Юрий Курц Порог греха

ПОДРАНКИ часть первая

Это было последнее тепло его детства. И этим теплом была женщина. И этой женщиной была мать.

Сначала она обняла Павлинку. Обжигая ушко дочери горячим шёпотом, просила позаботиться о братишке, не расставаться с ним никогда. Потом прижала к груди Алеся:

– Слушайся сестрёнку, она старше тебя! Но помни: ты – мужчина, не давай её в обиду!

– Давай, мамка, побыстрее разворачивайся! – торопил рядом стоящий солдат. – Поездной ждёт. Документы не забудь! – он сделал ударение в этом слове на втором слоге. – Поняла? Документы возьми. На ребятишек тоже. Какие есть. Проверка идёт!

От распахнутой измятой гимнастёрки солдата, шаровар в мазутных пятнах и сапог в рыжих разводьях пыли несло несвежей постелью и засохшей мочой. Щелоглазое лицо его, опухшее от непомерного употребления водки, подмигивало Алесю. Сколько подобных лиц увидит Алесь в своей жизни! И чего бы ни говорили их обладатели – учили, приказывали, увещевали, просили, угрожали, жаловались, – колыхалась над ними тень нагловатой лжи и криводушия.

– Давай, мамка, давай! Поездной ждёт! – скалясь, подгонял солдат.

Обитатели товарного вагона, состоящие только из женщин и детей, намеренно собранных вместе, уже знали, чем оборачивалось такое приглашение к начальнику поезда привлекательных пассажирок. Возвращались они назад с мокрыми от слёз глазами, подавленные и молчаливые. Две не вернулись вовсе. Родные, пытавшиеся выяснить их судьбу, исчезли сами. В вагоне воцарился страх.

Поезд двигался с украинской станции Харьков уже третью неделю. Останавливался в основном на глухих разъездах, чтобы набрать воды и угля для паровоза. Состав обычно с двух сторон окружали солдаты с ярко-малиновыми погонами на гимнастёрках и карабинами в руках. Под их хмельным доглядом пассажиры прогуливались и даже справляли естественные надобности. К жилым домам или туда, где появлялись какие-либо посторонние люди, никого не пропускали. Некуда было пойти, никакому начальству, кроме поездного, пожаловаться.

В середине состава, на вагоне, в котором размещался начальник эшелона, провисал измочаленный ветром и паровозным дымом плакат. На красном полотнище серели печатно писанные белилами слова: «Даёшь целину! Решения февральско-мартовского пленума 1954 года – в жизнь!» Пассажиры прожигали плакат ненавистными глазами, исподтишка плевали в его сторону.

Граждан страны, добровольно пожелавших осваивать целинные и залежные земли российских глухоманей, везли к местам назначения на положении заключённых. Находились смельчаки, которые писали короткие письма о порядках, установившихся в эшелоне, сбрасывали их в решётчатые окошки вагонов в надежде, что письма подберут на железнодорожных путях добрые люди и отправят по почте. Адресовались они первому секретарю Центрального комитета Коммунистической партии Советского Союза Хрущёву – главному закопёрщику освоения земель. Но слишком далёк и недоступен был, как именовали его соратники, «дорогой Никита Сергеевич», а исполнители воли его – рядом. Льзя ли, нельзя ли, а пришли да и взяли!

Мать шла за солдатом к распаху вагонной двери, оглядывалась, и, вымучивая улыбку на восковом лице, помахивала кистью руки. В дверном проёме виделось вечернее небо. Солнце уже опустилось за горизонт. Последние лучи его щедро обливали облака густым багрянцем.


В родной деревне, такой теперь далекой и памятной до слёз, Алесь любил летние золотистые закаты. На их фоне в каком-то волшебно-сказочном величии красовались аисты, застывшие на соломенной крыше отчего куреня. «Куда смотрят птицы – оттуда и жди счастья», – говорила мама. «У счастья одна дорога, у горя – много. Жди с любой стороны!» – это тоже её слова.

Самым большим горем мама всегда называла войну. Алесь войны не знал, а вот смерть видел. Он тогда уже учился в первом классе сельской семилетки. Отец почему-то не жил с ними: очень редко приходил домой, обычно глубокой ночью, а ранним утром исчезал в неизвестном направлении.

Однажды, когда отец снова украдкой появился в доме, дверь содрогнулась от тяжелых ударов. Сердитый мужской голос потребовал: «Открывайте! Милиция!» Отец бросился к окну. Зазвенело битое стекло. Раздались крики: «Стой! Стрелять буду!» Загремели выстрелы. Мама засветила керосиновую лампу, села на стул и, уткнувшись лицом в ладони, заплакала. Павлинка кинулась к матери и, тоже плача, прильнула к ней.

Дверь распахнулась, вооруженные люди в милицейской форме втащили в избу отца. Голова его безжизненно моталась из стороны в сторону. Один их милиционеров – видимо, главный начальник – пальцами раскрыл веки отцовских глаз, заглянул в них и хрипло сказал: «Готов». Вокруг головы отца по полу расплывалось густое, как кисель, багровое пятно.

Таким же багрянцем занялся и новый день после того, когда его отца куда-то увезли. Как похож был свет того утра на нынешний закат за стенами этой тюрьмы на колёсах! Мелькнув белым домотканым платком с вышитыми на нем красными аистами, в рдяном сумраке растворилась мама.


Всю ночь Алесь и Павлинка, не сомкнув глаз, бедовали на полке, сработанной из грубых неотёсанных досок. Павлинка иногда плакала, прижавшись головой к плечику братишки. Алесь нежно гладил её волосы и тоже давился слезами. Вагон качался. Колёса железно стучали. На разных полках слышались вздохи, бормотанье и стоны.

Грохот откатившейся утром вагонной двери воспалил в ребячьих сердцах огонёк надежды, но тут же и заглушил его: мама не вернулась. Окружающие люди поглядывали на детей с молчаливым сочувствием. Только одна женщина, проходя мимо, вполголоса посоветовала: «По вагонам пошукайте, покличьте!»

Взявшись за руки, они пошли вдоль состава, выглядывая среди вышедших на прогулку переселенцев родное лицо: может быть, мама перепутала ночью вагон и теперь тоже ищет их? Они несколько раз обошли поезд из одного конца в другой, но мамы нигде не было. И вдруг Павлинку осенило: надо идти к начальнику эшелона! Ведь именно к нему увели маму в конце вчерашнего дня!

Возле вагона с плакатом прохаживался солдат: гимнастёрка и шаровары наглажены, хромовые сапоги сияют чёрным глянцем; карабин не свисает с плеча, а крепко прижат к нему, фуражка – прямо на голове, а не на затылке и не набекрень. Такой опрятный вид охранника вызывал почтительное доверие!

– Здравствуйте, дяденька солдат, – поприветствовала Павлинка голосом, которым дети обычно просят подаяние. – Как нам найти начальника поезда?

– Привіт, дітки!

Солдат некоторое время разглядывал детей: на девочке ситцевое платьице в горошек, вязаная кофтёнка, белые носочки и туфельки; мальчик – в штанишках до колен, пиджачке и рубашке, расшитой на груди, на ногах – добротные ботинки. Ухоженные, чистенькие детки!

Карие глаза солдата приветливо сощурились и концы пшеничных усов смешливо заморгали.

– А нащо він вам?

– У нас мама пропала.

– Як пропала? Коли?

– Вчера вечером. Пришёл какой-то дяденька солдат, сказал: «Начальник вызывает!» И увёл маму. И вот нет её. И мы нигде её найти не можем.

Павлинка заплакала. Зашмыгал носом и Алесь.

– Погодь, погодь, дівчинко, – солдат погладил худенькое плечико Павлинки. – Не розводь сирість! Як усе сталось?

По мере того, как Павлинка, давясь слезами, рассказывала, глаза солдата наполнялись темнотой и усы нервно дёргались.

– А бійця запам'ятали чи ні?

– Он пьяный был. Мордатый такой. Грязный. Маму торопил: «Давай мамка, давай!» Да вот же он! – почти вскрикнула Павлинка, показывая рукой, и даже сделала несколько шажков в сторону поезда.

В тамбуре вагона, прицепленного к вагону начальника поезда, солдат справлял малую нужду, не обращая внимания на людей, проходящих мимо. Скотское поведение охранника и остановило Павлинку. Она стыдливо прикрыла лицо ладонью и отвернулась.

– Свиня вона і є свиня: совісті вже зовсім нема! – усатый плюнул и загородил собою охранника от глаз Алеся, который оторопело смотрел на это явление взрослого мужского бесстыдства.

– Ось шо, дітки, – солдат привлёк к себе Алеся и Павлинку. – Не ходіть туди, не шукайте начальника: погані то люды! І в вагон не вертайтесь! О-о-он бачите хатки? – он показал рукой по ходу поезда. – Кілометри за три чи п'ять – там город. Йдіть туди, знайдіть міліцію! В міліції про все розкажете. А сюди, – солдат кивнул на вагон с плакатом, – зась! Загинете, як ваша мамка! А зараз ідіть до паровозу, ждіть мене там. В мене скоро зміна, так що я швиденько. Звуть меня дядько Тарас.

Солдат достал из кармана шаровар белый платок, развернул его и протянул Алесю и Павлинке несколько кусочков колотого сахара.

– Беріть! Нічого, нічого, тримайте хвіст пістолетом! – карие глаза его потеплели. – Ну, йдіть собі!

От паровоза несло густым теплом и остро пахло разогревшейся смазкой. Он сипел, пыхал паром и казался живым. Павлинка и Алесь с истовым интересом разглядывали его, опасаясь, как бы охрана не прогнала их. Но два солдата, сидевшие впереди паровоза на рельсах, о чём-то оживленно говорили, не обращая на детей особого внимания: не они первые, не они последние приходят поглазеть на этот большой диковинный самовар на колёсах.

Вскоре появился дядя Тарас. Кивнул охранникам: «Ребятишки со мной!» Те, ухмыляясь, понимающе покивали в ответ: по разным надобностям водили солдаты пассажиров в кусты.

– Ну ось, – сказал дядя Тарас, когда они отошли от состава на приличное расстояние, – тепер тікайте у ліс. Сховайтесь, поки поїзд не поїде. Потом йдіть у город, шукайте міліцію!

– Спасибо вам, дядя Тарас, – поблагодарила Павлинка, – пусть Господь воздаст вам за доброту!

Солдат махнул рукой и быстрыми шагами пошёл вдоль железнодорожного полотна, чтобы обойти поезд с другой стороны.

Состав ушёл, но Алесь с Павлинкой еще часа три прятались в лесу, подступающем к железной дороге, боялись: вдруг спохватятся в эшелоне, начнут искать, вернутся на станцию!

В лесу было влажно и тихо. Весна выдалась ранняя. Снег сошёл быстро. Солнце припекало. Деревья готовились выкинуть первую листву. Кое-где на солнцепёчных местах пробивалась зелёная трава. Но если апрель здесь такой же, как в Белоруссии или на Украине, то надо держаться поближе к жилищу, а то задует внезапно ветер, повалит снег или хлестанёт дождь – и приморозит! «April, April! Der weiβ nicht, was er will», – эту фразу Алесь не раз слышал от дяди Карела, – «Апрель сам не знает, чего он хочет!» Вряд ли он и в Забайкалье другой. Но весна весной, месяц месяцем, а дети знали, чего они хотели.


К городу они пошли прямо по железнодорожному полотну. От шпал, нагретых солнцем, исходил острый дурманящий запах, отчего першило в горле и кружилась голова. Желудки терзали спазмы голода. Но более всего хотелось пить.

Неподалёку от станции они наткнулись на водозаборную башню. Утолили жажду и, раздевшись до пояса, принялись с наслаждением умываться из-под крана.

– Заниматься туалетом здесь запрещено, – вдруг услышали они строгий и повелительный голос. – И ходить по железнодорожным путям тоже запрещено.

Перед ними стоял человек в форме путевого обходчика с длинноручным молотком в правой руке.

– Попадёте под поезд – отвечай потом за вас! Куды только родители смотрят. А ну давай отседа, а то в милицию отведу!

– Дяденька, – Павлинка торопливо надела платье, – а нам в милицию и надо! Подскажите, пожалуйста, как найти милицию?

Вежливое обращение девочки несколько смягчило грозное настроение путевого обходчика, но и насторожило его.

– А зачем она вам?

– Мы с эшелона переселенцев. Мы от поезда отстали. У нас мама потерялась!

Лохматые брови обходчика собрались на переносице.

– Мать потерялась? Давно?

– Ещё вчера ночью. Проводите нас в милицию, пожалуйста!

– М-м-да, – озадаченно произнёс обходчик. Ему не хотелось возвращаться на станцию. – Думаю, провожать вас не обязательно: сами найдёте, не маленькие уже! Во-о-он видите здание? Это вокзал станции. Там есть отдел милиции. Только идите сторонкой вдоль полотна, а не по самому полотну!


«Лесогорск-один», – вслух прочитала Павлинка, когда они подошли к станции.

Редких пассажиров, сонливо коротающих время в ожидании своих поездов, подростки не заинтересовали: мало ли кто заходит на железнодорожный вокзал по своим надобностям? Кто билет купить, кто водички попить из большого цинкового бака с краником и алюминиевой кружкой на цепи, чтобы не стянули, а кто и погреться на длинных деревянных скамьях с гнутыми спинками. Окинули взглядами пришельцев да вещички свои к себе покрепче прижали.

В зале ожидания было три двери: входная, затем направо – в буфет, налево – в комнату милиции, с говорящими об этом вывесками. Но слово «милиция» состояло из длинных и узких букв красного цвета, чтобы сразу бросалось в глаза. Павлинка торопко постучала кулачком в дверь, обитую коричневым кожимитом.

В комнате густо пахло кислым, – неистребимый запах таких казённых помещений, где воздух пропитывается духом перегоревшего табака, алкоголя, грязных ношеных вещей, обувной мази и немытых тел посетителей. За столом с толстыми квадратными ножками сидел человек с большой бритой головой, в синей шинели, наброшенной на плечи. На ладно пригнанных погонах посверкивали маленькие звёздочки – по четыре на каждом.

«Наверное, очень большой начальник», – подумала Павлинка и слегка заробела.

– Здравствуйте, гражданин начальник!

Тот вскинул голову. Сверкнул один кругляш очков. Второй чернел пустотой.

– Ну, для вас я товарищ начальник. Гражданин – это в другом месте. Капитан Грудинин. Виктор Викторович. Можно просто – дядя Витя.

Капитан так же, как и несколько часов назад усатый солдат у эшелона, внимательно оглядел детей, переводя взгляд с одного на другого. Аккуратно одетые, они вызывали определённую предрасположенность к себе: не бродяги!

– Ну-с-с, молодые люди, с чем пожаловали?

– У нас мама потерялась, – выпалила Павлинка. Голос у неё сразу же дрогнул и по щекам покатились слёзы.

– Стоп, стоп, стоп, – капитан упружисто толкнул ладонью пустоту в сторону ребят. – Только, пожалуйста, без нюнь! Я вижу, ты девочка уже большая, умная. Возьми себя в руки! Спокойно и обстоятельно расскажи, кто вы, откуда вы, кто ваша мама, где вы её потеряли и когда это случилось.

– Мы с поезда, – Павлинка ладошкой отёрла слёзы. – Ну, который вёз переселенцев осваивать новые земли. Мы белорусы. Фамилия наша – Штефловы. Мама – Маргарита Рудольфовна. Я – Павлина. А это, – она взяла мальчонку за руку, – мой младший брат, Алесь. Вчера вечером маму вызвали к начальнику поезда. И она… И она не вернулась. А мы утром пошли её искать. А один дяденька солдат у вагона начальника поезда сказал нам, чтобы мы её не искали и в эшелон больше не садились, а шли в милицию… На станцию… Вот к вам.

– Понятно, – капитан открыл верхнюю дверцу массивного железного ящика, стоящего справа от него, достал несколько листков серой газетной бумаги и положил их перед собой, готовясь подробнее записать то, о чём говорила Павлинка. Он не припоминал случая, чтобы дети сами приходили в милицию. Обычно их приводили сотрудники. Чаще всего это были мелкие воришки, умыкавшие вещи зазевавшихся пассажиров. Иногда снимали с поездов юных путешественников, сбежавших из дому с неуёмной жаждой посмотреть на мир огромной страны. Доставляли детей, потерявших в вокзальной сутолоке родителей. Но здесь явно не такой случай: мать, судя по детям, любящая, заботливая и чистоплотная, просто так, по прихоти, своих детей не оставит!

– Вы ехали только с мамой? – спросил капитан, снова пристально оглядывая детей. – Без батьки?

– Папа погиб на войне. Он был партизаном. Его убили каратели.

При этих словах Павлинка несколько раз ощутимо сжала ладошку Алеся. Тот понял: «Молчи, не надо подробно рассказывать об отце, этой тёмной истории с его преследованием НКВД и убийством!»


Отец скрывался в белорусских лесах после войны. Мама говорила, что его обвиняют в предательстве, в связях с немцами. Сама она работала в немецком штабе переводчиком по заданию большевистского подполья, через мужа передавала сведения руководству партизанским движением. Ей помогал немецкий солдат по имени Карел, который возил на легковушке начальника местной немецкой комендатуры.

Маму после войны несколько раз вызывали в милицию. Возвращалась она хмурой, поникшей, с заплаканным лицом. Говорила, надо уезжать отсюда: жить по-человечески не дадут! И в конце сороковых годов они уехали на Украину, к подруге мамы по партизанской работе. Но через полгода их нашли и здесь. И маму снова куда-то вызывали. И она снова возвращалась с землистым от страха и боли лицом.

И неизвестно, чем бы всё это кончилось, если бы не умер Сталин. Об этом с радостным восторгом на лице говорил бывший товарищ мамы по борьбе с немцами, командир партизанского отряда дядя Янко, который приезжал в гости после освобождения из тюрьмы, куда его посадили, когда кончилась война. Мама говорила, что его обвинили в провале какой-то важной военной операции. Дядя Янко плакал, пил водку и много курил, постоянно поглаживая правой рукой культю левой – последствие ранения и операции. Он и посоветовал маме уехать куда-нибудь в глубину страны: в Сибирь или на Дальний Восток, как-то спрятаться, раствориться. Как раз началось движение за освоение каких-то целинных и залежных земель. Мама съездила в областной центр и получила разрешение и направление ехать куда-то далеко, аж за озеро Байкал! Алесь видел его на школьной карте.


– Сами-то откуда будете? – капитан Грудинин сдвинул морщины на лбу, прицеливаясь пером ручки в бумагу, но так и не решаясь писать.

– Из Белоруссии… То есть с Украины. В Белоруссии мы родились… Жили. А потом в Украину уехали. Село наше погорельское. Голодно было. Колхоз бедный. И мы жили бедно. Мама в школе работала. Она русскому и немецкому языку учила. Мы думали, на Украине легче жить будет.

– И что же?

Павлинка отрицательно покачала головой и вздохнула:

– Ещё тяжелее.

– А как называлось ваше село? – Грудинин воевал на Втором Украинском фронте, освобождал немало населённых пунктов. Может быть, фронтовая дорога проходила в местах, где жили эти дети?

– Качки! – охотно ответила Павлинка. – Есть такое на Днепропетровщине. Качки – это утки. Слышали, наверное, такую украинскую песенку:


За городом качки пливуть,

Каченята крячуть…

Вбогі дівки заміж ідуть,

А багаті плачуть.


– Нет, не слышал, – усмехнулся капитан, а про себя подумал: «Как бы ни называлось, ясно одно: в селе такое же опустошение и нищета, как и во всей Украине, да и в Белоруссии… Да всюду, где война прошла!» Поэтому ему было понятно стремление людей вырваться за пределы такой жизни, как-то улучшить её. Они цеплялись за любую возможность и в неистовом желании своём даже срывались с родных, годами насиженных мест, не задумываясь о том, как повернутся обстоятельства в будущем. Надежда подогревала: будет не хуже! Вся страна была в движении. Люди куда-то ехали, искали лучшей доли. А есть ли в этой стране уголок, где эта доля гнездышко свила?

Грудинин тоже после войны поколесил по всему Уралу, Сибири и Дальнему Востоку: не хотел в родных местах оставаться! Они ему о семье всё время напоминали: о жене и таких же вот сынуле с дочкой. Пошли те лютой зимой военной в лес за дровами да и сгинули – замёрзли, наверное, да и зверьё своего не упустит! Война всем жизнь переломала: дети плачут – отцов нет, отцы плачут – детей нет. Поискал лучшей доли, не нашёл и снова на родину вернулся, усвоив горькую истину: хорошо там, где тебя нет.

– Ну, молодые люди, песни песнями, а протокол составить надо, – и тюкнул пером деревянной ручки в массивный куб стеклянной чернильницы. – Начнём по старшинству. Фамилия, имя, отчество!

