VII

Театр почему-то в этот вечер оказался переполненным, и старый еврей-антрепренер, встретивший их у входа, до ушей расплылся в приторную, заискивающую улыбку. Он с каким-то торжественно-раболепным видом проводил их в ложу, размахивая своими толстыми руками, разукрашенными кольцами, и разговаривая во весь голос. Дориану Грею он был противен более, чем когда-нибудь. Он чувствовал себя так, как будто бы, придя за Мирандой, встретил Калибана. Лорду Генри, напротив, еврей видимо нравился. По крайней мере, он это заявил и, пожав ему руку, выразил удовольствие познакомиться с человеком, открывшим истинный талант и обанкротившимся на поэте. Холлуорд забавлялся тем, что рассматривал публику в партере. Жара была нестерпимая, и громадная люстра на потолке пылала, словно исполинская георгина с огненными лепестками. Молодые люди на галерее, сняв пиджаки и жилеты, развесили их на барьере. Они переговаривались друг с другом через весь театр и делились апельсинами с грубо-размалеванными девицами, сидевшими рядом с ними. Несколько женщин в партере громко смеялись. Их голоса были нестерпимо-пронзительны и нестройны. Из буфета доносилось хлопанье пробок.

— Недурное местечко, чтобы обрести себе божество! — сказал лорд Генри.

— Да, — ответил Дориан Грей. — Здесь я обрел ее, и она божественна, она выше всего живущего. Когда она будет играть, вы забудете все на свете. Все эти вульгарные, неотесанные люди, с суровыми лицами и грубыми жестами, совершенно меняются, лишь она появляется на сцене. Они молча сидят и следят за ней. Они смеются и плачут по ее воле. Она делает их столь же отзывчивыми, как скрипка. Она их одухотворяет, и поневоле начинаешь чувствовать, что и они сотворены из такой же плоти и крови, как и мы сами.

— Из такой же плоти и крови, как и мы сами! О, я надеюсь, что нет! — воскликнул лорд Генри, рассматривая в бинокль публику на галерее.

— Не обращайте на него внимания, Дориан, — сказал Холлуорд. — Я понимаю, что вы хотите сказать, и верю в эту девушку. Вы можете любить только прекрасное существо, и всякая девушка, производящая впечатление, которое вы только что описали, должна быть чиста и благородна. Уметь одухотворить свой век — это уж чего-нибудь да стоит. Если эта девушка способна вдохнуть душу в тех, что до сих пор жили без души, если она может пробудить чувство красоты в людях, чья жизнь была грязной и мерзкой, если она может очистить их от эгоизма и вызвать на глаза их слезы сострадания к чужому горю, то она достойна вашего поклонения и поклонения всего мира. Вы хорошо поступите, женившись на ней. Сначала я думал иначе, но теперь я это допускаю. Боги создали Сибиллу Вэн для вас. Без нее вы были бы несовершенны.

— Благодарю, Бэзиль, — ответил Дориан Грей, пожимая ему руку. — Я знал, что вы меня поймете. Гарри так циничен, он приводит меня в ужас. Но вот и оркестр. Он прямо несносен, но играет всего пять минут. А после поднимут занавес, и вы увидите девушку, которой я собираюсь отдать всю свою жизнь, которой я уже отдал все, что есть во мне лучшего.

Четверть часа спустя, среди необыкновенного грома рукоплесканий, Сибилла Вэн появилась на сцене. Да, по внешности она, без сомнения, была прекрасна, — одно из прекраснейших созданий, которое лорд Генри, как ему казалось, когда-либо видел. В ее скромной грации и испуганных глазах что-то напоминало молодую серну. Когда она взглянула на переполненную, восторженную залу, слабый румянец, словно отражение розы в серебряной глади зеркала, появился у нее на щеках. Девушка отступим несколько шагов, и губы ее как будто дрогнули. Бэзиль Холлуорд вскочил на ноги и начал аплодировать. Дориан Грей сидел без движения и смотрел на нее, как во сне. Лорд Генри наводил на нее бинокль и шептал: «Прелестна! прелестна!..»

Сцена представляла вестибюль в доме Капулетти, и Ромео, в одежде пилигрима, сопровождаемый Меркуцио и другими друзьями, появился пред публикой. Оркестр заиграл какую-то мелодию, и начались танцы. В толпе жалких и убого-одетых актеров Сибилла Вэн двигалась, как существо из другого, высшего мира. Во время танцев стан ее сгибался, словно тростник в воде. Изгибы ее шеи напоминали белоснежную лилию. Руки казались выточенными из слоновой кости.

