]. Взаимная страсть героя и сложенных в зеленую пирамидку долларов. Афера с «Газпромом», фамилия главного героя меняется на «Газоватый». Первый кадр: жена зажигает на кухне газ. Бум! — взрыв воспоминаний. Ха-ха-ха (мое), хо-хо-хо (Петушка).
Сочиняю стихи в стиле моих любимых Бялошевского и Ружевича.
— «У меня поседел голос».
— В смысле?
— В прямом — четыре утра, мы уже охрипли.
Петушок обнимает мой живот.
— Чувствуешь?
— У тебя булькает в желудке… — Он убирает ладонь.
— В каком желудке, под пупком нет никакого желудка, там обитает Поля.
— Это она? Привет, дочка, ой, щекотно.
Первое рукопожатие, перестукивание через стенку: «Эй, я здесь!», «Эй, мы здесь, скоро увидимся». Бедный ребенок, разбуженный нашими криками.
— «Перебиты все сны до последней капли», — придумываю я вторую строчку.
Слишком много планов, слишком большой сквозняк в голове: переезд, жилье — продать, купить, согласовать все это во времени. Революция. Часы в гостиной бьют шесть — сизое время суток. Петушок идет заваривать себе мелиссу. Мне уже ничего не поможет, встаю измученная.
8 декабря
Пустой лист бумаги откладываю в сторону. Если автор сам еле-еле ползает, живых героев ему не смастерить. Укол паники: «Не успеешь дописать сценарий».
Звонок из «Городка»:
— Они размышляют, почему за два месяца рейтинг вырос в полтора раза.
Можно подумать, люди смотрят телевизор. Они глазеют в окно: ага, идет дождь, так я лучше фильм посмотрю — вот и вся хитрость.
Иду в лес — хоть кислорода глотну. У Озера, Которое Меня Любит — ностальгия прощания. Если не хватит денег на избушку под Варшавой (а пока что не хватит), мы обречены на каменный городской мешок. Я сойду с ума… «Ты же хотела в Польшу», — голос рассудка. «Но в хороший район», — голос здравого смысла.
Покупаем польские газеты в поисках объявлений о продаже квартир. Какая тоска. По какой же Польше я скучаю?
Снова убегаю в лес. Тянет на колядки. Фальшиво напеваю «Спи, Иисус», подыгрывая себе на струнах сентиментальности. Уродливая польскость, польскатость — вроде плоского плоскостопия. Петру я, конечно, не признаюсь, но мне вдруг стала нравиться Швеция…
По телевизору праздничная реклама: покупки, подарки, традиционные диснеевские мультфильмы.
Еще немного, и шведские дети решат, что Рождество — это день рождения Дональда Дака.
Поля с сеном возле рождественских ясель, польские традиции… Господи, к этому ли я стремлюсь? Но ведь не скажешь Петушку:
— Знаешь, весь этот переезд — путь к моему, нашему настоящему дому… на берегу Индийского океана, в Австралии или Французской Полинезии.
Тогда все чемоданы останутся на месте — Петр к ним не притронется. Просто устроит меня к себе в отделение, где я смогу откровенно признаться:
— В океане у меня открываются жабры, я дышу. Австралия — это огромный красный кит, поющий свою песню. Я слышу его тоскующее брачное мурлыканье, зов антиподов. Вероятно, это дрейфующие по океану инфразвуки. Песни китов переносят их на тысячи километров, они отдаются эхом во фьордах и в моих мыслях.
9 декабря
Животное из отряда гомо сопящих — после сегодняшней прогулки, перед тем как усесться за работу до самого вечера. Усталая, просматриваю газеты из Польши. Литература, читаемая в узких кругах, литература, почитаемая за литературу.
Вечеринка. День рождения в деревенской избе. Мы наряжаемся: я подбираю нарядные блузки к своему кошмарному комбинезону, Петр вытаскивает из шкафа суперпиджак и причесывается расческой, а не, как обычно, пятерней.
Перед домиком факелы, внутри — именинные поминки. За столами люди в черном, погруженные в бергмановскую задумчивость. Застывшие от прозака и размякшие от алкоголя. Фрустрация, эмиграция. В восьмидесятые годы они были уверены в том, что им повезло — по сравнению с Польшей. Теперь их автомобили, приобретенные в кредит дома уступают многим польским. Непрестижная работа, замкнутость диаспоры, чувство собственного превосходства над шведским плебсом и комплекс неполноценности, выкованный тяжелым молотом шведской экономики.
Мы поздравляем именинника и сматываемся. Им деваться некуда — дети, пособия, привычка… Разве что когда-нибудь, на пенсии, они бросят эту Ривьеру для пингвинов.
10 декабря
Эксперимент в ванной — нагибаюсь за упавшей крышечкой от тюбика с бальзамом и… стоп. Приходится опускаться на колени, садиться на корточки, с трудом удерживая равновесие. Я больше не в состоянии по-человечески нагнуться. Склоняясь к земле, сдавливаю живот.
Заглядываю вниз — видно ли еще за горой живота «лонце»? Только кончики волос. Информирую Петушка о новых правилах разделения труда в нашем королевстве: я не отвечаю за то, что находится ниже колен. Могу пройтись пылесосом, помыть шваброй пол, но нагибаться за упавшими вещами не буду. Петушок несколько удивлен, но не возражает. Что он может знать о нарастающей беременности — приходится верить мне на слово.
11 декабря
Мой самый нежный и всемилостивейший — титулую я утром Петушка. Я люблю целовать его руку. Отцовскую тоже. И только они умеют как следует «запечатлеть поцелуй на моей ладони». Мне неловко, когда посторонний человек чмокает меня в запястье — слишком интимный жест.
Почитываю психотерапевтические книги и статьи. По телевизору сплошные специалисты по человеческой душе за Б. (Большие) деньги. Гештальт перерастает в гешефт.
Нашествие гуральских хоров. Экспортная надежда польского шоу-бизнеса. Иностранцев они должны приводить в восторг: пелеринки, словно у тореадоров, кожаные балетные тапочки на огромных лапах, старомодные котелки, обшитые раковинками в стиле папуасов. Сам Готье бы позавидовал.
Поле там, наверное, очень одиноко. Ее возня напоминает тюремное перестукивание (по стенке матки). Спасите!
12 декабря
День рождения Т. Опаздываем. Нас усаживают за столик в середине зала, вместе с другой беременной парой. Ангел, в замужестве Помпа. Тоже из Лодзи, и рожать мы будем в одной стокгольмской больнице, только я на две недели позже.
Хозяйка праздника — Дануся, социальный работник, — испекла сырник. Попробовав кусочек, я оказываюсь просто на седьмом небе. Помочь человеку через органы социального обеспечения способен любой чиновник, а вот сотворить такой пирог — это поистине то же самое, что протянуть руку помощи человечеству в его поисках утраченной амброзии. Гости поднимают тост за пятидесятилетнего именинника и за двух будущих мамочек. Ангела-Помпу ее малышка толкает… а меня нет. Это нормально?
13 декабря
Отклеиваю себя от Швеции. Приземляюсь в Гданьске. Первое, что сообщает мне организатор — владелец художественного агентства, который спонсировал мою поездку:
— Иезуиты, адмирал и Санта-Клаус.
Костел поддерживает культуру, адмиралу понравилась моя фотография, а совет города тряхнул мошной в обмен на выступление организатора в роли Санта-Клауса.
Безумные совпадения: организатору, бывшему актеру, предстоит мотаться со мной по актовым залам и библиотекам в роли конферансье, а несколько лет назад в этой же роли — конферансье из «Метафизического кабаре» — он выступал на сцене театра в Быдгощи.
Каменная Гора, отель с видом на пляж. Южный берег Балтийского моря. Забавно оказаться по другую сторону. Морем не пахнет. Волны какие-то приглаженные, низенькие, крошечные, вроде дрессированного пуделька.
14 декабря
Интервью гданьскому радио. В ответ на вопрос, упоминается ли в книге, которую я сейчас пишу, ребенок, лукавлю. Слишком уж часто я говорю правду, это грешно. Болтовня в микрофон в герметически замкнутой студии — словно разговор с самим собой. Дама-звукорежиссер все никак не надивится, что я такая обыкновенная. Мне, видимо, следовало продемонстрировать торчащие сиськи, парик, когти, словно у вампира, и обшитые парчой гениталии…
Встречу в университете отменили. Бывали здесь писатели до меня, будут приглашаться и в дальнейшем, но на встречу с Гретковской завкафедрой литературы согласия не дал.
— Студенты должны учиться, а не шляться по авторским вечерам, — заявил он.
Я, наверное, знаменитый гинеколог, потому что на медицинском факультете меня ждут.
Болтовня в гданьской библиотеке. Вдруг лежавшая на животе рука подскакивает сама собой. Замечаю этот меткий Полин гол я одна.
В перерыве между встречами ищу магазин сотовых телефонов. Выбираю самый простой аппарат, с карточкой. Радуюсь, словно получила погремушку. Я не умею пользоваться голосовой почтой, посылать CMC. Минута разговора со Швецией — четыре злотых, оральное распутство.
Вечером раздаю автографы в сопотском книжном магазине рядом с молом. К моему удивлению, среди гостей множество очень разумных людей. Они подходят, рассказывают о том, что больше всего им понравилось, — самые трудные, самые лучшие фрагменты. Я потрясена: кто-то читает, понимает? Пытаюсь представить «любимые книги» по лицам — ни одного попадания «в десятку». Барышня обожает «Мирозрителя», а я бы поставила на «Парижское Tapo»… Старик без всякого стеснения благодарит за эротическое «Страстописание».
Уже перед самым закрытием магазина появляется брюнет лет тридцати с чем-то — в приличном чиновничьем пальто, с портфелем.
— Ваше лицо мне знакомо…
— Рысь Гретковский.
Ну да, повсюду родственники. Копия моего отца, та же манера говорить. Внебрачный сын. Бразильский сериал.
— Наши деды приходились друг другу двоюродными братьями, — высчитывает он родство и наследство.
Ну конечно. Я разглядываю его, словно генетический сон. На моего отца он больше похож, чем мой собственный племянник. Жесты, интонации. Неужели это передается по наследству? Сплетения ниток ДНК, линяющая хромосомная одежка. Ее и за сотню лет не вычистишь. Рысь оставляет мне свою визитку. Какой-то директор в Тчеве.
Полечка, вот ты и познакомилась со своим первым дядюшкой — родство с двухсотлетней историей. Наши дедушки-кузены родились в конце девятнадцатого века, сражались под Верденом. Встреча с Рысем — знак: Полька, ты по рождению Гретковская.
15 декабря
Погремушка сломалась — возвращаю телефон, получаю взамен новый. Тут же звоню продюсеру «Польских дам». Он на съемках, обещает перезвонить. Даже и не думает — какое божественное воспитание. Позже мне объясняют, что это исключительно ради моего же блага, ведь разговоры по сотовому вредны для беременных женщин. Предполагалось, что это будет основанное на взаимном доверии джентльменское соглашение. На «Дам» я потратила чуть не месяц биографии. Сама виновата: ведь знала же, что это за публика. Гангстеры от искусства.
Сама о том не подозревая, я нанялась в цирк — раздавать автографы в торговом центре «Клиф». Сани, искусственный снег, Санта-Клаус и скрипачки. Пани Чубувна[84] произвела здесь фурор, еще выступал какой-то эстрадник. Сегодня, слава Богу, пусто. Блестящее фиаско. Я прячусь в книжном магазине, покупаю пособия по уходу за новорожденными. Конферансье в отчаянии.
— Может, мне переодеться оленем? — Впрочем, вряд я в состоянии его утешить.
Художественное агентство — бизнес, он должен окупаться. С прелестной женой конферансье, гобоисткой из филармонии, мы лакомимся тирамизу, поглядывая на пустой подиум, где должно было состояться праздничное мероприятие.
У нас появляется «окно» до встречи в военной библиотеке (адмирал) и сопотском Доме культуры. Конферансье проводит меня за кулисы «Клифа». Аренда квадратного метра стоит больше, чем получают продавщицы. На складе художественное агентство держит реквизит для выступлений, аудиоаппаратуру. Многометровый костюм дракона с накладной башкой в розовых локонах, вся драконья семейка. Я начинаю понимать, в чем тут дело. Я тоже играю роль плюшевой драконихи, развлекающей тех, кто делает праздничные покупки. Почему бы и нет, в таком костюме я могу и книги читателям подписывать, а без маски на сцену не выйду и петь колядки не стану.
Мечтаю на один вечер одолжить накладную драконью голову.
В Сопоте переполненный зал, я сижу перед микрофоном, чрезвычайно важная. Постепенно начинаю «стягивать» зеленую драконью маску. Из-под нее выглядывает мое настоящее лицо. Люди симпатичные. Умные осторожные глаза. Или это поморский обычай, или какая-то традиция авторских вечеров: слева энтузиасты, справа всегда садится психопат. Выгоняю за дверь фотографов. Если кто-то хочет сделать пару кадров для себя — пожалуйста, могу даже изобразить плюшевого мишку или дракона. Но официальных снимков мне не надо, спасибо. Я не стану собственной физиономией рекламировать дебильные заголовки нашей прессы.
— Почему вы сняли свою фамилию с титров авангардного фильма, который будет показан вне конкурса на берлинском фестивале?
— Сценарий писали четыре человека, которые никогда друг друга не видели. В качестве связного выступал режиссер. После нескольких лет такого сотрудничества я наконец увидела, что получилось. «Свой» фрагмент я не узнала. Вот и все.
— Что вы думаете о современной критике?
— Кратко? Это что-то вроде воскресной школы: Токарчук — пять, Гретковская — за дверь, Стасюк, не шали… Герке…
В этот момент входит Наташа Герке. Телепатия? Усаживаю ее рядом с собой. Она такая тонкая и чувствительная, почти прозрачная. Того и гляди растает в толпе.
— Останься, — прошу я, — уже конец.
Она приехала в Гданьск несколько часов назад и здесь, в ресторане, договорилась с кем-то встретиться. Разумеется, в суматохе Наташа исчезает. Оставляет мне записку со своим электронным адресом. Золушкина туфелька. Я не пользуюсь Интернетом, зато у меня есть сотовый. Сказочная нестыковка.
16 декабря
Восемь часов в поезде «Гданьск — Лодзь». Экскурсия в прошлое. Или мороз и заиндевевшие сиденья, или пышущие жаром батареи. В районе Александрова по коридору проходят молодые парни.
— Гляди-ка, прямо электрическая лампочка, — веселятся они, увидев мой живот. Я отвыкла от хамства. Матка Боска — Царица Польши, все прочие — брюхатые девки.
В Кутно подсаживается элегантный пожилой господин. Приносит из буфета пиво, угощает меня соком. Вынимает из бумажника семейную фотографию: портрет овчарки.
— Обожаю зверей. Жена, дети… знаете, они и сами справятся, а звери так беспомощны. Я жертвую на приюты больше тысячи… бедным нужны деньги, я понимаю… но кто-то должен помогать и животным.
Рассказывает о своей жизни: его покусали двуногие животные.
Заснеженная Лодзь. «Отчь» — вот во что превратили ее имя вокзальные мегафоны и радио. Еще несколько лет — и поезда станут ходить до «Очи». Может, пора вернуть старую орфографию, а профессорам-пуританам — перестать отстаивать орфографические недоразумения?
17 декабря
Блочные одиннадцатиэтажки. Соседка сверху, с девятого этажа, разводит в ванной кур. Искусственные цветочки на балконе она поливает естественным удобрением.
В ванной висит на веревке стихарь племянника-служки. Белый костюмчик так и не повзрослевшего ксендза. Маленький льняной панцирь не то насекомого, не то ангела. Тут же сушатся мои элегантные трусики. Рядом со снежно-белым стихарем каждый зубчик их кружев выглядит вычурной перверсией.
Племянник уперся, что будет служить «заутр-р-р-реню» (логопедам не удалось окончательно расквасить его французское «р-р-р» в славянскую клецку). Семья против набожности, которая заставляет всех домочадцев вскакивать в полшестого утра. Упрашиваем, соблазняем. Но непорочная маленькая душа непреклонна:
— Я тихонечко оденусь в коридоре, у мусоропровода. — Он прячет в сумку одежду, аккуратно складывает стихарь.
Отбираем у мальчика будильники. До полуночи изводим игрушками, телевизором. Наконец малыш засыпает. По телевизору передача «Святой отец Пио». Взволнованно взираем на стигматы. Слушаем рассказ о набожности святого дитяти.
— Ладно, давайте его все-таки отпустим на эту заутреню. — Первой сдается сестра.
— Вдруг он святой, а мы его мучаем? — поддерживает ее папа.
В полшестого будим племянника. Он сквозь сон удивленно благодарит. Вместе идем в костел. Я спрашиваю, зачем ему так рано вставать. В школу-то он обычно просыпает.
— Я люблю прислуживать во время мессы, — честно отвечает мальчик.
У алтаря, в своей пурпурной пелеринке, он двигается с грацией кардинала. Служит Богу, но прежде всего Богу Отцу, покинувшему его дом после развода.
18 декабря
Беата встречает меня на Центральном вокзале. Покупаю газеты с объявлениями. Недвижимость. Десятки и десятки вариантов. Я не знаю, где находится Брвинов, что значит «тридцать сотен за метр» — много это, мало? Пока что надо просто в этом всем сориентироваться, а в январе мы приедем вместе с Петром — искать квартиру. Если не найдем, в конце концов, можно и снять, но это означает временно, да еще любопытные хозяйские глаза…
Беата проектирует на компьютере Таро для журнала «Элль». Не копия марсельских, но тоже вполне симпатичные. Аскетичная графика, с художественной точки зрения — превосходно.
Мы подружились, кажется, в Париже, на почве помешательства на Таро. Общаемся с помощью непонятного для «непосвященных» сленга. Тасуем знакомых согласно картам. Беата — консерватор: она хранит верность существительным — Большим Арканам. Не доверяет болтливым глагольным Малым Арканам.
— Ты могла представить себе десять лет тому назад, во Франции, что я буду рисовать Таро для «Элль»?
— Все к тому шло, — смеюсь я. — Твоя краковская живопись, наша встреча на Плантах[85], потом Париж, возвращение в Польшу.
— Ну разве что так… — Беата что-то мастерит на компьютере, целиком занимающем три столешницы. — Будет нам на память. Петр — эремит[86], подпишем так сапог на девятой карте. Ты… ну, это понятно, согласна? — она показывает слово «Мануэла» на моей карте. — А Поля… длинноволосая блондинка из «Мира», самая лучшая карта, подарок от крестной.
— Когда это напечатают?
— Примерно к Полиному дню рождения. Мои первые Таро, — хвастается Беата.
— Мой первый ребенок.
19 декабря
Из издательства звоню во «Фламмарион» — надо узнать насчет авторских прав, не будут ли они возражать. «Му zdes' emigranty…» и «Парижские Таро» хотят купить русские, финны летом собираются издавать «Кабаре». Я не помню условий договора с французами. Документ испарился во время очередного переезда. Во «Фламмарионе» новый агент. Знает, помнит, pas de probleme[87]. Сокрушается: мол, обложка французского издания «Таро» получилась очень неудачной.
— Надо было сделать более в стиле «Sex and the City»[88]. Художник совершенно не подумал, — сетует он.
Салонная беседа о кино, литературе. Я и забыла, что в бизнесе есть место для разговоров об искусстве.
Подписываю договор на «Польку». Продаю книжку и ребенка — еще не дописанную рукопись, еще не рожденного младенца. Что подумает обо мне дочка, когда вырастет и прочтет эти внутриутробные воспоминания? Торгуюсь по поводу процентов. Позеленевшие сребреники в пересчете на доллары. Издательница на удивление уступчива. Выйдя на улицу, проверяю, какой процент полагался мне за последнюю книгу, — оказывается, точно такой же, а я думала, что затребовала огромную сумму. Беременность? Последовательный кретинизм невнимания к договорам и контрактам?
— Знаете, кто должен быть покровителем издателей?
— Нет… — Дама отвечает осторожно и подозрительно, справедливо ощущая в моем голосе сарказм.
— Иуда, он наиболее выгодно вывел в тираж.
Мы обе понимаем, что такова система, так принято во всем мире. Знаменитый довоенный издатель Бронислав Натансон, считавший делом чести достойно оплачивать писательский труд, закончил свои дни в психбольнице.
Навещаю Ягу в ее парикмахерском салоне на Бураковской. Кусочек девятнадцатого века, проступающий сквозь варшавское уродство. Бывшую фабрику, красивое кирпичное здание, оккупировали элитные фотостудии, модные ателье. Антося, Ягина дочка, — в корзинке рядом со стойкой администратора, под присмотром акушерки, отца, дежурной. Яга может спокойно заниматься посетительницами. Заглядываю в корзинку и… принимаюсь реветь. Антося молчит, а я хлюпаю носом и никак не могу успокоиться. Пару месяцев назад ее не было, она пряталась в Яге, а теперь есть. Настоящее чудо жизни с ручками и пальчиками. Я спятила. Ладно бы рыдала над описывающей бытие «Книгой Гамма» Аристотеля… Выпотрошенная форма умиления не вызывает. А тут форма ровненько прилегает к розовенькой материи, пеленки — к попке.
Названиваю по объявлениям. Спрашиваю, сколько стоит квартира на самом деле. Обычно оказывается, что в два раза дороже, чем написано в газете: плюс гараж (тридцать тысяч), участок и прочее… Мы заработали на берлогу с непременным гаражом.
Беата объелась в кино поп-корном и теперь подыхает. Я объясняю, в чем тут дело:
— Жир оседает в печени.
— Печень справа, а у меня давит под ребрами!
Случайно обнаруживаю в иллюстрированном журнале репортаж об авангардной выставке (о трупах). Демонстрирую Беате кровавую расползающуюся печень.
— Вот-вот, именно здесь. — Она сравнивает болезненную точку с фотографией.
— И это я тебе, профессиональному скульптору, должна показывать, где находится печень, да еще с помощью… — Я смотрю на обложку, — «Vanity Fair» — «Ярмарки тщеславия».
— Скульптору primo voto[89], ныне стилистке. Так и есть, «Ярмарка тщеславия».
20 декабря
Гданьская «Газета Выборча» опубликовала фотографию с авторского вечера в Сопоте, сделанную без моего согласия. Лицо полуприкрыто волосами, в профиль. Подпись: «Мой облик принадлежит мне, — объяснила Гретковская во время встречи, запретив себя фотографировать». И это называется журналистикой — тогда что же такое желтая пресса?
Встреча в частном Институте журналистики. До меня здесь выступали с лекциями Пискорский и Гловацкий[90]. Я не знаю, о чем вещать студентам. Неохота мудрить на какую-нибудь потрясающе скучную тему. Предпочитаю отвечать на вопросы.
— Очень рад вашему приезду. Небольшая доза пикантности пойдет им на пользу. — Ректор угощает меня чаем. — Мне бы хотелось, чтобы вы их слегка шокировали. — Что это — он уговаривает меня развращать детей?
— Я не профессиональный порнограф… я пишу не только об этом. Ваши студенты — почему они выбрали эту школу?
— Они из довольно обеспеченных семей, образование стоит дорого. После третьего курса и лиценциата они могут перевестись в университет. Нам пришлось изменить программу, ввести дополнительные часы истории, общей культуры… сегодня мало кто из студентов знает, кто такой Пилсудский[91].
— Чем они интересуются?
— Молодежной тематикой… Фильмы, концерты. Я уговариваю писать о чем-то более значительном… знаете, о кино обычно пишут те, кто не первый день замужем, да еще главные редактора еженедельников, это легкий хлеб. В кино каждому сходить охота. А они мне в ответ: «Нам, пан ректор, необязательно много зарабатывать, мы не яппи. У нас есть деньги, мы постмодернисты».
— Гениальное определение постмодернизма… правда, не каждому по карману.
— Чего-нибудь покрепче перед выступлением? — Ректор галантно протягивает мне рюмку.
— Не стоит… я беременна, — демонстрирую я уже заметный животик.
— Какой кошмар! — Ректор не притворяется, он и в самом деле потрясен. Я от удивления теряюсь и не уточняю, что же привело его в такой ужас.
Будь я проституткой, беременность помешала бы мне выполнять свою работу, но писательнице-порнографу все нипочем. Обозлившись, отправляюсь в зал. Двое специально делегированных студентов усаживаются напротив и зачитывают вопросы по шпаргалке. Девушка — более-менее к месту. Парень, неопрятный брюнет (мужской вариант «глупой блондинки»), небрежно пережевывает фразы.
Остальные студенты свисают с балкона, словно голуби. Не то заворкуют, не то обосрут. Расспрашивают о том, как я была секретарем Чапского. Послушно рассказываю. Оказывается, они большие поклонники парижской «Культуры». Что-то тут не то.
— Почему вы так интересуетесь Гедройцем и Чапским?
— Школа будет носить имя редактора Гедройца, — отвечает за них ректор.
— А-а-а… — Пожалуй, эту тему можно закрыть. Но студенты продолжают тянуть руки — экзамен по Гедройцу продолжается.
— Почему вы не… ну, не знаю… не разговаривали с Гедройцем? Это же известный человек! — Возмущенная отличница почти кричит на меня.
— Я говорила с ним сразу после приезда в Париж, в восемьдесят девятом. Редактора интересовало, что происходит в Польше. — Я начинаю терять терпение. — Каждую неделю по дороге к кабинету Чапского я проходила через этаж «Культуры» и неизменно видела Гедройца за работой. Зачем было ему мешать? Смысл жизни редактора заключался в труде, то, что он хотел сказать, можно было прочитать в его издании… О'кей, для меня это был музей. Почтенный, заслуженный музей. В мое время там уже не публиковали Гомбровича… или Мрожека. Разве вы сами год назад все еще с нетерпением ждали выхода нового номера «Культуры»?
— Каким был Чапский? — в который раз спрашивают они.
— Я описала его в «Иконе», я уже говорила об этом…
— Но мне хочется услышать от вас. — Отличница оглядывается на ректора.
— Он был геем.
— То есть? — взволнованный голосок.
— Я упоминала об этом в «Страстописании». Пишут же о влиянии любовных связей Хемингуэя или Фицджеральда на их творчество — и никого это не шокирует. Если речь идет о гомосексуализме, такого рода эротическая дружба или роман представляются еще более важными. Недавно шел фильм о Коте Еленьском[92]. Совершенно неясно, почему Леонор Фини[93] ревновала его к Чапскому. О бисексуальности Кота не было сказано ни слова — тогда зачем вообще упоминать ревность? Некоторые факты из жизни Чапского, его решения, дружеские связи непонятны, если не знать о его «предпочтениях», так же как в случае со Словацким.
