В понедельник 18 марта 1946 года Ивлин Во записал в своем дневнике: «Сочинил неплохое крохотное предисловие к „Непереносимому Бассингтону“ Саки»[1]. Ивлину Во мы можем только позавидовать. Он обладал огромным перед нами преимуществом: он писал о своем соотечественнике и писал в середине XX века, когда Саки, к великому сожалению Во, уже «находился в своего рода литературной полутени», к тому же Во писал предисловие к роману, в значительной степени автобиографическому, тогда как нам предстоит — в XXI веке, когда «литературная полутень» еще больше сгустилась, — написать по возможности «неплохое крохотное предисловие» к одному-единственному рассказу, публикуемому ниже, столь необычного писателя.
Рассеять сгустившуюся литературную полутень нам вряд ли удастся, но высветить и увидеть некоторые ее очертания стоит попробовать.
Пуля немецкого снайпера оборвала жизнь младшего сержанта британской армии Гектора Хью Манро 14 ноября 1916 года и — одновременно — литературную карьеру писателя и журналиста, пишущего под несколько странным псевдонимом Саки, не позволив ему присоединиться к потерянному поколению английских литераторов.
Манро родился в Бирме 18 декабря 1870 года в семье полковника Чарльза Августа Манро, главного инспектора бирманской полиции, и Мэри Фрэнсис Манро. В возрасте двух лет Гектор был отправлен в Англию на попечение двух его теток и бабушки. Образование Гектор получил в привилегированных школах — сначала в Эксмуте, а затем в Бедфорде. В 1893 году он вернулся в Бирму и стал, пойдя по стопам отца, полицейским чиновником. Но тяжелые приступы тропической лихорадки не позволили ему продолжить полицейскую карьеру, и в 1896 году Манро вернулся в Лондон, где посвятил себя журналистской и, позднее, писательской деятельности. Свой псевдоним — Саки — он, вероятно, нашел у Омара Хайама, где саки — виночерпий, кравчий.
Долгое время, будучи корреспондентом «Морнинг пост», Манро провел на Балканах, в Варшаве и России. В России он прожил три года и выучил русский язык. Одна из его первых книг — историко-политическое сочинение «Становление Российской империи» (1900) выглядит довольно неожиданной для журналиста, и впоследствии он уже не писал столь монументальных трудов. Впечатления же от жизни в России послужат фоном для его рассказов, позднее составивших сборник «Реджинальд в России» (1910), продолживший его первый цикл рассказов о Реджинальде (1904). Именно короткие, несколько мрачные, парадоксальные рассказы принесли ему наибольшую популярность и признание. Следующий сборник «Хроники Кловиса» вышел в 1911 году, предисловие к нему написал небезызвестный Алан Милн.
К авторитету Алана Милна мы не можем не обратиться.
Есть замечательные вещи, рассуждает Милн, которыми хочется поделиться со всем миром. И есть столь же замечательные вещи, о которых предпочитаешь умолчать, оставив их исключительно для внутреннего пользования. Тайну любимого ресторана мы храним свято, посвящая в нее лишь немногих, а вот верным рецептом от морской болезни делимся со всяким, кто решился пересечь хотя бы Серпентайн. Есть нежно любимые книги, о которых мы болтаем за ужином, настоятельно требуя, чтобы наша спутница разделила наше восхищение; и есть книги, столь же дорогие для нас, о которых мы никому не говорим, опасаясь, как бы похвала других не преуменьшила нашу славу первооткрывателя. Книги Саки, полагает Милн, именно такого рода.
«Одним словом, я его открыл, — пишет Милн, — и только с немногими избранными могу о нем поговорить. Странным, экзотическим созданием этот Саки представляется нам, всем тем, кто пытался сделать вроде бы то же самое. Но мы были столь глубоко погружены в окружающую нас действительность, а он был столь пугающе космополитичен. Мы развлекали читателя запонками для воротничка и грелками, он — и гораздо более забавно! — оборотнями и тиграми. У нас диалоги ведут Джоны и Мэри, у него беседуют — и вы только посмотрите, насколько это лучше! — Берти ван Тан и баронесса. Даже случайный злоумышленник в каком-нибудь из его рассказов, который у нас оказался бы Томкинсом, у него непременно получит имя Белтербет или де Ропп, а его герой, утомленный светский человек семнадцати лет, не может оказаться никем иным, как Кловисом Санграалем».