Но она оставалась как-то странно рассеянной. Ее лицо не выражало ни малейшей радости, когда глаза ее устремились на Ромео. Немногие слова, которые она должна была произнести:

Но, пилигрим, не велика вина твоей руки:

в ней набожность видна;

Паломникам позволено руками

с молитвою касаться рук святых:

Пожатие руки — лобзанье их,

— и весь последующий краткий диалог она проговорила совсем деланным тоном. Голос был дивный, но интонация положительно неверная. Колорит получался фальшивый. Это лишало стихи их жизненности и делало страсть неискренней. А Дориан Грей побледнел, следя за ней. Он был озадачен и обеспокоен, ни один из его друзей не решался ничего сказать. Она казалась им совсем бездарной и они страшно были разочарованы.

Но они знали, что настоящий пробный камень для всякой Джульетты — это сцена второго действия, на балконе.

Они решили ждать ее. Если эта сцена ей не удастся, значит, она совсем лишена таланта.

При лунном освещении Сибилла была очаровательна.

Этого нельзя было отрицать. Но театральность ее игры была невыносима и становилась все хуже и хуже. Жесты ее становились до нелепости искусственными. Во все слова она вкладывала преувеличенный пафос. Прекрасную строфу:

Мое лицо покрыто маской ночи,

Иначе б ты увидел, как оно

Зарделось от стыда за те слова

Признания, что ты сейчас подслушал…

она продекламировала с мучительной точностью ученицы какого-нибудь второразрядного учителя декламации. Когда же она наклонилась через перила балкона и дошла до следующих дивных строк:

Нет, не клянись…

Хоть рада я твоей любви, но этот

Обет ночной не радует меня:

Он слишком скор, внезапен, опрометчив,

И слишком он на молнию похож,

Которая, сверкнув, исчезнет прежде,

Чем скажем мы, что молния блестит.

Мой дорогой, прощай, пусть эта ночка

Любви в цветок прекрасный развернется

Ко времени ближайшей нашей встречи.

Прощай, спокойной ночи! Пусть тот мир

И тот покой в твое вольются сердце

Которыми наполнено мое, —

она произнесла слова, словно они были для нее лишены какого то ни было значения. Это не была нервность, напротив, она, по-видимому, в совершенстве владела собой. Это попросту была плохая игра — она была совершенно бездарна.

Даже вульгарная, невежественная аудитория амфитеатра и галереи совершенно утратила интерес к драме. Люди стали ерзать, громко разговаривать, и кое-где раздались даже свистки. Еврей-антрепренер, стоявший в глубине партера, топал ногами и в бешенстве ругался. Единственный человек, остававшийся безучастным, была сама девушка.

Когда кончился второй акт, поднялась целая буря шиканья, и лорд Генри, встав с места, надел свое пальто.

— Она поразительно красива, Дориан, — сказал он. — Но играть она не умеет. Пойдемте.

— Я останусь до конца представления, — ответил юноша жестким, едким голосом. — Мне очень жаль, что я заставил вас потерять вечер, Гарри. Извиняюсь перед вами обоими.

— Милый мой Дориан, мисс Вэн, вероятно, нездорова, — прервал его Холлуорд. — Мы придем как-нибудь в другой раз.

— Я бы хотел, чтобы она была больна, — возразил Дориан, — но она кажется мне просто бесчувственной и холодной. Она совершенно изменилась. Вчера вечером еще она была великой артисткой. Сегодня — она только банальная, посредственная актриса.

— Не говорите так о той, кого вы любите, Дориан. Любовь — нечто более поразительное, чем искусство.

— И то и другое — просто формы подражания, заметил лорд Генри. — Но пойдемте же, Дориан, вы не должны здесь более оставаться. Смотреть дурную игру вредно для нравственного чувства. Да я и не думаю, чтобы вы позволили своей жене играть. А поэтому и неважно, что она играет Джульетту, как деревянная кукла. Она очень красива, и если она так же мало смыслит в жизни, как в игре, то она будет очень интересным опытом. Только два разряда людей поистине увлекательны, люди, знающие решительно все, и люди, ровно ничего не знающие. Но, ради Бога, милый мальчик, не принимайте такого трагического вида! Секрет сохранения молодости в том, чтобы не допускать тех чувств, которые не к лицу. Пойдем с нами — с Бэзилем и со мной — в клуб. Мы будем курить папиросы и пить в честь красоты Сибиллы Вэн! Она прекрасна. Чего же вам еще желать?

