Рэй Брэдбери Попугай, который знал Папу

Ray Bradbury The Parrot Who Met Papa

© Перевод: Р. Л. Рыбкин.

Разумеется, о похищении узнал весь мир.

Понадобилось несколько дней, чтобы всё значение этой новости с Кубы поняли и в Соединённых Штатах, и в Париже, и в маленьком уютном кафе в Памплоне, где так великолепны напитки, а погода почему-то всегда самая лучшая.

Но когда смысл этой новости дошёл, все повисли на телефонах, Мадрид вызывал Нью-Йорк, Нью-Йорк же кричал на юг, Гаване: «Проверьте, пожалуйста, обязательно проверьте — неужели такое безумие возможно?»

А потом пробилась женщина из Италии, из Венеции, расслышать всё, что она говорила, было трудно — разобрали только, что она звонит из бара «У Гарри» и просто уничтожена, то, что случилось, ужасно, ведь над культурным наследием нависла страшная опасность.

Потом, меньше чем через час, мне позвонил прозаик и бейсболист — в своё время он был закадычным другом Папы, а теперь жил половину года в Мадриде, половину в Найроби. Он плакал, или, во всяком случае, так казалось.

— Расскажи мне, — попросил он с другой стороны земли, — что на самом деле произошло? Каковы факты?

А факты были таковы: в Гаване, километрах в четырнадцати от «Финки Вихии», усадьбы Папы, есть бар, который он посещал. Тот, где в его честь назвали коктейль, а вовсе не тот, шикарный, где он встречался с литературными светилами вроде К-к-кеннета Тайнена и… э-э… Т-теннесси У-уильямса (как проговорил бы это мистер Тайнен). О нет, это совсем не «Флоридита»; сюда приходят без пиджаков, столы здесь из необструганных досок, пол посыпан опилками, а большое зеркало по ту сторону стойки — словно грязное облако. Сюда Папа шёл, когда во «Флоридите» был слишком большой наплыв туристов, которым хотелось познакомиться с мистером Хемингуэем. И то, что здесь теперь произошло, не могло не стать большой новостью, большей, чем то, что он говорил Скотту Фицджеральду о богачах, большей, чем история о том, как в давно прошедшие времена он набросился в кабинете у Чарли Скрибнера, издателя, на Макса Истмена. Новость касалась дряхлого попугая.

Жила эта преклонных лет птица в клетке, а клетка пребывала на стойке бара, о котором идёт речь — теперь он называется «Куба либре». Там старый попугай обитал уже почти тридцать лет; это означает, что он жил там всё время, пока Папа жил на Кубе.

И самое главное: с тысяча девятьсот тридцать девятого года, когда Папа поселился в «Финке Вихии», он знал попугая и с ним разговаривал, и попугай с ним разговаривал тоже. Шли годы, и люди стали поговаривать, что Хемингуэй начал говорить, как этот попугай, однако другие утверждали: нет, это попугай стал говорить, как Хемингуэй! Бывало, Папа поставит свои стаканчики на стойке в ряд, сядет перед клеткой и заведёт с птицей разговор, интересней которого ты не слышал, дня на четыре подряд. К концу второго года их знакомства попугай знал о Хеме, и Томасе Вулфе, и Шервуде Андерсоне больше, чем сама Гертруда Стайн. Больше того, попугай даже знал, кто такая эта Гертруда Стайн — трудно поверить, но знал. Только скажешь «Гертруда», и попугай цитирует: «Голуби с травы увы».

А то, бывало, когда очень попросят, попугай заведёт: «Были этот старик, и этот мальчик, и эта лодка, и это море, и эта большая рыба в море…» А потом замолчит и съест крекер.

Так вот: эта сказочная птица как-то в воскресенье, под вечер, исчезла из «Куба либре» вместе со своей клеткой.

И вот почему надрывался теперь мой телефон. И вот почему один из самых популярных журналов получил от государственного департамента специальное разрешение и самолётом отправил меня на Кубу: вдруг мне повезёт, и я найду там хотя бы клетку, или хоть что-нибудь, оставшееся от птицы, или похитителя. Статья, сказали мне, нужна лёгкая и незлая, с подтекстом. И, если уж говорить всю правду, мне самому было любопытно. Слухи об этой птице доходили до меня и раньше. Непонятно, что именно, но что-то во всей этой истории не оставляло меня равнодушным.


Я сошёл с реактивного лайнера, на котором прилетел из Мехико, взял такси и покатил через Гавану к этому странному маленькому бару.