– Штефлова Павлина Вацлавовна.

– Что-то на белорусское не походит!

– Наш папа – чех.

– Ясно, – продолжил капитан. – Брат, как я понимаю, Алесь Вацлавич?

Мальчик смущённо кивнул: к нему никогда ещё не обращались так официально.

С болью в сердце записывал Грудинин данные о возрасте: «Четырнадцать? И моей дочке было четырнадцать! И тоже училась в седьмом классе… Десять? И моему сыночку было десять. И тоже должен был пойти учиться в четвёртый класс… Война, война, что же ты, треклятая, наделала?»

– При каких обстоятельствах пропала мама?

Павлинка, всхлипывая, пересказала всё, о чём несколько часов назад дети поведали дяде Тарасу.

– У него ещё пятнышко на шее было, – вдруг подал голос до этого молчавший Алесь. – Вот тут, – он оттянул ворот своей рубашонки и указал на место над левой ключицей.

– Я не видела, братик. Ты точно помнишь? – удвилась Павлинка.

Мальчишка утвердительно кивнул.

– Ладно, всё запишем, лишним не будет! – согласился капитан. – Я сообщу на соседнюю станцию, авось удастся перехватить ваш поезд, поговорить с начальником.

Заполнив протокол, Гудинин положил его в сейф. Мимо здания вокзала без остановки пролетел поезд, оно задрожало, завибрировал старый щелистый пол. Капитан поморщился: колёсный стук отозвался колющей болью в некогда пробитой снарядным осколком голове, как раз за выбитым глазом. Разминая темя, он встал и снял трубку с чёрного телефонного аппарата, висевшего за его спиной.

– Соедините меня с детдомом!

Ожидая связи, повернулся к детям:

– Маму вашу будем искать. А пока вам нужно где-то приютиться на день-другой. У нас тут приёмник хороший, – прижимая трубку к уху, пояснил капитан. – Слушаю… Слушаю, Евграф Серафимович! Это Грудинин беспокоит. Да-да, всё по тому же вопросу. А у меня других не бывает. Должность такая… Двое… Да. Сестра с братом. Маму потеряли. Не на вокзале же им горемычить… Когда? Ну, спасибо!

Закончив телефонный разговор, капитан подошёл к ребятам и обнял их за плечи.

– Голодные небось, каченята? Сейчас я отведу вас в станционный буфет. Там вы перекусите и будете ждать меня. Я похлопочу какую-нибудь машину. Детдом за городом. Пешком-то накладно получится!


В помещении буфета высились несколько круглых столиков-стоек. Возле них, переминаясь с ноги на ногу, теснились посетители. Единственный стол, за которым можно было сидеть, стоял в углу у окна. Его занимали несколько молодых парней. Они пили пиво и громко говорили. При приближении капитана компания притихла.

– Что-нибудь случилось, командир? – спросил один.

– Случилось. Мне ребятишек покормить надо. Полагаю, вы уже хорошо посидели, – кивнул капитан на батарею пустых бутылок в середине стола.

– О чём базар, командир? Дети – святое дело!

Парни шумно задвигали стульями, поднялись и, дурашливо отдавая честь капитану, вышли из помещения.

Буфетчица, дородная женщина с пухлым лицом и искусственно завитой рыжей шевелюрой, исполняла и обязанности уборщицы.

– Опять беспризорники, Виктор Викторович? Дня у вас не проходит без забот, – буфетчица убрала бутылки, тщательно протёрла стол влажной тряпкой. – Садитесь, голуби мои! Чего им?

– Самое сытное и вкусное.

– У нас не ресторан, Виктор Викторович! Меню неизменное: рассольничек, гуляш мясной, компот из сухофруктов.

– Давай по удвоенной порции. Вот деньги, – капитан сунул буфетчице хрустящую бумажку. – Присмотри, чтобы не обидел кто… Ну, каченята, налетай!

– Спасибо вам, дядя Витя! Господь наградит вас за добрые дела! – глазах Павлинки стояли слёзы.

– Ну, ну, – только и нашёлся сказать капитан. Такие слова от детей он слышал первый раз в жизни.

Грудинин вернулся на вокзал часа через полтора. Детей он обнаружил на самой дальней скамье в углу помещения. Прижавшись друг к другу, они спали с печатью детской безмятежности на лицах. У капитана заныло в груди: «Намаялись, набоялись, каченята!» Ему не хотелось будить детей, но грузовик, который он выпросил в очередной раз у заведующего пунктом приема железного лома, ждать не мог. На нём Грудинин должен был отвезти детей в детский дом.

Капитан легонько потрепал за плечо Павлинку. Она вскинулась, испуганно бегая глазами. «Надо ехать, – сказал капитан извиняющимся голосом, – потом отоспитесь». Чтобы разбудить брата, Павлинке пришлось приложить некоторые усилия. Алесь мычал, мотал головой и норовил свалиться со скамейки: такая сонливая слабость охватила всё его тело.

На привокзальной площади их поджидал грузовик с треснувшим передним стеклом кабины, облупившейся краской на капоте и изодранными бортами кузова. Утробно урчал мотор. В нём что-то скрежетало и позванивало. Возле машины стояла женщина в синих добротных суконных шароварах, в зелёной офицерской гимнастёрке, подпоясанной широким офицерским же ремнём, в хромовых сапожках, начищенных до зеркального блеска. На руках – чёрные перчатки из тонкой кожи. На плечи, прикрывая лоб и щёки, спускались жёсткие, искусственной завивки, и отливающие красной медью волосы. Женщина улыбалась, показывая верхний ряд красивых серебряных зубов.

– Это наш водитель, – представил её дядя Витя ребятам. – Тётя Катерина.

– Здравствуйте, огольцы… Как всегда, к Графу?

– К нему, куда же ещё! – подтвердил капитан.

– Ты, Виктор Викторович, полезай в кузов, а ребятки – в кабинку. Такой гарный хлопчик должен ехать рядом со мной! Вижу – я ему понравилась. Как звать-величать-то?

– Алесь.

– Какое красивое имя! Да и сам ты ему под стать: беленький, кудрявенький. В жёны меня возьмешь? Я бы за тебя пошла, не раздумывая!

– Не вгоняй парнишку в краску, – вмешался капитан. – Лучше за меня замуж выходи!

– Не всякий, Виктор Викторович, кто сватается – жених!

Алесь устроился на сиденье со стороны водителя. Когда тётя Катерина переключала скорость, то невольно задевала рычагом его колено, и он торопко прижимался к сестре.

– Извиняйте, – улыбалась тётя Катерина.

Поинтересовавшись именем Павлинки и похвалив её красоту, она принялась выспрашивать о прошлой жизни ребят. Павлинка отвечала неохотно и односложно, тётя Катерина поняла некоторую настороженность девочки и прекратила распросы.


Проехали город. Свернули с асфальтированной дороги на грунтовую, ведущую в лес, и вскоре уткнулись в высоченный забор из свежего неошкуренного горбыля. Грудинин открыл ворота. Грузовик подъехал к двухэтажному зданию из красного кирпича. У главных входных дверей под навесом стоял низкорослый, толстенький, с солидным брюшком, мужчина лет пятидесяти. На мясистом носу – очки, за которыми помаргивали маленькие серые глазки.

– Здравия желаю, Евграф Серафимович, – Грудинин протянул встречающему руку.

– Взаимно, Виктор Викторович, взаимно, – мужчина помял его руку в пухлых ладонях. – Чем порадуете?

– Всё тем же: принимайте пополнение! Временно или надолго – пока не знаю. Выяснять надо. Они с поезда переселенцев. Маму потеряли.

Грудинин чуть отшагнул в сторону, открывая прятавшихся за его спиной ребят.

– Это – Евграф Серафимович Чурилов, заведующий детским домом. А это – Павлина и Алесь.

– Добро пожаловать в наш тёплый дом, – Чурилов заморгал глазками, оглядывая поочерёдно детей с ног до головы. – Какие красивые имена! Никогда ранее не слышал.

– Мы из Белоруссии, – опередила Павлинка привычный вопрос о национальности.

– Издалё-о-о-ка, – протянул Чурилов. – Хотя есть у нас детишки из Прибалтики, Украины, Казахстана, – да, почитай, со всех сторон нашей необъятной родины!

От конца фразы повеяло фальшью.

Прихрамывая на одну ногу, подошла женщина, высокая, худощавая, с продолговатым сухим лицом. Посмотрела на ребят выцветшими голубыми глазами строгой учительницы. И от этого взгляда Алесю сделалось как-то не по себе.

– Это наша заведующая хозяйством – Полина Григорьевна Рускина, тётя Поля, – представил её Чурилов. – Она устроит вас в изолятор. Вы уж, ребятки, не обессудьте: таков порядок! Все новоприбывшие проходят санитарную обработку. Не бойтесь, – поспешил успокоить он Павлинку, заметив, как расширились её необыкновенно красивые карие глаза. – В изоляторе чистенько, тёпленько, уютненько.

Грудинин попрощался с детьми. Тётя Поля препроводила их в небольшой бревенчатый дом под железной крышей. В нём были небольшая кухня, две комнаты с четырьмя кроватями в каждой и кубовая, где грели воду для ванны, стоящей в углу, стирали и гладили бельё.

– Вас как селить? – поинтересовалась тётя Поля. – Раздельно или вместе?

– Вместе. Только вместе, – ответила Павлинка. Когда она была рядом, Алесь редко вступал в разговор.

– И то верно. Родные люди. Чего стесняться? Поживёте маленько. Успокоитесь. А там, глядишь, и мамка найдётся!


Тётя Поля накормила ребят обедом, состоявшим из борща, гречневой каши и компота. За много дней они, наконец, второй раз досыта наелись.

Рускина затевала на этот день небольшую постирушку. Алесь и Павлинка изъявили желание ей помочь. И она приняла предложение охотно: дети-то оказались не белоручками, как показалось на первый взгляд! Втроём они наносили воды в куб из большой жёлтой цистерны на колёсах (раз или два в неделю, в зависимости от потребного расхода воды, за цистерной приходил грузовик, брал её на прицеп и увозил к станционной водокачке). Растопили печь. Алесь следил за подкладом дров. Павлинка помогала тёте Поле отбирать бельё, какое стирать в первую очередь. Обычно этим занималась специальная бригада из старших девочек и мальчиков, но белья было на этот раз немного, и завхоз решила управиться с этой работой без многочисленных помощников.

К вечеру бельё было простирано и развешано для просушки во дворе. Алесь и Павлинка помылись под душем. Тётя Поля угостила их чаем с собственными шаньгами и малиновым вареньем. Они улеглись в кровати с панцирными сетками, с серыми, но чистыми простынями, пахнущими летним ветром, и сразу же заснули.

Проспали почти до полудня и проснулись одновременно. На табуретах рядом с кроватями лежала их одежда, чистая и отглаженная. Не такой уж строгой оказалась заведующая хозяйством, как поначалу привиделось Алесю!

– Спасибо Вам, Полина Григорьевна, – поблагодарила Павлинка, когда та пришла пригласить ребят на обед. – Пусть Бог воздаст вам за вашу доброту!

– Полноте, полноте, девонька моя, – замахала она руками. – Это вам, мои хорошие, спасибо! Хорошая у вас, знать, мама! И не величайте меня. Не люблю я этого. Зовите просто тётя Поля.

Через два дня утром приехал на мотоцикле дядя Витя. Отвёл в сторонку Павлинку: на одном из дальних перегонов под откосом железнодорожных путей обнаружили труп женщины, надо опознать – не мама ли это? Недоброе почувствовало сердце Алеся. До полудня, пока не вернулись сестра и дядя Витя, он не находил себе места. У Павлинки было распухшее от слёз лицо. Она обняла брата: «Нашей мамы больше нет». Он не сразу понял, что это значит, и даже не заплакал.

Солдата, что увёл её в тот злополучный день, так и не нашли. Начальник эшелона «проверку» отрицал; прошерстив документы, сообщил, что в списках переселенцев фамилии «Штефлова» нет. И поезд пошёл дальше, а дети с мамой остались в Лесогорске, причём мама – навсегда.


Хоронили на следующий день во второй его половине. Гроб везли на грузовике тёти Катерины. Дядя Витя нанял четырёх мужиков выкопать могилу. Они же и опустили в неё гроб. Лицо мамы было так обезображено, что Алесь принял её за чужую женщину. Но понял одно: уже никогда в жизни он не встретится с мамой.

И ещё здесь, на старом городском кладбище, он услышал слово, которое сразу же опустилось на дно души, точно свинцовое грузило – такое Алесь привязывал к леске для ловли рыбы, – и уже никогда не поднялось назад: «сирота»!

Тётя Катерина выпила с дядей Витей водки за помин невинно убиенной Маргариты Рудольфовны, обняла Алеся и Павлинку: «Сиротинушки вы мои, огольцы вы мои несчастные», – и заплакала горько, по-бабьи, навзвыв, присовокупляя к горю детей и своё личное, выпавшее на её женскую долю.

Потом Алесь узнал от дяди Вити об её фронтовой судьбе. Тётя Катерина на машине «полуторка» всю войну подвозила к местам боёв солдат – или, как говорили, «живую силу» – и боеприпасы. При штурме Берлина её машину полосонули из огнемёта. А в кузове – бочки с бензином, торопилась доставить в танковую часть. Из бушующего пламени она спаслась где бегом, где ползком, прикрывая лицо руками в брезентовых рукавицах. У неё обгорела кожа на скулах, плечах и спине. Волосы на голове спаялись в один жуткий колтун, и когда их остригли – перестали расти. Несколько месяцев она пролежала в госпитале. Вместе с нею на излечении находился какой-то немецкий парикмахер-антифашист. Он изготовил для «прекрасной и героической русской фрау» парик. Поначалу она стеснялась надевать его, но потом привыкла. И ей даже понравился новый облик: ни у одной из женщин, наверное, из всей страны не было таких медных волос. Вот если бы только не рубцы на лице от ожогов! Их Катерина и прикрывала искусственными локонами.

Дядя Витя пообещал сделать оградку вокруг могилы и табличку на тумбу с красной звездой из плексигласа.


Через несколько дней Грудинин официально оформил документы, и Алесь и Павлинка стали полноправными членами детского коллектива.

Вручая документы Чурилову, капитан пригрозил:

– О ваших шалостях с девочками и мальчиками мне кое-что известно. Упаси Бог хоть пальцем дотронуться до этих детей! Я самолично всажу в вашу башку всю обойму из этого нагана! – и похлопал рукой по кобуре.

– О чём вы, дорогой Виктор Викторович? – осклабился Чурилов. – Какие шалости, как вам не ай-ай-ай? Это же детишки! Как вы могли подумать! Зачем слушаете сплетни непорядочных людей?

– Я вас предупредил, Евграф Серафимович, – Грудинин ещё раз похлопал рукой по кобуре.

Чурилов в сердцах плюнул ему вслед:

– Мусор поганый. Ещё и угрожает!

Он некоторое время ходил по кабинету, думал:

– Надо насторожиться. Коли так смело говорит – значит, копает. А может, уже кое-что и накопал! Дурак, зачем мне-то сразу об этом? … Напугал! Сам скребёт на свой хребёт. Однако на всякий случай надо капнуть кому следует.

Пока Павлинка и Алесь находились на карантине, им не разрешали входить в здание детского дома, общаться с ребятами и покидать территорию. Из окна изолятора они наблюдали, как дети уходили в школу и возвращались назад. Им очень хотелось учиться. Павлинка прервала учёбу в седьмом классе, Алесь – в четвёртом.

Вечерами они подолгу сидели на кровати Алеся. Вспоминали о прошлом. С холодком в сердечках готовились к встрече с новой коллективной жизнью. И в каких бы успокоительных тонах – свыкнется-привыкнется – ни рисовала её тётя Поля, без мамы, без семьи она не сможет быть радостной, тем более счастливой! Алесю теперь жизнь виделась большим шумным базаром, где все ходят, толкаются, говорят и никому нет дела друг до друга. Укладываясь спать, он прижимал к груди ладошкой серебряный крестик на шелковой тесёмке и просил боженьку послать ему сон с мамой. Но боженька таких снов почему-то никак не посылал, и каждую ночь Алесю грезились кошмары: то он шёл по мшистому болоту, проваливаясь и выбираясь изо всех сил на твёрдую почву, то горел в огне, то бежал от кого-то, то падал куда-то в пропасть.


Пришла тётя Поля, пригласила на медицинский осмотр к врачу Фаине Иосифовне Мазуровской. Медицинский пункт располагался на первом этаже рядом с кабинетом заведующего детским домом.

Фаина Иосифовна, женщина лет сорока, встретила детей с улыбкой. Усадила на диванчик, покрытый белой простынёй. Как и полагается в хорошем медпункте, здесь всё было белым: белый стол врача, белые стеклянные шкафчики, белые табуретки. И даже настенные часы-ходики тоже были белыми.

– Вы не стесняетесь друг друга? Вас осматривать вместе или порознь? – осведомилась Мазуровская.

– Не стесняемся, – ответила Павлинка.

– Тогда начнем с тебя.

О прошлой жизни сестры и брата Фаина Иосифовна заранее поинтересовалась у Чурилова и Рускиной, и потому спрашивала только о здоровье: чем и когда болели, не было ли травм головы, переломов костей, что беспокоит в настоящее время. Приложилась холодным кругляшом фонендоскопа к груди и спине: как там постукивает сердце, работают лёгкие? Помяла живот. Поерошила волосы – не завелись ли в них какие мелкие кровососущие твари.

Редко встречала Фаина Иосифовна ребятишек в таком завидном физическом состоянии! Отправлять их на обследование в областную больницу причин не находилось, чем и обрадовала сестру и брата.

– Можете устраиваться в общих спальнях. Скажите Полине Григорьевне, что я разрешила.

Фаина Иосифовна улыбнулась и тряхнула коротко стрижеными кудрями чёрных волос. Чёрные глаза её светились.

– Всё хорошо, мои дорогие, но есть одно «но», – и свет её глаз померк. – Религиозную атрибутику надо будет снять, – она показала на крестики, которые Алесь и Павлинка держали в руках: серебряные крестики на шёлковых нитях, снятые во время осмотра. – Я не хочу сказать, что это плохо. Но, понимаете… У нас их носить не разрешается. Рано или поздно об этом узнают ребята. Начнут дразнить. Более того – просто отберут. И если не они, так воспитатели или школьные учителя.

– Как же быть? – Павлинка прижала крестик к груди. Алесь последовал её движению. – Мы не можем их выбросить! – в глазах Павлинки мелькнули страх и растерянность.

– Не надо выбрасывать, – успокоила Фаина Иосифовна. – Я их спрячу, а когда появится необходимость… Ну, безопасная возможность – крестики вам верну. Идёт?

Павлинка посмотрела на Алеся. «Как ты решишь, так и сделаем», – прочитала она в его глазах.

– Мы согласны. Мы вам верим!

– Вот и ладненько, – Фаина Иосифовна спрятала крестики в сейф, где хранились самые ценные лекарственные препараты.

– Но это ещё не всё, – придержала Фаина Иосифовна сестру и брата, уже намеревавшихся уходить. – В нашем детском доме действует коллектив художественной самодеятельности. И я руковожу им. Вы можете тоже участвовать. Поэтому я хотела бы знать, на что вы способны, что вы можете: петь, танцевать, декламировать стихи?

– Самодеятельность? – не без некоторого изумления посмотрела Павлинка на Фаину Иосифовну. – А пианино у вас есть?

– Есть старый рояль. Он в столовой стоит. Немного разбитый, но играть на нём ещё можно. А ты что, играешь?

– Да, – смутилась Павлинка. – Немного.

– И нотную грамоту знаешь?

– Знаю.

– Значит, в музыкальной школе училась?

– Нет, – ещё более смутилась Павлинка. – Меня мама учила. У неё музыкальное образование. Село, где мы жили, маленькое. Какая школа? Клуба-то хорошего не было!

Вспомнив маму, Павлинка быстро-быстро заморгала глазами: кинулась в них жгучая влага. Фаина Иосифовна заметила, но не подала вида: нельзя на этом заостряться, не выгорела ещё в ребячьем сердце боль!

– И каков твой репертуар?

Павлинка глубоко вздохнула:

– Белорусские и русские народные песни, романсы, кое-какие пьески из классики.

– Как здорово!

Фаина Иосифовна обрадовалась не понарошку, как это бывает у плохих воспитателей. В детстве она закончила музыкальную школу-семилетку по классу фортепиано. Любила до самозабвения музыку. Музыка помогала жить и переживать моменты безысходности и отчаяния. Самой дорогой вещью в её квартирке, находящейся в большом старом бараке на окраине Лесогорска, было пианино, доставшееся от родителей. И руководить художественной самодеятельностью в детском доме она взялась с мыслью приобщать детей к этому волшебному миру, который позволяет хоть на какое-то время отрываться от суровых реальностей жизни, хоть чуть-чуть отогревать так рано закоченевшие детские души. И сама отогревалась вместе с детьми.