— Уходите, Гарри! — закричал юноша. Я хочу побыть один. Бэзиль, вы должны уйти. Ах, разве вы не видите, что сердце мое разрывается!..

Слезы навернулись у него на глазах, губы задрожали, и, отойдя в глубину ложи, он прислонился к стене и закрыл лицо руками.

— Пойдем, Бэзиль, — промолвил лорд Генри с несвойственной ему нежностью в голосе; и они вышли из ложи.

Несколько мгновений спустя рампа осветилась, и занавес снова поднялся; начался третий акт. Дориан Грей вернулся на свое место. Он был бледен и имел гордый и равнодушный вид. Пьеса тянулась и казалась бесконечной. Половина публики стала уходить, стуча тяжелыми башмаками и смеясь. Представление потерпело полное фиаско. Последнее действие прошло почти перед пустыми рядами стульев. Занавес опустился при хихиканьи и шипеньи.

Тотчас по окончанию спектакля Дориан Грей бросился за кулисы, в уборную. Девушка там стояла одна, с победоносным видом. Глаза горели дивным огнем. Вокруг нее было точно сияние. Полураскрытые губы ее улыбались, как бы какой-то своей, скрытой тайне.

Когда он вошел, она взглянула на него, и выражение бесконечной радости появилось на ее лице.

— Как скверно я сегодня играла, Дориан! — воскликнула она.

— Отвратительно! — ответил он, с удивлением глядя на нее. — Отвратительно!… Это было ужасно. Вы не больны? Вы не можете себе представить, что это было такое. Вы не можете себе вообразить, что я выстрадал!

Девушка улыбнулась.

— Дориан, — проговорила она, вкладывая в его имя всю затаенную музыку своего голоса, точно имя это было слаще меда для алых лепестков ее губ. — Дориан, вы должны были бы понять. Но ведь теперь вы понимаете?

— Что понимаю?

— Почему я так плохо играла сегодня… Почему я теперь всегда буду плохо играть… Почему я никогда уже больше не буду играть хорошо?

Он пожал плечами.

— Вы больны, вероятно. Вы не должны играть, раз вы нездоровы. Вы выставляете себя на смех. Моим друзьям было скучно, и мне также.

Казалось, она его не слушала. Она была совершенно преображена радостью. Ею овладел какой-то экстаз радости.

— Дориан, Дориан, — воскликнула она, — пока я вас знала, игра была единственной действительностью моей жизни. Только в театре я и жила. Я думала, что все это — правда. Сегодня я была Розалиндой, завтра — Порцией. Радость Беатрисы была моею радостью и страдания Корделии — моими страданиями. Я решила во все. Пошлые люди, игравшие со мною, казались мне божественными. Размалеванные декорации были для меня целым миром. Я ничего не знала, кроме призраков, и они казались мне реальными. И вот пришли вы — мое дивное счастье! — и освободили мою душу из тюрьмы. Вы открыли мне, что такое действительность. Сегодня, в первый раз в жизни, я увидала всю мелочность, призрачность и глупость той вереницы пустых Образов, среди которой я всегда играла. Сегодня в первый раз я заметила, что Ромео отвратителен, стар и размалеван, что луна в саду поддельная, и что вся обстановка вульгарна; что слова, которые я должна произносить, — неестественны, не мои слова, не те, что мне хотелось бы говорить. Вы принесли мне нечто высшее, нечто такое, лишь отражением чего является искусство. Вы заставили меня понять, что такое любовь на самом деле. Мой любимый! Мой любимый! Прекрасный Принц! Царь жизни! Я устала от призраков. Вы для меня выше всякого искусства! К чему мне все марионетки кукольных комедий? Когда я вышла сегодня на сцену, я далее не могла понять, куда это все отошло от меня. Мне казалось, я буду восхитительной! И вдруг я поняла, что ничего не в состоянии сделать. Вдруг мою душу осенила какая-то ясность. И это просветление наполнило меня радостью. Я слышала шиканье толпы и улыбалась. Что они могут знать о любви, такой, как наша любовь? Возьмите меня отсюда, Дориан, — возьмите с собой туда, где мы можем быть одни. Я ненавижу сцену. Я могла изображать страсть, которой я не чувствовала, но я не могу изображать страсть, что жжет меня, как огнем. О, Дориан, Дориан, теперь вы понимаете, что все это значит? Даже если бы я и могла играть, то для меня было бы профанацией играть влюбленную. Вы заставили меня это понять.