И каким-то чудом я всё-таки смог туда проникнуть. Едва я перешагнул порог, как со стула вскочил смуглый человечек и закричал:

— Уходите! У нас закрыто!

Он выбежал и стал навешивать на дверь замок, показывая этим, что и в самом деле хочет закрыть заведение. На столиках было пусто, и ни за одним из них никто не сидел. Когда я вошёл, он, видно, просто проветривал помещение.

— Я насчёт попугая, — сказал я.

— Нет, нет, — закричал он, и мне показалось, что глаза у него стали влажными, — не желаю разговаривать! Это свыше моих сил. Не будь я католиком, я бы уже убил себя. Бедный Папа! Бедный Кордова!

— Кордова? — удивлённо выдавил я из себя.

— Так, — прорычал он, — звали попугая!

— Ну да, — мигом нашёлся я. — Кордова. Я приехал его спасти.

Он уставился на меня и заморгал. Словно тень легла на его лицо, потом — солнечный блик, а потом снова тень.

— Невозможно! Вы? Нет, нет! И никто не сможет! Кто вы такой?

— Друг Папы и попугая, — скороговоркой выпалил я. — Чем дольше мы говорим, тем дальше уходит от нас преступник. Хотите, чтобы сегодня вечером Кордова был здесь? Тогда сделайте себе и мне несколько коктейлей Папы и давайте поговорим.

Мой уверенный тон подействовал. Не прошло и двух минут, а мы уже сидели у стойки, возле места, где прежде стояла клетка, а теперь ничего не было, и пили Папин любимый. Человечек — его звали Антонио — всё вытирал и вытирал место, где стояла клетка, а потом тёр той же самой тряпкой себе глаза. Покончив с первым стаканом и начиная второй, я сказал:

— Мы имеем дело не с каким-нибудь заурядным похищением.

— Вы мне это говорите! — воскликнул Антонио. — Люди со всего мира приезжали посмотреть на этого попугая, поговорить с Кордовой, послушать, как он — о, боже! — говорит голосом Папы. Пусть провалятся его похитители в преисподнюю и горят там, да, пусть горят!

— Будут гореть, — подтвердил я. — Кого вы подозреваете?

— Никого. Всех.

— Похититель, — сказал я, закрыв на мгновение глаза, смакуя коктейль, — наверняка образованный, наверняка читает книги — ведь это ясно, не так ли? Кто-нибудь похожий был здесь в последние несколько дней?

— Образованный, необразованный! Последние десять, последние двадцать лет, сеньор, всё время бывали люди из разных стран, всё время спрашивали Папу. Пока Папа был, они знакомились с Папой. Когда Папы не стало, они начали знакомиться с Кордовой — с ним, великим. И так всё время — из разных и разных стран.

— Но всё же подумай, Антонио, может, вспомнишь, — сказал я, дотрагиваясь до его дрожащего локтя. — Чтобы ошивался здесь последние дни, и был не только образованный, читал книги, но и, как бы это сказать… был чудной. Такой странный, muy excentrico[1], что он запомнился тебе больше других. Такой, чтобы…

— Madre de Dios![2] — закричал, вскочив, Антонио. Взгляд его устремился в глубины памяти. Он обхватил свою голову с таким видом, как будто в ней только что произошёл взрыв. — Благодарю вас, сеньор. Si, si![3] Ну и тварь! Был, был здесь такой, клянусь Спасителем! Очень маленький. И говорил вот так, тонко-тонко — и-и-и-и — как muchacha[4] …в школьной пьесе, да? Будто ведьма проглотила канарейку, и та поёт у неё в животе! И на нём был костюм из синего вельвета и широкий жёлтый галстук.

— Так, так! — Теперь и я вскочил на ноги и сейчас почти кричал. — Продолжай же!

— И лицо, сеньор, маленькое и очень круглое, а волосы светлые и на лбу подстрижены, вот так — ж-жик! И маленький ротик, очень розовый — как… леденец, да? Он… он был как… да, как uno muneco[5], такую можно выиграть на карнавале…

— Пряничная кукла!

— Si! В Кони-Айленде, да, когда я был ребёнком — пряничные куклы! И он был вот такого роста — видите? Мне по локоть. Не лилипут, нет, но… и какого он возраста? Кровь Христова, кто может это сказать? Ни одной морщины на лице, но… тридцать, сорок, пятьдесят. И на ногах…

— …зелёные туфельки! — закончил за него я.

— Que?[6]

— Полуботинки, туфли!

