В эту книгу стихов моей покойной дочери вошли прежде всего стихи, подобранные ею самою, название сборника дано ею же. К ним прибавлены стихи из написанных в последние годы, частью напечатанные в разных изданиях, а также несколько стихотворений, написанных в Африке, характерных для того периода ее жизни.[1] Таким образом, это издание является в смысле материала для характеристики ее творчества и жизни, как бы дополнением к ее первым двум сборникам — «Стихи о себе» (1931) и «Окна на север» (1939).
Ирина родилась 21 апреля (ст. ст.) 1906 года в нашем маленьком родовом имении Самарской губернии и уезда. Там же, обычно, мы проводили летние каникулы, а остальное время года в Харькове — месте моей службы. Ее гимназические годы шли очень успешно до 1920 года, когда с четвертого класса гимназии, началась наша скитальческая жизнь, лишившая ее систематического образования. В течение нескольких месяцев Ирина побывала в гимназиях Туапсе, Симферополя, Севастополя, пока, наконец, не очутилась в Африке, в Бизерте, где она и сдала экзамены при Морском Корпусе, получивши из него «свидетельство» зрелости (случай едва ли не единственный в истории).
За четыре с половиной года жизни в Бизерте (в лагере Сфаят), предоставленная в значительной степени себе самой, Ирина внимательно изучала современных поэтов, как всегда много писала, овладев техникой стиха, тогда же начала печататься и приехала в 1925 году в Париж с довольно солидной стихотворной подготовкой.
Какой же нежданной тревогой,
Какой же тоской одаришь,
Ты, серый, холодный и строгий,
Так долго желанный Париж?
Здесь она училась во Франко-Русском Институте и в 1928 г. вышла замуж за Ю. Б. Бек-Софиева-Софиева, тоже поэта. Через год у них родился сын, ее утешение и надежда. Начиналась новая жизнь…
В 1927 году Ирина заболела диабетом
(…….я не могу изжить,
Как это ни обидно и ни странно:
Стакан наполнить прямо из под крана
И крупными глотками воду пить…)
Эта тяжелая, неизлечимая болезнь, разрушающая нервы, особенно опасна в молодом возрасте, сделала ее обреченной.
Она долго и упорно боролась с нею, часто ложилась в госпиталь, но силы ее слабели с каждым годом, и слова «усталость» и «больше не могу» все чаще появляются в ее стихах, как и темы о смерти.
Ну, что ж? И счастье станет прахом
И не во сне и не в бреду —
Я без волненья и без страха
Покорно очереди жду.
Последняя война с ее лишениями окончательно сломили силы Ирины, и 23 января 1943 года она умерла, с точностью предсказав в ряде стихов больничные подробности своей смерти… Могила ее на кладбище Ирви.
Стихи Ирина начала писать, вернее «слагать», с 8-ми лет, с трудом записывая их в тетрадь по двум линейкам. Уроки стихосложения ей дались необычайно легко — у нее было органическое чувство стихотворного ритма. После первых лет детского творчества, с революции, в ее стихах начинают появляться очень грустные, тоскливые ноты. Очень впечатлительная, она болезненно переживала события этих «страшных лет». На все он смотрела из своего угла малопонятной для нее беженской жизни, замыкаясь все более и более в себя, хотя по натуре была веселой и деловитой. Отсюда — стихи всей ее жизни это подлинно «стихи о себе»… Насыщенная с детских лет поэтическим чувством, она не была стихотворцем-сочинителем, и в последствии не умела и, к сожалению, не хотела им быть (что потом мешало ей в писательском ремесле), — она была прежде всего певцом своих переживаний. Она не могла не писать стихи, когда это являлось ее внутренней потребностью, как не может певец не петь, если ему поется. Стихи складывались в ее голове как-то целиком, она просто записывала их, сразу на бело, обычно без всяких помарок.
В предельной интимности ее стихов нужно прибавить их своеобразную автобиографичность. Она была не только «певцом своей печали», но вообще летописцем своих дней — с этим согласятся все, знавшие ее близко. Кажется, не было сколько-нибудь значительного события в ее жизни, которое с удивительной точностью не было бы отмечено в стихах, как и в дневнике (она превосходно писала прозой). Напр. — готовится она к экзамену по космографии и… вот стихи:
…Из формул математики
Легко искать нетленное
Хоть до потели сил…
А вечером слагать стихи
Про вечную вселенную,
Про шествие светил…
Конечно, мне трудно быть судьей стихов своей дочери, но все же я думаю, что их музыкальное достоинство бесспорно. Ее много и охотно печатали, она была сотрудницей многих изданий. Певучие формы ее стихотворений, глубокая задушевность и подлинная их поэтическая взволнованность легко находили отклики среди читателей, и у нее было много друзей-почитателей ее поэзии. Это было наградой за ее страстную любовь к русскому словесному искусству, которую она пронесла через всю свою короткую и скорбную жизнь.
