Для начала — короткое незамысловатое восьмистишие под названием «Женщина», принадлежащее перу Григория Томилина (сборник «Зигзаги». Феодосия, 1917):
Осела грязь. Вода застыла,
Под солнцем радостно искрясь.
Дневное яркое светило
В сиянье превратило грязь.
Я подошел и тронул палкой
Там, где искрилася вода, —
И лужа стала грязной, жалкой,
Какой она была всегда.
Это откровенно глумливое, направленное против тогдашних «эмансипэ» стихотворение вряд ли было бы достойно внимания, не будь оно посвящено нашей героине — Лидии Лесной, культивировавшей в своем творчестве экзотизм, чувственность, легкую иронию и внимание к «милым мелочам».
Надо сказать, на рубеже 10-20-х годов прошлого века Лидия Лесная, не в пример нынешним дням, была хорошо известна читающей России, имела как своих восторженных поклонников, так и суровых критиков, язвительных пародистов. Она явилась виновницей мемуарного очерка «Аллея причуд» известного советского поэта Леонида Мартынова. Ее «любовь к пороку», изломанности, извращенности, даже «патологии» решительно осудил молодой Михаил Зощенко в главе «Нежные люди» своей незавершенной книге «На переломе».
Неоднократно имя поэтессы всплывало в подходящий момент в стихах ее современников. Вот, например, весьма показательные строки Павла Егорова из сборника «Черная орхидея» (М., 1918):
Полунагая. На целомудренно белой кровати,
Лаская меня, возбужденного, лохматого,
Ты сказала, задыхаясь от моих объятий:
«Мне нравится Анна Ах…
А тебе, мой милый?..»
И целуя тебя с новой страстью и силой,
Я ответил, для чего не зная:
«А мне — Лидия Лес…»
Через мгновенье мы обеих поэтесс забыли,
Потому что у них стихи, а у нас бы ли.
А вот рифмованное признание в любви к обладательнице «порхающей души» Бориса Корнеева, ставшего позднее известным поэтом-переводчиком (сборник «Юность». Пг., 1916):
Я не знаю, кто вы, незнакомка,
Но вы еще, наверно, юная,
Потому что поет капризно и тонко
Ваша душа многострунная.
Вы — актриса, и жизнь ваша — сцена,
Ваше царство заколдованное,
Вы — пленница любовного плена,
Смелой мечтой вознесенная.
Я люблю отдаться вашим строкам:
Они к туманным сказкам влекут,
И аромат греха не кажется пороком
В ваших жеманных «Аллеях причуд».
«Северянин в юбке» одних читателей раздражал, эпатировал (см., например, пародию в журнале «Красная колокольня». 1918, № 1), других заставлял улыбнуться, но никого, пожалуй, не оставлял равнодушным. А это удается далеко не каждому поэту.
Лидия Валентиновна Лесная (наст, имя и фам. Лидия Озиясовна Шперлинг) родилась 20 декабря 1889 (1 января 1890) года в Киеве (или Бердичеве). Имеются у биографов сомнения и в дате ее рождения: в ряде источников указывается 1883 год. Некоторая путаница в биобиблиографических справочниках связана еще и с тем, что в русской литературе зафиксировано наличие и других авторов с подобным псевдонимом, например, Лидии Владимировны Гештовт.
Что касается нашей героини, то едва закончив гимназию (попутно шли занятия в театральной студии), она пришла в киевский русский театр Н. Н. Соловцова, играла, и вполне успешно, у режиссера К. А. Марджанишвили.
В 1909–1916 годах выступала в театрах Херсона, Гомеля, Симбирска, Петербурга, где ее партнерами по сцене становились, помимо прочих, Л. Д. Блок и лирическая героиня блоковских «Снежной маски» и «Фаины» — Наталия Волохова, которой позднее подруга посвятила стихотворение «Петербург».
Литературный дебют Лидии Лесной состоялся в 1907 году в киевском журнале «В мире искусств». Начиная с конца 1913 года ее стихи стали появляться в столичной периодической печати, в частности, в «Огоньке» и «Ниве», позднее — в «Солнце России», «Аргусе» и ряде других популярных журналов. В эти же годы был опубликован и не без успеха поставлен на провинциальной и столичной сценах ряд пьес Лидии Лесной, среди которых наибольший интерес у публики и критиков вызвали «Алые розы. (Дни войны)».
В 1915 году в петроградском издательстве «Прометей» вышел первый, достаточно объемистый, сборник стихов Лидии Лесной «Аллеи причуд», имеющий, по обыкновению тех лет, строгую авторскую циклизацию. Книга не осталась обойденной вниманием критиков, которые встретили дебют молодого автора вполне благосклонно, отметив некоторое влияние эгофутуристов, прежде всего И. Северянина, попеняв на «корявую, антимузыкальную и капризную манеру» ее творчества, но, вместе с тем, и назвав Лидию Лесную «одаренной поэтессой города». Действительно, в актив начинающего автора можно было занести не только умелое использование в сборнике акцентного стиха, раешника, интересные находки в области ритма и рифмы, но также — изящество, легкую, ироническую игривость, непредсказуемость сюжетных ходов…
Все это не в последнюю очередь повлияло на то, что Аркадий Аверченко, успешный редактор, признанный «король смеха», пригласил Лесную на должность секретаря «Нового Сатирикона». В 1916–1918 годах поэтесса опубликовала на его страницах изрядное количество своих стихотворений, некоторые из которых соседствовали на полосе с остросатирическими, антимилитаристскими произведениями Владимира Маяковского.
Вскоре после октябрьского переворота начались годы скитаний Лидии Лесной по городам и весям России: Баку, Омск, Барнаул… Всюду она достаточно активно вливалась в местную литературную жизнь: принимала участие в работе клубов, литобъединений, стоящих порою на совершенно различных творческих платформах, печаталась в целом ряде газет и журналов. Второй и последний сборник стихотворений «Жар-птица», интересный прежде всего жанровым многообразием, поэтесса выпустила в Барнауле в 1922 году.
Спустя год вернулась в Петроград, сотрудничала во многих, в том числе юмористических, газетах и журналах того времени: «Мухомор», «Смехач», «Бегемот»… Занималась переводами. Печатала критические статьи и рецензии, детские рассказы. Почти десять лет работала на радио, выступала с кукольными представлениями. Несмотря на столь активную деятельность, постепенно оказалась вытеснена на обочину литературного процесса, а потом и вовсе исключена из Союза писателей «из-за отсутствия крупных художественных произведений» (РГАЛИ, Ф. 571).
Первую блокадную зиму Лидия Лесная мужественно провела в Ленинграде, без остатка отдавая свой скромный писательский дар обездоленным детям. Потом — эвакуация в столицу Киргизии, откуда она возвратилась лишь в 1951 году — постаревшей, всеми забытой, практически без средств к существованию. Справиться с отчаянным положением помогло заступничество авторитетной и всеми признанной Т. Л. Щепкиной-Куперник, орденоносца, депутата Верховного Совета СССР и, что немаловажно, также, как и Лесная, тесно связанной и с дореволюционным Киевом, и с театральными подмостками. Предсмертные хлопоты старшей подруги по литературному цеху позволили неугомонной поэтессе вернуться к активной жизни, к работе на детской эстраде.
Пережив многих своих современников, великих и более чем скромных персонажей Серебряного века, Лидия Лесная скончалась в Ленинграде 26 марта 1972 года.
Нежные девы!
Ау! Ау! Где вы?..
Н. Н. Михайлову
Я помню полки, много, много книг —
И самый воздух — одухотворенный.
Весь этот час, как странный миг,
Волнением моим и вашим сотворенный.
Я помню розу красную на письменном столе,
Ваш взгляд, прикованный к моим капризным строкам, —
В них аромат греха вам кажется пороком,
А мне — исканьем рая на земле.
Все эти понедельники, пятницы, — серенькие дни, —
Я в выдумки одела пестро,
Повесила разноцветные фонарики, — китайские огни, —
Смотрю на этот праздник и улыбаюсь хитро.
Мне нравится гулять по аллейке причуды,
Опьяняться запахом цветов, которых нет,
Забыть все имена, который час, сколько кому лет, —
И ждать чуда.
Я помню важные лица
Тех, которые говорили: пой, как птица.
И еще был голос чей-то:
Птицы наскучили, пой как флейта.
И еще кто-то сказал с надменной улыбкой:
Вот если бы ты пела скрипкой…
И только теперь мне понятно, в чем радость моя:
Я пою так, как пою — я.
Мне надо, чтоб меня любили
Для того, чтоб я расцвести могла.
Я увядаю, если меня забыли,
Я воскресаю, когда я желанна и мила.
Любимый! Ты дашь мне власть — я царица.
Если ты царь — я раба.
Посадишь меня в клетку — я буду птица,
Приласкаешь — я кошка. Ты — моя судьба.
Иногда она была жгучей и страстной,
Иногда — холодной и властной —
И потому она любила то смуглого юношу с сильным телом,
То мечтала о мальчике — золотом и белом.
Иногда ей хотелось больных снов,
Жажды — без утоления,
Жарких слов,
Утомления —
И она искала тогда созвучий
В том, кто сквозь лед — жгучий.
Иногда она ждала покоя —
И любила того, кто давал ей тепло без зноя.
Когда ей, как девочке, хотелось тихой ласки,
Она искала того, кто умеет рассказывать сказки.
А все говорили: «Она такая»,
Какая?
Кто может сказать — чистая она или грязная?
Она — разная.
И кто виноват в том,
Что нельзя всего найти в одном?
Можно любоваться красивым бокалом,
Но когда он пуст, он просто — белое стекло.
Он становится золотым или алым
С той минуты, как вино в него потекло.
И я была, как стекло бокала,
Пока мечта о тебе меня еще не ласкала.
Но ты влил в меня страсть, как золотую пену вина,
И я стала алой —
И ты выпил меня до дна.
Странное чувство: кружится голова,
Когда ты объясняешь мне непонятные слова, —
Странное чувство! И тем слаще оно,
Что тебе все это смешно
И ты, улыбаясь мне, отвечаешь, —
Почти не замечаешь,
Как загораются во мне отраженные огни.
Что такое «би-моноплан»? Объясни.
У меня порхающая душа.
Поймай ее в сетку
И посади в клетку —
Пусть сидит, как птичка, быстро дыша.
Верь — я люблю тебя одного, но у меня порхающая душа.
Они — живые игрушки.
На лбу у них — смешные чубики,
Они наряжаются в тряпочки, любят погремушки —
И в жизнь играют, как в кубики.
Удастся кубики по картинке сложить —
Им легко и радостно жить,
А нет картинки — вместо головы — капуста,
У барышни — лисий хвост,
Там, где был жених с бокалом и говорил тост —
Совсем пусто,
На клумбе растут сапоги и ботинки —
Вообще — ерунда.
Ах, дал бы им кто-нибудь раз навсегда
Правильные картинки!
Мне надо, чтобы она говорила «нет», сопротивлялась,
Но быстро смирялась.
Мне надо, чтобы она была светлая, как смех,
Чтобы ее утомляла моя сила,
Чтобы она одного меня любила,
А я любил всех.
Ночью я с друзьями. Она должна кротко ждать
И — это так женственно — страдать.
Я пришел. Она как будто спит, не видит.
Я ее бужу. Она меня ненавидит.
Плачет. В слезах она милее.
Я ее так нежно жалею.
Улыбнулась. Смотрит одним глазом.
Ласками я туманю ей разум,
Говорю, что завтра возьму ее с собой
И опять делаю ее своей рабой.
Целовать мне так приятно
Красной розы нежный рот,
Вспоминая солнца пятна
На дорожке у ворот,
Рыжих кос твоих колосья,
Васильки твоих очей,
День, когда обет принес я:
«Буду твой — или ничей».
Не исполнивши обета,
Красной розы нежный рот
Я целую в память лета
И дорожки у ворот.
Стихи мои — сказки влюбленные.
Я всегда влюблена, я во все влюблена —
В одинокие думы, когда я одна,
В усталость, когда утомленная;
Когда мне радостно — люблю веселье,
Вино, — когда слышу бокальный звон.
Когда в свежую лягу постель я —
Влюбляюсь в сон.
Жгучие радости — острые
Миги жизни дают мне — причудные, пестрые.
Я солнцу рада — я им пьяна —
Я всегда влюблена!
Я во все влюблена!
Мы сидели в углу у стола, в красном зале,
В странном зале, где танго танцуют, где грот.
Я не помню того, что вы тихо сказали,
Но я помню, что был как гранаты ваш рот.
Помню холод руки на горячем затылке.
Голос — мед золотой — он напевно ласкал —
И косую зеленую надпись бутылки,
Из которой мы пили наш первый бокал.
Я забуду — и скоро — сон красного зала:
Темный грот, звуки танго — все время сотрет.
Но на день, но на час я узнала, узнала —
Голос — мед золотой и гранатовый рот.
Давайте сочиним любовь из флирта!
Давайте увенчаем приключенье —
Наденем на него — без строгого значенья —
Венок из мирта.
Хотите — дружбой назовем любви капризы?
Хотите — мы любовью дружбу назовем?
На конкурсе изломов мы ли не возьмем
Любого приза?!
Нет, не спрашивай меня ты, чем он мил.
Знаю: ласковый, меня он утомил,
Заласкал — и я усталая лежу,
Никому о тайне сладкой не скажу.
Я совсем теперь не думаю о том,
Чей он раньше был и будет чей потом,
Я не знаю, чем он дорог мне и мил —
Знаю: сладостно меня он утомил.
Сегодня разбилась моя синяя чашка.
У нее был золотой край,
А рисунок — белая пташка,
Ангелы, цветы — рай.
И теперь чай пить — совсем не вкусно —
Из двух стаканов мы пьем.
От этого мне больше всего грустно:
Из чашки мы пили вдвоем.
После вчерашнего бала у меня в сердце ранка:
Ему надо было на Мойку, а ей на Фонтанку.
Он никогда никого не провожает,
Но им по пути — и вот он с ней уезжает.
Скажет ли он на углу — «Извозчик, стой-ка»!
Простится и один поедет на Мойку,
Или он ее довезет?
Ах, злая мысль, как змея, сердце грызет —
И от этого там ранка.
Фонтанка — Мойка… Мойка — Фонтанка…
Не уходи так скоро.
Когда я остаюсь одна,
Я не могу думать без укора
О том, что теперь с тобой она.
И я не могу быть равнодушной
К тому, что она слышит каждый твой шаг,
Знает, когда тебе весело, а когда скучно,
Может рыться среди твоих бумаг.
И мне не может быть безразлично
То, что у вас обоих столько общих дел,
Хотя я знаю отлично —
Быть не Марфой, а Марией — мой удел.
Иногда я утром просыпаюсь.
В окно смотрю —
Вижу бледное небо и розовую зарю.
Потом весь день дождь — а я улыбаюсь.
Вот почему я всегда прошу тебя до утра остаться —
Солнце так редко, а мне хотелось бы каждый день улыбаться.
Измены нет… Любовь одна.
З. Гиппиус
Японец японку любил очень сильно —
Он нежно ее ласкал,
Уносил в своем сердце ее лепет умильный,
Когда ее не было — тосковал;
Он поверял ей важные тайны,
Как мог поверить только японке.
Любовь их была необычайна.
Касания — трепетны и тонки.
Японец поистине любил ее одну.
Но однажды ночью он целовал негритянку.
И все сказани: «Он изменил! Он обманул свою жену!»
Ах, как люди все толкуют наизнанку!
Ведь этой арапке он не доверил важной тайны,
Он по-японски с ней не говорил, —
Значит — она случайна.
Значит — он не изменил.
Сегодня мне дурной сон приснился:
Будто в принца обратился кот,
Он одной лапой мне в сердце вонзился,
А другой зажал рот.
Я заплакала, хоть и не думала бояться.
Но как смеют принцы-коты
Моего сердца касаться?
Ведь в этом сердце — ты.
Я хочу, чтоб исчезло все на свете,
Чтоб вся жизнь куда-то ушла,
И только я лежала бы на диване в твоем кабинете
И смотрела, как ты сидишь у стола,
Читаешь, — весь в своей книге,
Но думаешь: «Через час я ее разбужу».
А я не сплю. Я только тихо лежу.
Ах, мечты! А пока только роли, репетиции, закулисные интриги…
Я люблю твои сказки о древнем востоке,
Где женщины были прекрасны, а цари жестоки,
Где верблюды бродили по желтой пустыне,
Где ты был царем, я — твоей рабыней.
Это так хорошо, что мы — звенья одного рода,
Что в нас, как темное вино, кровь старого народа,
Что в стране пальм и львов,
Пестрых тканей и ярких ковров —
Наши корни.
От этого ты мне ближе всех, я тебе покорней.
Хочешь, я опять стану рабыней, а ты царем?
И вместе умрем…
Хочешь?
Как странно, правда? Ты неведомая, новая,
А мне тебя так жалко отпустить.
Ну, погоди, — смотри: мой кабинет, моя столовая,
А здесь — вот видишь — шторы опустить —
Настанет сразу ночь. Темно. Камин горит.
А ты моя. Со мной. И так ты мне мила.
И кто-то знающий надземность — говорит,
Что ты мне все пути к былому замела.
Как странно все. И то, что ты мне так близка.
Скажи мне: «у тебя», не говори «у вас
Мне хорошо…» Не плачь. О чем твоя тоска?
Дай мне ласкать тебя и слезы пить из глаз —
Любить тебя…
Отчего у тебя печальные глаза? Не грусти.
Не навеки же ты говоришь «прости» —
Ты говоришь только «до свиданья» — до мая.
Не грусти. К тебе это не идет — ты смешная.
Можешь купить себе золотой сургучик,
Пять новых карандашей и ручек,
Духи, которые будут завтра пятном на портьере,
Помечтай о блестящей поэтической карьере —
Но только не думай о том, что ты уедешь —
И тебя заменит другая —
Все будет хорошо. Не тоскуй, моя дорогая.
Наташе Волоховой
Как хорошо на набережной ночью!
Сверкнул глазами и исчез мотор. Мы одни.
Вдали биржа, как сказка. Облаков клочья.
Вода. Огни.
Петербург разве город? Это призраки из гранита.