— Si. — Он заморгал, ошеломлённый. — Но как вы узнали?

— Шелли Капон! — взревел я.

— Правильно, так его и зовут! И с ним друзья, сеньор, они всё время смеялись… нет, хихикали. Как монахини, которые под вечер играют около церкви в баскетбол. О, сеньор, так вы думаете, что это они, что это он?..

— Не думаю, Антонио — знаю. Шелли Капон ненавидел Папу, как ни один пишущий человек в мире. Уж он-то безусловно мог утащить Кордову. Минуточку: а не ходил ли одно время слух, что эта птица помнит наизусть последний, самый великий и ещё не записанный на бумагу роман Папы?

— Такое говорили, сеньор, Но я не пишу книг. Я стою за стойкой. Я даю птице крекеры. Я…

— Мне, Антонио, ты дай, пожалуйста, телефон.

— Вы знаете, где попугай, сеньор?

— Что-то мне говорит, что да, и говорит очень громко.

Я набрал номер «Гавана либре», самого большого отеля в городе.

— Шелли Капона, пожалуйста.

В трубке загудело, потом щёлкнуло.

В полумиллионе миль от меня какой-то мальчик-недоросток с Марса взял трубку — и запел флейтой, а потом зазвенел колокольчиком его голос:

— Капон слушает.

— Провалиться мне, если нет! — воскликнул я.

И, вскочив, выбежал из бара «Куба либре».


Мчась на такси назад, в Гавану, я думал о Шелли — о таком, каким мне его прежде доводилось видеть. Вокруг стремительным вихрем несётся хоровод друзей, а сам он держит всё, что у него есть, в чемоданах, которые с собою возит; половником зачерпывает себе из чужих тарелок суп; выхватив из вашего кармана бумажник, берёт у вас взаймы; только что уплетал за обе щёки салат, и вот его уже нет, только кроличий горошек у вас на ковре — прелестный малыш!

Через десять минут моё такси, лишённое тормозов, извергло, придав мне ускорение, меня наружу и, повернувшись вокруг своей оси, ринулось на другой конец города, к какой-то своей окончательной аварии.

Не снижая скорости, я влетел в вестибюль, на миг остановился, чтобы спросить, бросился наверх и остановился перед дверью Шелли. Она спазматически пульсировала, как плохое сердце. Я приложил к ней ухо. Так дико вопить и верещать могла стая птиц, у которых буря вырвала перья. Я дотронулся до двери. Теперь она тряслась, как огромная стиральная машина, которая проглотила и теперь жуёт психоделическую рок-группу и целую кучу очень грязного белья. Мне показалось, будто мои носки и трусы ожили и начали ползать у меня по ногам.

Я постучался. Никакого ответа. Я слегка нажал ладонью на дверь. Она плавно открылась. Я шагнул через порог и увидел сцену такую страшную, что её не стал бы писать даже Босх.

То ли в комнате, то ли в свином хлеву валялись где придётся куклы в человеческий рост; глаза у них были полуоткрыты, в обожжённых, бессильных пальцах дымились сигареты или блестели пустые стаканы из-под виски, между тем как тела их содрогались под ударами музыки, передаваемой, по-видимому, из сумасшедшего дома где-то в Штатах. Вид был такой, как будто только что здесь пронёсся огромный локомотив, он разбросал свои жертвы в разные стороны, и теперь они лежали в самых неожиданных позах, кто в одном углу комнаты, кто в другом, и стонали, словно им требовалась срочная медицинская помощь.

Посреди этого содома восседал прямой, как будто проглотил палку, щёголь. На нём были вельветовая куртка и галстук бабочкой цвета хурмы, а обут он был в бутылочно-зелёные туфельки. Кто это был, спросите вы? Ну конечно, Шелли Капон! Не обнаружив и тени удивления, он царственным жестом протянул мне стакан и закричал:

— Я сразу понял, что это звонишь ты! Я абсолютно телепатичен! Добро пожаловать, Раймундо!

Он всегда называл меня Раймундо. Рэй было для него слишком просто. Имя «Раймундо» превращало меня в латифундиста со скотоводческой фермой, полной племенных быков. Я не спорил, Раймундо так Раймундо.

— Садись! Да нет, как-нибудь иначе, поинтересней.

— Извини, — сказал я так похоже на Дэшиэлла Хэммета, как только мог — выставив вперёд подбородок и делая стальные глаза. — Нет времени.