Музыкальных специалистов в городе можно было пересчитать по пальцам. В детском доме никто из них работать за мизерную зарплату не хотел. И заведующий Чурилов был несказанно рад Фаине Иосифовне. У кого ещё есть такой человек: и лечит, и музыке учит? А главное – по желанию. За последнее платить не надо! Но занималась Фаина Иосифовна не только предметами, связанными с музыкой, хором, вокалом, аккомпанементом. По личному разумению ставила с ребятами небольшие одноактные пьесы. Готовила танцевальные номера, для чего записалась в кружок танцев в городском клубе, куда ходила по воскресеньям.

Времени на художественную самодеятельность требовалось даже больше, чем на медицинское обслуживание. Павлинка могла стать очень радивым помощником. Но когда Фаина Иосифовна узнала, что Алесь играет на аккордеоне, даже по-детски захлопала в ладоши.

– Вас мне сам Господь Бог послал! – она перекрестилась, сгребла Алеся и Павлинку в охапку, прижала к себе. С этого мгновения между ними возникла та неразрывная связь тепла и взаимопонимания, которую называют единением душ.

– Аккордеон – тоже мамина школа?

Алесь потупился, не зная, как ответить. На аккордеоне его научил играть немецкий офицер по имени Карел. Во время оккупации Крушней гитлеровскими войсками он служил в военной комендатуре, а мама была переводчицей. Ей удалось завербовать Карела для работы на партизанское подполье. Он добывал необходимые секретные сведения. Когда над мамой повисла угроза разоблачения, Карел вместе с нею ушёл в партизанский отряд. После войны остался в селе и стал работать музыкальным руководителем. Он говорил, что его мама была чешкой по национальности и сгинула в концентрационном лагере, поэтому он любил славян и ненавидел немецкий фашизм. Он часто гостил в доме Штефловых, приносил маме цветы, а Алесю и Павлинке конфеты или пряники. Всегда улыбался, но в карих глазах плескалась печаль. «Я тебья, Альеска, очень люблью, – говорил он, – и Павлу люблью. Вы мне как есть сын и дочь». Но прежде всего Карел безумно любил маму.

Карел нравился и Алесю, и Павлинке. Отца они не знали. Он ушёл на фронт вместе с двумя сыновьями-близнецами в самом начале войны. Мама была беременна Павлинкой. Вскоре мама получила похоронку на сыновей. По её рассказу, отец объявился уже после войны. Несколько дней скрытно жил дома. А потом вновь пропал на несколько лет. В результате тайного пришествия отца через год и явился на свет Алесь.

Когда Алесь пошёл учиться в первый класс, в село пришла военная американская машина «Виллис» с молодым лейтенантом и двумя солдатами-автоматчиками с малиновыми погонами на плечах. Карела арестовали. Лейтенант разрешил ему попрощаться с семьей Штефловых. Карел попросил Алеся сыграть на аккордеоне «Катюшу», а инструмент оставил ему на память. Больше Карела они никогда не видели.

Собираясь уезжать в Сибирь, мама подарила пианино сельскому клубу: не повезешь же с собой такую громоздкую вещь! А покупать всё равно никто не станет: деревня искони скрашивала свой убогий досуг музыкой гармошек. А вот аккордеон взяли с собой: подручный инструмент, им, на худой конец, можно зарабатывать на пропитание. Но не заработал Алесь ни рубля, ни куска хлеба: украли в эшелоне в первую же дорожную ночь.

Алесь исподлобья взглянул на Павлинку: как сказать о своём музыкальном обучении врагом? Ведь это только для него Карел просто хороший человек, а как расценит Фаина Иосифовна? Алесь не умел лгать и изворачиваться.

Но, как всегда, выход из неловкого положения нашла Павлинка:

– В нашем селе после войны работал один бывший военный музыкант. Он и научил брата играть на аккордеоне.

– Такого инструмента у нас, к сожалению, нет, – посетовала Фаина Иосифовна, – предпочтение отдаётся родному русскому баяну. Но ничего, поищем в городе!


Из медпункта Павлинка и Алесь пошли к тёте Поле. Она выдала «сиротскую одёжу»: Павлинке – красное вельветовое платье с белыми горошинами, а Алесю – красную вельветовую рубаху без горошин. Ботинки и нижнее бельё у них ещё были в добротном состоянии, их тётя Поля заменять не стала.

В детском доме мальчики занимали первый этаж, а девочки – второй. На каждом – по две больших комнаты – спальни для старшей и младшей групп. В них по двадцать кроватей в два ряда. Между кроватями тумбочки на двоих.

Тётя Поля показала Алесю кровать – вторую от угла под окном.

– Эта – твоя. Не повезло тебе маленько: будешь соседствовать с Филькой Жмыховым. Жох – оторви да брось! Ты себя сразу поставь поторчиной: он перед такими робеет. А то станешь как Валерка, царствие ему небесное! – тётя Поля перекрестилась, вспомнив худенького, тщедушного мальчонку, сбежавшего весной из детского дома и попавшего под поезд. – Он Фильке и постель заправлял, и ботинки драил, и штаны наглаживал. Одним словом – был на побегушках. Но ты не бойся, – Рускина погладила Алеся по голове, – я тебя в обиду не дам! Ты чуть чего Графу, э-э-э Евграфу Серафимовичу, не жалобись, ты мне говори, а я на этого охламона управу найду!

Полина Григорьевна Рускина обладала независимым характером, слыла в детском доме поборником правды и справедливости и знатоком язвительной матерной словесности. Её побаивался даже сам заведующий детдомом Чурилов.

Во время войны Рускина служила санитаркой во фронтовом лазарете. Вытащила из огня сражений не один десяток раненых солдат, в том числе и одного генерала. Под новый год и к Дню Победы над фашистской Германией генерал поздравлял Рускину почтовыми открытками и телеграммами. Присылал посылки с «джентльменским набором»: бутылкой армянского коньяка, консервированной рыбой и говядиной, плиткой шоколада, пачкой хорошего печенья и флакончиком французских духов.

В благостном расположении духа тётя Поля приглашала в свою каморку двух-трёх воспитателей (любители дармового угощенья находились всегда), потчевала коньяком с самогоном. Захмелев, показывала фотографию, на которой была снята со «своим фронтовым другом» – невысоким, плотного телосложения, с чуть заметной улыбкой на лице, военным в генеральском мундире, похожим на маршала Жукова. Заплетающимся языком Рускина уже в который раз рассказывала о том, как выкрала тяжело раненного генерала буквально из-под носа немецких разведчиков, подбивших его «Виллис», когда тот проезжал по линии фронта вверенного ему боевого участка.

Случалось, что очередные гости допытывались у Рускиной, была ли любовь с генералом, на что она строго отвечала: «Нет! Хотя соврать очень хочется. Могла быть, но не могла быть. А почему?» И задирала до пупка подол платья. По низу живота через промежность до самого колена змеилась фиолетовая полоса шрама. «Вот… Немецкий снаряд фукнул. Еле оклемалась. Всё женское во мне кончил. Какая любовь?»

Генерал был не только гордостью бывшей фронтовой санитарки, но и устрашением других.

В минуту высочайшего раздражения за нанесенную ей или кому-либо из жалобщиков незаслуженную обиду, она угрожающе кричала: «Вот напишу я письмо в Москву своему генералу, он вам покажет кузькину мать!» Дальше словесных угроз дело не шло. Никаких писем с жалобами она не писала, здраво рассуждая, что «у генерала, поди, своих дел вагон, фургон да маленькая тележка, а тут я ещё со своими мелочами голову ему буду морочить!» Но заведующий детским домом к угрозам относился серьёзно и старался Рускиной не докучать: настрочит баба в урочный час телегу генералу, наворочает гору былей и небылиц, припрётся какая-нибудь комиссия из Москвы, насобирает-надёргает фактуры (всегда найдётся, что наскрести!), и получит Евграф Серафимович сапогом сорок последнего размера в известное мягкое место!

Недоброжелатели называли её за глаза «старой хрычовкой» или «хромой ведьмой», но детдомовцы тётю Полю любили: чуть что – бежали к ней со своими горестями и печалями. Всех она успокаивала, для всех находила доброе слово и подсказывала выход из тупикового положения. Утоляла и пагубную страсть мальчишек старшей группы – давала побаловаться самокруткой с таким деручим горло самосадом, что, казалось, в груди разрывалась граната со слезоточивым газом. После такого «урока» долго не хотелось курить.

Случалось, приходили к тёте Поле девчонки жаловаться на «приставучего» Фильку Жмыхова. Воспитательную работу с ним тётя Поля обычно заканчивала грозной фразой:

– Если ты, мудозвон, будешь девчонок дониматься, я тебе бараньими ножницами бейцы отчекрыжу! – и показывала, как долго и больно станет это делать.

– В кого только этот кобелина уродился? – сердилась тётя Поля. – Ещё, поди, и тычинка не оформилась, а он уже из себя кавалера выставляет!

Рускина не знала, да и не могла знать, что в детский дом Жмыхов попал по поддельным документам – помогли сердобольные делопроизводители, скостив три года возраста, – а в действительности ему уже стукнуло семнадцать лет.


Отец его погиб в первые же дни войны. После оккупации немцами родного села на Смоленщине, мама с годовалым – «пелёночным» – сыном ушла в лес, где для небольшого отряда партизан готовила пищу. В сорок третьем она попала в Смоленский концлагерь №126 и сгинула в шестом бараке от сыпного тифа. Фильку приютили, точнее, «патронировали».

После войны сирота хлебнул баланды в колонии для несовершеннолетних преступников. Туда он попал за мелкое воровство. За колючей проволокой научился курить, выпивать, готовить для «забалдения» чифир из чайного листа, играть в карты. Получил первые уроки половой любви. Для форса под левым глазом сделал наколку: три маленькие звездочки. Однако вскоре понял, что поступил глупо: очень уж «примета налицо»!

В детском доме он освоился в первые же дни. Нахрапом утвердил себя лидером. Приспособил в качестве «жены» Одарку Коноваленко – низкорослую, полненькую, с развитыми не по годам женскими прелестями, по прозвищу Пончик. В детский дом её доставили из глухого украинского села. После смерти матери, отчим принудил дочь к сожительству, когда ей шёл двенадцатый год. Соседи узнали – тот оказался за решёткой.

Опытному Филиппу не надо было прилагать усилий, чтобы добиться ласки юной женщины с весёлыми голубыми глазами. К тому же «курице», как называл Филипп всех девочек, он очень нравился! Другим воздыхателям путь к нежностям Одарки был заказан – всем, кроме заведующего детским домом, в гостях у которого она нередко бывала. Жмыхов, узнав об этом, даже задал ей поначалу трёпку, но потом, помозговав, смирился: против начальства переть, что писать против ветра.

Петушиный нрав Фильки щипать девчонок за бёдра, хватать за колени, хлопать по задницам, тискать груди и даже целовать сходу в губы приносил ему не только радость. Как-то в школе под тёмной лестницей он зажал одну молодую девчонку. Она подняла крик и… оказалась новой учительницей. Было немало и других проделок, за которые Филиппа исключили из комсомола, а однажды чуть не отдали под суд. Детдомовские «курицы» после столкновений с Филиппом грозились жаловаться заведующему Чурилову, но обращались почему-то к тёте Поле.


Павлинка пришла посмотреть, как устроился брат на новом месте. Поставила на тумбочку стеклянную баночку с букетиком подснежников. Они только-только заголубели на пригорке за забором детского дома. Павлинка заприметила с высокого крыльца изолятора, выпросилась на несколько минут выйти за ворота.

– Это ты, девонька, хорошо придумала, – похвалила тётя Поля, – всем бы так надо! Культура, как-никак! Да надолго ли? Филька появится – мигом эти ургуйки раздербанит!

– А мы не позволим!

«Да что же вы сможете сделать, милые вы мои воробышки, против коршуна? – не без боли в сердце подумала тётя Поля. – Хорохорятся не знаючи!» А вслух сказала:

– Это правильно, в обиду себя не давайте! Ну, если что… Мне говорите.

Ребята старшей группы учились во вторую смену. Возвратились в детский дом только вечером. Мальчишеский этаж зазвенел голосами, топотом ног, грохотом передвигаемых табуреток. В числе первых появился и Филька Жмыхов. Бросил на кровать брезентовую сумку с книгами. Алесь стоял у тумбочки. Филька был на голову выше его.

Приглаживая ёжик густых русых волос, оценочно проколол Алеся быстрым взглядом гвоздистых серых глаз.

– Ну, здорово, что ли! С прибытием!

– Здравствуйте! Спасибо.

«Вежливый какой, маменькин сынок!»

– Я, Филипп Жмыхов… Между нами – просто Филя.

Чуть дрогнули насмешливые губы Алеся: «Простофиля – вот тебе и кличка!» Он ждал, что Филька протянет руку: как-никак заговорил первым – положение обязывает. Но Филька и не думал этого делать. Он плюхнулся спиной на кровать, сладко потянулся, довольный собой и окружающим миром.

– А тебя как дразнят?

– Моё имя Алесь… Алесь Штефлов.

– Имя-то какое-то девчоночье, – фыркнул Филька, – ты, видать, нерусский?

– Не совсем, – случалось, Алесь объяснял происхождение и имени, и фамилии, но тут решил воздержаться. – Я белорусский.

– Как-как? – прищурился Филька, соображая. – А-а, из Белоруссии, значит? Это хорошо! Это всё равно что русский: не фриц, не чучмек, не чурка. Ладно, слушай сюда, – Филька заложил руки за голову. – До тебя здесь спал Валерка-заморыш. Он был моим ординарцем. Знашь, кто такой ординарец?

Алесь где-то слышал. Кажется, в фильме «Чапаев» ординарцем был Петька, который выполнял поручения командира. Понятная обязанность. Но на всякий случай Алесь ответил:

– Не знаю.

– Щас объясню, будь спок! – начал поучать Филька. – Ординарец – это такое лицо при командире. Он чистит ему одёжу, обутки. Заправляет койку. Ходит в столовку за шамовкой. Ну, в общем, делает всё по нужде командира. Я назначаю тебя ординарцем!

– А вы, что ли, командир?

В голосе Алеся Филька уловил прыгающую смешинку.

– Кто я – тебе разобъяснят наши пацаны, – сказал тот тоном, который давал понять всю высоту его положения в детском доме и отсекал желание хорохориться: ты человек новенький, маленький и имеешь только одно право – угождать всем, и прежде всего – ему, Фильке.

К разговору уже прислушивались притихшие ближние и дальние соседи по кроватям. Назревал спектакль. Филька был изобретательным постановщиком: с Валеркой-заморышем такое вытворял! Может, Валерка от этого и деранул в бега: не из детдома, от Фильки.

Внутренне напрягаясь, Алесь сел на свою кровать: стойка на ногах уже показывала какую-то подчинённость. Филька словно этого и ждал. Его ноги в грязных ботинках моментом оказались на коленях Алеся.

– Давай-ка, брат-ординарец, снимай мои копыта! Это на первый раз, для знакомства, – Филька сделал сердитую повелевающую гримасу.

Алесь спиной видел, как на цыпочках подшагивают к нему обитатели комнаты – полюбоваться его унижением. Поддайся Фильке – и каждый из них станет помыкателем, даже самый тщедушный, но окрыляемый всеобщим мальчишеским презрением. «Если тебе не хватает силы победить, то пусть достанет воли не покориться», – так учил дядя Карел. Резким движением Алесь сбросил тяжелые ноги Фильки со своих колен и встал.

– Ухаживать за собой вы будете сами: снимать обувь, заправлять кровать и выполнять другие потребности личного туалета! Если вам необходима помощь, то попросите о ней!

Такой взрослой, а главное – правильной речи от какого-то пацана Филька никогда не слышал, и более того – не ожидал отказа и не знал, какими словами ответными пришибить его. Жгли язык только матерные. Так почему-то бывает всегда, когда разгорается злоба. Именно не привычные пацанские выражения, а фразы, которыми в книгах и кино говорят культурные люди, и раздразнили Фильку. «Воспитанный… Цветочки на тумбу пристроил! В санаторий приехал!» Он резко вскочил, обеими руками сгрёб Алеся за воротник рубашки с намерением потрясти, показать, кто тут хозяин положения.

– Ты-ы-ы шкет!

От сильного толчка в плечо Филька качнулся в сторону тумбочки, больно ткнулся в нее рукой – аж в локте заломило! Тумба и помогла устоять на ногах. Букетик цветов опрокинулся. Пол-литровая банка, стукнувшись об пол, покатилась, звеня стеклянными боками. Филька недоумённо повернулся в ту сторону, откуда последовал толчок. Перед ним стояла девочка почти одного с ним роста. Белолицая, с белыми кудрявыми волосами. Алые губы сердечком. Она даже показалась знакомой! Где-то видел… Кажется, на какой-то картине или открытке. Вот только в сощуре карих, так вроде бы не подходящих к лицу глаз – пламя. Если бы это был пацан или даже какой другой взрослый мужик, Филька врезал бы, не задумываясь о последствиях – такой жар бросился в голову! Но с девчонками он никогда не дрался.

– Ты што-о-о? Ты кто-о-о? По роже захотела?

– Я сестра Алеся.

– Какая ишо сестра? Курица белобрысая! Не лезь, куды не просят! Радуйся, што я девчонок не бью, – Филька приосанился, лицо ухмылкой осветлил. – Я их ш-шупаю! – и хвать Павлинку пятерней за грудь, уже заметно взбугривающую платье.

– Не смейте лапать!

Звонкая и сильная пощёчина вздёрнула голову Фильки – он даже закрыл глаза от неожиданности. От следующего удара в челюсть она загудела и словно наполнилась туманом. Он обмяк и опустился на пол. Туман медленно рассеивался. Филька открыл глаза: вначале увидел ноги Алеся, а чуть подняв голову, – его навострённые в боевой стойке кулаки. «Это он? Это он так меня звезданул? Как же так?»

Драться Алеся тоже учил дядя Карел. Первое правило: бей первым! Левая рука сжата в кулак и приподнята на уровне лица – готова к обороне. Правая, тоже сжатая в кулак, – у пятой точки. Левая нога, опорная, – чуть полусогнута. Удар правой рукой с разворота. Не одной рукой, а всем корпусом. Сногсшибательный! Дядя Карел обматывал своё лицо толстой шерстяной шалью. Показывал, в какое место бить. Поначалу Алесь стеснялся, но дядя Карел требовал. И Алесь входил в раж. «У тебья природа. Ты – боец… Малладец!», – осыпал похвалами дядя Карел каждый удачный выпад.

Второе правило: не давай противнику подняться! Хуже не бывает, когда битый идёт на тебя!

Второй удар, не давший Фильке встать на ноги, пришёлся в нос. Потекла кровь. Филька смазывал её ладонью и удивленно разглядывал, как будто видел впервые. С лицом цвета свежебелённой извёсткой стены Алесь настраивался на третий удар, дышал часто, как будто пробежал длинную дистанцию. Павлинка с таким же лицом стояла рядом с братом, готовая вцепиться ногтями в ненавистное лицо Фильки. Но кровь приводила в смятение атакующий дух.

Кто-то пробежал по всем помещениям здания, растрезвонил радостную весть о том, как лупцуют Фильку Жмыхова. Возле него разрасталась ребячья толпа. Ошеломлённый атаман, гроза и повелитель всех детдомовских обитателей сидел на полу с расквашенным носом, тупо соображая: что делать? Он был растерян. Он не понимал, как его, не раз бывавшего в драках, даже поножовщине, так легко распластал какой-то сопливый пацан! Вон сколько довольных рож поедают глазами его позор!

– Ну ладно, – Филька проверил ладонью, остановилось ли носовое кровотечение, – щас я буду вас убивать. Филька упёрся руками в пол, определяясь, как увернуться от очередной увесистой лепёхи.

И тут послышались ритмичные удары в половицы. Толпа ребятишек расступилась. По образовавшемуся живому коридору шла тётя Поля с длинной, выше её роста, отполированной долгим употреблением, толстой палкой в руке. Смотрела перед собой с царственной угрюмостью. Намеренно резко буцала палкой, являя сумрак надвигающейся грозы.

– Я ить как почувствовала, – тётя Поля ожгла Филиппа ненавистным взглядом, – не обойдёшься ты без своих… (она хотела сказать «тюремных», но сдержалась) замашек! Не на тех нарвался? Получил, охламон! Мало? Так я добавлю!

Она замахнулась палкой. Филька прикрылся руками, ожидая удара. Не один детдомовский шалопай испытал на себе воспитательную силу этого деревянного жезла – символа власти детдомовского завхоза! И странно: никто и никогда не жаловался на неё и не обижался.