Юноша бросился на диван и отвернул лицо.

— Вы убили мою любовь, — простонал он.

Она в удивлении взглянула на него и рассмеялась. Он не отвечал. Она подошла к нему, и ее маленькие пальчики стали гладить его волосы. Она опустилась на колени и прижала к губам его руки. Он отдернул их с содроганием. Потом он вскочил и направился к двери.

— Да, — закричал он, — вы убили мою любовь. Вы волновали мое воображение. Теперь вы не возбуждаете даже любопытства… Вы просто не производите больше на меня никакого впечатления. Я любил вас потому, что вы были необыкновенны; потому, что вы были гениальны и умны; потому, что вы осуществляли мечты великих поэтов и давали форму и плоть призракам искусства. Вы все это отбросили от себя. Вы стали ничтожны и глупы. Боже мой! Как я был безумен, полюбив вас! Каким глупцом я был! Теперь вы уже ничто для меня. Я никогда не увижу вас больше. Никогда не буду о вас вспоминать. Никогда не произнесу ваше имя. Вы не знаете, чем вы были для меня когда-то. Да, когда-то… О! я даже не могу об этом думать! Как бы я хотел, чтобы вы никогда не попадались мне на глаза! Вы погубили увлечение моей жизни. Как мало вы понимаете любовь, если вы говорите, что она может вредить вашему искусству! Что вы такое без вашего искусства? Ничто. Я бы сделал вас знаменитой, блестящей, великой. Мир боготворил бы вас, а вы носили бы мое имя… Что же вы теперь? Третьестепенная актриса с хорошеньким личиком!..

Девушка побледнела и задрожала. Она заломила руки и голос, казалось, у нее оборвался.

— Вы не серьезно это говорите, Дориан! — прошептала она. — Вы только притворяетесь, играете…

— Играю!.. Играть я предоставляю вам — в этом вы так искусны, — ядовито ответил он.

Она встала с колен и с выражением страдания в лице пошла к нему через комнату. Она положила руки ему на плечи и заглянула ему в глаза. Он оттолкнул ее.

— Не дотрагивайтесь до меня! — воскликнул он.

Из груди Сибиллы вырвался глухой стон, она бросилась к его ногам и лежала там, как растоптанный цветок.

— Дориан, Дориан, не бросайте меня, — шептала она. — Мне так жаль, что я не играла сегодня хорошо. Я все время думала о вас. Но я снова попробую, — правда, попробую… Ведь на меня она так внезапно налетела, эта моя любовь. Может быть, я никогда бы и не знала ее, если бы вы не поцеловали меня… если бы мы не поцеловались… Поцелуйте меня снова, мой милый! Не уходите от меня. Я этого не вынесу. О, не уходите от меня!.. Мой брат… Нет, ничего. Он говорил это зря… Он только шутил… Но вы, разве вы не можете простить меня за сегодняшнее? Я буду так усердно работать и постараюсь исправиться. Не будьте жестоки ко мне за то, что я люблю вас больше всего на свете. Ведь в конце концов я не угодила вам только единый раз. Но вы вполне правы, Дориан, я должна была показать себя более артисткой. Это было глупо с моей стороны, — и все-таки я не могла иначе… О, не покидайте меня, не покидайте меня…

Пароксизм страстных слез душил ее. Она корчилась на полу, словно раненая, а Дориан Грей сверху смотрел на нее своими прекрасными глазами, и его тонко очерченные губы складывались в великолепную презрительную усмешку. В чувствах человека, которого перестали любить, всегда есть что-то смешное. Сибилла казалась ему нелепо-мелодраматичной. Ее слезы и рыдания раздражали его.

— Я ухожу, — проговорил он наконец спокойным и ясным голосом. — Я не хочу быть жестоким, но я не могу вас больше видеть. Вы меня разочаровали.

