1.
Сын писал редко, но в остальном не халтурил — конверты распирало от бумаги, старик брал почту, как добычу, выглядывал — не мелькнут ли среди газет знакомые синие чернила. Потом шел в комнату, к любимому креслу, незамужняя дочь Олеся, закинув кошку на плечо, как воротник, включала низко висящую лампу.
Две Алешкиных фотографии — пухлая младенческая и совсем недавно сделанная, цветная, на фоне только что купленной машины — должны были присутствовать при чтении: так хотелось старику. После каждой прочитанной строчки он смотрел то на щекастого малыша в ползунках, то на взрослого, рослого парня — и Олеся, зная эту его привычку, тоже вглядывались в снимки, засмотренные, будто старые иконы.
“Странно, — думала в такие минуты Олеся, — старые фотографии выглядят темными и грустными, а нынешние — цветными, праздничными. Но ведь на самом деле это в детстве все было цветным и праздничным, а теперь поблекло и выцвело.... Фотографии врут так же, как врут люди”.
Кошка пригревалась на коленях, засыпала, старик громко и четко — как на уроке, думала Олеся, — читал Алешкино письмо. Незначительные, мелкие новости — был на рыбалке, затеял мелкий ремонт в саду, помогал другу продать гараж — старик переосмыслял подробно и старательно, даже краткую сводку погоды, которую Алешка приводил в каждом письме, старик обязательно обсуждал с дочерью, и Олеся раздражалась — ну какое ей дело до погоды в чужом, далеком Хабаровске?
...Алешка остался в Хабаровске сразу после дембеля — познакомился с девушкой, влюбился, женился, все как обычно. Обычно для всех, кроме Олеси — она так и не смогла понять, как это совершенно незнакомые люди начинают вдруг спать в одной постели. Олеся не представляла себе, ради кого и чего она сможет однажды это сделать — и поскольку желающих разубедить ее в особом изобилии не было, со временем и мысли эти отпали сами собой. Старая дева, так старая дева, подумаешь. Зато — отличный специалист, ветеринар, к которому выстраиваются очереди напуганных хозяев. Телефонный номер Олеси еще с советских времен передавали друг другу, как великую ценность.
Животных Олеся любила с детства, это с людьми у нее не складывалось — исключением был только папа с его нежным, больным сердцем. Родители Олеси и Алешка сильно рисковали и в том, и в другом случае — но дети получились замечательные, и с сердцем ни у сына, ни у дочери не было проблем. Олеся всегда думала о папе с мучительной нежностью, с исступленным, почти что материнским чувством — иногда ей казалось, что она и замуж не захотела выходить только для того, чтобы всегда быть рядом с отцом. А он, отец, всегда выделял Алешку. Олеся давно отучилась обижаться и ревновать — отцы всегда любят сыновей, и разве можно не любить Алешку? Бледная, некрасивая, тощая дочка — “негладкая”, как говорят на Украине, и яркий, солнечный сын, гордиться которым смог бы даже самый большой мизантроп на свете. Яичница и Божий Дар. Олеся никогда не пыталась соперничать с братом, ей хватало мелких крох со стола семейной любви, и потом, у нее всегда были животные, любившие ее так сильно и преданно, как людям и не снилось.
И сама она не могла пройти мимо дворовой кошки с пораненной лапой, мимо старенькой собаки, трясущейся от холода в подъезде, мимо голубя с подбитым крылом. Программы о животных, которые Олеся привыкла смотреть по вечерам, заставляли ее рыдать в голос — особенно тот фильм о пингвинах, где мамаша оплакивает замерзшего в снегу птенца, а потом дерется с другой самкой, отнимая ее детеныша.
— Олеся, успокойся, — говорил папа, — это всего лишь природа. Люди относятся друг к другу гораздо хуже, я тебя уверяю.
Все школьные годы Олеся мечтала о домашнем питомце, просила собаку, но родители разрешили только рыбок — и еще попугайчика, и черепаху под твердым, каменным панцирем. Еще Алешка притащил однажды от школьного друга хомячиху, та оказалась на сносях, и ее розовое потомство сидело потом в банке, набитой ватками, а после разбежалось по всему дому — вся семья отлавливала грызунов. Школа юннатов, ветеринарное училище, клиника — Олеся всегда знала, что будет главным в ее жизни, и она была благодарна отцу, что он ни разу не попытался высмеять ее любовь к животным — хоть никогда и не пытался ее понять. Сейчас, без малого в сорок лет, Олеся думала иначе — отцу было все равно, чем она станет заниматься, всерьез он волновался в своей жизни только за одного человека — Алешку. После смерти жены старик смог прийти в себя только благодаря сыну — он всегда так говорил, и Олеся старалась не думать о том, что ей почему-то обидно слышать эти слова. Да, Алешка сильно поддержал всех тогда, приехал из своего Хабаровска вместе с женой, “всё полностью взял на себя”, — говорил отец. Да, но ведь Алешка потом уехал, а Олеся осталась с папой, утешала его, готовила еду — даже мясо, которое сама не ела уже много лет (еще в детстве увидела однажды, как мама разделывает курицу, и с тех пор не могла в рот взять ничего из того, что было когда-то живым). Она ходила с отцом на кладбище, она покупала ему лекарства, она была его руками, глазами, ногами и кошельком — а вот сердцем его был Алешка, и с этим ничего нельзя было поделать.