– Не охламон он, Полина Григорьевна, – Павлинка взяла за руку Алеся, – а хам!

Уводя брата, оглянулась:

– Хам!

О, сколько же бранных слов пролетело сквозь уши Фильки Жмыхова за его жизнь, да таких, от которых они огнём загорались и в трубочки свёртывались! Он и сам был не последним мастером кидаться матерными язвами. А вот резкое и оглушающее «хам» слышать не приходилось. И на мат не похоже.

Тётя Поля уйдёт. Филька с пола поднимется. Ребятню разгонит. Умоется в туалете. Спать ляжет. Обида притупится, а слово это никак из памяти не исчезнет. И потом ещё несколько дней, как только встретится глазами с Павлинкой, так и слышит: «Хам! Хам!» Словно обухом топора по башке!

Не выдержал, поинтересовался у Фаины Иосифовны, что это значит. Та пояснила: «Нехороший человек». И другие воспитатели отвечали примерно так же. Нет, мнилось, что-то более глубокое, занозливое определялось этим словом, гораздо более обидное, чем объяснение тёти Поли: «Хам – значит засранец!»

В школьной библиотеке Филька выписал словарь русского языка. Открыл страницу на букву «ха» и почти сразу уткнулся глазами в желаемое слово: «Хам, а, м. (презр., бран.) грубый, наглый человек, готовый на всякую подлость и низость». Ну вот, как и предчувствовал! Особенно задевало «наглый»!


После драки в конце дня Филиппа вызвал в свой кабинет Чурилов.

– Неужели это правда, что тебя отметелили наши новички? А, Филичка?

Филька прикрыл рот ладонью.

– Неправда, Евграф Серафимович. Сопли это всё! Пацанам нашим так хочется.

– А что это у тебя с губёшками-то?

– Упал.

– Как так? Ни с того ни с сего мордочкой в пол?

– Да нет, – замялся Филька, потирая нос пальцами, чтобы из-под ладони не показывались распухшие губы. – Играли мы… Ну, с Алесем. Ну, с этим новеньким. Он мне приёмы показывал… Ну, я споткнулся. В общем, промашка вышла. И всё.

– Промашка? И всё?

Чурилов не верил Жмыхову. Но и раздувать огонь разборки ему тоже не хотелось. Он бы не обратил на этот случай внимания: драки в детском доме – привычное дело, да пожаловалась ему Рускина. А Полину Григорьевну он побаивался. Разнесёт потом по всему городу: заведующий поощряет бурсацкие нравы в советском воспитательном заведении. Но коли Жмыхов сам не желает, чтобы огласка вышла на уровень педагогического совета, то и хорошо. Рускиной он скажет о проведённой воспитательной беседе.

– Не дрались мы, Евграф Серафимович, – как будто подняв какую-то весомую тяжесть, выдохнул Филька, опасаясь: а вдруг заведующий потребует утвердить сказанное честным словом? Как быть? Честным словом Филька дорожил. Это знали не только воспитанники детского дома, но и воспитатели. Если Филька затемнит свои острые серые глаза и скажет: «Вот кэсээм» (клянусь смертью матери) и ещё щёлкнет ногтем большого пальца по своим зубам, то уж никаких клятвенных заверений от него требовать не надо!

– Ладно, Филипчик, верю я тебе, – Чурилов понял мучения Жмыхова, не стал допытываться. Важно, чтобы новички не заершились. Да не должны бы: они же победители! Хотя… Филька сейчас же к ним побежит. Уговорит. А он для вида вызовет сестру с братом.

– Верю! – повторил Чурилов. – Чтобы такого парнягу мальцы причесали? Иди, Жмыхов. Но… пусть всё-таки эти, – он заглянул в открытый журнал численности воспитанников детского дома, куда заносились сведения о происшествиях и планах работы, – Штефловы зайдут ко мне. Прямо сейчас!

Далее всё пошло по предположению заведующего. Филька в считанные минуты уговорил сестру и брата не говорить о драке, иначе его отправят в колонию. Чурилов же в беседе с новичками на этот факт и не нажимал. В основном интересовался устройством, настроением и как бы между прочим спросил о столкновении со Жмыховым.

– Мы немного повздорили, – наливаясь краской стыда сказала Павлинка, – поначалу… И всё.

Чурилов видел, какого труда стоило ей не говорить полную правду. И, проникаясь уважением к этим милым, честным, умеющим постоять за себя ребятишкам, панибратски махнул рукой.

– Ну, повздорили и повздорили! Поначалу, действительно, для знакомства, – уточнил он с улыбкой, – бывает. Но отныне старайтесь жить дружно!

А слухи о тяжком посрамлении Фильки Жмыхова еще несколько дней теребили языки и уши детдомовцев. Все ждали ответного хода битого атамана. Но он повёл себя так, будто ничего не случилось. А пацанам хотелось скандала, особенно второму после Жмыхова детдомовскому грому – Гришке Шатковскому по кличке Пан.

Подкараулив Фильку в туалете, когда там больше никого не было, Гришка присел рядом.

– Ну и чё? – спросил насмешливым голосом.

– Што чё?

– Так и оставишь? Наелся лепёшек и сдрейфил?

Филька сразу понял, на что намекает Пан. Поднялся. Не спеша заправил рубаху в штаны. Затянулся ремнём. И, размахнувшись, ударил его сверху по голове кулаком. Ноги из-под Пана скользнули, и он до самого пояса провалился в очко.

– Ещё раз пискнешь, польское отродье, я тебя туда вниз головой спущу. Усёк? – и без заклинательного «кэсээм» щёлкнул по своим зубам ногтем большого пальца левой руки.


Дня три Филька старался не обращать никакого внимания на Алеся, словно его вообще не существовало на свете: ничего не говорил, сторонился, смотрел сквозь него, словно тот был стеклянным. Но не нашёл в себе силы не заметить Павлинку, когда она на четвёртый вечер пришла к брату, чтобы заменить подснежники на его тумбочке.

У неё было хорошее настроение. Утром прошедшего дня вместе с Алесем она побывала в школе, куда их возила воспитательница старшей группы Римма Семёновна. Невысокого росточка, худенькая, очкастая, она постоянно куталась в серую шерстяную шаль ручной вязки. Даже в тёплой комнате. С неизменным выражением недомогания на лице, она словно несла тяжёлый крест своей холодной фамилии – Мерзлякова. Большую часть времени она проводила дома, так как была вынуждена ухаживать за мужем и сыном – инвалидами.

Муж потерял на фронте обе ноги до самого паха. Не нашёл в себе сил выйти из нравственного потрясения. Опустился. Часто выпивал. Порой напивался до бесчувствия, матерился, швырял в жену всё, что попадало под руку. Вымещал на ней накапливающуюся злобу на беспросветную жизнь. Протрезвев, плакал, просил прощения. Она прощала. Но дня через два-три всё повторялось. А сына, когда ему исполнилось десять лет, покусал в тайге клещ. Он тяжело переболел энцефалитом. Паралич правой половины тела тоже лишил его возможности вести полноценный образ жизни. Он почти не выходил из дома. Случалось, составлял отцу компанию на возлияние. Но от падения до подошв ботинок его удерживал талант художника. Он хорошо рисовал и внештатно сотрудничал с областной газетой – ему давали оформлять некоторые, чаще всего литературные материалы и выплачивали кой-какой гонорар.

Прослышав о Павлинке и Алесе, Римма Семёновна задалась мыслью непременно познакомить с ними сына. Такие воспитанные и благонравные дети могли оказать на него определённое положительное влияние, поэтому она приняла самое живое участие в устройстве сестры и брата в школу. Они пропустили большую часть завершающей четверти и, естественно, отстали.

Директор школы предлагал повторно поступать Павлинке в седьмой класс, а Алесю – в четвёртый, но настойчивость Риммы Семёновны и слёзы сирот растопили и без того не очень-то схваченное льдом сердце директора (войну он провёл в блокадном Ленинграде, собственной кожей испытал, что значили такие понятия, как сострадание и помощь ближнему в минуты потрясения души и тела!). Решили так: если Павлинка и Алесь не выдержат экзамен по какому-либо из школьных предметов, то им придётся учиться летом, осваивать неусвоенный материал. Римма Семёновна охотно согласилась «подтягивать ребят» по русскому языку, литературе и истории, а сам директор – по математике. Он пообещал привлечь и других преподавателей.

Довольная завершённым делом, Римма Семёновна предложила детям погостить у неё в какой-нибудь ближайший воскресный день.

– От Фаины Иосифовны я слышала, что вы хорошо музицируете. А у нас есть немецкий аккордеон. Абсолютно новый! На нём почти никто не играл. Муж привёз его из Германии в качестве трофея. Сын особого интереса к музыке не проявлял: немного поучился играть и бросил, а вскоре с ним приключилось несчастье.

У Алеся восторженно загорелись глаза.

– Мы непременно побываем у вас, Римма Семёновна! Скоро праздник Первомая, и Фаина Иосифовна просила нас поучаствовать, а инструмента нет! – Алесь посмотрел на сестру: не нарушил ли право голоса по младшинству, может быть, сказал не то, что следовало?

– Да, непременно, побываем! В ближайшее же время. Вот согласуем с Фаиной Иосифовной, – развеяла сомнения Алеся сестра. – А вы разрешите потом использовать инструмент в концертах? Его же придётся выносить из дома?

– Конечно, конечно, – заторопилась Римма Семёновна и даже шаль распахнула, – зачем же ему без дела стоять? Пусть людей радует!


Филька лежал на кровати и мрачно сверлил глазами потолок.

– Здравствуйте! – весело кивнула Павлинка Фильке, чмокнула в щёку брата и принялась заменять цветы в стеклянной банке, стоящей на тумбочке Алеся.

– Здравствуйте! – пересохшим горлом ответил Филька и ощутил сладкую истому во всём теле. Странно: ещё минуту назад в груди было стыло и пусто, и вдруг двинулось тепло, потому что теплом повеяло от голоса Павлинки, её ладной фигурки, а особенно от глаз какой-то светло-медовой каризны, с малюсенькой лампочкой в середине.

Неведомая сила подняла Фильку с кровати – ну, прямо кто-то схватил его за шиворот и вздёрнул на ноги, не считаясь с его желанием и волей! Никогда прежде не случалось с ним такого: забыл напрочь, кто он и что он!

– Павлина, – Филька не узнал своего голоса, вдруг севшего от возбуждённой растерянности, – я это… ну… считаю… ну, – проталкивал он через горловую сухость несвязные слова, – я это… ну… не прав я… с тобой… прости… простите меня. А?

Павлинка повернулась к нему лицом. И звёздные лучики ударили в глаза Фильки.

– Хорошо, Филипп, мы вас прощаем! Но и вы нас простите: мы, наверное, не должны были так поступать! Я, знаете, – она улыбнулась, – шла ведь сюда, чтобы попросить у вас прощения. Подугадывала подходящий момент. Но вы меня опередили!

Павлинка протянула руку. Ох, какая же маленькая, тёплая и трепетная у неё ладошка! И Филька задержал её в своей.

– А можно… на «ты»? А то неловко как-то… Уж шибко по-взрослому!

– Можно, Филя. И ещё… У нас в деревне, там, на Родине, в Белоруссии, если люди поссорились, а потом замирились, то делают друг другу подарки или вообще что-нибудь хорошее, – Павлинка поделила надвое букетик подснежников, стоящий на тумбочке Алеся, и одну половину протянула Фильке. – Вот мой подарок.

– Спа-спасибо, – поблагодарил кто-то чужой филькиным голосом, – ух, я щас!

Филька мигом слетал на кухню, принёс стеклянную банку с водой, осторожно, точно и цветы были стеклянными, опустил их в банку.

– Я т-тоже…Подарю. Потом.

– А можно я попрошу? – звездочки крутнулись в её глазах.

– Можно!

– Пусть цветы будут на тумбочках всех ребят… Всегда. А?

– Будут, – выдохнул Филька.

На следующий день на всех тумбочках мальчишечьих и девчоночьих комнат красовались подснежники.

Повариха тётя Валя жаловалась Чурилову:

– Это што же за фулиганьё такое? Всю стеклотару у меня с кухни порастаскали!

Пришлось Фильке добывать банки на стороне, в городских ларьках, а взятые на кухне вернуть «тёть Вале». А для Павлинки он достал какую-то расписную вазочку необычайной красоты («Кэсээм, – поклялся парень, – купил!»), но Павлинка подарка не приняла: не захотела выделяться этим среди девочек, да и слишком уж откровенным было внимание Фильки! Вазу отдали Фаине Иосифовне, и в её медпункте на столике заголубел маленький костерок.


Грядущий первомайский праздник совпадал с двадцатилетним юбилеем детского дома. Торжества решили совместить. Закипела работа.

Ребят старшей группы разбили на отдельные бригады побельщиков, мойщиков, плотников. Вечерами и в воскресные дни они приводили в порядок спальни, комнаты для самоподготовки, столовую, которая использовалась и как актовый зал. У входа в углу в ней имелась сцена для выступлений. Младшие воспитанники писали плакаты, рисовали нехитрые картинки на тему «Наша родина – СССР!». Одновременно шли репетиции коллектива художественной самодеятельности.

Первым помощником во всех делах у воспитателей стал «фулюган» Филька Жмыхов: носил, перетаскивал, прибивал, мыл. Воспитатели пребывали в радостном недоумении: «Что случилось с парнем? К пацанам не задирается, девчонок сторонится, смирнёхонько ест в столовой; по слухам, бросил курить; иногда сидит в одинокой печали и задумчивости. Неужто за ум взялся?!»

Большинство же детдомовцев, так и не дождавшись Филькиной мести новичкам, сошлись во мнении: врезали ему хорошенько, вот с него и спесь слетела. Только Одарка Коноваленко, к которой разом охладел Филька, быстро поняла чутким девичьим сердечком причину такой перемены и даже на первых порах загорелась лютой ненавистью к Павлинке. Но, заметив, что та не переступает черту обычных отношений мальчишек и девчонок и не выказывает никаких чувств к Фильке, успокоилась. Более того, сделала всё возможное, чтобы задружить с Павлинкой.

Тут начал подклиниваться к Одарке Пан-Шатковский: учуял смену пристрастия атамана. Раньше он боялся и думать об этом! Навычная к ухаживаниям, Одарка не терзалась вопросом, почему именно он: всё равно лукавого намерения спроста не проникнешь, да и явилась возможность досадить Фильке!

В школьную жизнь брат с сестрой вошли быстро. Их освободили от уроков немецкого языка – знали его и разговаривали лучше преподавателей; от уроков пения – никто из учащихся средней школы не знал нотной грамоты, а если и играл на каком-то инструменте, то по слуху; от занятий физкультурой – по просьбе самих ребят. Эти часы Павлинка и Алесь использовали для самоподготовки. Им, как и обещал, помогал директор школы Василий Васильевич – молодой, улыбчивый и многознающий человек. Усидчивость и старание ребят дали свои плоды: к концу апреля они наверстали упущенное. И дальше, наверное, пошло бы хорошо, если бы… Но всё по порядку!

Концерт художественной самодеятельности готовили вечерами. Вначале репетировали сольные номера, затем сцену занимал хор. На рояле аккомпанировала Фаина Иосифовна. Выступления Павлинки и Алеся должны были стать сюрпризом, поэтому они решили заниматься на квартире Фаины Иосифовны.


Она жила в большом мрачном старом бараке, сколоченном ещё на заре советской власти для рабочих-строителей, возводивших Лесогорск. Таких бараков было несколько и находились они на краю города. Фаина Иосифовна, как женщина-одиночка, размещалась в одной небольшой комнате с печным отоплением. Воду она брала из колонки неподалёку от барака. Пользовалась общим уличным туалетом на три двери. Печь с плитой топила дровами и углём (они хранились в одном – из многочисленного ряда – дощатом сарайчике). Единственное большое окно выходило на дорогу. По его центру комнату разделяла фанерная перегородка: в одной половине размещался диван, служивший хозяйке и постелью, комод с расположенным на нём круглым, на подставке, зеркалом и принадлежностями женского туалета, письменный двухтумбовый стол с лампой под белым стеклянным абажуром и старенькое пианино фабрики «Красный Октябрь»; вторая половина комнаты предназначалась для хозяйственных нужд. На маленьком кухонном столике стояли керосинка и электроплитка с открытой спиралью, на большом, застланном клеёнкой в белый горошек, – горка тарелок и блюдец. Над ним – настенный шкафчик с разной посудой. Единственной роскошью и, как говорила Фаина Иосифовна, «отрадой души» были титан – бак для нагрева воды – и ванна (достались в наследство от прежнего владельца квартиры – бригадира плотников) и (сработанные им же) четыре крепких – на век – табурета.

Но даже такое скромное убранство показалось Павлинке и Алесю вершиной тепла и уюта: они просто соскучились по привычной домашней обстановке!

Фаина Иосифовна нагрела титан. Алесь и Павлинка по очереди приняли ванну. Подкрепились пирожками с капустой, приготовленными хозяйкой. До вечера музицировали: Павлинка, по её выражению, набирала форму, так как не играла уже несколько месяцев. Ей подобрали репертуар. А потом пошли в гости в Мерзляковым (они жили в соседнем бараке): надобно было посмотреть аккордеон и попросить его для выступлений Алеся.


Мерзляковы жили в двухкомнатной квартире с очень скромной обстановкой: три кровати, топчан, буфет для посуды, шкаф для платья, три стола, лавка и несколько стульев с гнутыми спинками. В отличие от квартиры Фаины Иосифовны, на стенах висело множество одиночных и групповых фотографий в простых деревянных рамках.

Хозяева встретили гостей радушно, особенно муж Риммы Семёновны. Он так и просиял, когда увидел в руках соседки бутылку водки, содержимое которой потом единолично и употребил.

Вечер удался на славу! Алесь был на высоте от счастья: инструмент, лёгкий, звучный, празднично сверкающий голубым перламутром и розовым мехом, так и пел в его руках! Муж Риммы Семёновны, разгорячённый водкой, заказывал фронтовые песни. Знал он только по одному-два куплета, а потом замолкал и, кивая в такт мелодии головой, плакал, хотя и не всякая песня располагала к слезам. Сын не проявлял никаких чувств и, вжавшись в свою кровать, не спускал глаз с Павлинки.

При прощании Мерзляков подкатил на своей инвалидной тележечке к Алесю, обнял, расцеловал в щёки и хлопнул по корпусу аккордеона ладошкой.

– Владей, сынок! Весели народ! Чего он тут у меня ради украшения-то сохнет и портится? Инструмент работать должон! Ну, загоню я его, прогуляю денежки, и што? Да неизвестно, в чьи руки-то попадёт: можат, и не музыканта вовсе, а так – спекуляшки! И пойдёт эта красота по холодным рукам. А у тебя они, сынок, золотые! Играй! А иначе за што воевали-то, а? За вас, деточки наши, жизней не жалели, себя вот калечили! И не зря, не зря! А? Так ведь?

Римма Семёновна, заметив, как пошло пятнами лицо мужа, бросилась к нему с уговорами. Знала: войдёт в раж – контроль над собой потеряет, в замутнении рассудка и о гостях забудет. Криком своим вопрошающим «Не зря ведь калечились, а? Ради жизни калечились, а?» изойдёт до беспамятства. А в крике боль, а в крике безысходность!

Женщины общими усилиями успокоили фронтовика, и он, вытирая слёзы, попросил прерывающимся детским голоском:

– Вы токмо не забывайте! Приходите почаще… Ты, сынок, с музыкой этой! Ить как на душе-то… Вот всё так и переворачивается! – он не находил нужных слов, а только круговым движением ладони по груди показывал, как же музыка вывёртывает его сердце.

Аккордеон оставили на квартире Фаины Иосифовны, и Алесь приходил сюда репетировать.


В праздничный день в помещение столовой стащили из всех спален и кабинетов стулья, табуреты, кресла и скамейки. Расставили рядами. Первый, состоящий только из одних добротных кресел и стульев с мягкими сиденьями, предназначался для важных гостей из города. Их прибыло больше десятка! Среди них выделялись двое военных в офицерских мундирах с большими звёздами на погонах и одна женщина с пышной чёрной, химической завивки, шевелюрой, с золотыми серьгами-подвесками в ушах; золотой же оправой сверкали на её глазах круглые очки. В столовую она вошла не как все гости – без верхней одежды, а в дорогой меховой шубе до пят. Сняла её и положила на спинку кресла.

– Ценная, видать, вещичка! – не без иронии заметил Филька Жмыхов, наблюдавший за размещением зрителей в зале из-за кулис сцены. – Боится, что сопрут.