— Гомосексуализм — личное дело человека…
— Разумеется, но не в искусстве. Это особый способ видения. Не мужской и не женский. Я не имею в виду мужскую тематику в искусстве, потому что мужчина в состоянии нарисовать и женский портрет. Речь идет о восприимчивости. Точка зрения Бэкона, Гринуэя, Джармена, Висконти, Херцога совершенно особая, недоступная гетеросексуалу. Чапский в смысле своей позиции очень близок Бэкону, хотя своим учителем он считал Сезанна. Не понимаю, почему в Польше гомосексуализм подается как нечто скандальное, словно кто-то ненароком заглянул в клозет. Почему нельзя говорить об этом просто — с уважением, без дурацкихулыбочек и извращений?
И, наконец, на закуску — болтовня о журналистике, обычные искренние вопросы о том, что их интересует на самом деле.
Едем на такси в жилищный кооператив на улице Нарбута. Цены соблазнительные. Администрация времен коммунизма: попивающие чаек неприветливые дамочки. Квартиры в новостройках, очередь на два года вперед. Кошмар.
Новое тысячелетие, эра Водолея. Я покупаю Петушку-Водолею компьютер.
— С психиатрией я управлюсь и без компьютера… а для новой работы он пригодится… — Петр решает догнать время. За три года он не запомнил, какой кнопкой включается моя простейшая «тошиба». Я тоже далеко не гений… но есть же границы техническому идиотизму. Изображаю перед продавцом кретинку от информатики и прошу подробно показать, где и что следует нажимать. Уношу прелестный новенький лэптоп.
Поля затихает. Беготня по городу, названивание в жилищные агентства и кооперативы — не ее стихия. Она оживляется перед сном.
Полинка, я ведь для Тебя домик ищу.
23 декабря
В Лодзи, впопыхах, подарки, и на рикше — по Петрковской[94], под горку на площадь Свободы. На старых булыжниках Полю растрясло, а ветер заморозил мне легкие. Выхожу простуженная, кашляю.
Рождественский фэн-шуй. Вместо собирающей несчастья черной рыбки в аквариуме — карпы в ванне. Они сдохнут за наши грехи. А вернее — уснут рядом с нашей спящей совестью. Праславянский жертвенник, снулое заливное из идиллии, столь непохожее на кровавую германскую резню.
В канун праздника телевидение вспомнило об обиженных тибетцах. «Изгнанные с крыши мира». Изгнанные? Там тысячи жертв. Тогда уж — «сброшенные» с крыши.
«Пол и мозг»: XX вовсе не обязательно девочка. Случаются и мальчики XX. Я в шоке. Звоню Петру.
— Мальчик XX? — с сомнением переспрашивает он. — Не волнуйся, он будет все равно что девочка.
Жадно уминаю тарелку с верхом и… чувствую еще больший голод, чем до ужина. Еда попала во второй (чужой?) желудок? Приобретаю комбинезон: старый стал более тесным, чем прежние облегающие джинсы. В новом — из магазина на улице Костюшко, где я всегда покупаю дешевые вельветовые штаны, — сбоку застежка и три пуговицы.
— На седьмой, восьмой и девятый месяц, — объясняет продавщица.
Примеряю «семимесячную» пуговицу — в самый раз.
24 декабря
Туман болезни. Спихиваю спреем простуду с больного горла в бронхи. Глотаю, откашливаюсь с жуткой болью. Ради Поли из лекарств — только мед и лимон. Мама с сестрой стряпают к Рождеству. Гонят меня из кухни:
— Все засморкаешь, всех позаражаешь.
Укладываюсь, превращаюсь в растение. Сквозь кору (сопли, затыкающие мозг) доносятся воспоминания отца о немецком лагере для военнопленных — не то солдат, не то офицеров. Племянник зубрит немецкий, спрашивает слова. На голове у меня устраивается кот. Негоже лежать пластом посреди семейного уюта, но у меня нет сил сопротивляться. Сквозь дрему задумываюсь, что бы такое съесть на ужин. Может, картофель фри? Да что это я… сегодня ведь сочельник.
Среди телевизионных колядок, елочек и шариков мелькает Глемп[95]. Звезда эстрады из рождественского вертепа. Разглагольствует об «экзамене по христианству». Нет, я экзамен не выдержала: внимать нашему примасу — превыше моих сил. Пастырь душ — ведь не интеллигентности же (в Польше интеллигенции — не больше четырех процентов). Душе все равно, что слушать, ушей у нее нет. Другое дело Люстиже[96]… вот если бы он был примасом Польши! Блестящий выкрест, наставник католиков?
Племянник принес из костела розовую облатку «для братьев наших меньших» — кота и Густава, соседской таксы. Продавали в притворе. Вкусная, с ароматом говядины.
Петр отправляется на дежурство. Звоню, чтобы его «поцеловать».
— Целую, — хриплю я в трубку.
— Что вам надо? — шутливо спрашивает Петушок, приняв меня за балующегося ребенка.
— Шоколада, блин, — прорываюсь я сквозь хрип.
— Я тебя не узнал… Господи, что случилось? Ты была у врача?
— Пройдет… у меня нет температуры… врач… не хочется выходить.
— А на дом вызвать нельзя? К вам же и так раз в месяц приезжает «скорая».
— Знаешь, я не подумала…
— Ты действительно больна. Возвращайся скорее, в Польше не живут, там умирают.
Умолкаю от насморка и злости.
Рождественские ужины в нашей семье напоминают атмосферой Тайную Вечерю. А вдруг мы видимся в последний раз? И в следующем году пустую тарелку придется поставить… не для случайного путника, который к нам, возможно, заглянет, а для того, кто нас покинет.
Ночью, сотрясаясь от кашля на скрипучей раскладушке, скучаю по Петушку — моей «естественной среде обитания». По тишине нашего дома. Из предметов интерьера покой, пожалуй, — самый крупный, для человека уже не остается места.
Я беспокоюсь за маму. После своих двух инфарктов и подготовки к нынешним праздникам она едва передвигает ноги. С трудом переводит дыхание. Пару месяцев назад с диагнозом «предынфарктное состояние» (хроническое) она попала в больницу — собирались делать шунтирование. Прочистили сосуды, обнаружили жуткий атеросклероз. Врач заметил:
— Кто-то за вас свечку держит.
Мама — едва оправившаяся после процедуры, еще с трубкой в горле — не могла спросить, что за свечку имел в виду доктор. Она поняла по-своему: мол, умирать пора. Расплакалась. В палату зашел другой врач — и тоже что-то о свечке. Мама вытерла слезы.
— Сколько лет работаю — в третий раз такое вижу. Не плачьте, пани Гретковская, за вами, должно быть, большие заслуги числятся в небесных книгах. Вам не нужно шунтирование, у вас выработалось второе, компенсирующее кровообращение. Благодаря ему ваше сердце и работает.
За сорок лет брака связующие родителей любовные артерии, наверное, образовали общую систему сердечно-оздоровительного кровообращения. Больше всего они любят вместе ложиться в больницу. Чтобы не расставаться. Собирают свои халаты, тапочки, книжки и шахматы. А вернувшись домой, отправляются в городскую библиотеку: тот, кто поздоровее, взбирается на третий этаж за новой порцией. Тот, кто послабее, ждет внизу и дышит воздухом.
25 декабря
Берусь за Херберта[97]. И бросаю. Все раздражает — и книга, и окружающий мир. Родственники стараются меня избегать.
— Это состояние аффекта, — ставят они диагноз. — Ничего, все нормально — беременность, болезнь.
Я не аффективно-капризна. Я точно знаю, чего хочу, и это утомительно для ближних.
В «Лабиринте у моря» поменьше бы мертвого школярства, ученического зазубривания всем известных фактов. Херберт — не Калассо, хотя репутация у него в Польше именно такая. Он поэт, и читателю запомнятся лишь несколько метафор, как бывает после прочтения хорошего сборника стихов. Об этрусских склепах: «Мужчина, опирающийся на локоть, с поднятой головой… Драпировка открывает торс, словно вечность подобна долгой горячей летней ночи».
О путешествии к острову, чья горная вершина первой показывается из тумана: «Так начался для меня Крит — с неба, словно божество».
И греческие дома летом — «…исходящие белизной».
Лежу, любуюсь медленно вздымающимся животом. Поля, карабкающаяся на большой холм. На седьмом месяце живот уже высится вулканом, с кратером пупка, выпуклого на кончике. На девятом гора затрясется, начнет плеваться кровавой лавой и после нескольких потуг породит мышонка.
Завтракаем — каждый по отдельности. На столе ветчина — словно толстая ампутированная нога в чулке. Родители поспешно отщипывают по сухой корочке, делают глоток воды, бросают в рот горсть сердечных таблеток. И почти натощак отправляются в костел. Племянник ничего не ест — нельзя, через час евхаристия. У святого причастия есть что-то общее с антибиотиками — их тоже надо принимать ровно через час или два до (или после) еды. Мы неизлечимо больны вследствие первородного греха, но…
— Интересно, на кого она будет похожа, эта моя двоюродная сестричка, — размышляет за обедом племянник — эстет, как и подобает Весам.
— Наверняка худенькая. — Для сестры, «специалиста по моде», фигура — на первом месте.
— Точно?
— Тетя — худышка, Петр тоже, а ребенок обычно похож на родителей.
Племянник разглядывает меня с большим подозрением. Я беру добавку капусты с горошком.
— Тетя не худая, у нее большой живот.
Не могу смотреть телевизор. Отвратительно праздничный, приторный. Сплошной любовный сериал. Просматриваю газеты. Интервью с актерами «Городка». Мужчины рассказывают о всяких забавных происшествиях. О сценарии они могут сказать лишь одно: замечательно работать со сценаристами, которые «доброжелательно воспринимают их идеи и просьбы». Некоторые актрисы, оказывается, принимают участие в создании сценария. Если бы, приезжая в Польшу, мы с Петром не проводили все время вместе, я бы заподозрила, что у него роман и парочка дописывает сцены прямо в постели. Потому что, насколько я помню, официально ни одна актриса ни одной строчки не сочинила. И почему им обязательно нужно украшать собственное эго? Своего рода макияж мозга и лифтинг таланта? Актеры-мужчины этим не увлекаются, хотя, казалось бы, им, с их самолюбием, более пристало распускать павлиний хвост за кулисами. Изображать из себя режиссеров и сценаристов.
26 декабря
Из носа течет, в голове печет. Опрыскиваю горло спреем с каким-то радикальным средством, но не глотаю — слишком много алкоголя. Старательно выплевываю.
— Тетя, зачем ты плюешь в чашку? — Наш ангелочек вернулся с утренней службы. Принимается за завтрак.
— Я не плюю. Из-за насморка у меня заложен нос, поэтому сопли вытекают через горло. — Нельзя не отдать дань семейной традиции черного юмора, особенно в праздники.
Племянник издает вопль, словно увидел монстра:
— Мама!!!
Приветствую вас, прокладки, с которыми я вроде распрощалась на девять месяцев. Кашель вытряхивает из меня всю имеющуюся в наличии жидкость, и напрасно я то и дело бегаю в туалет.
— Так бывает при беременности. — Сестра одалживает мне «макси с крылышками». — Ребенок давит на мочевой пузырь.
Опасаясь, что Поля оглохнет, пытаюсь кашлять потихоньку. Не двигать мышцами. Эта простуда похожа на эпилепсию. Ложусь на пол и бьюсь всем телом о ковер, придерживая живот и оберегая Полю.
27 декабря
Приехала из Германии Ивонка. Мы не виделись восемь лет. С ней две дочки — в результате дома начинается ад кромешный. Трехлетняя Тереска (как всякая Тереска — доверчивая оптимистка) не отходит от кота. Тот взмахивает пушистым персидским хвостом, попадает девочке в глаз — аллергия. Племянник открывает герметичную упаковку с кофе — крошки брызгают в лицо. Слезы, промывание ран. Старшая дочка Ивонны с перепугу выкрикивает что-то по-польски, но с немецким акцентом. Довоенный бурлеск в версии идиш.
Минута покоя в ванне. Беременность напоминает лысую головку новорожденного, лежащую у меня на животе. Типун пупка искривляет ее, превращая в гримасу насупившегося младенца, сердито сжимающего губки.
Звонит Петр в полном отчаянии:
— Все, конец, я так больше не могу! У нас тут хроническая больная занялась самолечением. Эти лекарства принимать буду, те — нет. Безумствует, не спит по ночам, измучила персонал.
— А врач что?
— Он бессилен. Шведская психиатрия — это бесчеловечный либерализм: пока пациента не признают недееспособным, он может сам решать, как ему лечиться. Она действительно страдает. Первый раз вижу человека в таком тяжелом состоянии. Ей еще может помочь психиатрия, но уж никак не либерализм! Эй… Возвращайся, посмотришь елку.
— Раньше говорили: «У меня есть коллекция бабочек, хочешь посмотреть?»
— Прилетай поскорее, ты, замерзшая бабочка. Я тебя жду.
28 декабря
— Ой, ну и ребенка я нам сделал… — Первое, что бросается Петру в глаза на аэродроме, — обтянутый пальто шарик, подталкивающий багажную тележку. — Вся в бежевом, в вельветовых штанах, с пузиком, ты похожа на пушистого мишку коала.
В гостиной елка до потолка. Серебристо-голубая. Шарики излюбленного Водолеями цвета грязи. (Беата, тоже Водолей, именно так выкрасила деревянный комод.) Достаю из ящика свою отрезанную косичку, выдергиваю несколько прядок и осыпаю ветки.
— Боже, что еще за триллер? — Петушок не понимает, что я задумала.
— Золотой райский дождик, как же без него. — Я зажигаю фонарики.
Наконец-то дома. Я отупела от телевизора. Мучаю Полю Бахом. Уже неделю не гуляла, в голове чад.
Кашель напоминает звук разбитого стекла. Выплескивается из меня понемногу, царапая бронхи. Надеюсь, Поля обладает чувством юмора и представит себе, что оказалась в луна-парке — качели, карусели, чертово колесо. После ужина не могу сдержать удушающий приступ. Уже сама не знаю, чем я кашляю: выплевываю в раковину только что съеденного лосося. Неплохая идея — кормить потомство полупереваренной теплой кашицей. Жаль, что я не самка пеликана.
29 декабря
Иду в магазин, но не хватает пороху. От мороза перехватывает дыхание. Возвращаюсь прямо в постель. Поля скачет, радуясь отдыху. Я не различаю, где у нее локоть, где колено. Для окружающих я уже мать. Мой ребенок где-то булькает, а я не в состоянии представить себе его родившимся. «Мать»… все могло бы оставаться по-прежнему. Я ведь ухаживаю за Полей, просто мне трудно поверить, что она появится на свет… Несколько месяцев тому назад казалось невероятным, что ребенок будет во мне расти, двигаться, толкаться. Я думала, что с человечком внутри я вообще не смогу ничего делать, только сидеть и размышлять об этом волшебстве.
Оказывается, все происходит естественно, в свое время. Появление Поли тоже станет чем-то само собой разумеющимся… во всяком случае, должно стать.
31 декабря
Coexistentia oppositiorum[98] любовного признания:
— Я тебя люблю.
— А я об этом промолчу.
2 января
Польское «Зеркало», письмо читательницы: «В предыдущем номере вы напечатали интервью с Мануэлой Гретковской, это обыкновенная женщина, стремящаяся к счастью. Она показалась мне интересной. Спасибо, редакция, теперь я прочитаю ее книги, а до сих пор относилась к ней скептически — мол, скандалистка, постмодернистка и феминистка».
Публичное бахвальство собственной глупостью. Сарматское хвастовство своим невежеством. Не читала ни одной книга, но имеет точку зрения — из прессы. И это чувство превосходства по отношению к тому, чего не знаешь. Я в газетном колпаке, голышом, феминистка, скандалистка — перед читателями-двойниками сей дамочки. В литературе она не разбирается, зато знает, что такое «счастье» и милое выражение лица. Головы, фаршированные газетами.
Бонсай на подоконнике. Уже год. Но я только теперь заметила, кого он напоминает: изогнувшегося в танце Шиву. Смуглый многорукий бог с листьями дерева в руках.
Весы показывают шестьдесят килограмм! Мы с Петушком проверяем, ровный ли пол. Никакой ошибки. Где эти шестьдесят килограмм? Руки-палочки, попка худая, ноги в порядке. Немного опухло лицо — по два килограмма на щеку? Ем «скромно», немного больше, чем до беременности. Околоплодные воды и Поля могут весить около четырех кило. Шесть таинственных килограммов — пустяк по сравнению с миллиардами тонн черной материи, скрытой во Вселенной.
Боюсь ли я своего живота? Переливающихся в нем звуков, странных движений под кожей? Впервые нежно касаюсь места, под которым шевелится Поля. Щекочу кожу, нажимаю. Внутри что-то бросается врассыпную, словно аквариумные рыбки.
3 января
Наконец-то можно пожить в свое удовольствие — без спешки. Отлеживаюсь, читаю «Войну и мир» — блаженство классики, вкус кофе со сливками (который я не пью уже много лет).
Петушок садится за компьютер. Задает логичный вопрос:
— Почему включается одной кнопкой (наконец-то выучил которой), а выключается в несколько этапов, сложнее, чем сейф?
Меня раздражает его необучаемость.
— Так надо, это же не простая машина. — Однако в душе признаю его правоту. Привыкнув покорно шлепать по клавишам, я превратилась в конформиста от информатики.
Сидим друг напротив друга с открытыми лэптопами — клавиатура к клавиатуре. Из вентиляционных отверстий доносится звериное компьютерное дыхание. Может, где-то внутри они машут кабельными хвостиками.
Мы заняли главный и самый удобный стол в кухне. Надставляем его столиком из гостиной. Накрываем скатертью. Стул на колесиках, так что я, не вставая, передвигаюсь от рабочего стола к кухонному.
— Не хватает еще маленького столика для Поли в самом конце. Для пеленания. — Петр уже думает о семейной приставке.
— Купим ей детский компьютер, чтобы не мешала работать?
Звонит главный редактор «Плейбоя». Никак не могу сесть за работу. Говорим о детях. Он утешает меня, заявляя, что даже в жестоких львах при виде малышей пробуждается инстинкт защитника. У меня такая ужасная репутация в кругах софт-эротики?
4 января
Выбрасываю елку. На помойке крутятся две овчарки. Чего они ищут среди пожелтевших деревьев? Убегают, задирая белые задики, — показалось, это были серны.
Помойка похожа на кладбище — елки с остатками блестящих украшений. Разве венки на настоящем кладбище не напоминают по размеру и форме спасательные круги? Зеленая надежда, оплетенная лентой, — для тех, кто выжил. Старые елки выглядят жалко — праздничные объедки, деревянные скелеты. Как-то грустно. Что ж, каждый несет свой крест.
Визит Антося — сына Петушка. Спортивный подросток, воплощение свежести. Я завидую ему: парень переживает Французскую революцию. Весь в водовороте исторических событий, погружен в ту непредсказуемую эпоху:
— Мы в школе проходили, на истории… мне так понравилось: бах — и нет королевской башки. Классная революция — с королем покончили!
— Потом еще отрубят голову Дантону и Робеспьеру, — каркаю я, гася его энтузиазм.
— Да-а?
Антосю столько, сколько было Ромео. Очередная версия шекспировской классики. Родители отобрали у Джульетты проездной на метро (коня) и сотовый (бумагу и перо). Молодые страдают, лишенные возможности встретиться, обменяться парой эсэмэсок.
5 января
Да здравствует УЗИ! Если бы не просвечивание, я бы заподозрила, что у меня близнецы. Поля-акробатка царапнула одновременно в двух противоположных местах.
Двадцать шестая неделя беременности, а давление приличное. Должно было ухудшиться после двадцатой недели, вернуться к патологической норме. Однако мне по-прежнему не нужны лекарства. Благодаря чуду жизни свершилось чудо исцеления?
Пациентка в больнице предлагает Петушку несколько тысяч крон за то, что он такой хороший врач.
— Не надо. За мою человечность мне платят зарплату.
Растопленное озеро. Отдыхаю на мостках. Порыв ветра, с облетевших берез на меня осыпается весеннее чириканье птиц. Заостренное морозом, оно пронзает тишину темного леса и застывшего пляжа.
Кланяюсь старичку, устремляющемуся со своей коляской в лес.
— Привет! — кричу я.
Ему не до разговоров, дедушка спешит. Я брожу в одиночестве — Петушок отсыпается после дежурства. Я не скучаю по людям, разве что совсем чуть-чуть, но шведский язык уже считает это болезнью: «salskapsjuk» — «больной обществом». «Gralsjuk» — «сварливый» (дословно — «больной сварой»). «Ревнивый» — «svartsjuk» («больной черной болезнью»). В Швеции большинство эмоций — болезни.
6 января
На то, чтобы утром встать и позавтракать, уходит масса сил. Приходится отдыхать. Пульс сто десять — ложусь, читаю о Габсбургах, XIX веке. В свои пятнадцать лет Мария-Луиза (жена Наполеона) была убеждена, что ее отец — женщина. Опасаясь, что из-за своего габсбургского темперамента она рано лишится девственности (проблема государственной важности: без девственности не бывать и выгодному для Австрии замужеству), ее окружили одними женщинами, суками, самками. Из книг вырезали слова и фразы, которые могли бы навести на ненужные мысли…
Возвращаюсь к Дюмезилю и его индоевропейским богам. На десерт — любовный роман, имевший место миллиарды лет тому назад, когда одна частичка стремилась навстречу другой: «Гиперпространство» Микио Каку.
Меня тревожит поездка в Польшу. Не передумает ли Петр на месте, не откажется ли от новой работы, найдем ли мы квартиру? Где остановиться, взять напрокат машину? Будто услышав мои мысли, звонит Беата. Обещает пустить нас к себе и оставить машину — сама она на неделю уезжает во Францию.
Вот уже три года одни и те же маршруты: два километра по лесу или в гору, среди вилл. Однако всегда попадается что-нибудь новенькое. Сегодня перед одним из домиков я разглядела чучело собаки, верные глазки-бусинки вглядываются в «хозяйские» окна.
На опушке — кормушки для птиц, наполненные зерном половинки кокосовых орехов. Свисают с заиндевевших веток. К ним подлетают нордические колибри — вороны.
Вечером нас охватывает вдохновение, мы громко распеваем колядки. (Праздник поклонения волхвов?) Петушка тянет философствовать:
— Польские колядки — удивительные… такая нежность, отсутствие дистанции. Иисус — ребенок, нуждающийся в защите. «Малютка, малютка, малютка…» Человек — защитник Бога. В этом ласковом жесте он соединяется с Создателем.
— Не думаю. — Я стараюсь говорить проще, чтобы избежать помпезности. — Для поляка Иисус в колыбельке — совершенно иной персонаж, чем Иисус на кресте, он не столь тесно связан со Святой Троицей. Христос, призывающий к покаянию, и Христосик из катехизиса — опять-таки не имеют ничего общего. Политеизм.
Пересаживаем цветы. Собираемся переселить веточку вербы в настоящий горшок. Она пустила корни в стакане с водой и, несмотря на слабое январское солнышко, растет. Может, я придумываю, но пересадка в землю напоминает перевод ребенка с молока (воды) на взрослую еду, когда у него прорезываются зубки, — на кашки, пюре и котлеты. Из гладких корешков вербы как раз проклюнулись крючковатые ростки, которые будут пожирать чернозем.
7 января
Интеллигент — удивительно забавное существо. Актер, энтузиаст, безумец Т. Рассказывает по телефону о своих планах и компромиссах. «Чего уж там… Ради идеала можно пойти и на контрабанду!»
Петушок приходит с работы расстроенный: «Психиатрия — это не медицина, это осколок христианства».
Священнодействую вокруг себя любимой. Читаю, рисую, смотрю старые французские фильмы. Поля чувствует, что у нас отпуск. Я начинаю беспокоиться, почему она не толкается, и вдруг: «бум»! Ответ? Не может быть, через полчаса снова сосредотачиваюсь и мысленно спрашиваю: «Малышка, все в порядке?» Не знаю, с помощью ли телепатии или через кровеносные сосуды, пуповину, но мое беспокойство до нее долетает. Справа раздается однозначное бульканье: «Бум!»
Разве можно любить собственную печень? Испытывать нежность к селезенке? Поля ведь в какой-то мере один из моих органов (материнства?) То есть была раньше, теперь-то она уже в состоянии выжить самостоятельно — в оранжерее инкубатора. Она есть, и ее нет.
Тук-тук — снова есть.
10 января
Два невзрачных листка бумаги. Заглядываю внутрь. Авиабилеты… на сегодня.
— Петушок…
— А что? Все обязательно надо планировать?.. К чему притворяться, мы с тобой оба чокнутые…
— Но…
— Никто и не заметит, родственникам не скажем, цветы переживут. Четыре дня…
И вечером мы уже на Мадейре. Самолет кружит над скалами и почти вертикально, по-ястребиному пикирует на аэродром. Влажное тепло острова. Я моментально забываю об озябшей Европе. В пустом (сезон уже закрыт) «Куинта да Пена де Франка» — только что отремонтированная комната. Шкафы с решетчатыми дверцами еще пахнут деревом. В полутьме это напоминает исповедальню. Церковные колокола на мгновение заглушают шум океанских волн, накатывающихся на гостиничный пляж. Я не чувствую себя, ничего не болит. Сжимая руку Петра, закутываюсь в сон.
11 января
Чуть приглушенные от влажности звуки. Замедленный темп улиц Фуншала, самого крупного города Мадейры. Я никогда не была в Португалии и ждала чего-то испанского: пронзительности, щелканья слов-бичей. Португальцы тактично шепчут свое «шч». Разница такая же, как между крикливым топотом испанского фламенко — и меланхолией португальского фадо. Без романской парадности, оперной, избыточной жестикуляции.
Дорисованная с краю Европы Португалия похожа на фрагмент ее тени. И в смуглых португальцах есть что-то от изящества и скромности тени. Они остаются ненавязчивыми даже в самых туристических местах.
Арендуем на два дня автомобиль. Кружим по холмам, заросшим эвкалиптами и пиниями. Южная оконечность острова с ее украшенными синей майоликой городками напоминает юг Европы — пальмы, белые ставни. Барочные соборы расселись на главной площади, разложив юбки и оборки светлого камня. Дом, который снимал Дос Пассос, — давно запертый и пыльный, словно забытая на чердаке книга.
Водопад над опоясывающим Мадейру главным шоссе. Останавливаемся в веренице машин, ожидая своей очереди в эту естественную автомойку. Несколько десятков километров на север — и мы будто въезжаем в Северную Европу. Порывистый ветер, серо, туманно — за час мы проделали путь от Ривьеры до Скандинавии. Останавливаемся в гостинице с печной трубой. Греемся у огня. Если поспешить, еще до наступления сумерек мы снова окажемся «на берегу Средиземного моря».