Я пошёл по комнате, следя за тем, чтобы не наступить на кого-нибудь из его друзей — Гнойничка, Мягонького, Добренького, Толстячка и одного актёра — помню, его однажды спросили, как он сыграет роль в каком-то фильме, и он сказал: «Сыграю лань».

Я выключил приёмник. Тут люди в комнате зашевелились. Я выдернул корни приёмника из стены. Кое-кто приподнялся и сел. Я открыл окно и вышвырнул приёмник наружу. Раздался такой визг, будто я бросил их матерей в шахту лифта.

Звук, донёсшийся с асфальтового тротуара внизу, был как музыка для моего уха. С блаженной улыбкой на лице я отвернулся от окна. Кое-кто уже поднялся на ноги и клонился в мою сторону — возможно, это следовало понимать как угрозу. Я вынул из кармана двадцатидолларовую бумажку, протянул её не глядя кому-то и сказал:

— На, купи новый.

Тот, тяжело поднимая ноги, выбежал из комнаты. Дверь захлопнулась. Я услышал, как он падает по лестнице — будто спешит к своему утреннему уколу.

— Ну, так где же он, Шелли? — спросил я.

— Что где? Ты о чём, милый?

От удивления он широко открыл глаза.

— Сам знаешь, — и я вперил взгляд в его крохотную ручку, державшую стакан с коктейлем.

С тем самым, который был любимым напитком Папы, фирменной (подаётся только в «Куба либре»!) смесью рома, лимона и папайи. Словно для того, чтобы уничтожить улики, он выпил его одним глотком.

Я подошёл к стене, в которой было три двери, и к одной из них протянул руку.

— Это, милый, стенной шкаф.

Я протянул руку к другой.

— Не входи. То, что ты увидишь, не доставит тебе удовольствия.

Я не вошёл.

Я протянул руку к третьей двери.

— Ну ладно, дорогой, входи, — жалобно сказал Шелли.

Я открыл дверь.

За дверью оказалась совсем маленькая комнатушка, в ней — узкая кровать, у окна — стол.

На столе стояла клетка, а на клетку был наброшен платок. В клетке что-то шуршало и царапало чем-то твёрдым проволоку.

Шелли Капон подошёл и, не отрывая глаз от клетки, стал около меня, у порога; его пальчики сжимали уже новый стакан с коктейлем.

— Как жаль, что ты приехал не в семь вечера, — сказал Шелли.

— Почему именно в семь?

— Почему? Неужели непонятно? Мы бы как раз кончили есть нашу птицу, фаршированную диким рисом с приправами. Интересно, много ли белого мяса у него под перьями, да и есть ли оно у него вообще?

— И ты бы смог?! — заревел я.

Мой взгляд пронзил его насквозь.

— Да, смог бы, — подумал я вслух.

Перешагнул порог я не сразу. Потом медленно подошёл к столу и остановился перед клеткой, закрытой платком. Посредине платка было вышито крупными буквами одно слово: МАМА.

Я посмотрел на Шелли. Он пожал плечами и стал застенчиво разглядывать носки своих ботинок. Я протянул руку к платку.

— Подожди. Прежде чем снимешь… спроси что-нибудь.

— Что, например?

— Ну, о Ди Маджо[7]. Скажи: Ди Маджо.

В голове у меня включилась со щелчком десятиваттная лампочка. Я кивнул. Я наклонился к закрытой клетке и прошептал:

— Ди Маджо. Тысяча девятьсот тридцать девятый год.

Молчание — то ли живого существа, то ли компьютера. Из-под слова МАМА послышался шорох перьев, по проволочной сетке застучал клюв, и тоненький голосок сказал:

— Полных пробежек тридцать. Отбитых в среднем триста восемьдесят один.

Я был ошеломлён. Но тут же прошептал:

— Бейб Рут[8]. Тысяча девятьсот двадцать девятый год.

Снова молчание, перья, клюв, и:

— Полных пробежек шестьдесят. Отбитых в среднем триста пятьдесят шесть. У-ук.

— Боже, — сказал я.

— Боже, — отозвался как эхо Шелли Капон.

— Точно, это тот попугай, который знал Папу, тут уж не ошибёшься.

— Да, это он.

И я сдёрнул с клетки платок.

Не знаю, что я надеялся под ним увидеть, Быть может, крошечного охотника в сапогах, куртке и широкополой шляпе. Быть может, маленького бородатого рыболова в свитере, сидящего на деревянной скамеечке. Что-нибудь крошечное, литературное, человекоподобное, фантастическое — только не попугая.

Но только попугай там и был.