Сцена была закрыта красным ситцевым занавесом. Над нею три плаката, один под другим. Белыми буквами на красном фоне ярчились слова: «Да здравствует Первомай – день международной солидарности трудящихся!», «Слава Советской Армии – победительнице гитлеровского фашизма!», «Поздравляем с двадцатилетним юбилеем наш тёплый детский дом!» На краю сцены возвышалась трибуна, обитая красной материей. На ней – большой пузатый графин с водой.

С праздничным докладом выступил Чурилов. На нём был костюм стального цвета полувоенного покроя (похожий носил в своё время Иосиф Сталин, а Чурилов боготворил его, воистину считая вождём всех времён и народов). Наглухо застёгнутый ворот френча был тесноват и поддавливал толстую шею докладчика. Он то и дело оттягивал ворот то одной, то другой рукой. Выступление Чурилов начал с благодарности гостям, которые «нашли время разделить нашу радость». По фамилии и имени-отчеству назвал только военных – полковника госбезопасности и помощника прокурора области – и даму с пышной шевелюрой, заведующую областным отделом народного образования. Читал доклад Чурилов долго, монотонно и нудно, запинаясь, проглатывая некоторые труднопроизносимые фразы. Уже на первых минутах многие дети младшего возраста задремали. Непоседы постарше играли в «морской бой», листали книжки с картинками или рассказывали на ухо друг другу анекдоты.

Филька Жмыхов развлекал скучающих артистов:

– Читает как-то один, подобный нашему Графу, докладчик. Тишина в зале. Муха пролетит – услышишь. Закончил и спрашивает: «Вопросы будут?» «Будут!» – отвечает какой-то дедуська из первого ряда. «Слушаю вас!» «Вы не видели, кто мою шапку стибрил?» «Позвольте, – обижается докладчик, – при чём тут воровство, при чём ваша шапка?» «Дык все же спали! Один ты не спал, значитца, видел ворюгу!»

Ребята прыснули со смеху. Гости в первом ряду вздрогнули, заозирались по сторонам: тоже дрыхали с открытыми глазами, как зайцы. Уж им-то, приученным спать на заседаловках, опыта не занимать!

Доклад составляли длинные фразы, взятые из передовых статей газеты «Правда». Традиционно перечислялись успехи, которых добился советский народ под руководством Коммунистической партии Советского Союза, клеймился американский капитализм и весь капиталистический мир, готовящийся к новой мировой войне; назывались новые рубежи, которые необходимо взять. Немного места в докладе Чурилов уделил и детскому дому, истории его создания и развития. Горячо благодарил местную власть, помогающую приюту «держаться на передовых позициях коммунистического воспитания детей».

Голос у Чурилова сипел и прерывался. Несколько раз он дотрагивался рукой до графина и бросал просительные взгляды в сторону кулис: «Дайте стакан!» Не выдержал и стал пить из горлышка графина. Сосуд был тяжёлый, вода проливалась на френч докладчика. По залу покатились смешки. Наконец, из-за кулис выбежал мальчишка со стаканом в руке, поставил его на трибуну, резко повернулся и вытянулся во весь рост на полу. Зал разразился хохотом. Облегчённо заулыбался и Чурилов. И закончил доклад здравицей за «великую Коммунистическую партию и её вождя Никиту Сергеевича Хрущёва».

Под аплодисменты Чурилов, довольный собой, спустился со сцены и прошёл в первый ряд, где ему предназначалось место рядом с военными гостями. Расслабился зал. Зашумел. Но ненадолго.


Занавес открылся. Хор на сцене взревел: «Вихри враждебные веют над нами». Бодрящая песня! Кое-кто начал подпевать, помахивать в такт рукой. Потом грянула «Смело мы в бой пойдём за власть Советов». Алесь любил революционные песни, хотя не все слова в некоторых из них нравились: вот почему «и как один умрём в борьбе за это»? ну, если все умрут, то кто же за революцию-то воевать станет? Песни сопровождались действом: по сцене двигались буржуи, купцы, священники и белогвардейцы; красные бойцы в будёновских шлемах гнали их штыками. Завершил хор выступление «Священной войной»: на сцену выехал миниатюрный фанерный танк с чёрной свастикой на боку, на танке – человечек с вытянутой над собой левой рукой (в правой он держал громадный меч, по которому крупно, чтобы было видно из зала, змеилась надпись «Гитлер»); на него разом накинулись красноармейцы – разломали танк, с Гитлера стащили штаны; в белых кальсонах он полз к кулисам, а красноармейцы пинали его ногами.

Всем эта сцена пришлась по сердцу. «Так его, гадину! – кричали ребята. – Бей фрица!» Царь, помещики, капиталисты были где-то далеко в прошлом, а этот – свежак в памяти. Это по его воле началась война и погибли родные люди, и они пошли скитаться по детским домам и колониям. «Гони гниду!» – хоть тут криком выплеснуть из души всю горькую горечь обездоленной жизни. «Пусть ярость благородная вскипает, как волна!» Не иссякла, не испарилась ярость. Таится на донышке души, ждёт своего часа.

После хора начались сольные выступления. Исполнителей представляла Фаина Иосифовна.

– А сейчас – сюрприз! Краснофлотский танец «Яблочко». Исполняет, – она сделала небольшую паузу, – Филипп Жмыхов.

– О-о-о-о! – прокатилось по залу.

«Филька? Этот король затрещин и подзатыльников – танцор? Да быть такого не может!» А Филипп уже выплывал из-за кулисы, плавно разгребая перед собой воображаемую поверхность моря. Плясать его научил в колонии для малолетних преступников один юнга Балтийского флота. Он служил и ходил (плавает, по его словам, дерьмо в проруби) на боевом торпедном катере «Неистовый». Однажды команда получила приказ перехватить подбитую немецкую лодку, которая пробиралась к своим во всплытом состоянии – не могла погрузиться в море. По пути следования катер наткнулся на плот, на котором без сознания находилось несколько вражеских моряков. Капитан подобрал их. Спасение заняло определённое время. Его хватило для того, чтобы подлодка безнаказанно ушла. Вся команда катера попала под суд военного трибунала. Капитана приговорили к расстрелу. Юнга подарил Жмыхову тельняшку. Филька очень дорожил ею и надевал «гордость моряцкой души» только в редкие, торжественные моменты жизни. И ещё любил козырнуть фразой, тоже прихваченной из языка юного моряка: «Ну что? Будем тельняшки рвать, пупы царапать?» Вот в заветном «тельнике» и отчебучил Филька знаменитый танец боевых русских матросов. Его вызывали на бис. Он выбегал на сцену, неловко кланялся.

Две девочки-близнецы из Молдавии – Мариора и Марыся (всю войну они провели в партизанском отряде, где находились и погибли их родители) – спели какую-то весёлую песенку на родном языке.

Наде Найдёновой имя и фамилию придумали в детском доме. Её подобрали возле разбомбленного немцами эшелона. Контуженная девочка забыла свои настоящие имя и фамилию. Вспомнила только, что её родители были цирковыми артистами. На сцене она исполнила акробатический этюд.

Группа мальчиков в унисон, но с большим чувством спела песню беспризорников 20-30-х годов «Позабыт, позаброшен с молодых юных лет», и в зале наступила мрачная тишина. В первом ряду заёрзали гости.

– А сейчас очередной сюрприз, – поспешила развеять подмоченное настроение ведущая концерт Фаина Иосифовна, – новый член нашей большой и дружной семьи Павлина Штефлова исполнит на рояле произведение великого немецкого композитора Людвига Ван Бетховена «Сурок», – и захлопала в ладоши. Её нестройно поддержали.

Старый рояль, стоявший на краю сцены, выкатили на середину. Вышла Павлинка. На ней было белое пышное, до самых каблуков белых лакированных туфель, свадебное платье (расстаралась Фаина Иосифовна, выклянчила под залог золотой фамильной броши в областном драматическом театре). В белых кудрях – большой алый бант. Фея из сказки!

Сидящие в первом ряду военные зашептались, склоняясь головами друг к другу. Привлекли к разговору Чурилова. Тот присел перед ними на корточки, что-то пояснял с растерянным лицом. А спрашивали военные о Павлинке: почему раньше не видели это жемчужное зерно в навозной куче? Чурилов оправдывался. На самом деле, он действительно скрывал Павлинку от глаз этих похотливых начальников: и так по лезвию ножа ходит! Нутром чуял: эта девчонка не из того теста, чтобы мятные пряники стряпать! Такую подарками не улестишь, угрозами, как других, не уломаешь. Для неё честь дороже жизни. Да и о предупреждении Грудинина Чурилов не забывал. У этого «мента» слово с делом не расходится, несмотря на то что увечный. Фронтовик, одним словом. В детский дом зачастил. Общается с Павлинкой и Алесем, как с детьми родными. По слухам, удочерить и усыновить хочет.

Павлинка заиграла. Что за зверёк такой – сурок, – никто из сидящих в зале ребят не знал, но простая и немного грустная мелодия задевала сердце: невесёлая, видать, жизнешка у него, тоже, наверное, сидит в клетке, голодный и холодный, и о маме думает.

Павлинка исполнила ещё одну музыкальную пьеску, в которой сквозила какая-то светлая печаль, а закончив, объявила:

– Это отрывок из симфонической поэмы чешского композитора Сметаны «Моя родина».

Как-то оцепенело похлопали, точно ребят держали за руки.

С аккордеоном на груди вышел Алесь.

– Ещё один сюрприз, – обняв его за плечи, представила Фаина Иосифовна. – Это брат Павлинки – Алесь Штефлов. Он исполнит на аккордеоне полонез великого польского композитора Огинского.

Алесю подставили стул. Он сел. Но в ту же минуту встал и громко сказал:

– «Прощанье с родиной».

Это был его любимый полонез. Играл он с закрытыми глазами, свободно, проникновенно, без натужного напряжения, свойственного юным, ещё не отгранившим мастерство музыкантам. Пальцы послушно двигались по клавишам как бы без его участия, сами по себе. А он плыл на волнах мелодии над полями и лесами родной Белоруссии: над сёлами с маленькими белыми домиками и аистами на крышах, над речками, озёрами и туманными болотами. Всё озиралось, всё чувствовалось: светлая зернистая роса на утренней траве, горячая дорожная пыль под босыми ногами, речушка, проглядываемая до самого галечного дна. И мама на берегу с ведром, в белой, расшитой травяными узорами кофточке, простоволосая, с улыбающимся лицом.

Заметив, что Алесь играет с закрытыми глазами, некоторые ребята догадались: что-то, наверное, грезится ему, как во сне. И тоже закрыли глаза. И правда, стали какие-то картинки появляться. И странно: всё о родных местах, родном доме, родных людях. Что же это за музыка такая волшебная? А когда плавное движение её вольной полноводной рекой вдруг оборвалось, точно река вдруг помчалась, ухая с одного каменистого порога на другой, то те, кто вдруг открыли глаза, увидели, как по лицу Алеся катятся слёзы. И им захотелось плакать. И кто-то не сдержал слёз. И стал прятать лицо от рядом сидящих товарищей.

Алесь не ушёл – убежал со сцены. Но потом вернулся с Павлинкой. Брат и сестра терпеливо подождали, пока стихнут благодарные рев и свист слушателей: детдомовцы впервые в жизни слышали такую музыку. Алесь растянул меха аккордеона, и Павлинка запела. Голос у неё был тоненький, хрустальный, казалось, вот-вот сломается, и от этого такой же хрупкой казалась песня:


Ня шумі, дуброва,

Ня шумі, зялёна,

Ня дадавай сэрцу жалю,

Што я ў чужым краі.


Сердца ребячьи ещё от прежнего изныва не отошли, а тут опять боль. Сговорились они, что ли, эти братья-сестры славяне? А следующая песня рассказывала о надломленном и подсохшем дереве, заблудившихся птицах, полой весенней воде, вышедшей из берегов. Чудной этот белорусский язык, да понятный, а потому близкий, и знобкая теплота бежит по телу:


Зялёны дубочак,

На яр нахіліўся?

Малады малойчык,

Чаго зажурыўся?


Павлинка и Алесь ещё кланялись, а на сцене уже появилась Фаина Иосифовна. Следом за ней высеменила короткими ножками Одарка.

– Отрывок из произведения великого украинского поэта Тараса Шевченко «Думка». Читает Одарка Коноваленко!


Тяжко, тяжко жить на свете

Сироте без роду:

От тоски-печали горькой

Хоть с моста – да в воду.

Утопился б – надоело,

По людям скитаться;

Жить нелюбо, неприютно,

Некуда деваться…


Одарка осеклась, начала глотать воздух: не то забыла продолжение, не то не могла справиться с волнением.


Жить нелюбо, неприютно, некуда деваться, – повторила она, но в голосе уже звенели слёзы. А вот они и покатились по щекам. И, всхлипнув, Одарка убежала со сцены. В зале захлюпали носами некоторые девчонки, а кто-то уж и заголосил навзрыд, зажимая ладонями рот, придавливая всплеск горя и отчаяния.

Вскочила с кресла дама из облоно. Быстрыми шагами пошла за кулисы. Занавес закрылся. Объявили перерыв. Опрокидывая стулья, детдомовцы двинулись из зала: кто в туалет по надобности или помыть мордаху после слёз, кто так – на воздух, поговорить, посочувствовать и Одарке, и самим себе, или курнуть в дальнем скрадном уголочке.


Когда ребята вернулись на свои места, посредине столовой они увидели походную кинопередвижку. На сцене белела большая простыня-экран, окна были занавешаны чёрными одеялами. Загудел движок. Сумерки помещения прорезали светлые лучи, и на экране обозначилось название фильма – «Чапаев».

– Ура-а-а! – дружно рванули ребячьи глотки. Такая уж это картина: хоть каждый день подряд смотри – не надоест! Высохли, испарились слёзы. Ещё немного повлажнеют глаза в конце фильма, когда раненый Василий Иванович поплывёт через реку, а беляки по нему из пулемёта… Но утонул ли Чапаев? Ведь как-то неярко, вскользь показывают. Не мог он утонуть! Всякий раз вновь просматривая ленту, ребята с надеждой ждали: выплывет на другой берег Василий Иванович, уйдёт от врага! Но он никак не появлялся. Может, ленту в самом конце оборвали? Но всё равно после этой картины хотелось оказаться в том времени – на гражданской войне, бить беляков. Кони! Сабли! Вот это да!

Гости кино не смотрели: уехали. А в комнатке медицинского пункта капала валерьянку в стакан с водой Фаина Иосифовна и выговаривала заведующему детским домом:

– Разве так можно? При детях. Как нашкодившую школьницу отчитывать! Если она жена первого секретаря обкома партии, то ей всё дозволено? Что она понимает в музыке, в искусстве? Бетховен для неё вражеский композитор! Надо же до такого додуматься! Он же не немцам принадлежит, а всему человечеству… У неё вообще никакого образования нет. Поза! Маска! Нельзя зажимать детские сердца: пусть из них боль выходит, пусть они от скверны житейской очищаются! А слёзы – это уж и не так плохо!

– Полноте, полноте, дорогая Фаиночка Иосифовна, – Чурилов пытался взять её за руку, но она отстранялась, – не расстраивайтесь же вы так, голубушка! Было и прошло. Концерт всё равно отличненький получился: вон сколько сюрпризов-талантов объявилось! В другой раз подготовимся, проверочку устроим. Пусть приезжают, загодя смотрят!

– Ну уж дудки! – Фаина Иосифовна залпом проглотила содержимое стакана. – Приглашайте профессионального художественного руководителя. С него и спрашивайте. Моё дело – медицина.

А брат и сестра в это время сидели в комнате мальчиков старшей группы на кровати Алеся и, обнявшись, беззвучно плакали.


Грандиозный музыкальный успех, выпавший на долю Алеся, сразу же сделал его, да и сестру тоже, заметными личностями детского дома. Мальчика стали привлекать в качестве аккомпаниатора физической зарядке, которую дети выполняли по утрам. Выходили ребята из здания и возвращались в него под марш, который Алеся научил играть ещё дядя Карел: это был марш немецких лётчиков, так, по крайней мере, считал, со слов дяди Карела, Алесь. Но, услышав об этом, Чурилов разгневался: с каких это пор прекрасный марш советских военно-воздушных сил стал называться немецким? Алесь объяснил. «Никаких отсебятин, – отрезал Чурилов. – Чтобы впредь о немчуре не заикался! Иначе…»

Правда была на стороне Чурилова. Действительно, это был советский марш, появившийся ещё в начале тридцатых годов. В народе поговаривали, что чуть ли не сам Геринг, проходивший лётную подготовку не то в Липецке, не то в Каче, украл мелодию, сделав советский марш в своей стране официальным. Как бы там ни было, советские и гитлеровские лётчики вылетали на боевые задания под одну и ту же музыку – таковы парадоксы войны.

Не без колебания, Алесь всё же согласился с замечанием заведующего детским домом. Наверное, дядя Карел что-то напутал. Не могут же фашисты так задорно петь:


Всё выше, всё выше и выше

Стремим мы полёт наши птиц,

И в каждом пропеллере дышит

Спокойствие наших границ.


Но где дядя Карел взял мелодию этого марша? Да зачем ломать голову, ведь песня-то чудо как хороша!


Мы рождены, чтоб сказку сделать былью,

Преодолеть пространство и простор.


Вон как бодро вышагивают его товарищи по совместному общежитию, преодолевшие пространства России, чтобы собраться в этом доме и объединиться в несчастье своём и радости!


Внезапно заболела Павлинка. На девятое мая, в День Победы советского народа над фашистской Германией, ездили в подшефную воинскую часть с концертом, а это почти три десятка километров по таёжной дороге. Ехали на открытой грузовой машине в кузове. День хмурился. Задувал промозглый ветер. Павлинка простудилась: у неё заболело горло и поднялась температура. Фаина Иосифовна поместила её в изолятор, опасаясь, не подхватила ли они инфекцию: в городе отмечались случаи заболевания дифтеритом и скарлатиной. Из областной больницы пригласили доктора. Он тщательно осмотрел Павлинку, сказал, что болезнь обычная – ангина. Прописал постельный режим, порошки для полоскания горла и микстуру.

Никого из ребят, кроме Алеся, Фаина Иосифовна в изолятор не пускала. С марлевой повязкой на лице он помогал тёте Поле кочегарить печь, чтобы в помещении было тепло, носил сестре еду, книги, сообщал о школьных домашних заданиях. Учебный год заканчивался, и ученики уже готовились к экзаменам, которые начинались первого июня. Брат подолгу сидел у постели. Павлинка нервничала из-за вынужденных прогулов в школе: и так пришлось навёрстывать упущенное на пределе сил!

С молчаливого согласия Фаины Иосифовны лечение Павлинки взяла в свои руки тётя Поля. Порошки и микстуры она отвергла, пользовала недужную народным способом: к горлу – горячую золу, завёрнутую в тряпицу, внутрь – горячее молоко с мёдом. Со всеми ребятами, нет-нет да попадающими в изолятор, она общалась одинаково вольно и без всякой осторожности: «После фронта ко мне никакая зараза не пристаёт: боится, что я её разом водкой ошпарю, изведу!» И правда: никто не помнил, чтобы заведующая детдомовским хозяйством когда-нибудь болела. Даже после глубокого похмелья.

Навещали Павлинку и девочки её старшей группы. Смотрели со двора в окно. Корчили забавные рожицы. Но большую часть времени Павлинка проводила в одиночестве, готовясь к экзаменам. Вечерние часы ей не ограничивали общим отбоем, и она отходила ко сну, когда хотела. Но в этот вечер, заметив в окно погасшие огни детского дома, тоже выключила настольную лампу и попыталась уснуть. Сквозь медленно обволакивающую сознание дрёму она услышала скрип открываемой двери и чьи-то осторожные шаги. Кто-то подошёл к кровати. Павлинка открыла глаза. Возле неё, оттенённый светом, падающим в окно от дальнего уличного фонаря на столбе, стоял человек.

– Ты уже спишь? – спросил он вполголоса, и Павлинка узнала Филиппа Жмыхова.

– Нет… Напугал… Зачем так поздно?

– Я тебе конфеты принёс – «Мишка на севере». Филька положил кулёк на тумбочку, приткнутую к изголовью кровати. – Твои любимые.

– Откуда ты знаешь?

– Братан твой сказал.

– Днём-то не мог прийти?

– Дык не пускают!

– Садись, коли пришёл. Табурет у печки.

Филька нашёл табурет.

– Где взял деньги? Конфеты-то не дешёвые.

Филька тяжело задышал.

– Думаешь, украл? – в голосе зазвенела обида. – Я в ресторане, ну, в городе, полы мыл. У них уборщица заболела. Они и дали.

Павлинка нашарила руку Фильки и погладила её.

– Нет-нет, что ты! Не обижайся! Ничего я не подумала, спасибо!

Филька наклонился, и Павлинка ощутила его горячее дыхание на щеке. Сердце её тревожно заколотилось.