12 января
Мадейра — вулканическая новая земля. Едва возникшая из океана. В горах и пещерах еще видна голая лава, застывшая грязь, материал, из которого вылеплен остров. Несмотря на соседство Африки, это Европа. Европа в миниатюре: ирландские зеленые холмы, ущелья Казимежа-на-Висле, Альпы, фьорды, Прованс. И орхидеи. Царство орхидей.
Без машины мы не можем ознакомиться с двумя коммуникационными достопримечательностями Мадейры: Левадос — пересекающие остров тропинки (я не в состоянии пройти десять с лишним километров) — и спуск на деревянных санях с мощеных холмов в Фуншал. Без тормозов, уворачиваясь от едущих наперерез машин, летишь с «возницей» по скользким улицам. Так спускались в порт английские купцы, торговавшие мадерой и цветами. Я не обладаю английским воспитанием. Орала громче, чем на «чертовом колесе» в луна-парке.
Из местной экзотики остается кухня. В «Селейру» на улице Аранаш (Апельсиновой?[99]) мне подают блюдо, доставшееся в наследство от англичан, — настоящий домашний пудинг. Заказываю две порции. После четырехчасового ужина я приобретаю цвет пудинга, консистенцию пудинга (особенно голова и опухшие ноги), а также его запах (из-за отрыжки). Петушку неловко, он кладет конец этому чревоугодию решительным «Счет!» Подталкивает меня, отяжелевшую, к лестнице. Никакого результата, приходится втаскивать мое тело на ступеньки и заказывать такси.
13 января
Лицом к лицу с Антихристом. В горах, на скалистой тропинке, на меня пялится рогатая бестия. И не думает уходить. Мне становится холодно (на улице около нуля), и коза удовлетворенно наблюдает за моим отступлением. Пожилая английская пара одолжила мне свисток на тот случай, если я заблужусь в тумане. Видны очертания мотеля, где ждет Петушок. Спустя четверть часа спускаюсь «с гор» к чаю и пудингу.
Сидим в сумерках на террасе нашей «Куинти». Гостиничный бой накрывает бассейн пластиком. Достает крюком листья и лягушек. Колышащиеся пальмы изображают тропики. Горничная закрывает калитку, и послушный океан пятится отливом в темноту. Карабкается на черное небо, притягиваемый луной. Я вдалеке от всего, вокруг лишь влажная пустота. Остров, отрезанный от суши, от воспоминаний. Никаких мыслей. Дышу, обнимаю Полю. Петр гасит свечку, и «Некто» зажигает звезды. Остаться бы здесь — бездумно, бессмысленно.
14 января
Швеция. Чемодан ломает тонкий ледок, которым покрыты лужи. Грёдинге — за корочкой инея, мы разбиваем его, поднимаясь на холм.
15 января
В семь утра самолет. В Варшаве — сразу на студию.
На нервной почве у Петушка на лице выступают красные пятна. Смена работы, места жительства. После двадцатилетней уверенности в том, что он останется в Швеции и спокойно дождется старости. Я мучаюсь угрызениями совести. Сама не знаю, правильно ли мы поступаем. Одна часть меня убеждена, что да, другая сомневается. Еще не поздно отказаться…
В кабинете продюсера Петр подписывает «закладную»: условия, зарплата… титул «продюсера по сценариям». Ненормированный рабочий день, стажировка в Штатах. Возвращаемся в «Холидей» и падаем в постель.
16 января
Я переспала с новоиспеченным продюсером. Машина Беаты ждет у отеля. Ну просто «великосветская жизнь».
За завтраком берем газету, просматриваем объявления. «Квартира-прелесть. Кабаты».
Договариваемся с агентом. Кабаты — район, расположенный возле леса и метро, идеально. А что за «прелесть»? Нам не терпится, выезжаем на час раньше, чтобы осмотреть южный район Варшавы. Мы видели еще одно объявление с картинкой: квартиры, которые строят канадцы в К., недалеко от Констанчина. Окраинными дорогами добираемся до К. Покупать, конечно, не будем, но посмотрим, что и как.
Охраняемый квартал, трехэтажные домики, виден лес. Заходим в «квартиру-образец». Я толкаю Петушка.
— Это. Только это.
— Не спеши. — Он заглядывает в ванную и вскрикивает от восторга.
Оборудованная кухня, холодильник, плита, посудомоечная машина, шкафчики. Нам хватит денег на двухкомнатную. Слишком тесно: совмещенная с кухней гостиная и спальня. Для нас двоих в самый раз. Когда появится ребенок, работать в одной общей комнате будет невозможно.
— Петушок, ты хочешь смотреть телевизор, писать, Поля захочет спать, мне тоже надо работать. Мы спятим.
— На трехкомнатную пришлось бы брать кредит.
— В жизни не брала никаких кредитов… нет.
Едем смотреть «кабатскую прелесть». Такое ощущение, что я попала в сон архитектора-психопата. Дворики без единого растения, окна упираются в окна, на горизонте крошечный лесок. И это стоит тысячу долларов за квадратный метр? Поколение, выросшее в омерзительных многоэтажках, перебирается в столь же кошмарные, но кирпичные и вдобавок жутко дорогие? Я и подумать не могла, что капиталистическая Польша измывается над людьми за их же собственные деньги.
«Квартира-прелесть» (жирным шрифтом) — треугольная темная кишка. Прелесть заключается в этой невместительной треугольности.
Через четверть часа возвращаемся в К. Ничего лучшего нам не найти. Уговаривать друг друга не приходится. За семь лет, проведенных вместе, вкусы у нас стали похожими: пол из канадского дубового паркета надо поменять, кафель в ванной сойдет. Покупаем «трешку».
В офисе — настоящий Нью-эйдж. Тлеют ароматические палочки, две секретарши читают о самоусовершенствовании разума и избавлении от морщин с помощью сознания. Им понятны наши сомнения в стиле фэн-шуй по поводу расположения дверей.
Начальник стройки показывает нам почти готовое жилье. Петушок хочет с видом на лес,
— Если на лес, то не будет солнца. Окна на север, — сетую я.
Находим свободную квартиру с окнами на юг и юго-запад. Получаем у директора папку с документами, подписываем. Несуществующие пока двери захлопнулись, отрезав путь к отступлению.
Перебираемся к Беате. Распаковываем вещи, молчим, перепуганные содеянным. Разве станет нормальный человек покупать первую попавшуюся квартиру? В течение часа? Сплошные достоинства… близко от автострады, Петру удобно ездить на работу, деревенская тишина…
— Ты заметила… похоже на наш шведский домик… вид на детскую площадку и виллы.
— А ты видел название улицы? Въезжаешь по Солнечной и сворачиваешь к нам на Полярную: что-то мы со шведского полюса все-таки притащили…
— Номер хороший? Семнадцать…
— Хороший — «Звезды», — заверяю я.
— Кредит… если все пойдет хорошо, за год выплатим.
— Если… Петушок… не смейся… помнишь в кухне эту колонну, ну, со встроенным шкафчиком?
— Ага…
— Я ее видела… пыталась вообразить себе нашу будущую квартиру и представляла точно такую кухню, совмещенную с гостиной, и белую колонну со шкафчиком.
— Ну, так нечего больше раздумывать. Значит, судьба. Ты не боишься?
— Страшно: взрослая жизнь — ребенок, квартира, кредит… это все хорошо в двадцать лет…
— Ну, у нас было несколько фальстартов…
17 января
Пока мы оформляем документы, ездим в банк, Поля ведет себя тихонько, как мышка. Когда я разваливаюсь на диване в издательстве, она тоже удобно устраивается внутри. Небось, положив ножку на ножку и постукивая пяткой по моему желудку, ждет чая и пирожного.
Мы подписываем договор на книгу по мотивам «Городка». Две тысячи страниц сценария, пятьдесят восемь серий. Современный социально-психологический роман, при условии, что будет хорошо написано. Достаточно поставить перед собой видеомагнитофон и хорошим польским языком склеить сцены с уже готовыми диалогами. Но где найти подходящего автора? Эта работа не для нас, мы по другой части.
В банке заполняем анкету допроса — абсурд на пути к кредиту:
— Девичья фамилия матери?
— Не знаю, зачем это?
— Понимаете, в дальнейшем ведь фамилия может неоднократно меняться…
Перевод со счета на счет, то есть «конвертация» — а заодно и перевод на новый польский язык. Осваиваю банковский жаргон. Привыкла же я к телевизионному, где, скажем, «инкубация формата» означает время, за которое скопированный с западных образцов сериал «принимается» польской публикой.
Затыкаем щель в окне. Дому Беаты лет пятьдесят, район старого Муранова. Из окна видно китайское посольство.
— Что бы Полинка ни выбрала, это ей в любом случае пригодится…
— Что? — Петушок в ванной сражается с газовой колонкой сталинских времен.
— Китайский. Еще одна причина, по которой я хотела переехать в Польшу. Здесь легко найти китайскую няньку, а в нашей шведской деревне…
— Замордуешь ребенка…
— Я уже все продумала. Она легко выучит, в детстве язык сам усваивается, вместе с правильным произношением. Английский, французский — это не проблема, съездит на каникулы, выучит в школе, в детском саду. А китайский ей пригодится, станет ли она гуманитарием или бизнесменом, а если даже никем, то для собственного дао-удовольствия.
Ложимся, измученные беготней. Что-то новенькое — живот заслоняет телевизор, приходится подкладывать под спину подушки. Петушок тщательно задергивает занавески, отгораживается от Варшавы.
— Знаешь, здесь все такое… обиженное, — замечает он почти сквозь сон. — Исковерканное. Обшарпанные лестничные клетки, исцарапанные лифты, грязные улицы. Люди тоже… обиженные судьбой.
— Кредит, долги — ужас.
— Потому что нам не хватает на нормальную жизнь. В Польше дорого стоит не роскошь, а нормальное существование: красивая квартира в безопасном месте, частная школа для ребенка, где учат, а не лупят. Видно, здесь «нормально» и значит «роскошно». Спи.
Просыпаюсь в шесть.
— Что, кредит не дает покоя? — заговаривает со мной тоже успевший выспаться Петушок.
— Я не о деньгах… Просто не спится.
— Не каждый день покупаешь квартиру.
— Сегодня надо заказать паркет, кафель. Я подумала, что там, где кончается слово, начинается его смысл — по Виттгенштейну, да?
— Терпеть не могу Виттгенштейна. Спокойной ночи и доброе утро. Встаешь?
— Пойду на семичасовую службу в костел Святого Яцека, это здесь, на Новом Месте, у доминиканцев.
Я люблю этот костел. Белые стены — снежные облачения апостолов, внимающих мессе. В готических изломах их складок прячется необходимая для молитвы тишина.
18 января
Журналистка взволнована моим интересным положением. Оно кажется ей куда более интересным, чем просто естественный элемент жизни женщины.
— Издатель рассказал о вашей беременности.
— Да-а?
— Вы бы согласились дать интервью?
— О чем?
— Ну, как это о чем… Вы, такая независимая, любительница скандалов… и ребенок… это перелом в жизни.
— Какое отношение это имеет к независимости? И вообще, почему вы говорите таким тоном, словно я первый на свете забеременевший мужик? — вешаю трубку.
Устроили из беременности какую-то порнографию. Тоже мне сенсация!
Я не верила в старость, в то, что она может напасть внезапно, вскарабкавшись на человека, подобно горбу. Недомогания после болезни, постепенный, незаметный, обычный процесс старения — да. А тут вдруг — хлоп! Я не в силах двинуться с места. Огромный строительный склад, я стою и не представляю, как добраться до Петра, который в десяти метрах от меня выбирает доски для пола. Бреду, хватаясь за краны и кирпичи.
— Взять тебя на руки? — Петушок готов на подвиг. Но ему меня (нас) не поднять.
— Лучше погрузи на тележку. — Я машу ногами, чтобы восстановить в позвоночнике контакты между нервами и мышцами и снять это кошмарное напряжение. Таз служит не только для хождения. Что-то там расширяется перед рождением ребенка, отключая ноги.
Мы выбрали кафель в Пясечном, кухонную мебель на Груецкой, паркет в центре. Сдаемся.
— Бог с ними, со шкафчиками, пусть вешают какие хотят, у меня нет сил. — Петр сворачивает к Муранову. — В Швеции у нас пол цвета кошачьей рвоты — и никому это не мешает.
Мне тоже кажется абсурдным ажиотаж вокруг узоров и оттенков кафеля. Мы сдаемся.
Ночью ветер выдувает из окна шарфик-«уплотнитель». Мы ежимся под одеялом. Морозный ветер с востока стучит в окна, едва не срывает красные фонарики у соседей-китайцев.
20 января
Мистический бихевиоризм. Я говорю Поле: «Спокойно», — и она перестает вертеться.
Раньше она обитала в большом мешке, подскакивала в нем, бултыхалась туда-сюда. Мешок увеличивался по мере того, как она росла. Теперь, видимо, она сама его растягивает. Она у меня под ребрами (выражаясь изысканно — под сердцем).
Идем на «Деньги — это не все» Махульского[100], до конца не досиживаем. Не столько фильм скучный, сколько публика громко фыркает. Не заразившись хихиканьем, сдаемся и уходим. Может, мы отдалились от народа?
21 января
Сентиментальность во вкусах. Приторные книжечки и сериалы — бальзам на душу. Душещипательная дребедень в Польше необычайно популярна. Питает чувства, раз Боженька не дал разума. В то же время за стеклянной стеной телевизора и лакированными обложками — хамство, повседневное зверство. Парадокс? Доброта, заслоняющая от вульгарности вне книжечки, иллюстрированного журнала и семейного телесериала? Одно вырастает из другого. При конформизме и отсутствии безжалостной логики зерна зла набухают во влажном от слезливости сердце.
Лодзь. Приятельницы сестры, кассирши в гипермаркете. Работают месяц-два. Наиболее отчаянные выдерживают полгода. Худеют на десять кило. Работа (в безработном городе) на полставки за триста-четыреста злотых. Приходится таскать коробки на складах, почти ежедневно оставаться сверхурочно — бесплатно: «как-нибудь потом рассчитаемся, впрочем, если вас что-то не устраивает… на ваше место найдется два десятка желающих». Кроме ключа от кассового аппарата необходимы памперсы — клетку кассы покидать запрещается. Счастливицы из гипермаркета, у них есть работа.
23/24 января
Последняя ночь на Муранове. Мы похожи на современных разбойников: наподписывали договоров, кредитов, обязательств — и бегом в Швецию. К сожалению, мы честные, вернемся из-за моря отдавать долги и отрабатывать полученное. Пираты-паиньки — засыпаем в девять, едва вернувшись из Лодзи.
Нас будят грохот и отблески света. Шум большого города? Стрельба.
— Что за годовщина? — задумывается Петушок.
— Ты же у нас варшавянин… Может, день освобождения города? Это вроде в январе… Моя начальная школа находилась на улице 17 января…
Петр подходит к окну и отодвигает пледы, которыми мы позатыкали щели.
— Китайцы…
— Не может быть. — Я вскакиваю с постели. Еще не совсем проснувшись, вспоминаю бабушкино предсказание: желтая раса заполонит весь мир. Война?
От петард, фейерверков светло, как днем.
— Конец января… А-а-а, восточный Новый год. Прощай, мой Дракончик. — Петушок целует меня в нос.
— Вот уж действительно год Дракона, столько всего случилось…
Мы возвращаемся в постель. Не могу заснуть, вернуть вымощенный сном покой. Кручусь и попадаю в мыслеворот:
— Это наверняка не случайно… Поля по китайскому календарю появилась на свет в моем году — Дракона. Теперь она слышит, как празднуют ее год — Быка…
— Змеи. — Петушок лучше разбирается в китайской астрологии.
— Наше дитя даосиста, — шучу я. — Я бы хотела выучить китайский. Это знак… подтверждение воли Небес.
— Греткося, спи.
— Не могу. Китайцы изобрели петарды, чтобы отгонять демонов. Как я могу спать, если на небе идет битва за Полино счастье?
— Завтра я тебя угощу китайскими пирожными с предсказанием гадалки, только спи…
— Сначала успокой дочку. — Я прикладываю его ладонь к пупку. — Разгулялась.
25 января
Грёдинге. Мои чудесные деревья, Озеро, Которое Меня Любит, фонарная аллея в лесу. Через неделю снова в Варшаву — подписывать обязательства.
Тупо гляжу на рукопись. Начала писать книгу год назад, так и не собралась закончить. Все откладывала на потом. Теперь не могу сосредоточиться. Не из-за беременности. Трудно мыслить здраво после четырех часов сна. Все чаще я просыпаюсь в три: вроде выспавшаяся, но подводят даже многолетние привычки. Убирая контактные линзы в коробочку, я закрутила крышку, а жидкость налить забыла. Испортила свои гляделки.
Перелистываю страницы. Поражаюсь словам. Тому, как они цепляются за мысль. Язык гол, слова изобретены для того, чтобы его приукрасить?
26 января
Покупаю курицу для бульона. В магазине на прилавке птичье пип-шоу: ножки раздвинуты, сжаты, в наборах или индивидуально, рядком. Беру целую курицу в пластиковом мешочке. Ищу цену. Написано, сколько стоит килограмм, сколько эта птичка. На упаковке фотография фермера, фамилия, телефон. Обрезанная кадром голова вполне подходит к сизой, выпотрошенной, безголовой куриной тушке в полиэтилене.
В моей библии всех беременных — «Я беременна» — открываю главу «Роды». Классические описания, советы… а также рассказ полугодичной давности. Стюардесса, которую возили по всему Стокгольму — из больницы в больницу. Не было мест, в результате она родила дома. Мужу, который звал на помощь, посоветовали положить роженицу в ванну — чтобы не испачкать пол.
— Петушок!!!
— Что случилось?! — Он прибегает из кухни, где процеживал куриный бульончик.
— Читай… Двадцать первый век, Стокгольм… я не хочу, я боюсь. Без обезболивания… Ты говорил, что это сказки, что люди сами придумывают страшилки, разводят панику насчет переполненных роддомов, а тут вот, пожалуйста… прочел?
— Хм-м-м. — Он всегда уверял меня, что на шведское здравоохранение вполне можно положиться. — Уж нас-то домой не отправят. Те несчастные, наверное, вели себя слишком вежливо, как все шведы. А нас голыми руками не возьмешь.
В стране, которая славится лучшим в мире детским здравоохранением, которая пропагандирует (в связи с демографическим спадом) производство потомства, — дикие роды, как в странах третьего мира. Что за невезуха?!
Землетрясение в Индии на границе с Пакистаном, где мусульмане ведут партизанскую войну. Несмотря на весь ужас случившегося, есть надежда, что катастрофа остудит кровожадные амбиции исламистов.
— Не строй иллюзий. — Петушок наливает бульон. — Ничто не остановит патриархальную культуру, если она нацелена на уничтожение своих ближних.
27 января
Знаменитая точка «G», «кнопка наслаждения», видимо, должна включаться как при занятиях сексом, так и при обременительном результате любви — родах. Обезболивающий наркотик. Насилуемое блаженством влагалище, в которое проскальзывает удовольствие, — туннель для боли. Место, в котором становишься женщиной и ребенком.
Я еще не дошла до родовой мании. Предпочтительнее, конечно, был бы другой выход, столь же естественный, как схватки, но менее кровавый: плацента твердеет со стороны материнской спины, отделяется от внутренностей. Со стороны живота кожа стирается, слущивается. Через нее просвечивает плод. В один прекрасный день ребенок безболезненно выпадает из-под омертвевшего, прозрачного эпителия.
Разговор с редактором журнала «Твуй Стыль» — не соглашусь ли я на репортаж-портрет. Съемки дома. Соглашаюсь, правда, дома почти нет — мы переезжаем. Прошу их поспешить — у меня проблемы с внешностью, не ровен час прольюсь.
— Пластическая операция? — сочувствует редактор.
— Что-то вроде того… седьмой месяц беременности.
По мнению авторов одной умной книги, вес Поли — килограмм, а длина — тридцать четыре сантиметра. Она открывает глаза (и какой в этом смысл, если ты внутри живота? Может, чтобы потом их можно было закрыть?) и полностью сформировалась. Теперь она будет только совершенствоваться. Если она родится теперь, то сможет выжить в инкубаторе. Но лучше не надо. В отличие от моего живота техника и мир еще не настолько безупречны, чтобы тебя принять.
28 января
В Польше мы собираемся на карнавал. Я примеряю самые широкие платья. Живот не дает ни во что втиснуться. Петушок считает — нечего делать вид, что я не мишка-коала.
— Да ладно, в дубленке ничего не видно… — Но ведь не в пальто же идти на бал.
— Это тебе так кажется… Ты не видела, какими глазами на тебя смотрели служащие шведского аэропорта: «Кошмар!» Тебе еще можно летать?
— Откуда я знаю…
Я не отдавала себе отчета, каких размеров… Когда я высплюсь и ничего не болит, я двигаюсь довольно бодро, забываю о беременности. И только когда появляются какие-то недомогания, живот начинает пухнуть у меня перед глазами.
Не поскользнуться, только бы не поскользнуться. Добираюсь до магазина. С корзинкой обхожу полки. В нашем стерильном магазине меня скручивает от запаха перегара. Неопрятный пьяница выбирает конфеты. Я с отвращением отворачиваюсь, видимо слишком демонстративно. Снова сталкиваюсь с ним в овощном отделе. И вдруг… «Пррр» — элегантная дама с корзинкой издает неприличный звук. Неожиданный взрыв, я не в силах сдержаться. Пьяница насмешливо глядит на меня. Я не стану расстегивать дубленку и показывать виновника конфуза, нажимающего на кишечник. Ужасно стыдно.
— Здесь просто сумасшедший дом, — звонит Петушок с дежурства, — настоящий сумасшедший дом. Прихожу, мне сообщают: с прогулки не вернулся Карлос, чилиец. Любитель травки. Сообщаем в полицию. Те привозят мужика, тоже чилийца, только «Карлос» у него не имя, а фамилия. Работники больницы, в течение трех месяцев занимавшиеся пациентом, не могут определить, он это или нет. «Полицейский» Карлос тоже лечился в свое время у психиатра, и ему у нас очень нравится. Домой он не хочет. Приходится силой запихивать его в такси, он впадает в ярость и в конце концов оказывается в приемном покое. Психиатрия сама производит психов… а нашего Карлоса нет как нет. Спи спокойно, таких сумасшедших снов, как эта моя «реальность» не бывает.
29 января
Полное отупение от бессонницы. Утром наливаю в стакан сок. Мимо. Вытираю. Хочу выпить, зубы стучат по стеклу. Лью в чашку, которую держу вверх дном.
Поездка в Стокгольм за журналисткой (Малгосей) из «Стыля». Она хватается за перо и с первой минуты принимается писать мой портрет. Определяет «реалии» — что из книжек, что из жизни. Я больше вздыхаю и машу руками, чем говорю.
Вечером похмелье — выплюнула из себя слишком много воспоминаний, интимности. Остается опустошенность стыда. Невозможно сказать одно и умолчать о другом, жизнь — это цепочка (порой драгоценная, но чаще — кандалы), и даже если одно звено в ней замкнуто, то другие широко распахнуты, словно объятия судьбы.
— Никто тебе не разрешит это печатать, и не надейся, — убеждаю я Малгосю. — Правда никого не интересует, всем нужны лишь лавровые веточки.
Она расспрашивает, вынюхивает. Многое знает сама, но хочет услышать от меня. Есть вещи, которые лучше на публику не выносить. Они блестят, словно обложка иллюстрированного журнала. Потрешь, поскребешь — и вылезает нефотогеничная правда о ближних.
— Мой учитель? Был да сплыл. Имена? Нет. Ни то, что я пишу, ни то, что я говорю, доносом не будет. Разве что на себя саму. Оставь.
2 февраля
До обеда правлю «Польку», после обеда занимаюсь Малгосей. Первый раз кто-то сидит в нашем доме ежедневно и почти ежечасно. Я боюсь расслабиться и наболтать ерунды. Хочется помочь ей добыть «мясо» для репортажа, не отдав при этом головы и ж… По вопросам начинаю догадываться о задуманном сюжете: «Строптивая писательница (декадентка, скандалистка, феминистка — произносится на одном дыхании) свила себе в Швеции мещанское гнездышко и доросла до роли мамочки».
Пускай, что бы она ни написала, к реальности это никакого отношения иметь не будет. Объясняю (оправдываюсь?): я и раньше ложилась спать не позже полуночи, не напивалась, не курила. Какая еще богема? Жизнь устоялась много лет назад. Богема начинается только теперь — бессонные ночи, перепутанное время дня. Впрочем — что общего имеет описание дома, картинок и леса с моими мыслями и книгами? Опять небось в редакцию «Стыля» будут приходить письма вроде: «После вашей статьи я убедилась, что Гретковская — нормальная женщина, и взяла в руки ее книги». Дурачат дураков. Раньше Церковь определяла, что нам читать, а теперь это делают прилизанные статьи и рецензии в газетах.
На берегу озера слышу шум деревянной повозки. Что-то огромное катится, ломая колесами лед. На озере пусто, но невидимая повозка приближается, вот-вот наедет на меня. Я отступаю с мостков. Когда все затихает, я догадываюсь, что это грохот крошащегося, лопающегося льда. Я верю своим галлюцинациям.
Бабушка Дондзилло рассказывала о лесе, где перед Первой мировой встречали повозку-призрак. Она бесшумно летела среди деревьев. Собственно, это была карета — четверка вороных коней, таинственно дребезжащие окошки и герб на дверцах. Того, кто видел карету духов, ждало несчастье. Бабушка видела ее дважды. Она выросла на Кресах[101]. Вынесла оттуда немного, только воспоминания, певучие предостережения для внуков.
— Помни, за столом, во время еды, нельзя ни разговаривать, ни чистить оружие.
В столовой она потеряла двух близких людей. Сначала подругу, юную красавицу — та подавилась клецкой. Девушку похоронили в свадебном платье. Вскоре после этого первый бабушкин муж чистил оружие и — между вторым блюдом и десертом — по неосторожности выстрелил себе в сердце. Бабушка продала имение, решила изменить свою жизнь — все забыть. Уехала в Бостон. В конце большой войны затосковала по Польше и вернулась. Купила имение на Висле, возле Фордона. Заявила, что выйдет за первого, кто попросит ее руки. По тонкому льду зимой тысяча девятьсот семнадцатого года с другого берега пришел молодой Гретковский. В военной форме, лощеный, подстриженный по прусской моде. Отдал честь и сделал предложение нашей певучей бабушке. Мезальянс муштры со сказкой.
3 февраля
Не могу удержать кисточку. Опухшие пальцы немеют, а шелк требует точности. Малгося каркает: такие, мол, сардельки останутся до самых родов. Кошмар.
Петушок показывает сегодняшнюю газету. Переполненные родильные отделения. Рожениц отсылают домой.
— В Стокгольме? — Малгося верит в чудо шведского социализма. — Не может быть, разве в Швеции не лучшее на свете здравоохранение?