— Ты когда замуж выйдешь? — в шутку спрашивал отец, и Олеся в тон ему отвечала — завтра! При этом думала, что муж ей в принципе не нужен — как не нужно новое зимнее пальто, зачем, если ей и в пуховике тепло? Телесные радости безотказно и быстро обеспечивал душ с гибким шлангом, деньги она худо-бедно зарабатывала. А зачем еще нужен муж? Чтобы полочку прибить? Так Олеся сама все умеет, у нее руки растут правильно — этот факт озвучила еще учительница труда в средней школе.
— А внука мне когда родишь? — любопытствовал отец, без особого, впрочем, интереса любопытствовал — и так, оказывается, бывает. Тут Олесе приходилось выстраивать куда более продуманную аргументацию, мысленную, но стройную, как ряд новеньких карандашей в коробке. Отцу-то хватало виноватой улыбки и обиженного: “Ну, папа...” Олеся не хотела детей, она много раз видела, как мучаются животные со своим потомством, и как тяжело они им достаются. Человеческие дети вгоняли ее в ужас и панику — неведомые, жестокие существа. Соседского мальчишку, который тушил спички о бок одичавшей от боли собаки, Олеся лично, за руку, оттащила в милицию — рука ныла потом несколько дней, а мальчишка написал на Олесиной двери ругательство, совершенно в ее случае неоправданное. Нет, внуков от нее папе было не дождаться — вот если только взять еще одного кота... А у Алешки была девочка, дочка Юляша, фотографиями ее заставлен весь дом — Юляша в пеленках, Юляша на утреннике, Юляша с папой на море... Отец видел в девочке явное сходство с Алешкой, но Олеся считала, он выдумывает — Юляша была словно срисована с Алешкиной жены Маши: луноликая, испуганно распахнутые черные глаза и легкая, красивая сутулость. Юляша присылала рисунки — “дарагому дедушки от Юляши 5 лет”: дистрофичные медведи и кошки с длинными мушкетерскими усами.
В тот день Олеся возвращалась из клиники позднее обычного — уже после шести привезли больную догиню, здоровенную мраморную красавицу — как водится, с пищевым отравлением. Олеся от души отругала хозяйку, потом подробно объяснила, как нужно лечить собаку. Заведут животное и даже не пытаются содержать его правильно — кормят чем попало. Догинина хозяйка, например, додумалась давать псине шоколадные конфеты. “Она их так любит!” Олеся все еще дрожала от ярости, хотя и догиня, и ее хозяйка давным-давно покинули кабинет. Мало того, что такая дурища, так еще и задержала Олесю больше чем на час — а еще надо зайти в аптеку. К счастью, рядом с клиникой есть круглосуточная.
Дверь в аптеку была распахнута, прямо у входа пищал и извивался пластиковый пакет с рекламой универсама “Наша марка”. Олеся наклонилась над пакетом и — так и есть — увидела кучку крохотных телец. Новорожденные котята, слепые и одуревшие от холода, бились в мешке, как птицы в клетке; пакет задубел от мороза. Олеся взяла “котов в мешке”, поднесла к аптекарше — та спряталась за стеклом, как будто это был щит.
— А я что могу сделать? Принесли, подбросили.
Олеся понимала, что аптекарша права — и все равно злилась и на нее, и на того бессердечного гада, что притащил малышей в аптеку — рассчитывал, наверное, что у кого-нибудь сердце дрогнет, да только что толку в этих содроганиях. Олеся злилась еще и на себя — она ничего не может сделать для этих несчастных созданий, дома — кот, неизвестно, как он отнесется к пришельцам, кроме того дома — папа...
— Как будто трудно было утопить, — пожала плечами аптекарша. Олеся процедила сквозь зубы названия лекарств, аптекарша подчеркнуто вежливо обслужила ее. Пакет извивался и голосил уже, кажется, из самых последних сил. Олеся заглянула внутрь и увидела, что один из котят больше не двигается и не пищит.
Телефона у них дома не было — в советское время долго стояли в очереди, да так она до них и не дошла. А сейчас, когда телефоны в свободном доступе, не было денег — честно говоря, они с отцом жили довольно скромно, конверты у клиентов она брать так и не научилась, разве что конфеты иногда принимала. Вот и еще один повод слегка пообижаться на Алешку — он в своем Хабаровске отнюдь не бедствовал, но денег отцу с сестрой не присылал, видимо, не считал нужным. В самых крайних случаях Олеся просилась позвонить от соседей — а отец говорил: “Мне и без телефона хорошо”. Сейчас, стоя с котятами на морозе, Олеся в очередной раз пожалела о том, что с домом нет связи — отец начнет волноваться, ведь в семь часов она строго возвращается из клиники.