Петербург разве город? Это чудо сна.
Здесь хочется быть красивой, знаменитой.
Нельзя сказать: «я люблю Петербург» — я влюблена.
Уехать из Петербурга — как это больно.
Так мало я здесь была — и вдруг кто-то говорит: «довольно…»
Петербург — милый, ты — сон, ты сказка, ты мой!
Уехать из Петербурга я не могла бы даже зимой,
А теперь, когда настанет нежная северная весна —
Будут белые улицы и острова без сна,
Летний сад станет зеленым,
Липы зацветут и клены,
Он начнет хорошеть ежечасно, —
Уехать теперь — это так ужасно!
Как хорошо встречаться ночью у Альбера,
Будто мы чужие друг другу, —
Мы среди пестрой толпы как две точки одного круга,
И несметно для других подымать свои фужеры.
Играют танго — горячий и сладкий,
Как милый взгляд, который я ловлю украдкой.
Пьем Capri. Мотом Brambino.
Твои губы — темные рубины.
Глаза — золотые меды.
Как же можно говорить, что у Альбера скучно, а весело в Villa Rode?!
Он сказал: «Останьтесь!
Неужели в конце марта
Я не повезу вас на острова?»
Не сбудется. Его слова,
Как лошади, не добежавшие до старта,
Они прозвучали как выстрел в пустыне,
Но в сердце моем нет места сомнениям,
И я только прошу: «Солнце, не пой о весеннем!
Небесная вуаль, не будь такой синей!»
Ехали в поезде девочка и мальчик —
Ехали и радовались всему —
Тому, что вот — цапелька на болоте, вот — речка, вокзальчик,
Мальчик рад девочке, а она — ему.
Девочке и мальчику было так безразлично,
Что Петербург тем дальше, чем ближе мы к югу,
Они пили молоко, спали отлично
И, шаля, обнимали друг друга.
Мальчик и девочка! Счастливые дети!
Как вы расстались в Курске легко!
Ах, хочу быть как вы — забыть все на свете,
Ловить рукой дым и пить молоко.
На столе все твои письма. Сижу,
Окруженная серыми листами
И будто тебя ласкаю, когда рукой по ним вожу.
Смешные буквы! Все с хвостами!
И чем непонятнее —
Тем приятнее.
Кажется, что не перо и чернила,
А душа на бумагу слова уронила.
Кажется, что эти слова ты прошептал.
А в последних письмах ты стал
Писать четко. И все буквы так гладки.
Не надо! Ведь письма — это загадки.
Писать четко — большой порок:
Строчки нужны только для того, чтобы читать между строк.
После хмеля всегда бывает похмелье.
Любовь твою — пью, как волшебное зелье.
Душа в бреду. Тело в огне.
Я твоя. Ты весь во мне.
Твои ласки горят на мне рубинным ожерельем —
Ты — мой хмель! Кто будет похмельем?
После темного, как кровь, вина —
В золотом и пенном мое веселье.
Когда выпит хмель до дна —
Жду похмелья.
Его глаза были, как старый мед,
Звуки голоса — капли золотой влаги.
Твои аквамарины — как острый жгучий лед.
В голосе — чеканное серебро старой саги.
Он был — страсть — темная и жаркая.
Ты — поцелуй, нежный и порочный.
Он — кровь, алая, яркая.
Ты — странный плод — сладкий и сочный.
С ним выпила свой хмель я.
От тебя жду похмелья.
Ты сказал: «Нет, не можешь ты совсем не думать обо мне —
Ведь ты вчера еще меня любила»…
Милый,
Разве дело в дне?
Что такое: сегодня, вчера?
Разве нужны дни, вечера,
Ночи —
Для того, чтобы стали желанны не золотые, а синие очи?
Я сама не знаю, как это случилось,
Что вчера я в том храме молилась —
Сегодня в ином.
Что вчера я упивалась красным вином,
Сегодня пью белое,
Все это потому, что живое тело я,
Во мне — алая кровь.
Я не могу сказать: «Вот это — навеки — моя любовь» —
Не могу навыки застыть в одной думе я —
Я не мумия.
Уже не ночь — еще не утро.
В небе краски перламутра.
Есть и серое и розовое,
Но все неясно. Все грезовое.
Еще свечи не догорели,
А в окне уже улыбка белого рассвета.
Это — утро апреля.
Уже не зима — еще не лето.
И ты пришел ко мне в этот странный час
И смотрел на меня, не отрывая глаз,
Но не сказал ни да, ни нет.
Ты весь был как этот странный рассвет.
Сначала мне показалось, что ты — принц золотой,
Потом, что ты — английский лорд.
Сначала — что ты робок и недоволен собой,
Потом, что ты влюблен в себя и горд.
Ты зажег мое воображенье —
Я вся — голубой костер —
И легким движеньем
Все прошлое стер.
Мое сердце двоится, —
Оно и верит и боится.
Тебе кажется, что на мне маска и котурны,
Что говорю я «литературно».
Но ты не прав — нет.
Каждый звук у меня яркой кровью согрет,
И, когда я говорю —
Я горю.
В душе моей нет сцены и кулис.
Для меня правда то, что ты — бледный нарцисс.
Что моя любовь — огненный поток
И заливает тебя, мой тонкий цветок.
Что твои глаза — голубое вино.
Так говорю я — и иначе говорить мне не дано.
Разве творить нежные ласки —
Значит быть в маске?
Ласки твои — шелковая тина.
Твои волосы — золотая паутина.
Глаза — фиалки.
Разве бывают мальчики русалки?
Твой смех — будто ночью звенит горный ключ.
Как лунный луч,
Голубое серебро взгляда.
Разве бывают мальчики наяды?
Твои ласки томительны.
Целовать тебя сладко.
Мальчик мучительный —
Загадка!
Не целуй его, когда вы вдвоем в уборной
И он еще без грима.
Я вижу это, проходя мимо,
И волнуюсь мыслью вздорной.
Когда твои нежные губы
Касаются его кожи — мне больно.
Я бледнею невольно.
Ведь его щеки грубы.
У него не глаза — а щелки.
У него на полке
Грязные манжеты.
Он смешной, когда раздетый.
А может быть, все это моя выдумка — моя ошибка?
Вероятно. Иначе ты бы не говорил, что я — твоя золотая рыбка…
Я никогда не умела ответить на вопрос —
Какие мне больше нравятся цветы:
Чем фиалки лучше или хуже роз?
Но помог мне ты.
Красный тюльпан —
Холодный цветок, сладкий обман —
На рассвете ты мне принес.
И теперь я знаю: тюльпаны лучше роз.
Поцеловать тебя? А твой поцелуй не колет?
Он не игольчатая ласка пенного вина?
Я не могу противиться, когда твой взгляд так молит,
Я пью сладкие иголочки на губах твоих. Я пьяна.
И ты пьян? разве?
И ты рад маленькой язве
На нижней губе? Она припухла и горит.
Но она говорит
Обо мне, и ты ей рад.
Целовать еще? Пусть на всем теле ласки горят.
У меня есть кукла — Леля белокурая.
Я ее никогда не ласкаю и считаю дурою —
Она какая-то бескровная.
Но в общем отношения у нас очень ровные.
Если бы на то моя воля,
Я бы куколкой сделала моего Лелю.
День и ночь я бы его ласкала —
Никуда не отпускала.
Он тоже очень хладнокровный,
Но — думаю — с ним мои отношения не были бы так ровны.
Тоска была в голосе, когда он сказал — «сказочка».
Было все как сон.
Мой бокал — плоская вазочка —
Издал тихий звон,
Коснувшись его бокала.
«За вас» — я сказала.
Слез ли больше было в его сердце — смеха ли?
И почему он остался, когда мы все уехали?
Почему?!
Как в озеро синее
В твои глаза окунулась —
Вернулась
Вся в шелковой тине я,
Обвили меня зеленые хвощи.
Иду весенней рощей —
Дивятся все роскоши наряда
И думают — наяда!
Я ведь я была только раз
На дне хрустальных глаз.
Не хочу больше чучелом
Бессловесным быть,
Принимать любовь мне наскучило —
Я хочу любить.
Глаза печальные!
Все ласки жгучей жалости
Я отдам вашей усталости —
Озера хрустальные.
Я сказала, что не поеду. Боже!
Не могу видеть этих грустных глаз!
— «А там в ложе
Вянут цветы, ожидая вас» —
Я пьянею от этого бреда.
Я не могу — я еду.
Довольно муки в глазах — довольно!
Мне больно!
Иногда сказки сбываются,
Но тогда они уже не сказки —
А как же они тогда называются?
Вдруг со всех вещей сорваны маски —
И будни стали прекраснее грез.
Неужели меня сюда поезд принес,
А не ковер-самолет?
Неужели это — ель растет,
А не дерево рая?
Неужели правда — в году стало два мая?
Ах, правда, правда, все наяву —
Я в сказке живу.
Но это не рай — а домик в лесу:
Сосны, зеленый пруд, русалка плетет косу.
Внутри домика лесенка
На вышку ведет.
На башне хрустальная песенка
Звенит и труба поет.
Ах, хорошо! Только как же называются
Сказки, когда они сбываются?
Сегодня душа моя — молчаливая царица —
Она никого своим словом не хочет дарить.
Она низко опускает стрельчатые ресницы,
Д ля того, чтобы взглядом ни с кем не говорить.
Сегодня душа моя — нежная царевна,
Глаза которой синее и прекраснее твоих,
Движенья — переливны, как вальс ночной, напевны,
А голос — таинственнее шорохов ночных.
Сегодня душа моя — бледная царевна,
И в глаза твои я сегодня не хочу смотреть —
Пусть они будут тихи, пусть будут гневны —
Мне все равно — погаснут они или будут гореть.
Сегодня душа моя — одинокая королева.
Все потеряно, но — гордая — она не будет искать.
Моя душа сегодня — неискушенная Ева —
Она умрет без ласк, но не станет ласкать.
Только в молчании, только в глубокой тишине молчания
Я могу сказать, как люблю — сказать себе самой.
Четки маятника качания.
Сухо звенят кузнечики. Стучит сторож ночной.
Я на подоконнике сижу силуэтом.
Крылом меня задела стрекоза.
Где ты? Мне надо тебя спросить… О чем? Кажется, об этом:
Что синее: васильки или твои глаза?
К тебе пришла ночью женщина в черном —
Гордая, похожая на испанку.
Она рассказала тебе о чем-то позорном
И показала свежую ранку.
Темны были глаза ее, как порочная ночь.
Ты хотел ей сказать слово утешения —
Ты хотел ей просто помочь
И снять с души ее прегрешения,
Но ей нужны были ласки жгучие,
Она жаждала последнего позора.
И никли ее плечи, как ивы плакучие,
От презрительной жалости твоего взора.
И ты погасил свое искушение,
А в ней зажег неугасимую муку,
И ты не положил милостыни утешения
В протянутую за подаянием руку.
И она ушла с гордой осанкой,
Развенчанная тобой ночная королева,
И горела на сердце свежая ранка,
Сжигая слезы обиды и гнева.
«Я хочу померяться силами с волной,
Я больше ждать не могу.
Ты подождешь меня на берегу?
Тебе не страшно одной?»
И ты смело поднял руку
И ударил волну в лицо.
Тихо-тихо, без стука
Упало на дно кольцо.
Ты на берег вышел победный —
С морем навек обручен.
Так чем же ты так огорчен,
Мой мальчик бледный?
Я не могу смотреть без боли
На трамвай, номер третий.
Он возил нас к приморскому вокзалу,
Отгула мы уезжали в поле,
Оттуда — в домик, самый милый на свете,
Где я сказку сказок узнала.
Теперь я больше туда не поеду — домик пуст.
И только голый малиновый куст
Стережет сад.
И цветы табака увяли и на земле лежат.
Целый день дождь идет.
Сосны стоят печальные.
И только по-прежнему труба на башне поет.
И звенят колокольчики хрустальные.
На длинных, золотых, на загнутых ресницах
Повисли слезы, будто капельки росы.
Похоже, что все это только снится:
Так тихо. Так тепло. Стучат часы.
Лежу и слушаю тебя. Как странно —
Я не в вагоне. Сладкая нирвана
Меня окутала, и говорить мне лень.
Какая острая, смешная тень!
Ведь это ты? — Не может быть. — Конечно!
Ты на стене — урод… Ты на стене — потешный.
Ну, улыбнись! Зачем слеза на шелковых ресницах?
Все это наяву, все это нам не снится, —
Так улыбнись же…
Корзинку привезли из Ниццы,
И в ней мимозы золотые ветки.
Мои цветы любимые! Они здесь редки.
Будь осторожен — крышку не сломай…
Вдруг в декабре — расцвел благоуханный май,
Вновь раскрываются нежнейшие глубины,
Опять в твоих глазах горят аквамарины
И голубыми кажутся ресницы.
Для нас весна, когда деревья в серебре,
К нам май двенадцатый слетает в декабре.
Ты пойдешь сегодня вечером к белокурой певице,
Ты будешь ласкать ее, целовать ее колени.
Через час у обоих станут розовыми лица,
А руки — бессильными от истомной лени.
А потом ты ей скажешь: «Ты такая красивая!
Твои волосы — шелковые паутинки»…
И польются слова неверные, льстивые,
Ярко расписные, как лубочные картинки.
Потом ты закуришь египетскую папиросу
И спросишь: «Хорошо со мной тебе, милая?»
Кажется, никогда бы тебе не простила я
Только этого одного вопроса.
Но я знаю: ты скажешь и это.
И еще много близких мне слов.
Знаю, как шепнешь: «Не надо света,
Я погашу»…
Хорошо. Пусть. Но я очень прошу —
Не читай ей моих стихов.
«Я должен быть одиноким»…
Вот все, что он сказал. Разве это так много?
Никогда его глаза не глядели так строго.
А голос — не был таким глубоким.
Все ясно. Ни лжи. Ни обмана.
Что может быть души его белоснежней?
«Я не изменился. Я прежний
И любить тебя не перестану.
Но я по природе своей одинок.
Жизнь вдвоем — тесная клетка».
И все. У нее остался его серый платок.
На нем — белая метка.
Как скучно без цветов! Как скучно без вина!
Как скучно без людей, смешно влюбленных!
С тоской мечтаю я о веках, опаленных
Ночами, пролетавшими без сна.
Угарный яркий зал, колючее вино —
И скрипка черного Гулеско!
Мишурной цепи этой я звено,
Я — луч искусственного блеска.
Мне сладко было пить густой пахучий яд,
Как бархат красных роз в большом пучке мимозы…
О празднике далеком говорят
Мне лепестки увядшей красной розы.
Я вспоминаю… я пьянею…
Целует лепестки горячий жадный рот…
Я пламенею…
О, роза красная! Цвели мы с ней — и вот —
Я вяну вместе с нею.
Яну К…скому
Я нашла сегодня вашу карточку в бюваре —
И… Помните ночь на благотворительном базаре?
И ночь у меня?
И мутный рассвет петербургского дня?
Как встречи наши были праздничны и ярки!
Помните красные цветы и желтое вино
Нашей любимой марки?
И как мы «опустились на дно?»
И белый кувшин — «на текущий счет?»
Ах, поток жизни течет и течет —
И все уплывает…
Но я хочу верить и верю — бывают —
Прекрасные миги, которые не знают смерти.
Я верю — и вы поверьте.
Все любят землю, а мы паркет
Для денди в искусстве.
Все жаждут молний, а мы ракет,
Солгавших о чувстве.
Нас только двое — и ты один —
Сплетем треугольник.
Ты будешь раб наш — властелин,
Наш царь и невольник.
От мира скроет тройную страсть
Тройная загадка.
Пойми, как страшно любовь украсть —
И как это сладко.
Красиво было то, что вы меня не знали,
И я почти не знала вас, что рук
И губ прикосновений оба не искали,
А наши письма начинались: «Нежный друг».
Волнующей казалась наша переписка —
Капризные причудливые речи —
И грациозным то, что друг от друга близко
Мы оба долго избегали встречи.
И эта нежная, прекрасная влюбленность —
Как это грустно, милый друг, как странно —
В вас вызывала только утомленность,
Казалась вам нарочной и обманной.
А так красиво было — вы меня не знали,
И я почти не знала вас. Мы рук
И губ прикосновений оба не искали,
А наши письма начинались: «Нежный друг».
Как хорошо тогда мне было с вами —
Так радостно глядеть в молчанье ваших глаз
И тихо говорить полусловами
О том, что я люблю и что волнует вас.
А на полу квадрат оконной рамы
Нарисовала яркая луна.
Вы помните — сидели до утра мы —
Вы — на ковре, я — в кресле у окна…
Я лежу. Сквозь ветки пинии
Смотрит неба бирюза,
Как твои — такие синие
И печальные глаза.
Брови тонкой чистой линией
Обвели твои глаза.
А глаза — такие синие,
Так печальна их слеза.
Твой полет — орла орлинее,
Клич — грознее, чем гроза,
Но всегда — такие синие
И печальные глаза.
Да, да, мне нравится, что он всегда серьезный,
Так детски рад тому, что сам в ее carnet
Себя вписать успел на танец грациозный
И счастлив он, крича: «et tout le monde tour-mez!»
Что с дамой в vieux Bruxelles изысканно флиртуя,
Ее уводит незаметно в зимний сад,
Роняет поцелуй за пальмой или туей
И возвращается взволнованный назад.
А после бала он в углу своей кареты
Устало-бледный, тихий, кутаясь в меха,
Капризы четких рифм сливает в триолеты,
Плетет в узорчатость нежнейшего стиха
Воспоминания о том, как в зале бальной
Творил причудливый и сложный котильон.
Он весь — игра огней.
Он весь такой хрустальный, —
В ажуре серебра старинный медальон.
Бывает часто так, что маленькое «да»
Звучит холодным словом расставанья,
Но как мне нравится услышать иногда
В едва заметном «нет» — полупризнанье.
Бывают часто незначительны слова,
Но ласковы зовущие улыбки —
И кружится в истоме голова,
Как будто от напева тихой скрипки.
Бывают странные волнующие сны
И нежные рассветы пробужденья, —
Как белой ночи северной весны
Под розовым закатом — зарожденье.