— Во время демографического спада позакрывали родильные отделения. Открывать новые невыгодно. — Петушок готов бесконечно описывать кризис государственных больниц, жертвой и свидетелем которого является он сам. Меня не интересует общий план медицинских проблем, мой с каждым днем все более выпирающий пупок — первый и самый крупный план.
— Петр, ты ведь не позволишь, чтобы нас отослали… мне необходимо обезболивание!
— Лучше всего так, как задумала природа, — встревает Малгося.
— Ага, природа… Мне один раз вырвали зуб без наркоза, спасибо, больше не надо. — Я в панике. Малгосе-то прибавляется материала для репортажа, а я схожу с ума — отпечатать свою физиономию на газетной страничке!
Меня пришпилило к стулу — боль в спине. Заело ножную «машинку». Доковыляв до шкафа, вынимаю костыли. Они остались от сестры, на память о каникулах, которые она у нас как-то провела. Два года назад в первый свой день в Швеции она без спросу взяла из кладовки велосипед без тормозов. И спустилась с почти отвесной горы. Гревшиеся на лавочках пенсионеры увидели каскадершу при полном макияже, в кокетливо трепещущем платье в цветочек, без шлема (а шлем здесь надевают даже на ребенка, играющего в песочнице, о велосипедистах и говорить нечего), форсирующую кусты и металлическую ограду. После окончания циркового номера они подняли ее с бетона и спросили, куда нести. Сестра в шоке забыла адрес и прошептала:
— I'm from Poland[102].
Мы тут единственные поляки, так что поломанную и ободранную героиню принесли нам. В магазине нас потом еще долго переспрашивали с недоверием: «Она ехала без шлема? Без тормозов?» Так вот рождаются легенды о польских безумцах, с саблями бросающихся на танки.
Сломанную ногу сестры собирала в отделении «Скорой помощи» бывшая пациентка Петра. Та самая, которую когда-то привезли в клинику с шумного стокгольмского перекрестка. Уже одетая в смирительную рубашку, она призналась Петушку:
— Дураки, я вовсе не поток машин регулировала… я управляла движением планет и звезд!
Гипс сестре она наложила очень старательно. Через неделю пришлось его откалывать и накладывать заново. Вот в связи с таким неприятным событием сестра приобрела два костыля. Мне хватит и одного. Хромоножкой ковыляю в постель. Через час нога снова начинает двигаться и, чтобы развеяться, предлагает прогулку.
4 февраля
Мою посуду и слышу, как в комнате Малгося упорно выпытывает у Петра весьма интимные вещи. О том, как мы познакомились, о первом свидании…
Мой трубадур исполняет свою арию о кармической любви, фасоне моего платья в день встречи, форме ног и цвете глаз. Восхищенная Малгося едва успевает записывать. После ее ухода Петушок слоняется по дому со странным выражением лица:
— Знаешь, что-то меня мутит…
— Подозреваю, что причина — нежелательная беременность от журнала «Твуй Стыль».
— Love for sale[103]. Святой Павел забыл добавить: «Любовь продается средствам массовой информации».
— Но если ты не имеешь любви, то ты — таз звенящий, — утешаю я его.
— А так я — колокол Зигмунта.
— Проповедовать следует языком… а колоколу Зигмунта недавно язычок подреставрировали.
— Словом следует делиться, но ведь не со всем же миром!
— Нарциссический постромантизм. — Я вытираю единственные две ложечки, не отступающие перед ржавчиной.
— Да. Глянцевым открыткам самое место на чердаке.
Это в самый последний раз, больше никаких семейных интервью, никаких фотографий — заверяем мы друг друга. Новая жизнь, новая квартира, новая физиономия.
5 февраля
Завтра в Польшу. Впервые я запаздываю с версткой… падаю на кровать. Я теперь не одна, спрячусь от издателя за свой живот. Гретковская минус живот равняется добросовестности и дисциплинированности. Гретковская плюс живот… ха-ха-ха… равняется синусоиде.
Минус семнадцать. Я провела здесь три теплые зимы. Вяло-влажные, тягучие — с ноября до конца апреля. В этом году зима от мороза съежилась до нескольких трескучих, заиндевевших дней. За окном скользят по тротуару застывшие от ветра прохожие. Механические фигурки из рождественских яслей. Малгося тащит меня гулять. Путешествие на полюс.
6 февраля
Петр засыпает в тот момент, когда самолет кружит над аэродромом. Давление со свистом выходит через уши. Петушок съеживается на кресле, словно сдувшийся мячик. Бужу его:
— Что тебе снилось?
— Ничего. Совершенно ничего.
С воздуха видим на опушке Кабатского Леса свой новый дом. Самые зеленые крыши во всей округе. С аэродрома — в банк, подписывать бумаги на получение кредита. Прямо герои социально-психологического романа прошлого столетия: ипотека, залог. Об этом мы читали в «Кукле», но чтобы на собственной шкуре… Спрашиваю банкира, чем отличается ипотека от ипотечной собственности — в школе мы это не проходили. Согласно обязательному списку литературы, анализировали описания природы и соответствующие им настроения персонажей. А теперь нам предстоит подписать самый настоящий вексель эпохи Вокульского[104].
Выходим с кредитом на одну четверть жилья. Не знаю, богаче ли мы стали на сумму займа или беднее — на его выплату.
Едем в мой банк — переводить деньги на счет жилищного кооператива. Сделать это, находясь в Швеции, проще, чем с соседней варшавской улицы. Счет у меня долларовый, и кооператив продает квартиры за доллары («редкий случай» сочетаемости валют). К сожалению, в Польше не разрешены межбанковские долларовые операции. Мне придется продать доллары своему банку за злотые, затем за эти злотые жилищный банк продаст мне доллары. Конечно, придется еще доплачивать, поскольку курс валют разный. Я мечусь между двумя банками вслед за своими деньгами, словно погонщик верблюдов. Мой караван уже тронулся в путь, но пока он доберется до цели, цена на верблюдов упадет… О, они уже прибыли, вот их переоценивают, покупают, перепродают… Поля ведет себя тихо. Откуда она знает, что я занята с чиновниками и лучше мне не мешать?
Студия «Городка» в состоянии эйфории. Тридцать седьмая серия достигла рейтинга «Миллионеров». Может, закажут нам продолжение?
Мы остановились в отеле «Собески». Тесный номер с маленьким баром, роскошной ванной и стеной со следами грязных ботинок. Похоже на номер-люкс, который пинали ногами. Иду за покупками. Если бы я «беременела» в Польше, прибавила бы килограмм двадцать: свежий хлеб, пирожные, эклеры. В Швеции у меня нет возможности себя баловать, там я удовлетворяю голод, а не вкус.
У входа в «Собески» ищу киоск — мы забыли зубную пасту. Перехожу на другую сторону и оказываюсь у вокзала «Охота». Незапатентованная машина времени. Пятидесятые это годы или шестидесятые? Бардак, превращающий любой цвет в просто грязный. На лотках пластмассовые Христосики и русское мыло. Темно от грязи. Непонятно, кто ждет поезда, а кто продает. Нищета перемешивает людей, отпечатываясь на их серых лицах единой тусклой гримасой. Голем, слепленный из грязи и мусора. Оживляемый электрической искрой проезжающего поезда. Рядом с этим тоскливые декорации к «Шаманке» — там, где героиня бредет по вокзалу, — просто Висконти.
Играю с Полей в прятки. Обнаружив свободное местечко, она вытягивает то ли ручку, то ли ножку (я не различаю, где что). Я почесываю то, что она выставляет. Ручка-ножка моментально втягивается обратно, словно улиткины рожки. Я глажу в другом месте, ожидая появления шаловливого холмика. Почесываю — Поля снова прячется.
Она так близко, а я не могу себе представить, что она существует.
7 февраля
Полчаса на разговор с издателем, договорились встретиться в отеле. В десять — фотосеанс на Бураковской. Издатель опаздывает на пятнадцать минут. Мы торгуемся по поводу прав на книжное издание «Городка». Спектакль почище, чем покупка ковра на марокканском рынке. Издатель вытаскивает счета, демонстрируя, что неминуемо обанкротится, если вложит деньги в «Городок». Охи, вздохи… Мы с Петушком переглядываемся и задаем себе один и тот же вопрос, от которого базарный торг теряет всякий смысл:
— А он нам нужен, этот ковер? — Поднимаемся. Сделать из сериала книгу — затея издателя, не наша.
Наш восточный Шекспир не уходит за кулисы, это было бы слишком банально. Приходится возвращаться, торговаться дальше. Издатель подумает и позвонит через несколько дней.
Верю в Господа Бога, в скрытое от наших глаз. Но не верю зеркалу: опухшие глаза, одутловатые щеки, превращенные макияжем в более-менее приличное лицо. В студии зажигается свет. Из опухшей развалины появляется Женщина. Вылепленная из глины, но не из бурой, а из каолиновой, косметической, а еще — из растертой пудры и румян. Прозрачное платье приоткрывает округлости. Я позирую в черном белье. Ослепленная лампами, вижу за спиной у фотографа Петушка — он присматривает, «чтобы меня не обидели», то есть не слишком накрасили губы, не размазали тушь. Мне хочется заниматься с ним любовью (из-за его взгляда?). Затащить его в ванну.
— Очень хорошо! — восклицает фотограф, обнаружив наконец на моем кукольном разглаженном лице искру желания.
Пауза, можно поправить прическу. Я рассказываю Петушку о своих мыслях. Разумеется, это нереально, в сортир слишком длинная очередь.
— Тебе достаточно объектива, длинного фаллического объектива с вагиноподобным отверстием линзы.
— Нет, не в этом дело. Я полуобнажена, мы глядим друг на друга, а дотронуться не можем… это, наверное, и есть желание.
— Это фотораспутство, солнышко.
В студию вбегает песик фотографа. Аккуратно усаживается на месте модели. Кокетничает, посматривая на нацеленные фотоаппараты.
— Не удивляйтесь, он это обожает. — Фотограф стаскивает псину со сцены. — Суня, ко мне!
— Суня — реинкарнация фотомодели — размышляю я вслух.
— Это невозможно. Модели еще не обзавелись реинкарнациями. Это новое изобретение, и души у них еще новые. Во втором или третьем воплощении такой нарциссизм уже немыслим, — возражает Петушок.
Стилистка скалывает пряжкой мое слишком просторное платье. И вдруг — раз! Швы перемещаются на живот, подскакивают.
— Петр! Смотри, она двигается! — кричу я. Впервые Поля так озорничает. Растягивает платье, сдвигает застежку. Под брюками или одеялом она не показывала, на что способна.
Сестра Петра устроила нам комнату в ассистентской гостинице на Служевце[105]. Польская интеллигенция, обитающая в бетонных клетках. Замурованная современными офисными зданиями. Последняя ниша тоненького четырехпроцентного слоя интеллигенции, наросшего на недоученном тельце народа.
В девять сдаюсь и укладываюсь спать. Приезжает Беата — я воскресаю. Едем в кино на «Де Сада». У Отейя всегда есть в запасе маска человека, как у Гайоса или Кодрата[106]. В ней он способен сыграть кого угодно.
Предостережение божественного маркиза: «И не имей слишком много детей. Ребенок портит фигуру, а через двадцать лет получаешь личного врага».
Что во Франции — маразматическая классика, у нас — стыдливый авангард, заставляющий краснеть университетских профессоров.
8 февраля
В пахнущем котами и канализацией подвале обсуждаем с художником проект обложки к «Польке». В этом подвале рождается большинство обложек польских книг, что, к счастью, никак не сказывается на их качестве.
Я предлагала фотографию обнаженной чувственной негритянки. Но ни в одном агентстве нашей центральноевропейской страны не нашлось снимка голой негритянки. Нет — и все тут. Два или три миллиона фотографий — художественно преломленных задниц и сисек. А обычного выразительного черного тела (или хотя бы загоревшего дочерна) — извините. Компромисс: мулатка. Собственно, она почти белая.
Художник показывает обложку к «Фальшивомонетчикам» Жида. Он сфотографировал на улице рваный плакат с изображением глаза. После выхода книги появился хозяин разодранного ока. Известный телеведущий. Он явился к художнику вместе с адвокатом. Глаз взят (выколот с улицы?) нелегально. Это привело владельца к материальным издержкам. Пластинка с песенками ведущего продавалась хуже, чем ожидалось, — разумеется, потому, что глаз исполнителя ассоциировался у публики с обложкой «Фальшивомонетчиков». Никаких компромиссов, извольте заплатить компенсацию — несколько тысяч.
— Скажем, три? — предложил адвокат графика.
— Давайте. — И ведущий получил гонорар за свое сумасшедшее нахальство.
Идем с Петушком на «Кривое зеркало». Самое настоящее кривое зеркало, грязный коктейль. Для начала резня из «Соломенных псов» Тарантино, потом бездарные цитаты из «Хороших ребят» Скорсезе и фильмов Кустурицы. Предполагалось, что будет смешно, а получилось нагловато. Уходим разочарованные. Беата восхищена тем, как «Зеркало» смонтировано, юную кузину Петушка подкупает изобретательность. Мы спрашиваем девочку, видела ли она хоть один из фильмов, использованных ловкачом-режиссером. Нет — слишком молода.
Заходим в банк, я хочу положить на счет немного долларов. Менеджер банка звонит в центральный офис и смотрит на нас так, словно узрел Бонни и Клайда.
— У вас перерасход в несколько десятков тысяч долларов.
Петушок невозмутим.
— Ерунда. Успокойся, не пугай ребенка.
В Польше все возможно, кто-то нажал не на ту кнопку и проел в моем счете дырку. Кафка. Тюрьма, полиция. Сейчас меня арестуют. Из бизнесвумен превращаюсь в нищевумен. Мы мчимся в центральный банк. Они проверяют: ошибка. Завтра счет разблокируют.
9 февраля
В освещенной весенним солнышком варшавской Праге есть своеобразная прелесть аутентичности, напоминающая Лодзь.
На офисном здании, где находится журнал «Твуй стыль», ни одной таблички. Стеклянная многоэтажка-призрак. Это, наверное, нарушение закона, согласно которому фирма должна иметь вывеску, а также нарушение основ фэн-шуй. Искусство минимализма, скромность миллионера, проживающего в рабочем районе?
Стойка администратора тоже девственно-чиста. У входа огромная, во всю стену, фотография Киселевского[107] — он в ужасе заслоняет ладонью глаза. Кисель в этой стеклянной банке?
Художественный редактор ведет меня на второй этаж, в редакцию. Шлюзы дверей раскрываются с помощью электронной карты — ее приходится засовывать в каждый встречный датчик. Прозрачные стены. Где-то в центре здания — кабинет главного редактора, Царицы-матки, опекающей своих «рабочих пчел», снующих между стеклянными сотами меда, из комнаты в комнату: «бззззззз» — и магнитная карта открывает ворота.
На фотографиях не я, кто-то другой. Мои мысли?
В баре «Стыля» с Малгосей заканчиваем потрошить текст. Петушок виновато признается, что не ощущает укорененности ни в Швеции, ни в Польше.
— Петушкин, у кого в наше время есть корни… растения теперь принято пересаживать, — утешаю я его.
— Но ты возвращаешься в Польшу. — Малгося нажимает на перо.
— Я исследователь девиации, разве можно найти для меня более подходящее место?
Из подсобки доносится характерный, словно популярная застольная песня «Гураль, разве ты не жалеешь…», звук — готовят отбивные.
— Бах, бах. — Серьезное, чуть ли не набожное избиение мяса для национального блюда. Мессия народов, приколачиваемый к кухонной доске — бах, бах.
У Поли не икота, а черта характера — упорство. Отсюда эти ее однообразные скачки, отбивающие мне пупок.
10 февраля
Служевец. В магазинчике, который закутанная в платки продавщица обогревает собственной папиросой, ищу цейлонский чай. Не могу вспомнить, как он выглядит.
— Знаете, такой… его фасуют на Цейлоне.
— Все фасуют в Польше, — хрипит та в ответ.
— О, вот же он, — узнаю я упаковку.
Обиженная продавщица милостиво швыряет мне пять коробочек. В соседнем киоске покупаю билеты на автобус.
Мужик в фуражке железнодорожника ворчит:
— Что так медленно, люди спешат.
Вхожу в супермаркет — хоть здесь никому не помешаю. Уборщица с тряпкой и ведром громко комментирует мой путь среди полок:
— Ничего не покупает, а прет по чистому.
Вечные поучения: на улице, в прессе. Собственная точка зрения — это для них слишком, хватит и уверенности в собственной правоте, чувства оскорбленного превосходства: будь то уборщица, продавщица, политик, критик.
Куда я возвращаюсь? К квартире за лесами и предместьями? Я скучаю по шведской деликатности, которую принимала за медлительность отупевших от благополучия викингов.
Раскладываем с Петушком бумаги, подсчитываем деньги. Впопыхах поедаем куриные сосиски. Они упакованы в презервативы, которые едва удается разрезать ножом.
— Ты отдаешь себе отчет, что будешь одинокой матерью? — Он рассматривает налоговую декларацию.
— Подать на алименты?
— Согласно налоговому законодательству… жениться нам не выгодно. Так же обстоит дело с выплатой налога за квартиру.
— Ты считаешь, они это специально сделали? Искушают деньгами, толкают на греховный путь — в католической-то стране?
— Мне кажется, это самый обыкновенный католический даосизм. Должно наступить равновесие: пропаганды семейных ценностей и реальности, которая не способствует созданию семьи. Вот, черным по белому, согласно даосизму, — взаимодополнение противоречий. — Петушок подсовывает мне бланки налоговой декларации.
Последние детали нового дома. Берем с собой сестру Петра. Договариваемся насчет стен, потолков. В кухне колонна со встроенным шкафчиком. Я прошу прораба сгладить острые углы. Объясняю, закругляю ладонью гипсовые стены. Строители смотрят на меня как на ненормальную. Начальник понимает: он жил в Канаде, там острые углы тоже не в почете. Сестра — научный работник, Петр называет ее «Мадам Резон», — выдвигает логический аргумент:
— Ребенок может удариться головкой.
— Нормальный ребенок не станет биться головой о стену, — шепчет ей Петушок, который единственный здесь понимает, чего я на самом деле хочу от этой угловатой колонны.
Представляю, как это выглядит со стороны. Чокнутая! Уговаривает трех взрослых мужиков из квадрата сделать круг. Те удивленно кивают.
— Тут вот кантик. — Усатый рабочий гордо похлопывает по недостроенной колонне. — Вам кантик не нужен?
Я не могу открыть им истинные причины своего каприза. Ребенок с разбитым черепом действует на их воображение, но они ни за что не станут закруглять углы ради какой-то китайской ерунды, фэн-шуй… Едва ощутимые колебания энергии, рассекающей пространство… вы еще скажите, что об угол можно, пардон, ж…у ушибить.
В конце концов прораб обещает закруглить при условии, что найдутся какие-то закругляющие детали.
Спорим о пустяках, а тут половины пола не хватает. Слишком мало купили.
— Как быть с порогом? — грозно спрашивает прораб.
— Какой порог?
— В гостиной и в кухне пол на разном уровне, не говоря уже о новом покрытии в гостиной и стандартном — в спальнях.
— Пороги в квартире? — презрительно уточняет рабочий.
— Лучше сделать везде одинаково? — переспрашивает Петушок.
— Ну-у.
— Мы докупим.
— Погодите-ка. — Строитель рассматривает доски. — На что его класть? На картон, на пенопласт? Основу не купили?
— Нет. — Передо мной распахивается метафизическая пропасть под полом. Что из чего да на чем. Доска на основе, бетоне, опорах. Мы ничего не смыслим в азах строительства. Просто купили готовую оборудованную квартиру. А технические премудрости постичь не успели.
— Мы купим. — Петушок мужественно останавливает бесконечное умножение миров, клеев и лишних трат.
Упоительный вечер на строительном складе. Неужели я на восьмом месяце? Откуда только берутся силы бегать! Сизый от усталости Петр находит самое простое объяснение:
— Это Поля дает тебе силы, гормоны.
— Прибавь ни с того ни с сего десять кило и поноси на животе горб, тогда поговорим. — Я топаю за ним от кассы к кассе. Опухшими пальцами запихиваю деньги в тощающий кошелек.
Поездки в метро. Моя любимая станция — «Рацлавицкая». «Политехнический институт», «Поле Мокотовске» диктор (пан Ясеньский, дублирующий телефильмы?) объявляет деловито и бесстрастно. На слове «Рацлавицкая» у него от волнения дрожит голос. Торжествующее эхо победоносной битвы при Рацлавицах[108].
Станция «Служев». Многоэтажки, никогда не бывшие чистыми бетонные плиты. У входа в метро залатанный асфальт, покореженный тротуар. Люди с искореженными лицами и биографиями.
Петушок баррикадируется в комнате. Польшей он сыт по горло.
— Я варшавский парень и другим не стану… Это лезет из меня, словно вши. Я не знаю, как объяснить…
Я из Лодзи. Выросла в бывшем гетто — оттуда моя сентиментальность. Желтый свет, размазанный вечером по стеклам деревянных халуп, брусчатка, сточные канавы. Принаряженная Петрковская, и в двух шагах от нее — маленькие покосившиеся домики, сельские избушки. Лодзь — модернистский салон в провинции. Непонятно, где начинаются предместья. Центр в окружении деревеньки. Быть может, поэтому люди там не отличаются таким столичным хамством.
11 февраля
В моем животе набухает время. Распухает, растет. Несколько месяцев назад оно было комочком, эмбрионом. Семечко времени. Колышущееся при каждом моем вдохе.
Смотрю на крепко спящего Петра. У него день рождения. Положив ему на подушку подарки, тихонько иду на утреннюю службу в костел святого Яцека. В четыре мы возвращаемся в Швецию.
Отправляю племяннику в Лодзь эсэмэску:
— КТО РАНО ВСТАЕТ, ТОМУ БОГ ДАЕТ. ГОСПОДЬ БОГ.
Малыш отвечает, вернувшись с утренней службы (кроме него, никто в семье не умеет пользоваться сотовым):
— ТЕТЯ, ЭТО ТЫ?
Отвечаю:
— КТО РАНО ВСТАЕТ, ТОМУ БОГ ПО ЖОПЕ ДАЕТ. ПО-ПРЕЖНЕМУ ГОСПОДЬ БОГ. — Неужели могут быть еще какие-то сомнения, кто автор.
Тут же звонок:
— Тетя, это ты или не ты? Потому что… — Он умолкает.
Мама вырывает у него трубку:
— Уже?! Осложнения?
— Что уже?
— Ты не рожаешь? — телефон вырывает запаниковавшая сестра. — Мы тут от волнения с ума сходим: чего на тебя нашло с самого утра…
— Осложнения?
— Господи, я пошутила. Мне и в голову не пришло…
— А мы думали, недоношенный. — Похоже, они немного разочарованы? — Ты тоже родилась на два месяца раньше срока…
Художник закончил обложку. Неплохо. Плакат — чувственное тело, одна грудь округлая, вторая заостренная, нацеленная на зрителя. Белесое тело личинки, сбрасывающей кровавый кокон. Закрытая кунтушем, стремительная Нике или рабыня. Интересно, насколько напортачат в типографии.
Самолет полчаса кружит над Стокгольмом — метель. Петушок распаковывает подарки.
— Это крем для век? — неуверенно спрашивает он.
— Для век.
— Это для мытья, это после бритья. — Он открывает следующую коробочку. Петушку нелегко воспринять себя — монолит классической мужской красоты — по частям. Вот женщину можно разобрать на отдельные фрагменты: крем бывает для глаз, губ, бюста, ног, попы, рук.
Больше всего он обрадовался коробочке с мелатонином. Пригодится после ночных дежурств. Ну что ж… подарок есть подарок. Петр наносит крем на веки, глотает таблетку и просит стюардессу принести стакан воды.
— Баю-бай, — обращаюсь я к животу. — Спи, Полечка, спи. Не бойся.
Самолету давно пора куда-нибудь сесть, хотя бы на облако.
12 февраля
— Действует! Правда действует! — Петр оглядывает стены. — Яркие краски, словно после кокса.
— Да нет, Петушок, это не мелатонин, это наш дом после варшавской серости.
— Мне надо очухаться после Польши. — Он отправляется в ванную. Из крана течет родниковая вода. Во дворе по-весеннему чирикают птицы, их клювики оттаяли в тепле.
Французские врачи огорчены. Год назад они пришили одному мужику новую руку. Многочасовая операция, мировой успех, журналисты, улыбки, благодарность пациента. Позавчера — посылаемые через Ла-Манш ехидные усмешки английских коллег. Французский пациент прибыл в Лондон, чтобы отрезать себе пришитую лапу. Он не смог к ней привыкнуть. Предпочитает остаться одноруким, лишь бы не носить на себе оживший кусочек трупа с браслетом шрама вокруг локтя.
Я не утверждаю, что мои пальцы похожи на эту франкенштейновскую руку. Но они уже неделю как чужие. Толстые, неуклюжие сосиски. Приходится вцепляться в них ногтями, чтобы заставить хоть что-то почувствовать. Ночные прогулки в туалет по пять-шесть раз не помогают. Отеки с пальцев не сходят. Рисованию конец. Кисточка врезается в ладонь, вместо того чтобы накладывать цветные пятна, утыкается в шелк. К тому же с меня сползают трусы. Кривизна живота достигла критического уровня. Пришить к трусикам бретельки? Купить панталоны под шею?
В спальне чищу пылесосом репродукцию Ротко «White and Greens in Blue»[109]. Согласно воле художника, я воспринимаю картину как врата, а не как украшение. Протираю тряпочкой репродукцию двери: зеленые и белые прямоугольники на синем фоне. Ротко наиболее убедительно нарисовал Переход на Другую Сторону.
«Меня интересует только выражение элементарных эмоций, — писал он, — отчаяния, экстаза, смирения с неизбежным, а тот факт, что многие зрители волнуются и плачут перед моими картинами, доказывает, что мне удается эти чувства передать».
И в самом деле, на меня очень действуют эти его абстрактные двери картин. Они сентиментальны, насколько могут быть сентиментальны цветные прямоугольники. От них исходит поэзия «штетла» — местечка, — но не столь многословная и на грани кича, как шагаловская. (Шагал, Ротко, Сутин бежали из восточноевропейских местечек на Запад.) Париж не пошел Шагалу на пользу, он смешал еврейскую поэтичность с западной легкостью. Слишком много у него летающих невест, накачанных воздухом французской любви. Сутин тоже покинул свое белорусское местечко и перебрался на Запад. Однако он не поддался воспоминаниям, окрашивающим прошлое в цвета детства. Сутин обеими ногами стоял на земле, держась за развешанные в мастерской мертвые туши. Художник упорно изображал мясо поэтической плазмы и ее сладковатые аллюзии, возносящие трупы к райским вратам.