И, к тому же, не очень красивый. Вид у него был такой, как будто он уже не один год провёл без сна; оказалось, что это одна из тех птиц-нерях, которые никогда не приглаживают свои перья и не чистят клюв. Чёрный и ржаво-зелёный, клюв грязно-жёлтый, и под глазами круги, будто он любит приложиться к бутылочке. Легко можно было себе представить, как он, с трудом держась в воздухе, то взлетая, то прыгая по земле, выбирается в три часа утра из какого-нибудь бара. Это был гуляка попугайского мира.

Шелли Капон прочитал мои мысли.

— Когда набросишь платок, — сказал он, — впечатление лучше.

Я снова набросил платок на клетку.

Голова у меня заработала, быстро-быстро. Я наклонился к клетке и прошептал:

— Норман Мейлер.

— С трудом запомнил алфавит, — сказал голос из-под платка.

— Гертруда Стайн, — сказал я.

— Страдала крипторхизмом, — сказал голос.

— Боже!

У меня перехватило дыхание. Я попятился. Тупо уставился на платок, закрывавший клетку. Моргая, перевёл взгляд на Шелли.

— Ты понимаешь, Капон, что это такое?

— Золотая жила, всего-навсего, дорогой Раймундо! — радостно проворковал он.

— Монетный двор! — поправил я.

— Неисчерпаемые возможности для шантажа!

— Поводы для убийства! — продолжал я.

— Только представь себе! — и Шелли фыркнул в стакан. — Только представь себе, сколько издатели одного только Мейлера заплатят за то, чтобы эта птица умолкла!

Я снова повернулся к клетке:

— Скотт Фицджеральд.

Молчание.

— Попробуй «Скотти», — посоветовал Шелли.

— А-а, — протянул голос под платком. — Хороший удар левой, но не мог держать уровень до конца. Неплохой соперник, но…

— Фолкнер, — сказал я.

— Средние результаты по очкам хорошие, всегда играл только в одиночном разряде.

— Стейнбек!

— Закончил сезон последним.

— Эзра Паунд!

— В тысяча девятьсот тридцать втором году запродался командам класса «Б».

— Хвачу-ка я, пожалуй, стаканчик ещё чего-нибудь.

В руку мне сунули стакан. Я одним духом выпил его и тряхнул головой. Закрыл глаза и почувствовал, как земля сделала полный оборот у меня под ногами; потом открыл глаза и посмотрел на Шелли, классического сукина сына.

— Есть и ещё кое-что, пофантастичнее, — сказал он. — Ты ведь слышал только первую половину.

— Лжёшь, — сказал я. — Что ещё может быть?

Лицо его осветила лучезарная улыбка — улыбаться как Шелли Капон, так лучезарно и абсолютно злодейски, не сможет ни один человек на свете.

— Было ещё так, — сказал он. — Ты, конечно, помнишь, что в последние годы здесь, на Кубе, Папе стало трудно записывать свои сочинения на бумаге? Так вот: он задумал ещё роман, после «Островов в океане», но ему как-то не удавалось его записать. То есть весь роман был у него в голове, и многим он о нём говорил, но только никак не мог записать — не удавалось, и всё тут. И потому он шёл в «Куба либре», пил стакан за стаканом и вёл долгие разговоры с попугаем. Так вот, Раймундо: рассказывал Папа Кордове в эти долгие ночи свою последнюю книгу. И птица всё запомнила.

— Свою последнюю книгу! — воскликнул я. — Последний роман Хемингуэя! Записан только в мозгу у попугая! О, боже!

Шелли кивал, улыбаясь своей улыбкой распутного херувима.

— Сколько ты хочешь за эту птицу?

— Милый мой Раймундо, — и Шелли Капон помешал в своём стакане розовым пальчиком. — С чего ты взял, что эта тварь продаётся?

— Ты продал однажды свою мать, потом украл её и продал ещё раз, под другим именем. Брось, Шелли. Ты затеял какую-то крупную игру, — и я задумался около закрытой платком клетки. — Сколько телеграмм разослал ты за последние четыре-пять часов?

— Ну и ну! Я начинаю бояться!

— Сколько международных телефонных разговоров с оплатой на другом конце провода заказал ты с сегодняшнего утра?

Шелли Капон вздохнул, громко и скорбно, и вытащил из своего вельветового кармана смятую копию телеграммы. Я взял её и прочитал:

Друзья Папы встречаются Гаване предаться воспоминаниям над бутылкой и птицей тчк телеграфируйте свою цену или привезите собой чековые кни…

Загрузка...