– Ты может ещё чего хошь? Ты скажи! Я достану!

Павлинке показалось, что Филька хочет поцеловать её. Жар бросился в лицо. Она мягко упёрлась рукой ему в грудь, отстраняя от себя. Филька схватил её руку и сжал в своих ладонях. Они были горячими.

– Я пришёл… Я хочу тебе… У меня предложение… – Филька задыхался. Опустил руку Павлинки, схватил ворот рубашки на своей груди. Судорожно глотал воздух. – Давай… дружить? – и замер, точно собака на стойке.

Теперь воздух начала глотать Павлинка.

– А мы разве… Мы же друзья и так!

– Ну, да… Конечно… Ты, Алесь, – заторопился Филька, – только я хочу… Как это… Ну, штоб мы ближе были… Штоб я о тебе заботился. Ну, как это быват у парней и девчат, – крупная дрожь колотила его изнутри.

Ах, какая же это мука: сказать-то надо три слова! Они так и вертятся на языке, так жгут, а вот никак не говорятся! Неужели же Павлинка не понимает?

Павлинка поняла. Неспроста же пришёл Филька ночью: днём о любви обычно не говорят. Её даже бросило в лёгкий жар от смущения. Глубоких чувств к «фулюгану» она не испытывала, хотя давно замечала его пристальные взгляды на себе, стремление быть рядом, чем-то угодить. Жаль было Филиппа. Как отказать?

Павлинка погладила его руку: не мучайся, не придумывай слова.

– Ты не обижайся, – сердце её билось с перебоями, – ты для меня… как все… как все мальчишки… Я ещё не думала об этом… Это как-то врасплох… Дай мне время подумать.

– Хорошо, – быстро согласился Филька, счастливый уже тем, что Павлинка не отшила его сразу. Она это умеет. Надежда в нём загорелась. – Хорошо, – повторил он, – я буду ждать. Я хоть всю жизнь буду ждать!

– Чувства, они ведь как, – заоправдывалась Павлинка, – они ведь и приходят, и уходят…

Филька взял её руку и прижал к своему сердцу. Оно учащенно билось. Павлинке сделалось не по себе. Ей и хотелось отнять руку, и не хотелось обидеть Фильку.

– Можно, – попросил он, звонко глотая слюну, – можно я тебя поцелую?

Смутная тревога напрягла её изнутри. По любовным романам она знала, как многое порой может решить поцелуй, особенно в губы. Самый коварный поцелуй! Он распаляет такой огонь, который ничем не загасить. Жалеют потом, что вспыхнули, а уже всё – сгорело. Пепел холодный.

– Давай, – сказала она весёлым голосом, – по-братски. Села на кровати и подставила ему щёку.

Филька, преодолевая дрожь, коснулся её теплыми губами, осторожно, словно боясь обидеть.

– Теперь иди, – спокойно приказала Павлинка, – и больше ночью не являйся: ещё невесть чего подумают, сплетничать начнут!

– Хорошо! Я попрошу Фаину Иосифовну… Днём! – Филька пятился к двери. – С-с-спокойной ночи, – голос его дрожал и зубы постукивали.

Скрипнула дверь. Затихли быстрые шаги.


Через две недели Павлинка покинула изолятор. У выхода её встретили Алесь и Филька с огромным букетом багульника. Все окрестные сопки уже полыхали малиновым огнём. На берёзах набухли почки. Потеплевший ветерок напоминал о приближении лета. На тумбочках воспитанников детского дома его сигнальными маячками теплились малиновые костерочки.

Волну хорошего настроения сестры и брата подогрел Грудинин. Он явился с большой сумкой разной фруктовой снеди. Повинился перед Павлинкой: поздно узнал о её недомогании, потому и не приехал раньше. Дядя Витя сообщил радостную весть: ему разрешили удочерить Павлинку и усыновить Алеся. К Новому году обещали дать двухкомнатную квартиру (без личной жилплощади, конечно, не могло быть никакой речи об установлении родственных уз: не поселишь же детей в комнатушке общежития, где бедовал Грудинин!).

– Пока подготовлю документы, то да сё, – возбужденно говорил дядя Витя, – время пролетит быстро! Я всё сделаю, дорогие мои каченята, для того, чтобы вы росли счастливыми!

Контрольные работы в конце учебного года и Алесь, и Павлинка написали хорошо, были допущены к экзаменам. И сдавали успешно, но срезались на последних: Алесь не выдержал экзамен по арифметике, а Павлинка – по химии. Оставлять на второй год обучения в тех же классах добросовестных и способных учеников педагогический совет не пожелал. Решили им дать возможность ликвидировать пробелы в течение июля-августа и принять экзамены к сентябрю.


В конце июня детский дом выехал в летний лагерь, а Алесь с Павлинкой снова засели на учебники, но скучать им не давали: каждую неделю приезжал Филька Жмыхов – привозил копчёных окуней, тётя Поля подкармливала чем-нибудь вкусненьким; заглядывал и дядя Витя, незаметно переступив порог обращения не по именам, а по-отцовски – «сынок» и «доченька»; занятая делами в лагере Фаина Иосифовна присылала с Филькой записки.

Римма Семёновна, отвечающая за подготовку сестры и брата к переэкзаменовке, в начале августа посчитала, что они готовы выдержать испытания. Директор школы собрал экзаменационную комиссию. «Да, – говорил он потом, – добиться такого успеха в «ленивые» летние дни способны только воистину одарённые дети, с очень упорным характером и прилежанием!» Павлинке выдали свидетельство об окончании семилетки, а Алесю – четырёх классов.

Римма Семёновна по этому случаю устроила детям и семье небольшой праздник на берегу реки. Барак находился в ста метрах от неё, поэтому не составило большого труда прикатить на коляске мужа и помочь доковылять сыну. Кипятили на костре чай, поджаривали кусочки колбасы, пекли в золе картошку. День выдался жарким. Алесь с сыном и мужем Риммы Семёновны почти не вылазили из воды. Сама же она вместе с Павлинкой не захотела даже побродить на мелководье: Римма Семёновна всё так же куталась в платок, а Павлинка, памятуя недавнюю ангину, остерегалась её повторения. И хотя воспитательница считала, что летом заболеть ангиной невозможно («Этакая теплынь и вода как парное молоко!»), она глубоко ошибалась: заболел Алесь.

Как с укоризною говорила тётя Поля: «Перекупался мальчонка! В бане, быват, перепаришься – болезнь наживешь, а тут река, кака бы тёплая-растеплая ни была! А ты-то, сестрица милая моя, куды глядела?» «Откуда я могла знать? – оправдывалась Павлинка. – У меня-то горло прихватило весной, ещё холодно было, ветер промозглый. А сейчас? Ещё как-никак лето!» «Ваш организм не приноровился ишо к нашему сибирскому климату, вот и результат! Постепенно надоть, с притирочкой! Да ладно, ничего: ты отлежалась, и Алеська быстро оклемается!»

Но «быстро» не получилось: температура не спадала, по телу пошли красные крапинки. Вызвали доктора из областной больницы (того же, что пользовал Павлинку).

– Болезнь посерьёзней будет, чем у сестрицы, – резюмировал он, – скарлатина. Необходимо лечение в стационаре, в инфекционном отделении.

И на машине скорой помощи Алеся увезли в областную больницу.

Сорвалась предстоящая поездка в летний лагерь. Без брата Павлинка никак не хотела туда ехать. Уговорила тётя Поля:

– Что же ты будешь тут мыкаться одинёшенькой? Алеська в хороших руках под присмотром! Ухаживать за ним тебя всё одно не пустят: отделение-то для заразных больных. Я его навещать стану. А ты отдыхай, а как его выпишут, то мигом в лагерь доставим!


Выписали Алеся из больницы в канун возвращения детдомовцев из лагеря. Ехать туда уже не было смысла. Филька, вернувшийся в город одним из первых, передал, что Павлинка задержится с подружками ещё дня на три-четыре: надо привести в порядок спальный корпус.

А вскоре из лагеря пришла страшная весть – потерялась Павлинка. Пять дней её искали в окружающих лагерь лесах, а нашли в озере: её труп прибило к берегу приливной волной. В эти же дни пропал в тайге участвующий в поиске Грудинин.

Павлинку с трудом опознали – так водой обезобразило её лицо. Алесю всё время казалось, что та, что лежит в гробу, заваленная цветами, – не его сестра и что несчастье обрушилось не на него, а на кого-то другого, кого он хорошо знает, понимает и чьё горе разделяет. Павлинку похоронили рядом с матерью. У могилы он стоял, не решаясь подойти к гробу, и только чей-то властный толчок в спину и шёпот: «Ты чего? Иди. Попрощайся. Так надо», – заставил его склониться над гробом, поцеловать сестру в холодный лоб, отпрянуть и броситься вон с кладбища.

В детский дом он пришёл к вечеру и спрятался на чердаке здания, где обычно они играли с Павлинкой и Одаркой. Здесь его Одарка и нашла. Она сказала, что Алеся искали и вынуждены были провести поминки без него. Выступили почти все воспитатели и многие воспитанники – друзья Павлинки. Сказали немало сердечных и добрых слов о ней. А Филька заявил, что отныне считает Алеся своим названным братом, и если кто попытается обидеть его, то будет иметь дело с ним, Филиппом Семёновичем Жмыховым. Первый раз за всё время его пребывания в детском доме воспитанники увидели, как он плакал: горько, по-бабьи, навзрыд.

Утешая Алеся, Одарка едва сдерживала желание поделиться своими подозрениями в отношении смерти подруги. Её и Павлинку Чурилов оставил намеренно, так как в лагерь приехали полковник госбезопасности и помощник прокурора области. Одарка их хорошо знала. Дача Графа находилась неподалёку, туда и заманили девчонок.

– Сегодня мы с тобой в баню не пойдём, – сказал Чурилов Одарке, – баня занята. Ополоснись в озере, да намажься кремом!

Была глубокая ночь. Выкупавшись, Одарка возвращалась в лагерь. Проходя мимо бани, она услышала крики Павлинки: очевидно, ею занимались эти гости. С полковником Одарка один раз встречалась, когда Чурилов по какой-то причине уступил её, чего никогда не делал. Тяжёлый, потный и пьяный до озверения полковник мучил Одарку всю ночь, заставляя делать такое, что не под силу вынести и взрослой женщине. И повторной встречи с ним Одарка боялась пуще всего на свете. Случалось, если она неохотно и вяло исполняла причуды Чурилова, он в озлоблении грозился снова свести её с этим полковником.

Гости отбыли с дачи ранним утром, даже не попрощавшись с хозяином. Вместе с ними исчезла Павлинка. Чурилов, мрачный и озадаченный, приказал Одарке тщательно вымыть помещение бани со следами крови на полу. О смерти Павлинки он не думал: не впервые увозили девчонок и возвращали целыми и невредимыми. Но на всякий случай – шестое чувство сработало – наказал Одарке, как и что говорить, если вдруг Павлинка пропадёт с концами и начнется следствие: остались в лагере, так как нужно было навести порядок; Павлинка любила купаться ночами в озере, ушла и не вернулась; Одарка спала и обнаружила, что подруга пропала, только утром…

Алесь плакал, уткнувшись головой Одарке в колени.

– Ты плачь, плачь, пока всё не выплачешь, – поощряла Одарка тоном взрослой, уже немало познавшей в жизни женщины, – и станет легче, по себе знаю! Ты не бойся, я никому не скажу! Я теперь тебе вместо Павлинки буду. Ладно? Я и постираю, и поглажу. И даже на постели посижу перед сном. Я для тебя всё сделаю. Ну, что могу. Хочешь?

– Угу, – успокаиваясь, подтвердил Алесь, ещё не понимая, куда клонит Одарка.

– Холодно тебе? Ты дрожишь весь! Я тебя согрею, – Одарка приподняла Алеся, целуя в лицо, слегка потянула на себя.

– Маленький мой, хороший мой мальчик, тебе будет тепло и хорошо, ты только слушайся меня, это надо, это, – наговаривала Одарка, расстегивая кофточку, – это положено. Это успокаивает. Хороший мой, ангелочек мой светленький!

Горела, кружилась у Алеся голова.


Через месяц после смерти Павлинки в однодневье изменилась и вся жизнь Алеся и пошла по такому крутому руслу с водопадами, порогами и воронками, что на протяжении нескольких лет он только и успевал выгребать на поверхность, едва переводя дух от захлёбов.

Случилось это в начале октября. Лес уже красовался в пёстром осеннем наряде. В середине дня ещё пригревало солнце, но вечера, а особенно ночи, были холодными. Иногда брызгал дождь, стылый и липкий.

Чурилов позвал в свой кабинет Алеся.

– Хочу попросить твоей помощи. У меня домишко за городом, на озерке: огородишко, картошечка, ягодничек. Овощишки я уже прибрал. Малинничек закопать надо. Поможешь? Работёнка нетрудная. Баньку сгоношим, повечеряем. Переночуем. А в конце следующего дня вернемся. Как? Устраивает? А?

Алесь неопределенно пожал плечиками: заведующий детдомом нередко подряжал воспитанников для выполнения мелких хозяйственных поручений, отчего бы не съездить?

Евграф Серафимович воспринял нерешительность мальчишки как знак согласия.

– Ну вот и ладушки! После обеда подгребай к воротцам. Я там на мотоцикле буду ждать.

О поездке на дачу заведующего детдомом Алесь сказал Фильке в столовой, за обеденным столом.

Тот, проглатывая ложку супа, поперхнулся:

– Когда?

– Сегодня. Вот сразу после обеда.

– А ну-ка выйдем! Скажу тебе кое-что. Видимо, очень важное хотел сказать Филя, если пожертвовал вторым любимым блюдом – гречневой кашей с тушёнкой – и вишнёвым киселём, которые давали только раз в неделю по воскресеньям и в праздничные дни.

Филипп отвёл Алеся на некоторое расстояние от столовой, оглянулся по сторонам – нет ли кого поблизости – и пониженным голосом сказал:

– Слушай сюда. Граф просто так на свой огород не возит. Он пидор.

Алесь раньше никогда не слышал этого слова и недоумённо заморгал глазами.

– Ну, как тебе пояснить, – слегка стушевался Филя. – Пидор – это мужик, который с другими мужиками любовь крутит. Ну, обычно это с бабами делают, а Граф – с нашими пацанами.

– Это как? – Алесь продолжал непонимающе моргать глазами.

– Как? Как? – вздернулся Филя. – Лесина ты белорусская! Да вот так! – и, утробно подвывая, он телодвижением и руками изобразил то, о чём говорил. – Граф такие делишки любит в баньке обделывать. У него приёмчик есть. Дай-ка, говорит, спинку потру. Спинку трёт и о твою задницу трётся.

– Зачем?

– Чтобы хозяйство своё взбудоражить.

– Какое хозяйство?

– Ты чё – совсем? – Филя покрутил пальцем у виска, – или придуриваешься? И, ткнув рукой в известное место – Алесь даже ойкнул, – грубо резанул, как оно называется.

– Понял?

– Понял! – набычился Алесь. Он стеснялся бранных слов.

– Понял! Понял! – передразнил Филя. – Слушай дальше. Распалит себя Граф и прижмёт. Он с виду слабак, а сильный: прижмёт – не вывернешься!

– А ты откуда знаешь?

– Оттуда… Пацаны рассказывали… Да и, – Филя пошмыгал носом, – один разок в той баньке побывал. Только я уже знал об этом. Держался топориком, – Филя потряс над головой кулаком. – У Графа ни хрена не вышло… Так что, братан, стриги ушами, гвоздись глазами!

Алесь согласно закивал головой.

– Может до этого и не дойдёт. Но, – Филя наморщил лоб, – кто предупреждён – тот вооружён! Я тебя предупредил.


С некоторой тревожащей оторопью шел Алесь к воротам ограды детского дома, где его поджидал Чурилов. Но как только мальчишка угнездился в люльке его мотоцикла, так и забыл обо всём на свете. Мотоцикл был большим, тяжёлым, с сильным мотором. И назывался не по-русски – «Харлей Давидсон».

На праздничных вечерах, посвящённых Советской Армии или Победе над фашистской Германией, Чурилов любил рассказывать, как перегонял этот мотоцикл из Германии в Россию аж от самой реки Эльбы, где советские войска встретились с американскими и американский генерал подарил Чурилову «Харлея». Да не просто так, от щедрот своих, а в благодарность за спасение: на генерала совершила покушение группа притаившихся в засаде оголтелых фрицев, и на помощь пришел Чурилов со своей ротой автоматчиков. Поскольку, повторяясь, он разукрашивал эту историю новыми подробностями со стрельбой, взрывами и рукопашным боем, то невольно закрадывалось сомнение в её правдоподобности.

Тётя Поля, бывшая фронтовая сестра, послушав только один раз россказни Чурилова, долго материлась про себя, так как знала, что на войне Чурилов не был, а мотоцикл, скорее всего, купил у какого-нибудь военного снабженца, нахапавшего трофейного добра у немцев. Но в её зыбком положении говорить об этом вслух было небезопасно: Граф разом вытурит с работы! А куда она, инвалид, пойдёт? Кто её примет? К кому головушку приклонит? Пускай его врёт!

Часа два ехали по грунтовой, но изрядно разбитой колесами автомобилей дороге. Иногда Алеся так подкидывало на ухабах, что он едва не вылетал из люльки, но это только распаляло восторг движения. Рябисто мелькали по сторонам разнаряженные осенью деревья и кусты. Свежий, холодящий лицо и горло воздух, распирал грудь парнишки опьяняющим счастьем. Всё это напоминало ему то далёкое военное время, когда дядя Карел, который работал с мамой в немецком штабе, так же, на мотоцикле, катал его по родной деревне.

«Домишко», как называл свою дачу Чурилов, оказался большим домом с несколькими комнатами для гостей, небольшой столовой, кухней, зальчиком для демонстрации кинофильмов и игры на бильярде. Мебель составляли широкие, жёлтой полировки, столы, кожаные кресла и диваны, а также лёгкие стулья с гнутыми спинками. Алесь никак не мог взять в толк, как это всё могло принадлежать одному человеку! В его родной деревне таким большим домом был колхозный клуб, куда он ходил с мамой и сестрой на праздничные вечера смотреть кино, но такой шикарной мебели в нём не было!

Сам Чурилов обитал в пристройке с двумя просторными комнатами и кухней, кирпичной печкой, газовой плитой, электроплиткой, холодильником, электроламповым приёмником «Родина», какого даже в детском доме не было. Почти полкомнаты занимала деревянная кровать с горой подушек и подушечек, на которой свободно могли уместиться не менее четырёх человек.

Перед работой на огороде хозяин не поскупился на обед. Тем, что разместилось на широченном столе, можно было накормить ораву детдомовцев: исходили аппетитным парком щи в большой эмалированной кастрюле, теснились на глубокой тарелке котлеты с румяной корочкой, в пол-литровых стеклянных банках плавали маринованные грибочки и огурчики, на разной формы тарелочках лежали кругляши копчёной колбасы, селёдка, клубеньки молодой картошки, виноград, яблоки и ещё какая-то снедь, названия которой Алесь не знал. Такого изобилия мальчик не видел никогда – от одного запаха у него закружилась голова!

Начать пир Чурилов предложил «с рюмочки под икорочку». Налил в хрустальный бокал водки из изящного графина.

– Может, и ты немножко тяпнешь, а? Я в твоем возрасте уже баловался!

Алесь отрицательно замотал головой.

– Тогда начни вот с этого деликатесика! – вилкой с насаженным на неё огурчиком Чурилов показал на вазу с горкой какой-то ягоды. Потом закатисто смеялся, когда Алесь, отправив ложку этой ягоды в рот, жевал и морщился, боясь проглотить.

– Икра это лососёвая, – пояснил Чурилов, – пища генералов и больших начальников! Ешь, ешь, сынок. Не стесняйся. Всё ешь!

За бунт в животе гостя он не опасался: желудок детдомовца – это такой котёл, который переваривает даже железные гвозди!


После обеда Чурилов прикорнул на часок на своей кровати-стадионе, Алесь отправился знакомиться с усадьбой.

День выдался солнечным, теплым. Но на северном горизонте проявлялась гряда грязно-серых облаков. Иногда оттуда порывами налетал сквозистый ветер и точно вытягивал их на тайгу. Гряда увеличивалась в размере, набухала чернотой, предвещая ненастье. Большими кругами, приближаясь к усадьбе Чурилова, кружил коршун: лениво взмахивал крылами, зорко высматривал добычу на земле. Алесь не терпел эту хищную птицу: в родной деревне коршун с напористой наглостью воровал с дворов цыплят, случалось чуть ли не из-под ног хозяев! По мере его приближения к огороду замолкали птахи, щебечущие в зарослях ракит и черёмух.