Так печальна моя комнатка-светелочка —
На столе горит игрушечная елочка
И задумчиво молчат слоны угрюмые.
Вечерами я хожу по комнате и думаю:
Отчего мне так милы цветы увядшие?
Отчего дороже мне подруги падшие?
Но молчит моя светелка одинокая —
Вся пустая кажется она, высокая.
Жгу стихи мои. Жаль тех, кому писала я,
Жаль себя — зачем душа во мне усталая.
Догорая, гаснут огоньки на елочке,
И темно становится в моей светелочке.
Я люблю тоскующие души —
Все равно о чем тоска.
Ты — моряк, я выросла на суше,
Но мы оба наши замки строим из песка.
Ты тоскуешь по родному морю,
Я тоскую по твоим очам —
И мы оба грезим по ночам
О просторе.
Ты покой души своей нарушил,
Оттого она мне так близка.
Я люблю тоскующие души —
Все равно о чем тоска.
Нет, нынешней весной не расцветут фиалки —
Там, где кровь — фиалки не цветут
И венков лиловых не сплетут
Наяды и русалки.
Не расцветут в лесах, обрызганных слезами,
Под ветками израненных берез
Подснежники — они не дети слез,
Они умрут под огненными небесами,
И не увидит ландыш, ландыш, царь хрустальный,
Как прилетит смеющийся апрель —
Нет, нынешней весной один цветок печальный
Нам подарит земля измученная — иммортель.
Жили-были — были-жили,
В кабачке одном служили
Piccolo и Piccola.
И в одной конурке спали
Две слезы одной печали —
Piccolo и Piccola.
Зимний холод, ложе жестко,
Но прелестны два подростка:
Piccolo и Piccola.
Двое деток. Где ж развязка?
Без развязки эта сказка. —
Piccolo и Piccola.
В жизни надо быть цепкой,
Как лапка попугая —
Бодрой и крепкой,
Знать: не ты победишь, победит другая.
Погибнет тот, кто пред жизнью смутится.
Жизнь — женщина и надо взять ее силой:
Сначала она возмутится,
Потом скажет — «милый».
Все вещи на моем письменном столе и туалете
Бездушны, когда в комнате они, я и кто-нибудь третий.
Но когда я с ними одна —
Я вижу, что им своя жизнь дана.
Вчера ночью подбежал к чернильнице флакон,
Он облил ее духами,
Он обнимал ее прозрачными руками
И столько нежных слов сказал ей он.
А она отрицательно головой качала
И молчала —
Она любила костяную вставочку с золотым пером.
Флакон утешала бутылочка, в которой бром,
Смеялись подсвечники, что было сил,
А пудреница сплетню плела.
Флакон подбежал к краю стола,
V фарфоровой кошечки носик отбил,
Пресс-папье расцарапал
И бросился на пол.
Кошечка потерлась об чернильницу льстиво
И скатала: «Разбился? Не жалей.
Он был такой некрасивый».
Девочка никогда не получит за диктовку пять —
Она слишком любит букву «Ћ».
Маленькая, примирись с двойкой,
Но во вкусах будь стойкой:
Пиши «зеленая ћль»
И «налћтћла мћтћль».
Нет лучше мотива,
Чем — «это красиво».
Слезы — это фонарики.
Освещают тьму тоски.
Люди-сухарики,
Или — плоские куклы из дубовой доски: —
На них нарисованы лица,
Они говорят слова
И называются: юноша или девица,
Министр или городской голова.
Монеты — подставочки к дьявольским пирожным —
У кого их больше, тот ближе к аду.
Но кто может быть настолько осторожным,
Чтобы сказать — «мне их не надо»?
Жизнь — мельница с тремя крыльями:
Любовь, деньги и слава.
За них все цепляются с огромными усильями,
Но срываются и падают — налево или направо.
Кто покорно. Кто кричит.
А мельник смотрит и молчит.
Ау! Ау! Где вы,
Милые девы?
В облаках душистой пудры
Вы нежны и сереброкудры.
Вы легко скользили по паркету
И мечтали о любви в ажурных боскетах.
Вы дарили няне на Рождество душегрейку
И горько плакали, хороня канарейку.
А кавалеры, что были вам хорошо знакомы,
Писали на память стихи в альбомы.
Нежные девы!
Ау! Ау! Где вы?
Голос ответил: «Молчи!
Они теперь зубные врачи».
Она была верной супругой.
Однажды утром она рассказывает другу:
«Мне снилось, будто я наяда и живу в Ниле.
Вдруг пять змей в колокола зазвонили —
Я вспорхнула и улетела в Америку».
«Все истерика, — презрительно сказал он, —
Бабий сон!
Скажите пожалуйста — Наяда из Нила!»
Вечером она ему изменила.
Я подумала: «Ей, вероятно,
Будет приятно»
И девочку в театр привела я,
Но она горько плакала о том, что принцесса злая,
Что всем принцам головы рубит
И ни одного не любит.
Маленькая, не плачь.
Ведь это женщина, а не палач —
Ее сердце плачет вместе с тобой.
Скоро-скоро и она станет рабой.
Молчаливы и холодны были уста,
Но сердце его — ее целовало.
Невеста глупа и проста —
Ей этого мало.
«Разве лучше, чтоб сердце молчало,
А губы горели?» —
Строго сказал он невесте.
Невеста мечтала:
«Ах, если б сумели
Гореть они — вместе!»
Смотрю в окно вагона. В жемчужной полумгле
Красные и оранжевые огни заката.
На черной вспаханной земле
Зеленые, бархатные квадраты.
Вдали как точки —
Фигуры крестьян.
А воздух так по-весеннему пьян.
Горько пахнут вспухшие почки,
Влажно пахнет трава.
И так истомно кружится голова
У дивчины в цветистом платочке,
Когда за товарной площадкой
Целует парубок ее украдкой.
Близко от окна проплыла водокачка.
Под краном лужа — пьет воду рыжая собачка.
На тротуаре сидел голубок.
Шла старушка. Уронила шерсти клубок
На тротуарные плитки.
Птичка взяла в клюв кончик нитки
И с ней в небо улетела —
На тротуаре осталось клубковое тело.
Слушай со вниманьем:
Это называется «дуалистическим миропониманьем».
Жестяной петушок на трубе на крыше
Пел: «Живые петухи! А я всех вас выше»!
А рыжий Петька, взъерошенный от чувства мести,
Пел: «А зато ты плоский! а зато ты из жести!»
И помчался в кухню после этого спора,
Так что задрожали пушистые шпоры,
Взлетел на плиту, тряся красною бородкой,
И лег на сковородку.
Изжарился в масле наш рыжий петух,
Но выше трубы поднялся его дух.
Поздно ночью, когда уснут все птички,
Я подожгу золотым огоньком спички
Твой маленький домик
С сосновым потолком
Для того, чтобы было о ком
Написать стихов маленький томик.
Когда пишешь о том, что есть —
Непременно нужна лесть.
А писать правду смело
Можно только о том, что сгорело.
Бабушка видит во сне внука.
Жена видит — скуку.
Невеста — жениха.
А мне снятся (когда сны без греха), —
То золотой дворец,
То волшебный ларец,
То нежный принц, то страшные гады.
И очень я этому рада,
Потому, что это значит, что когда мне будет даже сто лет,
У меня в душе будет весенний свет.
Ах, какие смешные эти березки!
Нарядились! По белым платьицам развели черные полоски,
На ветках повесили зеленые сережки
И стоят на дорожке,
Будто красавицы-девицы —
Ждут, чтоб полюбили их птицы.
Березки, птицам совсем не надо
Красы вашего наряда.
Им крылья природой даны —
Они летуны!
У них воздушно каждое перышко на крыле.
А у вас — листочки-то в воздухе, а корни — в земле.
Я не люблю зимы, ее метелей,
И хлопьев в воздухе, как стаи мотыльков,
Ее трескучих ледяных оков —
И в январе мечтаю об апреле.
«Апрель, царевич светлый, не пора ль?»
Ах, нет еще — еще февраль,
А после март, — его обманчиво дыханье,
Но зори марта — как вишневый сок,
Но зори — как безумной кисти пламенный мазок,
Но зори — как холодного пожара полыханье!
И вот — пришел мой радостный апрель
С лицом порочным и наивным —
И как звонка, как переливна
Его свирель!
Я не люблю зимы — ее морозов, вьюг, метелей
И в январе уже — с тоской мечтаю об апреле.
Как обидно, когда красивое слово
Служит для названия чего-то темного, злого.
Например: как красиво Слово — пиво.
Будто в жизни многоцветной, далекой от нашей —
Золотой легкий напиток в золотой чеканной чаше.
И вдруг — это то, что пьют толстые, тяжелые,
И от него опьянение грубое, невеселое.
Так хочется, чтобы все прекрасное в мире
Было как царь — в короне и порфире.
Мне хочется стихи мои, как жемчужинки, снизать
В легкое узорчатое ожерелье,
Потом снова шелковинку развязать —
Разбегутся зернышки говорливой трелью.
Я их соберу, ссыплю в ларец
И понесу в золотой дворец,
А там, если посмею,
Я их подарю
Среброкудрому царю,
Царю Берендею.
Вы дали крылья моему перу,
Стремительность — его полету,
И я слова теперь беру
Из золотого водомета.
Взлетает к солнцу пенный водомет
И сеет капельные стрелы.
Он — золотой, он — как алтайский мед,
А водоем его — весь белый.
И я сижу на мраморном краю —
Вся в радуге, как некая жар-птица.
И я молчу о том, о чем пою,
И я пою о том, о чем молчится.
В воду он вошел по колена.
Так приятна ногам загорелым вода!
Называется она Маргарита или Елена,
Разве может она на это смотреть без стыда?
Стыд, это — первое женское дело,
А любопытство — второе.
Как же, чтоб девушка на него не поглядела,
На этого смуглого героя?
Спряталась скромница в частый осинник —
И глаз отвести не может, —
Уж очень вода в озере синяя,
Уж очень золотая у него кожа.
Вот бы посмотреть, как он будет плавать,
Как нырнет, затаив дыханье!
О пловце по всему селу идет слава,
А даром село говорить не станет.
И до чего стройные у него руки!
Как березки на той елани.
Дрожит стрела в ее натянутом луке —
Вот-вот полетит и ранит.
Вышел он мокрый на песчаный берег,
Вытерся простыней мохнатой
И, похожий на хищного, гибкого зверя,
Идет мимо нее куда-то.
Миг — и девушка перед ним.
— В чем дело? —
Глаза в глаза. Она не боится.
— Вы молчите? А я думал, спросить меня хотела
О чем-нибудь куколка из ситца. —
Улыбнулся — и мимо. Как не бывало.
Спокоен, чужд, далек, надменен.
Вспыхнули гневом ее кораллы,
Сверкнули в глазах красные тени.
Невредим! Спокоен! Смеется! Вот как!
И бежит она гневная, бурная на берег,
Отвязывает от колышка чью-то лодку,
Гремит цепью, чтоб гнев умерить.
Невредим! Спокоен! Смеется! Вот как!
Буйная, кружит на озере синем,
Кружит, гневная, узкую лодку,
То в камыш ее загонит, то в тину;
Кружится, как птица над редкой добычей,
Добыча скользит, не дается.
Костром золотым горит сердце девичье,
А добыча смеется.
На заре усталая к отчему дому
Пришла и легла у порога,
И снится ей голос еще незнакомый…
Озеро… Осинник… Дорога…
Утром отец седовласый будит:
— Дочка, ты что не в постели? —
Сонная, грезит о сладостном чуде:
Стрела… Раненый… Озеро… Ели…
И вся заалевшая на утреннем свете,
Идет — глаза в тумане.
Суждено ли врага сегодня встретить?
И как он смеяться станет?
И будут ли в смехе счастливые слезы
От ласки стрелы звенящей,
И руки, стройные, как молодые березы,
Задрожат ли в зеленой чаще?
Жаркий вечер. Луна сквозь тучи.
Ждут дождя не дождутся травы.
Тетива напрягается все круче, круче,
И руку толкает лукавый.
Идет она, стройная, по зеленому косогору, —
Вечером он темно-лиловый, —
Идет, гадает: — Встречу ли скоро?
Встречу ли когда-нибудь снова?
А в тучах серебряные ломаются сучья,
Вспыхивают золотые костры.
Ах, эти июльские грозовые тучи —
Смерть для нашей сестры!
— Куда вы одна? Куда так поздно?
Ее сердце покатилось в омут.
Посмотрите, тучи какие грозные,
Вам надо бы сидеть дома.
Тетива напрягается круче, круче
Стрела дрожит от гнева,
Пылают золотые и серебряные сучья
В полях звездного посева.
Стрела запела и, как тонкое жало,
В светлой тьме его глаз
От жадной радости и тоски задрожала,
Стрела в его сердце впилась.
Что же, охотница, или стрел отравленных
Не хватило для редкого зверя?
Или ты богом охоты оставлена
За то, что устала верить?
Стоит твой лев пред тобой невредимый,
И улыбка во тьме чуть алеет.
Или удар скользнул куда-нибудь мимо?
Или руке твоей надо быть злее?
— Что же вы молчите? Разве вы немая?
Она не глядит, не смеет,
О чем он говорит — она не понимает.
Что с нею?
Стоит вся бледная, глаза в тумане.
Бедная Маргарита-Елена!
Он опять невредим, он опять не ранен,
Он опять избежал плена.
— Жаль, что немая, а мы бы поболтали,
Я сегодня не очень занят. —
Милая охотница, друга едва ли
Найдешь во вражьем стане.
Ты умница, что ему не сказала даже
Простого прощального привета.
Пусть он друзьям своим расскажет,
Что ты как воин одета,
Что на тебе стальная сверкает кольчуга,
Что горят твои кованые латы,
Что и он во вражьем стане не нашел друга,
А ведь дрогнуть легко могла ты.
Где же охотница? Смеется добыча —
— Не во вторник? Ну что ж, значит в среду.
Хочет девочка соблюсти все приличия
И сделать потруднее победу. —
Он один на косогоре, на темно-лиловом.
Слышит охотница. — Где вы? —
И одно маленькое, короткое слово
На губах своих выжигает гневом.
Разорвалось небо серебряной раной
И захохотало над косогором,
На котором люди ведут себя так странно,
Забавляются таким вздором,
И пообещало земле, что дождь сейчас хлынет,
Смоет след человечьей отравы,
И запахнут луга горькой полынью,
И запахнут медом травы.
Июльские дни — голубые арки,
И сквозь них золотой хоровод.
Июльский полдень истомный, жаркий,
А сердце у нее — лед.
А щеки так бледны в пепельной раме,
А плечи — поникшие ивы,
А руки тянутся — куда — не знают сами,
И так хочется быть счастливой.
Пойти разве к озеру
И зеленой тине
Отдать усталое тело?
И скажут, когда ее сердце совсем остынет, —
Быть счастливой она хотела.
Пойти разве ночью к лиловому косогору,
Облить полынь слезами,
Пойти, спросить у зеленого бора, —
К кому руки тянутся сами.
А если бы в город? Хоть в окно? Хоть тенью…
Нет, где уж я — куколка из ситца,
И город ничего, ничего не изменит, —
Что может теперь измениться?
Бродит девушка по смолистому бору,
То у озера, то где-нибудь повыше,
И солнцу не смешно, что от такого вздора
Грудь ее часто дышит.
Солнце ведет голубые арки
От утра к заре вечерней
И знает, что в бору и в нарядном парке
Радость цветет среди терний.
Июльские ночи — хрустальные карусели, —
Кружат бедные головы, кружат,
Пальмами сквозистыми серебрятся ели,
Морем зеленеют лужи.
Июльская полночь — влажное пламя,
И губы у бедной сгорели,
А руки тянутся, куда — не знают сами,
И дрожит коралловое ожерелье.
Пойти разве зарыться в медовые травы,
Росы ночной напиться…
И вдруг голос спокойный:
— Куда вы?
Куда вы, куколка из ситца? —
И бледнеют на шее розовые кораллы,
Но больше не никнут плечи,
Гордые губы жарки и алы.
— Смеешься? Погоди, отвечу!
И, вдохновеннее майской соловьиной трели,
Рвет упругие завязки
И нагая, в одном коралловом ожерелье, —
Лебедь древней сказки.
На песке, чуть влажном от рос июля,
Ее обнажившие ситцы,
И спрашивает луна благоговейно: — «Могу ли,
Смею ли тебе молиться?»
Охотница! Он у ног твоих,
Видишь, зверь ранен,
Видишь, кровь на губах дрожащих,
Видишь, смеяться он больше не станет, —
Ему слезы меда слаще.
Видишь, девушка, он песок ласкает,
Он пьет росу и не может напиться.
Она смеется: — Или я не такая,
Или я не куколка из ситца? —
Он молчит, он ресниц поднять не смеет,
Он сказать ничего не может.
И горят кораллы на ее шее.
— Вы немой? Ну, что же?
……………………………………
Долго русалки в ту ночь не спали,
Пели, хороводы водили,
Берег песчаный, смеясь, осыпали
Лепестками болотных лилий.
Рассвело — и погасла луна кровавая.
Седовласый отец ищет дочку
И видит: за камыш зацепился и плавает
Обрывок белого платочка.
_____________________________
А когда ее сердце совсем остыло
Под тенью поникшей ивы,
Сказали русалки, видевшие, что было:
— Она хотела остаться счастливой.
Что может быть бесполезней,
Как дарить рабу царство?
От рабской болезни
Не поможет это лекарство.
_________________________________
Однажды в весеннее время,
Когда и воробей казался павлином,
Когда солнце издевалось над всеми,
Выдавая за золото глину,
Когда разные зайцы и утки,
Даже те были коронованы маем,
И короткими им казались сутки, —
В чем мы их очень хорошо понимаем,
В такой месяц весенний
Случилось некое чудо,
Которое вызвало обмен мнений
И, конечно, женские пересуды…
В саду стоял маленький домик
И у него было три окошка,
И жила в доме она, и кроме
Нее жила кошка.
Был час лунной ночи,
Когда засыпают птицы,
Когда ставят столько многоточий
Полуопущенные ресницы.
Когда в голосе дрожат струны,
А на глазах слезы,
Когда золотые руна
Висят на каждой березе.
