Клара СанчесПоследнее послание из рая

I

То, что есть человек, что Ты помнишь его?…

Псалом 8

Жили мы между Ипером и Соко-Минервой, ближе к Иперу, в двухэтажном домике с большой верандой наверху. Здесь я еще ребенком много катался на автомашине «альфа-ромео», которая заводилась с пол-оборота. Наш дом был своего рода шале с садом, очень ухоженным во времена моего детства и менее ухоженным ко времени моего отрочества. Это был дом номер шестнадцать по улице Рембрандта, которая шла слегка под уклон к автобусной остановке. Там внизу, на другой стороне дороги, простирался огромный, распродававшийся под застройку пустырь, на котором одиноко приютился небольшой красный навес при автобусной остановке. Порой стены навеса, которые защищали людей от ветра и дождя, кто-то разбивал, отчего земля вокруг него была всегда усыпана мелкими осколками стекла. В этих случаях люди, ожидавшие автобуса, прятались, проклиная судьбу, между не дававшими никакой защиты железными рамами, пока не появлялся семьдесят седьмой автобус. За несчастными путниками и за огромным пустырем вырисовывалась гряда гор, покрытая снегом зимой и голубой дымкой летом. Сначала, перед тем как равнинные и слегка всхолмленные места оказались застроенными шале, почти вся эта местность представляла собой огромный пустырь, на котором лето было настоящим летом, а зима – настоящей зимой. Летом птицам приходилось с трудом преодолевать плотное, знойное марево, а зимой уголь блестел, как лед. Тогда вошло в моду топить печи и камины углем и дровами, чтобы было видно, откуда идет тепло. Темными декабрьскими вечерами огонь освещал большой зал нашего дома, а мы около этого огня укрывались от холода, который приходил с гор и с неба. В такие дни мама надевала на меня свитер с капюшоном и варежки и отвозила в Соко-Минерву, там она пила пиво и любовалась, как я вожу «альфа-ромео».

Большинство семей не выносили унизительного ожидания семьдесят седьмого автобуса и пользовались для поездок либо одной, либо двумя машинами, либо одной машиной и мотоциклом. Велосипедами пользовались только дети не старше пятнадцати лет. На нашей улице жило несколько моих приятелей, с которыми я ходил сначала в детский садик, потом в начальную школу, а позднее и в среднюю. Менее внимательные родители не замечали, как быстро мы росли и отпускали длинные волосы. Мой отец, пока я рос, бывал дома редко и плохо узнавал моих друзей, да и на меня порой смотрел с удивлением, словно не понимал, кто это перед ним стоит. «Ну, мать твою! – говорил он в этих случаях. – Как быстро летит время».

До тринадцати лет, то есть за два года до того, как я перестал пользоваться велосипедом, моя мама присоединилась к группе женщин, которые занимались тем, что надолго уезжали в Ипер за покупками, водили нас по утрам в школу, а во второй половине дня – на уроки английского языка и карате. Кроме того, группа готовила детские праздники, участвовала в мероприятиях Ассоциаций родителей школьников. Позднее, когда для нас наступило время ездить в Мадрид в поисках развлечений, эта группа ожидала нас на остановке автобуса, который постоянно опаздывал. А однажды я услышал, как мама сказала в сердцах, что пропала ее молодость. Сказала она это, не обращаясь ни к кому персонально, словно говорила сама с собой. С этого момента она перестала заниматься мной и ухаживать за садом. Моя учеба больше ее не интересовала. Она прекратила заниматься кухней, одеждой и даже моим отцом и уже больше не ждала его из многочисленных поездок, не ложась спать. Мать решила заниматься только собой.

Так что у меня был собственный ключ, были деньги, чтобы купить в случае необходимости порцию пиццы, гамбургер или «кока-колу», и свобода. Ничего не случалось, если вместо того, чтобы идти в школу, я проводил утро в Ипере в спортивном комплексе, наблюдая, как плохо играют в теннис мои нигде не работавшие соседи. Меня очень удивляло, как это можно жить, ничего не делая. У них были отличные ракетки, тапочки «Найк», предназначенные специально для тенниса, и они давали нам на чай, когда мы приносили им пропущенные мячи.

– Что случилось, парень, ты не в школе?

А я еле сдерживал себя, чтобы не сказать в ответ: «А с тобой что случилось? На работу не пора?»

В Ипере также было множество неприятных субъектов, которые по утрам болтались около городского сада и магазинов скобяных товаров в надежде что-нибудь купить или стащить. Они могли потратить целых четыре часа только на то, чтобы купить какую-нибудь пару винтиков или шланг для полива. Очень много таких людей встречалось в местах, где можно было получить временную работу ремонтного рабочего, поскольку всегда кому-нибудь требовалось навесить в гараже полки. В кафетерии некоторые выпивали огромное количество кофе, проводя время за чтением газет. Они носили шорты, когда на дворе стояло лето, и теплые тренировочные костюмы зимой. Всем нам была знакома эта картина, но наши разговоры с ними ограничивались только приветствиями. Каждый раз, когда я входил в кафетерий, меня подзывал к себе взмахом руки Эйлиен.[1] Я подходил.

– Что случилось, ты опять сегодня не в школе?

Я сжимал зубы и ничего не отвечал. Я мог бы придумать себе в оправдание какую-нибудь небылицу, например, что нет преподавателя, но в этом не было смысла, ведь не отец же он мне.

У меня создавалось впечатление, что Эйлиен жил около соснового леса, потому что иногда я видел, как он играет с немецкой овчаркой, бросая ей палку. Ему было около пятидесяти лет, и он долго жил на Канарских островах у подножия вулкана Тейде. Он заплетал косичку до плеч, а на волосатой груди красовалось несколько амулетов. Да и руки у него были очень волосатые, так что кожи почти не было видно. Взгляд у него был пронизывающий, голос – грудной. В то время он постоянно читал книги Азимова и других авторов, которые писали о Вселенной.

Я познакомился с ним во время цикла лекций о феномене НЛО, которые он читал, отчего мы и прозвали его Эйлиен. Курс Культурного центра включал множество лекций от «Орнаментовки сухими цветами» до «Испании Филиппа II». Среди этих лекций был еще и хорошо продуманный цикл «Жизнь в других мирах». Я пытался убедить Эдуардо вместе прослушать этот цикл, но Эду был истым рационалистом, и то, что мне казалось чрезвычайно интересным, он считал чистейшей воды глупостью.

Эйлиен вызывал у меня значительно больший интерес, чем любой из моих наставников. Он верил в то, что говорил. Нам, его адептам, хотелось, чтобы то, что он говорил, было правдой. Меня приводило в восторг то, что на пустыре, расположенном в самом центре городской новостройки, приземлялся космический корабль с множеством инопланетян только для того, чтобы подтвердить правоту Эйлиена и заткнуть рот тем, кто обвинял его во лжи, лжи полной, поскольку ему нечем было подтвердить свои слова. С другой стороны, если так рассуждать, то церковь и все религии, вместе взятые, тоже становилась ложью, равно как и то, что каждый думает о жизни, поскольку потом оказывается, что жизнь никогда не бывает такой, как о ней думают.

Его назойливость носила налет научности. Он изрыгал проклятия в адрес астрологии, гороскопов, сверхъестественныхявлений, магии и прочей чепухи. Рассуждал о времени и пространстве, о «черных дырах», о межзвездных воротах, об удивительной технологии, о новых формах жизни, о питании и о мышлении. В его памяти хранился невероятный объем информации, такой экзотичной, что многие, случалось, шли за ним, ведя научные споры, до самого дома. Для него было очевидной истиной, что Иисус Христос был инопланетянином, а Деву Марию оплодотворили. искусственным путем. Мы верили в то, что подобное объяснение более разумно, чем религиозный вариант, который противоречил естественному ходу вещей. Да, я в конечном счете понял, что человеческий дар сочинять небылицы поистине поразителен.

– Не будем заблуждаться, – вещал Эйлиен, – пути человеческие ведут к превращению лжи в правду.

Я пережил много счастливых минут, раздумывая над этой идеей, и пришел к выводу, что она верна. Пусть каждый думает, что хочет.

Когда цикл лекций был закончен, Эйлиен исчез из Культурного центра и вновь объявился в кафетерии «Ипер», где у нас опять появилась возможность слушать его. Как-то утром он провел с собравшимися вокруг его стола прекрасную беседу о теории суперпружин.

– Этот мужик все выдумывает, – резюмировал Эду, выходя на улицу.

Он закурил сигарету, потому что курил беспрестанно, и держал ее между пальцев, покрытых кровавыми прыщами. Это было в мае, и на его руках из-за аллергии выступили многочисленные прыщи. Иногда он даже вообще не мог выходить на улицу. Растения под чистым безоблачным небом были в полном цвету. День тоже был светлым, и шале, расположенные на холме, то есть самые дальние, были хорошо видны. Гряда гор будто находилась прямо здесь, в пятидесяти метрах, вместе со старой телеграфной башней, до которой добирались на велосипедах лишь самые выносливые ребята. Солнце отражалось от больших стеклянных дверей «Ипера» и возвращалось на небо в виде огромных позолоченных солнечных зайчиков.

Я спрашивал себя, на что теперь живет Эйлиен. Возможно, продолжает читать лекции в каком-нибудь другом культурном центре. Но когда же он делает это, если постоянно бывает здесь? Он говорил, что пишет большую книгу. Я рассказал об этом Эдуардо, поскольку тот собирался стать писателем. На что Эдуардо ответил:

– Книга еще не написана, а он уже говорит, что она большая. Ты слышал, чтобы кто-нибудь когда-нибудь говорил, что пишет ничего не значащую книгу? Он говорит, что пишет большую книгу, и ты этому веришь. Ты веришь тому, что говорит этот недоучка.

В Эдуардо говорила зависть, потому что Эйлиен был его соперником, хотя ни один из них пока еще ничего не написал.

– Не знаю, дружок, – ответил я ему, – но он постоянно читает книги, чтобы узнать что-то новое.

Эдуардо посмотрел прямо на меня и провел рукой по волосам, которые доходили ему до плеч. У него были красноватые глаза. Весна вела на него наступление по всем фронтам.

– Ты ведь не смеешься надо мной, правда?

– Не знаю, Эду. Хорошо, я не так выразился, скажу иначе: ты такой серьезный, что получается, я вроде над тобой подсмеиваюсь.

– Дурак ты, – ответил он.


Эдуардо жил на холме в шале значительно больше нашего и с плавательным бассейном. Мне же приходилось ходить в бассейн муниципальный, потому что моя мать сразу же наотрез отказалась от бассейна, чтобы не заботиться о его хлорировании и не заниматься очисткой поверхности воды от падающих листьев и погибшей мошкары. Не захотела она также заводить ни собаку, ни кошку. Эду был моим лучшим другом, и я время от времени проводил целый день в его доме. Впрочем, это случалось не очень часто, потому что мне нравилось быть в своей тарелке, а поскольку я почти не виделся со своей матерью, мне не хотелось видеть и матерей своих друзей.

У Эду была собака по кличке Уго. Его мать звали Мариной, и она не соответствовала общепринятому понятию «мать», если не считать матерей городского типа. Она никогда не говорила громко, не кричала на своих детей и не отказывала себе в удовольствии поболтать часок-другой с соседкой, стоя посреди улицы. Как на школьном пороге, так и среди фруктовых развалов Ипера она была бы ни к месту и ни ко времени. Казалось, она явилась из тех далеких сказочных земель, где живут принцессы и волшебники с зелеными глазами, очень белой кожей, длинными волнистыми волосами, прикрытыми сверху короной из жемчуга и бриллиантов. Все знали, что у нее аллергия на солнце, на холод, на весну, на молоко и шоколад и что она очень слаба. Всегда и повсюду она появлялась закутанной в шаль, чтобы защититься от сквозняков, а может быть, и от всего другого, что могло нанести ей вред. Создавалось впечатление, что когда настанет ее смертный час, она вместо того, чтобы умереть, как все, просто возьмет да и растворится в воздухе.

Если хорошенько подумать, то можно было только удивиться, как это ей удалось породить детей из плоти и крови. Моя мать называла ее «важной сеньорой», потому что у нее были постоянные слуги в униформе, а у нас только одна, да и то приходящая.

Эдуардо досадовал на свою мать из-за того, что был очень на нее похож. У него были такая же белая кожа, такие же белокурые волосы, и он так же страдал от аллергии. Он был настолько хорош собой, что даже смущался и краснел оттого, что был больше похож на красивую девочку. Так что в присутствии матери Эдуардо замыкался, уходил в себя. Он не выносил, когда видел, что она приближается к компании его друзей, закутанная в свои шали, с манерами балерины, отдыхающей на свежем воздухе. Он стыдился ее примерно так же, как я стыдился своей. И вообще, было крайне необычным, чтобы кто-нибудь из моих друзей (я имею в виду друзей по начальной и средней школе) добровольно захотел представить своих родителей или показаться в их обществе.

На решетке ограды и на двери дома Эду висели всегда до блеска начищенные таблички с надписью: «Роберто Альфаро. Ветеринар». Так что Роберто, отца Эду, мы звали Ветеринар, Эду и его сестру Таню – Ветеринарчатами, а Марину – Ветеринаршей, когда же имели в виду все семейство вместе, то называли их ветеринарами. Хотя отец работал в мадридской клинике, семейство приспособило свой гараж под ветеринарную консультацию, где отец и принимал своих местных пациентов по вечерам и в выходные дни. Постоянными пациентами были собаки и кошки, но там можно было увидеть и попугая, и самых разных маленьких птичек в клетках, и даже обезьянку.