Н. Кнорринг
Я не умею говорить слова,
Звучащие одними лишь словами.
Я говорю мгновенными стихами,
Когда в огне пылает голова.
Мне слух не ранит острая молва,
Упрек не тронет грязными руками.
А восемнадцать лет — как ураган, как пламя, —
Вступили, наконец, в свои права.
И если кто-нибудь войдет ко мне,
И взглянет мне в глаза улыбкой ясной, —
Он не таким уйдет назад. Напрасно
Он будет думать о своей весне.
Я так беспомощно, так безучастно
Томлюсь в каком-то жутком полусне.
26-V-24
Сфаят-Бизерта
День прошел — и слава Богу.
Жизнь ясна и хороша.
Ты не вслушивайся строго
В то, над чем скорбит душа.
Подожди — и перед нами
Заблестит морская даль…
Будь, что будет! Не годами,
Днями счет ведет печаль.
«Пера-Гюнта» вслух прочту я, —
Пролетит за часом час.
Стол тебе освобожу я —
Ты раскладывай пасьянс.
Ведь не могут по-другому
Пролетать пустые дни…
Хочешь плакать? — выпей брому,
Ляг спокойно — и усни.
12-IХ-24.
Сфаят-Бизерта
Забывать нас стали там, в России,
После стольких безрассудных лет.
Даже письма вовсе не такие,
Даже теплоты в них больше нет.
Скоро пятая весна настанет,
Весны здесь так бледны и мертвы…
Отчего ты мне не пишешь, Таня,
Из своей оснеженной Москвы?
И когда в октябрьский дождь и ветер
Я вернусь к друзьям далеких дней —
Ведь никто, никто меня не встретит
У закрытых наглухо дверей.
14-XI-24
Сфаят-Бизерта
Старая, как мир, старушка.
День деньской с утра ворчит,
Косо смотрит на игрушки,
На веселые лучи.
Звонкий шум ей режет ухо,
Яркий свет глаза слепит.
Смотрит холодно и сухо,
Неохотно говорит.
Надоел ей мир лукавый,
Опостылела земля.
Ноют хрупкие суставы,
Кости старые болят.
Лишь порой, сверкнет, как знамя,
Как неотвратимый бред,
Что за хмурыми плечами
Только восемнадцать лет…
Но сильны, сильны отравы,
Вечно стар ленивый взгляд.
Ах болят, болят суставы,
Кости старые болят.
8-I-25
Сфаят-Бизерта
Ты говоришь, что я живу тоскливо,
Что я стара, инертна и мертва,
Что нет в душе благих порывов,
Не радуют красивые слова.
Да, в девятнадцать лет ты больше знала,
Хотела большего в мечтах своих,
Ты видела созданье идеалов,
А мне досталось лишь крушенье их.
Куда идти? К какой заветной цели?
Ведь цель и смысл мне не укажешь ты,
Когда упрямо в каждом дне недели
Я вижу только горечь пустоты.
5-VIII-25
Севр
Молчу и стыну в тишине пустой.
И сдавлен мозг цепями дум унылых,
Как будто полон дом нечистой силы
И завелся в камине домовой.
Шуршит обоями, стучит по крыше,
Ползет в углу мохнатым пауком…
В осенней мгле шаги, как будто, слышу,
Не где-то бесконечно далеко.
Я подожду, пусть тихий ливень хлынет,
Мне хорошо в осеннем полусне.
Мохнатый домовой сидит в камине
И неутешно плачет обо мне.
9-X-25
Севр
Я старости боюсь, не смерти,
Той медленной, как бред, поры,
Когда озлобленное сердце
Устанет от пустой игры.
Когда в волненьях жизни грубой
Ум станет властен над душой,
И мудрость перекосит губы
Усмешкой медленной и злой.
Когда тревога впечатлений
Сухой души не опалит,
Ни очертаньем лунной тени,
Ни бодрым запахом земли.
Когда вопросов гулкий ропот,
Ошибки, грезы и печаль
Заменит равнодушный опыт
И уж привычная мораль.
Когда года смотреть научат
На все с надменной высоты.
И станет мир наивно-скучным,
Совсем понятным и простым.
И жизнь польется без ошибки,
Без впечатлений и тревог,
Лишь в снисходительной улыбке —
Чуть уловимый холодок.