Спала сирень белая,
Дремала на балконе кошка,
А она во тьму глядела,
Сидя у открытого окошка,
Глядела в глубь сада,
Где было темно и влажно,
И за чьей высокой оградой
Было весьма и весьма неважно, —
Скучно, пыльно, убого, —
Был город, людьми набитый,
Так называемый — уголок, богом
Позабытый.
И была «она» в этом месте
Как некая редкая орхидея,
Не было никого прелестней,
Никто не сравнился бы с нею.
Но в дни, когда даже турухтаны
Летают под облаками в короне,
Я ли упрекать ее стану
За то, что в общем законе
И ей захотелось быть строчкой,
Захотелось быть не одной, а в паре
И в сладком бездумном угаре
Над «и» поставить точку.
Итак, она сидела
И смотрела в темный сад
И не было ей никакого дела
До того, что о ней говорят.
Она чего-то ожидала
И, несомненно, надеялась на что-то,
Хотя надежды было очень мало
В тине провинциального болота.
Луна. Сирень. Лягушки.
Где-то вальс «Осенний сон».
Вдруг она настораживает ушки:
— Кто идет по саду? Он!..
Ах, как бьется бедное сердце…
Кто идет по темному саду?
Захлопнулись садовые дверцы…
Желанный, не иди, не надо!
Я чувствую смертельный холод,
Дрожат мои колени…
Арфы, гитары, виолы
Поют о сладости преступлений…
Остановись, пока не поздно,
Раб, вспомни — я царица,
Я в этой ночи звездной
Маем коронованная птица.
А ты? Кто ты? Ворон? Орел?
Не урони в грязь корону!
Приди… О, зачем ты пришел?
Он сказал: — Я тебя не трону.
Он медленно шел по песку,
И хрустел песок под ногами, —
Он нес свою тоску
«Коронованной» даме.
И он приблизился к ней,
И поцеловал край платья, —
И было стыдно даже луне
От этого неполного объятья.
И потом он ушел обратно
И бережно унес тайну.
Это все было так невероятно
И казалось до того необычайным,
Что даже луна покраснела
От стыда за некоронованного турухтана,
И было ее лунное тело
В темном небе как рана.
Скажу коротко: госпожа
Чудесной пушистой кошки
Пошла, от гнева дрожа,
По песчаной влажной дорожке,
И поглотили ароматы ночи
Шелест легкого, как пена, платья…
И рассыпались жемчуга многоточий
В чьих-то слишком полных объятьях.
Был ли это армейский поручик
Или ее прихода дьякон?..
Кого весна коронует лучше?
Всех одинаково.
___________________________________
И вот теперь задача:
Кто получил царство,
И что это такое значит —
Принять бесполезное лекарство?
На рассвете с ружьем по болотам бродила,
Стреляла уток, о бекасах мечтала,
И каждый неподстреленный ей казался милым,
А подстреленных ей все казалось мало.
В ту весну все птицы, которые прилетели,
Были ее внимания и выстрела достойны, —
Охотничий ли дух жил в ее теле,
Или просто наскучили светские войны,
Стало ли ее сердце вдруг жестоко
И до крови и трепета смерти жадно,
Или пресытила сладость виноградного сока
И надоело быть куколкой всегда нарядной, —
Кто разберется в этих экивоках,
В лабиринтах причудливых Евина духа?
Если она стала вдруг жестокой,
Значит, укусила ее жестокости муха.
Будем так думать, чтоб с пути не сбиться
И не умолять Ариадну о путеводной нити.
Итак, все мечты ее в ту пору — о птицах,
И полная отставка любовной свите.
Только паж был оставлен при ее особе, —
Уж очень он был тих, и робок, и нежен, —
В радости ли, в горе или в крайней злобе,
А возврат к пажу все неизбежен.
Побродив по болотам до солнечного восхода,
Утомившись до сладкой боли в коленях,
Возвращалась домой эта дочь Нимврода
И весь день проводила в блаженной лени.
Подвесив гамак к двум старым вязам,
Качалась тихонько, в траву бросив книжку,
И, целясь в облако правым глазом,
Думала: сбила бы, да высоко слишком. —
И пока ветерок, шелестя, читал Блока,
Который лежал на траве вниз обложкой,
Она, опершись головой на локоть,
Ела землянику круглой ложкой.
Вечерняя заря опять наряжала
Ее в сапоги и в охотничье кепи,
И встречная баба усмешкой провожала
Охотницу, быстро уходящую в степи.
Но как ни полна была всегда ее сетка,
А сердце успокоить все было нечем.
Так хочется чего-нибудь, что очень редко:
— Вот если бы орел… Или вот если бы — кречет!
Сказала — и сердце тревогу забило:
Кречет! С глазами, безмолвными, как омут…
Все ей не нужно, все надоело,
И в степи нехорошо и еще хуже дома.
Ночью зажигает у зеркала свечи,
Лежит на ковре, и без сна ей снится —
Белый, нарядный, сверкающий кречет
С глазами молчальника чудесная птица.
Всех ласточек, жадная, умоляла помочь ей,
Просила, скорбная от тоски и томленья,
Кречета вызвать из страны полночной,
И молилась об этом, падая на колени.
Весну сменило грозовое лето.
За летом настала оранжевая осень.
Но не видят больше охотницу рассветы,
Не слышат ее выстрелов верхушки сосен.
Ей все не мило, все надоело, —
(Дрожит пажье сердце, как хвост овечий!) —
— Кречет, как сон невинности белый,
Где ты, мой гордый, ясный кречет?
И однажды, как часто бывает на свете,
Нелепая жажда нашла утоленье:
Суровой и вьюжной зимы в расцвете
Увидела она лучезарное явленье.
Вызванный силой тоски необоримой,
Он прилетел, вождь ее сновидений,
И пронесся на пышных крыльях мимо
Белой, пушистой, мягкой тенью.
— Он здесь! И мигом за спиной двустволка,
И бредет паж за нею следом —
Туда, туда, к соснам и елкам,
Туда, где ждет ее победа.
Струятся мягко снежные хлопья,
Устилают землю медвежьими коврами.
Охотница в жадности радость топит.
Победа близко, кречет не за горами.
Сосны — в снегу, от солнца красном.
Прыгают по веткам серебряные белки.
Дочь Нимврода и Евы в упоении властном
Слепа ко всему — все ничтожны, все мелки,
Все — жалкие зверушки, пока он таится.
Его еще нет, он где-то в сугробах…
— Ах, белая, гордая, невиданная птица,
Будь моей… и я буду твоей… «до гроба!»
Только подумала, — а кречет на ветке
Сидит, как в белом наряде витязь.
Глаза у охотницы смехом заблестели:
— Паж, стреляйте! Или вы боитесь? —
Паж онемел. Так ждать — и что же?
Так легко другому отдать добычу.
Или она ждет, что к ногам ее сложит
Кречет сам свой скипетр птичий?
Она говорит: — Вот он, гордый кречет!
Прилетел — и сидит. Глядит — и млеет.
Давайте, сыграем в чет и нечет,
Кто из нас раньше свернет ему шею!..
И выстрелил паж. И упал кречет.
И приняла его кровь земля чужая.
И сказал перед смертью:
— Я так ждал нашей встречи…
Женщина… я тебя… не уважаю.
Это очень простая, обыкновенная история.
И нет в ней никаких великих идей.
Но когда в тоске или в горе я,
Я ухожу подальше от домов и людей
И читаю эту смешную короткую повесть,
Которая как наша луна стара,
И тогда понимаю, что правда, совесть —
Людьми придуманная игра.
У окна сидела девушка, пряла белую пряжу,
И мысли ее были замкнуты в тесный круг:
Будет ли день, когда ей кто-нибудь скажет —
— Здравствуй, мой единственный, верный друг.
Она была одинока, как сосна на опушке,
Вокруг которой выжжена даже трава.
У нее были пяльцы и другие игрушки,
И сердце, в котором жили высокие слова.
От высоких слов до высокого дела
Не так уж близко, как известно нам,
Но подвига она искала и жертвы хотела,
И случай представился сам.
Однажды в одно из оконных стекол
Раздался короткий и тихий стук.
Это был он — желанный, сокол.
И он сказал ей: — Здравствуй, друг.
А после — исчез. Как не бывало.
Но память о нем осталась с ней,
И милое имя во снах оживало.
Так прошло много длинных дней.
И вот как-то подружка ей щебечет,
Что сокол в поисках девушки смелой,
У которой ясное сердце, не хрупкие плечи
И которая путь к нему найти бы сумела,
Которая не боялась бы ран и крови
И которой он мог бы многое доверить.
Если она примет ряд его условий,
Для нее широко открыты его двери.
Она знала, что к милому — одна дорога, —
Только низко согнувшись по ней можно пройти,
И знала, что таких было очень много,
Которые возвращались с половины пути.
Свод из густых и колючих веток
Стелется тяжко до самой земли
И тернистую дорогу закрывает от света,
Она знала, что змеи там ползти не могли.
Она знала, что раны покроют ноги,
Что плечи кровью зальются вдруг,
Она знала, что смерть там встречала многих,
Но знала: сокол — ее светлый друг.
Дружбе ли нежной бояться терний?
Бояться трудных и долгих путей?
Он поймет, что дружбы ее нет примерней,
Что она не боится ни ран, ни смертей.
Ночь. Луна в озере ртуть свою плавит
И плещет о лодку жидкий металл.
О светлой любви, о дружбе, о славе
Кто из нас ночью такой не мечтал?
Как факел, горит голова героини!
Идет бесстрашно к соколиным путям, —
Вот только круглое озеро минет —
И путь тернистый откроется там.
И вступила на путь. И долго томилась.
И, одетая ранами, как звездами ночь,
Просила создателя подарить ей милость —
Под крылом соколиным умереть ей помочь.
Еле живая доползла — и рада,
Говорит: — Я здесь, я — твой верный друг.
А он отвечает: — Мне друга не надо,
Я ищу девушку для домашних услуг.
________________________________________________
История эта чрезвычайно простая,
Но она ставит «высокое» в иронические кавычки,
Которые люди часто отметают:
Иные — по неразумию, иные — по привычке.
Если Вы соскучились по светлому взгляду
И по длинным тихим ресницам,
Пойдите подремать в тень вишневого сада
И все это Вам приснится.
Шла лесом девушка в красном платочке
И в сарафане из синего ситца.
И захотелось ей отдохнуть на кочке
И водицы свежей напиться.
Разве девушка на это не имеет права?
Сияющей девушке все можно,
Даже, если от кочки немного вправо
Живет некто слишком осторожный,
Даже, если этот некто курит трубку,
Сидя у себя на пороге,
И боится больше смерти слова «юбка»
И всякой человечьей тревоги,
Даже, если этот некто сам стал как кочка
Или как еж колючий, —
Все-таки, девушка в красном платочке,
Пусть это тебя не мучит.
Попей из синего озера водицы
И отдохни на кочке мшистой.
Можешь даже в улыбку нарядиться
И накормить его земляникой душистой.
Сначала он взглянет на тебя так строго
И скажет:
— Благодарю, ешьте сами.
Но знай, благословение вешнего бога
Живет надо всеми над нами,
И он попробует ягодок восемь,
Потом съест два десятка
И, хмуро глядя на верхушки сосен,
Бормотнет: — А сладко.
Девушка, стяни сарафан потуже,
Пусть сердце не слушает сказок, —
Сладко-то сладко, но пусть не закружит
Его хмурость твоих ясных глазок.
Еж-то он еж, но его иголки
Ежовых больней и колючей,
Давно не было дичи у его двустволки
И жаль упустить редкий случай.
Кочка-то он кочка, да на тебе не юбка,
А он не так уж боится сарафана,
И сегодня дымится его пенковая трубка
Что-то очень уж буйно и пьяно.
Дрожат листочки на старой осине,
Будто за ниточки подвешены.
Захотелось водицы испить синей
Старому хромому лешему.
И пошел он, леший, сильно хромая,
К озеру, что с хижиной радом,
И, как это часто бывает в мае,
Все понял с первого взгляда.
Он говорит:
— Я старый, я рыжий,
А он — гляди, как строен.
Сядь-ка, девушка, к нему поближе,
Погляди, как он устроен,
Посмотри, красавица, все ли у него на месте,
Горят ли в глазах золотые точки,
И побудь до полуночи с ним вместе,
Девушка в красном платочке.
Жарко девичьи губы дышат.
В корзинке не стало ягод.
Некто говорит:
— Сядь повыше,
Я к тебе на колени лягу.
Упала в траву пенковая трубка,
Корзинка покатилась туда же.
Сахар ли? Мед ли на ее губках?
Они слаще земляники даже.
Наутро глядел он опять так строго,
Стрелял своих уток диких
И думал о том, что напрасно попробовал
Душистой лесной земляники.
_______________________________________
Если Вы соскучились по красном платочке
И сарафане из синего ситца,
Пойдите вздремнуть в бору на кочке —
И все это Вам приснится.
Он дрожал, он был как в бреду, как в угаре,
Он крикнул: «Молчи — я ударю!»
Женщина ничего не сказала,
Не шевельнулась даже,
Улыбкой ответила на угрозу.
А приколотая к корсажу
Чайная роза —
Увяла.
Любите меня, как любите переплет
Из белого шелка или серой кожи,
Пусть я буду вам дорога, как ваш кот,
Я не хочу быть дороже.
Ваша жизнь — из синей мозаики храм,
Но я не хочу быть в нем жрицей, — куда мне?
Я лучше могу молиться вам,
Если буду у входа серым камнем.
Слова мои были рассыпаны на панелях,
Висели на карнизах, на телефонных проводах,
Вместе с березами они зеленели,
Расцветали с фиалками, замерзали на льдах.
И было страшное и печальное что-то
В том, как я бросала их без меры и счета.
И только те, что тебе подарила,
Я от ночи и дня тайной укрыла.
Они были так тихи. Их было так мало.
И даже перо я потом сломала.
Поют цыгане.
Их дымные песни
Чудесней
Чем глаза у цыганки — той, крайней,
Той, что в оранжевой шали.
Поют цыгане.
Их песни смешали
Синий дым от сигар
С золотым от вина.
Ночь песней цыганской хмельна.
Я слушаю песню и вижу кого-то —
Бледного. В черном. Он стоит у колонны,
У плоской колонны без позолоты.
Я слушаю песню — для иных монотонную,
А мне говорящую о страстной боли,
О скованном сердце, о скованной воле
Того, кто стоит там, у колонны.
Он смотрит на даму.
Она в сером костюме, с гвоздикой в петлице,
И думает он: «Белого храма,
Древнего храма — жрица?..»
Я слушаю песню и вижу даму
С красной гвоздикой в петлице левой,
И думаю о том, что он — сын Адама,
А она — дочь соблазненной Евы.
Как он бледен, тот у колонны!
Он умрет, — он глубоко ранен, —
И никто не услышит даже стона
Поют цыгане.
Кажется, мысль ясная и простая:
Я здесь, а ты — в горах Алтая.
Я здесь — в этой старой знакомой квартире,
А ты — в Сибири.
Вот твой сеттер, рыжий и тощий,
Вот твои четки и кипарисовый крестик,
А тебя нет. Что может быть проще?
Ах, всего проще — быть нам вместе.
Ах, этот запах типографской краски,
Груды бумаги, пенье колес!
Здесь летают мысли, прыгают сказки.
Кто сюда музыку Феба принес?
Вот этот высокий, в черной рубашке,
Подпоясанный туго узким ремешком.
В этом мире ему ничего не страшно,
Ему все легко.
Они здесь колдуют, — кудесники, маги,
И покорен им черный, железный зверь.
В этих тихих ворохах говорящей бумаги
Я хочу свое раньше сменить на теперь.
Я мою пол — и током жаркой крови
Струится жизнь, толкая стенки вен.
О сладкое, блаженное здоровье!
Труда, враждебного мне, благодатный плен!
Апрельский день от вымытого пола
Меня зовет, как праздник золотой.
К воротнику фиалки приколола.
Живу — новорожденной и святой.
Уже давно покинули залив мы,
И я теперь забыла, что такое — мол,
И я теперь не знаю — радость рифмы
Дороже — или то, что чисто вымыт пол.
Золотую рыбу солнца поднял
Бирюзовым неводом рассвет.
А земля тревожная сегодня —
Ожидает бед.
В бирюзовом шелковом футляре
Зреет солнца теплый апельсин,
А на этом сером нашем шаре —
Сплин.
У дочери солнца вспорхнули ресницы,
И ливни лучей золотые зрачки
Брызнули в утро, пробуя слиться
С гаммами птичьими в ручейки.
У дочери солнца радость сегодня —
Не каждый ли день радостен ей,
Не каждый ли день у нее новогодний? —
У нее сегодня новый огненный змей.
И прямо с постели — розово-пенная —
Метнула ярого змея ввысь,
И он, как мысль долго пленная,
Ринулся в облако, нити оборвались,
Змей улетел. А она запела
О колючей радости частых утрат,
И была она, как ягода спелая,
Через край жизнью полная,
Как виноград.
Змей летел, глядя сверху на маленьких,
Полумертвых и скучных детей земли.
Муравьишки, одетые кто в туфли, кто в валенки, —
Что они в змее понять могли?
Но муравьишкам было так хмуро и гаденько,
Так трусливо, с оглядкой шли серые дни,
И так на всех Верочек были похожи все Наденьки,
Тесно сбитые в кучу все так были одни,
Что змей, показавшийся вдруг над городом,
Грянул, как взрыв в мертвой стране,
И вздернулись кверху мятые бороды,
Зарозовели щеки, отвыкшие краснеть.
Всем стало надо крылатого летчика
С капризным и умным, как жало, хвостом:
И тощим, и рыхлым, и круглым, как бочка,
И тем, кто ел гуся, и кто жил постом.
Но змей плясал танец задора и удали
Под музыку ветра живых кастаньет
И вниз им кричал:
— Вечно юным я буду ли?
А муравьишки ответили:
— Нет.
Но змей плясал страстный бездумный фанданго
Под звон и бряцанье звездных гитар,
Но змей плясал танец паденья — танго
И вниз кричал:
— Нет, я не буду стар!
Всем стало надо безумного летчика —
Им засветились все фонари,
Им зацветали певучие строчки,
Им горели смуглые щечки
И Луизы Мишель, и графини Дюбарри.