Когда я был еще ребенком, внутренняя часть дома казалась мне не такой, как интерьеры других шале, прежде всего из-за лая и мяуканья, доносившихся из консультации, а также из-за теней, которые отбрасывали наполовину приспущенные шторы вдоль длинного коридора, протянувшегося через весь дом – от вестибюля до кухни. Вдоль коридора располагались загадочные двери и слегка струился свет. Иногда в проходе появлялся Ветеринар в белом халате, под которым угадывалась мощная мускулатура рук и спины. У него также были большие руки и крепкие челюсти, и вообще, весь он излучал такую силу, что наверняка мог бы носить тяжеленные копья и облачаться в громоздкие доспехи.

Однако (и это вне всякого сомнения) на что мне нравилось смотреть здесь больше всего, так это на то, как Таня моет своего Уго из шланга. На ее глаза часто ниспадала чистая прядь каштановых волос, которую она пыталась разделить мокрой рукой, обнажая при этом ярко-красные губки, а воздух вокруг был напоен запахом цветущих роз. Она была на два года старше нас, так что, когда мне было восемь лет, ей уже исполнилось десять. А когда мне исполнилось шестнадцать, ей уже было восемнадцать – тот самый возраст, когда пора поступать в университет.

Наша жизнь проходила на фоне гор, а вокруг располагались занимавшие много места шале, обращенные друг к другу задними фасадами, спаренные и отдельно стоящие, с плавательными бассейнами или без них, с газонами в больших и малых садах. Сосны. Оливы. А когда мы уезжали на велосипедах к блиндажам, оставшимся от Гражданской войны, то нашим взорам представала небольшая отара грязных овец, которые то медленно уходили, то так же медленно возвращались. Спокойная отара посреди поля, деревья, цветущие кустарники и облака на небе. Гравийные карьеры и небольшое озеро, затененное растительностью с противоестественно зелеными листьями. Меловая фабрика на другой стороне автострады.

Озеро было странным и с виду неприятным. Поэтому мы ходили к нему чаще поздним вечером, чтобы испытать немного страха. И в большинстве случаев делали это по настоянию Эдуардо. Он говорил, что собирается стать писателем и делает заметки. На меня производило большое впечатление то, что все, что мы делали, и все, что мы видели, было ему для чего-то нужно. Конечно же, именно это и делало его тем, кем он был. Я был уверен, что человек он незаурядный. Мне часто хотелось спросить его, откуда он знает, что это так, но именно этого спрашивать было нельзя.

Когда мы окончили начальную школу, детей Ветеринара отправили в частный колледж. Их очень рано подбирал автобус колледжа, на той же самой остановке, на которой останавливался семьдесят седьмой автобус. Он же и привозил их обратно во второй половине дня, одетых в серое и темно-синее: на девочке серая юбочка плиссе, носочки до колен, свитер и пальто, то же самое и на Эду, только вместо юбочки – брюки. Тогда же у меня появилось чувство, как будто я ничего не значу во внешнем мире, то есть за пределами нашего поселка, и это была трагедия, потому что поселок уже стал для меня внешним миром. Тем не менее очень впечатляло то, что детям Ветеринара было позволено входить в этот «центр мироздания» и выходить из него.

К этому времени моя мать начала посещать гимнастический зал «Джим-джаз», где сначала занималась аэробикой, а потом штангой и где, что самое главное, много времени проводила в сауне. Дело кончилось тем, что она совершенно забросила мое воспитание. В сущности, теперь ее интересовали только мускулы и тело, которое стало чище в «сто тысяч раз». Изредка она смотрела, как я учу уроки, словно я был инопланетянином. Когда она встречалась в гимнастическом зале с Ветеринаршей, то потом говорила о ней с неприязнью, повторяя, что мало того, что та «важная сеньора», но еще и пальцем о палец не ударит, чтобы делать что-нибудь со своим слабым здоровьем. Какая она тщедушная. Какая слабая. Сауну не переносит. Мать меня пугала, и я не видел этому конца. Мне не хотелось, чтобы она превратилась в одну из тех дам, которые появляются на экране телевизора в крошечных бикини, прикрывающих огромные мышцы со вздутыми венами.

Мой отец вообще ничем не интересовался. Наш дом являлся для него неким пересадочным пунктом между поездками. Отец никогда не разговаривал с моими учителями и не знал близко никого из соседей. Даже путал их иногда. Он принадлежал к небольшой группе жителей поселка, которых никто никогда не видел, в отличие от тех, которые постоянно были на виду. Именно так ему никогда не приходилось против воли присутствовать ни на футбольных матчах, ни на вручении призов, с которых все дети уходили с кубками или с майками. Мне не приходилось корчить печальную мину, чтобы сказать своим друзьям, будто мне нужно куда-то идти со своим отцом, когда те приходили вместе со своими. Я был очень благодарен судьбе за то, что у меня есть отец и что он не досаждает мне своим присутствием.

То же самое можно сказать и о моей матери, которая в последние годы увлечения гимнастическим залом завела роман со своим тренером. Это был молодой парень намного моложе ее, который по утрам и вечерам бегал вокруг поселка. Он был так натренирован, что мог спокойно говорить, не нарушая ритм бега, в течение полутора часов, отводившихся для пробежки. Когда он пробегал вдали или поблизости, все, включая и меня самого, любовались его ногами. И хотя его интересы, казалось, были сосредоточены почти на одном беге, следовало признать, что у нас в поселке, по-видимому, появился собственный «мистер Ноги». Мать смущалась с оттенком гордости, когда ей говорили: «Тебе звонит мистер Ноги» или: «Как дела, вас не слишком зажимает мистер Ноги?»

Он и зимой бегал в шортах, чтобы покрасоваться. Но в тех случаях, когда он ходил шагом или просто стоял на месте, беседовал со своими ученицами, которых встречал на улице, на нем были тренировочные брюки и свитер с рукавами, на котором красовалась надпись «Джим-джаз». Однажды, когда они беседовали с моей матерью и бесстыдно прикидывались, что просто болтают о пустяках, он обратился ко мне с вопросом:

– Что с тобой происходит, дружок, не хватает духу пойти в гимнастический зал?

– Спасибо, – ответил я ему, чувствуя себя отвратительно под взглядами, которые поочередно то он, то мать бросали на меня, четырнадцатилетнего мальчика, нагруженного ранцем, весившим, должно быть, килограммов двести. Что мне нравилось в американских телевизионных сериалах, так это то, что в американских школах есть специальные шкафчики для хранения книг, поэтому нет необходимости таскать их каждый день. Нравилось и то, что дети добирались до школ очень быстро, потому что мои сверстники в тех местах уже ездили на шикарных автомобилях.

В то смутное время я буквально упивался телевизором – сериалы в полдень, во второй половине дня и вечером. Они давали мне в жизни то же самое, что матери – ее штанги, сауна и, как я понимаю, тренер. Поскольку я много времени проводил дома, она могла спокойно и надолго уходить.

Был один сериал, в котором говорилось о зародыше, прилетевшем с другой планеты из космоса в хвосте какой-то кометы или что-то в этом роде, приземлившемся в болотистой местности рядом с Миссисипи и сумевшем каким-то образом развиться. Мы называли его космическим Тарзаном. Те из нас, кому выпадало счастье избежать обеда в столовой и успеть посмотреть телевизор в полдень, ни о чем другом и не говорили, а те, кто нас слушал, умирали от зависти, и это доставляло мне не меньше радости, чем сам сериал. Мне стало казаться, что в поселке все, кроме моей матери и ее тренера, прикованы к телику. Те, кто поменьше, – к мультипликационным фильмам. Ребята же моего возраста смотрели по меньшей мере по три-четыре сериала каждый день. Матери интересовались, как сбросить вес. Отцы – футболом. Так продолжалось до тех пор, пока я не излечился от этого недуга. Это случилось в походном лагере в верхнем течении Тахо.

Мы спускались по реке на шлюпках и в конце каждого этапа должны были разбивать вечером лагерь и сниматься на следующее утро. У Эдуардо на плечах появились ожоги второй степени, хотя он все время защищался майкой, кепи с огромным козырьком и суперзащитными кремами. Майка над ожогами намокала, и он очень страдал. Он, конечно, был в длинных брюках, чтобы не обжечь ноги. На него было жалко смотреть. Пока мы купались на глубоких местах реки и прыгали с мостов, он прятался под каким-нибудь деревом. Эду надевал шорты или купальный костюм только вечером, когда мы собирались на ужин, после которого следовали игры. В первые дни, когда его положение стало поистине ужасным, инструкторы предложили ему проехать вдоль реки на «лендровере», который перевозил наши съестные припасы. Эду воспринял такое предложение очень болезненно. После этого он и в самом деле появлялся только в лагере, а по вечерам свет костра освещал его одинокую фигуру, и он был похож на настоящего князя тьмы во мраке ночи.

* * *

К тому времени, когда Таня поступила в университет, телевизор уже давно перестал меня интересовать. Я бесцельно бродил с портативным стереофоническим магнитофоном и без конца слушал музыку, да все думал о Тане, конечно же, только потому, что больше думать было не о чем. Можно сказать, что голова моя отнюдь не была забита идеями, больше всего в ней было того, что я видел и слышал, иначе говоря, вещей, мне не принадлежавших. Так оно и должно было быть, потому что я уже привык к тому, что ничего своего не имею. День мой проходил так: «Оставь мне машину», «Дай мне денег», «Купи мне гоночный автомобиль», «Мне нужна шариковая ручка», «Можно, я вернусь в три часа?» Даже само время мне не принадлежало. Я превратился в настоящего попрошайку. С девушками картина была такая же: «Поцелуй меня», «Можно я тебя обниму?», «Пожалуйста, пойдем со мной на концерт», «Хочешь, пойдем куда-нибудь вместе в субботу?» Если девушка соглашалась, то в дальнейшем приходилось просить денег и машину, которую я водил по поселку, не имея водительского удостоверения. Бывало и так, что приходилось просить какого-нибудь приятеля одолжить мне на вечер рубашку.

Приходящую домработницу я должен был просить поменять мне простыни на кровати и погладить мои джинсы, на что она отвечала, что их вообще не гладят, иначе я буду похож на неизвестно кого. Я считал хорошим тоном, прося у киоскера газету и расплачиваясь за нее, говорить и в том и в другом случае спасибо. Потом я начал отказываться от этой привычки и стал говорить: «Банку пива, хорошо охлажденного», – и уже не благодарил, получив ее. Мистер Ноги был просто омерзителен: «Можно поговорить с твоей мамой?» Я отвечал ему сквозь зубы, потому что тренер был для меня пустым местом, и он это знал. Он знал, что я не препятствую его встречам с матерью, не требую взамен никакой компенсации. И однажды я резко ответил ему:

– Нет.

– Почему? – спросил он, удивленный и настороженный. – Что, ее нет дома?

– Она дома, но сейчас принимает душ, – ответил я и повесил трубку.

В тот день моя мать все время прохаживалась около телефона и поглядывала на него. Она даже разнервничалась до того, что решила сама позвонить тренеру. Когда мать повесила трубку, то посмотрела на меня со злостью и страхом.

– Я возьму машину и поеду в кино.

– Ты хоть понимаешь, что у тебя нет водительского удостоверения?

– Не хочу ждать автобус.

Получалось так, что я оставлял мать без машины, на которой она могла бы поехать к мистеру Ноги, жившему на холме, куда можно было добраться только машиной, потому что автобус, который туда поднимался, ходил примерно один раз в час. Сам мистер это расстояние, конечно, пробегал. Мой отец вернулся тем же вечером, а мать решила порвать с тренером, вернув тому утерянную свободу.

Каждый раз, когда материализовался мой отец, мать должна была вести себя так, словно в ее жизни за время его отсутствия абсолютно ничего не произошло. Мы ужинали и смотрели телевизор, одетые по-домашнему, а отец рассказывал об интересных случаях, которые произошли с ним в самолете или в кабинете какого-нибудь клиента. Он жаловался, что мы никогда не звоним ему по мобильному телефону, а мы только пожимали плечами.

– Зачем? Чтобы беспокоить тебя по пустякам, когда ты находишься на каком-нибудь важном совещании? – отвечала мать с улыбкой.

В один прекрасный день отец сказал, что через пару лет отойдет отдел и полностью посвятит себя нам, что обеспокоило как меня, так и мою мать. Создалось такое впечатление, что наш дом как-то сразу стал слишком мал для троих. Не знаю, мне казалось, что дома строятся не для мужчин, а только для матерей и их детей до тех пор, пока мы, дети, не вырастем настолько, чтобы можно было их покинуть. Дома были чересчур женскими со всеми их занавесочками, прикрывающими половину окна, пахучими туалетными принадлежностями, цветами, подшитыми скатертями и хрустальной посудой. Для мужчин больше подходило нечто обезличенное – номера в гостиницах и белье, которое исчезало грязным и появлялось вновь чистым и глаженым.

Это рабство кончилось, когда отец снова уехал – «с тяжелым сердцем», как он сказал. Кончились официальные обеды и ужины, все вернулось на круги своя. Именно тогда я почувствовал, что что-то изменилось.

Однажды осенним утром, когда дул свежий ветерок, покачивая ветви деревьев и принося тяжелый запах влажной земли, хотя дождя еще не было, мистер Ноги выбежал из-за тополей и кустарника, росших вдоль дороги на Соко-Минерву. Я шел, задумавшись, с Уго, собакой ветеринаров. Эдуардо позволил мне гулять с собакой вдоль дороги в качестве расплаты за какую-то услугу. Через собаку я разговаривал с Таней – моей любовью, моими небесами. «Слушай, Уго, когда увидишь свою хозяйку, скажи ей, что я ее люблю». Время от времени я бросал ему палочку, как это делал Эйлиен со своей немецкой овчаркой. Уго больше нравилось быть со мной, чем с Эдуардо. Он буквально бесновался от радости, когда видел меня. Вообще-то Эдуардо до чертиков надоели животные.