24-XI-25
Севр
Там даль ясна и бесконечна,
Там краски знойны и пестры,
И по долинам душный вечер
Горят арабские костры.
Там иногда далеко, где-то
Журчит прибой взметенных волн,
Там в синих форменках кадеты
Играли вечером в футбол.
Там счастье было непонятно
И был такой же серый день,
Как те разбросанные пятна
Арабских бедных деревень.
Там безрассудные порывы
Мешались с медленной тоской,
Оттуда мир, пустой и лживый,
Казался радостной мечтой.
Там сторона моя глухая,
Где горечь дум узнала я,
Пусть ненавистная, пусть злая,
Вторая родина моя.
14-XI-25
Севр
Я ироничен и суше
Я злюсь, как идол металлический
Среди фарфоровых игрушек.
И вдруг слова о чести и о праве.
О доблестях неворотимых дней.
Швыряя пафосом средневековья,
Звеня напевом скрещенных мечей.
Тоска о том, что жизнь смеется глухо
И нет любви и темных взоров нет.
И голос ласковый над самым ухом
Мне говорил: «Восторженный поэт».
А у меня ровны все дни недели,
Жизнь холодна, как ворохи камней…
Раз хочется подраться на дуэли,
Раз подвиги еще не надоели,
— Наверно жить и легче и светлей.
10-XII-25
Стучались волны в корабли глухие,
Впивались в ночь молящие глаза.
Вы помните — шесть лет тому назад
Мы отошли от берегов России.
И всё смогу забыть: и боль стыда,
И эти годы тёмных бездорожий,
Но страшных слов: «Да утопи их, Боже!» —
Я в жизни не забуду никогда.
12-XI-26
Севр
В окно сквозит ночной, туманный свет
И зеркало рассеянно сверкает.
Хоть музыканта, знаю, дома нет,
Но слышу я — виолончель играет.
Стоит в углу, раздув свои бока,
Звенят, гудят натянутые струны.
А я твержу, что вот — пришла тоска
Холодной ночью, матовой и лунной.
Не жаль того, что кончилось вчера.
Не жаль себя, и боль, и горечь эту.
Я буду тихо думать до утра.
Я буду тихо плакать до рассвета.
И ветер гулко стонет за стеной,
И бьется кровь, и сердце замирает,
И в первом этаже сама собой
Виолончель безумная рыдает.
21-II-26
Севр
Юрию
Они отрадней, чем слова молитв.
Их повторять, ведь, то же, что молиться.
Я вижу, как туман встает с земли,
Я опускаю тихие ресницы.
И за стихом я повторяю стих,
Звучащий нежным, самым нежным пеньем.
Я, как Евангелие, страницы их
Целую с трепетным благоговеньем.
И в синий холод вечеров глухих,
Когда устанем мы от слов и вздохов,
Мы будем медленно читать стихи, —
Ведь каждый, как умеет, славит Бога.
Я буду слушать тихий голос твой,
Перебирать любимые страницы.
Я буду тихо-тихо над тобой
Склонять густые, длинные ресницы.
27- XII-26
Севр
А мне напряженно ждать,
Когда исписанный, новой
Страницей наполнишь тетрадь
На стене — неподвижные тени.
Ветер свищет в каминной трубе.
Весь мой день — это только томленье,
Напряженная мысль о тебе.
На камине — часы. Плохо виден
В первой комнате их циферблат.
Если даже меня ты обидел,
Все равно, ты мне ближе, чем брат.
Сам не знаешь, чего ты бормочешь,
Только чувствуешь смутно: не то.
Будешь помнить: таинственность ночи,
Тихий голос и белый платок.
Весь мой день — это жалобный ветер
Долго свищет в каминной трубе…
Неужели кому-нибудь третьему
Я потом расскажу о тебе?
7-I-27
Севр
Ты ушел. И сгустились тучи.
Ветер бросил свой резкий свист:
Ты оставил мне томик Тютчева
И исписанный мелко лист.
В этой комнате — сумрак серый,
темно-желтые пятна обой.
Жадно смотрят четыре химеры,
Напряженно следя за мной.
Я в себе заглушала жалость,
После завтра — знаю — придешь.
А по ставням, мне показалось,
Вдруг посыпался крупный дождь.
И ведь завтра не станет лучше,
Будет день больным и сухим.
Я подклеила томик Тютчева
И сложила твои стихи.
19-I-27
Севр
Но кроме нас с тобой есть мир другой,
Огромный мир, где надо делать что-то.
Ведь как-то надо жить, мой дорогой,
Сдавать экзамены, искать работу…
Как будто бы повязка спала с глаз.