Нью-йоркскому Ротко (Ротковицу) ближе трепещущий перед тайной бытия Сутин, нежели Шагал. Из латышского гетто он добрался до Америки. Смешал хасидскую мистику и функциональную геометрию Нового Света. Прямоугольные небоскребы и деревянные халупки, горящие желтым пламенем свечей. Сквозь его абстрактные, современные картины просвечивают запыленные окна местечка, из-за которых доносятся молитвы и поучения раввина: «Не изображай ни Бога, ни человека». Поэтому абстрактность Ротко — выражение не веры, но ее исповедания.
Он не пользовался линейкой. Разорванные прямоугольники и квадраты прорастают у него из фона, демонстрируя органичность метафизики. Ее пантеистическое срастание с миром видимого. Без той холодной черты, что разделяет Создателя и его творение. Картины Ротко излучают теплый свет понимания. Если свет как таковой и геометрические формы могут быть выражением чувств, то живопись Ротко не так уж отлична от смиренной мудрости Рембрандта и вопля Бэкона, удушающего человека в клетке. Их картины об одном и том же — Неназванном, а следовательно, Неисповедимом. И причиной тому не страх, а мистическое бессилие.
Мистик, утративший свое видение, опускается на землю и не находит там адекватного слова, образа. Еще мгновение назад одаренный сверхчеловеческой способностью выйти за пределы чувственного мира, он возвращается в камеру тела. Можно выкрикивать из нее темные поэтические слова или протягивать израненные руки сквозь прутья телесной решетки, пытаться рисовать на стене дверь, ведущую к настоящей свободе. «Картина — не украшение, но врата». Ротко нарисовал много переходов и туннелей. Мой выход — «коричневый и зеленый».
13 февраля
Боюсь ли я родов? Они представляются мне столь же реальными, как рождение через пупок. Мне даже стал нравиться живот. Он занимает половину меня. Он такой беспомощно-новорожденный — с этой своей бесформенностью, складками на бедрах. Лысый, сжавший во сне глазик пупка. Петушок щелкает «кэноном» — я на фоне голубой стены в гостиной.
— Документация, — объявляет он.
Религия: «Кэнон» по-японски — Будда Милосердия. Щелк-щелк, фотографические мантры.
Смотрим новые серии «Городка». Из этого получилось бы настоящее довоенное кино. Большинство польских фильмов и сериалов похожи друг на друга. Другая эпоха.
Я выхожу из комнаты — не могу смотреть на фокусы нашей Звезды. Она порезала текст, поменяла местами сцены. Решила, что она тут главная — может подписывать документы, брать на себя чужие роли. Набор глупостей, прикрытых прелестной улыбкой. Ну что ж, она красива, чудесно играет, но… Возможно, я научусь быть более снисходительной, когда Поля изрисует мою картинку, а я, вместо того чтобы надавать доченьке по попке, растроганно поцелую ее грязные лапки.
Ксендз, специалист по сектам, несколько лет присматривался к Мэрилину Мэнсону. «Сатанист до мозга костей», — сообщил он телезрителям свой диагноз. Вероятно, высшая степень сатанизма в польском костеле — «до мозга костей». Когда уже нечего спасать, по-августински отделяя чистую душонку от ее пороков. Подретушированный, в странных контактных линзах, возбуждающий скорее жалость, чем ужас, Мэнсон — развратитель молодежи. В Швеции считается, что он похож на персонажа комиксов. Зрители были разочарованы его стокгольмским концертом — никаких новых открытий. Переодетого серийным убийцей, епископом, обиженным андрогином, его выручила неплохая музыка, потому что сам имидж уже весьма затаскан.
А в Польше вполне серьезные мужики обсуждают, разрешить ли Мэнсону дать сатанинский (дьявол из комикса) концерт в Варшаве. Подлинные сатанисты, растлевающие душонки моего поколения, сидят в сейме, греются в свете телеюпитеров. Считать ли это наступлением новой веры, выбором в пользу медийного искупления?
15 февраля
Что говорит по поводу отеков моя протестантско-шведская библия для беременных? Всегда столь прямолинейная и лаконичная. Вот и на этот раз авторы без всякого ханжества описывают ситуацию: «Опухшая и замученная гормонами, ты втайне мечтаешь родить до срока». Мечтаю. Лучше всего не только до срока, но и во сне (подобно самой легкой смерти). Не представляю себе родов. Пухну себе и пухну, вот возьму и лопну в один прекрасный день без всяких родовых схваток и кошмарной боли.
Спасибо Зосе за то, что поливала цветы. Она рассказывает о знакомой, которой этим летом пришлось ехать за двести километров в другой город, потому что все стокгольмские роддома были заняты. Я впадаю в истерику:
— Ты ведь им не позволишь, правда? Я боюсь не родов, а того, что придется рожать дома в ванной, обещай, что не допустишь этого.
— Я тебя прямо сейчас отвезу и оставлю там. Ради блага всей семьи.
16 февраля
Петушок на выступлении школьного кабаре своего сына. В гимназии провели общеобразовательную неделю любви. Болтали о сексе, чувствах, знакомились с парами геев, которые объясняли детям, что такое гомосексуальная любовь. В качестве финала этих развлечений a la[110] День святого Валентина пятнадцати-шестнадцатилетние подростки устроили для родителей программу «Любовь». Ребята без всякого смущения распевали скабрезные песенки. Никаких кретински-воркующих картонных голубков на фоне сердечка — сцену заняли барышни в неглиже и смелых декольте, раскачивающиеся на метровом (картонном, конечно) члене. Петушок оглядел зал — не краснеют ли родители, не прячут ли глаза. Ничего подобного. Взрослые развлекались и аплодировали своему столь чудесно развитому потомству. В конце концов, дети — тоже плод любви.
Я перегуляла в лесу. Ложусь, дремлю. Человек так старается быть человеком. Не описаться, не обкакаться, не облеваться. Изображает цивилизованного чистюлю, контролирующего собственные инстинкты. Человек, пожалуй, уже самим собой доводит себя до невроза, судорожно сжимая всевозможные отверстия и мочевой пузырь. Бегу в ванную.
17 февраля
У меня педагогический талант. Представляю себе, как буду учить Полю — из чего слеплен мир, как писать буквы, складывать числа. Наверное, лучше начать с вычитания, пусть сразу поймет, сколько можно потерять. Я даже придумала для нее сказку. Однако я лишена физиологического таланта, помогающего выносить беременность. Это «выпученное» на полметра вперед пузо — выше моих сил. Охотнее всего я бы залегла, вывесив табличку: «На сносях». Превращаюсь в вареник. Ни с того ни с сего засыпаю среди дня. Поля увлекает меня в свой сонный мир?
22 февраля
Последняя неделя перед Великим постом, так называемый жирный четверг. Мы уже месяц «жируем» по всем шведским правилам — карнавальными пирожными с начинкой, подобными самой зиме: снег взбитой сметаны, лед белого марципана. Разврат (по шведским меркам), спрятанный в обыкновенной дрожжевой булочке, усыпанной крошками настоящей коричневой ванили. Сведенборг под конец жизни питался исключительно ими. Устроил себе карнавал вплоть до самой смертной Пепельной среды.
23 февраля
Петушок решил узнать, правда ли, что из Стокгольма ссылают в «ближайшее родительное отделение» — Уппсалу или Содертелье. Ему выдали список больниц, в которые следует звонить при первых схватках. Если не будет мест, нас направят в другой город.
— Я кладу возле телефона. — Петр оставляет бумажку.
— Может, меня пошлют в Кируну? Уж на полюсе наверняка никто не размножается…
— Роды — не инфаркт. Думаешь, если тебя выгонят из больницы, ты немедленно помрешь прямо на тротуаре? — Он пытается остановить мою истерику.
Современные роды. Никаких школ для будущих матерей — всякое там дыхание, пыхтение и расслабление. Я буду занята исключительно тем, что начну грязно домогаться внимания переполненных больниц.
24 февраля
Приехала шведская фотогруппа — снимать для журнала «Твуй стыль» наше «домашнее уединение». Фотограф занят исключительно проблемами освещения, хотя студия велела ему «проникнуть в психологию человеческих отношений». Почему-то самым важным в «психологии» ему кажется положение рук. А отнюдь не выражение лица или композиция.
— Руки! Обхвати себя, сожми в объятиях, — командует он, запечатлевая мой ужас. Нахал. Ему кажется, что это признак суперпрофессионализма.
Парень не в состоянии запомнить, как зовут Петра. Называет его Петролем. Сам похож на смуглого сына Магриба. Спрашиваю, где он так загорел. Нигде. У него от природы оливковая кожа и черные волосы. Родители — выцветшие блондины. Странно? Он задумывается. Перестает молоть языком — впервые с того момента, как переступил порог. Что-то выбило его из привычного ритма. В спальне замечает фотографию Петра с белым пасторским воротничком.
— Ты священник? — спрашивает юноша с уважением, ожидая духовных откровений.
— Нет… для композиции требовался белый квадрат под подбородком, — признается Петушок.
Постепенно безумие охватывает весь наш домик.
— Имеете колбаса? — Ассистент фотографа, наполовину швед, наполовину поляк, говорит по-польски с американским акцентом. Три последних года провел в Штатах, в фотошколе. Он молод и полон добрых намерений.
— Это только на «Полароиде» так выглядит, на окончательных снимках будет лучше, — шепчет он, увидев на моем лице отчаяние.
Лучше не будет. Стеклянные глаза фотографа взирают на меня не более взволнованно, чем на неодушевленный чайник. Гримерша с таким же успехом могла бы заниматься украшением стен. Стилистка изображает мебель — принесла тряпки и вышла на террасу покурить и «насладиться деревенской атмосферой».
Фотограф щелкает аппаратом, ассистент едва успевает подавать ему новые пленки. Нет времени стереть пот со лба. Так, пожалуй, и заржаветь недолго. Мыло и тоники смыли с его лица кошмар прыщей. Угри уступили под натиском косметики последнего поколения. Однако гладкое лицо подростка не терпит пустоты (умственной). Его обсыпали бесформенные сережки, торчащие из бровей, носа, щек.
Группа провела у нас пять часов. Мы измучены. Прячемся в постели, наедине с собой.
Последние снимки из частной жизни. Все. Никаких фотографий с Полей. Личная жизнь — это не то, в какой позе я сижу за столом. Интимно то, что в голове. Черно-белая фотография, стилизация под Марлен Дитрих — в мужском костюме, за стойкой бара… Сквозь прорезанную в пиджаке дыру смотрит грудь. Из цилиндра за уши (кролика) вытянули новорожденного. Когда-нибудь в будущем — через много лет после наступления у меня менопаузы — Польша дорастет до подобного изображения мадонны, не залитой прокисшим молочным лицемерием.
26 февраля
В поликлинике протягиваю палец для укола. Медицинская версия сказки о Ясе и Малгосе, давших волшебнице попробовать на вкус пальчик.
Размазанная по стеклышку кровь мгновенно обрабатывается компьютером. Сахар и железо — бинго! Мы с Полей здоровы, никакой анемии.
Рита (акушерка) разглядывает меня почти с вожделением.
— Обожаю животики. О, какой у тебя красивый, без растяжек. — Она помогает мне лечь на кушетку.
Петушок, любитель эротики, ревниво наблюдает за тем, как Рита с удовольствием массирует мне пупок.
— Ребенок уже повернулся головкой к выходу. — Акушерка смотрит УЗИ.
— Послушная девочка, хорошо лежит. — Петушок гордится Полей. Здоровый, готовый к родам малыш — это, разумеется, его заслуга. Не моей замечательной диеты и удобной матки.
Беременность сродни войне: можно лишиться пальцев, а то и целой кисти.
— Отеки рук — это не задержка воды, — говорит Рита. — Их одеревенение вызвано сжатием нерва в запястье. Если чувствительность утратится полностью, придется оперативным путем расслаблять сухожилия.
Я, пожалуй, слишком слаба для настоящей битвы, уже не в силах сжать ладонь в кулак. Душно.
— Почему я часто «захлебываюсь» воздухом? — спрашиваю я у Риты о своем двойном дыхании.
— Ты чего-то боишься? — уточняет она подозрительно. — Астмы у тебя нет, ребенок на диафрагму не давит…
Боюсь ли я? Не знаю… Впервые я захлебнулась таким астматическим вздохом несколько месяцев назад, увидев Полю на экране УЗИ. Хотела дать ей побольше воздуха? Поделиться жизнью? В детстве я тонула, задыхалась, придавленная тяжестью игрушки. Могло ли мое тело запомнить это — судорожное дыхание, отчаянную борьбу за выживание?
Сколько еще во мне таится воспоминаний, психических дибуков, о которых я и не подозреваю? Я ношу тяжелое, лягающееся, готовое родиться существо — и ничего о нем не знаю. Повернувшись вверх ногами, Поля смотрит свои собственные сны. В ней больше двух кило (килограмм весит эта спящая головенка). Как тут не верить в виртуальных двойников, наваждение, дибук, если в человеке столько места для другого тела (два кило) и тайны. Что уж говорить о незримом?
27 февраля
Ночью встаю в туалет. В темноте не вижу себя. Ощущаю тяжелый мочевой пузырь. Подушки опухших ступней и ладони без нескольких пальцев. Сжимаю руки — больно. Одеревеневшие пальцы постепенно отрастают обратно. Листаю ими страницы старых газет, брошенных в ванной. Оказывается, неделю тому назад умер Бальтус[111]. Не он ли грозил своим сыновьям: «Попробуйте только взять в руки кисть — пальцы поотрезаю!»
Похоже, у меня небольшая пальцемания.
Нимфеткоподобные тела моделей Бальтуса. Чересчур невинные для звериного, лохматого пола, склеенного девичеством меж бесстыдно расставленных ног. Чтобы раскрыть его лаской, следует послюнить… опять-таки палец.
Бальтус, идеальный иллюстратор для де Сада, обижался, когда ему приписывали извращенность воображения. «Я религиозный художник!» — возражал он слепцам, ощупывавшим его картины.
Кстати, о смерти (Бальтуса)… не вся ли жизнь — «кстати, о смерти»?
28 февраля
Фильм «Ганнибал» — иллюстрации к книге, более интересной, чем сценарий. Несмотря на бурю, которую картина вызвала в мире кино, а также обмороки наиболее впечатлительных зрителей, ей не хватает глубины и напряжения.
Один из немногих недостатков книги Харриса — бессмысленная попытка очеловечить чудовище. Каннибализм Ганнибала Лектера автор объясняет психической травмой — его сестра была съедена во время голода на Украине. Ганнибал не нуждается в подобных оправданиях, во всяком случае в моих глазах. Он ведь нормален. Ему доступны как самые низкие, так и самые высокие ноты эмоциональной гаммы. Эрудит, наделенный проницательным умом, — и одновременно людоед, инстинктивно возвращающийся к примитивным жестам, ритуальным корням человечества.
Посредственность — это или интеллигент, лишенный инстинктивной витальности, или придурок, увлеченный стадными (как теперь говорят, «массовыми») инстинктами.
Одинокий Ганнибал — утонченный «каннибал человечества». Его тела и духа — произведений музыкального, пластического, кулинарного искусства. Одно не противоречит другому. Знаток должен обладать вкусом, то есть синтезом рассудка и интуитивного аппетита.
Музыка Баха, произведения Флорентийского Ренессанса, дорогие вина, гусиная печень — в мире фальшивок, подделок и гамбургеров, Ганнибал зубами (в прямом смысле этого слова) прокладывает себе путь к истинной красоте сквозь слой дешевой масскультуры. Он мог бы стать сверхчеловеком, будь остальные людьми. Однако они лишь алчные недочеловеки (за исключением агентши ФБР Старлинг да честного медбрата).
Лектер — психиатр, пожирающий ближних, выгрызающий их мозг, — это метафора человеческого ума, оказавшегося в ловушке посредственности. Когда отступать больше некуда (описанные в книге «внутренние дворцы воображения Ганнибала»), он атакует, подобно крысе, кусающей пришельца. Неожиданно оказывается, что вырванный кусок человеческого мяса ничем не хуже прустовского пирожного «мадлен», возрождающего далекие воспоминания о детской любви и разочарованиях (сожранная сестричка). Быть может, утонченный Пруст не случайно выбрал из всевозможных деликатесов именно «мадлен» — имея в виду какую-нибудь съедобную пухленькую Мадленочку?
Харрис, смакующий в книге вариации Гольдберга и ренессансную живопись, становится на сторону своего героя, созерцать красоту которому мешает отупевшая толпа потребителей. Хлеба и риса четырем-пяти миллиардам людей, может, и хватит, а вот подлинного искусства, изысканности роскоши — нет.
Доктор Ганнибал — не только богатый турист-потребитель, поглощающий музеи и пейзажи. Его губам гурмана не чужды и строфы Данте в оригинале, старотосканские поэмы.
В финале он пожирает мозг, находящийся под воздействием морфия, лишенный своих обычных функций управления телом. Блюдо, изготовленное из чистого разума. Современный платоновский пир от психиатрии. Блаженство в мире идей, выковырянных из пещеры мозга. Так что фильму не хватает гомосексуальной Джоди Фостер. Вместо изысканной отстраненности Джулиан Мур играет ужас. В сценарии отсутствует ее (платоническое) чувство к Ганнибалу. Агентша Кларисса Старлинг — большая и умная девочка (рекордсменка «Книги Гиннесса», на ее счету самое большое количество трупов в ФБР) — не в силах полюбить Чудовище. В отличие от наивной девочки, собирающей цветочки для другого чудовища, из фильма «Франкенштейн».
Психиатр Ганнибал Лектер, как и положено постмодернистскому чудовищу, — смесь нескольких продуктов массового сознания и действительности. Пародия на Франкенштейна, новая версия Носферату, балканский сатрап.
Носферату — неуловимый посланник смерти, таящийся в гробу. Ганнибал — восстающий из гроба «гипернации» в первых кадрах фильма. Вампир перекачивал смерть, кусая жертву, мумифицировал живые трупы. Лектер кусает лица, уродуя их, уподобляя телу, тронутому тленом (то есть — метафорически — нравственным распадом). Психиатр Ганнибал и вампир Носферату. Фантазии? По Балканам еще недавно разгуливал призрак психиатра (по образованию) и вампира (по призванию) — Милошевич.
Психиатр правит своими подданными. Теми, кому поставлен диагноз, теми, кто ждет помощи, будучи не в силах совладать с жизнью. Интуиция и профессиональные знания помогают доктору Ганнибалу разобраться в человеческом поведении. Это наполняет его ощущением превосходства, а вслед за этим — презрением и скукой. Однако он играет дальше, поскольку уже зависим от людей-марионеток. Породистый психиатр? Самое изощренное из всех чудовищ, какие на сегодняшний день предлагает литература.
Я предпочитаю книжный вариант «Ганнибала». Ганнибал — метафора, как и герой «Американского психа», символизирующий выродившееся потребление. Поэтому мне непонятны причины возмущения этими книгами и их экранизациями. Изощренный каннибал и яппи-убийца — навязчивые желания зрителей, стремящихся жить «на уровне», следовать моде и урывать для себя лучшие куски нашей цивилизации. Цивилизации, развивающейся отнюдь не во имя Бога, Разума или другой более или менее абстрактной идеи. Запад больше не камуфлирует свои хищнические инстинкты лозунгами «Dieu le veut»[112], «Разум требует», «Нравственность обязывает». Для других (культур) и себя он требует не прерываемого войнами или кризисами потребления. Вот чего хотят теперь от Запада Бог, Разум и Нравственность. Чтобы мы пожирали собственный мозг, рассудок, мечты, приговаривая при этом: «Приятного аппетита». Таково капиталистическое меню, как его ни готовь и как ни подавай: в «Макдоналдсе» ли, на бирже или в благотворительной кухне для нищих.
Поле не понравился фильм, который разрешается смотреть «с пятнадцати лет». Ночью, обычно такая спокойная и сонная, она метко лупила меня по печени.
1 марта
Мужской разум эволюционировал, избегая противных домашних занятий.
— Пропылесось, — прошу я Петушкина, читающего на тахте, вокруг которой уже несколько дней собираются клубки пыли.
Мой одомашненный самец решительно оглядывается и с величайшей убежденностью заявляет:
— Еще рано. Я хочу понять, откуда берется эта грязь.
Я совсем забыла про откровения из книги «Беременность. 40 недель» и теперь вынула ее из тайника. Это чтение для патологоанатомов, а не для будущих матерей. Настроение у меня испортилось до самого вечера. Под конец беременности мне грозит отслоение плаценты, послеродовые кровотечения и так далее. Роды может спровоцировать «половой акт, потирание сосков». А ведь я без всяких эротических мыслей закаляю грудь жестким полотенцем, чтобы подготовить к кормлению (согласно рекомендациям другой книги). Пыталась носить лифчик. Вот он действительно раздражает, так что я бросила — да это и необязательно. Лучший бюстгальтер — руки Петра (хи-хи).
Телеболтовня о пропаганде книг по телевидению. Чиновники предписывают «самому популярному средству массовой информации» регулярно упоминать книжные новинки, дабы поддерживать тем самым угасающую потребность населения в чтении. В результате мы получим скучные пятиминутные проповеди с телевизионного амвона о культуре и литературе. Тем временем государственное телевидение избавляется от лучших культурных программ. Отменили «Окна»[113] Эйхельбергера. Программу, которая должна идти годы и годы, как «Культурный бульон» Бернара Пиво. У него своя публика, исключительный уровень и простота. Одухотворенного интеллектуала Эйхельбергера (редчайший экземпляр телеведущего), идола молодой интеллигенции, заменит затейник.
В «Окнах» чудачества, патологии и повседневные проблемы анализировались спокойно, почти научно. Обычно же устраивается дешевая сенсация, шоу инакости на арене медийного цирка.
— А что вы чувствовали в этот момент? Правда? Ну надо же, а скажите еще…
В стране со столь низкой психологической культурой, где каждый, кто не похож на тебя, — придурок, «Окна» действительно приоткрывали окно, позволяя проникнуть в сей провинциальный мирок легкому дуновению разума и нормы. Его решили захлопнуть. Зачем? Этот вопрос задали Эйхельбергеру, он тоже не знает. Телевидение заполнит «Фамилиада»[114] — с утра до ночи.
Бунт Ангелов, то есть мой. Мне надоело быть ангельски терпеливой. Надоело — или нет сил? Закрытая на ключ в лесной избушке, я ничего не могу сама. Хочется в бассейн, но… надо просить Петра (усталого), чтобы он меня отвез. Самому ему это в голову не придет, у него-то живот нормальный. Я злюсь. Не могу надеть туфли, приходится просить его помочь. Не могу сидеть, не могу лежать. Выйти на улицу тоже не могу: мороз, осенние ботинки слишком холодные, в зимних, стоптанных, неудобно гулять. Кошмар, кошмар. Звонит милая девушка из журнала «Высоке обцасы». Наверное, я к ней несправедлива, со мной вообще невозможно иметь дело. «Будь настойчивее, не слушай», — уговариваю я ее мысленно, а вслух повествую о том, как сложно брать у меня интервью. О чем? О личной жизни — я сейчас пишу более чем личную «Польку». О феминизме? С какой стати — только потому, что я женщина? Что такое феминизм по-польски? Ярлык «Мы — настоящие» и борьба с «фальшивыми». Ты — с нами, а ты — нет. Гонки по трупам в борьбе за звание самой умной и самой красивой. Женская солидарность. Интервью о Швеции? Эта тема меня не интересует. Должен быть универсальный ответ на все вопросы? Вопросов у меня самой десятки, и никаких ответов. Сегодня я ужасная bitch[115]. Хорошо, что Петушка нет дома.
Мне надо с кем-нибудь поговорить. Петр принимает все на свой счет: я, мол, жалуюсь, требую от него то одного, то другого. Я хочу сама решать свою судьбу — когда рожать, как. От меня ничего не зависит. Я вырываюсь, плачу. Да, конечно… гормональный бзик. Все пугает, я сама себя пугаю. Я ничего не умею. Ни на что не гожусь. У меня нет водительских прав, нет денег.
Звонит издатель: что я думаю насчет рекламы страхового агентства? Туманное предложение. Для меня звучит как откровенное издевательство. У меня никогда не было страховки. Лучшее тому доказательство — ситуация, в которой я оказалась. Беспомощная, не застрахованная от повседневности. Спи, дорогая, спи. Пусть кто-нибудь даст мне по башке в качестве обезболивания, чтобы дотянуть до завтра.
2 марта
Петушок купил метровую ложку для обуви. Легко натянув сапоги, вчерашняя истерика побрела прочь.
Все чаще обычные разговоры со знакомыми напоминают программу коммерческого телевидения. После блестящего трали-вали приходится пережидать несколько минут саморекламы ближнего. Мало кто держит уровень первоклассного телеканала.
Беаткина «программа» лучше, чем «Арте» и второй канал после полуночи. Она вернулась из ЮАР, где готовила модные фотки к будущему сезону. Колониальные дома по соседству арендовали другие съемочные группы. Французы фотографировали прованские виноградники. Поляки — африканское зерно, больше напоминающее польские колоски из рекламы. Я с интересом слушаю в течение часа. Кладу трубку, задумываюсь, звоню снова:
— Беата, почему бы тебе об этом не написать? Эти абсурдные истории стилистки международного уровня — пожалуй, я соблазняю ее коммерцией, — глажка тряпок в пустыне, бразильские модели, пользующиеся писсуарами, гениальные модельеры на сезон. Ты владеешь словом, ты не идиотка, посвятившая себя шмоткам, ты видишь больше, чем журналисты.
— А-а-а, — зевает Беата. — Может, на пенсии…
Из предрассудков о беременности:
1. Женщине в положении удается все (вероятно, прежде всего родить).
2. Того, кто откажет беременной в помощи или обманет ее, ждет несчастье. Если цитировать точно: нашествие мышей. (Моя мама утверждает, что это чистая правда.)
3. На больших сроках беременности нельзя вставать на цыпочки и высоко поднимать руки — а то пуповина задушит ребенка. (Я не верю, но слушаюсь из-за суеверия номер 4, которое кажется еще более абсурдным, но все же…)
4. В Китае считается, что нельзя подметать под кроватью беременной женщины. Щетка может спугнуть Ли — душу жизни.
Не знаю, какого размера эти самые Ли — наверное, не больше микроба или клеща.
Стерильность приводит к отсутствию иммунитета. Вероятно, матери надо подышать пылью, чтобы у ребенка не было аллергии. Пыльная прививка из душ Ли — не такая уж глупая затея.
Мне нечего читать. Берусь за рисование. За час наваяла портрет Петра. Из капель и пятен получилось что-то похожее. Мне так нравится, когда у мужчин длинные волосы, обожаю эту их вшивую поэзию.