– Привет, – сказал мистер Ноги, пробегая мимо меня.

– Как дела? – Я бросил Уго палку.

– Я и не знал, что у тебя есть собака. – И тут же попал впросак.

Я же, в свою очередь, подумал о том, что ему говорила обо мне мать.

– Как видишь.

– Породистая?

– У него смешанная кровь. Мы нашли его несколько лет назад в придорожной канаве. Он был сильно ранен. Хозяева бросили его, и он попал под машину.

– Сукины дети! – воскликнул мистер Ноги со слезами на глазах.

Я позвал Уго и отыскал между шерстью шрам, который мне однажды показал Эдуардо.

– Видишь? Это настоящее зверство.

Тренер не знал, как выразить свое возмущение, и что-то прорычал. Он перестал подпрыгивать и сел на обочину. Сквозь рыжеватые волосы ног блестели икры.

– Не могу этого выносить. Не понимаю, как можно плохо обращаться с детьми, с животными и с женщинами.

– А с другими мужчинами? – спросил я.

– Я говорю о существах беззащитных. Послушай, мне надо бежать дальше, чтобы не охлаждаться, но если я тебе когда-нибудь понадоблюсь, хочу, чтобы ты на меня рассчитывал. Ты уже знаешь, «Джим». – Он продолжал говорить, а мощные ножищи уже уносили его к окраине поселка.

Он подстроил эту встречу, чтобы купить меня. Но чем он мог меня купить? В общем, мне было приятно, я улыбнулся и решил сказать несколько слов Уго:

– Счастливчик. Ну и шерсть у тебя. Не забудь сказать, Угито, красавец, то, о чем я просил.

Рядом с нами были и другие хозяева собак, в отличие от меня настоящие, которые медленно и терпеливо расхаживали взад-вперед по узенькой тропинке или же, подбоченившись и сжимая в руках собачий поводок, разглядывая по очереди то землю, то небо, смотрели вдаль. От них чаще всего можно было услышать такие комментарии: «Ничего не делает, ему бы только играть», – это когда какая-нибудь собака неожиданно подбегала к хозяину сзади и пугала его. Мы были в ответе за наших собак и не общались на прогулке друг с другом, хотя многие были знакомы, ибо виделись каждый день, а некоторые вообще были соседями и друзьями. Но на этой тропинке, на пустыре или на поле, видневшемся вдали, каждый оставался со своими мыслями и со своими поводками.

– Если бы не сантименты моей семьи, я подарил бы тебе пса, – сказал мне как-то Эдуардо А я подумал, что не хотел бы иметь собственную собаку, а предпочел бы выгуливать только ту, которая принадлежала им, собаку, которую ласкала, целовала и мыла из шланга Таня.

– А зачем мне собака? Я уже вышел из этого возраста.

Когда нам исполнилось по четырнадцать лет, мы начали ездить в Мадрид в любое время, и я понял, что собака будет мне в обузу. У матери на собаку времени не было, у меня тоже. Так что собака умерла бы от голода и одиночества. Есть ласки, которые отдаются только во время краткосрочных визитов.

Мадрид был полон соблазнов. Кинотеатры, дискотеки, концерты, гуляния на бульварах по субботам. Мы не думали ни о чем, кроме одежды. Я очень быстро понял, что мне нужно все, от брюк до часов, не говоря уже о пиджаке, ботинках и костюме для встречи Нового года.

На этот раз путь мистеру Ноги пересек я. Я увидел, как он спускался по аллее, обсаженной деревьями, рядом с автобусом. Он был в безупречно белом костюме и с лентой с надписью «Джим-джаз», прикрывавшей лоб. У моей матери было несколько таких лент. Стоял ноябрь. Было пять часов вечера. Вскоре совсем стемнело. Вокруг «Ипера» дворники собрали опавшие листья и сделали из них две большие кучи, на которых кувыркались дети и собаки. Сады, проспекты, тротуары являли собой зрелище печальное. Воздух был чист, и легкие наполнялись им так, словно ты выпивал стакан свежей воды. Улицы были пустыннее, чем обычно, потому что все чем-то занимались. В отличие от улиц залы и площадки спортивного комплекса, в том числе и кафетерий, были переполнены людьми, одетыми в теннисные костюмы, а плавательный бассейн пестрел дорогими купальными костюмами и обтекаемыми очками. В «Джиме» еще не закончились занятия, поэтому мистер Ноги бежал медленнее, чем обычно, неся рекламу на лбу.

Я подождал, когда он поравняется со мной, и побежал рядом.

– Эй! – крикнул я.

Он остановился и повернулся в мою сторону, не переставая подпрыгивать.

– Вижу, ты решился. Очень рад.

– Это значительно тяжелее, чем я думал. Я пробую.

Мы продолжали спускаться вместе. И этот негодяй ускорил шаг.

– Как я тебе уже говорил, это дело привычки и дисциплины. Если сегодня ты выдерживаешь такой бег, то завтра выдержишь более быстрый.

– А такая выдержка полезна для здоровья? – спросил я.

– Безусловно, дружок. У тела появляется большая сопротивляемость, оно превращается в камень.

– Но для чего? Ведь мы же не станем переворачивать плечом грузовики. Человеку и с обычными возможностями неплохо. Я не думаю, что приходится часто использовать такую мускулатуру.

– Речь не идет только о силе. Есть еще и другое.

– Другое?

– Да, другое.

– Например?

– Бабы с ума сходят, понимаешь?

– Ага! Поднажмем-ка еще.

– Но у тебя плохо получается, братишка. Руки нужно держать вот так. И хотя это может показаться излишним, важно быть надлежащим образом экипированным. Что за башмаки, Бог мой! Ты так себе мозоли набьешь, ты угробишь себя. У тебя что, других нет?

Поскольку я на этот случай специально надел почти развалившиеся сандалии, то ответил:

– Нет.

– В такой обуви ходить нельзя.

– Я знаю, но у меня нет других. Если бы ты хорошо знал мою мать, то не удивлялся бы, почему я так плохо одет.

– Хорошо. Придумаем что-нибудь.

Несколько дней спустя я получил через мать пакет со спортивной обувью «Найк», ленту для лба с надписью «Джим-джаз» и полотенце для обтирания пота «О'Нил». Мать с дрожью в голосе спросила, что это мне прислал ее тренер, словно сама не знала. Я показал.

– Похоже, ты внушаешь ему симпатию.

– Он хочет, чтобы я был в форме.

Тренер начал приходить к нам домой, чтобы приглашать меня на пробежку. Мать доставала из ледника двухлитровую картонную упаковку «Солан де Кабрас», которую хранила специально для него.

– Как вкусно! – И они бросали друг на друга многозначительные взгляды.

Мы поднимались и шли к двери, подпрыгивая, чтобы разогреться. Я начал думать, что не так уж плохо, если мое тело будет как камень, как он говорил, но отнюдь не забывал о своих подлинных намерениях. Тренер говорил и говорил без конца, пока мы не забегали так далеко, что больше уже не было сил. Я, уставший до одурения, почти не слушал его. Он обычно показывал пальцем, чтобы напомнить мне о первой, главной, цели нашей пробежки, которую он назначил для меня, – выпить две бутылки минеральной воды в его доме, или добежать до вершины холма, или выполнить еще какую-то тяжелую работу. Прошло пятнадцать дней, и однажды, добежав, мы выпили воду. Его лицо в это время выражало превеликое удовлетворение.

– Я поставил ее охлаждаться в тот день, когда мы решили начать тренировки. Я сразу понял, что ты из тех, кто мне подходит.

Я свалился на диван. Силы оставили меня. Кажется, я намочил своим потом обивку дивана. Отдохнув, я увидел, что обстановка в его приемной сугубо мужская, точнее говоря, отвратительная. Остальная часть дома, по-видимому, была такой же. Но мне понравилось пить воду прямо из бутылки, а не из стакана. Я подумал, что моя мать здесь бывала совсем другим человеком, не обращавшим внимания на мелочи, на которые она обычно внимание обращала. И только бывая со своим тренером, она не была сама собой и все принимала как должное.

Ей казалось чудесным, когда на полу валялись носки, стекла окон были грязными, а сад зарос травой и чертополохом. Все это казалось ей романтичным. Возможно, это была привлекательная часть присутствия в неубранном и неухоженном доме, где и самой можно быть небрежной. Вообще-то я даже заметил в одном углу стоптанные башмаки того же размера, который носила мать. Она, наверное, оставила их там для собственного удобства. Я пробежался взглядом по негостеприимному саду, чтобы хоть там не видеть ничего, что принадлежало бы моей матери, вроде ее ботинок в так называемой приемной. Мне не хотелось видеть свидетельств того, что моя мать бывала в том же месте, где сейчас находился я.

– С тобой что-нибудь происходит?

– Нет, ничего.

– Ну-ка шевелись, девочка.

Он постоянно пытался разговаривать со мной на великую тему о мужчинах, а я приходил в ужас оттого, что между нами могут установиться доверительные отношения. Я очень боялся однажды узнать, что они здесь делают с моей матерью.

– Тут не разгуляешься.

– И что…

– Это о предновогодней ночи. Давай организуем грандиозный праздник в Соко-Минерве.

Он смотрел на меня отсутствующим взглядом, но в то же время было заметно, что он догадывается о том, что я его о чем-то попрошу. Поэтому я решился на откровенность и честно сказал, открыто посмотрев ему в глаза:

– У меня нет костюма, чтобы пойти туда.

– Как, вообще никакого костюма?

– У меня есть костюмы, но все они уже вышли из моды, ничего приличного.

– Да, – сказал он. – Это проблема.

– Еще бы.

– Хорошо. Хочешь, побежим обратно, или ты предпочитаешь дождаться автобуса?

Автобус проходил мимо нового торгового центра, который еще только строился. Его собирались назвать в честь античного героя «Аполлон», и он должен был иметь три уровня. Когда я спускался на автобусе с холма, были видны плавательные бассейны при шале, усыпанные опавшей листвой. Некоторые из них были накрыты брезентом. Длинные линии красных сдвоенных домов плавно спускались к главному проспекту. Над нами сгущались тучи, уже достигшие многочисленных крыш, крытых красной черепицей. Когда я сошел с автобуса, начался дождь, и поскольку я уже был натренирован, решил возвращаться домой бегом.

Моя мать сидела на неподвижном велотренажере и смотрела кино.

– Дождь идет, – сказал я ей.

Увидев, что дождь идет на самом деле, мать через силу что-то ответила.

– Отец не звонил? – спросил я, чтобы спросить хоть что-нибудь.

– Да, он собирается остаться на выходные.

Больше мы ни о чем не говорили. Она бросила на меня взгляд, словно уже знала о костюме и подсчитывала, во сколько он ей обойдется.

* * *

– Да, мы очень отличаемся друг от друга, – сказал Эду. – И смог только слегка пошатнуть меня, пытаясь свалить на пол, соревнуясь со мной в силе в играх, которыми мы занимались уже много лет.

Мы с каждым разом все больше отличались друг от друга, особенно в том, что касалось физической стороны дела, потому что я постепенно становился атлетом. Я был доволен тем, как развивались мои руки, ноги и плечи. И все эти усилия были в честь Тани. Я думал о ней, когда поднимался на холм, шел в Ипер и возвращался домой, полуживой, а мне прямо в глаза со стороны эспланады светило огромное красное солнце, заходившее за черепичные крыши домов. Мои легкие увеличивались в размерах, как дети, которые требуют себе места, и это место появлялось – у меня расширялась грудная клетка.

Однажды, когда уже вечерело, я бежал и увидел ее в автобусе сквозь окошечко. Она ехала задумавшись. Меня поразила серьезность ее лица. Я не мог потом несколько дней забыть эту серьезность, почти печаль, которая тотчас же передалась мне, когда она посмотрела в мою сторону, но меня не увидела из-за того, что я был на фоне ярко-красного заката, покрывавшего небо. Поэтому я решил следовать простому и эффективному методу, которым пользовался мистер Ноги, и однажды в среду поднялся в автобусе на холм, чтобы не вспотеть и не пахнуть дурно, и занял позицию во всем своем спортивном великолепии у навеса на остановке, куда она должна была приехать на одном из автобусов. И она приехала.

Она шла к своему дому, глядя то под ноги, то прямо перед собой, но ничего не видела. Она была похожа на тех людей, которые, возвращаясь с работы домой, даже не осознают, где их дом находится. Он вообще мог бы находиться на Луне, и они трудолюбиво месили бы лунную пыль до самого жилища, не понимая того, что они идут. Я медленно побежал, чтобы догнать ее.

– Таня?

– Что? – Ей понадобилось некоторое время, чтобы узнать меня. – А, это ты?

– Как видишь. Я заметил, как ты сошла с автобуса.

Она посмотрела на меня, на мой капюшон, полотенце для вытирания пота и на черные шорты. Ленту на лоб я в тот день не повязал. Я знал, что выгляжу броско, но ее безразличный взгляд быстро вернул мне неуверенность, и я уже не считал, что выгляжу столь внушительно, потому что она принимала меня за молокососа и с этой точки зрения не могла оценить по достоинству мое тело. Подумалось, что молодая женщина не в состоянии оценить по достоинству парня, который моложе ее.

– По правде говоря, ты меняешься изо дня в день.

– Ты тоже, – сказал я ей.

– Ну что ты. Я-то в чем могла измениться?

– Мне кажется, что ты стала печальнее.

– Да уж, – сказала она очень серьезным тоном. – Теперь у меня появились проблемы, которых не было раньше.

Вообще-то говоря, мы, молодые ребята, были полными ничтожествами. Она с трудом тащила на холм тяжеленный портфель с книгами, а я шел рядом такой свеженький. Я отпустил ее руку и сказал:

– Позволь.