Олеся сняла с себя шарф, закутала в него пакет и потом сунула за пазуху. Получилось здоровенное пузо — месяцев на семь, но Олесе это было неважно. Она дождалась маршрутку и поехала на другой конец города — к своей единственной подруге Тане.
Мертвого котенка Олеся быстро закопала в снегу — подальше от дороги. Она даже не успела посчитать остальных — от холода они слиплись в бело-серую, дрожащую массу. Ничего, вместе с Таней разберутся.
Таня открыла дверь не сразу, даже не улыбнувшись Олесе, обернулась тревожно в квартиру и потом вышла в подъезд.
— Я не одна, — шепотом объяснила она, и только тут Олеся заметила сливовый румянец на щеках подруги. Таня была одета в бархатный пиджачок, из квартиры напахивало теплом, и в глубине комнат кто-то отчетливо и громко спросил мужским голосом: “Ты скоро?”
— Извини, что не позвонила, — начала объяснять Олеся, — тут такое дело, я нашла котят в аптеке...
— Господи, Олеська, тебе все еще двенадцать лет, — закатила глаза Таня. — Ты же видишь, я не могу сейчас этим заниматься. И у меня аллергия на шерсть, ты забыла?
Олеся придерживала мешок с котятами снизу — как самая настоящая беременная женщина, и ругала себя изо всех сил — ведь у Таньки правда аллергия.
— Я тебе позвоню завтра на работу, — говорила тем временем Таня, — извини, но сейчас это некстати. Это очень важные, серьезные отношения...
Олеся спускалась вниз по лестнице и думала — надо было хотя бы молока попросить у Тани и пипетку, если есть. Может, вернуться? Скорее всего, Таня ей не откроет — и ее тоже можно понять. Боже мой, как трудно жить, когда всех вокруг можешь понять и оправдать — в итоге остаешься ты сам, один, в чужом холодном доме с полным подолом никому не нужных котят. Отец, наверное, волнуется — время ужина и вечерний сериал она давно пропустила.
На площадке между этажами лежала большая драная тряпка, очень похожая на лежбище приблудной собаки — рядом стояла мисочка с мутной водой. Собаки на месте не было, и Олеся достала мешок из-за пазухи. Котята дрожали, пальцы тоже дрожали, но что еще она могла сделать? В конце концов, может она и саму себя хотя бы раз в жизни оправдать и пожалеть? Олеся завернула котят в тряпку, рядом положила вырванную из блокнота страницу: “Пожалуйста, возьмите котяток. От породистой кошки”.
Врать не хорошо, не врать — невозможно.
В маршрутке было почти что тепло, так что Олеся даже задремала, пригревшись. Очнулась, когда подъезжали к дому, руки все еще пахли теплой, доверчивой кошачьей шерсткой. Мимо почтового ящика Олеся пробежала не глядя, но потом вспомнила, вернулась. Там смутно желтела газета и вложенная в нее телеграмма с черной каймой.
Отец не открывал двери никому, кроме Олеси — это было строгое правило, установленное после давнего случая с мамой. Мама открыла дверь не спросив, и ее напугали дурные подростки — брызнули в лицо аэрозолем, сдернули с вешалки старенькую шубу. Просто так — не для корысти, посмеяться. Олеся ходила в милицию, но там даже до конца историю не дослушали — посоветовали быть внимательнее, “такое сейчас время”. Время всегда — такое, только такое, каким может быть. Шубу они потом нашли у помойки, распятой на старой березе.
И все внешние сношения с миром отец передал Олесе — она была полномочным министром иностранных дел в семье. Магазины, бытовые подробности, которыми обрастает любой дом, даже пенсия — всем ведала Олеся, и все — от почтальона до слесаря — знали, что днем стучать в эту квартиру бесполезно: не откроют.
Олеся присела на ступеньку, ледяными пальцами развернула телеграмму. “Алеша умер. Похороны в среду”.
2.
Однажды старик услышал фразу, которая прожгла его душу навсегда — “человек созревает для смерти, как созревает виноград”. Себя он считал созревшим для смерти вот уже долгие годы — и то, что он дожил почти до семидесяти, было самым настоящим чудом. Врожденный порок сердца, его матери честно сказали, что ребенок надолго не задержится на этом свете. А он все же задержался, и даже родил двоих детей. Он созрел вначале для смерти, потом для любви — и у любви этой было имя сына. Алешка вылечил, исцелил его от страха перед болезнью — рядом с ним хотелось жить, для него одного — не умирать. Самым большим горем в жизни старика была даже не смерть жены, а отъезд Алешки. Его жену Машу, родившуюся, как нарочно, в далеком от родного города Хабаровске, старик тайно недолюбливал — ну почему она не захотела переехать к ним, ведь квартира позволяла, и он, старик, тогда еще выходил из дому, он помогал бы с внучкой. И Олеся бы не отказала — старик был уверен в дочери, как в самом себе. Олеся была его точным продолжением, истинной наследницей по линии чувств, просто — часть его самого, о которой не задумываются особо — любят ее или не любят. А вот Алешку старик любил, и жил он на свете только потому, что ждал писем от сына — и однажды, кто знает, мог бы дождаться его самого.