Вдруг чья-то рука тучи раскинула,
Бросила змея на землю пластом.
— Теперь служи мне, потому что я — сила,
А танцевать будешь потом.
— Как потом? Я плясун, я не знаю страха,
Я танцую и раньше, и потом, и сейчас.
Пусть эстрадой моей будут петля и плаха, —
Разве я пляшу напоказ?
Разве пляска на плахе — это не пляска?
Разве я не всемирный плясун?
Кровавая сказка это все-таки сказка,
А я люблю сказки, потому что я — юн!
Но он покорился веленью минуты,
Потому что любил грозный танец плах,
Потому что остались его длинные путы
У дочери солнца в руках.
Руки сына земли со стальными браслетами
Сжали ярого змея в кольцо,
И он стал песнями жить недопетыми,
Непроплясанных плясок вить сон.
Змей просил:
— Я спляшу тебе танец браслет.
— Нет. Еще рано. Нет.
— Сын Земли, я спляшу…
Тот крикнул:
— Шут!
Фигляр! Скоморох!
Подбиратель крох!
Змей умолк.
Сыну Земли тяжко,
Сыну Земли душно,
Но змей послушен.
Сыну Земли душно,
Сыну Земли тяжко,
Но змей не пляшет.
Молчание змея было сурово,
И глухим казался день.
Потом он просил снова и снова
С нежным терпеньем:
— Сын Земли, я плясун, я хочу кастаньет.
— Нет.
Но откуда-то звякнувший бум тарантеллы
Смял грозное нет,
И Сына Земли увидел несмелым
Впервые стальной браслет.
Молчание змея было сурово,
И глухой казалась ночь.
— Змей, скажи мне… светлое слово.
Змей сказал:
— Солнца дочь!
— Веди меня к ней!
Рассыпаясь ракетами,
Змей ввихрил звезды в свой огненный лёт,
И Сын Земли со стальными браслетами
Сделал легким свой тяжкий, свой веский, свой мощный ход.
Там, где небо зеленым парусом легло на землю
И плывут на заре золотые корабли,
Там я жизнь как радость приемлю,
Потому что там сказки неба — это сказки земли.
Там не читают цветам приговора
За то, что они только цветы,
И не слышит дочь солнца такого вздора:
— Вот если бы ты — не был ты.
Дочь солнца по песку раскинулась волнистая
И лежит на ковре своих волос.
Смех ее глаз зеленее, чем листья,
Бедра — янтарнее чайных роз.
И вдруг — сверху вниз змей рассыпался блестками.
— Здравствуй, — сказал он, — я здесь!
Сын Земли зрачки свои сделал жесткими.
— Кто ты? — Песнь.
— О чем? — О песне.
— Служи мне. — Песней?
— Как я скажу.
Мне надо плесень
Стереть и лестниц
Поднять ступени,
Иначе жуть.
— Нет, я пою о том, чему я рада.
— Таких земле не надо.
Золотую рыбу солнца поднял выше
Полдень неводом из серых жемчугов.
Рыба-солнце тяжко в землю дышит.
— Слушай ты, сын стали и снегов,
Ты смешной и злой, как все вы, люди.
Ты грозой не сломишь дочь мою.
— Но такая жить она не будет!
— Ну, так что ж, убей ее. — Убью.
Ночь была. И тихую могилу
Змей своими крыльями укрыл.
Вега, синяя звезда, разбила
Ожерелье об узор перил.
Какие сумерки накрапывают вечер,
Какие тяжкие, больные вечера.
Немая ночь. Звенеть ей стало нечем,
И завтра скупо, как вчера.
День лихорадочен, как щеки у больного,
И красками его лжет кисть и лжет стилет,
И в этот бред
Грузное слово
Врубает стальной браслет:
— Все ново! Ново! Ново!
И позабыты бубен динь, гитары звон, щелк кастаньет,
Все ново.
Толстой периной зажаты уши.
Сын Земли ничего не слышит.
И крики — кушать, кушать!
Его душат,
Как груды подушек,
Ползут по улицам, по домам, по крышам,
Взбираются выше, выше…
— Слу-у-уша-ай!
— Не кричи.
— Ку-уша-ать!
— Слу-ушай!
— Ку-ушать!
Как часовой
Часовому.
Этот вой
От одного к другому:
— Ку-уша-ать!
Сын Земли кусает стальной браслет.
— Еще рано… Нет… Рано… Нет!!
И вопит:
— Кас-тань-ет!!
И как буря, и как вьюга,
Вольный, бешеный и злой,
Камнем, брошенным упруго,
Он летит туда (домой?!) —
На могилу, к змею, к змею!
— Пляски, песни веселее
О цветах, о звездах, ласках,
Захлебнуться в глупых сказках,
Огневой змей!
Эй!
Змея нет. Воды бессмертия он на могиле не пил,
От него остался только пепел.
И Сын Земли кует свои браслеты
В гремящие игрой стальные кастаньеты
И пляшет и поет один Арлекинаду
И счастлив тем, чего земле не надо.
Ночь похожа на клоуна в белом,
С белым усталым лицом,
Густо намазанным мелом,
В колпаке со звездным концом.
Он матово звенит бубенцами
И нарочно скалит рот.
К островам летит над торцами
Больной красавец — урод.
И летит, и буйно пляшет,
И, целуя, белит Неву,
И рукой напудренной машет,
И сыплет пудру в траву.
И розовой девушки тело
На алом плюше ковра
От ласки его побелело
И будет таким до утра.
Как хорошо в день серый и дождливый
На столик высыпать костяшки домино,
Не слыша за игрой уютно-молчаливой,
Как ветер треплет на балконе полотно.
Как хорошо у яркого камина
С утра весь день перевернуть вверх дном
И, штору опустив над плачущим окном,
Пить кюрасо и чистить апельсины.
Как хорошо до вечера лениться
И, толстой «Нивы» за восьмидесятый год
Читая желтые и мятые страницы, —
Весь день с утра вертеть наоборот.
Надо сломать водосточные трубы
И сделать из них барабаны.
Ангелы, у всех небесных кубов
Откройте медные краны!
Облачных гроздий целебные соки,
Услышьте барабанный зов, —
Пусть хлещут, и свищут, и бурлят потоки,
Пусть купаются стены домов.
Надо сорвать железные крыши
И рассыпать по улицам гром.
Те, кто внутри, проснутся, услышат
И подумают, что рушится дом.
Надо окна раскрыть и вырвать рамы —
Пусть бьет холодный душ, —
Пусть возникают невоплощенные храмы
Для воплощенных душ.
Неизвестно, чем она была до сих пор,
Но теперь она — героиня, потому что ее муж — антрепренер.
Жалуясь второму простаку
На тоску,
Она томно падает поперек дивана
И стонет: «Голубчик, достаньте мне где-нибудь Гюго де Монпасана».
Дышит горячими смолами сосновый лес.
Мы на теннисе тренируемся вдвоем.
Он просит меня все о том же и умоляет ответить «yes».
Я бросаю ракетку и ухожу в дом.
Потом — темнеет ясность небес.
Мне страшно в лесу, когда темно,
И я говорю: «Ну, хорошо, теперь — yes»,
А он отвечает: «О, miss, теперь — no».
Хорошо, я буду говорить, а вы молчите.
Ваши волосы и струны вашего молчания —
Это будут нити,
Из которых я сотку повесть без названия.
У вас красивый взгляд —
Вы смотрите так, будто перед вами висят
Давно надоевшие картины,
Но вы их любите… нет, вы… вы привыкли.
И вы вся такая — будто ветки ивы — длинные-длинные —
Над широкой, небыстрой рекой поникли.
А когда сумерки набрасывают серое манто
На ваши усталые плечи,
А я зажигаю на камине свечи,
То, похоже, будто… нет, не то… я говорю не то.
Я обещал не говорить о вас, рассказать о новом,
Но вы подарили мне ваше молчание, а я потерял дар слова.
Красное, синее, зеленое!
Зеленое, синее, красное!
Кубарем лечу по уклону, —
Опасно — так опасно.
Ничего не боюсь — я смелая, —
Верчусь в жизненной гуще.
Зеленое, синее, белое!
Берегитесь, мимо идущие!
В вихре — все многоцветно,
Все обманно сверкает —
И я рада, что не сразу заметно,
Кто я такая.
Кубарем лечу по уклону, —
Опасно — так опасно.
Красное, синее, зеленое!
Зеленое, синее, красное!
Что это — каприз? Не надо быть гордой.
Ну дайте мне вашу перчатку —
такую теплую и душистую.
Мне кажется, что я лист,
Закруженный ост-нордом,
Когда вы смотрите своими синими иголками
Прямо в мои мысли.
Влюбленные в вас бесчисленны —
Что я? Хотите, я застрелюсь из двустволки
Или из пушки — из чего прикажете?
Ах, как вам скучно со мной.
Вам надоело веретено шутовской пряжи,
А я тку мой ковер для вас одной.
Неужели вы бы не улыбнулись даже,
Если бы я умер? А если бы умер другой?
Ну хорошо, не надо, возьмите свою перчатку.
И какая же вы аристократка —
Вы едите с ножа…
Вы боитесь? Вы правы. Я могу сломать ваши пальчики.
Я — косолапый медведь, а вы — кружевная.
Ваши губы — медовый цветок, ликерный бокальчик,
А я — косолапый, я знаю.
Что же делать? Я люблю ваши руки, глаза и улыбку, и рот.
Что же делать медведю? Он любит мед.
Ветер смахнул остаток пудры,
И я стала такой, как есть.
Он поступил очень смело и мудро,
И в том, что он сделал, была умная лесть.
Он хотел сказать, что я лучше грима,
Лучше той, которой кажусь.
Но что мне в том, если все идут мимо,
И такая, как есть, я никому не гожусь.
Ветер, голубчик, не хочу я быть мудрой,
На земле ум тяжел для хрупких плеч.
Здесь сердце любимого легче увлечь
Не тонким умом, а тонкой пудрой.
Полоски серого бисера
От неба к земле.
Небо белое — иссера,
И в этой жемчужной мгле
Ваши губы, моя дорогая,
Так строги, так холодны — и вы такая чужая…
Меня пугает
Этот бисерный день. Чьим-то слезам подражая,
Слезы дождя вас просят о счастье.
Но вы — вы не здесь, вы — в отлете,
Вы — будто корабль, чьи снасти
Готовы отдаться бурям;
Вы несете
В душе жажду победы над силой,
Как узник, узнавший решетки тюрем.
И я, приникая к руке,
Которая никогда ни о чем не просила,
Которая в одной короткой строке
Умеет сказать все поэмы,
Забываю о том, кто мы, где мы —
И знаю одно: я люблю вас.
Пусть по серебряным лужам
Скачут горсти жемчужин,
Пусть день осенний не весел,
Пусть бисерный полог солнце навек занавесил,
Что мне солнце?.. И кто в мире мне нужен?..
Я люблю вас. Я люблю вас, царица жемчужин.
Каждый день получает надушенные записки.
Всегда его ждут на какое-то свидание.
К нему ходят дамы, барышни, гимназистки.
Из уборной часто доносится чье-то «заглушенное рыдание».
На письма он никогда не отвечает —
Лень купить хороший письмовник,
На свидания ходит, но сам их не назначает.
Он — первый любовник.
Человек, если в тебе горит золотой огонек,
Я не замечаю запаха твоих смазных сапог.
Но если огонька в тебе нет,
Будь, по крайней мере, хорошо одет.
«Жалко» — о двух концах палка:
Светлеет
Тот, кто жалеет,
Но темнеет печаль
У того, кого жаль.
Что делать в нашем театре гению,
Если нос у него похож на картофель?
Сегодняшнему дню нужны: самомнение,
Пустая голова и римский профиль.
Даже фарфоровый китаец заплакал на камине —
Так мучительно рассказывала скрипка о своей тоске…
Его взгляд был как халат китайца — темно-синий,
А на нежном и совсем молодом еще виске —
Первый иней.
В красный шелк футляра
Легли — скрипка и рядом с ней смычок,
Как в могилу верная супружеская пара.
Он коснулся пальцами бледных щек,
Сел в низкое кресло — и молчал.
Звенели ложечки. Все пили чай.
Говорили о Государственной Думе, о пароходе «Меркурий»…
А китаец узенькие глазки жмурил
И головой качал.
Он был в первый раз у меня в уборной,
Принес туберозы и пьяные вишни.
Суфлер сказал зло: «Я здесь, кажется, лишний»,
И пошел сплетничать — небритый, черный.
Мы знали без суфлера хорошо наши роли:
Он был так нежен. Я так покорна,
А пьяные вишни — сладки, сладки до боли.
И пахло туберозами в маленькой уборной.
Мне странно видеть вас в уборной,
Вас, грустный принц, вас, нежный скальд.
Виолончели томный альт
Поет в оркестре вальс минорный,
А вы молчите осторожно —
Вам незнаком кулисный тон.
Все невозможное — возможно
Здесь, где вся жизнь — обманный сон.
Но вы не верите кулисам,
Вы — милый северный медведь.
Когда приходите к актрисам,
Надо сметь!
У меня в комнате появилась муха,
И на душе стало сразу светлее и тише.
<………………………………………….>
И думаю, что сегодня — день Святого Духа,
Что везде — березки с клейкими листочками,
Пахнут улицы теплым дождем, землей, почками…
Жужжит, сладкой музыкой лаская ухо,
Милая, случайная, зимняя муха.
Мне легко за соболью шубку
Тебе заплатить любовью.
У тебя такие нежные губки
И такие капризные брови.
А если бы ты был рожа,
Похож на козла или жабу,
Моя любовь была бы —
Вдвое дороже!
Я — взрослая, и мне все-все можно:
Съесть сразу десяток пирожных,
Сколько угодно гулять.
Так скучно самой себе все позволять.
Я пилюли мои золочу —
И делаю то, чего не хочу.
Малютка, ваши руки вымыты духами,
И тонки кружева нарядного белья,
Но кто такая вы, вы сами,
И что такое ваше — я?
Вас нет.
Есть туалет,
Есть ручки смуглые,
Согретые мехами,
Есть золото волос и скользкий блеск чулок.
Но почему о вас, пушистый мой зверек,
Так хочется мне говорить стихами?
Елочки нет.
Нас было двое,
Она была третья,
Исполняя завет,
Душистую хвою
Опутали сетью
Серебряных нитей,
Одели в орехи.
Ах!.. Снежинки, звените
О растаявшем смехе —
Елочки нет.
Ты думаешь, соленое вино вкуснее?
Зачем твои глаза роняют в мой бокал
Прозрачную росу твоей печали?
И для того ль мы долго так молчали,
Чтоб ты слезами мне молчанье рассказал?
Я не хочу быть грустной, не умею.
Ты любишь боль, ты любишь радость боли,
Так пей свое соленое вино один,
А я смеюсь, как мак в зеленом поле,
Я пью вино, сладчайшее из вин.
Разум и вера играют в горелки —
Разум ловит, а вера горит.
Разум ушибся о камень трюка.
К нему в сиделки
Пришла наука
И говорит:
— Играйте в горелки.
Играют в горелки.
Разум ловит, повинуясь сиделке,
А вера? — Вера горит.
— Горю, горю ясно!
Голубчик, я вам нравлюсь в костюме Пьеретты?
Скажите, я нравлюсь вам?
Но что это на плече у меня? Что это?
Ай-ай-ай! Это — шрам!
Этот красный рубец на бледной коже —
Поцелуй вашего злого хлыста
Ну так что же?
Зато душой я чиста!
От вас сегодня пахнет снегом
И терпким запахом дохи.
Вам так к лицу: Архангельск, Кемь, Онега,
Как мне к лицу мои духи.
Мне в ваших розвальнях тепло, как в колыбели,
И в вашей шубе, как в гнезде.
Своей и вашей верю я звезде.
И с вами я люблю мохнатые метели, —
С вами!..
Серебряными кружевами
Качают ели.
Я вижу лес в гирляндах бус зеленых, золотых,
Я вижу звездный сон. А вы? А ты?
А ты, мой самоед, а ты, мой снежный мельник,
Царь ледяной, мой белый царь-Мороз?
Ты чувствуешь, что нам сочельник
Счастливый Новый год принес,
Принес нам радость быть вдвоем, быть вместе?
Ты хочешь до зари пить вьюжное вино из белых кубков ласковой метели,
Смотреть, как лепестки стеклянных белых роз
В медвежью полость налетели?
Ты хочешь пить Снегуркину любовь,
Взметнувшую ее сегодня в первый раз?
Красавец Новый год, алмазный хмель для нас, —
Алмазный хмель готовь!
Персидский ковер у вас на стене
Зовет к мечтам о пышном Востоке.
Ярких узоров затейные строки
Звучат только мне.
Рассказали о кофе, пряном и пьяном,
О желтом изюме на пестром блюдце…
В углу вашего низкого и широкого дивана
Я хотела бы заснуть и ночью проснуться.
Тогда б я, наверное, услыхала,
Как звенят ожерелья смуглых гурий,
Как шелестят и веют их опахала
Вокруг вас, лежащего на тигровой шкуре.
В чудесный узор ковровой пряжи
Вплелись ваших снов златозвонные нити,
И ваш ковер обо всем мне расскажет,
Даже о том, о чем вы молчите.
Будничная улица. Серый дом.
Прихожу и получаю деньги за работу.
А я хотела бы, чтоб ночью у волшебного грота
Золото дарил мне старый гном.
Или вдруг — таинственный сад…
Зарыт клад…
Мы с гномом заступ берем
И с потайным фонарем
Рыщем, роем — и находим золота груды,
Яхонты, опалы, изумруды!..
На заре я прощаюсь с гномом старым —
И с тех пор все стихи печатаю даром.
Мелькает профиль петиметра
Среди боскетов и куртин.
Ах, милый дерзкий либертин,
Обманней грез, неверней ветра!
Меня ли он, другую ль ждет
Там, у подножья стройной вазы?
Увы! Мой нежный алый рот
Не целовал его ни разу!..
«Ма chere, tenez vous, done, droite!»
О, как мне скучны наставленья,
Когда весеннее томленье
Мечты уносит в Летний сад.