3 марта
Мне снился Бальцерович[116]. Будто мы живем в одной комнате в общежитии. Утром, по дороге в банк, меняемся шоколадными батончиками. Я ему отдаю маленький, с семечками, а он мне — «Принсполо-макси». Остаток ночи я ищу по магазинам что-нибудь похожее, чтобы отдать долг. Беспокойство из-за налогов? Месяц назад я подала заявление о переносе срока подачи декларации на июнь. Подозреваю, что моей гражданской ответственности не хватит на то, чтобы бегать во сне за шоколадкой для налоговых хищников. Писатели и музыканты не должны платить налоги — так, как сделали в Ирландии. Они пользуются только собственным безумием и электричеством (если работают ночью), которые оплачивают самостоятельно. Кроме того, сие «творчество» может быстро прийти в упадок, и налоговому органу (государству) не придется содержать трутня.
Петушок принес с работы «Искушение Янссона». Национальное шведское блюдо. Запеканка из лука, картошки и анчоусов. Вкус переваренной рыбы и перезревших frutti di mare[117]. В этом есть что-то тошнотворно-острое. Риск (отравления?), к которому тянет вернуться ради адреналина и (добавки) сладострастного отвращения. Поистине декадентское искушение.
С ума сойти! — к «Искушению» прилагается еще и «десерт». Петушка соблазняет его бывшая коллега:
«Дорогой Петер! Большое спасибо за совет по поводу работы. Когда ты был в Польше, я перешла в больницу с более выгодными условиями и более высокой зарплатой. Сама бы я не решилась. Еще раз спасибо. Как у тебя дела? Через неделю мы собираемся с девчонками сходить в паб. Приглашаю (день, а скорее ночь, дата). Оставляю тебе свой номер сотового. Я так люблю с тобой разговаривать, ты меня необыкновенно успокаиваешь. На новой работе мне не хватает наших с тобой дежурств».
К конверту приклеен желтый листочек для записей приписка от руки:
«Посылаю письмо на рабочий адрес во избежание недоразумений с твоей женой».
Ах ты шлюха! Приглашаешь мужика, у которого жена на сносях, рассчитывая на его эротический голод. Тоже мне добрая самаритянка с мужем и тремя детьми. Может, это биологический инстинкт самки, брачный танец яичников? Соблазнить эффективно оплодотворяющего мужчину. Зачем ему простаивать с беременной бабой… Будь мы знакомы, я бы ехидно подсунула ей последний номер журнала «Я беременна», раздел «Секс». Описание весьма нетривиальных развлечений на восьмом и девятом месяце.
Петушок над письмом посмеивается. Он так давно не принимал участия в светских мероприятиях, что не в состоянии определить, является ли предложение замужней коллеги шведской нормой. Принес письмо мне — доверчиво, словно прилежный ученик замечание в дневнике. Похвалить?
Фантазия бывает более жестокой, чем реальность. В первые месяцы после приезда в Швецию я представляла себе, что Петушок ведет двойную жизнь. Целует, скажем, меня вечером, уходит — вроде на дежурство и… вскоре звонит, но с работы ли? Разве сложно придумать такой номер (телефона)…
4 марта
Инфляция себя самой. Не писать. Не разговаривать.
5 марта
Зося (бабушка), сотрудничающая с экологическим институтом, после своих балтийских путешествий, где она погружала зонд в мертвую лужу, летом отправляется на Северный полюс. Ей выдали рабочую одежду: фуфайку и китайскую шапку-ушанку. На курсы самозащиты от белых медведей ходить не надо. Она будет два месяца жить на теплоходе. Занимайся Зося на курсах хоть целый год, она все равно была бы не в состоянии защитить себя от мишки. Слишком много в ней доброты и любви к природе.
Ее муж записался художником-добровольцем в экзотическую научную экспедицию. За бесценок художникам и поэтам предлагается уйма вдохновения. Он выбрал Южный полюс. Видимо, и после сорока лет совместной жизни люди все же могут оставаться полярно противоположными.
Десятилетний сын Петра рассказывает о товарище, который время от времени навещает родителей. То маму, то папу.
— А у кого он живет? — Петушка интересует социологический аспект семейной жизни.
— У второй папиной жены. Своей мачехи.
— А папа с ней не живет?
— Они развелись. У папы другая жена, новая.
— А почему твоему приятелю не вернуться к маме?
— Потому что он вырос у папы и мачехи. Маму он навещает, она живет неподалеку. — Мальчик рассказывает, не отрываясь от компьютерной игры и каждым метким выстрелом приумножая число компьютерных сироток.
Всю беременность у меня пульс 90—110. Рекорд. Всего девять месяцев на создание человека, марафон-спринт.
Повседневность чуда (зачатия) — наглость сверхъестественного. Жизнь устроена так, что выдвинутый на первый план танец живота — никакая не сенсация. Ребенок, растущий под сердцем, пихающий мать в печень — что может быть банальнее, этакая повседневность беременности. Но описать ее невозможно. Почти невидимая клетка, превращающаяся в эмбрион, а теперь восьмимесячная Полечка. Иногда я ловлю Ее за щиколотку вытянутой ноги. Таинство. Что из того, что можно дотронуться, если невозможно понять? Невозможно охватить. Noli me tangere[118] после чуда Воскресения и noli me tangere даже мысленно — чудо возникновения ребенка.
Экскурсия в готику. Экскурсия в те времена, когда не существовало печатных книг, ренессансной мельницы гуманизма. Мечта о стройном рае, нарисованном на алтарной доске, плоском рае Евы с маленькой грудью. Сплющенном змее. Узенький мир (в узких ладонях готических мадонн), своей наивной набожностью так прелестно приникший к незримому Богу. Не уступающий Ему гордыней возрождения, позолоченными кишками декоративного барокко. Скромное Средневековье. Я тоскую по Кракову, Торуни.
Весенняя прогулка. От солнца и искрящегося снега на глазах выступают слезы. Неандертальцу, гулявшему по ледникам, не приходилось прикрывать ладонью глаза. Их защищали надбровные дуги. Плоский лобик самки Homo sapiens[119] не спасает от причиняющих боль лучей. Прикрываю лицо волосами. Глаза перестают плакать, а нос — мерзнуть.
— Здесь слишком много ультрафиолета, тебе надо надеть очки, — укоряет меня Петушок. — О чем ты только думаешь!
Думаю я, думаю — только мысли мои не о технике (солнечные очки-консервы), а о природных своих ресурсах — собственной голове, а также о том, чем эта голова покрыта — о не слишком длинных волосах самки Homo sapiens.
Шоу «За стеклом», фантастика! Впервые за пятьдесят с лишним лет на Западе в открытую проводятся эксперименты над человеком. Над тем, кто в клетке, и тем, кто сидит перед телевизором.
6 марта
Мне надо вскрикивать «Шива!», а не «Господи Иисусе!». У индийской музыки такой эротический ритм… Она подталкивает к занятиям любовью, набивается в участники, как сегодня утром… Виртуозная табла[120] — совокупление со звуком. Глубокое, чувственное движение в глубь тела — медитации, экстаза, оргии. Поля, олицетворение любви, хоть и была создана в один из таких моментов, замирает. Переворачивается вместе с нами, удобно укладывается, когда наступает тишина и сон.
Я влюблена. Быть может, я просто не знаю, что такое серьезная, взрослая любовь, которая ходит в костюме с портфелем, подписывает обязательства, кредиты доверия.
Я жду его, представляю его возвращение домой с ночного дежурства. Фантазирую, какой могла бы быть наша встреча — сказать безрассудное «люблю» и позабыть о страхе и тоске. После нескольких лет совместного существования, жизни бок о бок, я все еще мечтаю о нем. Может быть, влюбленность существует в воображении, то есть только в мыслях, а не на самом деле?
Иду на короткую прогулку. Еще два дня тому назад была скользкая зима, и Петушку приходилось подталкивать меня в горку. Теперь десять градусов тепла, весна. Я замечталась — и вдруг оказывается, что уже поздно поворачивать: позади полтора километра, впереди столько же. Я вновь прохожу свой старый маршрут в несколько километров по лесу. Под конец таз болезненно напоминает, что уже не годится для марш-бросков. Кости размякшие, сухожилия слабые, но свой обычный путь я одолела. Интересно, смогу ли я ходить столько каждый день?
В лесу теплый ветер вдыхает в землю жизнь, согревает ее — промерзшую и полумертвую. Заботливо сдувает снег, чтобы она могла принять в себя семена трав, которые он принесет сюда через месяц.
На шоссе меня обгоняет грузовик с прицепом — везет разбитые машины. Исковерканные кузова по-прежнему сияют на солнце всеми цветами радуги. Они похожи на скомканные фантики. Блестящие и бесполезные.
Потала, дворец далай-ламы. У меня никогда не возникал вопрос, когда он был построен. Террасы дворца вырастают из холма не менее естественно, чем образуются в скале трещины. Создание природы или чудодейственное строение, воздвигнутое с помощью бормотания мантр… В «Истории далай-лам» Барро, которую я читаю для успокоения разума, указана дата постройки дворца — середина семнадцатого века. В Польше (Ляхии) тогда сажали на кол, а в Европе — четвертовали и сжигали на кострах. Есть специальное слово, обозначающее человеческую смерть в отличие от смерти животного. Однако нет особого слова, обозначающего убийство, страдания, причиняемые живому телу. Сжигать, четвертовать можно и вещь. Быть может, тело есть вещь, а человек — глагол, заставляющий ее бессмысленно двигаться: она живет, думает, умирает.
Поля, Полька — солнечное имя, от Аполлона. Зачатая в начале жары, она пересидела в укрытии зиму и осень. К солнцу, к жизни она вырвется в самое прекрасное время года.
7 марта
Просыпаюсь в три утра, вполне бодрая. Петушок на дежурстве. Брожу по квартире. Смотрю телевизор — повторения передач; читаю. Ложусь в пять, не надеясь заснуть. Мне хорошо или грустно? Не знаю. Почему-то я растрогана, обижена. Плачу. Засыпаю, по-детски сжимая угол подушки.
Это уже не толчки, двигается весь живот. Словно бежит куда-то. И вдруг тишина. На два-три часа. Я пугаюсь: а вдруг эти неожиданные скачки означают?..
— Петр, послушай, бьется ли у нее сердце!
Паника. Выключаем музыку, останавливаем часы. Петушок прикладывает к моему животу сначала ухо, потом стакан.
— Ну что?
— Ничего. Нужен стетоскоп.
Я ложусь, оцепенев от ужаса. Через пятнадцать минут осторожное «бум-бум». Жива!
9 марта
Озеро тает. Становятся видны три мыса — обители трех миров: кришнаитского храма, особняка кувейтского шейха и, на нашем берегу, вилла Поля Бьерра — психоаналитика, ученика Фрейда. Он переехал сюда перед Первой мировой войной, когда Грёдинге было маленьким поселком. На деньги отца, богатого предпринимателя, построил особняк в стиле модерн, из которого был самый красивый вид на озеро. Он занимался психологией творчества, так что к нему часто приезжали художники. Известный шведский скульптор подарил ему для сада бронзовую статую, которую мы называем «памятником fellatio[121]»: молодая женщина целует мужскую ладонь на уровне ширинки. Мужчина, которого она ласкает, придерживает ее лоб — то ли опасаясь женской жадности, то ли проверяя температуру распаленного страстью тела.
В доме психоаналитика и его жены, оперной певицы, бывал Кандинский. Он оставил пастельный набросок окрестностей. Кандинский в то время уже приближался к абстрактному искусству, поэтому сложно сказать, что изображает картина. Холмы и сосну или же въезд в туннель, появившийся в Грёдинге лишь недавно. Видения авангардных художников, как известно, опережают время.
Взбунтовавшись против Фрейда, Бьерр изобрел психосинтез, оригинальную терапию больной души с помощью искусства и творчества. Собственную душевную печаль он лечил путешествиями и религиозными исканиями. Умер этот первый шведский пророк Нью-эйдж в шестидесятые. Дом Бьерр завещал Психоаналитическому обществу, осталась еще большая библиотека, а также множество неразрешенных имущественных вопросов. Виллой и обществом занялась его пациентка, а затем ученица — Керстин. Жители Грёдинге считают старушку чокнутой. Она организует встречи, на которые съезжается стокгольмский Нью-эйдж. Из весталки, поддерживающей вечный огонь памяти о знаменитом психоаналитике, Керстин стала председателем общества. Она издает книги Бьерра, ездит на симпозиумы по Юнгу, приглашает «интересных людей» — исландских шаманов, психиатров-новаторов, парапсихологов, художников.
Силы для работы, явно превосходящей ее возможности, восьмидесятилетняя Керстин обретает в саду, простирающемся от виллы до самого озера. Чакры впитывают бьющую из земли благотворную энергию. Мне также случается припасть к этой садовой батарее. Вместо того чтобы глотать аспирин, я лечусь, расширяя ауру.
Уже много лет продолжаются судебные препирательства по поводу прав на виллу Бьерра. Его наследники, пасынки от брака с певицей, предпочли бы избавиться от общества и получить дом в свое распоряжение.
Керстин советовалась по вопросу наследства с Хельге — исландским ясновидящим. Заодно он предсказал будущее и гостям общества.
Исландский шаман — крошечного роста, в костюме, с жилетными часами на цепочке — устроился поудобнее на высоком стуле в стиле модерн. Ножки, обутые в сверкающие лакированные туфельки, не доставали до пола, и, помахивая ими, Хельге впал в транс. Ангел раскрыл перед ним книгу судеб, и шаман, скрежеща зубами, принялся вещать. Порой он переходил на староисландский, на котором говорили его предки, из поколения в поколение передававшие своим потомкам дар ясновидения.
Петушок воспользовался сверхъестественным даром Хельге и задал ему несколько вопросов.
— Шаман точно знает, почему я поселился именно в Грёдинге, — интриговал он после сеанса любопытную Керстин, свято верящую каждому слову Хельге.
— Я знала, что здесь не обошлось без мистики, иначе откуда бы взяться в наших краях поляку-психологу?
— Он рассказал о моих прежних воплощениях, в одном из последних… я был отцом Поля Бьерра. И дал ему деньги на этот дом. Мне полагается небольшая комнатка, не правда ли?
Керстин потеряла дар речи… еще один потусторонний наследник?.. Отец — даже более близкий родственник, чем алчные пасынки.
— Не бойся, — утешил ее Петр, — я верю во вселенскую справедливость. Не в этой жизни, так в следующей получу реинкарнацию поудачнее — быть может, стану очередным председателем Юнговского общества в Грёдинге? Нам необязательно сражаться за дом именно в нынешнем воплощении, Керстин…
11 марта
Петр упрекает меня за то, что из каждого шведского фрагмента так и прут мои недоброжелательность и непонимание. Я несправедлива к этой стране, не в состоянии оценить ее достоинства. Так было с самого начала. Я, мол, создаю себе имидж томящейся в деревне барышни. Это правда. Я живу в деревне, сама виновата, что плохо выучила язык. Я не знаю Швеции. Привычный пейзаж, любимый покой. Я не стану переписывать газетные статьи о шведских проблемах и делать вид, что это мое собственное социологическое хобби. Я описываю лес, двор, наши разговоры с вернувшимся с работы Петушком. У нас нет друзей-шведов. Я охотно уеду отсюда, не узнав ничего, кроме ближайших окрестностей.
Угрозы Петра: «Через несколько лет ты поймешь, как здесь хорошо!» — могут дать только один результат: в Скандинавии мне не захочется провести даже выходные. Швеция не станет для меня сувениром, осколком воспоминаний, утопленным в теплом искрящемся янтаре. Это кусочек льда, который — надеюсь — растает в прошлом.
За три года, что я провела здесь, написаны несколько книг, статей, сценариев. Шведский я учила сама — по учебникам и телевизионным титрам. Я не в состоянии правильно произнести: «Пожалуйста, килограмм хлеба и восемь ломтиков колбасы», — зато понимаю бергмановские диалоги и газетные статьи.
Я ценю социальные удобства — бесплатные больницы, заботу о стариках. Бабушка, живущая по соседству, каждый день ездит на бесплатном такси в магазин или к врачу.
Шведских пособий я не получала, но пользуюсь прекрасным медицинским обслуживанием беременных. Восхищаюсь великолепной системой образования. Почему я не полюбила Швецию с первого взгляда? Разница темпераментов, ментальности… так бывает и с человеческими отношениями… химическая реакция. Швеция меня не захватила. Не только меня… Слишком много во мне славянского, слишком много романского, слишком много глупости? Беру вину на себя, а наказанием пусть станет отъезд — в Польшу или другое место.
12 марта
Не хочется писать. Не то чтобы это было сознательное решение — переизбыток самой себя, инфляция. Просто нет потребности. Хотелось бы описать наших соседей на том берегу озера — кришнаитский храм, где мы часто бывали в гостях, — но получается глава из путеводителя по окрестностям.
Начала шелковую картину — метр на метр, — но первый энтузиазм проходит, и я все убираю в уголок. Художественный кружок.
14 марта
«Польша — отчизна говнюков» — Виткаций.
Каждую неделю — очередная польская сенсация, импульс, гальванизирующий дохлую лягушку. На следующей неделе — все забыто. Без суда, приговора и следствия (а раньше — «чести»).
В частной жизни то же самое. Чуть ли не каждый звонок оттуда — сплошное брызганье слюной. Поговоришь — и приходится проветривать комнату. Покупая квартиру, мы не знали, что доверяемся любителям. Ничто не доводится до конца, счета перепутаны, обещания не выполнены. Банки-обманщики, секретарши-недоучки. Везде одно и то же: редакции, где нагло не дают авторизировать текст, параноики, с помощью чужих текстов создающие собственную версию «Пигмалиона». Режиссеры — бездарные постановщики не только фильмов, но и собственной жизни. Барышни по имени «Я лучше знаю», мальчики, выкрученные болезненными амбициями и завистью. Соотечественники!
Я готова, наболела к родам. У Польки уже тоже все готово. У меня появляется сонное желание извлечь ее из дырочки между ног собственными руками. Выковырять созревший плод из потрескавшейся шкурки.
15 марта
Нюхаю время. Ничего не делаю: лежу, подремываю. У Петра весенняя усталость, он взял отпуск — не то по болезни, не то еще какой-то. Во всяком случае, побудет со мной до родов. Потом получит декретный отпуск. Нам нечем заняться, хотя в подвале полно старой рухляди, которая ждет своего часа. В шкафах болтаются тряпки, от избытка бумажного хлама сами собой распахиваются скрипучие дверцы. Надо ответить на старые письма, продать квартиру, купить Поле приданое. А мы сидим, признанные недееспособными по причине ничегонеделания.
Не могу представить себе время, отклеенное от пространства. Время для меня — бесконечная пустота, заполняемая событиями и эмоциями. Непрерывность, которую нельзя прерывать разлукой.
Размышляю, что же самое прекрасное в нашей с Петром жизни, несмотря на безумные недоразумения, ссоры, клыки и когти, порой выпускаемые из-под блестящего меха добрых намерений. Уверенность, что мы не обязаны быть вместе, и сознание того, что быть вместе стоит. В отчаянии доходишь до крайней точки рассудка и начинаешь сначала. Лишь теперь, перед сорокалетием (мой вечный медлительный Боже), я поняла, почему в И-Цзин гексаграмма «Постоянство» означает брак.
«Книга Перемен»:
«Постоянство, гексаграмма 32.
Путь мужа и жены должен быть только долговременным и никаким другим. Поэтому существует гексаграмма «Постоянство». Постоянство есть устойчивость.
Это не есть состояние покоя, ибо застой означает регресс.
(…) постоянство заключается в мужественном следовании своему пути, а также в постоянстве перемен. Это тайна вечного бытия мира».
Ясное дело, на девятом месяце беременности любая женщина — перепуганная, зависимая от окружающих — станет искать доказательств красоты и космической необходимости постоянства, стойкости в браке. Даже самая дикая кошка перед родами начинает ласкаться к людям, словно прося дать ей приют. Но это другое… Мы добились своего «вместе», этого общего времени, с путешествиями, вещами и днями, распиханными по перегородкам лет и воспоминаний. Стойкость — словно самая естественная, но утомительная для меня конструкция, в которую я ежедневно капаю клейстер любви и разума и откуда ведрами вычерпываю злость, гнев, всевозможные скелеты, покоящиеся на дне прошлого. Отчего я бываю такой усталой?
Ребенок — ветряная мельница? В книге «Беременность и роды» (изданное в Польше американское пособие) предлагают проконсультироваться с врачом, если ребенок не шевелится хотя бы десять раз в час. У меня реже. Поля иногда спит по полдня. Звоню акушерке.
— Рита, как часто ребенок должен двигаться?
— Если реже, чем два раза в сутки, надо сделать УЗИ. Книги для беременных пишут психопаты, причем даже без консультации с лечащим психиатром.
Польские газеты о церкви. Синод запретил использование механической музыки во время службы. Вот бы он еще запретил рот открывать — ох уж это кошмарное, нескладное пение.
Пожалуй, католицизм становится все более избирательным. Кое-кто соблюдает лишь шесть-семь заповедей. Неплохая идея. Католик по образцу и подобию коньяка: пять звездочек-крестов или, скажем, девять (все заповеди, кроме «Не укради»). Покровителем от всех напастей для таких католиков со звездочками-крестиками от одного до девяти мог бы стать святой Иоанн Креститель (полный крест).
17 марта
В голове пустота. Пережевываю (не «переживаю») существование. Лежу и проверяю, есть ли у меня ладони. Есть. Пальцы — не до конца сгибаются, но действуют. Ноги — довольно резво шагают после первых неловких шагов. А воображение?
«Ветеринары без границ» — международная организация защиты животных. Миссия в Африке. Два ветеринара — итальянец и француз — возвращаются из саванны, где они делали слонам прививку от элефантазиса. Машина ломается. Навстречу выскакивает лев. Француз стреляет в зверя усыпляющими пулями. После дозы наркотика лев падает «замертво». Но все же успевает разодрать итальянцу руку, кровотечение усиливается. По телефону вызывают подмогу. Над машиной кружат сипы, подходят гиены. Обнюхивают крепко спящего льва. Начинают драть беспомощного зверя. Спустя полчаса все практически кончено. Остается шкура, отдельные сухожилия, поддерживающие кости.
Прибывает помощь. Будь лев жив, он бы как раз проснулся, действие снотворного заканчивается. Ветеринары пересаживаются в исправную машину. Любопытный итальянец подходит к наполовину сожранному льву. И вдруг падаль приподнимается под действием какого-то нервного импульса, управляющего обнаженными нервами и клочками мышц. Встает на полусъеденные лапы, открывает пасть, готовится к броску. Челюсть отваливается, выпадают разодранные внутренности. Наконец лев в судорогах сдыхает по-настоящему.
(Предродовые фантазии о наркозе?)
Полька и лес. Они похожи. Дополняют друг друга в смысле близости и моей потерянности. Она внутри меня — ощутимая, но невидимая. Лес вокруг — я знаю в нем каждое дерево, каждую тропинку. И то, и другое — вещь в себе, живая, таинственная. На расстоянии вытянутой ладони, беспомощно скользящей по коре, по натянутой коже живота.
18 марта
Леплю вареники. Раскатанное тесто напоминает растянутое до прозрачности время, из которого с помощью формочки можно вылепить любое воспоминание. И в самом деле, у меня куча времени, изобилие часов, в которых можно копаться, словно в шкатулке с бижутерией. Давно я уже не бывала так богата. Без сожаления обмениваю эти драгоценности на чтение, прогулки, двухчасовую возню с варениками. Наконец-то дни перестали быть сроками. Они превратились в неспешное ожидание. Я наполняю их аппетитным фаршем исполненных желаний (а вареники — грибами).
Петушок получает свое любимое блюдо. За три года я научилась делать вареники не слишком тонкими, не слишком толстыми, нужного размера. Меня смешит его разборчивость. Делать вареники он не умеет, только оценивать. Раскусывает и замирает с блаженным выражением лица. Изо рта торчит краешек складчатого теста телесного цвета. Обнаженный срам, словно у нимфетки. Сексуальное блюдо. Минет для гурмана.
После обеда валяемся на тахте в кухне и любуемся снегопадом за окном. Реклама снега в крупных хлопьях, танцующих, словно обаятельные диснеевские герои. Уговариваю Петра съездить в воскресенье на экскурсию в Тазинге — дворец-кондитерскую на берегу большого озера, соединяющего Стокгольм с морем.
— Через месяц уже не будет времени. Поля, переезд.
Петушку хочется остаться дома и смотреть на снег.
— Я небрит (уже неделю), голова грязная…
— А мы что — едем на выставку породистых семейных пар? Ты бы все равно не получил медали, ты ведь ариец-дворняжка.
— Что значит «ариец»? — интересуется он подозрительно, помогая мне надевать ботинки.
— Индоевропеец. Бледноватый мужик с большим эго и маленькой пухленькой женой, — заканчиваю я дискуссию, опасаясь, что она нас задержит. Забаррикадирует аргументами двери и разум.
Обсаженная старыми дубами дорога в Тазинге. Дворец восемнадцатого века посреди пустоши. Огромные заиндевевшие окна и горящий камин. Встаем в очередь за пирожными. Народу немного. В дворцовой библиотеке дети потягивают фруктовый чай. Почти вровень с тяжелыми резными столами — беленькие макушки и большие синие глаза. Мы садимся в уголок, к камину. Рядом девочка-подросток кормит грудью недельного сосунка. За нами пара с гукающей девочкой, ей всего несколько месяцев — им полагается специальный высокий стульчик-дыба. Вместо романтического путешествия получился детский сад. Под влиянием беззубых улыбок, блаженного «агу-агу» и доброжелательных взглядов я тоже вступаю в Интернационал мамочек.
— Сколько месяцев?
— Ты где рожала?
— А тебе когда?
Петушок, сжалившись, тащит меня в дворцовый парк. Шагаем вдоль замерзшего залива. Летом здесь проплывают прогулочные кораблики из Стокгольма в древний Марифред и обратно. В Марифреде несколько тысяч жителей и самое большое в Швеции количество миллионеров на квадратный метр. Однако никакой роскоши не видно. Скромные богачи-протестанты живут в стильных деревянных домиках, окруженных садами. На окраине городка отражается в озере замок Грипсхольм. Каменный, разбухший от влаги гриб Шведского Ренессанса. В шестнадцатом веке здесь томился в заключении принц Йохан с женой, Катажиной Ягеллонкой. Его приговорили к пожизненному заключению за заговор против брата — короля Эрика-безумного. Жене узника даровали свободу. Услышав приговор, она показала королю свое обручальное кольцо с девизом: «Верность или смерть» и не покинула Йохана. Родила в замке Сигизмунда (Вазу), будущего польского короля. Из Грипсхольма она каждый день ходила через лес в Тазинге за целебной водой. Лечила больного мужа, а перед источником молилась за счастливое избавление от неволи. В один прекрасный день, как и положено в сказке (история — это сказка, не столько последовательная, сколько с последствиями), к замку подъехали рыцари. Они освободили благородного Йохана и вернули ему корону, а нехорошего Эрика посадили в тюрьму.