Огород Чурилова примыкал к дому. Большая его часть с бугорчатой сиротливостью чернела пустотой. Куча подсохшей уже ботвы напоминала о том, что здесь был посажен картофель. Вторую половину огорода занимали пустые грядки. Только на одной, самой широкой и длинной, зеленели, отдавая желтизной, стрелки лука. По краю огорода, у самой городьбы, тянулись в два ряда какие-то кусты с тонкими и длинными ветвями, собранными в жгут и прижатыми к земле железными рогатками. Пока Алесь гадал, зачем это нужно, пришёл Чурилов с охапкой мешковины и двумя лопатами под мышкой.

– Это малина, – сказал он, позёвывая и потирая одной рукой припухшее ото сна лицо. – Вот её и будем закапывать.

Кусками мешковины дачник укрыл кусты, показал Алесю, как нужно набрасывать на них землю. Она была мягкой, податливой, легко садилась на лопату, чем-то напоминая Алесю почву огорода родной деревни, где с мамой и Павлинкой он сажал картошку. Соснула под сердцем печаль, но Алесь придавил её. Ещё будет время погрустить, а сейчас такое ликование во всём теле от работы! Отдыхал Алесь не от усталости, а по предложению хозяина. Тот тяжело дышал и клетчатым платком утирал пот с лица. Когда последний ком земли прихлопнулся на длиннющей веренице мешковых кустов, довольный Чурилов надул утробным воздухом щёки:

– А ты, Алеська, молодчинка! Не ожидал: думал так, хлюпенький!

«Зачем тогда меня на работу приглашал?» – хотелось сказать Алесю, но похвала приласкала сердце.

Потом Чурилов пошёл «гоношить баньку», а Алеся отправил на озеро «убить время».


Озеро, большое и просторное, раскинувшееся чуть ли не до самого горизонта, находилось в нескольких десятках метров от дома и скрывалось за сплошной зарослью деревьев и кустов. На другом его берегу уже невозможно было заметить человека. Алесь любил воду, особенно такую, не текучую, спокойную у берегов. Он хорошо плавал: мог так занырнуть в глубину, что с притаённым дыханием больше двух минут не показывался на поверхности! Жаль, вода уже остудёнилась и нельзя голяком побарахтаться в ней!

На берегу был сооружён причал из толстых листвяных досок. К нему приткнулся косами пяток дюралевых лодок, прихваченных цепями за большие железные кольца. В крайней из них лежали вёсла. Алесь отцепил её, пристроил вёсла в уключины и напружинил мышцы рук. Намахавшись вёслами до легкой испарины на лбу, свесился за борт. Долго всматривался в непроглядную темень озера, напрягал зрение до тех пор, пока ему не померещилось, что кто-то угрозно тоже пялится на него из бездонной водяной жути.

Мальчик лёг на дно лодки и стал смотреть в небо. Небо – вот это да! В него можно глазеть сколько угодно! Оно не надоедает, не пугает и не угнетает мысли, особенно такое, голубое-голубое и чистое. Вот только эта грязная серая вата всё ближе и ближе подползает к солнцу. И порывы ветра всё сильнее и сильнее. В мягкой увалистости закачалась лодка. Алесь присмежил веки.

Белые блескучие барашки чуть передёрнули волнением озёрную гладь, и вдруг в этом ослепляющем серебре огня появилась белая лебедь – ну точь-в-точь как в сказке Пушкина о царе Салтане! Она плыла с горделиво выгнутой шеей. Вот лебедь взмахнула крылами, намереваясь взлететь. Брызнули водяные искры, и в дрожащем серебристом мареве проявился силуэт девушки в белом, как снег, нисходящем до самых щиколоток одеянии. Такое Алесь видел только на святых мучениках, изображённых на картинках и иконах. С улыбкой на светлом лице девушка шла по волнам к Алесю. «Павлинка! – задохнулся он от счастья. – Сестричка моя!» Но за спиной девушки вскипела вода, поднялась в крутом загибе над её головой, и на самом гребне, с теменью озёрной глубины, распласталась в разлёте крыльев чёрная птица с загнутым, как дверной запорный крючок, клювом. «Сестричка моя! – закричал Алесь во всю силу своих легких. – Беги скорее ко мне! Я спасу тебя!» Алесь попытался схватиться за вёсла, чтобы двинуться встречь Павлинке, но вёсла исчезли. Он принялся грести руками. Лодка крутилась на месте. А чёрная птица уже нависала над девушкой, выпустив длинные, отливающие железным блеском когти, и кричала громовым голосом: «Алесь! Алесь! Алесь!»

Он открыл глаза. Освобождаясь от дрёмы, потряс головой. Чурилов стоял на берегу, звал и манил его к себе рукой.

– Я оборался совсем! – выговорил он Алесю, когда тот причалил к берегу. – Прихожу – тебя в лодке не вижу! Думаю, не случилось ли чего… Банька готова. Пойдём париться!


Чурилов зачем-то призадержался на огороде, и Алесь зашел в баню первым. Она была небольшой, рассчитанной на пяток человек, но уютной. В предбаннике – гладко отполированные деревянные топчаны. Такой же пол. Посредине – круглый стол с электрическим самоваром, хрустальные стаканы, вазы с печеньем и конфетами, бутылки с коньяком и водкой. По стенам на деревянных гвоздях висели берёзовые веники, белые простыни, махровые полотенца и халаты.

Из кармана одного халата свисал белый поясок с красной расшивкой. Он как-то сразу царапнул глаза Алеся, показался знакомым. Рука непроизвольно потянулась к нему. Красные пташки по белому полю… Так вышивала только мама! Рубашки с такими пташками по вороту носил в раннем детстве и Алесь. В голову жарко ударила кровь: это был поясок Павлинки! В год последней весны, когда они собирались покинуть Родину, мама подарила дочери этот поясок к любимому семейному празднику – дню закликания жаворонков. Обычно мамы и бабушки выпекали из пресного теста этих крохотных пташек. Деревенские мальчишки и девчонки, осторожно сжимая их в жарких ладонях, бежали на луг и, вздымая подвысь руки, закликали первенцев весны. В бездонную синь неба неслись их восторженные голоса: «Жаворонки, прилетайте, студёну зиму прогоняйте!»

«Почему поясок оказался в чуриловской бане? – болезненно застучало в мозгу. – Значит, Павлинка была здесь?» Откуда-то издалека донёсся голос Фильки: «Граф просто так на свой огород не возит!» А затем, как заклинание: «Стриги ушами, гвоздись глазами!»

Алесь разделся, машинально сложив одежду в угол подальше от дверей (как он, спустя несколько минут, пожалеет об этом!). В моечном отделении стояли три широких деревянных лавки. На одной из них – горка эмалированных тазиков. Два больших вертикальных бака с кранами для набора горячей и холодной воды. Алесь выбрал тазик, подставил его под кран с горячей водой и повернул ручку. За спиной хлопнула дверь. «Стриги ушами, гвоздись глазами!» Чурилов, покряхтывая от удовольствия, шлёпал по полу босыми ногами. Ближе! Ближе! Ближе! Алесь напружинился, готовый ко всему.

– Ну что, Алеська, нравится тебе банька? Дай-ка я тебе спинку потру!

«Ну, слово в слово, как предостерегал Филька!» Парил, клокотал в тазике раскалённый водоворот: вот-вот выплеснется на пол! Обжигая ладони, Алесь твёрдо взял тазик за края и с разворотом рванул его навстречу Чурилову. С диким воплем тот схватился руками за ошпаренную промежность, повалился навзничь. Одним махом перелетев через согбенное тело Графа, Алесь выскочил в предбанник, схватил с гвоздя первую попавшуюся под руку простыню и во весь дух понёсся к озеру. Не оглядываясь, отпихнул от причала лодку. Отплыв на безопасное расстояние, посмотрел на берег – на нём никого не было. Чурилов не преследовал Алеся.

Он поплыл вдоль берега, зорко всматриваясь в заросли: может быть, Граф скрадно прячется там, ждёт, когда Алесь выйдет на сушу? Алесь припомнил, что дорога, по которой они ехали на дачу, в одном месте пересекала поле и подходила к озеру, чуть ли ни к самому урезу воды. Место это было ровным, открытым, без кустов и деревьев, хорошо просматривалось. Сюда он вскоре и причалил лодку. Накинул на себя простыню, перехватил её на талии пояском сестры, недоумевая, как тот снова очутился в его руках (Алесь не помнил, что взял поясок, выскакивая из бани).

Раздумывать не было времени: надобно идти в город, а это более семидесяти километров пути! Сначала Алесь шёл по обочине, огибая густые заросли кустов, перелазя через валежины, перепрыгивая ямы выворотков. Это отнимало силы. «А зачем таиться? – осенило вдруг его. – Если Чурилов вздумает догонять, то поедет на мотоцикле! Услышу – спрячусь в кустах! Хорошо, если бы появилась хоть какая-нибудь попутка!» – при мысли, что ему до самого города придется идти пешком, холодело сердце, ведь уже наступала ночь.

Алесь выбрался на дорогу – идти стало легче. И дня не минуло как, глотая ветер мальчишеского счастья, мчался он по этой дороге на мотоцикле, но почему-то казалось, что это было давным-давно и где-то далеко! А вот баня и воющий на её полу Чурилов были сейчас и рядом.

Сумерки быстро густели. Вскоре зачернела и слилась в непроницаемую стену по обеим сторонам дороги таёжная поросль, да и сама дорога пропала перед глазами. Алесь угадывал её ногами. Забродчал мелкий дождь (словно ждал, когда тьма перейдёт границу света!). Простыня быстро намокла. Темнота не пугала Алеся – ужасом охватывал мокрый холод. Он натянул часть простыни на голову, но от этого не стало теплее. Его трясло так, что он не успевал переводить дух, захлёбываясь дыханием. Ноги всё ощутимее наливались ледяной свинцовой тяжестью. Алесь пытался тереть их ладонями, прыгал на месте, но тепло не появлялось. Алесь заговорил вслух, громко, почти вскрикивая (ему казалось, что так усилится ток крови в жилах): «Сестричка моя! Теперь я всё понял! Теперь я знаю: ты была здесь, в этой ужасной бане! Это он, змеюга, погубил тебя! Сестричка, я отомстил за тебя! Пусть он мучается теперь… А если не помрёт (может и не помрёт, оклемается), тогда…Тогда мы с Филькой всё равно его достанем! Сестричка, мне очень плохо, я замерзаю! Но я не должен замёрзнуть, я должен жить!» И Алесь закричал: «Ма-ма! Мамочка-а-а! Помоги мне! Спаси меня!» Голос его увязал в струях дождя. Мрак впереди. Мрак с боков. Мрак вокруг него. Мрак во всем мире! Алесь слышал, как замерзают люди: это только вначале холодно, а потом становится тепло и подступает тихий и ласковый сон. И он заснет. И поднимется в небо. Где-то там за облаками его ждут мама и Павлинка. И он встретится с ними. И они снова будут вместе. Зачем ему одному мучаться на земле?

Алесь потерял счёт времени. Ему казалось, что он идёт по этой дороге всю жизнь под холодным дождём. А может быть, он уже заснул насовсем и находится в другом мире, который зовут тем светом? Но в нём должно быть хорошо. Там много солнца и тепла. А здесь тьма и холод. И он уже совсем не чувствует своего тела. Алесь заплакал, но слёзы тоже были льдистыми, как струи дождя. Если бы где-нибудь спрятаться от него: сойти с дороги на обочину, найти какую-нибудь выворотку, большой куст, сделать шалашик из ветвей, заползти в него, закопаться в листьях… и согреться, согреться, согреться!

Ноги уже не слушались. Мальчик упал, сжался в комочек, собирая к груди и животу последние остатки тепла. Заснуть. Скорее заснуть. Забыться от непроходящей муки холода. Остановленная на этом желании мысль начала постепенно меркнуть. Сознание покидало Алеся. И вдруг он услышал звук приближающейся машины. Озарённый надеждой, Алесь встал на четвереньки и, преодолевая немоту коленей, поднялся во весь рост. Пучок яркого света ослепил его. В уши ударил дребезжащий металлический голос сигнала. Ржаво взвизгнули тормоза. Последнее, что почувствовал Алесь, – окатную волну тепла, исходящую от разогревшегося мотора, и удушливый запах сгоревшего бензина. Земля ушла из-под ног.


Что-то жгучее и острое, как нож, вонзилось в горло, прошило грудь и разлилось лёгким жаром по низу живота. Алесь открыл глаза. В слабом свете маленькой электрической лампочки, пристроенной под потолком кабины, совсем рядом он увидел улыбающееся лицо, с обрамляющими его медными волосами. Волшебно посверкивал ряд серебряных зубов.

– Ну вот и молодчага! Ну вот и хорошо! Напугал ты меня, оголец!

Алесь узнал тётю Катерину: это она подвозила его с Павлинкой к детскому дому, когда они бедовали на железнодорожном вокзале после смерти мамы, а потом и на похоронах помогала. Перед самым его носом тётя Катерина держала алюминиевую фляжку.

– Глотни–ка ещё разок, не боись! Вот так. Молодчага! Счас отойдёшь. Водка – самый пользительный продукт в таком мозглом деле. Уж я-то знаю!

Алесь проглотил маленького ёжика, который, царапая иголками пищевод, пополз, разгоняя по телу тепло и слегка кружа голову, закашлялся, замотал головой и окончательно пришёл в себя. Он сидел в кабине в наброшенной на плечи телогрейке, с укутанными в покрывало ногами. Живительный ток крови пощипывающее возвращал мышцам прежнюю чувствительность и силу.

Алесь подтянул руками борта телогрейки и спрятал в них лицо. Что-то подсказывало ему: нельзя, чтобы тётя Катерина узнала его: узнает – отвезёт в детдом! А ему теперь туда дорога заказана. Наверное, уже и милиция знает. Граф, конечно, добрался до города: пролетел мимо на мотоцикле, пока тётя Катерина парня в чувство приводила. Если только Алесь его не …

– Ну, как? Оклемался? – участливо спросила тётя Катерина, взлохмачивая на его голове волосы рукой, пахнущей бензином.

– М-м-ы-ы, – согласно промычал Алесь.

– Ну вот и хорошо, – обрадовалась тётя Катерина.

– А может ещё глотнёшь? Для настроя? Тогда я глотну. Веселее поедем!

Она приложилась губами к горлышку фляги. Крякнула. Спрятала флягу под сиденье. Выключила лампочку под потолком кабины, «чтобы не садить старый аккумулятор».

– Ну, вперёд!

Заскрежетала первая скорость. Взвыл мотор. Машину задёргало, затрясло. Но, после умоляющих вскриков водителя «Давай! Давай! Тяни, старушка!», мотор ровно загудел, и машина ходко покатила по грунтовке, выглядывая её недалёким светом фар.

– Ох, и напугал же ты меня, оголец! – заговорила тётя Катерина. – Еду себе ничего. И вдруг – на тебе! – белое на дороге! Не то привидение, не то мертвяк… Ладно, тормоза у меня, как матросовские на железной дороге! Ты как тут очутился-то? Из пионерлагеря, что ли?

– М-м-м-ы-ы.

– Я так и подумала! – обрадовалась своей догадке тётя Катерина. – Вечер с костром устроили? Маскарад? Ты тоже наряжался, да? И в лесу прятался, штоб к костру нарисоваться врасплох да всех напугать, а?

– М-м-ы-ы.

– Да и приплутал. Так? А тут ночь. Дождь. Куда идти? Попал на дорогу. Да и попёр в другую сторону!

– М-м-ы-ы.

– Ну вот, видишь, как я распотрошила твоё приключение! – довольная собой, тётя Катерина снова потрепала кудри на голове Алеся. – Тебя как зовут-то? О-о, да ты спишь совсем! Давай, отключайся: до города ещё целый час переть! В городе помнишь, где живешь? А? Да ты, чаем, не детдомовский? Ну, ладно, умолкаю. Прикемарь трошки!

Алесь мычал невнятно, радуясь тому, что тётя Катерина так удачно сама себе объяснила его появление на дороге – он бы никогда так не придумал! – и тем самым избавила его от необходимости врать, а главное – вообще говорить, отвечать на вопросы. Тётя Катерина не признала его в темноте, но могла узнать по голосу. У него и так сердце упало куда-то в холодную пустоту живота, когда она упомянула о детдоме. Хорошо, что мимоходом, не настойчиво. Узнает – отвезёт!

Алесь клевал носом, постанывал, всем своим видом показывая, что крепко придрыхивает, а сам метался в раздумьях: на какой улице выйти, в каком месте, куда и к кому пойти? К тому же он совершенно голый! Простыня ещё больше привлечёт внимание. Может быть, сейчас рассказать всё тёте Катерине? А вдруг она не захочет ему помочь да и прямиком оттартает в милицию? Вот если бы как-то сообщить Фильке! Он умный, он придумает, как быть дальше. А как? Надо пробираться к детскому дому. Там – через забор. Его и Филькина кровати стоят у окна на первом этаже – только постучать в стекло.

Эта простая и естественная мысль успокоила Алеся. Теперь надобно было определиться, в каком месте сойти с машины. И городские улицы стали возникать в его воображении. И странно: на самой первой при въезде в Лесогорск мысленный взгляд его натолкнулся на барак, в котором жила Фаина Иосифовна. А что, если попросить помощи у неё? Ведь как проста, ласкова и внимательна она всегда была в обращении! Вот где найдёт он укрывище и поддержку! Фаина Иосифовна не предаст, в беде не оставит!

Пахло бензиновой гарью. Старенький мотор кашлял и подвывал на подъёмах. Алесь приподнял голову. Вглядываясь в качающуюся перед глазами дорогу, представил, как пойдёт он к дому Фаины Иосифовны. Её однокомнатную квартирку Алесь помнил.


Дорога круто пошла вправо, на миг теряясь в темноте, фары высвечивали только заросли деревьев прямо перед собой, и вдруг в глаза ударил белый огонь. Тётя Катерина даже выругалась, выкручивая руль и прижимаясь к обочине. Завизжали тормоза. Остановилась и встречная машина.

– Куда прёшь на повороте? – закричала тётя Катерина, опуская боковое стекло кабины, но в голосе ее не было злости.

Алесь втянул голову в плечи.

Кто-то, покашливая, подошёл к машине.

– Здорово, коллега! – голос был мужской и тоже незлобный. – Чуть не «расцеловались»!

– Здорово, если не шутишь!

– Какие шутки? Всей душой и телом!

– Ладно тебе, телом! Куда на ночь глядя навострился?

– На озеро едем. Я там бываю редко. Не скажешь, где дачка заведующего детским домом?

В третий раз за этот вечер в холодную пустоту живота упало сердце Алеся: «Милиция! Его ищут! Но почему так быстро? Может, не за ним, всё-таки?»

– Знаю. Рядом с пионерским лагерем. На дороге – указатель. Как свернешь на просёлок – за ним. Шикарный домина – мимо не проедешь!

– Спасибо, коллега! Доброй дорожки тебе, без гвоздей. Бывай!

– И тебя тем же концом да по тому же месту!

Оба засмеялись. А сердце Алеся вернулось из пустоты на прежнее место в груди, но сжималось и толкалось в её стенки: «Скорее бы город!» Даже сквозь моторный подвыв тётя Катерина расслышала сдавленный мальчишеский стон.

– Тебе плохо? А? – она потрепала Алеся за плечо. – Вот дура я так дура! Надо бы неотложке тебя показать – может укол какой сделают, на худой конец, таблетку дадут!

Алесь отрицательно мотнул головой и выдавил улыбку.

– Куды эт он на ночь глядя намылился? – принялась она рассуждать о «коллеге». – Поди, начальство везёт на рыбалку к Чурилову! Там уж и нет никого: сезон закончился, дачники поуезжали.

При этих словах она подозрительно оглядела Алеся: напридумывала давеча о его приключениях! Какой вечер в лагере, если там никого нет? Вот дура! Оголец соглашался, поддакивал. Скрывает что-то? А, собственно, ей какое дело? Довезёт до города – и вся недолга. Главное – спасла мальчонку. Замёрз бы!

В переднее стекло ударил ветер. Потекли струйки дождя. Поскрипывая, щётки-дворники принялись слизывать водную муть. Тётя Катерина сбавила скорость, напрягла зрение. Впереди замигали огоньки городских домов.

Алесь уже окончательно отогрелся и стал полностью слышать своё тело. Оно наливалось силой движения. Яснела голова. «Значит, Граф жив. Пока никакой погони нет, но искать-то всё равно начнут. А как до тёти Катерины доберутся, она скажет: «Вот подвозила одного… Вот здесь, в городе, высадила…». Не надо выходить у дома Фаины Иосифовны! Следы надо запутать!»

Улица освещалась плохо. Ветер рвал лампочки с редких столбов. На тротуарах – ни души. Проехав целый квартал от барака, в котором жила Фаина Иосифовна, Алесь попросил остановиться.