<………………………………..>
Ворчит урод в чепце из фетра.
А там — фонтан, а там — Амур
И тонкий профиль петиметра!
Зеленый абажур топил в прозрачных водах
Ту комнату, где были вы и я,
И муфта серая моя
У вас в руках казалась горстью мха,
И вы смеялись над капризной модой,
Которая творит причудные меха.
Зеленый абажур зажег у вас в глазах
Два изумруда, будто две лампадки.
Я знала, что гасить их мне нельзя,
Что надо верить неразгаданной загадке.
Нам не хотелось говорить о том,
О чем молчать так было сладко,
О чем мерцали тихие лампадки, —
И мы молчали. Но потом —
На серой муфте, как на ласковой подушке,
Твоя рука рассыпала шелка моих кудрей,
И ты просил: «Ласкай меня, согрей», —
И я рубином жгла опаловые ушки.
Я погасила тихие лампадки,
И розу красную зажгла,
И разгадала
Алая
Кощунственная мгла —
Все загадки.
Из громко и властно зовущих плакатов
Ко мне не проник еще ни один.
Сквозь желтое кружево тяжелых гардин
Свет в комнату льется, спокоен и матов.
Как прежде, пахнут белые тюльпаны
Влажно и пьяно.
Как прежде, плюшевы шаги на ковре.
Молчат на стене Чехов и Достоевский.
И мне все равно, что весна на дворе
И что шумно и людно на Невском.
Что мне в том: зима или лето?
В моем кабинете столько уюта.
Мой кабинет — пароходная каюта,
В которой я — пассажир без билета.
Я никакого лозунга не провозгласила
И по-прежнему люблю дорогие обновки,
А так как в наше время большинство — это сила,
Я знаю — меня высадят на первой остановке.
Пахнет влагой. Дует морянка.
Полусветло над заливом.
Прячутся мысли пугливо,
Не хочется думать о строчках, о гранках,
Хочется быть счастливой.
Пахнет морем и теплой ночью.
На ваших губах умирает слово.
Нет ничего — ни грубого, ни злого,
Нет чернил, нет строчек,
Есть мы — и ничего другого.
Не уходите. Завтра будет уныло,
Завтра уже не наше.
Я знаю, мятежное вас пленило,
Я знаю, ждет вас алая чаша,
И, темные фиалки нежно целуя,
Я без тоски смотрю, мой милый друг,
Как пальцы ваших тонких рук
Сжимают сталь, холодную и злую.
Не уходите! Завтра разорвет
Моей любви ненужное плененье,
И жизни пламенный водоворот
Умчит вас от блаженной лени,
От радости непрозвучавших слов,
Чью музыку еще вчера любить могли вы.
Не уходите! Сказочный улов
Готовит нам дно Финского залива.
Но нет, не мне, усталой,
Сковать нетленное звено:
Над вами луч змеится алый,
Вас ждет нездешнее вино,
Вина земли — вам мало.
Вам платья не надо,
Наяда,
В платье вы старше, в платье вы строже.
Вам быть одетой, — безумье!
А в купальном костюме
Вы так похожи
На душистый горошек, на чайную розу,
И стрекозы
Ошибкой ваши плечи ласкают,
И капли влаги соленой
Стекают С плеч,
Как роса с травки зеленой.
Мне тогда хочется лечь
У ног ваших прямо в песок
И пить этот сок,
Этот мед вашей розовой кожи.
Наяда, вы были в воде на гроздь хмелевую похожи,
На пышную гроздь зеленого хмеля.
Искры солнца дрожали и млели
На вашем оросненном теле,
На ваших влажных губках.
А теперь на вас туфли, юбка,
Они скрыли капризы ножек,
И теперь на душистый горошек,
Наяда, вы не похожи.
Заставь меня перед тобой склонить колени,
Не проси, не умоляй — прикажи!
Я устала от хитросплетений Лжи,
От всего, что слабо, двоедушно,
От всего, что блуд и ложь.
Я хочу шири воздушной,
Полей, где овес и рожь,
Крепкого запаха светлой березы
И сосновых желтых смол,
Я хочу, чтоб пылали синие грозы
И папоротник огнями цвел.
Пусть пляшут кудри твоей головки,
Мятежница — дерзающей будь,
Тебе не к лицу наши женские уловки —
Все «еле-еле» и «чуть-чуть».
Говори со мной, как подобает Великой,
Которую венчала гроза.
На тебе венок из васильков и повилики, —
Но молнии пусть горят в глазах!
Я устала от малодушия и сладкой лени,
От хитросплетений лжи,
Заставь меня склонить пред тобой колени,
Но не проси, а прикажи.
Мимо идущих наготой не тревожу —
Я слишком прекрасна нагая.
Как персик, душиста и бархатна кожа:
Ее нежность почти пугает.
Солнце меня поцелуями мучит,
Оставаясь всегда далеким:
Ни один солнечный лучик
Еще не застрял в осоке.
Море меня равнодушно ласкает
Зеленой пеной залива:
Оно знает, что я такая,
Что от ласки не стану счастливой.
Я люблю только то, что уходит,
То, что моим не будет, —
Потому я чужая людям,
Их плену и их свободе.
Я люблю то, что недостижимо,
То, рядом с чем я — соринка,
А эти — идущие мимо, —
Покупатели женщин рынка, —
Для них я — белая орхидея,
Которая выросла вдруг на пляже,
О которой они мечтать не смеют
Даже.
Они умоляют, просят…
Кто из них скажет «нет» — прекрасной?
Солнце тонет. Пахнет смолами сосен.
От заката вода стала красной.
На мое песчаное ложе
Пена, журча, набегает,
Но ее нагота моя не тревожит:
Я слишком чиста нагая.
Тюль фиолетовый твои глаза укрыл,
Вуаль тебя немного старит.
На черном кружеве перил
Горит закат багряной ярью;
Нева печальна и строга,
Лед Ладоги почуяв близкий.
Как у гаремной одалиски,
Хрупка, сильна твоя нога.
Гранит, — и ты. Ты, — и туманы.
Нет ни толпы, ни грубых слов.
И синих теней изваяны
Виденья
Тихих островов.
<…………………………..
……………………………>
Ты — и гранит. И я с тобой.
Как прежде Петербург наш матов.
Кто смеет оскорбить стрельбой
Больную грусть его закатов?
Как прежде призрачен и горд,
Как прежде царствен без короны.
На голых тополях вороны
Берут задумчивый аккорд.
Как прежде… Травы в брызгах мелких
Холодных, сумеречных рос.
Как прежде… Но зачем на Стрелке
Мальчишка с пачкой папирос?!
Опустелый теннис. Мокрые наседки.
В желтых иглах сосен
Все дорожки парка.
Разве было лето? Разве было жарко?
Разве были встречи в розовой беседке?
Осень.
Хочется глициний, миндаля, магнолий,
Ароматов сладких, знойных, небывалых.
Я от зим и осеней устала,
Я больна от мух, от комаров, от моли…
Где весна не вянет?
Где венчанный солнцем Пан не умирает?
Я тоскую по Великом Пане,
По земном, греховном, но чудесном рае.
Я хочу луны, такой простой и старой,
Бледных дам в душистых кружевах старинных,
Удали, вина и песен под гитару,
Бабушкиных сказок у камина.
Пусть я буду в локонах и в шубке,
Пусть меня увозит леший дед
В золотой карете из скорлупки, —
Пусть мне будет восемь лет!
Я не хочу, чтоб солнце красным называлось,
Я разлюбила красное вино;
Ты сделал, март, общедоступной алость,
Общедоступное любить мне не дано.
Мой дух устал. Мне хочется покоя,
Камина, кофе, старых книг,
Мне хочется стать прежнею, такою,
Какой февраль меня застиг.
Мне хочется любить березовые почки,
Смолу сосны и моря влажный шум,
Писать свои изломанные строчки
И знать, что в голове моей — мой, а не общий ум.
Мой дух устал от грома барабанов,
Мне петь о бурях не дано,
И, если петь о них теперь заведено, —
Я петь надолго перестану.
Серьезный гусь стоит на берегу.
Там дальше, на лугу — две желтые коровы.
Какой сегодня день — холодный и здоровый,
Похож на яблоко в снегу.
Как будто радость льется из хрустальной лейки —
Такая нежность и такая тишь,
И вихрем хочется промчаться по аллейке:
А вдруг, — взлетишь!
Плывут по воздуху оранжевые листья
И кроют землю золотом сухим,
Горят рябин коралловые кисти
И дятел — этот старый мистик —
Считает на сосне мои грехи.
Их много: тридцать, сорок, сто.
Исаакий, сияя золотым крестом,
Мне шлет прощенье.
И кажется, что в этот день осенний,
Который так похож на яблоко в снегу,
И кажется, что в этот день, — такой холодный, чистый,
Одетый в пламенные листья, —
Я душу светлой сберегу.
Меня простит и этот гусь серьезный,
Простят коровы на лугу,
И я прямехонько на небо прибегу,
И улыбнутся мне — березы.
Мне мил он тем, что он какой-то отдаленный,
Как будто среди нас его забыл шестидесятый год.
К нему идут беседки и колонны,
<……………………………………………………….>
Я нарядила бы его в жабо из белых кружев,
Вербеной надушила бы платок,
Я посадила бы его в рыдван — такой тяжелый, неуклюжий,
Борзую положила бы у ног
И отвезла в прадедово именье,
Где все полы от ветхости скрипят,
Угольные диваны призывают к лени
И вниз к реке сбегает яблоневый сад.
Ах, вместе с ним в минувшее столетье
Нырнуть и задышать вербеной прежних лет,
Когда свистали кровожадно плети
И был амурами украшен туалет.
Новой книги аромат вам знаком?
Этот пряный запах загадки?
Вы похожи на такой неразрезанный том,
Взятый с полки украдкой.
В день осенний, ложась на широкий диван,
Я люблю гладким ножиком кости слоновой
Открывать пути мысли новой,
Проникать в глубину новых стран.
В день осенний, холодный и мглистый,
Вас хотелось бы мне прочитать, будто книгу.
Узнать ее тайны, интригу…
Но, — увы! — ваше сердце не лист!
А я не хочу положить вас на дальнюю полку,
Мне хочется знать: вы какой?
Дождь. Елка
Стучится в окно костлявой рукой
В зеленых иголках.
Шумит в голове. От дождя? От вина?
Как хорошо, что так длинна
Ночь осенняя:
Я по складам, не спеша, читаю в вас нежные строки,
И мне так нравятся эти уроки
Чтения!
Люди все раздавлены, изломаны, смяты,
Все — иди крикуны или тусклые нытики.
Елочный дед из серебряной ваты,
Один ты не знаешь никакой политики.
Что тебе декреты, выборы, плакаты?
Что тебе Даны, Черновы и Брешки?
Миленький мой дед из серебряной ваты,
Твой мир — бусы и золотые орешки.
Я люблю твои валенки и мохнатые рукавицы,
Твою белую бороду и красный нос,
И я знаю: в сочельник мне приснится,
Что ты мне чудесные игрушки принес.
Я выстрелю громко из большой хлопушки
И надену голубую бумажную каску.
Что нам, милый старенький, пулеметы и пушки?
Наша жизнь — это тихая рождественская сказка.
Как мне умильно, светло и свято,
Когда в зеленых пахучих ветках
Уютно мерцает серебряная вата —
Твой полушубок, святочный дедка.
На плюшевом барьере ложи
Опять сегодня белый мак.
Вы — дворянин, и вы — поляк,
И ваш цветок не лжет. А что же
Он говорит? — «Жду вас одну».
Я двадцать дней у вас в плену,
В плену у ваших белых маков,
В плену у ваших строгих глаз,
Чей цвет всегда не одинаков, —
Я двадцать дней в плену у вас.
В уборной пахнет белым медом
Полуувядшик тубероз,
А на дворе — мороз
И снег, который так похож
На то, что вы зовете — «Lody».
Вдвоем в санях нам будет тесно;
Зажгутся искры на меху;
На вашу черную доху
Ночь брызнет звездной песней.
Идет к концу четвертый акт.
Я чуть устала, чуть тревожна
И рву рукой неосторожной
Наш слишком длительный контакт —
Я уезжаю не домой,
Я уезжаю, но не с вами!
Я не хочу, пленитель мой,
Чтоб рассказали гордой даме,
Которую зовут «жена»,
О том, что я в плену, как птица,
Что я грущу, когда одна,
Что мне ваш голос нежный снится,
Что вами я больна.
Вам, господин из пятой ложи,
Я этой радости не дам.
Моя любовь служить не может
Господам.
Мою любовь волнуют тени
Нездешних глаз, ресниц, волос,
Моя любовь — стихам и сцене
И воску белых тубероз.
Сегодня встречу Новый год — не с вами, мой король, не с вами! —
Ломаю дерзкими руками
Наш путь — греховный, но прямой.
Пусть будут пропасти и кручи,
Пусть черным станет белый мак.
Влюбитесь в этот бред кипучий —
Ведь вы — поляк!
Я подарю тебе орлиное перо,
А ты мне подари фунт сахарных каштанов,
И мы помиримся, и больше я не стану
Дразнить тебя и звать тебя «Пьеро».
Часы в столовой тикают так сонно,
И попугай на жердочке молчит.
У самовара глупый вид
От колпака нелепого фасона.
Шуршит твоя вечерняя газета,
А я каштаны сладкие грызу
И «Капитан», соленые галеты.
Я рада, что развеяла грозу,
Что ты сегодня нежную поэму
Напишешь о Пьеретте и Пьеро,
Что это я дала тебе такую тему:
Фунт сахарных каштанов — и перо.
Я проснулась ночью, в три часа.
Было тихо и темно. Скрипел паркет.
Чьи-то ласковые голоса
Пели про вчерашний бред, —
Встреча в вестибюле у дверей,
Шелест слов, не оскорбивших: «Вы одна»?
А потом снег, сани, блики фонарей —
И печать судьбы закреплена.
На стене у вас Сезанн, Бердслей.
Мы смотрели, не снимая шуб,
И улыбка ваших тихих губ
Даже там не сделалась смелей.
Этот чай на электрической плите!
Этот старый, ароматный ром!
Кто бессмертный в этот вечер прилетел
И сказал, что мы для мира не умрем?
Поцелуй ваш тонет в волосах,
И дарит бессмертие нам нежный бред…
Я проснулась ночью, в три часа.
Было тихо и темно. Скрипел паркет.
Я живу теперь как в колыбели,
Ничего у Бога не прошу, —
Только б ангелы всегда так тихо пели,
Когда я безгрешно согрешу.
Только бы всегда такие светы
Озаряли утренний мой сон,
И в скрижалях твоего Завета
Был мой Символ Веры укреплен.
Только б ты, сверкающий и грозный,
Как в вечерней буре Златоуст,
Не сказал, что слишком, слишком поздно
Пить вино мне из нездешних уст.
Это был странный, небывалый случай!
Правда, небо весеннее о чем-то пело,
Правда, не было в нем ни малейшей тучи
И ночь
Очень
Старалась быть белой.
Но все-таки… так просто, так легко на крыше…
На крыше вагона четвертого класса?!
Я всегда была предрассудков выше
И хотела начать собой новую расу,
Но все-таки — крыша и класс четвертый…
Это, правда, «возвышенно», и свежо, и ново,
И я люблю трюки головоломного спорта,
Но на крыше класса… хотя бы — второго!
Архангел Гавриил в сверкающей одежде!
Мой пламенный во гневе Златоуст!
Как я могла молиться прежде,
Когда мой храм был холоден и пуст?
Где были Вы? Кто кутал Ваши плечи
В чуть пахнущий «Korrida» горностай?
Вам было холодно, согреться было нечем
В горах, среди орлиных стай.
Мой храм теперь наряден, — розовые свечи
Горят у золотого алтаря,
А Ваши в горностай закутанные плечи —
Как в облаках рожденная заря.
___________________________________________
Вы сказали: «Никакого у вас нет горностая,
Это все — сказки весеннего дня».
А разве кошка, самая простая,
Не становится нежным горностаем,
Когда коснется Вас или меня?
Разве под Вашими руками дерюга
Не становится голубым восточным ковром?
А тот, у кого такая, как я, подруга, —
Не становится разве — царем?
Царственно и нежно роняете фразы.
Лучатся глаза фиолетовой эмали.
Разве можно ослушаться Вашего приказа
И не пойти на смерть, если Вы послали?
Мне хочется сказать Вам: «Ваше Высочество»
И видеть, как толпа склоняет колени.
Разве можно называть Вас по имени-отчеству,
Вас, князь моих снов и моих томлений!
Глаза как у тигра, который дремлет.
Гибкое тело в истоме змеится.
Вы — охотник в каких-то лучезарных землях
И ранили на солнце изумрудную птицу.
Руки с пальцами Рафаэлевой Форнарины —
Как стальные держат за гриву льва.
Кто вы? Ангельские или звериные
У вас на губах дрожат слова?
И расплелась покорная коса,
И затопила розовые плечи.
Бороться было незачем и нечем —
И утонула ночь в девичьих волосах.
А утром никли пепельные косы
И ждали нового утра,
И не слыхали тихого вопроса:
«Дочь, где была вчера?»
Милая, листок золотой, осенний,
Зачем столько слез, столько грусти?
Пусть
Ослабели звенья Цепи, сковавшей вас,
Пусть час Ваш настал —
Придет новый, — радостен, ал,
Как осенние зори,
И в ярком звездном узоре
Ночь станет светлым днем.
Милая, что тебе в нем?
Он не жизнь, не солнце, не — ты.
Сначала цвести,
Потом увядать должны все цветы.
Так и любовь. Скажи ей — «прости» —
И сотки из печали наряды,
Из слез — свей ожерелье
И осень свою сделай праздником лоз винограда,
Праздником хмеля.
Тони в моих глазах?
Когда ты дна коснешься,
От смерти к жизни ты проснешься,
Запутавшись в русалочьих зеленых волосах.
Люби меня, тони в моих глубинах!
Я для тебя мой жемчуг берегу,
Я для тебя горю опалом и рубином,
Но это все на дне, а не на берегу.