О, этот мир назойливый и лишний!
Вот почему, прощаясь прошлый раз,
Я вдруг расплакалась…Так глупо вышло…
Зачем? Какие там еще пути?
Какие там печали и потери?
И каждый раз мне страшно отойти
Вот от твоей полураскрытой двери.
3-III-27
Медон
Зацветают в Париже каштаны,
Как венчальные строгие свечи.
Опускается вечер туманный —
По весеннему дымчатый вечер.
За оградой туманного сада
Сумрак полон томленьем и ленью.
Лиловеют за ржавой оградой
Чуть расцветшие кисти сирени.
А уж сердце быть прежним не может,
Стало новым, взволнованно-странным —
Оттого что в аллеях каштаны
На венчальные свечи похожи.
25-IV-27
Все вспомнила, все вновь пережила,
Все встречи и оброненные фразы,
Все лица в памяти перебрала,
А вот о нем не вспомнила ни разу.
Как будто не был он, и я сама
В то время будто не жила на свете.
И сохранились только два письма —
Свидетельства о невозвратном лете.
Мне весело, что я теперь не та,
Сама к себе внимательней и строже,
И та весна — крылатая мечта —
На прошлую так странно непохожа.
И пусть меня возьмут в круговорот
Глухие, наростающие грозы.
Я не боюсь, что счастье отцветет
— На столике больничном — темной розой.
11-V-27
Я двух желаний не могу изжить,
Как это ни обидно и ни странно:
Стакан наполнить прямо из под крана
И крупными глотками воду пить.
Пить тяжело и жадно. А потом
Сорвать с себя замызганное платье
И, крепко вытянувшись на кровати,
Заснуть глубоким и тяжелым сном.
28-VIII-28
Грубые. тяжелые стаканы,
Запах никотина и духов,
И тончайшая отрава пьяной
Сладострастной музыки стихов.
Что-то пьется, что-то говорится,
Голоса рассеянно звенят.
На привычно-равнодушных лицах
Острой злобы плохо скрытый яд.
И скрывают возбужденный взгляд
Длинные, спокойные ресницы.
С лиц усталых облетает пудра,
С плеч покатых падают меха.
И над всем — торжественно и мудро —
Музыка чеканного стиха.
5-XII-28
Шепчет ночь, колдунья и пророчица,
Шепчет ночь тревожные слова.
Больше думать ни о чем не хочется,
Но от дум пылает голова.
Синий сумрак в незнакомой комнате.
Смесь теней и шорохов глухих.
И всю жизнь, должно быть, буду помнить я
Эти ночи, мысли и стихи.
Шепчет ночь слова такие странные,
Припадает к синему окну.
Вот оно — хорошее, желанное,
Свято окрылившее весну!
Только это сердце не устало бы,
Если б только жизнь не солгала…
Вторит ночи тоненький и жалобный
Детский плач из темного угла.
27-IV-29.
L'hôpital «Pitié — Maternité»
Мочит дождик детскую коляску,
Сад шумит зеленою листвой.
Я сняла рассеянную маску,
Но совсем не сделалась иной.
Вижу георгины за решеткой,
Вижу рябь на дрогнувшей воде.
А в мозгу непоправимо-четко —
Прожитой, непоправимый день.
И опять обидно — одинока,
Скомкана, измучена, больна.
Мне опять в молчании глубоком
Снится непришедшая весна.
И должно быть, потому что слишком,
Слишком долго билась и ждала, —
В этот день я робкому мальчишке
Все стихи и слезы отдала.
4-VIII-29
Уже не девочка — жена и мать.
Суровый опыт, а не мысль о чуде.
Уже пора бы, кажется, понять,
Что это — жизнь, и что другой не будет.
А все-таки еще бывает жаль
Забытых слов, разрушенных желаний,
И о небывшем поздняя печаль
Мешает спать в предутреннем тумане…
Уж создан быт, свой дом, своя семья,
— Ну пусть не так, как думалось когда-то,
И пусть не доро´га жизнь, а колея,
Не зори в ней, а ранние закаты.
Пусть большего не будет никогда,
Но то что есть — сурово и велико,
И беспощадно-трезвые года
Прекрасней нашей юности двуликой.
— А все-таки…
…-IX-31
Вдруг стало ясно: жизнь полна
Непоправимою угрозой,
Что у меня судьба одна
С моей Иерихонской розой.
Вот с той, что столько долгих дней
Стоит в воде, не расцветая,
В унылой комнате моей,
Безжизненная, неживая.
Будильник, пудра, пузырьки,
Игрушки — рядом на камине.