После женитьбы Алешка приезжал в родной город всего дважды — сразу после свадьбы, и потом — на похороны матери. Привозил своих Машу-Юляшу, навещал школьных друзей, с Олесей вежливо скучал на кухне и скорее, скорее, мчался домой в Хабаровск... Это “домой” старика особенно обижало — как он мог так быстро привыкнуть к другой семье, ничем не напоминавшей ту, в которой вырос? Олеся считала, что это свойственно мужчинам, но старик вполне справедливо сомневался в Олесиных знаниях по этой части. На свадьбу к Алешке ездила одна только мать, тогда еще здоровая. Какая же страшная эта болезнь, и какие умные эти клетки — когда мать наконец отмучилась, опухоль на глазах стала сдуваться, словно бы клетки покидали ставшую ненужной плоть... А тогда никто ни о чем не догадывался, мать уехала в Хабаровск и пробыла там почти неделю. Старик остался с Олесей, самолеты для него были под абсолютным запретом, и поезд он бы ни в коем случае не вынес — на неделю запечататься в душном купе. Да и стыдно признаться... не потянули бы они такое путешествие — Олесина зарплата и две унылых стариковских пенсии, вот все, на что могли рассчитывать...
Старик догадывался, что, скорее всего, больше не увидит сына — те годы, которые ему подарил Бог за просто так, давно прошли, пришла пора платить по счетам: сердце напоминало об этом каждый день, как хронограф. И вся любовь к сыну, вся гордость за него воплотились в редких письмах, которые присылал Алешка.
Письма сына были для старика абсолютной ценностью, несопоставимой даже с реальной его персоной — Олесе казалось, что Алешка давно превратился в сами эти письма, в крупный, школьничьий почерк, в листы бумаги — обманчиво хрупкой, а на деле способной пережить целые поколения. Кто знает, если бы Алешка в самом деле взял бы и приехал однажды в родной город, может быть, для старика это событие значило бы намного меньше, чем письма — к которым он привык и пристрастился. Алешка писал о своей жизни подробно, в деталях, как будто составлял рекомендации к постановке пьесы, но иногда сбивался на перечисление новостей, и чувствовалось, что пишет он “через не хочу”, как школьное сочинение, которое надо сдать во что бы то ни стало: “Бизнес — тьфу-тьфу. Машка ездила в Таиланд, Юляша пошла в первый класс. Надеюсь, что у вас все хорошо и что Олеську никто не покусал в клинике. Отец, держись, принимай лекарства, может, я приеду в следующем году, повидаемся”. Старик бережно сворачивал письмо по прежним сгибам, всовывал в конверт, из-под очков катились крупные, как у ребенка, слезы.
“Дорогие папа, Олеся, простите, что так долго не писал — было много срочных дел. Маша уволилась, сидела дома, теперь вышла на другую работу, в банк, говорит, что нравится. Юляша учится хорошо. У нас холодно, дубак —30, а у вас, я прогноз смотрел вчера, отличная погода. Пишите почаще, отец, все же вам надо поставить телефон, я не понимаю, как вы без него обходитесь, я без него как без рук. Купите хотя бы мобильный, Олеська может себе позволить. Выберите сеть, чтобы все входящие были бесплатными, и я сам буду звонить, иногда писать некогда, а позвонить можно всегда...”
Алешка погиб в автомобильной катастрофе. Метель, важный звонок, он говорил за рулем (“позвонить можно всегда”), не заметив, что его обгоняют, перестроился. Умер сразу, а второй водитель выжил, и теперь надо было выплачивать ему компенсацию за машину. Маша говорила по телефону с Олесей сухо и четко, сообщала новости, как диктор, и когда Олеся собралась наконец с духом, попросить ее о помощи, фактически — о жизни для отца, Маша так же вяло возмутилась — как могла она такое придумать.
3.
В тот вечер Олеся спрятала телеграмму в сумочку и удивилась, что думает не о смерти брата, а о том, что отец ни в коем случае не должен ничего узнать. Она открыла дверь своим ключом, отец вышел навстречу.
— Почему так долго?
Олеся не стала врать — рассказала и о догине, и о котятах, обо всем, кроме телеграммы из Хабаровска.
— Алешка давно не пишет, — пожаловался отец за ужином. Олеся старательно глотала жареную картошку, которая вставала у нее в горле на дыбы каждым своим ломтиком. — Если через неделю не придет письмо, надо будет звонить.