Она молча плакала и не отвечала, но ближе подползла к нему. Ее маленькие ручки беспомощно протягивались вперед, как бы отыскивая его. Он повернулся на каблуках и вышел из комнаты. Несколько минут спустя его уже не было в театре.

Куда он пошел, он смутно сознавал. Он помнил, что странствовал по скудно освещенным улицам, мимо жутких темных сводов и подозрительных домов. Женщины с хриплыми голосами и резким смехом окликали его. Пьяные шатались мимо, бранясь и разговаривая сами с собой, точно чудовищные обезьяны. Он видел жалких детей, толпившихся у порогов, и слышал пронзительные крики и ругательства, доносившиеся из мрачных дворов.

С первыми лучами рассвета он очутился вблизи Ковент-Гардена. Темнота уплывала, и нарумяненное бледными огнями небо понемногу превратилось в жемчужный свод.

Громадные возы, полные кивающими на своих стеблях лилиями, медленно громыхали по пустой гладкой улице. Воздух был напоен ароматом цветов, и их красота как будто утоляла его боль. Он последовал за возами на рынок и наблюдал, как люди разгружали свои повозки. Возница в белой рубахе предложил ему вишен. Юноша поблагодарил его, удивился, когда тот отказался взять деньги, и рассеянно принялся есть. Вишни были сорваны в полночь и пропитались прохладою лунного света. Длинная шеренга мальчуганов, с корзинами полосатых тюльпанов, желтых и красных роз, проследовала перед ним, прокладывая себе путь между малахитно-зелеными рядами овощей. Под серыми, залитыми солнцем столбами портика стояла группа чумазых девочек с непокрытыми головами, ожидая, когда кончится торг. Другие толпились у хлопающих дверей кофейни на площади. Огромные битюги стучали ногами, топтали копытами твердые камни мостовой и шевелили своими бубенцами и упряжью. Часть возниц спала на кучах мешков. С ирисовыми шейками и розовыми лапками бегали взад и вперед голуби, подбирая зерна.

Немного спустя, юноша окликнул кеб и поехал домой. На несколько мгновений он задержался на крыльце, глядя на молчаливый сквер. Немые окна были закрыты ставнями и завешаны шторами. Небо стало теперь прозрачно как опал, и крыши домов на его фоне блестели серебром.

Из какой-то трубы через улицу поднималась тонкая струя дыма. Она извивалась словно фиолетовая лента в перламутровом воздухе.

В огромном золоченом венецианском фонаре, похищенном когда-то с гондолы какого-то ложа и висевшем теперь с потолка огромной передней с дубовой панелью еще горели три газовых рожка: тонкие синие лепестки пламени, словно окаймленные белым огнем. Он их погасил и, бросив пальто и шляпу на стол, прошел через кабинет к дверям своей спальни, обширной восьмиугольной комнаты в первом этаже, которую он отделал для себя и обвесил разными редкостными гобеленами времен Возрождения, найденными на чердаке в Сельби.

Он уже взялся за ручку дверей, как взгляд его упал на портрет, написанный Бэзилем Холлуордом. Он в удивлении отступил. Потом он прошел к себе в комнату с немного озадаченным видом. Вынув бутоньерку из петлицы, он как будто остановился в нерешительности. Наконец он вернулся в кабинет, подошел к картине и принялся ее рассматривать. В матовом освещении окна, задернутого кремовыми шторами, лицо портрета казалось несколько изменившимся. Выражение его словно было другое. Как будто какая-то складка жестокости легла около рта. Это было весьма странно.

Дориан повернулся и, подойдя к окну, отдернул шторы. Яркий рассвет залил комнату и загнал фантастические тени в темные углы, где они, дрожа, притаились. Но странное выражение, замеченное им, не сходило с лица портрета и как будто сделалось еще резче. Трепетные яркие лучи солнца оттеняли складку жестокости вокруг рта с такой же ясностью, будто Дориан смотрелся в зеркало тотчас по совершении какого-нибудь злодеяния.

Он нахмурился и, взяв со стола овальное зеркало в раме с купидонами из слоновой кости, — один из бесчисленных подарков лорда Генри, — со страхом взглянул в него. Но на своих алых губах он не нашел отпечатка подобных линий. Что же это значило?

Он протер глаза и, подойдя к портрету вплотную, снова стал рассматривать его. На полотне не было заметно ни следа каких-либо изменений, но тем не менее выражение лица несомненно изменилось. Это не было простой фантазией. Это было очевидно до ужаса.