Ее корявые ростки
Окутывает сумрак синий.
И я над страшным и сухим
Неумирающим растеньем
Слагаю мертвые стихи
О небытье, о нецветенье.
И из сплетенья длинных строк,
Из неожиданных созвучий
Встает уродливый цветок
Сухой, бесплодный и колючий.
Но словно в огненном бреду,
С упрямой безрассудной верой
День ото дня я жадно жду,
Что зацветет комочек серый…
Себя стараюсь обмануть,
Другим — сплетаю небылицы.
О, только бы хоть как-нибудь
От пустоты освободиться!
Проходят дни и вечера,
Я с каждым днем скупей и строже.
Сегодня — то же, что вчера,
А завтра — заново все то же.
И мой цветок не расцветет.
Быть может, и бывают розы,
Что зацветают дважды в год
И что не вянут на морозе,
Но только это не для нас,
Не для таких, как мы, должно быть.
Томит вечерний, синий час
Томленьем напряженной злобы.
И вот с безжизненной тоской
Склоняюсь грустно и влюбленно
Над неудачливой сестрой,
Над розою Иерихона.
9-IX-31
Жужжит комар назойливо и звонко.
Ночь голубеет в прорези окна.
Спокойный облик спящего ребенка.
И тишина. Навеки — тишина.
Мне хочется, что б кто-то незнакомый,
В такой же напряженной тишине,
В таком же старом деревянном доме
Сидел один и думал обо мне.
В его окне — сиянье летней ночи,
От сердца к сердцу — ласковая грусть…
И несколько чужих, прекрасных строчек
Я нараспев читаю наизусть.
12-VII-33
Эрувилль
Такой же день, как девять лет назад.
Все тот же дождь и в небе те-же тучи.
Молчи-молчи! И посмотри в глаза:
Все тот же день, не хуже и не лучше.
Переменились только я и ты.
И стали мы среди суровых будней,
Среди пустой и лживой суеты
Старей, скучнее и благоразумней.
Нас напугала дождевая даль.
Мы не пойдем в этот день в Версаль
Бродить в глухой осенней мокрой чаще
Пустого парка (а пруды, как сталь!),
Чтоб вспомнить вновь влюбленную печаль —
Глухую память молодости нашей.
28-XI-35
Не спасут тебя мудрые книги
От отчаянья и пустоты.
Горы, думаешь, сможешь ты двигать?
Или мир переделать ты?
А на месте твоих утверждений —
Будет время — останется вдруг
Только горечь ненужных сомнений
И беспомощный жалкий испуг.
Станешь тихим, простым, человечным,
Будешь плакать — один, без меня,
Будешь плакать о том, что не вечны
Очертанья ушедшего дня.
И впервые, без мудрости тонкой
Ты припомнишь о завтрашнем дне,
Об озябнувших детских рученках,
О разбитом в столовой окне…
Будет время, и в яростной скуке
Ты заломишь (совсем, будто я!)
Твои крепкие, сильные руки
Над безвыходностью бытия.
И взглянув на портрет Новикова
И на груды растрепанных книг,
Ты уронишь, придушенный крик
Вместо нужного, умного слова.
24-XI-32
Этим летом опять поедем
Вдоль далеких дорог — ты и я.
Снова будем на велосипеде
Проезжать чужие края.
Мы должны побывать в Бретани,
Мы должны… но скорей, скорей!
Как нам страшно в мерзлом тумане
У мигающих фонарей.
Ведь потом ничего не будет.
Ведь должны еще много знать.
Ведь уходят и годы, и люди.
Торопись, торопись не отстать!
Мы должны… но молчи об этом!
Только лето у нас с тобой.
Больше мы не увидим света,
Никогда не вернемся домой.
Это наше последнее лето
Перед смертью или войной.
12-II-36
Под темным полночным покровом,
Чуть светит пятно фонаря.
Над городом средневековым
Тяжелые звезды горят.
Старинные стены и башни,
Прижатые в вечность дома.
На улочке древней и страшной —
Тяжелая, древняя тьма.
Сплетает усталость ресницы,
В руке неподвижна рука.
Вдали полыхают зарницы
И смотрят из черной бойницы
Нам вслед неживые века.
Над городом — вечным сияньем —
Тяжелая звездная твердь.
И где-то — тяжелым молчаньем —
Уже недалекая смерть.
7-VII-36
Я покину мой печальный город,
Мой холодный, неуютный дом.
От бесцельных дел и разговоров
Скоро мы с тобою отдохнем.
Я тебя не трону, не встревожу.
Дни пойдут привычной чередой.
Знаю я, как мы с тобой несхожи,
Как тебе нерадостно со мной.