После чего мы некоторое время шли молча. Когда мы подошли к ее двери, на которой по-прежнему красовалась знакомая позолоченная и натертая до блеска пластинка, она сказала:

– Не знаю, захочешь ли ты войти. Я не хочу прерывать твою тренировку. Тебе нельзя охлаждаться.

Она была до боли в сердце безразлична ко мне.

– Мне не помешал бы сейчас стаканчик воды.

Больше я ничего не сказал.

Девушка открыла ключом черную дверь, и меня удивило то, что здесь остался запах моего детства и та же самая полутень. Я спросил сам себя (не сразу, а позднее, когда смог поразмыслить о случившемся не спеша), почему существа примерно одного и того же вида с примерно одинаковыми привычками ухитряются наполнять свои жилища такими разными запахами и создавать в них такую разную атмосферу, пользуясь одинаковыми бытовыми электроприборами и мебелью.

Мы прошли в приемную. Таня сказала, что хочет освежиться и через минутку вернется. Я сел и снял с шеи полотенце для вытирания пота. Из консультации донеслись вой собаки и отрывистый лай. Прислуга спросила, не принести ли мне воды, но я ответил, что предпочел бы пиво. Я вообще еще закурил бы сигарету. Мне ее принесла сама Таня. Было видно, что она помыла лицо.

– Ты встретил меня в особенно плохой день. Я только что порвала со своим женихом.

– В таком случае это может оказаться не таким уж плохим делом, – сказал я, сам не зная, что несу, чем развеселил ее.

– Кажется, я тоже выпью с тобой пива.

Потягивая пиво, она сказала:

– Я бы и сигаретку выкурила, но дым вызывает у моей матери аллергию, и хотя она сейчас на другом конце дома, все равно почувствует этот дым и заболеет.

Завизжала собака, а потом послышался голос Ветеринара:

– Ну, вот и все.

Девушка задержала взгляд на моих коленях с интересом, но в глубине души с безразличием. Мускулы не должны были бы привлекать ее внимание, поскольку они и у нее были. Их было заметно под натянутой материей брюк. Как бы там ни было, некоторое время спустя ее лицо словно осунулось, а глаза широко раскрылись и превратились в две бездонные пропасти. Я и думать не мог, что где-то может существовать девушка, которая нравилась бы мне больше, чем эта. Она отбросила рукой волосы назад.

– Возможно, ты прав, и все это к лучшему. Забыть, наверное, легче. Как ты думаешь?

– Да, – ответил я, – нам нужно лучше управлять своей памятью.

Она бросила на меня быстрый внимательный взгляд:

– Ты так думаешь?

Я интуитивно почувствовал, что ей лучше всего подойдет вариант надоедливой болтовни Эйлиена:

– Наша способность к пониманию невероятно велика, но используем мы ее по пустякам. Мы фокусируем наш дар наблюдения и интерпретации на вещах смехотворных, которые если чего и заслуживают, то лишь мимолетного взгляда. Мы называем это «углубляться в дело». День за днем мы ходим вокруг очевидного. Наше восприятие нашим собственным сознанием не руководствуется. И это поистине ужасно. Вот вызов, брошенный человечеству.

– Ты кажешься более взрослым, чем есть на самом деле. Серьезно, ты повзрослел. Заметно, что все, о чем ты говоришь, является продуктом твоих размышлений. Эдуардо, наш «семейный гений», основывается больше на том, что он слышит и читает. Он не такой, как ты. Ты мыслишь.

– Уже стемнело, – сказал я ей.

– Если хочешь, можешь покурить в саду. Я пойду с тобой.

Я не курил, потому что спортсмен не имеет права курить, кроме того, я не приобрел этой привычки. Но в такой момент простая мысль, что я могу побыть с Таней и то, что я нахожусь в доме Ветеринара, подвигнули меня на то, чтобы закурить. Я смотрел на небо. Звезд было еще мало. Луна находилась очень низко и была неестественно большой. Она как бы опиралась на строящийся торговый центр, к которому спускались шале, сады и деревья, росшие на этой стороне холма.

Я показал девушке на крышу ее дома:

– Смотри, над твоим домом появилась Венера.

– Похоже, она его предпочла другим, правда? Я влюбилась в мужчину, который старше меня на двадцать лет. Думала, что возраст не имеет значения.

– А он имеет?

У меня начинали мерзнуть ноги. Сверху на мне было полотенце для вытирания пота, но на босых ногах появились мурашки. Поэтому, пока она не ответила, мне показалось, прошла целая вечность.

– Я часто слышала, что не имеет, что любовь выше любых различий, однако любовь это то, что касается двух конкретных людей с их конкретными различиями, и если быть перед тобой откровенной, я думаю, что да, возраст имеет значение и притом очень большое.

Она ушла в себя. Прежде чем сказать ей, что ухожу, я тщательно обдумал каждую фразу.

– Послушай, – сказал я, – мне пора идти, но я каждый день пробегаю здесь примерно в то же самое время, как и сегодня. Если мы встретимся, то сможем продолжить беседу. Давай, если ты не возражаешь и у тебя нет другихдел. – И в завершение произнес совсем уж банальную фразу: – Не каждый день выпадает возможность поговорить с таким человеком, как ты, обычно все вокруг такое заурядное и такое скучное.

Я подумал, что в конце дал промашку, что сейчас увижу хмурое лицо. Но к своему удивлению увидел на ее лице улыбку.

Хорошо, со мной происходит то же самое.

С этого момента всем своим существом я стремился к этой второй встрече с Таней, и исключительно с ней. Никому не шли брюки так, как ей. У всех попки были либо слишком толстые, либо слишком худые. Танина попка заполняла брюки тютелька в тютельку. Мне нравилось смотреть на нее. В тот вечер я мог заснуть и видеть, как она то и дело садится на свой диван и встает с него, и идет к двери в этих брюках и коричневых ботинках, слишком светлых, потому что на дворе уже почти наступила зима, видеть только ей присущую осанку. Я знал, что в доме Ветеринара был гимнастический зал, которым пользовались они с отцом, гораздо реже – мать и совсем не пользовался Эдуардо Я сразу же подумал о прекрасной возможности заниматься там штангой наедине с ней. И мгновенно возникло неприятное чувство, что мы там повторим то, что совершали моя мать и мистер Ноги.

Я несколько дней не возвращался на то место, ходил, словно помешанный, время для меня остановилось. Существовала только она, все прочее было ее продолжением – от школы до трико моей матери и до собак, которые носились по тропинке. В полдень я зашел в кафетерий «Ипер», чтобы перекусить пиццей и выпить кока-колы. И там мне показалось, что я слегка забыл о призрачной идее постоянного общения с ней. Я прошелся по центру, где повсюду были выставлены напоказ портативные магнитофоны, попробовал рекламные образцы кремов и одеколона, а потом отнес их продавщице газет. В общественном саду посидел немножко на своей любимой лавочке с зонтиком и насладился пронизывающим запахом влажной земли из цветочных горшков.

Я уже забыл и о предновогодней ночи, и о празднике в Соко-Минерве, когда ко мне подошла мать с каталогом мужской одежды магазина «Корте инглес». Она показала мне одну из страниц.

– Выбирай, какой хочешь. Пора тебе иметь хороший костюм.

Должен признать, что с определенного времени и по тот самый день сбывалось все, что мне хотелось. И это меня смущало, потому что до тех пор такого со мной не случалось. Если на экзаменах мне очень хотелось, чтобы попадались вопросы, на которые я знал ответы, то такие вопросы мне никогда не доставались. Когда я был совсем маленьким и кто-то стучал вечером в нашу дверь, мне всегда хотелось, чтобы это был отец и чтобы он привез мне подарок, но отца там никогда не оказывалось. Если где-то раздавали премии, я никогда не оказывался среди избранных, за исключением тех случаев, когда подарки раздавали всем. Если я просил, чтобы мне купили собаку, то всегда получал отказ. И мне никогда не приходило в голову роптать, потому что я прекрасно видел разницу между подспудными желаниями одного человека и намерениями других, то есть тех, кто был вправе эти желания выполнить. Однако теперь, когда все мои капризы встречались с пониманием, я осознал, что раньше такого никогда не бывало, и воспоминание о прошлом стало навевать грустные мысли.

Передо мной была фотография костюма, который мне нравился, а я был в нерешительности. Костюм без Тани уже не имел никакого значения. Более того, я представил себе, как одежда, висящая на вешалке, будет напоминать мне о том, чего я лишился.

Торопиться не надо. Подумай хорошенько. Можешь выбрать любой, который тебе понравится. О деньгах не беспокойся.

Неделю спустя я решил, что пришло время вернуться к атаке на Таню, но пошли дожди, такие сильные, что заниматься бегом в такую погоду никому не пришло бы в голову. Дождь заслонял холм со всеми его шале, луной и звездами от остальной части вселенной.

Я целыми днями ожидал, сидя у телевизора, когда же наконец прояснится небо. Теперь телевизор вызывал у меня отвращение. Вызывало возмущение и то, что я, смотря телепередачи, почему-то забывал о Тане. У меня еще не было настоящей бороды, но то, что выросло, я не сбривал. Домработница спросила, почему я не иду в школу. Я ответил, что не могу идти туда в такой дождь.

– А мне тогда что делать, не ходить на работу, лентяй несчастный?

Она считала, что раз знает меня с малых лет, то имеет право оскорблять. Но мне было все безразлично.

– Ты веришь в судьбу, в удачу? – спросил я ее.

– Судьба бывает либо хорошей, либо плохой, все зависит от того, как на нее посмотреть. Все это выдумки. А ну-ка сойди сейчас же с дивана. Мне нужно убраться в зале.

Домработница убиралась во многих домах поселка, но наш был самым давнишним и постоянным местом ее работы, поэтому она считала его как бы своим. Ей было жалко, когда что-нибудь разбивалось, когда я прогуливал или когда моя мать бывала грустна. Мою мать она любила и когда говорила о ней, то называла ее «эта бедная женщина», хотя мать как сыр в масле каталась. Вытирая пыль, домработница покачивала головой и приговаривала:

– Она убивает себя в гимнастическом зале.

И в самом деле, мать, которая уже была далеко не первой молодости, возвращалась с занятий штангой очень усталая и без сил валилась на диван. В таких случаях домработница садилась на краешек дивана с двумя банками пива, для нее и для себя, а мать просила ее не уходить в другой дом, а остаться с нами, пообедать и поболтать немножко. Домработница обычно с радостью соглашалась, когда у нее, конечно, не было работы в других местах. Мать слепо доверяла ей и все рассказывала. Летом они возлежали в гамаках в саду, а в плохую погоду – в доме на диванах, задрав ноги. Так что когда мой отец задерживался дома дольше, чем ожидалось, она испытывала, как и все мы, легкое чувство досады.

Домработница говорила, что наш дом был единственным, в котором она пользовалась плодами своего труда, уютом, который она в нем создавала. В жаркие дни это были приятный запах чистоты, приспущенные шторы, безупречно заправленные постели, выглаженное белье, за исключением моих брюк, до блеска отчищенные туалеты. А когда было холодно, – это была поленница дров у камина, на которую было приятно смотреть, растапливали камин или нет, полностью поднятые шторы, и над всем этим безупречным порядком – сияние солнечного света. Она говорила, что ни за что на свете не покинет наш дом, а меня удивляла мать, которой удалось добиться такой преданности за такую низкую плату.


Несмотря ни на что, удача все-таки существует. Пришла она и ко мне, потому что случилось то, о чем я и мечтать не мог, – мне позвонила Таня.

– Ну и погодка, правда? Я подумала, в такую погоду ты не можешь бегать.

– Это невозможно, – ответил я.

– В любом случае мне подумалось, что ты можешь прийти повидаться со мной. Сегодня мне необходимо выговориться перед кем-нибудь.

– Я немного задержусь, возможно, на час.

– Я тебя жду.

Было шесть часов, а в шесть с четвертью я уже принял душ, надушился, надел свои лучшие ботинки, кальсоны, брюки, рубашку и свитер. Посмотрел на себя в зеркало и спросил себя, достаточно ли всего этого великолепия. Что бы еще надеть – в голову не приходило. Когда пробило полседьмого, я уже бежал по той части от остановки семьдесят седьмого автобуса к дому Ветеринара. По улицам текли потоки прозрачной воды, которая смывала красноватый налет с тротуаров, а мне промочила насквозь ботинки. Разверзлись хляби небесные. Никогда еще особенности нашего поселка не были видны так отчетливо. Но я не задерживался, чтобы подумать о двух склонах поселка – сухом и мокром. Они не имели между собой ничего общего. Сейчас на мокром склоне находился холм с красными тротуарами и дождем, сквозь который я шел тем вечером, отдаваясь мыслям о том, что происходит.

Я добросовестно вытер ноги о коврик из соломки, прочитав в очередной раз надпись на позолоченной пластинке: «Роберто Альфаро. Ветеринар». Тот, кому улыбнулось счастье, должен знать, что его мера не всегда совпадает с мерой желаний. Оно либо проходит, либо вообще не является. На этот раз счастье оказалось коротким, ибо дверь мне открыл Эдуардо.

– Какое совпадение, мускулоносец, я только что думал о тебе. Ты пришел вовремя, и мы можем сыграть одну партию.

Во-первых, поскольку я накачал свои мышцы до каменного состояния, он стал звать меня «мускулоносцем», чтобы преуменьшить значение моего подвига. Во-вторых, в этом доме был прекрасный зал для игр, где стоял превосходный настольный футбол, у которого Эдуардо превращался буквально в пятилетнего ребенка.

– Я устал, – сказал я ему.

– Нет, ты не устал. Я уже помолодел до десяти лет, чуть погодя мне будет семь, а если возьмусь за рычажки настольного футбола – пять.