Не жди волны — плыви волне навстречу,
Забудь о веслах и о парусах,
И я тебе такой волной отвечу,
Топя тебя в душистых волосах,
Такой волной любви, таким каскадом страсти,
Такими брызгами вспененных янтарей,
Такими песнями звенящими запястий, —
Скорей!
Постель нарядная не тронута,
В молчанье стен звучит угроза.
А где хозяйка этой комнаты,
В которой пахнет белой розой?
О ком-то, кто хотел повеситься,
О чем-то злом и страшном бредят
Часы, камин, качалка, креслица
И шкура белого медведя.
Ее любовь была приколота
К его изысканной петлице.
И были: страсть, вино и золото, —
И было страшно им молиться.
Она шла вверх по шумной лестнице —
И тишины на ней искала…
О чем-то темном шепчут креслица
И шелк лиловый одеяла.
Дождь вышивает бусами ковер
На черном шелке городских панелей.
Серебряные бусины по стеклам зазвенели,
И в ризе бисерной — собор.
Кому-то молятся заплаканные тени,
Кого-то ждет отточенный гранит, —
А дождь нерадостный, а дождь осенний
Звенит.
Топазовые нити ожерелий
Змеятся и сверкают вдоль Невы.
На холоде огней ее сгорели
И я, и вы.
И вы, и я — в плену у длинных улиц,
В плену у города осенних снов;
И вы, и я блаженно улыбнулись
Тому, что больно от его оков,
Тому, что он толпой изранен и измучен,
Тому, что он унижен и в пыли.
И все-таки — велик, и все-таки — могуч он,
И красоту его низвергнуть не смогли.
И вам, и мне мил особняк старинный,
Чьи окна на сто лет укрыли жалюзи.
На мраморе стены — портрет Екатерины,
А за стеной — панель в грязи.
И вам, и мне шлет нежные приветы
Напудренных красавиц длинный ряд:
О временах княжны Елизаветы
Их мушки и фонтанжи говорят.
Кому же страшно в этой тьме дождливой?
Трусливым хочется домой.
Уйти за ними разве бы могли вы?
Расстаться с тьмой?
Пусть будут осени унылы покрывала,
Печальна колесница октября,
Но над тобой, Нева, давно ли развевала
Волну кудрей весенняя заря?
Пусть плачет дождь над искрами топазов,
Пусть хочет кто-то скорбный умереть, —
Мой Петербург! Ты не горел ни разу,
Но будешь пламенно гореть.
Ведь над тобой, холодная столица,
Два века сказочность плели,
И знаешь твердо ты, кому теперь молиться:
Царям небес или царям земли.
Кому-то молятся заплаканные тени,
Кого-то ждет отточенный гранит.
А дождь нерадостный, а дождь осенний —
Звенит.
Пусть в вихре листьев, золотых от смерти,
От умирания осенней красоты,
Печальны в поле серые кресты, —
Не надо слез над ними. Верьте, верьте,
Что будет радость для ушедших ввысь,
Что будут сладостны и светлы воскресенья,
И нам откроет кто-то, в чем спасенье,
Ответит нам на наше «отзовись».
Не надо видеть в мире только осень
И думать, что уныл ее наряд:
Кто о чудесном духов жизни просит,
Тому о чуде духи говорят.
Я слышу, как звенят осенние червонцы
И как зима поет снежинковые сны,
Но верю, что за тучами есть солнце
И обещанье радостной весны.
И мне не кажется, что травки на могиле
О чем-то безвозвратном говорят;
Те души, что любовью к миру жили,
В огне смертельном не сгорят.
Дворец не скажет ничего сердцам солдат,
Чьи голоса звучат так молодо и ново:
Он скроет пылью свой изысканный наряд
И трауром — величие былого.
Здесь над молчаньем прошлое царит,
А из углов глядят, качаясь, тени,
Здесь вьются нити скрытых преступлений,
А у солдат в петлицах красное горит.
Молчит дворец солдатам в тронном зале,
Где отзвучал последний менуэт.
Давно ли здесь глаза красавицы сказали
Напудренному кавалеру полу-нет?
На этой до сих пор неубранной постели
Царь отдыхал от лести не вчера ль?
Не обманул ли нас февраль?
Россию видим не во сне ли?
Молчит дворец. За тяжким ржавым болтом
И пленом каменной стены,
Прекрасный, не имеющий цены,
Спит барельеф на мраморе чуть желтом…
Молчит дворец. И что сказать солдатам,
Чьи голоса так юны и победен смех?
Ему немногих счастье было свято,
Им дорога — свобода всех.
На оборки и рюшки зеленого газа
Я накинула шарф, отороченный мехом,
И лечу навстречу веселым проказам
И любовным утехам.
Только шелковый веер мне будет защитой,
Если я сразу не стану покорной,
Не стану рабой повелительных чьих-то
Глаз, очень синих или очень черных.
Я поставила ножку на подножку кареты,
Но войти в нее еще не хочу:
Я подумала — а что, если я встречу эстета,
Который не любит осторожных «чуть-чуть»?
Я боюсь не греха и не мнения света, —
Мои тайны достойны огласки, —
Я боюсь того, что на мне надеты
Слишком резко лилового цвета —
Подвязки!
Наверху играет кто-то гаммы.
Плакать хочется под гамму ре минор.
Из вчерашней цирковой программы
Вспоминаю пестрый вздор:
Жакомино круглый носик,
Четырех чертей полет.
Слышу, пробило в столовой восемь.
Мне никто сегодня чаю не нальет,
За столом над скатертью суровой
Не зажжется смехом разговор.
Буду я одна в большой столовой
Молча слушать гамму ре минор.
Там, где вы, должно быть волки
И мороза градусов сто пять.
Сможем ли на следующей елке
Вместе вешать петушков опять?
Перечла тургеневскую «Асю».
На столе не тронут мой прибор.
Где искать покоя мне: в «Palase»
Или дома, в гамме ре минор?
Пирует мир. Богато убран стол.
Садятся гости. Вот американец,
Который, правда, позже всех пришел,
Но с честью отплясал кровавый танец.
Вот англичанин, серб, а вот француз,
Сын доблести, любви и винограда,
Любимец девяти прекрасных муз, —
Его теперь ждет высшая награда.
Вот итальянец, бурный, как вулкан,
А вот японец, возлюбивший иену.
Пирует мир, своей победой пьян,
Взяв на аркан Берлин, Стамбул и Вену.
Тебя одну на этот пьяный стол,
Тебя одну, страна моя родная,
Никто с торжественным поклоном не привел,
Былых заслуг твоих не вспоминая.
Тебе одной нет места у стола,
Где все пируют, спаяны «любовью».
Ты раньше всех в борьбе изнемогла,
Но разве ты полей не оросила кровью?
Над Перемышлем твой не веял стяг?
Ты не дралась отважно на Карпатах?
Л не боялся озверелый враг
Твоих солдат, предательством распятых?
Ты не тонула в Висле и Двине,
Не знала мерзлой сырости окопов?
Не на твоей измученной спине
К победе мчалась гордая Европа?
Что для Европы наши мужики!
Что для нее кровь «русского медведя»!
А не твои ль погибшие полки
Ей стлали путь к блистательной победе?..
Пусть будет шумен их веселый пир —
Ты этот шум без зависти услышишь:
Они мечом писали слово «мир»,
А ты — крестом своим напишешь.
Не открывайте глаз, еще очень рано,
Видите, как темно:
Сквозь белый шелк не сквозит окно.
Почему я у вас? Странно.
Я вчера вас не знала, вы должны быть чужим,
Отчего же вы так близки?
Отчего мы, тесно прижавшись, лежим
На диване широком и низком?
В мягком ворохе кружев цвета песка
Ваши руки тонут, лаская,
И вы говорите: «Да, ты мне близка…
Ты… А кто ты такая?..»
Он начал повесть в октябре,
Писал он синими чернилами
И жутко слушал на заре
Стрельбу за окнами унылыми.
Шли дни. И было десять глав
Печальной повести рассказано
О том, как верил некий граф
Фальшивым запонкам со стразами.
Но вдруг на кончике пера
Вишневый сок горячим бисером
Зацвел, забрызгал, заиграл, —
И синий цвет смахнул и вытер он.
Хрусталь чернильницы зажгла, —
Откуда?! музыка вишневая!
Сукно зеленое стола
Окровянила повесть новая.
Он кончил повесть в октябре
Главой о музыке всемирной,
И красным лаком на пере
Был смят бесславно мак сапфирный.
Эпилог
Построчного гонорара он получил
Рубль.
Когда эту повесть в Париже прочитали
Его друзья в каком-то журнале,
Они сказали:
— Куплен.
18.562 — самое звонкое число.
Это номер моей бескурковки.
16 калибр — самое звонкое слово.
Это речь идет о моей двухстволке.
Пахнет порохом, костром, болотом —
Охота.
Не ходишь на рынок, не клянчишь дешевки.
А прямо — зайцу в спину заряд.
Шкуру сдерешь, в реке пополощешь.
— Эх, сучья — язви их — сырые, дымят.
Любо в бору на пахучей рассветной елани
Корку хлеба мочить в тяжелой сизой росе.
Любо, когда омытое солнце встанет,
Вдираться мускульным телом в кустарника цепкую сеть,
И тайным сторожким вором
Следить глухариный ток,
И решать крылодробным спором
Звериного быта кусок.
Любо мне! Я звериный добытчик,
Прошибаю природу лбом,
Теряю все знаки различий
Между зайцем, мхом и собой.
18.562
Номер моей бескурковки!
Это самые звонкие слова.
Это речь идет о моей двухстволке.
Гремя листами заржавелой жести,
Мы стлали ложе новым огурцам.
И было радостно мне то, что вместе,
И было ново, что никто здесь не был сам.
И чтя, — в молотобойной силе
Растет над нами грозный и стальной, —
Мы кирпичи тяжелые носили.
И кто-то проклинал, сумбурный и больной.
А поутру болели ноги, плечи,
И я легла на целый день пластом.
В календаре годов был этот день отмечен,
Но было жаль, что в пятнах всё пальто.
Булки в окне: — Не гляди так на нас,
Больно ты, малый, лаком! —
А мокрых листьев бешеный пляс
На торцах заметает слякоть.
Острый ветер хрустит по острой спине,
Тропу мурашиную режет.
Идет мимо пухлая. И шуба на ней.
— Какой, говорит, ветер свежий… —
Теплом печеным из двери в нос.
Ухмыляются булки в окошке.
Вчера бы легче это все перенес —
Еще были в кармане крошки.
— Эй ты, носом стекла не дави,
И так хорошо все видно!
Дрррббзинь! И рука вся в крови,
И кровью намок весь ситный.
Спит извозчик. А лошадь его не спит,
Смотрит на собак, на прохожих
И думает: — как мой хозяин храпит,
А все-таки держит вожжи.
Как тошно целый день железо жевать,
А вот жую, не брошу.
Отчего мне хозяин не купит кровать,
Теплое пальто и галоши?
Попробуй-ка он простоять два часа
Голышом неподвижно на месте.
Чтоб понять, каково железо кусать,
В лошадиную душу влезьте.
Новая страница Александринской истории, —
(Что ни актер — то сильно заслужен), —
Идите смотреть сногсшибательный ужин,
Идите! Бенефис бутафории!
«Мещанин во дворянстве» — на афише так сказано
И строго проведено в постановке:
Дворянская затхль с мещанскою связана.
Ворона в павлиньей обновке.
Кричит реклама: «Мы в новом убранстве,
Слоном у нас сделана муха!
И каждый из нас — мещанин во дворянстве,
Дворянин во мещанстве духа.
Все краски у нас так веками изжеваны,
Мы так вдохновенны во чванстве
И к тачке традиций навеки прикованы.
Иди к нам, мещанин во дворянстве!»
В этом небе радуг и софитов,
В этой клеем пахнущей траве,
В этих скалах бутафорского гранита,
Кто-то изредка кричит: — Левей!
Мир холста, картона, — бутафорский, —
Ты не дышишь кислородом гроз,
Не бушует кисть в твоих пастельных зорях,
Спит на лаврах бутафорский мозг.
Ты еще не баррикадный зодчий,
И вином Эллады крещена,
Мельпомена может, но не хочет
В кровь твои окрасить знамена.
Кто хочет в театре творить чудеса,
Рушит рампы шатучие доски.
Эта такая деревянная полоса
Нужна для плоских.
А те, кто не боится рельефа,
Кто хочет кипеть в самой гуще,
Кто идет от суфлера влево,
Те — вездесущи.
Они на сцене, и в партере, и в ложе,
На площади и на галерке.
На трусливые устричные створки
Их творчество не похоже.
Рампа — прошлого вязкая нить,
Будущему рампы не надо.
Вы, кому тошно небо коптить, —
Рампу на баррикады!
Говоря грубо — проходной двор.
Выражаясь нежно — Пассаж.
Выдержан длительный стаж
На репертуарный вздор.
Идет
Вперед.
Движением рака.
Зато груди крахмальные как разутюжены!
А труппа?
Труппа
Из хорошо сшитого фрака
И одной настоящей жемчужины.
Но нравятся, нравятся новоявленным барам.
Таланты в окрошке а 1а ералаш.
Да… Гоголь покойный воскликнул недаром:
— Ах, какой Пассаж?
От воды — вторая. Скука!
Поболтать охота — страх!
— Аня, где душа? (В бок руку,
И ногой — мах, мах.)
— Что «где»?
Люка, счет не путай!
— Где душа? (Ногою — мах,
И батман.) Скажи, Анюта!
(Руку в бок.) — Душа? В ногах.
В точке сжалась могучая сила,
Которая могла бы разрушить миры.
Вдруг точку стремительность разбила —
Так себе, незачем — ради игры,
И точка стрельнула четырьмя прямыми,
Которые в плоскость концами впились,
И равные треугольники легли между ними
От вершины наклонно вниз.
Ее дочери жили в стране Изиды
И звались, как она: — Пирамиды.
Такая сверкающая, сложная, многогранная,
И вдруг — гладкий глупый цилиндр —
Предел ее стремлений!
Почему бы это? И как это странно.
Все равно, как если бы Вербицкую
Избрал пределом Тургенев.
— Вам странно? — говорит она, смеясь.
— А ведь мне, чтобы с цилиндром слиться,
Надо стать многограннее в миллионы раз.
Мне надо иметь бесконечные лица. —
Сказала, и сделала точно так,
И стала вместо призмы цилиндром глупым.
А цилиндр это тот же шапокляк —
Его надел m-seur Жак
И пошел в клуб.
Параллельные, это линии, которые никогда не встречаются.
Такая печальная их судьба.
Они вместе родились, вместе кончаются,
Но не встретятся даже их гроба.
Они бегут рядом целые мили,
Даже десятки, сотни и тысячи миль,
Они кольцом шар земной окружили.
Исколесили мировую пыль.
Но встретиться запретили им законы Эвклида,
Заклятья на них наложил Архимед,
И пропуск в науку им с тем условием выдан.
Что встречи — нет.
Печальна судьба прямых параллельных —
Никогда не встречаясь, любить.
И думают они в тоске смертельной:
— Эх, уж лучше бы нам ломаными быть;
Но, чтоб избежать упрека в бесчеловечности,
Им наукой утешение дано:
Нам, говорят, суждено
Встретиться в бесконечности.
Я потеряла два любимых гранатовых браслета,
Потеряла очень важную для меня тетрадь,
Даже сердце я ухитрилась потерять.
(Потом нашлось у знакомого поэта.)
Но все это не смущает меня нимало:
Себя — я пока не потеряла.
ПОЭТ ГОРОДА
Лидия Лесная. Стихи. К-во «Прометей»
Ау! Ау! Где вы,
Милые девы?
В облаках душистой пудры
Вы нежны и сереброкудры.
Вы легко скользили по паркету
И мечтали о любви в ажурных боскетах.
Вы дарили няне на Рождество душегрейку
И горько плакали, хороня канарейку.
А кавалеры, что были вам хорошо знакомы,
Писали на память стихи в альбомы.
Нежные девы!
Ау! Ау! Где вы?
Голос ответил: «Молчи!
Они теперь зубные врачи».
Девы, носившие когда-то пудреные парики, сделались зубными врачами, а поэт, певший красоту полей и рощ, воспевает тепличные городские чувства, любовь в каменных ящиках-домах, землю, забронированную гранитом, ажурную ограду мостов и подстриженную ученым садовником-чудодеем аллею причуд.
Вместо чувств — гримасы, вместо страстей — вспышки бенгальского огня, вместо душевных трагедий — красивое заученное страдание актера на подмостках.
Город — деспот. Он расколдовывает чары превращает все чудесное и сказочное в прозаический факт, в хронику происшествий или в холодную цифру.
Трудно жить поэту в городе фактов и цифр, Среди каменных домов. Что делать поэту там, где:
Люди — сухарики,
Или — плоские куклы из дубовой доски: —
На них нарисованы лица,
Они говорят слова
И называются: юноша или девица,
Министр или городской голова.
Что делать здесь поэту? Он одинок, бедный мечтатель среди фактов, и бежит в аллею причуд, как Пушкин когда-то бежал «в широкошумные дубравы», которые — увы! — вырублены и пошли на газетную бумагу.
Все эти понедельники, пятницы, — серенькие дни, —
Я в выдумки одела пестро,
Повесила разноцветные фонарики, — китайские огни, —
Смотрю на этот праздник и улыбаюсь хитро.
Мне нравится гулять по аллейке причуды,
Опьяняться запахом цветов, которых нет,
Забыть все имена, который час, сколько кому лет, —
И ждать чуда.
Но чуда нет. Жизнь расколдована. Она не синтез больше, а анализ. И поэт, лишенный чудес и сказок, играет в колдовство. Вообразим, что все, сущее вокруг нас, не люди, не дома, не тротуары, не пшюты, не проститутки, не городовые — а кубики:
Они — живые игрушки.
На лбу у них смешные чубики,
Они наряжаются в тряпочки, любят погремушки.
И в жизнь играют, как в кубики.
Итак, я начинаю: колдую, творю симуляцию чудес, которых нет. Это очень просто: надо сложить кубики без всякого порядку, не по картинке. И получается такая забавная штука:
…вместо головы — капуста,
У барышни — лисий хвост,
Там, где был жених с бокалом и говорил тост,—
Совсем пусто,
На клумбе растут сапоги и ботинки —
Вообще — ерунда.