Изредка Олеся звонила в Хабаровск с работы, говорила минут по пять под сладким и внимательным приглядом начальницы. Тут же обязательно визжал какой-нибудь зверек, и Алешка каждый раз пытался угадать, кого они теперь пользуют. Хомячка? Слона? А может, обезьяну?
Олеся мечтала завести обезьяну, однажды даже почти решилась, но отец сказал, выбирай, или обезьяна, или я. Она видела однажды фильм о чернолицых мартышках из Агры — мордочки у них были подкопченными, хитрыми, а шерсть седой и густой, как борода джинна.
По утрам пациентов было мало, Олеся отпросилась у начальницы будто бы к зубному, а сама поехала к Тане — лежанка, где она оставила вчера котят, была пуста, записка тоже исчезла. Неужели нашлась в этом городе еще одна добрая душа? Олеся позвонила в дверь подруги, Таня открыла, зевая, в вишневом халате с вышивкой на груди: зеленый дракон обнимает хилое деревце. Она была рада Олесе — хотелось обсудить вчерашнее свидание. Женатик, разумеется, поэтому домой торопится и чувствовать спешит. Женатик-лунатик. Олеся достала из кошелька сотню, попросила разрешения позвонить в Хабаровск. Таня обиделась — какие деньги, звони хоть в Америку, хотя в Америку лучше не надо. Олеся нажимала кнопки на телефоне. Она знала, что с первого раза ей Машу уговорить не удастся.
— Ты хоть представляешь, что это такое? — спрашивала Маша. — Ты знаешь, что такое — похоронить любимого человека и потом делать вид, что он все еще жив?
Олеся терпеливо объясняла, что ничего не требует от Маши — только пусть она не пишет старику, вот и все. Потому что это письмо, где будет написано про Алешкину гибель, это все равно, что выстрелить ему в сердце. Маша, ты любила Алешку, а я люблю своего папу, и кроме него, у меня никого нет...
— Мне сейчас не до писем, — сказала Маша, — я так поняла, что на похороны ты не приедешь?
Оставить отца на неделю — конечно, нет, она не приедет. Маша-Юляша должны понять. Невозможно любить всех вокруг, надо, чтобы каждый выбрал кого-то одного и любил его по-честному. Маша думала о себе и Алешке, Олеся — о папе. Она сделает все, чтобы он жил — потому что без него закончится ее жизнь, просто возьмет — и поглотит саму себя.
Она сидела у Тани еще полчаса, потом вернулась в клинику. Принесли кошку, которая никак не могла разродиться — пришлось делать кесарево. Котята, белые, тощие, как мыши, пищали, а кошка долго не отходила после наркоза.
4.
Письмо пришло точно в срок — через неделю Олеся достала из ящика толстый конверт с написанным яркими синими чернилами адресом. Это было последнее письмо Алешки, отправленное за несколько дней до гибели. Сын делился планами на лето, писал, что купили мебель в спальню и телевизор с плоским экраном — в конце письма обнаружились подробные, на полстраницы, рисунки приобретений. Мир, в котором жил Алешка, был таким материальным, что в нем при всем желании нельзя было отыскать уголка, где можно помечтать о чем-то бесцельном, таком, чего не продают в магазинах. Олеся не осуждала брата — ее мир, например, был заполнен слепой любовью к животным и таким же точно слепым страхом за отца, в нем тоже не нашлось бы места для других переживаний. А вот мир Тани, например, был полон мужчин, приходящих и уходящих любовников, которые — в свою очередь, заполняли свои миры чем-то таким, что любили и желали видеть вокруг себя — в общем, не Олесино дело судить, чей мир достоин большего уважения и оправдания.
Отец, как всегда, не спешил, предвкушая долгое чтение, он ждал, пока Олеся усядется рядом, включив лампу — но дочь вдруг пожаловалась, что плохо себя чувствует и хочет прилечь.
— Ложись, — забеспокоился отец, — я с тобой посижу, почитаю вслух.
Олесе пришлось лечь, сердце колошматилось и подскакивало. Кошка, как всегда всё понимая, улеглась рядом, Олеся уткнулась лицом в теплую шкурку.
Отец читал письмо еще медленнее обычного, выразительно, как стихотворение, смаковал его по строчке — будто дорогой коньяк. Олесе показалось, что пытка длится вечно — надо было еще и отвечать отцу, и удивляться, и радоваться в нужных местах. Два Алешки — младенец и веселый улыбающийся мужчина — смотрели на Олесю с фотографий, и она трусливо отводила взгляд. Кошка уснула, выключился мурлыкающий мотор, а отец все никак не мог добраться до последнего рубежа — “целую, скучаю, Алексей”. Когда наконец эти три слова были прочитаны вслух, Олеся посмотрела на фотографии брата. Он понял бы — она все сделала правильно.