Станет дома тихо и прилично, —
— Ни тоски, ни крика, ни ворчни…
Станут скоро горестно-привычны
Без меня кружащиеся дни…
И стараясь не грустить о старом,
Рассчитав все дни в календаре,
Ты один поедешь на Луару
В призрачно-прозрачном сентябре.
И вдали от горестной могилы,
Где-то там, в пути, на склоне дня,
Вдруг почувствуешь с внезапной силой,
Как легко и вольно без меня.
11-XII-36
Считать толково километры,
По карте намечая путь,
Учесть подъемы, силу ветра.
Что посмотреть. Где отдохнуть.
Решить внимательно и строго,
Что можно брать с собой, что — нет.
Вязать пуловеры в дорогу
И чистить свой велосипед.
Мечтать о воздухе хрустальном,
О тишине лесов и рек,
О городке провинциальном,
Где будет ужин и ночлег.
И в настроении прекрасном
На карту заносить пути, —
Пока не станет слишком ясно,
Что больше некуда идти.
10-II-37
Белеет парус одинокий…
Деревья редкие мелькают,
Да деревянные столбы.
Рулем упрямо управляет
Рука бессмысленной судьбы.
И с каждым поворотом — круче
Упрек свивается узлом.
Дорожной грустью неминучей
Большие стекла занесло.
Давно перемешались сроки,
Вся жизнь какой-то чад, угар…
Как в море — парус одинокий,
в полях скользящий автокар.
И пусть ему уж нет возврата
В покинутые города.
А сердце сковано и сжато,
Железным словом «никогда».
И пусть еще в порывах ветра
Звучит прощальное «вернись».
И с каждым новым километром
все дальше конченные дни, —
Ведь так легко теряя память,
среди безжизненных полей,
Нестись спокойно и упрямо
Навстречу гибели своей.
1-V-40
Два быстрых дня, вернее — полтора,
А между ними — леденящий ветер.
Кафе, да улицы — так до утра,
И холод у вокзала на рассвете.
Прозрачный сумрак в улицах пустых,
Когда мы снова шли, — и коченели
И первый луч, проникший сквозь кусты,
Застывший на стволе высокой ели.
Пустынный лес. И холод без конца.
И радость, наполняющая сердце.
Две тени у дворцового крыльца
В бессмысленной надежде — отогреться.
Потом — большой торжественный, дворец
(Ведь это стоит многих километров!)
И это солнце, солнце, наконец,
Наперекор отчаянью и ветру!
Огромный лес таинственный в глуши,
Где дьяволом разбросанные скалы.
И снова хруст велосипедных шин,
И двое нас — веселых и усталых…
И — все. Чтоб много месяцев потом
Мне вспоминать о ночи у вокзала,
О холоде, о радости вдвоем,
И сожалеть бессмысленно о том,
Что этого не повторить сначала.
30-V-39
Снова — ночь. И лето снова.
(Сколько грустных лет!)
Я в накуренной столовой
Потушила свет.
Папироса. Пламя спички.
Мрак и тишина.
И покорно, по привычке
Встала у окна.
Сколько здесь минут усталых
Молча протекло!
Сколько боли отражало
Темное стекло.
Сколько слов и строчек четких
И ночей без сна
Умирало у решетки
Этого окна…
В отдаленьи — гул Парижа
(По ночам — слышней).
Я ведь только мир и вижу,
Что в моем окне.
Вижу улицу ночную,
Скучные дома,
Жизнь бесцветную, пустую,
Как и я сама.
И когда тоски суровой
Мне не превозмочь, —
Я люблю окно в столовой,
Тишину и ночь.
Прислонюсь к оконной раме
В темноте ночной,
Бестолковыми стихами
Говорю с тобой.
И всегда тепло и просто
Отвечают мне
Наши камни, наши звезды
И цветы в окне.
26-VI-38
Свой дом. Заботы. Муж. Ребенок.
Большие трудные года.
И от дурачливых девченок
Уж не осталось и следа.
Мы постарели, мы устали,
Ни сил, ни воли больше нет.
А разве так мы представляли
Себе вот эти десять лет?
Забыты страстные «исканья»,
И разлетелось, словно дым,
Все то, что в молодости ранней
Казалось ценным и святым.
Жизнь отрезвила. Жизнь измяла,
Измаяла. На нет свела.
В кафе Латинского квартала
Нас не узнают зеркала.
…А где-то в пылком разговоре
Скользит за часом шумный час.
А где-то вновь до ссоры спорят —
Без нас, не вспоминая нас…
Уходит жизнь. А нас — забыли.