Он бросился в кресло и начал думать. Вдруг в уме его пронеслись слова, сказанные им в мастерской Бэзиля Холлуорда в день окончания портрета. Да, он ясно вспомнил все. Он тогда высказал безумное желание, чтобы сам он остался молодым, а старел бы его портрет.

О, если бы красота его лица никогда не увядала, и печать страстей и пороков ложилась бы на полотно! Если бы следы страдания и дум избороздили лишь его изображение, а сам он навеки сохранил бы нежный цвет и красу своей едва расцветавшей юности! Но неужели же его мольба была услышана? Нет, такие вещи невозможны. Об этом чудовищно было и думать. А между тем картина стояла перед ним с ясным отпечатком жестокости около рта.

Жестокость! Да разве был он жесток? Виновата была девушка, а не он. Он грезил о ней, как о великой артистке, он отдал ей свою любовь, потому что считал ее великой. А она его разочаровала. Она оказалась ничтожной и недостойной его. И все-таки чувство безграничной жалости овладело им теперь, при воспоминании о том, как она, по-детски рыдая, лежала у его ног. Он вспомнил, как безжалостно он смотрел на нее. Зачем он так создан? Зачем ему дана такая душа? Но ведь и он страдал. В продолжение трех ужасных, часов, пока тянулось представление, он пережил целые века страдания, вечность мучений за вечностью. Его жизнь была вполне равноценна ее жизни. Если он ранил ее на долгие годы, то ведь и она причинила ему неприятность на миг. Кроме того, ведь женщины так созданы, что они легче переносят горе, чем мужчины. Они живут своими переживаниями, они только о них и думают. Им и любовники-то нужны лишь затем, чтобы было кому устраивать сцены. Лорд Генри говорил ему это, а лорд Генри хорошо знал, что такое женщины. Что же ему беспокоиться о Сибилле Вэн? Ведь она ровно ничего уже для него не значила!

А портрет? Что сказать о портрете? Портрет владел тайной его жизни и мог поведать ее историю. Портрет научил его любить свою собственную красоту. Неужели этот же портрет заставит его возненавидеть свою душу? Взглянет ли он когда-нибудь на этот портрет опять?

Нет, это была просто иллюзия, вызванная его взволнованными чувствами. Это лишь фантом предыдущей, ужасно проведенной ночи. Это просто к нему в мозг попало то небольшое алое пятнышко, что делает людей безумными. Картина не изменилась нисколько. Нелепо было даже думать об этом.

Однако портрет смотрел на него своим прекрасным лицом, искаженным жестокой улыбкой. Светлые волосы сияли в лучах раннего солнца. Голубые глаза встречались с его глазами. Чувство бесконечной жалости — не к себе, но к своему изображению — вдруг охватило Дориана. Вот это изображение уже изменилось, и еще переменится, золото волос побелеет. Алые и белые розы увянут. За каждый, свершенный им самим грех, позор будет пятнать и разрушать красоту портрета. Но нет, он не уйдет грешить. Картина, изменившаяся или неизменившаяся, будет для него видимой эмблемой его совести и не будет противостоять искушениям. Он больше не будет видеться с лордом Генри; во всяком случае, он перестанет прислушиваться к тем тонким, ядовитым теориям, которые в саду у Бэзиля Холлуорда в первый раз пробудили в нем жажду невозможных ощущений. Он вернется к Сибилле Вэн, помирится с ней, женится на ней, попытается снова ее полюбить. Да это был его долг. Она, должно быть, страдала больше, чем он. Бедный ребенок! Дориан был так эгоистичен и жесток. Обаяние ее, под которым он находился, снова вернется. Они будут счастливы опять. И жизнь их будет чиста и прекрасна.

Он встал с кресла и, содрогнувшись при взгляде на портрет, задвинул его большим экраном.

— Какой ужас! — прошептал он и, подойдя к окну, распахнул его. Когда он вышел в сад, на траву, он глубоко вдохнул в себя воздух. Прохладная свежесть утра как будто отогнала все его черные думы. Он думал лишь о Сибилле.

Слабое эхо его любви прозвучало в нем. Он повторил ее имя несколько раз. Птицы, певшие в росистом саду, казалось, говорили о ней цветам.

Загрузка...