Поэт города хочет любить. Но и любовь его выдуманная, не настоящая, как на сцене играют актеры любовь.
Давай сочиним любовь из флирта!
Давай увенчаем приключенье —
Наденем на него — без строгого значенья —
Венок из мирта.
Хотите — дружбой назовем любви капризы?
Хотите — мы любовью дружбу назовем?
На конкурсе изломов мы ли не возьмем
Любого приза?!
Все изломано в поэте города, все условно. В душе его, капризной, как жизнь большого города, надорванной и истеричной, торопливой и мятущейся, вмещается все:
…Все говорили: «Она такая»,
Какая?
Кто может сказать — чистая она или грязная?
Она — разная.
И кто виноват в том,
Что нельзя всего найти в одном?
Поэт мишурных выдумок и городской прозы-действительности тоскует по «широкошумным дубравам». И страшно поэту сознание, что:
Мишурной цепи этой я звено,
Я — луч искусственного блеска.
И «луч искусственного блеска» прядет без конца нить обманов, лучистых и красивых:
Вчера ночью подбежал к чернильнице флакон,
Он облил ее духами,
Он обнимал ее прозрачными руками
И столько нежных слов сказал ей он.
А она отрицательно головой качала
И молчала —
Она любила костяную вставочку с золотым пером.
Флакон утешала бутылочка, в которой бром,
Смеялись подсвечники, что было сил,
А пудреница сплетню плела.
Флакон подбежал к краю стола,
V фарфоровой кошечки носик отбил,
Пресс-папье расцарапал
И бросился на пол.
Кошечка потерлась об чернильницу льстиво
И скатала: «Разбился? Не жалей.
Он был такой некрасивый».
Не так, как бывает. Оригинально и ново. Среди реальных фактов и реальных вещей сплетена сказка. А автор этой сказки, такой капризный, с истерическим надрывом городской человек. Он ищет красоты там, где ее нет, и сказок просит у строгих фактов. Но:
Девочка никогда не получит за диктовку пять —
Она слишком любит букву «Ћ».
Маленькая, примирись с двойкой,
Но во вкусах будь стойкой:
Пиши «зеленая ћль»
И «налћтћла мћтћль».
Нет лучше мотива,
Чем — «это красиво».
«Это красиво», вопреки логике и привычным понятиям, — мотив творчества тонкой, капризной музы одаренной поэтессы города Лидии Лесной. И, право, хочется дать ей тот же совет, который она дает девочке, полюбившей «Ћ» за красоту:
…Примирись с двойкой,
Но во вкусах будь стойкой.
Я. ЯКОВЛЕВ. «Журнал журналов». 1915, № 25.
Лики поэтов
Лидия Лесная. Аллеи причуд. Стихи
Жить — это значит проявлять себя, проявлять свое, единственное и неповторимое я.
И если каждый из нас на этой земле, покорный велениям жизни, — всемерно проявляет себя, свою индивидуальность, — то тем больше и тем ярче эта задача для поэта.
— Расскажи мне, кто ты, поэт, дай мне почувствовать твою душу, твое я, — иначе нет оправдания тебе, издавшему том стихов в наши дни, когда писать рифмованные строчки умеют все, а бумага стоит так дорого.
— Расскажи мне, кто ты, поэт?
Этому требованию стихи Лидии Лесной удовлетворяют полностью:
И только теперь мне понятно, в чем радость моя:
Я пою так, как пою — я.
Трудно спорить против этого горделивого заявления.
Лидия Лесная не притворяется. Ее песни — искренни, и в этом горькое проклятие поэтессы. Какой жуткий образ современницы рисуют ее шероховатые капризные стихи:
Я помню розу красную на письменном столе,
Ваш взгляд, прикованный к моим капризным строкам, —
В них аромат греха вам кажется пороком,
А мне — исканьем рая на земле.
Итак, — пред нами не порочный аромат греха, а искреннее искание рая.
В чем же сказывается это «искание рая» в книге поэтессы? Поцелуи и вино, — этим как будто исчерпывается «искание рая».
Поцеловать тебя? А твой поцелуй не колет?
Он не игольчатая ласка пенного вина?
Я не могу противиться, когда твой взгляд так молит,
Я пью сладкие иголочки на губах твоих. Я пьяна.
И ты пьян? разве?
И ты рад маленькой язве
На нижней губе? Она припухла и горит.
Но она говорит
Обо мне, и ты ей рад.
Целовать еще? Пусть на всем теле ласки горят.
У поэтов и поэтесс не только доброго старого, но и недавнего времени любовные признания говорили о вечной, о единой любви.
Лидия Лесная гораздо современнее. «Искания», — так уж искания. Как на курьерском, бегут и сменяются любовные переживания в стихах поэтессы:
БЕЗ МАСКИ
Ты сказал: «Нет, не можешь ты совсем не думать обо мне —
Ведь ты вчера еще меня любила»…
Милый,
Разве дело в дне?
Что такое: сегодня, вчера?
Разве нужны дни, вечера,
Ночи —
Для того, чтобы стали желанны не золотые, а синие очи?
Я сама не знаю, как это случилось,
Что вчера я в том храме молилась —
Сегодня в ином.
Что вчера я упивалась красным вином,
Сегодня пью белое,
Все это потому, что живое тело я,
Во мне — алая кровь.
Я не могу сказать: «Вот это — навеки — моя любовь» —
Не могу навыки застыть в одной думе я —
Я не мумия.
Ах, современная женщина вовсе не похожа на «мумию». Вчера она «упивалась» красным вином, сегодня «пьет белое, потому что живое тело я». Разве же не в XX веке живем мы, черт возьми!
Правда, и прежние поэты, воспевавшие любовь единственную, Любовь «через большое Л», — часто лгали.
Воспетая в стихах вечная любовь и у них часто длилась от пятницы до понедельника. Но там это было дело факта, а не принципа.
Лидия Лесная говорит о сменах возлюбленного, именно как о принципе:
Не хочу больше чучелом
Бессловесным быть,
Принимать любовь мне наскучило —
Я хочу любить.
И от этого героиня Лидии Лесной, даже в объятиях возлюбленного — думает уже о будущих объятиях другого:
После хмеля всегда бывает похмелье.
Любовь твою — пью, как волшебное зелье.
Душа в бреду. Тело в огне.
Я твоя. Ты весь во мне.
Твои ласки горят на мне рубинным ожерельем —
Ты — мой хмель! Кто будет похмельем?
У меня «порхающая душа», — объясняет эту психологию поэтесса: «Я люблю тебя одного, но у меня порхающая душа!»
Дело вовсе не в грубости поэтических переживаний данной поэтессы. У Лидии Лесной нельзя отрицать дарования, и если бы не корявая, антимузыкальная и капризная манера — ее стихи имели бы все права на внимание.
Но чем очевиднее дарование, — тем ярче жуткая картинка обреченной, ультрасовременной женской души, развернутая поэтессой:
Как скучно без цветов! Как скучно без вина!
Как скучно без людей, смешно влюбленных!
С тоской мечтаю я о веках, опаленных
Ночами, пролетавшими без сна.
Угарный яркий зал, колючее вино —
И скрипка черного Гулеско!
Мишурной цепи этой я звено,
Я — луч искусственного блеска.
— Все любят землю, а мы паркет, — говорит поэтесса. Кто эти все? В наши дни — увы! — все любят именно плоский паркет. Это гораздо легче, общедоступнее, чем любовь к темной, таинственной, сырой земле.
На «конкурсе изломов» поэтесса мечтает взять «первый приз». Но эта мечта не имеет для себя оснований ни малейших. Разве это, современнейшее танго, вместо любви — признак сложности натуры? Напротив. Поразительно упрощено, до крайности примитивно все в этих будто бы поэтических переживаниях:
— Давайте сочиним (!) любовь из флирта, — предлагает поэтесса…
Нет, не спрашивай меня ты, чем он мил.
Знаю: ласковый, меня он утомил,
Заласкал — и я усталая лежу,
Никому о тайне сладкой не скажу,
Я совсем теперь не думаю о том,
Чей он раньше был и будет чей потом,
Я не знаю, чем он дорог мне и мил —
Знаю: сладостно меня он утомил.
Утомил и утомил, вот и вся несложная механика. И если для картины нужен фон, то выступает, конечно, — «паркет», а не «земля», крикливый кабак, а не загадочно-величавая природа:
Играют танго — горячий и сладкий,
Как милый взгляд, который я ловлю украдкой.
Пьем Capri. Потом Brambino.
Твои губы — темные рубины.
Глаза — золотые меды.
Как же можно говорить, что у Альберта скучно, а весело в Villa Rode?!
Трагически-безнадежной кажется изолгавшаяся, «меченная на мелочь душа женщины в книге «Аллеи причуд».
Вся внешняя, она, как ресторанные зеркала, светит не своим, а только отраженным светом:
Мне надо, чтоб меня любили
Для того, чтоб я расцвести могла.
Я увядаю, если меня забыли,
Я воскресаю, когда я желанна и мила.
«Я на подоконнике сижу силуэтом», — говорит о себе поэтесса. — Какой странный способ сидеть! — не может не задуматься читатель. И правда: «силуэт» может быть виден только со стороны. До чего нужно все время любоваться собой, чтобы оценить свой собственный силуэт!
Вовсе не дело поэта «учить» нас, как надо жить. Поэт рассказывает о себе, проявляет себя, — и все тут. И Лидия Лесная сумела рассказать правду.
Женщина современности, если судить о ее психологии по стихам Лидии Лесной, — только и знает, что погоню за впечатлениями:
Иногда она была жгучей и страстной,
Иногда — холодной и властной —
И потому она любила то смуглого юношу с сильным телом,
То мечтала о мальчике — золотом и белом.
…Кто может сказать — чистая она или грязная?
Она — разная.
Ах, мы знали совсем иную женщину в произведениях наших поэтов и писателей. Не только тургеневские девушки, или Наташа и Кити у Толстого были иными. И «Незнакомка» Ал. Блока сумела же сохранить в ресторанной обстановке тайну очарования своего.
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука…
Лидия Лесная зло высмеивает в своих стихах «милых дев» прошлого:
ТЕПЕРЬ
Ау! Ау! Где вы,
Милые девы?
В облаках душистой пудры
Вы нежны и сереброкудры.
Вы легко скользили по паркету
И мечтали о любви в ажурных боскетах.
Вы дарили няне на Рождество душегрейку
И горько плакали, хороня канарейку.
А кавалеры, что были вам хорошо знакомы,
Писали на память стихи в альбомы.
Нежные девы!
Ау! Ау! Где вы?
Голос ответил: «Молчи!
Они теперь зубные врачи».
…Если ресторанная, суетливая и внешняя психология современной женщины, — кажется жуткой и внушает ужас, — то здесь дело вовсе не в возврате к старой морали.
Ничего утешительного не давали и отжившие тезисы этой старой морали, по которым уныло-чинно и бездумно жили женщины прошлого.
Они — живые игрушки.
На лбу у них — смешные чубики,
Они наряжаются в тряпочки, любят погремушки —
И в жизнь играют, как в кубики.
Удастся кубики по картинке сложить —
Им легко и радостно жить,
А нет картинки — вместо головы — капуста,
У барышни — лисий хвост,
Там, где был жених с бокалом и говорил тост —
Совсем пусто,
На клумбе растут сапоги и ботинки —
Вообще — ерунда.
Ах, дал бы им кто-нибудь раз навсегда
Правильные картинки!
Дело вовсе не в «готовых картинках». «Правильных» картинок нет и не может быть в живой жизни.
Но… Если, напр., орфография «по Гроту» — зачастую оказывается нелепой, то значит ли это, что надо предпочесть полное отсутствие правил и безграмотность, как предлагает г-жа Л. Лесная в стихотворении «Грамматика»?
Девочка никогда не получит за диктовку пять —
Она слишком любит букву «Ћ».
Маленькая, примирись с двойкой,
Но во вкусах будь стойкой:
Пиши «зеленая ћль»
И «налћтћла мћтћль».
Нет лучше мотива,
Чем — «это красиво».
«Это красиво»… Но что же делать, если после усиленных возлияний в «красивой» ресторанной обстановке, такие некрасивые результаты приносит с собой уже на утро похмелье?
Пусть даже забудутся имена героев. Это не важно.
Пусть сменяет один герой другого. Разве не придет снова «мой радостный, апрель с лицом порочным и наивным»?
Я нашла сегодня вашу карточку в бюваре —
И… Помните ночь на благотворительном базаре?
И ночь у меня?
И мутный рассвет петербургскою дня?
Как встречи наши были праздничны и ярки!
Помните красные цветы и желтое вино
Нашей любимой марки?
Но если и правда, так «празднична и ярка» эта общедоступная дешевая ресторанная красота, — то откуда эти неожиданно грустные, эти тоскливые ноты в стихах Лидии Лесной?
«Отчего у тебя печальные глаза? Не грусти! — убеждает себя поэтесса в стихотворении “Себе — в зеркало”: — Не тоскуй, моя дорогая (!) Не грусти. К тебе это не идет. Ты смешная»…
Помогают ли эти утешения? Все трагичнее кажутся капризные страницы этих современнейших стихов современнейшей поэтессы, и все яснее, что в унылый и безнадежный тупик ведут эти «Аллеи причуд».
Жгу стихи мои. Жаль тех, кому писала я.
Жаль себя — зачем душа во мне усталая.
Формула «это красиво» не годится в качестве маяка.
Нужны иные пути, иные «Аллеи».
Она призрачна, как болотные огоньки, обманчива — эта внешняя, дешевая и лубочная ресторанная красота.
Не-Буква.* «Журнал журналов». 1916, № 33.
* Журналист, литературный критик И. М. Василевский. — В. К.
Лидия Лесная. Жар-птица. Стихи. Алтайское Лито № 2.
Лидия Лесная поэтесса большого города с его автомобилями, витринами, электрическим блеском, звоном и шуршанием улиц… Как куколка, жившая среди ваз, шелка, ковров, тонких вин и фруктов, она воспевала большой город только как город, исповедующий утонченный культ изящной женщины, и ей был неизвестен город фабрик, железа, мостов. Ее арена комната, а не улица.
И стих у Лидии Лесной какой-то кукольный, неровный и капризный… Вместо рифм почти исключительно ассонансы… Откройте любую страницу, на 10 созвучий вы насчитаете не больше 3 рифм… Ассонансы — манерная картавость городской куколки… В красках палитры — также неровность… Воздушные образы, вроде:
Июльские дни — голубые арки
И сквозь них золотой хоровод
переплетаются иногда с вульгарными строчками, например,
Ах, эти июльские грозовые тучи —
Смерть для нашей сестры.
Иногда так мило неправилен своеобразный синтаксис:
Сосны — в снегу, от солнца красном…
Но не форма, не стих интересовали меня, когда «открыл ее книжку… Еще до революции читал ее и мне захотелось знать, о чем же будет петь куколка теперь, когда огонь революции сжег ее грешный мир, когда черное крыло голодной смерти осенило Россию? Застыла она в своей форме или развивается? Какие пути развертываются пред ней?
В книге я нашел старые стихи… Изысканно звучат в них мелодии комнатно-городской жизни…
Любите меня, как любите переплет
Из белого шелка или серой кожи.
Экзотические городские танцы фигурируют в ее стихах:
Но змей плясал страстный бездумный фанданго,
Но змей плясал танец паденья — танго.
Даже в описании природы прорываются те же мотивы:
В бирюзовом шелковом футляре
Зреет солнца теплый апельсин.
Так поет городская куколка, но вот она покидает город для деревни и вносит в леса свою шаловливую мелодию, свое безделье и свои забавы…
Подвесив гамак к двум старым вязам,
Качалась тихонько, в траву бросив книжку.
Или же:
На рассвете с ружьем по болотам бродила,
Стреляла уток, о бекасах мечтала.
И только переживая любовь, куколка находит красивые и сильные слова:
— Куда вы одна? Куда так поздно?
Ее сердце покатилось в омут.
… Стрела запела и, как тонкое жало,
В светлой тьме его глаз
От жадной радости и тоски задрожала,
Стрела в его сердце впилась.
Любовь — апогей жизни куколки… Смелая страсть освещает молнией ее путь восхождения… Бессознательная эротика девушки, должно быть, от деревенского безделья постепенно обращается в самую грубую животную страсть…
Сначала она подглядывала, как купается мужчина: «Уж очень золотая у него кожа». Потом — пред «ним» от досады стала рвать «упругие завязки», в результате чего оказалась «в одном коралловом ожерелье», как «лебедь древней сказки»…
А дальше пошло хуже…
Стихотворение «Турухтан» говорит, как куколке
Захотелось быть не одной, а в паре
И в сладном бездумном угаре
Над «и» поставить точку…
Очевидно, что речь идет не о простом нарушении новой орфографии…
Что же будет дальше с куколкой? Или дальше идти уж некуда? Сборник дает намек на возможный выход…
Стесненная обстоятельствами жизни, так мне думается, куколка попала в «благодатный плен труда, враждебного ей»… она ни более ни менее как собственноручно вымыла пол. И это ее переродило.
Апрельский день от вымытого пола
Меня зовет, как праздник золотой.
К воротнику фиалки приколола.
Живу — новорожденной и святой…
Надолго ли?..
«Когда я мою пол» и «Типография» — одни из лучших стихов сборника — только намекают на какой-то другой путь, но не дают счастливой уверенности…
Песенка куколки спета, куколка вся в прошлом, в ушедших формах жизни. Страданье тихо и глубоко вошло в сердца людей и люди ждут от поэтов новых песен… Но не песен куколки. Никому сейчас не нужны эти цветы, выросшие на навозе этически-гниющего общества…
Есть в стихах и философия — она несложна и олицетворяется «Зодчим»… Но не стоит разбирать кукольную философию. Книга жизни закрыта для нее. Закрыта навсегда…
Лидия Лесная, как поэтесса, может быть и найдет новые слова, но душа ее очарования — городская куколка — должна погибнуть от недостатка воздуха и среды…
Прощайте же, милая куколка… Вы пропели свои изящные песенки и вас уже некому больше слушать…
П. КОМАРОВ. «Сибирские огни». 1922, № 2.