– Ну, ожил, оголец! – сверкнула серебряными зубами тётя Катерина. – А я думала, ты немой! Найдёшь дом-то свой? Может проводить?

Алесь отрицательно замотал головой.

– Ну, вижу я, с тобой не разговоришься, – укорила тётя Катерина, наблюдая, как Алесь кутается в простыню. Она ещё не просохла. Алесь поёживался.

– Э-э-э, сынок! В такой одёжке – на холод, под дождь?

Она порылась под сиденьем, достала чёрный халат, в каких обычно ходят уборщицы, и резиновые галоши.

– Надевай! Всё какая-никакая защита от непогодья!

«Одёжка» была далеко не по росту Алеся, но в таких обстоятельствах показалась великим благом. Главное – ноги в сухости. От мысли, что ему пришлось бы голыми ступнями снова шлёпать по льдистой мокроте, тело передёрнула мелкая дрожь.

– Чё-то мне твоё лицо знакомо, – улыбнулась тётя Катерина. – Где-то мы встречались!

Алесь снова отрицательно замотал головой, а когда уже стоял на земле, намереваясь захлопнуть кабину, сказал:

– Спасибо вам, тётя Катерина! Пусть Господь воздаст вам за вашу доброту! – совсем так, как говорила Павлинка.

И она сразу же вспомнила, где встречала этого огольца, высунулась в окно кабины по пояс, но Алеся и след простыл.


Кружил ветер, бил по лицу плетями дождя. Разом промокли халат и простыня, прикрывавшая голову, хлюпало в галошах. Но Алесь свыкся с этим, вроде бы и не замечал: у него была ясная цель. Пусто было кругом, безлюдно, только окна домов призывно светились, напоминая о тепле и уюте. Вот и знакомый барак: тёмный проём входа без створок, три деревянных ступеньки! Ощупывая стенку рукой, Алесь нашёл нужную дверь с прибитым к ней железным почтовым ящиком. И постучал в него кулачком. «А вдруг её нет дома?» – упало сердце. Но за дверью послышались шаги.

– Кто здесь?

– Это Алесь, Фаина Иосифовна.

– Кто?

– Алесь… Штефлов. Из детского дома. Алесь.

Дверь распахнулась. Алесь перешагнул порог, попав в густой запах жилья одинокой женщины с ароматом недорогих духов и косметических мазей. Фаина Иосифовна мгновение смотрела на него широко распахнутыми глазами, в них бились удивление и немой вопрос. Потом освободила голову Алеся от прилипшей к ней части простыни, опустилась перед ним на колени и, держа его за ледяные кисти рук, выдохнула с заглядом в лицо:

– Что случилось, Алесечка?

Встретившись с выгоревшей пустотой взгляда ребенка, погладила ладонями щеки, поцеловала глаза, прижалась лбом к его мокрой груди.

– Что случилось, сыночек? Родной ты мой!

Как давно не слышал Алесь таких слов! После смерти мамы – ни разу. И у него разжалось сердце, и он дал волю слезам, теперь горячим, горьким и радостным одновременно.


Через два часа, приутомлённый горячей ванной, сытным ужином и рассказом о своём злоключении, мальчик спал на диване, иногда подёргивая головой и постанывая. Фаина Иосифовна сидела в изголовье и, утирая слёзы, всё никак не могла отойти от постели Алеся: то подушку примнёт (не высока ли?), то подоткнёт байковое одеяло (не поддувает ли?), то неслышно приложит ладонь ко лбу (не запылало ли простудным огнем тело?). «Господи, почему же люди так жестоки к тем, кто обделён, наказан жизнью: сиротам, увечным, слабым здоровьем, нищим? Вот лежит он, прекрасный мальчик, кудрявый, беленький, нежный, как ангелочек!»

Ей ли не знать, какая это порабощающая сила и притягательная слабость – красота: и взлёт поднебесный, и пагуба! И почему-то злым людям в первую очередь хочется красоту эту грязными похотливыми руками залапать, согнуть, сломать, под естество своё поганое приспособить, а если не получается, то и загубить вовсе!

Вспомнились родители: какой удивительно красивой парой были мама и папа – артисты областного драматического театра! Иногда там ставили и музыкальные спектакли. В 1937 году, когда по стране покатился чёрный вал доносов, арестов, судов и расстрелов, театр перешёл на постановку пьес только классического репертуара, но это почему-то не понравилось властям. Фаине тогда исполнилось пятнадцать. Пятеро дюжих мужиков в форме НКВД заявились в их квартиру глубокой ночью, когда родители только вернулись из театра и даже не успели снять верхнюю одежду. Служители наркомата внутренних дел перевернули в квартире всё вверх дном, чего-то искали, не нашли, но арестовали родителей. А под утро вернулись снова. Мама и папа любили принимать гостей, нередко устраивали вечеринки после удачных премьер, а потому всегда держали про запас и горячительные напитки, и нехитрую снедь для закуски. Нажравшись дармовой водки, они обратили внимание и на Фаину, сжавшуюся в комочек на диване, со встрёпанными кудряшками, чёрными заплаканными глазами (и оттого ещё более прекрасными!), круто вздымающей платьице не по годам развитой грудью и белыми зазывными коленками – трепещущий цветок после дождя!

Фаина потеряла сознание уже под третьим насильником, а очнулась в больнице. Соседка, которая слышала её душераздирающий вопль и хохот пьяных солдафонов, после того как они покинули квартиру с растерзанной девочкой, вызвала машину скорой помощи.

Два месяца больничной палаты. Виноватый голос хирурга: «У тебя никогда не будет детей». Потом милиция. Чужие люди в квартире. Детский дом. Медицинский техникум. Работа в областной больнице на должности медицинской сестры.

Горячечную до сердечного омрачения жалость испытывала она всегда по отношению к одиноким, брошенным людям, а особенно к детям-сиротам. Поэтому, как только представилась возможность, перешла работать в детский дом. А поскольку хорошо играла на фортепьяно и знала нотную грамоту, то давала уроки эстетики и руководила художественной самодеятельностью коллектива воспитанников. Дипломы и похвальные грамоты, завоёванные на разных областных конкурсах и фестивалях, украшали стены её медицинской комнатки.

Фаина Иосифовна не сомкнула глаз до утра: сидела на кухне, смотрела в тёмное окно, думала. А утром, когда с окраины города двинулся первый автобус, поехала в детский дом, оставив Алесю записку со строгим наказом плотно позавтракать (еду она приготовила), сидеть тихо, никому не открывать двери и ни под каким предлогом не выходить из квартиры!

Уберечь ребёнка от собравшейся над ними грозы Фаина Иосифовна единолично не могла – надобно было с кем-то посоветоваться. В детском доме был только один человек, которому она могла довериться безоглядно, – это тётя Поля.

Познакомились они ещё в больнице, где тётя Поля одно время работала санитаркой. Потянулись друг к другу на почве тоскливого женского одиночества да и задружили крепко. И когда Фаина Иосифовна устроилась в детском доме, то помогла перебраться туда и старшей подруге. Мучили тётю Полю фронтовые раны, но сильнее их донимал и ещё один страшный недуг, которым искони страдала большая часть населения страны – пристрастие к хмельному. Частенько наведывалась она в медпункт детского дома, жаловалась на нездоровье, просила какого-нибудь «порошочка» или «микстурочки», но Фаина Иосифовна знала эти уловки. Преподносила ей в мензурке глоток-другой разведенного спирта или водки – держала для этого дежурную бутылочку (спирт был зельем дорогим и за него спрашивали ревизоры!). Тётя Поля удовлетворялась и этой малой долей. Глаза ее благостно увлажнялись. Развязывался язык. Слетало с него одно и тоже: жалобы на «никчёмную жись». Выплакавшись, она просила Фаину Иосифовну никому не говорить о её пагубной слабости: тётя Поля слыла в детском доме «железной старухой», которую не берёт никакая ржа хворей и житейских напастей. С её крутым характером считались не только воспитатели, но даже Чурилов, отличающийся мягким, утонченным хамством.

Она по-матерински любила Фаину Иосифовну за ее уветливость, за уважение к увечной, преждевременно сковывающей старости бывшей фронтовички, искреннее понимание женского одиночества. Где-то и жалела её: тоже торчит на белом свете голым перстом без угреву! Случалось, и пожуривала с душевным распахом:

– Чё же это ты, голуба моя, в старых девах-то мыкаешься? Ведь Бог тебя ни красотой, ни умом не обошёл! Неужто находится на свету божьем мужик, который на прелести твои не западает? Ведь есть же, есть, – и подступала с решительным напором, – давай я тебя с моим московским генералом сведу? Он тоже в одну голову свет белый коптит! Б-а-альшой человек, а как дуб во полюшке одиноким сохнет! Ведь одному-то и в раю жить тошно… Ты ему понравишься! Конечно, – осекалась тётя Поля, – старше он тебя годков на двадцать, дык что? На руках носить будет! А чё ж нам, бабам, ещё нужно? Может и ребёночка спроворите! А что? Ты в самом соку, да и он мужик хоть куда – ядрёности не потерял.

– Какая из меня жена? – с улыбкой отбивалась Фаина Иосифовна. – Я к семейной жизни не приспособлена. Я, Полина Григорьевна, Христова невеста – под старость в монастырь уйду.

Только Фаина Иосифовна всегда называла Рускину по имени-отчеству, и той это бесконечно нравилось: как-то возвышало в собственных глазах, в груди теплом разливалось.

– Ну ты погляди на неё, – всплескивала руками тётя Поля, – заранее на себя клёпки ставит! Да ты хоть попробуй жребий-то потянуть! Ведь судьба-то таких жребиев уйму подсовыват человеку – может, и вытянешь свой!

Если разговор затягивался, а Фаине Иосифовне было недосуг, то течение его прерывалось просто: наливалось ещё граммов пятьдесят «отходной». Тётя Поля удовлетворённо крякала, вытирала губы ладонью и, наговаривая слова благодарности, уходила.


В детский дом Фаина Иосифовна приехала задолго до начала рабочего дня и сразу же пошла в каморку тёти Поли. Та уже была на ногах, готовила нехитрый завтрак из жареной картошки.

Всполошённо прижала руки к груди:

– Что-то случилось, девонька моя? На тебе лица нет!

– Случилось, Полина Григорьевна, – глаза Фаины Иосифовны налились влагой. – Алесь Штефлов попал в очень скверную историю, можно сказать, криминальную! Ему помочь надо. Вот я приехала посоветоваться: больше мне не с кем!

– Алеська? – переспросила тётя Поля.

– Алеська, Алеська, – подтвердила Фаина Иосифовна. – Большая беда с ним!

– Украл что-нибудь? – посуровела тётя Поля.

Воровство было самым распространённым преступлением среди воспитанников детского дома. И если кто попадался с поличным, то старались до суда дело не доводить: пропесочивали на пионерских сборах, комсомольских собраниях, педагогических советах; били строгим или насмешливым словом в стенной газете, наказывали внеочередной урочной работой на кухне, запрещали посещать разные культурные мероприятия; самой страшной карой для провинившегося считался «обет молчания», когда товарищи переставали с ним общаться (каково было ему, если никто не замечал и проходил мимо, как будто он не человек, а фонарный столб?).

– Кабы это, Полина Григорьевна! Да разве же Алеська на воровство способен?

– Да и то верно, – согласилась тётя Поля, – душа ангельская! А чегошеньки он натворил?

– Чурилова изувечил.

Тётя Поля сцепила в замок пальцы рук и затрясла ими.

– Как? А ну-ка, присаживайся, голуба моя, давай рассказывай!

Выслушав сбивчивый, не без глубоких грудных вздохов и прослезия, рассказ Фаины Иосифовны, тётя Поля разразилась бранью в адрес заведующего детским домом, в которой самыми пристойными можно было назвать только такие выражения, как «сволочь», «гадина», «кобелина бесхвостый», «мразь фашистская» и «пидор вонючий». Кому-кому, а уж ей-то было доподлинно известно, зачем эта похотливая скотина возит на свою дачу парнишек и девчонок! Управы на него нет! Да и где найти её, ежели в друзьях у Чурилова вся верхушка Лесогорска? В малиннике его пасутся – попробуй пожалуйся! Но всё, терпение её кончилось! Напишет она ба-а-ль-шое письмо своему генералу! Давно собиралась пожаловаться на те тёмные дела, которые вытворяются в детском доме, где хитрованное умыкание продуктов питания, государственного имущества да использование сиротского подневольного труда на огородах разных высокопоставленных чинодралов – ещё не самое страшное. От генерала просто так не отвертятся: он в Москве не последняя спица в колеснице! А Москва – это Москва!

Намерение тряхнуть перед генералом мусор, накопившийся в детском доме, вывело на мысль сказать и об Алесе – пусть озаботится судьбой парнишки! Может, в другой детский дом определиться поможет, ведь Чурилов ему теперь житья не даст!

А пока суть да дело – спрятать Алеську. Есть у неё старый фронтовой товарищ, лесничит на таёжном кордоне. Без семьи бедует с конем да собакой. Он парнишку примет с превеликой радостью. Это километров пятьдесят от города. На лесозаготовках. Искать в такой глуши кто будет? Ну, а доставить Алеську туда – тоже не морока, Катерину попросим! Она оттуда дрова возит.


Не теряя времени, женщины отправились на пункт приема лома черного металла. Всё складывалось как нельзя лучше: Катерина оказалась на месте, готовила свою «бандуру» к рейсу (вот бывает же так, Господь, наверное, перстом указывает – ведёт!) именно на лесосеку и не раньше, как утром следующего дня. Выслушав рассказ о случившемся с огольцом, которого знала, да и, как оказывается, даже прошлой ночью спасла от неминуемой гибели, она смачно выругалась и, конечно же, согласилась доставить его на кордон в полной целости и сохранности, с фронтовым клятвенным заверением не разглашать тайны. Катерина обещала подкатить к бараку часиков в семь утра.

Потом женщины поехали на квартиру Фаины Иосифовны. Тётя Поля не без слёз долго тискала Алеся в объятиях, дотошно выспрашивала, что да как было. И всё-таки, всё-таки не было ли «этого самого»? Такое нельзя скрывать! Удостоверившись, что «этого самого» не случилось, успокоилась. И похвалила Алеся за то, что смог сам за себя постоять.

Затем тётя Поля села за стол писать письмо генералу. И писала долго, почти до полудня. Вздыхала, черкала, обижаясь на свою малограмотность и «писарьскую немощность». Отказалась от обеда и, боясь потерять подъёмной волны действия, направилась на главное почтовое отделение Лесогорска. Там попытала почтовых работников: как отправить очень важное для неё письмо, чтобы тот, кому адресовано, обязательно его получил и чтобы она знала, что он получил. Оказалось, всё проще пареной репы: отправить заказное письмо с уведомлением. И не шибко дорого, как опасалась тётя Поля, это стоило. Довольная собой, она вернулась в детский дом.


Алесь проснулся бодрым, со свежей головой и ощущением, что и не спал вовсе, но ходики на стене отстукивали седьмой час утра. Фаина Иосифовна уже хлопотала на кухне. Слышалось, как скворчала на сковороде яичница – любимая еда Алеся. Он выглянул в окно: в обморочном свете электрической лампочки, одиноко болтающейся на столбе, ветер взметал мокрую листву на дорожном асфальте. Людей не было видно.

На стуле горкой лежала одежда, заботливо приготовленная Фаиной Иосифовной. Он надел исподнее, мягкие, облегающие бедра и икры рейтузы, байковую рубашку, толстые трикотажные штаны, шерстяные, домашней вязки, носки и шерстяной свитер – всё по его росту, к восторгу души. Подумав, свитер Алесь снял и повесил на спинку стула: в комнате было тепло. Он пошёл на кухню, поздоровался с Фаиной Иосифовной.

– Умывайся, – улыбнулась она, – и за стол! Надо быть готовым к отъезду! Вдруг Катерина подъедет раньше намеченного часа?

Потом они завтракали, молча поглядывая друг на друга: Алесю не хотелось покидать эту тёплую и гостеприимную квартиру, а хозяйке – провожать его.

Тётя Катерина не опоздала. Фаина Иосифовна, беспокойно посматривающая на часы, услышала шум приближающейся машины, выглянула в окно и кивнула Алесю:

– Приехала! Одевайся, сынок!

Алесь надел новые кирзовые сапоги, несколько раз притопнул.

– Не жмут? – настороженно осведомилась Фаина Иосифовна.

– В самый раз! – восторженно отозвался он.

Она тщательно застегнула пуговицы на его тоже новой ватной телогрейке, подправила лыжную шапочку на голове.

– Не провожайте, пожалуйста! Застудитесь! – попытался ускорить прощание растроганный такой заботой Алесь.

– Нет, нет, – запротестовала Фаина Иосифовна, – сумка претяжеленная: поналожили туда всего… Давай-ка мы вдвоём!

Они взялись с двух сторон за ремни. Сумка была большая и действительно тяжёлая.

– Это что у вас? Атомная бомба? – улыбнулась тётя Катерина, помогая поднять торбу в кузов.

– Гостинцы Афанасию!

Собирала она их вместе с Полиной Григорьевной. Наскоро, но со знанием первоочерёдной необходимости человеку, живущему в тайге: несколько буханок городского хлеба, бутылку постного масла, несколько пачек байхового чая и коробков спичек, килограмм поваренной соли и два – сахару-песку, жестяную банку с керосином для настольной лампы или фонаря и главную отраду любого деревенского мужика – три бутылки водки, именуемые в народе «сучком», да два десятка пачек махорки.

– Ну, с Богом! – Фаина Иосифовна перекрестила Алеся, прижала к груди его голову. Вдруг спохватившись, достала из кармана пальто лист бумаги, сложенный вчетверо. – Вот письмо. Передашь Афанасию! Это от тёти Поли.

Она обняла Алеся ещё раз и разрыдалась, представляя, какой неведомый и тяжёлый путь ждёт ребёнка-сироту в этой холодной стране с безбожной властью, которая не в состоянии приголубить детей и стариков, потому что не умеет их любить и вряд ли когда-нибудь научится.


Тётя Катерина на этот раз выглядела не такой весёлой, как обычно. Шея её была замотана чёрным шерстяным шарфом.

– Ты чё же, оголец, мне позавчера-то не признался? – просипела она и, морщась, сглотнула слюну.

– Простите! Боялся я… Всех боялся! – и протянул ей свёрток: серый ситцевый халат и галоши. – Спасибо вам за всё, тётя Катерина!

Тётя Катерина бросила на тюк быстрый взгляд:

– Барахло это! Мог бы и оставить. Ну, коль притащил, сунь под сиденье. Когда и сгодится.

На ней была всё та же солдатская форменная одежда, только поверх гимнастёрки с расстёгнутым воротом и белоснежным подворотничком была накинута лёгкая телогреечка с прострочкой глубоких швов (такую надевали в холодное время года под шинель).

– Куда мы едем, тётя Катерина? – спросил Алесь, хотя был хорошо осведомлён тётей Полей.

– На лесной кордон. Лесник там – Афанасий, фамилию не помню. Хороший мужик. Я там бывала – райское место! Тебе понравится, – ответила тётя Катерина, разделяя слова с трудом и постоянно морщась. – Ты на меня не сердись! Сегодня я калякальщик никудышный: вчерась цельный день с бандурой своей провозёкалась – прохватило, видать… Горло вот распухло, ажно говорить больно! – и надолго замолкла.

День брезжил серый, холодный. Ветер дул прямо в лоб машине, а на поворотах бил в боковые стёкла палыми листьями и мелкими камешками. Он напоминал о надвигающемся ненастье: дожде или снеге, окончательном уходе тепла, приближающихся морозах. Нахохлившись, Алесь смотрел в окно, на плывущие рядом деревья и кусты, ещё не сбросившие до полного оголения наряды. Красивая, но однообразная картина глубокой осени утомила его, и он начал придрёмно клевать носом, теряя ощущение пространства и времени. Из состояния вялого полусна его вывел голос тёти Катерины:

– Ну вот… Почти приехали! Сейчас на заездок свернём, там спуск и елань.

Лесовозная, хорошо укатанная дорога осталась позади, машина нырнула в узкий путик, прорубленный в таёжной чаще, медленно покатилась по склону и выехала на голую равнину. Там, вдали, где елань снова утыкалась в тайгу, чернели какие-то постройки. Исподволь они вырастали на глазах, и вот уже различалась изба с притыком сеней, маленький домик, стожок сена, огороженный неошкуренными пряслами и прикрытый сверху корьём. Возле него стояли телега и сани с задранными к небу оглоблями. У дороги пасся конь. Он поднял голову, настороженно прядя ушами, и, не почуяв опасности, принялся выщипывать зелень, ещё не до основания побитую ранними заморозками.

Из дома вышел человек. От его ног встречь машине покатился белый шар.

Загрузка...