И вот уж ясно навсегда,
Как глупо мы продешевили
Испепеленные года.
1-II-38
Когда сердце горит от тревоги,
А глаза холоднее, чем сталь, —
Я иду по парижской дороге
В синеватую, мглистую даль.
Начинает дождливо смеркаться,
Тень длиннее ложится у ног.
Никогда не могу не поддаться
Притягательной власти дорог.
Как люблю я дорожные карты,
Шорох шин, и просторы, и тишь…
А куда бы не выйти из Шартра —
Все дороги уводят в Париж.
И часами безмолвно и строго,
Плохо скрыв и волненье, и грусть,
Я смотрю на большую дорогу,
По которой назад не вернусь.
14-X-39
Шартр
О чем писать? О лете, О Бретани?
О грузном море у тяжелых скал,
Где рев сирен (других сирен!) в тумане
На берегу всю ночь не умолкал.
О чем еще? О беспощадном ветре,
О знойной и бескрайней синеве,
О придорожных столбиках в траве,
Считающих азартно километры?
О чем? Как выезжали утром рано
Вдоль уводящих в новизну дорог?
И как старик, похожий на Бриана,
Тащился в деревенский кабачек?
Как это все и мелко и ничтожно
В предчувствии трагической зимы.
И так давно, что просто невозможно
Поверить в то, что это были мы.
Теперь, когда так грозно и жестоко,
Сквозь нежный синевеющий туман,
На нас — потерянных — летит с востока
Тяжелый вражеский аэроплан.
22-X-39
Шартр
Был день, как день. За ширмой белой
Стоял встревоженный покой.
Там коченеющее тело
Накрыли плотной простыней.
И все. И кончились тревоги
Чужой неласковой земли.
И утром медленные дроги
В туман сентябрьский проползли.
Ну что-ж? И счастье станет прахом.
И не во сне и не в бреду —
Я без волненья и без страха
Покорно очереди жду.
Но только — разве было нужно
Томиться, биться и терпеть,
Чтоб так неслышно, так послушно
За белой ширмой умереть.
20-II-33
К чему, к чему упрямая тревога?
Холодный год уж клонится к весне.
Мой сын здоров. Мой муж не на войне…
О чем еще могу просить у Бога?..
6-I-40
Мне давно уже не мило —
Ни день, ни ночь, ни свет, ни мгла.
Я все, что некогда любила —
Забыла или предала.
Мне надоело быть печальной,
И все прощать, и все терпеть,
Когда на койке госпитальной
Так просто было умереть.
В тоске блаженной и крылатой
Я задыхалась и — спала.
Мелькали белые халаты,
Вонзалась острая игла…
Чтоб снова. из последней силы
Влачить бесцельно день за днем,
Чтоб вновь войти в свой дом унылый,
В холодный, неуютный дом…
А в памяти все неотступней —
Прозрачная ночная мгла.
Где смерть была такой доступной
И почему-то обошла.
10-III-40
Дотянуть бы еще хоть три месяца,
Из последних бы сил, как-нибудь.
А потом — хоть пропасть, хоть повеситься,
Всеми способами — отдохнуть…
Я устала. Хожу, спотыкаясь,
Мну в полях молодую траву.
И уже безошибочно знаю,
Что до осени не доживу.
Здесь так тихо, так просто, так ясно,
Но так трудно томиться и ждать.
И в мой город — чужой и прекрасный —
Я в июле вернусь умирать.
Там, в палате знакомой больницы —
Примиренье с нелегкой судьбой.
Мне ночами настойчиво снится
Койка белая, номер шестой.
И проснувшись, — вдали от Парижа —
В розовеющей мгле поутру
Я, вглядевшись, отчетливо вижу
Свой тяжелый, уродливый труп.
8-IV-40
Шартр
Где-то пробили часы.
— Всем, кто унижен и болен,
Кто отошел от побед —
Всем этот братский привет
С древних, ночных колоколен.
Где-то стенанье сирен
В мерзлом и мутном тумане.
Шум авионов во мгле,
Пушечный дым на земле
И корабли в океане…
— Господи, дай же покой
Всем твоим сгорбленным людям:
Мирно идущим ко сну,
Мерно идущим ко дну,
Вставшим у темных орудий!
3-XI-40
Войной навек проведена черта,
Что было прежде — то не повторится.
Как изменились будничные лица!
И всё — не то. И жизнь — совсем не та.
Мы погрубели, позабыв о скуке,
Мы стали проще, как и все вокруг.
От холода распухнувшие руки
Нам ближе холеных, спокойных рук.