Так что неспешная беседа — позволим себе прервать монолог Милна, — которую Кловис Санграаль ведет с Берти ван Таном в интерьере турецких бань, представляется нам даже более интригующей, чем диалоги между Берти ван Таном и баронессой в гостиных или где-нибудь в укромном уголке Гайд-парка.
Но несмотря на столь выразительно обрисованное Милном «несходство», Саки несомненно оказал влияние на «всех тех», среди которых оказываются и сам Милн, и Вудхауз со своими обязательными грелками, и — в наибольшей степени — незабвенный творец «Мерзкой плоти».
Ивлин Во, к авторитету которого мы уже обращались, восхищенный рассказами Саки, так писал в 1946 году: «Остроумие непрерывное, почти неиссякаемое… Саки достиг невероятной изобретательности в ограничении себя самым банальным материалом в его самом банальном проявлении, избегая любых эксцентричных персонажей, которые с такой легкостью появляются у английских юмористов»[2].
Может показаться на первый взгляд, что два влиятельных писателя противоречат друг другу. Но это не так. Персонажи Саки, наделенные экзотическими именами, совершено лишены эксцентричности. Они действительно банальны, если не безлики. Они произносят нелепости, их поступки несуразны, и вся предстающая перед читателем картина граничит, кажется, с абсурдом. Но только — граничит! Нонсенс? (Саки ценил Кэрролла.) Его замысел не лишен сарказма, интонация не лишена иронии, стиль — гротеска: именно в этих пределах расположилась «литературная полутень» Саки, отчего минорное определение Во «литературной полутени» как признака полузабвения приобретает и второй смысл — жанрового определения. И в этом значении она не сгущается, она просто становится резче.
В рассказе «Последнее песнопение» — та же полутень, та же размытая шкала, и действуют тот же Кловис и тот же Берти ван Тан, они и ведут себя так же, как в других рассказах. Вот только Кловис, а вместе с ним и Саки, пробуют себя еще и в стихосложении[3]. Получается явная, узнаваемая, но… «почти» пародия на Киплинга. И весь текст рассказа — на границе этого жанра.
Половина лица на портрете Саки полускрыта тенью, на лице писателя улыбка, почти саркастичная, почти насмешливая, во всяком случае, не лишенная иронии. Трудно назвать его юмористом, столь же трудно, как подобрать другое определение. Саки, заполнивший лакуну между Оскаром Уайльдом 1890-х и Ивлином Во 1920-х, юморист ли он?
«…большую часть дня пролежал у себя в каюте, читая Саки»[4], — записал Во в дневнике… Мечта? Для ее исполнения необходимо совсем немного — уютная каюта и двухтомник Саки в русском переводе…
Кловис расположился в самом жарком месте турецких бань, он то застывал погруженный в глубокое раздумье, то вдруг что-то стремительно записывал авторучкой в записной книжке.
— Только не прерывайте меня своим детским лепетом, — сказал он, заметив, что Берти ван Тан осторожно, словно нехотя, но явно настроившись на беседу, присаживается по соседству, — я пишу бессмертное стихотворение.
Берти заинтересовался.