Олеся готовила завтрак, ехала в клинику, вела прием, вечером возвращалась домой, готовила ужин, смотрела фильмы о животных. Отец целыми днями читал — то детективы, то вдруг принимался за советскую классику — литературу, от которой у Олеси скулы сводило. Если позволяла погода, по выходным она выводила отца на прогулку — три круга вокруг дома, и он уже уставал, просился домой. На лестнице сам проверял почтовый ящик, каждый раз замирал, предвкушая находку, и Олеся отводила глаза — письма из Хабаровска не было и не будет.
8 марта Олеся поехала в гости к Тане — на этот раз предупредила ее по всей форме, купила торт и хилый тюльпан в целлофане. Весной даже не пахло — мужчины, бегущие с мимозами по улицам, прикрывали носы руками. Олеся промерзла в маршрутке и теперь с удовольствием отогревалась на теплой Таниной кухне. Подруга переживала очередное расставание — Олеся так давно отстала от всех новостей, что не могла теперь связно поддерживать разговор: это все равно как пропустить в сериале не одну, а целых десять серий. Кажется, речь шла о каком-то Евгении с работы, хотя, может быть, и о Викторе, с которым они познакомились в Турции прошлым летом. Олеся кивала, поражаясь Таниной способности переживать и влюбляться, как в старших классах — каждый новый роман смывал из Таниной памяти все предыдущие, впрочем, было у них и нечто общее — любовники всегда были женатыми, и ни один не соглашался развестись с женой ради Тани.
Тюльпан, поставленный в вазу, повеселел и поднял голову, торт был вкусным, но слишком уж приторным — подруги съели по кусочку и пригорюнились: говорить им было особо не о чем.
Олеся хотела спросить про котят, но не решалась — вдруг Таня рассердится, что подруга хозяйничала в ее подъезде. Между тем, тряпка исчезла, миска с водой — тоже, и Олеся надеялась, что котята попали в хорошие руки — или хотя бы просто в руки, неважно, в какие...
— Я не говорила тебе, — решилась вдруг Олеся, — у нас Алешка умер...
Таня уронила блюдце, оно прокрутилось по полу, как юла, и остановилось, не разбившись. Олеся вдруг вспомнила, что хоть Алешка был младше их на три года, Таня еще в школе кокетничала с ним, как со взрослым. Думать об этом оказалось неприятно.
Олеся и не ждала, что Таня ее поймет — Таня считала, что врать близким людям недопустимо и все беды людские происходят от лжи и недомолвок. Любой Танин мужчина подтвердил бы, что она требует от отношений запредельной честности, и потому-то они и рассыпались мелкими крошками, что не выдерживали такого пресса. И уж, конечно, Таня считала, что скрывать от отца гибель сына — решение подлое и ничем, абсолютно ничем, не оправданное.
— Он имеет право знать правду, — сказала Таня, закрывая дверь за Олесей, и та испугалась вдруг — а что, если Тане придет в голову явиться к ним домой с разоблачением? И тут же успокоилась — отец не откроет дверь никому, кроме нее.
5.
Старик всегда ждал весну с нетерпением, — весна значила для него почти так же много, как письма сына, ведь она утверждала приход еще одного года жизни: неизвестно почему, старик был уверен, что умрет зимой, холодным и темным вечером, а к весне этот сюжет не имел никакого отношения. После того февральского письма с рисунками Алешка замолчал надолго, но старик пока не беспокоился — бывало, что сын молчал и по нескольку месяцев, а потом, устыдившись, отправлял особо длинное и подробное письмо. Нет, старик верил своим предчувствиям — если бы с сыном случилось что-то плохое, он обязательно бы это узнал. Старик не любил об этом думать, но он уже многие годы мучился от тайного страха потерять сына — именно сына, не дочь. Когда ему доводилось встречать в жизни людей, похоронивших сына, он боялся смотреть им в глаза — как будто, посмотрев им в глаза, он навлечет на себя такую же точно беду. И как странно было ему видеть этих несчастных, страдающих, но все равно живых людей выполняющими какие-то обычные, рядовые вещи — на пути в булочную, на работе, в трамвае. “Надо же, похоронили сына и живут после этого”, — мелькало каждый раз у старика, и он гнал эти мысли помелом, как погнал бы черта, и все равно знал — он, если не дай Бог что, он после такого жить не сможет. К счастью, у Алешки все было в порядке — последнее письмо старик перечитал не меньше полсотни раз и помнил наизусть марку купленного телевизора и количество предметов в мебельном гарнитуре.
А вот Олеся старику не нравилась — она всегда была ровной, сдержанной девочкой, но в последние месяцы слишком уж часто срывалась и нервничала. Старик считал, что она слишком много работает, жалел дочь, но она и жалость принимала теперь как-то скомканно, неохотно.
Письмо от Алешки пришло к майским праздникам, на конверте синели знакомые чернила.