Мы стали тише, ничему не рады,
Нам так понятна и близка печаль
Тех, кто сменил веселые наряды
На траурную, черную вуаль.
И нам понятна эта жизнь без грима,
И бледность просветленного лица,
Когда впервые так неотвратимо.
Так близко — ожидание конца.
12-I-41
Шартр
Просыпались глухими ночами
От далекого воя сирен.
Зябли плечи и зубы стучали.
Беспросветная тьма на дворе.
Одевались, спешили, балдели
И в безлюдье широких полей
Волочили из теплой постели
Перепуганных, сонных детей.
Поднимались тропинками в гору,
К башмакам налипала земля,
А навстречу — холодным простором —
Ледяные ночные поля.
В темноте, на дороге пустынной,
Зябко ежась, порой до утра,
Подставляя озябшую спину
Леденящим и острым ветрам…
А вдали еле видимый город
В непроглядную тьму погружен.
Только острые башни собора
Простирались в пустой небосклон.
Как живая мольба о покое,
О пощаде за чью-то вину.
И часы металлическим боем
Пробуравливали тишину.
Да петух неожиданно-звонко
Принимался кричать второпях.
А в руке ледяная ручонка
Выдавала усталость и страх…
Так — навеки: дорога пустая,
Чернота неоглядных полей,
Авионов пчелиная стая
И озябшие руки детей.
23-I-41
Шартр
Такие сны, как редкостный подарок,
Такие сны бывают раз в году.
Мой день сгорал…Да он и не был ярок.
День догорал в неубранном саду.
Проходят дни, как злобные кошмары,
Спаленные тревогой и тоской.
А ночью сны о лавках и базарах,
Где сыр без карточек и молоко.
И вдруг, среди заботы и обмана,
Средь суеты, в которой я живу,
Приснится то. что близко и желанно,
Что никогда не будет наяву.
25-II-41
Темнота. Не светят фонари.
Бьют часы железным боем где-то.
Час еще далекий до зари,
Самый страшный час — перед рассветом.
В этот час от боли и тоски
Так мучительно всегда не спится.
Час, когда покорно старики
Умирают в городской больнице.
Час, когда, устав от смутных дел,
Город спит, как зверь настороженный,
А в тюрьме выводят на расстрел
Самых лучших и непримиренных.
3-III-42
«Двенадцать лет без перерыва!
Двенадцать лет: огромный срок!»
А сердце бьется терпеливо,
Твердит заученный урок.
Двенадцать лет — без перемены —
Толчками сердца — вновь и вновь —
Бежит в твоих упругих венах
Моя бунтующая кровь.
И в жизнь войдя большим и смелым,
Сквозь боль, отчаянье и ложь,
Слова, что я сказать не смела,
Ты за меня произнесешь.
9-V-41
Пока горят на елке свечи,
И глазки детские горят,
Пока на сгорбленные плечи
Не давит тяжестью закат,
Пока обидой злой и колкой
Не жжет придуманная речь,
И пахнет детством, пахнет елкой
И воском разноцветных свеч, —
Я забываю все волненья
И завтрашний, тяжелый день,
И от веселой детской лени
Впадаю в старческую лень.
Смотрю на детскую улыбку,
Склоняюсь к нежному плечу.
Не называю все ошибкой,
И даже смерти не хочу.
29-XII-36
Живи не так, как я, как твой отец,
Как все мы здесь, — вне времени и жизни.
Придет такое время, наконец, —
Ты помянешь нас горькой укоризной.
Что дали мы бессильному тебе?
Ни твердых прав, ни родины, ни дома.
Пойдешь один дорогой незнакомой
Навстречу странной и слепой судьбе.
Пойдешь один. И будет жизнь твоя
Полна жестоких испытаний тоже.
Пойми: никто на свете (даже — я!)
Тебе найти дорогу не поможет.
Ищи везде, ищи в стране любой,
Будь каждому попутчиком желанным.
(Не так, как я. Моя судьба — чужой
Всю жизнь блуждать по обреченным странам).
Будь тверд и терпелив. Неси смелей,
Уверенней — свои живые силы.
И позабудь о матери своей,
Которую отчаянье сломило.
21-X-40
Жизнь прошла, отошла, отшумела,
Все куда-то напрасно спеша.
Безнадежно измучено тело
И совсем поседела душа.
Больше нет ни желанья, ни силы…
Значит, кончено все. Ну, и что ж?
— А когда-нибудь, мальчик мой милый,
Ты стихи мои все перечтешь.
После радости, и катастрофы, —
После гибели, — после всего, —
Весь мой опыт — в беспомощных строфах.
Я тебе завещаю его.
21-X-40