— Могу представить, какой находкой вы оказались бы для портретистов, если бы добились известности как поэт. Они могли бы выставить ваш портрет в Академии под названием «Кловис Санграаль, эсквайр, за работой над своим последним стихотворением», а если бы вам не удалось добиться успеха, они назвали бы его «Этюд в стиле ню, или Орфей, спустившийся на Джермин-стрит[5]». Ведь они постоянно жалуются, что современная одежда им дается с трудом, тогда как полотенце и авторучка…
— Миссис Пэклтайд убедила меня, что я смогу это написать, — сказал Кловис, игнорируя обходные пути к славе, которые предлагал ему Берти ван Тан. — Видите ли, Лууна Бимбертон отдала свою «Коронационную оду» в «Новую колыбель», газетенку, которая была создана лишь для того, чтобы доказать, что «Новый век» — издание устаревшее и погрязшее в косности. «Как это мудро с вашей стороны, дорогая Лууна, — сказала ей Пэклтайд, прочитав „Коронационную оду“, — разумеется, любой может написать „Коронационную оду“, только еще никто не догадался этого сделать». Лууна ей возразила, что писать подобные вещи не так-то просто и дала нам понять, что это достойны сделать лишь очень немногие и очень одаренные люди. Должен сказать, миссис Пэклтайд в последнее время ко мне весьма расположена. Она для меня — своего рода скорая финансовая помощь, и это, знаете ли, очень меня выручает, когда я оказываюсь в затруднительном положении, что со мной частенько случается. К тому же я не выношу Лууну Бимбертон. Так что я вмешался в их разговор и сказал, что подобного вздора могу написать сколько угодно, стоит мне только направить свое воображение в надлежащее русло. Лууна сказала, что у меня ничего не выйдет, и тогда мы заключили пари, и, если говорить откровенно, в выигрыше я нисколько не сомневаюсь. Одно из условий пари — стихотворение должно быть опубликовано. Местные газеты исключаются. Но, насколько мне известно, миссис Пэклтайд каким-то образом сумела расположить к себе редактора «Заядлого курильщика», так что, если я напишу что-нибудь, не уступающее по уровню обыкновенной оде, все должно быть в порядке. Пока же дела мои продвигаются настолько успешно, что, боюсь, я могу оказаться среди тех самых очень немногих и очень одаренных людей.
— Поздновато для «Коронационной оды»[6], вы не находите? — сказал Берти.
— Разумеется, — сказал Кловис, — это будет «Последнее песнопение дурбара[7]», а вещи такого рода никогда не устаревают.
— Теперь я понимаю, почему вы оказались именно здесь, — сказал Берти ван Тан с таким видом, как будто внезапно разгадал неразрешимую до этой минуты головоломку. — Здешняя температура как нельзя лучше подходит для создания такого стихотворения.
— Я приехал сюда, чтобы не слышать дурацких реплик недоумков, — сказал Кловис, — но, кажется, я просил у судьбы слишком многого.
Берти ван Тан приготовился уже использовать свое полотенце в качестве оружия, но, поразмыслив, что у него самого довольно много ничем не защищенной береговой линии, и обнаружив, что Кловис вооружен авторучкой и таким же полотенцем, вновь опустился на свое место.
— Не могли бы вы прочесть что-нибудь из вашего бессмертного произведения? — спросил он. — Обещаю, это не помешает мне купить номер «Заядлого курильщика» с вашими виршами.
— Хотя это сильно напоминает метание бисера… в чью-то там кормушку, — смягчившись, заметил Кловис, — но я ничего не имею против того, чтобы вы услышали отрывок. Начало таково: участники дурбара расходятся…
— Думаю, что Куч-Бихар вряд ли имеет отношение к Гималаям. — Прервал его Берти. — У вас должен быть атлас под рукой, когда вы сочиняете такие вещи; и почему слоны «бесцветные и бедные»?
— После бессонных ночей и всего пережитого так и должно быть, — сказал Кловис, — и у меня сказано: «домой… в Гималаи». Гималайские слоны вполне могут быть в Куч-Бихаре, так же, как ирландские лошади — в Эскоте.
— Вы сказали, что они уходят назад в Гималаи, — возразил Берти.
— Ну, разумеется, их отправили домой, чтобы восстановить силы. В тех местах это обычная вещь: отправить слонов в Гималаи, мы же у себя отправляем лошадей погулять по травке.
Кловис льстил себя надеждой, что пышное великолепие Востока сгладит оплошности его стиха.
— Стих будет белым? — спросил критик.
— Разумеется, нет. Четвертая строчка обязательно завершится словом «…дурбара».
— Это безусловно смелое решение, но зато оно объясняет, почему вы остановились на Куч-Бихаре.