Самым трудным оказалось не договориться с Машей — её-то Олеся в конце концов убедила, потратив полчаса телефонного времени на переговорном пункте. И сочинять письма от брата тоже было легко — новости о Юляше и Маше она узнавала по телефону, прогноз погоды в Хабаровске отслеживала по телевизору, а почерк у них с Алешкой всегда был похожим. И отправлять отцовские ответы она научилась — прятала их на работе в нижнем ящике стола. Нет, самой трудной, почти невыполнимой частью плана были те долгие минуты, пока отец читал вслух фальшивые письма, многозначительно выделяя слова и улыбаясь хорошим известиям. Олеся сжималась и плакала внутри себя, она там кричала, называла себя сволочью и гадиной, собиралась открыть старику правду, но потом видела его счастливые глаза и замолкала, утешала себя — как мать ребенка, думала, что все делает правильно.
Если бы на каком-нибудь суде Олесю спросили, что она может сказать в свое оправдание, чем сумеет объяснить свою ложь, она ответила бы — самое главное, чтобы отец продолжал жить. Ради него она лгала, ради него сочиняла письма, ради него покупала ручки с синими чернилами и звонила в Хабаровск каждый месяц.
— Я хотела отправить к вам Юляшу на лето, — заикнулась однажды Маша, но Олеся быстро отговорила ее — ребенок все равно проговорится, а отца это убьет.
Про себя Олеся добавляла — и меня убьет тоже. Жить без папы она не смогла бы и не стала — он был для нее самым ценным человеком в мире. Единственным человеком. Из всех прочих существ ей нравились только животные. Животные, думала Олеся, любят человека бескорыстно, дают именно то, чего он ждет от других людей — по определению неспособных к такой любви.
6.
Письма от сына старик хранил в громадной жестяной банке из-под печенья: она все еще пахла душистым маслом и корицей. Снизу лежали подлинники, наверху — подделки, сработанные Олесей. Однажды старик посетовал вслух, что сын стал писать не так подробно, как раньше — ездил с мужиками на рыбалку, а о том, кто что поймал, почти ни слова в письме не было. Олеся ненавидела рыбалку, охоту, все эти типично человеческие, отвратительные занятия — узаконенные казни живых существ, но через силу, обложившись справочниками и энциклопедиями, написала в следующем письме подробный отчет о рыбацких достижениях брата. Когда она сочиняла эти письма — на работе, пока не было пациентов, — то словно бы на самом деле превращалась в Алешку, думала и говорила с его интонациями, перевоплощалась, вызывала к жизни все черты брата. Старик получал очередное письмо, подзаряжался от него, как от батареи, — и несколько месяцев жил только им.
Готовые письма Олеся отправляла в Хабаровск, Маша, не читая, запечатывала их в конверты и отправляла обратно — старик всегда рассматривал штемпели, подсчитывая, сколько дней шло к нему долгожданное и драгоценное послание.
— Увидеть бы его хоть раз еще, — сказал однажды старик, и Олесю резанула боль такой силы, что слова правды почти уже были сказаны, она поймала их на самом выходе и вернула на место. Боль можно пережить — все можно пережить, кроме смерти.
Той зимой никак не начинал идти снег — на календаре давно уже был декабрь, но снега не было, голая земля мерзла, люди злились друг на друга — хотя на самом деле они злились на снег, которого не было. Люди привыкли к тому, что снег идет в городе каждую зиму, и когда его вдруг не стало, почувствовали себя брошенными и никому не нужными. Снег шел в других городах, а Олеся и ее отец каждый день видели в окне мертвую землю, голые ветви и грязное небо.
— Хочу снега, — сказал старик однажды утром, и Олеся подумала, как сильно он стал похож на ребенка. Она обняла его — не крепко, а бережно — и сказала:
— Выпадет, никуда не денется. Еще надоест тебе этот снег. В Хабаровске все замело, и к нам скоро придет.
Сама она в тот вечер решила навестить Таню — в первый раз за все время. Жаль, что взрослые люди не умеют ссориться, как дети — со слезами, драками и воплями. После такой ссоры всё было бы ясно — а так все делают вид, что ничего не случилось, и это еще хуже.
Таня была на больничном, грипповала — Олеся побоялась долго сидеть у нее, вдруг заразится и принесет отцу инфекцию. Разговора не вышло — Таня целиком, с головой, погружена была в очередную любовную серию, о которой в мельчайших деталях рассказывала по телефону еще одной своей подруге — счастливо замужней. Олеся потопталась в комнате, поняла, что ей не особенно рады, и ушла — Таня, прижав телефонную трубку к плечу подбородком, кивнула ей, извиняясь: серьезный разговор, не могу прерваться.
Олеся остановилась на лестничной площадке, у открытого окна. Тяжелый вечерний воздух висел над городом, в нем мелькали редкие снежинки.
— Ну, наконец-то снег, — услышала Олеся громкий голос. — Вам-то, Светлана Александровна, невеликая радость, а мы за снегом сильно соскучились.