Сколько шведских и польских монеток брошено мною в источник Катажины Ягеллонки, в надежде на мое личное чудо — отъезд из этой страны (хе-хе).
Еще большее чудо — зимний вид на залив в Таксинге. Вроде бы ничего особенного — лед, снег, небольшой лес. Этот свет (как утверждает Петушок, знаменитый скандинавский ультрафиолет) превращает пейзаж в галлюцинацию. Снег, прикрывающий лед, на горизонте кажется более синим, чем небо. Сгибающиеся под темно-синим деревья фосфоресцируют электрическим индиго. Туман стирает налет реальности с островков, приподнимая их, словно прозрачные фиолетовые пузыри.
Я громко и восторженно беру обратно свои жалобы на тоскливый местный пейзаж, бесплодность полюса. Вот уж где, наверное, настоящий театр сияния и снега! Замороженная, ночная, лунная радуга.
19 марта
— А что, если бы в школе учили правде? — Я чищу картошку, Петр натирает имбирем куриное филе.
— Правде? — Он смешивает карри, сою и тминную водку.
— Ты все еще живешь в эпоху Ньютона, да? Рай классической физики, где причина имеет следствие и все на свете можно просчитать.
— Ага. — Петушок не страдает «физическими» комплексамип
— И для тебя мир состоит из атомов, которыми материя набита, словно мешок — песчинками?
— Что-то вроде того…
— Вот если бы сразу учили, что существуют только кванты энергии, которые появляются и исчезают. Что на самом деле есть моменты, когда мы не существуем, растворяемся. Разве не легче было бы тогда верить в Бога?
— О-о-о, «Церковь отсутствующих» — это идея порадикальнее буддизма. — Петушок отправляет обвалянную в сухарях курицу в печку-крематорий. — Послушай, семейный философ, она еще сыровата…
— Что, идея?
— Нет, морковка.
Моя бойкая дочурка решила выйти в мир. Ногами. Она выходит мне боком — под ребрами, упорно толкая в одно и то же место. Направление выбрано правильно, откуда только она знает, что надо биться головой и ждать, пока выход откроется сам? Полька, ты вполне самостоятельна, просто неопытна.
Спесивые заявления и декларации нового католического канала польского телевидения. В программе: черно-белые дискуссии «бруЛьона», мир согласно журналу «Фронда» — кумовской, манихейский, поделенный на «наших» и всех прочих. В результате — вера СМИ, обрекающая на мученичество. Не того, кто «свидетельствует», а того, кто запуган свидетельством, словно адским пламенем, выжигающим фальшивые стигматы.
Откуда у молодых неофитов, занятых религиозной пропагандой, такая уверенность, что они постигли единственно верную истину? Словно истина должна быть простой (простецки очевидной) и непротиворечивой. Где нюансы Бернаноса, Паскаля? Если истина призвана описывать бытие (Бытие), то по самой своей природе она не может не быть противоречивой, ведь бытие парадоксально. Вера тоже парадоксальна, она выходит за рамки рассудка. Защитники истины — мелкой, скроенной по меркам газеты или телеэкрана — преследуют скрывающегося (везде, кроме них самих) дьявола. Выуживают его за хвост. Описывают свои усилия в борьбе со злом, с этим его кончиком, торчащим отовсюду. В каждой программе вытягивают сатанинский хвост, протягивая в души метафизические провода. Поистине (поИстине) в большинстве своем они тянут нитку из разматывающегося клубка собственного хаоса.
Лежу на ковре, разглядываю подскакивающее платье. Что-то внутри меня перебирает ножками и ручками. Только что проснувшаяся белочка. В своей все более тесной клетке она крутит и крутит колесо…
20/21 марта. Ночь
Попытка рождения. Ночью вскакиваю с постели, бегу в туалет. Понос, отравление? Боли, как при месячных, тошнота. Хожу кругами по квартире, хватаюсь за стол. Это не схватки, и воды не отошли, я рожаю боль. Петр просыпается, пугается еще больше, чем я. Бегает вокруг телефона, мнет бумажку со списком больниц.
— Оставь, что ты им скажешь — жена, мол, в туалет сходила?
Через час я уже в состоянии выпрямиться. Наверняка отравление. Мне все время хочется есть, подбираю все подряд, вот и результат.
Петушок читает вслух из учебника:
«В кино начало родов драматично и однозначно. Женщина хватается за живот и стонет: «Рожаю!» — а партнер с комическим видом бегает вокруг нее. В жизни, однако, такая сцена продолжается гораздо дольше. Как узнать, что начались роды, если это происходит в твоей жизни впервые? К счастью, твой организм заранее пошлет тебе несколько сигналов. Они могут появиться с интервалом в несколько дней или все вместе (…): побаливает живот, как перед месячными, тебе чаще хочется в туалет, может даже появиться понос. Кроме этих недомоганий, за день или два до родов ты почувствуешь прилив энергии…»
Отравление или роды? Первый день весны, вступая в свой знак Зодиака, Овен начинает бодаться? Если роды… похожи на месячные, не так уж страшно.
Перепуганные ночным налетом боли, решаем полностью справить Польке приданое.
21 марта
Рассматриваю в магазине тряпки, «кенгуру». Вновь попадаю в детство. Миниатюрные платьица, расчесочки, кукольная мебель. Петр размышляет над ползунками.
— Одежда для того, кто еще никогда ничего не надевал, кого еще и на свете-то нет. Первая одежка…
— Сто крон, Петушок, сто крон… купим что-нибудь подешевле.
Не могу успокоиться. Жду? Уже давно прошла полночь. Я выспалась, хотя не спала. Моя мама родила первого ребенка за пять часов, дома. Сестра, когда у нее уже начались схватки, сделала себе педикюр и макияж. В больнице, когда прошли первые боли, спросила, когда же начнутся роды.
— Уже все. — Акушерка, больше, чем сестра, потрясенная небывало легкими родами, извлекла на свет почти улыбающегося племянника. Увы, умение легко рожать и умирать вроде по наследству не передается.
В четыре утра из книги, которую я держу в руках, начинают высыпаться слова. Я вижу их через одно, задремываю. Те, что уцелели на туманных страницах, — какие-то остроугольные и узкие. Они поддевают опускающиеся веки, шевелят шелуху пересыхающего сознания.
Потихоньку готовлюсь к переезду, собираю ненужные вещи в пакеты, на выброс. Больше всего жалко цветы, просто какой-то растительный Холокост. Прошлогодней пеларгонии дарована жизнь. У нее набухший зеленый бутончик. В пересчете на человеческую беременность — конец девятого месяца, последние дни перед рождением красного цветка. Кто из нас родит первым? Вот бы она зацвела в день рождения Поли…
Пеларгонии казались мне отвратительными, мещанскими цветами, которые хозяйки ставят на окна и выносят на балконы вместе с проветриваемой постелью. Они пахли пропотевшим бельем. Брошенная на подоконник белесая наволочка, набитая упитанной телесной периной. Утоптанное постельное животное, свисающее с окна, чтобы кровь стекла, а мясо подвялилось. Слой пожелтевшего от жира пододеяльника, покрывающего куски розового мяса. И рядом — печальные пеларгонии.
Уже само их название словно призывает смерть: «пеларгония» — «агония».
В Швеции меня перестали пугать убитые перины, скрывающие мертвую семейную жизнь, и траурные цветочные горшки. Я затосковала по этой картинке. Частички домашнего тепла, выставленные на публичное обозрение. На фоне бледного пейзажа пеларгонии вдруг показались мне необыкновенно яркими. Нахальными, словно вульгарно накрашенные губы проститутки — в стране, где их клиент может попасть в тюрьму.
Ошеломленная цветом алых лепестков, я в прошлом году купила горшок с благоухающей пеларгонией — высокой, ухоженной и дорогой для своего класса растительных call girl[122]. Ее услугами действительно стоило воспользоваться. Заплатила я всего раз, а цвела она до поздней осени.
22 марта
— Придут чужие. — Мой святой Петр, вооруженный драконом-пылесосом, сражается с пылью.
— Что за чужие?
— Это шведское выражение, означает, что придут гости. Ощущаешь гостеприимность?
Маклер — парень из агентства недвижимости — должен оценить квартиру.
— Чужой появится ровно в двенадцать?
— Если швед, то минута в минуту. Опаздывая на пять минут, позвонит, что уже едет.
В Ватикане в полдень читают молитву «Ангел Господень», в Кракове трубят «хейнал»[123], а к нам — приходит маклер в рабочей униформе. Черный-черный синтетический костюм, белая-белая нейлоновая рубашка. На груди герб банка — золотая монета. Осматривает лестницу, почтовый ящик. Войдя в дом, вынимает цифровой фотоаппарат, останавливается у окна с видом на озеро.
— Его видно только зимой, — предупреждает Петр.
— Мы продадим квартиру в течение месяца, деревья еще не успеют заслонить берег. Дом с видом на озеро дороже.
Не знаю, какие виды и на что имеет шведская экономика. Халупа, купленная относительно дешево три года назад, подорожала в пять раз. Петушок-социалист ощущает неловкость — спекуляция?
— Lucky you![124] — Маклер убирает калькулятор. Фотографии квартиры немедленно разместят в Интернете, а через неделю объявления появятся во всех местных газетах и крупнейшей стокгольмской.
— А, вот еще, — возвращается он с террасы. — Клиенты не любят смотреть квартиру при хозяевах — им хочется походить свободно… ну, сами понимаете.
Разумеется, чужие чужих не любят.
— Но с младенцем мы не сможем постоянно гулять, — предупреждает Петушок.
— Ладно, как-нибудь договоримся.
Спрячемся в шкаф.
23 марта
Во что я верю? В сны. В последнее время мне снился Господь Бог.
Переваренная еда кружит по организму, питая клетки. Отдельные порции достанутся тем частям тела, которые больше всего изголодались по витаминам и энергии. Ее вберут в себя мозг и печень, по трубочке пуповины она поплывет к Поле. Однако питательный обед по недосмотру попадает из желудка мне в горло. Стискиваю зубы — нет, сдержусь. Ниже, в пищеводе, начинается тяжкая, пролетарская работа метаболизма, надеюсь, не требующая утонченности. А если нет? Вдруг рука или нога обладает сформировавшимся изысканным вкусом?
24 марта
Визит в поликлинику. Акушерка засовывает в видеомагнитофон три кассеты с фильмами о материнстве и уходит к себе в кабинет.
Первый фильм. Роды.
Женщины страдают с тихими стонами. На них беспомощно, с идиотскими физиономиями взирают мужья. Отличный фильм. Без криков, характерных хлюпающих звуков, разрезания промежности. Я видела аналогичный польский — кровавый ужастик. Что-то среднее между резней и восстанием. Шведская картинка — спокойная, нейтральная, как и вся эта мирная протестантская страна. Роды — это тяжелый труд, а вовсе не геройский подвиг или католическое мученичество.
Второй фильм, норвежский. Кормление грудью.
Поляки начали бы с Мадонны. Скандинавы — с пейзажей. Минут десять — виды фьордов, лапландка с санями.
— Почему снято в Норвегии, а не в Швеции? — спрашиваю я Петушка, разглядывающего любимую мерзлоту.
— Норвежские бюсты самые лучшие, — со знанием дела сообщает тот.
У него тоже неплохой. Если бы мне сделали кесарево сечение, Петру пришлось бы побрить торс. Пока мама находится под наркозом, новорожденного прикладывают к папочкиной груди. Чтобы малыш учился сосать.
Третий фильм. Об общении с младенцем.
Ошеломленные родители глядят на космического пришельца — роскошного, красивого, словно спилберговский Инопланетянин. Контакт с иными цивилизациями устанавливается с помощью чмоканья, поглаживания и смены пеленок.
Возвращаемся к акушерке. Она измеряет меня, слушает: все в порядке. Роды 7—10 апреля. Спрашиваю, можно ли посмотреть на УЗИ Полину мордочку.
— Лицо? — искреннее удивление.
— Лицо. — Может, я перепутала шведские слова и получилось «самокат»?
Поля отвернулась. Лежа под аппаратом УЗИ, размышляю, что же хотят увидеть другие матери. Пятки? Пуповину? Они прошли научную подготовку и в состоянии восхищаться анатомией как таковой?
— Как ты себя чувствуешь перед родами — ты напряжена, довольна? — Пункт из анкеты для идиотов. Что можно чувствовать после этих фильмов…
— Растрогана, — отвечаю я по-польски, не в силах подобрать подходящее шведское слово, и глазами прошу Петушка перевести.
В машине Петр задумывается над вопросом акушерки.
— Она решила, что ты истеричка.
— Почему?
— Врач должен спрашивать о другом… О самочувствии.
— Это ее обязанность, может, беременные сходят с ума, и им приходится давать успокоительное… А что я могу чувствовать? Не пытайся меня уверить, что шведки отвечают: «НИЧЕГО не чувствую». Если бы тебе показали новинку из области стоматологического искусства — зуб сверлят и одновременно вырывают, — а потом поинтересовались: «Что вы чувствуете, вы рады, что у вас будет здоровый коренной?» — ты бы безмятежно ждал операции?..
Петушок… Он боится родов больше меня. Пытается утешить, уговаривая, что я справлюсь с болью одной лишь положительной установкой. Конечно, если во время потуг и криков я не сдамся, это будет его заслугой: психологический тренинг с помощью мотания нервов («Не будь такой беспомощной») и поддержка. Собственно, это он должен получить тот миллион долларов, который обещан первому забеременевшему мужчине.
Самое странное и, наверное, плохое: я действительно не боюсь. Глядя на измученных родами женщин, я плачу: сочувствую, волнуюсь — меня тоже это ждет, но не боюсь. Не умею бояться неизвестного. Отсутствие воображения? Оптимизм?
25 марта
Реклама секса по Петушку:
КОИТУС В КОЙКЕ
26 марта
Эта девка успела вперед меня: пеларгония зацвела.
28 марта
Полька рвется к независимости. Конечно, за мой счет — колотит пяточками по дну матки, по желудку. Несу ее в лес. Мы обе здорово вздрючены, я бегу между деревьями, обгоняю гуляющих, лавируя животом.
— Внимание! Беременные уходят в отрыв, — посмеивается Петушок.
Обещаю себе — после того как все останется позади — три подарка: 1. Бутылку шампанского. 2. Узкую короткую юбку. 3. Повисеть на самой верхней планке турника, а еще — головой вниз. Буду раскачиваться в своей новой юбке, попивая шампанское. Беременные мечты.
Возвращаются гуси, кружат над домом. Почему их гогот не относят к числу красивейших птичьих трелей? Не банальный щебет или брачное сюсюканье. Деревянный клекот, навигационный скрип — предвестники возвращения из заморских краев.
29 марта
Из издательства пришел толстый конверт — корректура «Польки». На обложке фотография на седьмом месяце беременности, скрытой за кадром. Давящей на ребра, слишком тесной.
Страницы усеяны пропущенными запятыми, двоеточиями. Никогда мне не освоить пунктуацию, не постичь эту таинственную науку иероглифов. Просматриваю текст — по сути, впервые его читаю. Повторения слов, оборотов. Лень сознания, стремящегося к постоянству выражений, словно под копирку. Даже самый лучший корректор тут бессилен. За два дня надо исправить шесть месяцев ошибок. На полях просьба объяснить некоторые слова, вроде «бинду». Можно подумать, что я пишу для газеты или иллюстрированного журнала, где каждое слово должно быть понятно каждому.
Книжная лексика тем богаче, чем непонятнее, даже при наличии объяснения («bindu» — буддистский эмбрион человеческой жизни, в который сливаются капля отца и капля матери; в западном понимании — «первая клетка зиготы»), можно ведь заглянуть в словарь. Жертвы прессы. Мозги, упакованные в газету.
Мне нравится последний этап работы, перед самой сдачей книги, когда я сижу напротив «капо по языку», и мы ругаемся.
— Это неправильно с точки зрения грамматики, — машет корректор красной ручкой.
— Но ведь понятно. — Я чувствую, что наконец коснулась языком прутьев лингвистической клетки. Теперь достаточно сжать зубы.
— Нет, правда, так нельзя. — Сейчас придут уборщицы из лингвистического зоопарка — выносить непереваренные остатки окончаний, склонений.
Словам нужна свобода. Они достаточно умны и осторожны, чтобы не заблудиться в хаосе. Из слов построено все наше бытие — мертвый мир существительных и пульсирующий кровью — глаголов. Глаголы дают себя растерзать, а затем привить приставки и местоимения, оставляющие шрамы.
Дорогие корректоры, больше доверяйте языку! Буква важна, но над ней возносится смысл, избегающий грамматических силков, не поддающийся дрессировке, не желающий семенить по следам точек и запятых в границах пунктуационной зоны.
Наши планы: 7—10 апреля — Полька, 1 мая — переезд. Сестра Петушка с мужем проводят нас, помогут погрузиться на паром. Восьмого апреля явится экскурсия — покупатели квартиры. Впрочем, возможно, никто и не придет, а Полька родится 20 апреля, искусственно подгоняемая гормонами. Спятим от переживаний мы где-то около 25 апреля. Я бы выпила рюмочку, покурила травку, приняла реланиум — дайте хоть что-нибудь!
30 марта
Звонит Мария с театрального фестиваля в Катовицах. Она получила премию за постановку «Сандры К.». После спектакля дискуссия: студенты чувствовали себя оскорбленными, студентки утверждали: «Сандра К. — это мы». С чего это вдруг? Ирония, насмешка в моем тексте направлены на эту кретинку Сандру с ее анорексией.
Вечером, перед телевизором, задумываюсь, права ли. Смотрю на рыдающую студентку из программы «За стеклом» — она прибавила пару кило. Трагедия. Сандра, с ее мыслями и характером, кажется рядом с этой девушкой просто интеллектуалкой. Хайдеггер в легком весе.
Все дело в кретинизме самой программы? Его не больше, чем в дневниках об интернировании, скажем, Щиперского[125]. Кинокамера сохраняет хоть какую-то объективность. Взгляд писателя субъективен, ослеплен самолюбием, сознанием собственной непогрешимости, он искажает описываемое, сжимает до размеров эгоистического повествования. Коллегам Щиперского по интернированию, его «объектам описания», пришлось хуже, чем героям популярной телепрограммы. Их туда поместили насильно, а «за стеклом» оказались не только их лица, но и мысли.
Моя «Полька» — тоже «за стеклом». Big Mother watching yourself[126].
31 марта
Учусь быстрому чтению. Делаю тесты из учебника. Успехи неплохие. Пройдя две главы, я прибавила сто слов в минуту. Начинаю сомневаться в смысле этой забавы. Быть может, я вовсе не читаю быстрее, просто первый тест (на «простое чтение») я делала вечером, усталая. Моя подозрительность растет пропорционально скорости. Самый главный раздел книги — о чтении мозгом, а не глазами — самый короткий. Аргумент в пользу возможности читать строку задом наперед — иврит. Правильно, но по-еврейски справа налево слова пишут, а не только читают.
«Мозгом» читать действительно быстрее, но к тому ли мы стремимся при чтении? В спешке я не слышу «голоса», который всегда шепчет мне текст, теряются образы. Глаз обладает чувственностью, а лишенный эмоционального фильтра мозг безнадежно дословен.
Полька еще не родилась. Путь к голове гораздо сложнее, чем к открытой шейке матки. В своих мыслях я никак не могу ее родить. Распаковать, развернуть из собственной кожи, мышц. Понять, что внутри у меня человек, что я стала двойной. Полькина икота напоминает громкое биение сердца. Словно в районе пупка бьется второе сердце. Вечером, купаясь, я вижу, как она панически «дерется», защищаясь от теплой воды. Пытается убежать? Выставляет попку, позвоночник, колено. Я ношу ее в себе, но при этом отрезана, ампутирована от ее существования. А вдруг Полька родится только тогда, когда я смогу убедить себя, что она и в самом деле там? Пойму — и тут же потеряю?
Больше всего детей рождается в полнолуние. Ближайшее и важнейшее, от которого зависит дата Пасхи, — пятнадцатого апреля. Мой двунадесятый праздник — внутри меня, шевелится в тесном животе. Заставляет сгорать от нетерпения.
Рождество — семейный праздник. Мороз, загоняющий в домашнее тепло, умиление колыбелькой, малышом. Пасха — праздник мистический.
Неровные ногти напоминают обгрызенные, к тому же только на правой ноге — до левой я не могу дотянуться. Петушок с видом профессионала принимается за экзекуцию. Подстригает мне когти, подправляет.
Австралия. Тепло, тепло. Можно было бы водить машину босыми ногами, без этой кошмарной ручной коробки передач и водительских прав.
Польская пресса. «Впрост»[127]. Фотографии ксендза Твардовского: вместо кардинальской шапочки рыжий паричок. Поэтическое тщеславие? Вряд ли. Если даже так, то метафизическое. Желание угодить этим паричком глядящему сверху Господу Богу.
Через несколько лет введут противозачаточные таблетки для мужчин. Супербезопасные. Те, что изобретены на сегодняшний день, имеют слишком много побочных эффектов. Лекарства, которые ежедневно глотают женщины, для самцов представляют опасность:
1. Мужские противозачаточные таблетки вызывают гипертонию. Но известно, что и женские таблетки повышают давление, приводят к образованию тромбов.
2. Мужикам угрожает рак простаты. А женские гормональные таблетки увеличивают риск рака матки.
3. У мужчин снижается либидо. В свою очередь, длительное использование таблеток может вызвать у женщины холодность.
4. Избыточный вес. Женские таблетки тоже увеличивают массу тела, задерживают в организме жидкость.
5. И, пожалуй, самый большой недостаток мужской таблетки — возникновение прыщей. Ах да, женские противозачаточные средства так разглаживают кожу!
Пятый пункт, «красота», — единственный повод травить женщину контрацепцией, в которой, оказывается, таится столько опасностей для мужчины? Фаршировать женщин отравой, о которой лишь спустя несколько лет становится известно, что это примитивная гадость. Конечно, они проглотят что угодно, лишь бы обезопасить себя от нежелательного материнства, за которое ощущают ответственность. Мужчины лишены подобного врожденного инстинкта, максимум, что у них есть, — это приобретенные алиментные обязательства.
1 апреля
Тринадцать градусов. Настежь распахиваем окно. Выглядываем (из него), словно эмигранты. Местные окон не открывают, даже в жару. Ясное дело: воздух состоит из атомов. А атом убивает мгновенно.
«Беременность — это не болезнь, беременность — это не болезнь», — повторяю я про себя. Мне трудно стоять (болят ноги), сидеть (ребра давят на живот), лежать (желудок перемещается к горлу). Остается ходить. Изматываю Петушка прогулками, но сколько можно…
Натянутые от усилия мышцы, тромбы в венах, отдающиеся болезненным криком. Желудок едва удерживается от самосожжения (изжога). Такой сложный — и потому такой хрупкий организм. Достаточно вырвать «штепсель», передающий нервные импульсы, заткнуть аорту. Часовой механизм жизни — и незамысловатость смерти.
Я надуваюсь, опухают ступни и ладони. Наверное, так чувствует себя разбухшая от генетического материала бактерия перед тем, как начинает делиться?
2 апреля
От компьютеризированной Вислы (дантистки) посылаю по электронной почте корректуру. В кабинете как раз декорируют стены. Фотографии с каким-то парадонтозом и снимки вылеченных зубов. У гинеколога, делающего аборты, тоже должны висеть кадры: до и после операции.
Вислу интересуют не только дырки в зубах, но и их окружение. Едва ли не каждый раз она сообщает мне об очередном открытии: о связи зубовного скрежета и головной боли, больного зуба и скоропостижной смерти. Дантистов это, должно быть, страшно возбуждает. Они устраивают себе конференции («Нижний левый шестой»), на которые съезжаются со всего мира. Висла читает доклады в Японии, Европе, публикует научные статьи. В кабинете принимает иностранцев. Ее французская ассистентка обучилась командовать по-польски: «Закуси!» Это ассоциируется у нее со славянским городом «Загреб», известным по теленовостям. Если требуется, чтобы польский пациент сжал зубы, она кричит «Загреб!» или — по ошибке — «Сараево!».
Пытаюсь поспать. Засыпаю в двадцать три ноль-ноль. Четыре перерыва на походы в туалет, просыпаюсь в пять: итого четыре-пять часов отдыха. Меня будит шум. Пусть… трактор, весна, пашут, сеют. Стекла дребезжат. Полночь. На улице «Апокалипсис сегодня»: в тумане садится вертолет, красный пожар огней. Он прилетел за старушкой, чтобы забрать ее в больницу. У нас есть машина, так что за мной никто не прилетит.
3 апреля
Глазею на арест Милошевича, не подозревая, что это может иметь ко мне какое бы то ни было отношение. Звонок из Белграда, безумная переводчица:
— Мы наконец можем издать «My zdes' emigranty»!
Я миллион раз объясняла девушке, что они не могут — права на книгу у французов.
— Достаточно твоей подписи.
Недостаточно. Что, Сербия — какая-то советская Россия, где не действуют авторские права? Почему именно «My zdes'...», с русским названием? И как связан арест этого бандита с моей книгой…
Я не в состоянии договориться с переводчицей. Когда-то посредником между нами выступала дама не то из консульства, не то из посольства, не то из Польского института. Есть дотация, есть переведенная книга, все зависит от меня. Я пытаюсь понять, безумие это или наглость. В письме переводчица упоминает подслушки, коммунистические козни. Отсылаю ее к польской издательнице.
Милошевич, возможно, избежит европейского суда (отсюда энтузиазм переводчицы, предчувствующей безнаказанность подданных?), Сербия тоже, а я все-таки ничего не подпишу, веруя в авторское и европейское право.
Возвращается острота обоняния, как было в начале беременности. Сегодня, кроме ядовитых запахов и ароматов на первый взгляд ничем не пахнущих предметов, я чувствую запах малыша. Так пахнет мое тело — ребенком.
Помимо обоняния пробуждается также орган счастья. Давно уже я не чувствовала себя так хорошо. Весна, Петр не ходит на эти чертовы ночные дежурства, у меня море, океан времени. Рисую, читаю, греюсь на террасе. Люди улыбаются.
Предложение из журнала «Впрост» — писать для них с мая страничку два раза в месяц. Я соглашаюсь, но мы начинаем торговаться по поводу денег. Это они так низко меня ценят или «Впрост» — нищий? (Э-э-э, не верю.) Даем друг другу время подумать (размякнуть).
Положив трубку, впадаю в панику. Погодите, во что я опять впуталась? С одной стороны, достойный, регулярный заработок. С другой — рабство с интервалом в две недели.