– Говорю тебе, что устал. А прислуга с тобой сыграть не может?

– Но я тебя просто не понимаю. – Он был готов упасть на колени. – Это просто невозможно, что ты не способен сыграть.

– Нет, не могу. Твоя сестра дома?

– Не смеши меня. Это еще зачем?

– Мне надо поговорить с твоей сестрой.

– Мы с тобой не виделись целую вечность, и ты заявляешь, что хочешь поговорить с моей сестрой. Моя сестра не хочет с тобой разговаривать. Понял?

Эдуардо был еще более капризным, чем я. Он был капризен всегда и не переставал капризничать ни на минуту. И я подумал, что он изменился, и это означало его потерю. В то время он не производил впечатления ни человека удачливого, ни неудачника, и, следовательно, идея сыграть с прислугой вполне ему годилась.

– Развлекайся один, – сказал я.

В вестибюле, дальше которого я так и не прошел, появилась Таня.

– Я не ожидала тебя так скоро.

– Ну вот, видишь, я уложился в кратчайший срок.

Эдуардо сунул руки в карманы и прислонился к стене, решив не оставлять нас наедине.

Таня, которая, казалось, думала совсем о другом, спросила меня:

– Как по-твоему, дождь перестанет?

Мы прошли в большой зал, и я решил, что в конце концов, хотя и не в оптимальных условиях, я был в обществе Тани. Она редко смотрела на меня. Капли дождя стучали по окнам. Близилась ночь. Из консультации не доносилось никаких звуков. Тишину нарушал только шум дождя.

– Сегодня нет консультаций? – спросил я.

Оба отрицательно покачали головами, ничего не сказав.

– Мама лежит в постели, пойди посмотри, как она там, – сказала Таня брату.

– Что-то не хочется, – ответил он и рассказал историю о споре, который вышел у него с одним из преподавателей относительно того, может ли человек жить в полной изоляции от других людей. Преподаватель утверждал, что не может, а Эдуардо говорил, что может. В итоге – «бедный преподаватель». Я все время прислушивался к дождю, и поскольку он не ослабевал, а было уже восемь часов, я сказал Тане:

– Не хочешь выкурить сигаретку? Мы могли бы укрыться в беседке.

Мы пробыли там всего полчаса, но это были самые приятные, самые интимные полчаса, о каких я только мог мечтать в тот день. Дождь и табачный дым защищали нас от внешнего мира. Поодаль виднелись окна большого зала, покинутые, одинокие, затемненные, словно в доме Ветеринара постепенно гасили свет, как бы готовясь к воспоминанию о ком-то. Поэтому мне не хотелось, чтобы настоящее тоже превратилось лишь в печальное воспоминание до того, как оно станет таковым, и обнял Таню.

– Спасибо, – сказала она. – Единственное, чего мне сейчас не хватает, так это того, чтобы кто-то меня обнял.

Итак, я был всего лишь «кем-то». Сначала она хотела поговорить с «кем-нибудь», а теперь – чтобы «кто-нибудь» ее обнял. Для меня этого было достаточно, только полный идиот мог представить себе, что так быстро станет для Тани чем-то большим, нежели «кем-то».

– Ты знаешь, дела у меня в университете идут неважно. Моя мать весь день проводит в постели. А отец… Ну, а Эдуардо, как видишь, и знать ничего не хочет о проблемах.

– Сегодня на небе ничего не видно, – сказал я, взглянув наверх.

Казалось, вселенная удалилась от Земли и пропала из вида, а наша планета осталась в полном одиночестве, хотя сам я, оставаясь в одиночестве с Таней, был счастлив.

Автобус шел под уклон на опасной скорости, освещенные окна шале отражались на мокрой мостовой, горизонт закрывали тучи. Мне хотелось, чтобы погода улучшилась и можно было бы побежать, сделав хороший рывок.

* * *

В последнее время Эдуардо достаточно снисходительно относился к моим капризам, ибо обрел самый надежный способ заручиться еще более значительными уступками с моей стороны. Дело в том, что я согласился выгуливать Уго в сосновом лесу, где несколько раз видел Эйлиена с немецкой овчаркой. Мне хотелось послушать Эйлиена, поскольку я повторял Тане то, что он говорил мне, ибо Таню интересовала истина.

Когда мы увидели его, Эду отреагировал так:

– Пойдем на другую сторону, тут Эйлиен.

– Ну и что? Он нас не укусит.

Я подошел к нему. Эдуардо остался с Уго в нескольких метрах от нас. Кивнув головой в их сторону, я сказал, что мы пришли погулять с собакой.

Ни с того ни с сего Эйлиен сказал:

– Тебе не следует быть таким озабоченным. Чему быть, того не миновать.

Вообще-то меня ничего особо не заботило. Иногда меня мучает совесть, но не до такой степени, чтобы вызывать озабоченность. Надо думать, моя мать права, когда говорит, что никогда не видела меня озабоченным.

– Как зовут этого парня?

– Эдуардо, – ответил я, заинтригованный.

У Эйлиена была темно-коричневая кожа, и можно было подумать, что он ходит на сеансы ультрафиолетового облучения, но такое заключение было бы слишком поверхностным, и я, близко зная его, понимал, что дело не в этом. Цвет косички и оттенок кожи были бесспорными признаками его не совсем обычного происхождения.

– Это немецкая овчарка, да?

– Чистокровная.

– Курс, который ты вел в Культурном центре год назад, произвел на нас очень большое впечатление.

– А твой друг его посещал? – спросил он, глядя на Эдуардо.

– Нет.

Дождя не было уже несколько дней. Однако воздух был словно насыщен влагой, как после сильного дождя. Дышать глубоко не хотелось. Сосновый бор давал более густую тень и казался далеким. Собаки убегали в лес и на некоторое время пропадали из вида. Тропинка проигрывала в сравнении с этим местом, и я не понимал, почему люди, выгуливавшие там своих собак, не приводят своих псов сюда, – впрочем, привычка сильнее стремления к нововведениям.

– Что интересного в моем друге?

– Мне его жалко.

– Почему? Сам он никого не жалеет. Совсем никого.

– То, что кто-то думает обо всех остальных, не имеет ничего общего с тем, что все остальные чувствуют по отношению к нему. Если бы эти чувства совпадали, жизнь была бы невыносимой.

Я тут же подумал о Тане, потому что пытался все применять к завязывающимся отношениям с ней.

– Иногда все-таки совпадают.

– Да, нечто подобное иногда можно испытать.

– Что ты можешь сказать о любви? – спросил я.

– То, что в любви наличествует интенсивность, но нет ни равенства, ни сходства чувств. Можно мысленно пережить те же самые чувства, но где уверенность в том, что это те же самые чувства и той же интенсивности? Поэтому влюбленные постоянно подвергают себя испытаниям. Даже очень уверенный человек хочет знать, до какой степени другой принадлежит ему, поскольку подразумевается, что божество, созданное нашей любовью, должно стать нашим рабом. Это просто дьявольщина какая-то.

– Тебе надо было бы поговорить об этом в Культурном центре.

– Думаешь, существуют такие люди, которым интересно знать правду?

– Думаю, да, – ответил я чистосердечно.

– Если бы ты знал, что эта девушка тебя не любит и, в сущности, уходит от тебя, тебе понравилось бы, если бы я сказал тебе правду?

– Для меня это было бы неважно, потому что ты мог и ошибиться.

– Вот видишь. Ты усомнился бы во мне еще до того, как узнал правду.

Я решил, что все это плод его воображения, он не мог ничего знать о Тане. В моем возрасте нормальным было влюбиться в девушку, которая ни во что тебя не ставит.

– Вот твой друг никогда не влюбится.

Я тоже всегда точно также думал об Эдуардо.

– Ты уже знаешь, что никакой я не колдун, а просто обладаю здравым смыслом. Я обращаю внимание на людей и стараюсь поставить себя на их место.

В этот момент к нам подошел Эдуардо.

– Я устал. Пора идти.

Эйлиен мельком посмотрел на него, подозвал свою собаку и, обращаясь ко мне, сказал:

– Ты действительно думаешь, что моя лекция кого-то заинтересует?

Я решил, что начиная с этой беседы наступил новый, можно сказать, второй период наших отношений с Эйлиеном, более близких и задушевных.

* * *

Внешняя сторона жизни в поселке приводила все к одному знаменателю. Она уравнивала экстраординарные события с событиями заурядными, так что виделось лишь то, что происходило каждый день, а повседневное легко забывалось. С точки зрения внешней, в поселке жило много людей, так что о тех, кто уезжал, забывали немедленно. Вскоре после того, как наша семья приехала и поселилась здесь, а шале еще не покрывали остальную часть холмов и низин, здесь находилось всего два детских учреждения – один пансион в поселке и один в Соко-Минерве. Здесь даже средней школы не было, потому что почти не было учащихся соответствующего возраста. Именно тогда в поселке произошло из ряда вон выходящее событие.

Раз в неделю хозяин химчистки «Минерва» заезжал в наш дом и спрашивал, не нужно ли что-нибудь почистить из одежды. Это был высокий смуглый мужчина, его костюмы обычно бывали кремового цвета, а брюки спускались волнами к самым ботинкам. Мы были хорошими клиентами, у нас всегда находилась отцовская одежда, которая нуждалась в чистке, а в летнее время еще и ковры, которые он сворачивал с величайшей ловкостью и ухитрялся вынести, не испачкав костюм.

– Какой красавец! – говорила, бывало, моя мать, закрывая за ним дверь.

В то время я уже ходил в третий класс начальной школы, и, следовательно, мне было восемь лет. Это было время таких многочисленных обязанностей, что мне постоянно хотелось поскорее стать взрослым, чтобы больше не работать. Я хотел быть похожим на свою мать, но без детей, о которых нужно заботиться. У меня никогда не бывало полностью свободного дня, когда можно поваляться всласть, ибо это беспокоило мать. Она думала, что у меня нет друзей, что я замкнутый ребенок и что меня следует отвести к психологу. При таком подходе я должен был постоянно крутиться, а ее, в свою очередь, это заставляло постоянно гонять машину, чтобы отвозить меня на многочисленные («необходимые для меня») мероприятия и привозить с них домой. Иногда я притворялся больным, чтобы на целый день остаться дома наедине с телевизором и книгами. И проводить к полному своему удовольствию день в кровати, вдали от криков товарищей во время перемен и от голосов учителей, всегда чужих, хотя болезненно узнаваемых. Мне очень нравился наш дом, потому что в нем не было ни смеси запахов, ни людей, а царила спокойная и умиротворяющая атмосфера одной мамы, одного ребенка и периодических приездов отца, присутствие которого оставалось как бы в ином измерении.

Так что каждый, кто стучал в нашу дверь или переступал порог, запечатлялся в памяти дома. Дом знал, кто сидел на диванах, кто звонил по телефону и кто выпивал стакан воды на кухне. Замечалось все, даже мельчайшая новая подробность регистрировалась автоматически. Когда в дом входил хозяин химчистки, хотя это занимало всего пять минут, как моя мать, так и я сам могли сказать: «Здесь был этот, из химчистки». А когда он исчез на несколько недель, мать заметила:

– Как странно, что не пришел хозяин химчистки!

А несколько дней спустя спросила:

– Ты помнишь хозяина химчистки «Минерва»? Так вот, жена застала его с любовницей и застрелила из пистолета.

Меня очень поразило то, что женщина из химчистки имела пистолет. Я всегда думал, что пистолетами владеют только в кино.

– Как она достала пистолет? – спросил я мать.

Она ответила, слегка растерявшись:

– Ты еще спросишь, как это она осмелилась убить собственного мужа.

– Нет, я говорю, что это необычно, что здесь есть пистолеты. Не видно, чтобы кто-нибудь имел пистолет.

– Ну так вот, у этой он был, и ничего тут не поделаешь.

– Но он у нее был всегда?

– Не знаю, не спрашивала. Думаю, она его купила, чтобы напасть на своего мужа.

– И куда она теперь пойдет?

– Откуда мне знать? Что, может быть, и у нас есть пистолет?

– Поэтому мне кажется таким странным, что женщина хозяина химчистки, которая не была гангстером, имела пистолет.

– Всегда найдется человек, который отличается от других в таких вещах, – ответила мать, – вещах необычных. Получается, что если бы мы узнали, что у жены хозяина химчистки две головы, то мы, следовательно, должны думать, будто и у всех по две головы. Вообще, от людей можно ожидать любых неожиданностей, я бы никогда не подумала, видя его здесь, такого официального, когда он свертывал наши ковры, что у него есть любовница.

Мы знали, что женщину, которую мы так никогда и не увидели, посадили в тюрьму. А не видели мы ее, потому что за вещами всегда приезжал и возвращал их чистыми сам хозяин химчистки. И теперь мою мать мучил вопрос, что станет с химчисткой.

– Как раз сейчас ей так нужны деньги, этой бедняжке, – говорила мать.

Мать никогда не смогла бы стать судьей, потому что не была совершенно беспристрастным человеком, руководствовалась исключительно своими чувствами, а к женщине-убийце всегда относилась благосклонно.

В коллективной памяти небольшого сообщества – моей матери и меня – запечатлелись два исчезновения. Исчез хозяин химчистки, который ушел из нашего дома и из мира сего вместе со своим добротным костюмом, черными вьющимися волосами, жакетками моего отца, перекинутыми через руку, а еще исчезла его жена, что, пожалуй, запомнилось прочнее, потому что нам пришлось прилагать усилие, чтобы представить ее себе. Сильнее всего это проявилось, когда нам пришлось впервые прийти в химчистку «Минерва» самим и увидеть за прилавком совсем другую женщину, которая могла быть матерью любого из этих двух людей. Я сразу же начал искать признаки совершившейся трагедии на ее лице и думаю, моя мать тоже. Но та внимательно изучала папку с накладными и признаков своей боли не выказывала, если вообще испытывала ее. Было ясно, что она кого-то заменяет, и мы это знали – такая мысль гнездилась в глубине нашего сознания. На поверхности было то, что она искала какую-то накладную, а мы ждали, положив отцовский костюм в сумку, пока она займется нами.