— Между географическими топонимами и поэтическим вдохновением существует гораздо большая связь, чем это принято считать; одна из главных причин, почему у нас так мало действительно великих стихов о России, заключается в том, что вы не можете найти рифму к таким названиям, как Смоленск, Тобольск или Минск.
Кловис говорил с убежденностью человека, который уже пытался это сделать.
— Конечно, вы могли бы рифмовать Омск с Томском, — продолжил он, — и хотя они там, кажется, именно для этого и существуют, публика вряд ли будет долго терпеть подобное.
— Публика многое стерпит, — сказал Берти язвительно, — а русский язык знает столь малая ее часть, что вы всегда можете указать в сноске, что последние три буквы в слове «Смоленск» не произносятся. Это будет выглядеть так же правдоподобно, как ваше заявление о пастьбе слонов на склонах Гималаев.
— У меня есть нечто совершенно замечательное, — продолжил Кловис с невозмутимым спокойствием, — вечерний пейзаж в окрестностях гималайской деревни:
Где в сумерках шипит злорадно кобра,
Пантеры коз преследуют недобро.
— В тропических странах не бывает сумерек, — заметил Берти снисходительно, — но мне нравится мастерски переданная недосказанность, скрывающая подлинные причины злорадного шипения кобры. Неведомое, как известно, пугает. Могу представить себе возбужденных читателей «Заядлого курильщика», всю ночь не выключающих свет в своих спальнях и пребывающих в кошмарной неопределенности, по какому же все-таки поводу злорадствовала кобра.
— Кобрам свойственно злорадствовать по самой своей природе, — сказал Кловис, — так же, как волки жадно рыщут по лесу просто по привычке, даже тогда, когда только что наелись до отвала. Чуть позже есть прекрасный живописный отрывок, — добавил он, — в нем я описываю рассвет на Брахмапутре:
Рассвет лучом янтарно-золотистым
Коснулся гор кровавым аметистом
И рощи манго высветил сапфиром.
Упал туман сиреневым эфиром,
А попугаи в сумраке бездонном
Сияют хризолитом, халцедоном.
— Я никогда не видел рассвета на Брахмапутре, — сказал Берти, — так что, не могу судить, хорошо ли у вас получилось, но мне это больше напоминает список похищенного из ювелирной лавки. В любом случае попугаи придают вашему пейзажу замечательный местный колорит. Надеюсь, вы добавите парочку тигров в вашу картину? Индийский пейзаж будет выглядеть голым и незавершенным без тигра или двух на заднем плане.
— Где-то есть у меня тигрица, — сказал Кловис, порывшись в своих заметках.
Вот желто-полосатая тигрица
Несет детенышам павлина или паву —
В предсмертном хрипе захлебнулась птица,
Здесь, в джунглях, колыбельная кровава.
Берти ван Тан подскочил и кинулся к стеклянной двери, ведущей в соседнее помещение.
— Я думаю, что ваше описание семейной жизни тигров повергнет читателей в ужас, — сказал он. — Кобра достаточно зловеща сама по себе, но внезапный хрип, раздавшийся у колыбели тигра, — это уж слишком. Если вы хотите, чтобы меня бросало то в жар, то в холод, я лучше отправлюсь в парилку прямо сейчас.
— Послушайте хотя бы еще одну строчку, — сказал Кловис, — она прославила бы даже начинающего поэта:
…колеблясь наверху,
Приносит пунка[9] бриз и с ним прохладу…
— Большинство ваших читателей решит, что пунка-бриз — освежающий коктейль, и будет требовать от издателя рецепт его приготовления, — сказал Берти и исчез в клубах пара.
«Заядлый курильщик» в скором времени напечатал «Последнее песнопение», которое стало его лебединой песней, поскольку следующий номер газеты так никогда и не вышел.
Лууна Бимбертон оставила свое намерение посостязаться в сочинении последнего песнопения и отправилась в частную лечебницу в Суссексе. Нервный срыв после особенно напряженного сезона — в таком объяснении ничего необычного не нашли, и оно было с пониманием принято всеми, но есть три или четыре человека, которые знают, что на самом деле Лууна не смогла оправиться от впечатления, произведенного на нее описанием рассвета на реке Брахмапутра.