Хорошо писать в популярную газету «по вдохновению», когда что-нибудь разозлит или рассмешит. Свежие впечатления, которые публикуются моментально, без месячной отсрочки. Свой последний фельетон в качестве свободного, не связанного обязательствами человека я напечатала во «Впросте», кажется, год тому назад. Писала, когда хотела. Тема всегда найдется, человеческая глупость не имеет границ, но…
Тым[128], мастер своего дела, спрашивал: «Существует ли долг по отношению к читателю фельетонов? Должен ли человек писать, если ему не хочется и не о чем?» Невозможно регулярно производить шедевры, с неизменным блеском отрабатывать барщину. Чаще всего фельетонист на ставке заканчивает скукой, копанием в собственных внутренностях или цитированием (зарубежных газет), то есть «комментированием» комментариев. Другая опасность — писать правду, невзирая на конъюнктуру. В результате — угрозы, запугивание судом. Как раз за фельетон во «Впросте» один парень потребовал от меня компенсации. Я сроду не держала в руках сумму, которую он хотел получить в качестве «извинения». В конце концов скандалист пошел на попятный, испугался, что проиграет дело.
Впутываться в публичную резню под названием «публицистика»? Или дать запихнуть себя в более безопасный ящичек с этикеткой «пишущая женщина»? У каждого мужского журнала имеется такое «алиби» — ручная штатная феминистка. Исключение — потрясающие тексты Бакулы[129] в «Плейбое». Знай Хеффнер, что она пишет, отрезал бы ей яйца.
Для Петушка ближайшие месяцы — святые: Мадонна с младенцем. Он слышал мой разговор со «Впростом». Крутит пальцем у виска: «Понервничаешь из-за какого-нибудь идиота — молоко скиснет. Дай себе отдохнуть до осени. Деньги есть, а амбиции… Тебе и в самом деле хочется попасть под публичный обстрел»?
Не знаю, не знаю. Как-нибудь само решится.
Ночью что-то словно лопнуло в спине. Разлилось тошнотой. Я подумала: «Уже?» — и заснула. Наверное, опустился живот, растянулись сухожилия, передвигая Полю к выходу. Освобожденный от ее пяточек желудок перестал жонглировать завтраком, подбрасывая его к самому горлу.
Я слишком быстро развиваюсь (ха-ха-ха) как художник. Разница в мастерстве заметна уже не от работы к работе, а, увы, в рамках одной картины. С каждым днем — все более тонко. Вместо более-менее однородной живописной композиции получается смешение стилей. Фрагмент в левом верхнем углу принадлежит кисти способного ребенка. Середину, видимо, намалевал его дядя-алкоголик, художник-неудачник. За финал же возьмется… пока еще не знаю кто. Откладываю подрамник, напуганная «множеством существ», причастных к одному квадратному метру шелка.
4 апреля
Погано, поганенько. Полька устроила ночные скачки. Не ногами, а головой и руками. Прорывалась к выходу? Тумаки превратились в схватки. Прежде чем все кончилось, я поняла, что терпеть не в состоянии. Это не для меня. Пусть делают кесарево сечение.
Читаю об обезболивании. Героически отказываюсь даже от того препарата, который вводят в позвоночник, пусть дадут только маску с веселящим газом. Но пара схваток — и я забываю о принятом решении: Наркоз, please[130]!
Петр чувствует себя «ответственным за роды», — Петушок, выкинь это из головы. Ты отвечаешь за то, чтобы доставить меня в больницу, а остальное… это все равно что чувствовать ответственность за пол ребенка, он ведь не поддается контролю. Я могу только верить, что во время родов моим телом будет управлять автопилот инстинкта, на себя саму рассчитывать нечего…
Я спекла сырник. Последний «до»? Петр экспериментирует с соусом: карри, чеснок, лук-порей, груши, помидоры. К соусу варит жасминовый рис. Просроченный жасмин воняет клейстером, гадость. Съедаем один соус. Мои мысли работают в одном направлении: СОУС — SOS, на помощь, осталось всего несколько дней!
7 апреля
Все знаки на небе (приближается полнолуние) и в моем теле указывают, что — вот-вот. Организм выпихивает наружу все, что может: геморрой, кровь из носа. Генеральная репетиция перед выбросом Поли.
Полька, ты появишься на свет, где мужики с комплексом неполноценности (прикрываемым тюрбаном — зрительно увеличивает рост) взорвали уникальные тысячелетние фигуры Будды. После чего зарезали баранов, прося у Аллаха прощения за то, что медлили с уничтожением идолов. Самое плохое, что их Бог жертву принял — пролил долгожданный дождь.
8 апреля
Придут покупатели, не придут? В два появится маклер. Он прибывает минута в минуту и устанавливает перед домом табличку: «Осмотр». Мы эвакуируемся к Керстин. Перед нашей дверью уже возник первый любопытный — местный дворник. Покупать он ничего не собирается, просто это единственная возможность посмотреть, как живут польские чудаки.
Керстин угощает нас традиционными засохшими (песочными) пирожными. Спрашивает, не сдадим ли мы ей дом. Она хочет покинуть виллу Бьерра. На руководство обществом уже нет сил. Надо где-то перекантоваться год, потом в Грёдинге построят дом престарелых. Нам нужны деньги, да и вообще «шведская страница» должна быть перевернута. Но если не найдем покупателя, придется сдавать — обещаем, что Керстин будет первым кандидатом. Жалко ее. Одинокая, больная. Останься мы в Швеции, может, перебрались бы на виллу Бьерра и занялись Керстин вместе с ее Юнговским обществом.
Рассказываем ей о польском Вербном воскресенье.
— Я тоже носила в костел веточки за неделю до Пасхи. Скрещенные вербочки, — вспоминает она.
— В какой костел?
— А-а-а, либеральный католический, я туда ходила одно время.
Мы с Петром переглядываемся: Керстин и католический костел? По-протестантски щепетильная, со сдвигом в Нью-эйдж…
Этот либеральный костел имел что-то общее с Ватиканом? — расспрашиваем мы. Да нет, конечно… Он был связан со Штайнером, Блаватской и теософией, — вот вам и объяснение таинственной веры Керстин.
Дома обнаруживаем настежь открытые двери, везде горит свет. Петр ищет маклера:
— Эй, Эрик Олоф! Ты где? — Он заглядывает в ванную, в кладовку. Маклер исчез.
Звонок:
— Мне пришлось срочно уйти, у меня еще один показ квартиры. Было трое клиентов. Одна молодая пара заинтересовалась, я еще позвоню.
Петушок настроен пессимистически:
— Шведы долго раскачиваются. Прежде чем купить, месяцами размышляют, капризничают, считают, пересчитывают…
10 апреля
Никаких изменений. Я вообще никогда не рожу. Мы с Полей привыкли друг к другу. Она больше не вертится. Потягивается, когда я ее глажу. Существует ли какая-то конкретная причина, по которой она должна родиться?
Все наперебой советуют, как ускорить роды: побегать по лестнице на пятый этаж и обратно. Прополоть сад. Заняться любовью. Все методы испробованы, результат нулевой.
Сидеть за столом неудобно. Азиаты правы: стул — враг позвоночника (и живота). Ем и рисую, опустившись на колени: удобнее, к тому же сейчас Страстная неделя.
Звонят из Польши. Как говаривал поэт, польская «мания величия». Мучительную жажду лести, увы, не удовлетворить подлинным хлебом откровенности. Обжор приходится потчевать сладкими комплиментами, от которых портятся зубы и мозг.
Мне бы, вылезая на публику, не конфликтовать со всеми подряд, а, подобно заботливой птичке, порхать от одного светского гнездышка к другому. Засовывать в ненасытные клювы птенцов червяков лести. Но я брезгую.
Следовало бы составить список тех, кто может потребовать извинений за иронию, за то, что их не возвели на пьедестал, а описали по-человечески, с теплым юмором. Последняя в списке — Полька. Через двадцать лет она напишет: «Моя мать, в настоящее время проживающая в Австралии, — тропическое чудовище. У отца из-за нее аллергия, язва и шизофрения».
Полька, Полька, ты побегай в костел, наглотайся польскости, погрызи кору мазовецких плакучих ив и поскорее становись космополитом.
Разговор с художником:
— Слушай, издательство не разрешает мне упоминать в книге, что твой подвал «воняет кошками», а ты как к этому относишься?
Я пытаюсь сдержать смех: что за авторизация обонятельных ощущений!
— Кошками воняет, пиши правду. Ты родила?
— Нет.
— Знаешь, почему дети рождаются гениальными? Чтобы стать потом нормальными.
В полдень из Уппсалы звонит Влодек Б., гуру по Мацкевичу и Херлингу-Грудзиньскому. Получил стипендию, будет писать учебник польской литературы для славистов. Болтаем около часа, хотя последний и единственный раз виделись мельком, минут пятнадцать, много лет тому назад. Повеяло университетом, пахнуло эрудицией. Празднично (не повседневно) и мило. Влодек рассказывает о каком-то словаре польских писательниц, составительницы которого отказали мне в праве на биографическую справку. Благодаря этому я получила титул первой «польской не-писательницы». Влодек переслал факсом рецензию на книгу о постмодернизме — комментарий к «За стеклом».
Польского рецензента беспокоят зрительские души, которым угрожает шоу. Самую, мол, большую тревогу вызывает то, что подобные телепрограммы лишат нас идентичности (национального) сознания.
Мне понятны стенания по поводу этого сюжета. Исторически сложилось так, что для поляков самосознание стало своего рода неразменным пятаком. Теперь разделы Польши остались позади, пришло время шоу «За стеклом». На берегах Вислы национальная идентичность является постоянным, неизменным вкладом в душу и психику. Попытка ее трансформировать воспринимается как покушение на «польскость». Личность (поляка) так и не смогла переварить понятие процесса. Процесс у нас ассоциируется с сарматским сутяжничеством, частной «Местью»[131]. Порция идентичности должна выдаваться поляку раз и навсегда, из консервной банки, и не может (ради собственного удобства) меняться — даже к лучшему, к более высокому уровню. Максимум дозволенного — борьба с оккупантами, дьяволом и тому подобной нечистью, импортируемой из окружающего и потустороннего миров.
Больше, чем «За стеклом» — в смысле тела и психики, — Петра тревожит обязательная годовая военная служба (не считая польской школы).
У меня чуть повышена температура. Петушок подозревает, что причина тому — задетое самолюбие. Всегда впереди всех, всегда первая, а тут вдруг такое опоздание. Родственники без конца допытываются, не началось ли… Облом, правда? Сначала отойдут воды — «Потоп»[132], — потом мы штурмом возьмем больницу… Кровавый польский героизм. Потомки сложат легенды…
11 апреля
Сказка на основе прозака. Двадцатишестилетний толстяк Юлек, единственный сын, гомосексуалист. Жил в симбиозе с «идише маме» — в стерильной квартирке они вместе читали книги, вместе смотрели телевизор. Образцовый сыночек с образцовой депрессией. Не смог учиться ни в одном вузе, не удержался ни на одной работе. Решился на прозак. Через три месяца получил супероплачиваемое место. Без всяких дипломов и бумаг — хватило его компьютерных увлечений. Из шведского пролетариата Юлек разом перепрыгнул в элитарное общество с его играми в гольф. Привез себе из Таиланда прелестного любовника, представил мамочке. Объявил наконец всем, что он гей. Купил пентхауз в центре Стокгольма. По-прежнему чудовищно толст, но счастлив, как умеют быть счастливыми добродушные толстяки… и люди, живущие на антидепрессантах? Прозак — химический навоз для мозга (души), благодаря которому человек вырастает в собственных и чужих глазах? Самореализующийся предвестник успеха.
Почти все мои знакомые принимают что-нибудь «от депрессии». От грусти и неудач. Сначала двух-трехнедельное чистилище: муки меланхолии, тошнота, расширенные зрачки, в которые, словно в колодец, устремляется вся черная действительность. Некоторые не выдерживают и бросают терапию. Самые терпеливые добиваются райских эффектов прозака. Накачанные серотонином, штопают свою драную жизнь.
Один химический штрих — и мир меняется. На дорогую и долговременную терапию нет времени. Психотерапия напоминает отступление во времени, возвращение к мифу. Прозак — современная фармакологическая сказка. Он необходим тем немногим, кто действительно болен. А его жрет каждый, кому захотелось быть счастливым.
Десять лет назад, когда я дошла до ручки и готова была броситься на проволоку под током, кто-то сжалился и дал мне немного реланиума. Существуй в то время прозак, попросила бы я рецепт? Вероятно, ад все же лучше посещать с экскурсией, а не в одиночку.
Просроченная Полька имеет свои достоинства. Я перестала в панике ждать первых схваток. Скорее уж жду не дождусь хоть какой-нибудь боли, предвестницы родов. А вдруг я не рожу… Ребенок начнет уменьшаться и в конце концов растворится внутри меня? Первая в медицине переношенная беременность, превратившаяся в беременность атрофирующуюся? Что-то там напутали с этим полнолунием, переполняющим родильные дома. Оно было восьмого апреля. Придется ждать следующего, майского?
Квартира продана. Та молодая «заинтересовавшаяся» пара сразу решила купить наше жилище. Два дня формальностей, и торговля закончена. Уф-ф, надеюсь, они будут счастливы, как были счастливы мы. Им достанутся от нас добрые сны. У предыдущего хозяина были проблемы с полицией: он гнал для всей деревни самогон. Мы понятия об этом не имели, но пока не привыкли, по ночам просыпались от криминальных кошмаров. Воздерживающийся Петр на следующий день после переезда проснулся с ощущением похмелья.
12 апреля
Какой будет первая бабочка, таким и все лето. Два дня тому назад я увидела королевского пажа. А сегодня идет снег.
Срок прошел десятого апреля. Акушерка смущена неверными расчетами, родственники беспокоятся. Издательские сроки тоже поджимают: двадцать шестого апреля надо сдавать «Польку» в типографию. К этому времени книга должна быть закончена — то есть я должна родить. А у меня — никаких сдвигов. Чтобы всех удовлетворить, придется себя разрезать… по кесареву? Издательство предлагает еще один способ ускорения разрешения (проблемы): ходить на цыпочках. Влодек Б., авторитет в области гуманитарных наук и отец близнецов, советует поднимать тяжести.
Петру снилась Поля — она уже разговаривала. Марианна, его взрослая дочь, звонит из Барселоны (там лето, двадцать градусов): она видела точно такой же сон. Мне Полька никогда не снилась, и я чувствую себя обделенной. Все звонят, словно сговорившись. Сначала поздравления с праздником, затем вопрос: «Уже?»
Да, родилась… но какая-то странная… Сам(а) увидишь.
— Что с ней?
— Ты знаешь… Петр, позови ее к телефону. Сейчас она с тобой поговорит.
— Добрый де-е-ень. Привет, привет, — пищит Петушок тоненьким голоском.
— А-а-а, — облегчение по ту сторону. — Это вы дурака валяете…
Пасхальные декорации без цветов и вербы с сережками: в голые стебли втыкаем цветные перышки. Человек, незнакомый с местными обычаями, подойди он к такому шведскому дому, решил бы, что это вороны разодрали экзотическую птицу, по ошибке слишком далеко залетевшую на север.
В Чистый четверг традиционный налет малолетних ведьмочек. Порхают от дома к дому. Вымазанные углем зубы, намалеванные фломастером веснушки, вместо рыжих кудряшек — льняные волосики, прикрытые платочком. На Пасху злые силы покидают Скандинавию, каждый отправляется в свое пекло. Они просят дать им в дорогу конфет и денег. Самая младшая чародейка, зазевавшись, осталась стоять со своей шоколадкой на лестнице. Вручаем ей добавку.
Не нападение шоколадных шепелявых колдуний причина моего грустного настроения. Тоска по чему-то неведомому. Слезы. Я прикасаюсь к смерти, склизкой, неизбежной. Чудо рождения — обычное размножение матрицы. Жизнь с такой легкостью появляется, и с не меньшей — уничтожается. Ухожу в себя, на расстоянии вытянутой ладони меня уже нет, торчащий живот. Что может сказать Петушок? Он слишком умен, чтобы приводить аргументы. Утешить способен только иной мир — надежда или химия, отупленная самодовольством физиология. Это неправильные эмоции, так что я просто отключаю все чувства. Пустота, выстланная бессмысленностью.
13 апреля
Теплый океан. Плавать в купальном костюме — так же глупо, как купаться в ванне, надев трусики. На мне облегающее боди и пластиковые рейтузы. Невдалеке глубоко ныряет женщина. Она прогоняет плещущегося парня. Я раздеваюсь, не испытывая ни малейшего стыда. С облегчением стягиваю рейтузы, костюм и плыву. Теплая вода окатывает бедра. Я вытираю ее — наяву. Просыпаюсь в мокрой постели.
Петушок! Воды отошли! Три часа утра. Собираю сумку для больницы. Петушок звонит в ближайшую — есть места, приезжайте. Советуют взять такси, больница оплатит. Отец «в таком состоянии» опасен за рулем. Но мы едем на своей машине, эта недалеко, полчаса.
С больничного паркинга в родильное отделение ведет дырка в заборе. По отделению блуждают двое папочек, нервно попивающих кофе. Тишина, покой. В лаборатории медсестра подключает меня к аппаратуре. Приходит акушерка, просматривает график: были только одни схватки, я совсем не почувствовала. Поля вертится. Появляется врач, я обрызгиваю его водами. Этот тот самый, который девять месяцев назад сказал: «Блин, это не рак» — и отослал меня — здоровую — домой. Он оказался прав, и я ему верю.
— Первая фаза родов, нечего сидеть в больнице, дождись регулярных схваток.
Пять утра — ни день, ни ночь. Полное отсутствие реальности и боли. Роды? Это и в самом деле происходит со мной? Взяли пробы вод, нам выдали листок с инструкцией, что и когда: не мыться, не заниматься любовью. Мерить температуру, если больше 37,5 — сразу в больницу. Следить за цветом и запахом околоплодных вод, если заметим что-то подозрительное, немедленно звонить. Если боли не появятся до воскресенья, приезжать все равно:
— Velkomen[133] в восемь утра на Пасху.
По дороге Петушок резко тормозит — из-за дома выскакивает серна, мчится в лес, словно спешит на работу к семи утра.
Подложив пеленку — воды все вытекают — я засыпаю. В час должны прийти покупатели квартиры — измерить ниши и так далее.
Никаких болезненных схваток, разве что от голода. Пытаюсь читать, но не могу сосредоточиться. Слушаю музыку. Где-то парю. Не могу поверить — я вернусь домой вместе с Полей… Колышусь под креольские песенки. Понимаю с пятого на десятое, знакомые слова заглушает ритм океана.
«Увидишь, это самый прекрасный день в жизни», — убеждала Марыся. Я жду.
Еще один цветок на пеларгонии. Он расцветает сегодня. Меня трогает ее солидарность (синхронность?). Если бы это была роза или камелия, я бы дала Поле второе имя. Но Поля Пеларгония?
Цветочки, столбики, прутики, серночки. Только боль может вернуть меня к действительности. Пока все спокойно. Звоню в Лодзь. Мама с сестрой в ужасе:
— Тебя отправили домой после того, как отошли воды?!
Лежа в спальне, здороваюсь с молодой парой, осматривающей наш дом. Чувствую себя самкой, из которой вот-вот появится помет. Ему двадцать лет, коротко пострижен, немного глуповат, а может, инфантилен. Она — энергичная азиатка. Живут на вилле у родителей парня, с видом на то же озеро, что и мы. Шатаются по нашему дому, заглядывают во все шкафчики. Может, спугнуть их стоном?
23.00. Страстная пятница. Наконец, после девятнадцати часов, первая боль. Осторожная. Расходится по плечам. Я беру часы. Измеряю продолжительность и паузы между схватками, словно собираюсь нанести их на карту, которая укажет мне путь — без права возвращения, к еще большему кошмару.
Петр!!! — ору я. Я уже не в состоянии ничего мерить.
— Дыши, когда начинаются схватки. — Он берет часы. — Вот так. — Он втягивает воздух.
Дышать. Уроки рождения. Умные советы. Когда начинаются схватки, они так же нужны, как курсы маникюра для того, кому собираются ампутировать руку.
— Какой интервал?
— Еще мало, через десять минут и нерегулярные.
Меня словно насадили на острие боли, с каждой схваткой оно продвигается все глубже. Пронзает матку, разрывает все тело.
— Поехали в больницу, я больше не могу.
В больнице боли стихают.
Врач проверяет шейку матки. Никакого раскрытия. Схватки слишком редкие. Нас снова отсылают домой, дают с собой сильное снотворное и… парацетамол. У меня что, месячные?!
У дома опять чуть не столкнулись с серной — выскочила из-за гаража.
14 апреля
07.00. Засыпаю и каждый раз просыпаюсь от собственного крика. Петр говорит, что я спала полчаса. Мне не верится, может, приснился громкий сон.
Встаю — десять. Мне уже все равно, какие промежутки между схватками и смогу ли я родить.
— Петр, поехали. — Мы в третий раз загружаем чемодан в машину. Я не плачу, слишком больно. Всхлипывают ли умирающие? Хватает ли им на это сил? Я уже не знаю, откуда последует удар. Снаружи или изнутри. Каменею, не в силах пошевелиться, напряженная, затвердевшая от этого бессмысленного сплющивания. Отупев от снотворного, разделяюсь на две части — отуманенную голову и набрякшее от боли тело. Одно с другим никак не связано. Пустота, которую ритмично нарушает смертельная схватка или галлюцинация, вытекающая из одурманенной башки.
— В чем я виновата?! — Мне хочется отпихнуть живот.
— Все в порядке, успокойся, у нас ребенок, сейчас ты родишь, ты ни в чем не виновата, это ребенок.
— Я не сяду в машину, не могу, слишком больно.
Петр ждет, пока наступит короткий перерыв между схватками и помогает мне выйти из дома. Почему эта боль столь бессмысленна? Я не могу дышать, ору:
— Я не хочу! Не хочу! Почему? Я не рожаю, а умираю.
В родильную палату вхожу на четвереньках. Две акушерки раздевают меня, надевают больничную одежду. Я скулю, чтобы дали морфия, мне делают укол в позвоночник. Дают маску с веселящим газом. Несколько вдохов, и прошивающая насквозь боль становится легкой, отлетает прочь, оставив на моем лице глуповатую улыбку облегчения.
Что за идиотские сказки о страдании, которое потом забывается, о чудесных мгновениях рождения! Я не думаю о ребенке, сосредоточена только на том, как бы уклониться от очередного удара. Боль постепенно возвращается. Мне велят выгнуться, вкалывают обезболивающее в спину, ставят капельницу. Игла в позвоночнике — щекотка по сравнению со схватками. Я не верю, что это уже конец мучениям, на всякий случай опять прошу маску. Вспоминаются тревожные фразы из пособий для беременных: «Ты и в самом деле хочешь рожать с трубочкой в позвоночнике, капельницей и катетером?» Да-а! Хочу! И кесарево — немедленно. Хочу потерять сознание, потому что в нем осталось место только для стонов. Роды — кара за грехи? Роды и смерть — зачем их разделять, одно и то же наказание за один и тот же грех? Сколько это уже продолжается? Двенадцать часов, с полночи пятницы на субботу, — нет, восемнадцать часов.
— Три сантиметра раскрытия. — Акушерка вынимает из меня руку, показывает пальцами небольшую щель. — Подождем, пока будет десять.
Наглотавшись газа, чувствую облегчение: уже не больно. Осматриваюсь. Мониторы, из которых струятся бумажные ленточки, запечатлевшие мои обезболенные судороги и Полин пульс. Петушок сидит рядом, бледный от усталости и тревоги. Я под кайфом, одурманена газом, брежу от счастья. Акушерка разрешает нам погулять. Я толкаю капельницу, опрокидываю, забываю о ней, она волочится за мной на поводке трубочек. Осматриваем родильное отделение. Десяток пустых палат. Мы одни. Готовим себе на кухне чай, Петру дают обед. Медленно, степенно, под ручку возвращаемся в нашу палату. Если бы не декорации, можно было бы сказать: праздничная, пасхальная прогулка. Вдруг отказывают ноги, я падаю. Петр помогает мне подняться, осторожно укладывает на кровать.
— Пять сантиметров. — Акушерка подключает капельницу, чтобы ускорить схватки.
На восьми сантиметрах меня снова начинает давить, все сильнее, кто-то пытается раздолбать мне бедра. Прошу еще обезболивающего.
Одиннадцать ночи, спустя тридцать часов, наконец десять сантиметров. Я уже двенадцать часов на обезболивании. Если бы не это… я бы с ума сошла от боли, лучше покончить с собой, зачем эти мучения? Самая прекрасная минута… пыток. Да-а, так задумала природа, уж она-то умеет замучить до смерти. Понимаю женщин, которые годами не могут забыть эту боль. Она меня насилует. Чувствую себя обманутой всеми этими рассказами: «Увидишь, как это прекрасно». Лежу и жду, что будет дальше, никаких мыслей, беспокойства за вселенную ребенка, метафизических грез. Выдолбленная страданием пустота, готовая защищаться от очередного удара. Их было несколько сотен, но я помню каждый «в лицо», словно врага.
Я прошу увеличить дозу обезболивания — наверное, оно больше не действует. Никто меня не слушает.
— Петр, скажи им… — плачу я. — Зачем зря мучиться?
— Если увеличить дозу, ты не будешь чувствовать схваток и не будешь знать, когда тужиться.
— О'кей. — Я напрягаюсь. Делаю вдох через маску и с криком пытаюсь выпихнуть боль.
— Хорошо, хорошо. — Две акушерки стоят между моими ногами, Петр рядом.
— Закрой глаза, — просит он, — и рот, всю силу направь в живот. — Он держит меня за руку, тужится вместе со мной.
— Хорошо, хорошо. — Акушерка уже видит головку. Я чувствую напирающую округлость, наверное, она уже показалась из матки. Нет времени на разные языки, мозг мгновенно переводит слова акушерки, она говорит со мной по-польски:
— Дыши глубже, в маске сейчас кислород для ребенка.
Я тужусь вместе с Петром, он передает мне силу. Такое впечатление, что я отпарываю себя от Поли — сросшиеся тела разъединяются шов за швом. Чувствую тепло между бедрами. После девятого толчка, спустя неполных четверть часа крик. Кто плачет? Петр? Мой живот?
— ЕСТЬ!!!
Пуповина путается где-то между трубками капельниц. Струп подсыхающей боли отпадает.
Польку кладут мне на грудь. Темная кудрявая головка. Отсутствующий взгляд, пищащее, льнущее ко мне тельце. Она розовая, чистенькая. Я ожидала увидеть сморщенный, дрожащий кусочек печени, крови, слизи.
— Петр…
Петушок опустил голову на постель — молится? Берет ножницы. Я хочу удержать его руку, больно же! Не глядя на нас, он решительно перерезает мягкую пуповину.
Полька, Полька, Полечка.
Грёдинге, 2001