В глубину сознания мы не заглядывали, была видна лишь поверхность. И все продолжало существовать на поверхности, а не в глубине. Так что хозяин химчистки был мертв, а его жена сидела в тюрьме, и на жизни это никак не отражалось: пиццерия «Антонио» была полна людей, а химчистка работала, и во всех других местах люди вели себя так, словно ничего не случилось.

* * *

Спустя восемь лет произошло нечто, показавшее мне, что поверхность, назовем ее жизнью, неизменна и не приходит в движение в течение долгого времени. На дворе снова стояла осень, и листва на большей части деревьев поселка стала краснеть и желтеть. Это было лучшее время для пробежек. Я неустанно бегал по этой красивой земле, которой угрожало полное заселение и над которой сейчас раздавалось щебетание птиц. Иногда забегал в блиндажи по пыльной дорожке, вдоль которой рос чертополох с темно-фиолетовыми цветами. Поля по обе стороны дорожки, с которых уже был убран урожай, заросли травой, а зимой бывали влажными. Если я забегал за блиндажи, передо мной открывался вид на небольшое озеро, в темные воды которого можно было войти, лишь проложив путь среди странной растительности вроде папоротников, неприятной и пугающей, которая преграждала подступы к озеру со всех сторон. Экологи говорили, что эта зона имеет собственную экосистему, в том числе и микроклимат, потому что над озером постоянно шел дождь, в то время как земли вокруг страдали от засухи. Здесь были своеобразные фауна и флора с видами, которые еще не поддавались классификации. Озеро становилось настоящим раем для биологов. Недавно его объявили охраняемой зоной благодаря исчезающим видам фауны и флоры. Ни Эду, ни мне не нужно было быть биологами, чтобы знать, что это место – самое необычное в мире, потому что мы приезжали сюда на велосипедах еще детьми и видели, что здесь живут огромные птицы, которые кричат такими голосами, что волосы встают дыбом, и растут растения, которые затягивают человека. Все, что здесь было, по-видимому, относилось к эпохе, предшествовавшей эпохе динозавров. Я не думаю, чтобы кто-нибудь захотел в этом озерке искупаться, за исключением, может быть, какого-нибудь недоумка. Любители преувеличивать говорили, что озеро наполнено не водой, а серной кислотой. Так вот, в тот вечер я отважился на то, чтобы приблизиться к нему. Возможно, именно я и стал бы тем, кто увидел мертвую женщину, плававшую на поверхности темно-зеленой воды. Но я решил вернуться обратно, не добежав до озера, подумав, что будет лучше, если ночь застанет меня уже вблизи поселка. Так оно и было, по мере того как за моей спиной сгущалась темнота, на горизонте начинали зажигаться огни, выстраиваясь в линии и образуя нечто вроде плота, становившегося все более и более светлым. А когда я вбежал на него, он развалился, будто от удара моей ноги.

Когда же я вернулся домой, мать проводила меня до душа. Прошло уже около двух лет с тех пор, как она перестала следить за тем, как я намыливаюсь, потом мыть меня и тщательно вытирать. В этот раз она заговорила со мной от двери. Спросила, до какого места я добежал. Я ответил, что почти до озера. Она сказала, что я чуть не столкнулся с ее тренером по гимнастике. Между собой мы никогда не называли его по имени. Он всегда для нас был либо «тренер», либо «мистер Ноги». Я ответил, что не видел его. А она на это сказала, что он позвонил ей очень испуганный, потому что не знал, что ему делать, а она ему посоветовала подождать, пока я не вернусь. Я вышел из душевой, обернув полотенце вокруг бедер.

– Он кое-что заметил.

– Где? Что именно?

– В озере. Он видел там мертвую женщину. Ее тело было опутано ветками и водорослями.

– Он к ней подходил?

– Немного приблизился, чтобы убедиться, что она мертва.

Я стоял и смазывал волосы бальзамом с плацентой, чтобы не полысеть подобно большинству наших соседей.

– А это не могла быть какая-нибудь кукла?

– Ах, если бы это было только шуткой!

Я вдруг подумал о том, что именно я мог бы обнаружить женщину, и о том, какое это произвело бы на меня впечатление.

– Обычно в таких случаях сообщают в полицию.

– Конечно, бедняга выходит из дома, чтобы немного пробежаться, и первое, что с ним происходит, он встречается с тем, с чем встречаться бы не хотел. И второе, теперь вместо того, чтобы идти в гимнастический зал и провести занятия с вечерней сменой, он идет в полицию. Полиция приказывает ему сопровождать их к озеру. Им предстоит вытащить тело, на что уйдет много времени. Он не ужинает. Потом его ведут в полицейский участок, где он должен будет сделать заявление. Он изнурен. Полицейские не хотят его отпускать, ведь он единственный, кого можно допросить, единственный, кого можно схватить. Его заставляют повторять по несколько раз одну и ту же историю. А он, нервничая, может запутаться, потому что он и мне самой уже рассказал два варианта, слегка отличающиеся один от другого. Думаю, теперь им покажется подозрительным, что он почти целый час ничего им не сообщал. Положение ухудшается с каждой минутой, и я виновата в том, что посоветовала ему подождать.

– Ему не следовало впутывать тебя в это дело. Он не должен был звонить тебе. Папа никогда тебе не звонил в подобных случаях.

– Оставь в покое папу.

В самом деле, папа был так далек от озера, что мог вовсе не помнить, что таковое вообще существует. Он не имел никакого отношения ни к озеру, ни к мертвой женщине, ни к нам, озабоченным тем, что происходило.

– В любом случае, я думаю, он был не первым, кто ее увидел, – проговорила мать. – Любой разумный человек, увидев подобное, тут же исчезает, поскольку помочь мертвой женщине уже ничем не может, а сам таким образом избегает всяческих осложнений. Конечно, раз полицейские никогда не покидают своих кабинетов, они ничего и не знают.

Мы с моим другом Эдуардо попадали в похожую ситуацию, когда нам очень нравилось, точнее, Эду нравилось, ездить туда на велосипедах. Нам было по одиннадцать лет, и когда мы крутили педали, было заметно, что он очень много думал. Я вообще ни о чем не думал. У меня раздувались ноздри, и, наверное, то же самое происходило с сердцем и легкими. Я вдыхал огромные порции кислорода. И мое внимание привлекали только небо, птички, жнивье да зайцы, которые перебегали дорогу, настороженно поводя ушами. То же самое происходило со мной и в кафетерии «Ипер». Я сосредотачивал внимание на постоянных клиентах. Я знал, как держит бокал каждый из них и как они, стоя у бара, рассматривают его содержимое, излучающее матовый свет. Возможно, мир поделен на тех, кто все время думает, и тех, кто этого не делает. Возможно, те, кто неустанно думает, не могут не упорствовать в вынашивании одной какой-то идеи, потому что не могут дать мозгам покоя, как это делал я, просто окидывая взглядом панораму, бежавшую перед колесом и рулем моего велосипеда. Я постоянно обгонял Эду, не желая этого, и то и дело ожидал, когда он поравняется со мной и мы сможем подъехать к озеру вместе.

Это случилось в самом начале лета, когда еще можно было позволить себе езду на велосипеде лишь рано утром или поздно вечером.[2] На Эду были платок, который спускался от кепи к плечам, рубашка с длинными рукавами и брюки из хлопчатобумажной ткани. Когда его спрашивали, не жарко ли ему в такой одежде, он всегда возмущался. Я-то знал, что он не выносил собственные причуды и что угодно отдал бы за то, чтобы подставить тело под струю прохладного ветерка. Мы добирались на место раза в два дольше, чем это делал я, когда ездил один. Но в конце концов мы достигли цели своего путешествия и остановились перед внушающей тревожное чувство темно-зеленой растительностью, свидетельствовавшей о близости озера. По мере нашего приближения эта растительность вокруг воды становилась все гуще, и тому, кому вздумалось бы дойти до воды, пришлось бы раздвигать ногами эти заросли с твердыми листьями, которые, казалось, питаются одной гнилой водой и ядовитым светом.

Эду пошел первым и остановился, тайком поглядывая на меня, ожидая, когда я подойду. И надеялся при этом удивить и испугать меня. Ждал, чтобы я что-нибудь сказал.

– Что там такое? – спросил я.

Сумерки открыли перед нами на воде хорошо заметные дорожки, освещенные тропинки.

– Это отвратительно! – сказал я.

Эду взял палку и подвинул к нам большое белое крыло.

– О Боже! Эду, пойдем отсюда.

– Подожди! Ты что, не хочешь узнать, что сейчас перед тобой? Всегда лучше держать в уме ясный образ того, что видишь, какой бы неприятной ни оказалась эта странная и непонятная вещь, которая от этого станет в конечном счете еще более неприятной. Не отворачивайся и смотри на то, что у тебя перед глазами, потому что тот факт, что ты этого не увидишь, не означает, что это исчезнет.

Эду с самого детства обладал способностью выражать свои мысли, как психиатр, возможно, потому, что его родители каждый раз в таком случае начинали водить его к психологу. Все началось с того, что он, будучи еще школьником, заявил своим родителям, что он сверходаренный, и что поэтому ему было скучно на занятиях, и что ничего нового он не узнавал, отчего этот феномен следовало считать некой аномалией. Свалившаяся на голову Ветеринара новость крайне удивила его, и в течение последующих нескольких дней он только и делал, что сообщал хозяевам своих клиентов о возникшей проблеме: «Мой сын сверходаренный». Ветеринарша со своей стороны стала появляться на людях чаще, чем обычно, ходила с гордо поднятой головой, потому что именно ей принадлежал живот, из которого вышел сверходаренный ребенок. Как говорила моя мать, которая встречалась с ней в Ипере и в Соко-Минерве, люди не знали, поздравлять ли ее по этому случаю или выражать сочувствие. Мне кажется, моей матери было очень неприятно, что сверходаренный ребенок родился именно у этой тщедушной женщины с претензиями, которая питалась одними макаронами. По-видимому, она сожалела, что сверходаренным родился не я. Быть сверходаренным, однако, не так просто, потому что все хотят убедиться в том, что это не обман. Каждый, кто общался с Эду, проводил воображаемую линию между своим, нормальным, разумом и его – поразительным. Если у тебя хороший слух, то у Эду он должен быть еще лучше. Если ты хорошо рисуешь, то Эду должен делать это еще лучше. Он должен был запоминать текст с одного взгляда на страницу, не прибегая к зубрежке. Да я и сам его постоянно проверял, заставляя решать заданные мне задачи по математике чуть ли не с хронометром в руке. Дело кончалось тем, что он с болью слушал, как все ему говорили: «Я так тоже умею».

Ветеринарша настаивала, чтобы он не отвлекался на пустяки. Ей хотелось, чтобы выдающееся дарование ее сына материализовалось в чем-то таком, что можно продемонстрировать. Например, считать с головокружительной быстротой или стать пианистом-виртуозом.

– Почему бы тебе не научиться играть на пианино? Ведь тебе ничего не стоит. А дело это перспективное, – говорила она ему время от времени.

Так что Эду все чаще и чаще приходилось отбиваться буквально ото всех, отчего он становился все более язвительным, склонным даже к жестокости. В школе его родителям говорили, что дети такого типа, как правило, с трудом адаптируются к своему окружению лишь потому, что их интеллект функционирует быстрее, чем у других, и они являются единственными жертвами этого несчастья.

Возьмем, к примеру, двое часов, говорили родителям, – одни показывают время в нормальном ритме, к которому мы привыкли, а другие, вторые, в другом. Так вот, они никогда не покажут один и тот же час, они никогда не будут находиться в одном и том же времени. Понимаете? Иногда требуется небольшая помощь. И началась одиссея Эду по психологам и психиатрам. Все то время, пока я играл в футбол, а мой ум тупел, он проводил в беседах с людьми, которые рассуждают о снах, о символах, о сосредоточенности и о потере надежд. Он доверительно сообщил мне, что некоторые из них развлекают его куда больше, чем мы. Так что, когда он умолял меня сыграть с ним в настольный футбол, единственное его увлечение, соответствовавшее возрасту и неизменное, я советовал ему позвать себе в партнеры кого-нибудь в белом халате.

Он подтащил крыло к траве, росшей на берегу, а вслед за крылом на поверхности появилась и та самая огромная птица.

– Посмотри, посмотри на нее хорошенько, потому что потом тебе, возможно, придется описать ее.

Я смотрел на птицу, пока мог. Поверхность воды была покрыта мертвыми птицами вроде этой, а также птицами меньшего размера черного цвета. Были там и более крупные птицы, размером с орла. От озера шел неприятный запах мокрых перьев.

Эду сказал:

– Думаю, что нам нужно унести ее с собой. У нас есть сумка?

– Вряд ли нам нужно что-то уносить с собой. Мне не хочется везти эту дохлятину в сумке, которая привязана к моему велосипеду.

– Ну и дурак же ты. У нас даже сумки нет. Придется привязывать ее веревкой. У меня есть одна, которая годится для этого.

– Делай что хочешь, я не собираюсь везти ее никаким способом.

– Мой отец должен обследовать ее. Ты что? Не понимаешь? В наших руках свидетельство того, что здесь произошло!

Он взял в руки огромную птицу, голова которой безвольно болталась, и направился к моему велосипеду.

– Держи ее вот так, пока я схожу за веревкой.