Олеся тихо подошла к пролету и глянула вниз — на площадке этажом ниже стояли две женщины: одна в тужурке дворничихи, другая в темном, пожалуй, что модном пальто.
Дворничиха Светлана Александровна что-то пробубнила в ответ — а ее собеседница сказала:
— Нет, Светлана Александровна, зимы без снега не бывает. Мне вот только жаль всегда зверюшек бездомных, которые замерзают. Помните, в феврале нам какой-то нелюдь котят подбросил? Это ж надо было догадаться, в холодном подъезде оставить слепых малышей...
Олеся медленно сползла по стене вниз. Дворничиха говорила так невнятно, что содержание ее реплик можно было только домыслить — по тому, что говорила соседка.
— Я помню, Светлана Александровна, вы говорили, что два котенка были еще живые — но вы правильно сделали, что всех унесли на помойку — ведь это психологическая травма для детей. Наша Настенька так плакала, когда увидела утром этот мешок — мы ее даже водили потом к невропатологу. Честное слово, у человека, который это сделал, нет сердца.
Женщины разговаривали долго, сцепились, как выражалась Таня, языками накрепко, и только через полчаса помертвевшей от горя Олесе удалось выйти из подъезда. Она шла к остановке, и плакала, и даже не сразу заметила, что в городе идет снег.
“Отец будет рад, — жалко подумала Олеся, усаживаясь в маршрутку — он так ждал снега”.
7.
Всего за час выпало так много снега, что люди снова были теперь недовольны — как будто не жаловались еще утром на его отсутствие. Олеся добралась домой только к девяти — маршрутка стояла в пробках и двигалась по городу медленно, как на параде. Окна в квартире были темными, и в подъезде не горела лампочка — только с третьего раза Олесе удалось открыть дверной замок. Дома ее ждала темная, страшная тишина.
Старик умер ранним вечером, как только в городе появились сумерки и первые снежинки. Снег словно бы ждал сигнала, ждал смерти старика и теперь падал свободно и счастливо, чистый, как бумага, не знавшая чернил. Наверное, перед тем, как умереть, старик смотрел в окно — Олесе хотелось думать, что он все-таки успел увидеть первые, драгоценные снежинки.
Странно, что ей вообще хотелось о чем-то думать — она так боялась смерти отца, что никогда не разрешала себе заглянуть “по ту сторону” и представить свою жизнь после того, как его не станет. “Есть ли жизнь после смерти близкого”, — вот так должен звучать вопрос о загробном мире. Мир за гробом — это не для мертвых, это, увы, для живых.
На похороны из Хабаровска никто не приехал, зато пришло много папиных сослуживцев, была Таня с очередным своим принцем, еще какие-то люди — Олеся знала не всех. Девять дней, сорок дней, привычка держаться на людях и плакать сразу же после того, как почувствуешь жалость — все было так же, как у всех. Было много больных животных в эти дни, особенно хорошо Олеся запомнила несчастного керри-блю-терьера: Олеся знала, что собака умрет, как и многие другие терьеры, от рака — и сразу же нашла на лапе здоровенную опухоль. Сбой на генетическом уровне, игры с породой, судьба. Пса усыпили под вой — собачий вой хозяина.
Письма в коробке из-под печенья, отцовские книги, фильмы о животных, кошка на коленях — ничего не изменилось, разве что теперь Олеся была одна. Не понимая, что делает, она выставила однажды две Алешкиных фотографии на столике, открыла коробку и принялась читать письма вслух — точно так, как это прежде делал отец. Словно бы это был особый обряд, совершить который могла только она — и пока не закончится последнее письмо, ей не станет легче.
Последнее письмо, лежавшее на самом дне, начиналось словами “Дорогая Олеся”.
“Дорогая Олеся, я не сержусь на тебя за обман, я сержусь только на то, что ты посчитала меня недостаточно сильным, чтобы пережить это горе. Я понимаю, ты боялась за мою жизнь — но я и так уже умер, в тот же день, когда умер Алешка. Сделать мертвому больно — невозможно, ты врач, ты это знаешь лучше всех. Я догадался почти сразу, после второго письма — Алешка никогда бы не стал описывать Юляшины платья, как это делала ты. И я видел, что с тобой что-то происходит, и чувствовал, что с сыном беда, и поэтому позвонил Маше — от соседей. Она не смогла меня обманывать. Но я попросил Машу — пусть помогает тебе обманывать меня. Тебе так было легче, дочка , но ты ошиблась в главном — я любил и тебя тоже, не меньше, чем Алешку, просто по-другому. Так любят самого себя, рискуя попусту здоровьем и не задумываясь о том, как себя сберечь. И ты ошиблась в том, что жизнь важнее смерти — смерть тоже очень важная вещь, и я это понял давно, и ты когда-нибудь поймешь. Живи, моя Олеся. Папа”.