– Лучше я схожу за веревкой, а ты подержишь птицу. Не хочу к ней прикасаться. Кроме того, я вот о чем думаю: почему бы нам вместо полиции не обратиться к экологам. Ты всерьез считаешь, что нам следует тащить эту тварь с собой? Мне лично будет приятнее прокатиться на велосипеде без нее.

– Хорошо, но мы должны оставить птицу на том месте, где она лежала, – ответил Эду, вздохнув.

Он снова без всякого отвращения взял птицу на руки и бросил ее в прибрежную воду, в камыши и траву. Другие мертвые птицы закачались на пробежавших волнах. Потом Эду отыскал палку и оттолкнул птицу подальше от берега. После этого он руками распрямил траву, примятую нашими спортивными тапочками.

– Перестань, – сказал я ему, – никто нас ни в чем не заподозрит. Мы ничего не сделали, а только нашли все это.

– А почему мы здесь так задержались, – он посмотрел на часы, – почти на целый час?

– Никто не узнает, сколько мы времени здесь пробыли, мы могли подъехать всего минут десять назад. Упорствовать в твоей версии значительно труднее, чем ты думаешь. Для того, чтобы исказить истину, требуется большое воображение, и я не уверен, что его у тебя достаточно.

– Ты забыл, что нам всего по одиннадцать лет. Мы могли заиграться и забыть о времени.

– Нет. Даже если бы мы были полными дураками.

– У детей так случается.

– Не говори глупостей.

В конечном счете экологов вызвал Ветеринар. А экологи вызвали полицию. Полиция, в свою очередь, вызвала нас. Как и предполагал Эду, нас подвергли строгому допросу, выясняя главные вопросы: «когда?» и «как?» Они желали знать как можно точнее, что мы видели. Теперь я был даже рад, что Эду заставил меня так долго ждать, зато я мог давать самые что ни на есть детальные ответы и притом без запинок.

Дело дурно попахивало, и во всех газетах упоминались инициалы наших имен и фамилий, поскольку мы были детьми, но и в таком виде было приятно их видеть. «Смотри, это Эду, а это я». «Двое мальчиков стали свидетелями катастрофы. Птицы были отравлены. Воду отравил какой-то безумец». Возмущенные люди говорили: «Смотрите, чтобы кто-нибудь из детей не напился этой воды». Экологи были возмущены, а полицейские совсем запутались и не знали, что делать. Озеро дезинфицировали, но никто так никогда и не узнал, что произошло и кто это сделал.


Я сказал матери, что если она на самом деле хочет помочь мистеру Ноги, то самое лучшее, что мы можем сделать, это вернуться на озеро втроем и чтобы он там как следует запомнил, что видел, потому что в противном случае полиция сведет его с ума.

– Но ведь сейчас ночь, – сказала мать.

– Поедем с фонарями.

– А если кто-нибудь нас увидит, это не покажется необычным?

– Кто еще может появиться в тех местах в такой час?

– Меня пугает твое хладнокровие, – констатировала мать.

– Это всего лишь мертвая женщина, так? – сказал я и добавил: – Кроме того, мы все уже взрослые. И забудь о том, что ему следует об этом умолчать. Этому парню не следует жить с таким грузом на душе.

– Не знаю, следует ли тебе идти. Впечатление может оказаться слишком удручающим. Ты – мой сын. И я не могу этого допустить.

Мистер Ноги позвонил в дверной звонок и вошел в наш тщательно убранный зал, засунув руки в карманы и опустив голову, словно это он убил женщину. Мне подумалось, что стоит полиции заметить, что он выглядит виноватым, она его тут же арестует. Я также подумал о том, насколько компрометирующим может быть тот простой факт, что человек что-то видел. Некто видит вещи, людей, события обычные и события экстраординарные и уже не может вернуться назад в такое состояние, что он якобы ничего не видел.

Я во всех подробностях рассказал ему, что мы собираемся сделать. Он с ужасом все это выслушал.

– Зачем мне знать больше того, что я уже знаю? – спросил он.

– Потому что полиции нужно, чтобы ты это знал. Иначе попадешь в очень трудное положение. Не выпаливай сразу все, что знаешь, жди, когда тебя спросят. Когда тебя будут спрашивать, ты поймешь, что знаешь ответы, это придаст тебе уверенность, и ты не будешь выглядеть виноватым.

– Ну почему это должно было случиться именно со мной? Ну почему?

– Да, нам давно пора идти, – сказала моя мать.

Мистер Ноги шел за нами к гаражу так, словно ноги у него были налиты свинцом. Он волочил их, превратившись в мешок мякины. Я шел как на экскурсию. Фонарики, озеро, фары автомобиля, которые освещали тропинку, и темные заросли кустарника по обеим сторонам плюс ко всему – беспросветная тьма, в которую мы въезжали. Я с удовольствием съел бы бутерброд с ветчиной и включил музыку.

Мы запарковали машину так, чтобы свет фар был направлен в сторону озера, но там ничего нельзя было разглядеть. Это было настоящее царство тьмы. Ни движения, ни звука, ничего оттуда, где закончила свой путь та женщина, птицы и бог его знает что еще.

– Луны почти не видно, – сказал мистер Ноги.

Мы взяли из багажника фонарики и пошли сквозь заросли тех самых растений, которые в любой момент могли впиться нам в ноги.

– Это безумие, – прошептала мать.

– Ладно, давайте посмотрим, – сказал я. – Где ты ее видел?

– Кажется, здесь.

Я направил фонарь туда же, куда он направил свой.

– Правда, меня в дрожь бросает, – сказала мать.

Были видны тени у зарослей тростника, что-то более светлое, но было невозможно понять, что это такое.

– Надо найти палку и потыкать ею, – предложил я.

Но мое предложение отвергли начисто. Мне было сказано, что если они в чем и уверены, так это в том, что не возьмут в руки палку, чтобы зондировать ею воду в надежде наткнуться на труп. Мы направляли лучи фонарей в разных направлениях и под разными углами, но высвечивалось всегда одно и то же – нечто непонятное, прикрываемое тенью растительности. Моя мать долго не подавала голоса. Мы с мистером Ноги перешептывались: «Здесь, здесь!» – «Посвети сюда!» Как бы тихо мы ни говорили, наши голоса распространялись над озером и звучали в деревьях, высоких и страшных, которые слегка вырисовывались позади в царившей вокруг темноте. Эдуардо все это привело бы в восторг. Когда же мы решили возвратиться и моя перепуганная мать повернулась, а мистер Ноги, забывшись под воздействием необычной обстановки, положил матери руку на плечо, я за ними не пошел, остался созерцать загробное спокойствие открывшегося передо мной мира.

Вернувшись к машине, в которой меня молча ожидали спутники, я сказал:

– Ты хоть представляешь себе роль, которую сыграешь перед полицейскими? Из-за тебя они потеряют впустую целое утро. И если с рассветом труп станет виден, все начнется. Единственное, что ты, по-твоему, видел, была мертвая женщина, потому что у нее были длинные волосы, запутавшиеся в камышах.

– И потому, что у нее были груди, – вставил он.

– Допустим, но все остальное разобрать было нельзя, так?

Он согласился.

– Теперь наступает время работать полиции, и эта работа будет состоять в том, чтобы вывести тебя из замешательства, а именно, из того, чего нет.

– А пока я решил дождаться утра. Нужно отдохнуть.

Мать сказала, что приготовит кофе (прямо как в кино). Однако было ясно, что кофе возбудит нас еще больше, и мать, рассудив здраво, принесла поднос с ветчиной, колбасой, сыром и бутылкой вина. У меня возникла мысль, что подобная ситуация создает отвратительный прецедент и что мне не пристало наслаждаться этими вкусными вещами вместе с мужчиной, который отнимает у моего отца его жену. В сознании мелькнула картина: мой отец в пижаме говорит, что нигде ему не было лучше, чем дома, и я почувствовал пустоту в желудке, от которой чуть не заплакал. Бутылку я выпил один и упал, совсем ослабев, на диван. Сквозь сон я слышал, как завелся двигатель и стала отъезжать машина.

На следующий день после глубокого сна, когда настало новое, светлое утро, проблема озеpa отошла от меня на множество световых лет. Сейчас, упоминая слово «свет», я не могу не сказать о превосходной лекции, которую тем же вечером прочитал Эйлиен в Культурном центре. Лекция называлась «Изобретенный свет», и Эдуардо не захотел ее слушать.

– То, что свет звезд служит нам мерой времени, подчеркивает поэтическую сущность человека как вида в целом, хотя стоит нам познать себя в индивидуальном плане, как уже ничто не заставляет нас думать подобным образом. Ничто не может быть менее поэтичным, чем повседневная жизнь каждого из нас, включая людей искусства. Поэтичными могут оказаться картина, книга, скульптура, но не индивид, создавший эти вещи. Да, поэтичен образ жизни приматов, которые целыми днями играют в ветвях деревьев. Сейчас их пытаются очеловечить, хотят, чтобы они поняли, что они ниже нас и что они кончат тем, что будут таскать к телевизору домашние туфли по квартире площадью пятьдесят квадратных метров. Свет солнца, свет огня, свет, который излучают замысловатые хрустальные люстры, невидимые корпускулы, пронизывающие космос, таинственные световые волны. Выходит так, что поэтичен наш ум, но не способ выживания. И только любовь возвышает, спасает нас, несмотря на ее великое несовершенство. Наша способность любить также несовершенна, как несовершенны мы сами. В любви нет чистоты. Любви нужны блеск, украшения, побрякушки, ослепительные отражения лживых зеркал. И все же я прошу задуматься на минутку. Давайте нарисуем мысленную картину самого любимого человека, бывшего или ныне существующего. И не важно, отвечал нам взаимностью этот человек или нет. Будем думать без страха, ибо никто не может проникать в чужое сознание. Каким бы рельефным ни был образ этого человека, никто не сможет его увидеть. Возможно, найдется кто-нибудь без воображения, без любви, кто-то, кто не способен закрыть глаза, чтобы подумать о другом, призвав на помощь все свои мыслительные способности. У такого человека нет того, что переполняет грудь, горло, уста, очи, слух. Но тех, у кого все это есть, нельзя порицать за то, что они преисполнены того, чего прочим видеть не дано.


Я проводил его до сосновой рощи. Было очень приятно шагать по опавшей листве. Я сказал, что мне очень понравилась его лекция, в которой над многим следовало задуматься. Но он не испытывал удовлетворения, потому что некоторые люди в первом и пятом рядах слушали невнимательно, разговаривали друг с другом и смеялись. Я хотел успокоить его и сказал, что люди так ведут себя всегда – будь то в школе, в высшем учебном заведении или на мессах, которые я посещал. Внимание никогда не бывало всеобщим. Тем не менее Эйлиен шел рядом со мной с озабоченным видом. Мы направлялись вверх по широкой улице, которую с обеих сторон окружали миндальные деревья и красные дома. Из них выскакивали злющие черные псы и бросались на решетки ограды, служившие нам защитой. Эйлиен зашел внутрь одной из них и пошел вдоль ограды, потому что собаки его не раздражали, раздражали только невнимательные слушатели его лекций. Эйлиен был довольно высок и на свои лекции приходил хорошо одетым, с очень чистыми блестящими волосами, собранными сзади. Лоснились у него и брови, и волосы на руках и груди. Зубы у него были белые, а язык розовый. Это позволяло ему, не стесняясь, широко открывать рот. Не смущала его и расстегнувшаяся сорочка. Уши всегда были чистыми. Идти рядом с таким опрятным человеком было одно удовольствие. В списке самых изысканных людей я ставил его перед мистером Ноги.

– Ты что, собираешься идти со мной до самого дома? – спросил он.

– Мне хотелось сказать тебе кое-что, посоветоваться с тобой. Вопрос этот довольно деликатный и требует хорошего умения хранить тайну.

– Я тебя слушаю, – сказал он, думая о чем-то другом. – Помню, когда ты был еще совсем маленьким и подходил к моему столику в «Ипере», чтобы затеять со мной нудный разговор.

– Хорошо, раз ты меня слушаешь, то я скажу. Один мой друг вчера во второй половине дня случайно забрел к озеру. Ну ты знаешь.

Эйлиен согласно кивнул.

– Так вот, он увидел на воде нечто необычное и подошел поближе. И ты представляешь, что он увидел?

– Мертвую женщину?

Я остолбенел. Собаки сопровождали нас яростным лаем. Эйлиен начинал потеть, а разговаривая, задыхаться. Он на какой-то момент остановился. Его лицо было мокрым от пота. Если бы он продолжал так потеть, то быстро превратился бы из самого опрятного человека в самую настоящую свинью.

– Мертвую женщину! – повторил он.

– Да, – ответил я.

– И что в этом особенного?

– Я тебя не понимаю. Что, разве тут то и дело находят трупы?

– Нет, но он нашел. Иногда, время от времени, скажем, примерно раз в год, кто-то обнаруживает в озере мертвую женщину.

– Неужели такое возможно? Почему я об этом ничего не слышал?

– Полиция рекомендует тем, кто обнаруживает труп, не рассказывать об этом никому, если не хотят, чтобы их приняли за сумасшедших, хотя по сути это делается для того, чтобы не вызывать паники и чтобы озеро не превратилось в проклятое место, к которому запретят приближаться детям. Это могло бы обесценить наш район, жилища, земельные участки и затруднить торговлю ими. В этом никто не заинтересован.

– А объяснение? Или никакого объяснения не существует?

– Всеобщее убеждение. Это место идеально для происшествий подобного рода. Лучше не искушать себя видениями, – сказал Эйлиен. – Посоветуй своему другу вернуться на озеро и убедиться, что там ничего нет.

Я никогда не думал, что мистер Ноги способен поддаваться внушению какого бы то ни было рода или иметь настолько непредсказуемую психику. Субъект, который не пьет и не курит, бегает по десять километров в день и как сыр в масле катается, который набросился на мою мать, потому что та оказалась у него под рукой в гимнастическом зале. Честно говоря, меня просто удивило, что именно ему довелось увидеть мертвую женщину.

– Она всегда выглядит одинаково? – спросил я у Эйлиена.

– Нет, по-разному. Блондинки, брюнетки, старые, молодые, белые, негритянки, азиатки. Это зависит от фантазии каждого.

– А каким образом полиция убеждается, что они ирреальны?

– Потому что тело никогда не обнаруживают и потому что женщину встретил всего один человек.

– Ты называешь это встречей?

– Да, это самое подходящее слово.

– И их всегда видят только мужчины?

– В большинстве случаев, хотя, может быть, это объясняется тем, что по статистике мужчины ходят туда чаще, чем женщины.

Я оставил Эйлиена на подходе к сосновой роще и шале с высокими каменными трубами, довольно импозантными с виду, из которых зимой выходили огромные клубы дыма, сливавшиеся над поселком в сероватое облако. На прощание я пожал его большую влажную руку и проделал обратный путь, размышляя над тем, что узнал, и о том, насколько удобно или неудобно будет сообщить об этом мистеру Ноги. Я даже подумал о том, чтобы пойти прямо к нему домой, но меня удержало опасение встретить там мать в тапочках, которые она оставила ради собственного удобства в этом курятнике. Поэтому я направился прямо домой. За Ипером, за Соко-Минервой, за строящимся торговым центром «Аполлон» и «Мультикино», за парком, в котором собирались мои сверстники от тринадцати лет и старше, прихватив с собой огромное количество бутылок с освежающим напитком из кока-колы и вина, за шумом, который устраивали дети и птицы, за пиццерией «Антонио» с ее картофелем, начиненным беконом, за муниципальным бассейном для плавания, переполненным полуголыми телами, за раскрытыми багажниками машин, из которых сотни рук вынимали тысячи сумок с покупками на неделю, – за всем этим находились озеро и смерть.

Мать оказалась очень взволнованной. Я поцеловал ее и назвал мамой, потому что знал – это слово ее растрогает и отвлечет на какой-то момент от переживаний по поводу мистера Ноги.

– Какая лекция, мама! Тебе понравилось бы. Эйлиен говорил о любви.

– Ты слышал что-нибудь?

Я отрицательно покачал головой.

– Бедняжка в отчаянии. Сегодня он весь день просидел дома. Боится, как бы кто-нибудь что-нибудь не сказал.

– Тебе не следовало слишком беспокоиться, он всего лишь твой тренер.

– Это человек, который попал в сложную ситуацию, это – друг. Мне не нравится, когда люди страдают.

– Он страдает, потому что круглый дурак. Ты разве не замечала, что у него совершенно нет мозгов? Ему надо было вытащить тело.

Тем не менее она продолжала:

– Иногда он говорит, что пойдет в полицию, чтобы покончить со всем этим, но мне кажется, сейчас он может только еще больше запутать дело. Почти наверняка труп видел еще кто-нибудь.

– Скажи ему, пусть он забудет обо всем. Только он видел тело, только он один знает, что видел. Бог мой, мама, готовь ужин.

Я решил прекратить на этом разговор, поскольку мне казалось, что как он, так и моя мать должны немного пострадать. Дни неуверенности, страха, пропуска премьер в «Мультикино», отказа от демонстрации красивых спортивных доспехов, дни, когда человек заводит двигатель своей машины, не замечая, что в нем возникает какой-то странный шум. Мои мысли вновь вернулись к Тане, возникло желание вновь очутиться перед дверьми Ветеринара, сквозь которые будет видно небо – такое, каким я представлял себе небо, то есть небо с Таней, и звуки поблизости, но не очень близко, издаваемые кошками, собаками и птицами. На небе всем есть место в таком порядке: Ветеринар в своей консультации, Марина в глубине дома, подобно рыбе в морских глубинах, Таня рядом со мной в зале или в саду и Эдуардо в одиночестве за компьютером или за настольным футболом. Я надел свою лучшую одежду и побежал к холму.

* * *

Наше душевное состояние в годы отрочества больше определялось будущим, чем настоящим, больше тем, кем мы собирались стать, а не тем, кем мы были. Мы с Эдуардо собирались поступать в университет. Он – как гений, я – как представитель остальной части человечества. Впрочем, пока мы все еще жили по давно заведенному порядку: ездили по пятницам и субботам в Мадрид на семьдесят седьмом автобусе. Приехав на место, мы, как правило, спускались в метро и ехали до Монклоа. Монклоа и Аргуэльес – это бульвары, дальше которых мы обычно не ходили. На любом из них мы постоянно встречались с одними и теми же людьми, с теми же девушками, которые приезжали из пригородов подобно нам, с нашими сотоварищами по моей школе и по частному колледжу Эду. Когда он встречался с ними, то становился напряженнее и язвительнее, чем всегда. Много пил, так что в конце приходилось тащить его, как тюфяк, к такси, а потом следить, чтобы его не стошнило в автобусе, потому что возвращались мы на автобусе, набившись в него как сельди в бочку, и если ему не выпадала удача сесть, его могло буквально вывернуть наизнанку. В этих случаях Эду был ужасно бледен, сильно потел и напоминал жалкого цыпленка. Трогательно несчастный, с отсутствующим взглядом, он был вынужден искать свободное место, где было бы достаточно воздуха, или просить уступить ему место тех, кто ухитрился присесть на ступеньки у дверей автобуса, ибо иначе его могло стошнить прямо им на головы. А по прибытии в поселок приходилось вести его к себе домой и укладывать на диван головой вниз – на всякий случай. Он привносил с собой атмосферу хаоса, которая мне не нравилась. Мне нравилось как можно меньше нарушать идеальный порядок, в котором содержала наш дом домработница. Мне хотелось, чтобы в нем не бывали бы ни Эду, ни мистер Ноги, ни, если уж на то пошло, мать.

По утрам я давал ему кофе, возвращал брюки, которые он, не знаю как, снимал ночью, а потом очень долго надевал, демонстрируя в зале, на кухне и в туалете голубые детские шлепанцы и белые безволосые ноги с небольшими мускулами на икрах, появившимися благодаря езде на велосипеде, которым я заставлял его пользоваться. Он настаивал на том, чтобы принять душ у меня и провести остаток утра вместе, но я убеждал его, что будет несравненно лучше, если он примет душ у себя, где у него было чистое белье, в которое можно переодеться после душа, что было бы очень полезно для кожи, и что позднее мы созвонимся. Ему всегда очень хотелось остаться в нашем доме, и он самым бессовестным образом использовал для этого мою мать, хотя и знал: ее приглашения ничего не стоили, я всегда был способен прогнать его без всяких церемоний. Мой дом был моим домом, а не общественной тропинкой, обсаженной деревьями, и не пустырем, так как имел стены и двери, а также замок, а воздух в нем был пропитан чистотой с запахами лимона, или альпийских сосен, или чистого снега.

Наше шале было построено в поселке одним из первых незадолго до резкого повышения цен. В это же время строились Соко-Минерва, Ипер и еще около двух тысяч шале, стоящих друг к другу задними стенами, спаренных и отдельных. Наше было спаренным, чем-то промежуточным, или, как говорил мой отец, «ни рыба ни мясо». Оно было соединено с шале Серафима Дельгадо Монхе, о чем свидетельствовала надпись на его почтовом ящике, поскольку лишь по прошествии длительного времени мы начали называть друг друга по именам. Он был последним поселенцем из тех, кто сначала купил, а потом продал свой дом. Жил он один, и первое, что сделал, так это возвел стену вдоль посадок аризонских кустов, которые разделяли наши сады, чтобы придать участкам более индивидуальный характер. Это нам пришлось по душе, ведь мы сами очень ревностно относились ко всему своему. Потом он еще выше надстроил стену, после чего привел огромную черную собаку, которая скалила зубы по поводу и без повода и к которой моя мать запрещала мне приближаться, что было совершенно бесполезно, так как у меня уже был мой Уго. Не было ни одной другой собаки с такой же густой шерстью, с такими же сверкающими глазами и с таким же розовым языком.

Однажды я помог соседу вынуть из машины несколько ящиков и перенести их в гараж. Собака неотступно следила за всеми моими передвижениями, казалось, она эти передвижения имитирует, а когда сосед попросил подождать его и пошел в дом, оставив нас с собакой в гараже, то я уже не шевельнул ни единым мускулом. Когда он вышел с банкнотой в тысячу песет в руке и увидел мое лицо, то засмеялся и сказал:

– Но собака ничего тебе не сделает.

С тех пор каждый раз, когда наши пути пересекались, мы обычно говорили друг другу «привет» и «до свидания». А я все время ждал, чтобы он попросил меня еще о какой-нибудь услуге и снова дал бы тысячу песет, но этого больше не повторялось. Я постоянно ездил на велосипеде, это было время, когда я фактически лежал на нем, словно нес свой крест на Голгофу.

Жизнь соседа казалась очень необычной, что вызывало любопытство. В течение нескольких месяцев в его доме что-то активно делали. Машины, паркующиеся на нашей узкой улочке. Хлопающие дверцы. Полностью освещенный дом. Музыка вперемежку с шумами. Мать предупредила меня, чтобы я не интересовался тем, что происходит в соседнем доме. И мне удалось подавить свой интерес к этой суете, но все равно оставалось нечто такое, что привлекало мое внимание: это постоянная смена собственных автомобилей соседа, становившихся все больше и шикарнее. Мой отец говорил, что он скорее всего занимается розничной торговлей или чем-то в этом роде. Садовники переворошили ему всю землю в саду, уничтожили растения, которые там росли, и посадили новые. Из фургона садовников в больших горшках появлялись всевозможные красивые цветы, тачки и земля с камнями для формирования декоративных горок. Привезли фонтан, отделанный дорогим кафелем голубого цвета. «Можно подумать, что они готовят сад грез», – прокомментировала происходящее моя мать. Но мы его не увидим из-за стены.

Было также нормальным и то, что он исчезал на несколько месяцев. В этих случаях кто-то приходил по вечерам покормить его собаку, вывести ее погулять и убраться в доме и в саду. На людей излишне впечатлительных, тех, кто не может заснуть или обращает внимание на происходящее, кишащий ночной муравейнику соседа мог бы произвести неприятное впечатление. Но мать не уставала упрекать меня:

– То, что происходит у соседа, не имеет к тебе никакого отношения, спи.

Так я постепенно привык к жизненному ритму нашего соседа и к заливистому лаю Одиссея, соседской собаки, которая пыталась выбраться на улицу через щель, образовавшуюся между металлической калиткой и землей, пугающе просовывая через эту щель лапы и черный нос. Собака, по-видимому, ничего не видела и приходила в нервозное состояние, слыша уличные шумы. В тех редких случаях, когда я слышал, что хозяин разговаривает с собакой, это была команда: «Одиссей, ко мне!»

Мне не приходилось встречаться с ним ни в одном общественном месте поселка. Он жил либо в Мадриде, либо еще где-нибудь. И лишь как-то раз летним вечером, когда мне уже было шестнадцать лет, я выгуливал Уго по тополиной тропинке, чтобы поговорить с ним о Тане, мне повстречался свирепый Одиссей, которого держали на поводке.

Я сказал Уго:

– Не приближайся к нему. Лучше сбегай за палкой, которую я тебе брошу. Хорошо?

Черные блестящие глаза Уго проследили за полетом палки среди прозрачных капель, падавших с листьев тополей. Меня просто сводили с ума его мордочка, высунутый от удовольствия язык. Он напряг лапы и шарообразное тело с очень густой шерстью и бросился за палкой. Однако клыкастый Одиссей подпрыгнул и помчался в том же направлении. Мы с соседом посмотрели друг на друга и побежали за собаками. Когда мы их догнали, собаки уже сцепились, потому что Уго не мог позволить, чтобы эта зверюга завладела его палочкой. Мы разняли собак, и я пригладил шерсть Уго, а сосед надел Одиссею намордник.

– Ты ведь мой сосед, да? – спросил он.

Я ответил утвердительно.

– По-моему, совсем недавно ты был вот таким, – он показал себе на грудь, – и постоянно ездил по улице на велосипеде.

– С тех пор прошло уже много времени, два или три года.

– Для тебя много, для меня так, будто это было только вчера.

– Мой отец говорит то же самое.

– А! Да? А я-то думал, что я один старею.

– Ни вы, ни мой отец старыми мне не кажетесь.

– В таком случае зови меня на ты. Просто Серафим.

Мы стояли и смотрели вокруг – на других собак и на то, как по земле поползли тени, а серебристый свет на небе начинал туманиться.

Я так и не стал называть его на ты, однако эпизод с нашими собаками на тропинке несколько сблизил нас. Мне доставляло удовольствие видеть его и переброситься с ним парой слов. И хотя я полностью исчезал из его жизни, как только отходил от него, в моей жизни постоянно оставались его дом, полный различных звуков, и его сад с такими запахами, которых в нашем саду не было, журчание воды в фонтане, лай Одиссея. Иными словами, его вещи оставались в моем сознании больше времени, чем мои в его.

Поэтому его образ, столь далекий и светский, казался таким необычным и неуместным в семейных вечерах с детьми, собаками и шумом домашних дел.

Думаю, Одиссей знал, когда я выхожу в сад, потому что начинал в это время скулить так же жалобно, как животные в консультации Ветеринара, что я интерпретировал как просьбу о помощи.

– Бедное животное, – говорил я, думая об Уго.

– Я тебе уже сто раз говорила, чтобы ты не слушал, что происходит на той стороне, и не смотрел туда. Не так ли? – говорила в таких случаях мать.

Несмотря на это, у меня вошло в привычку бросать через забор между нашими аризонскими кустами ломтики хлеба, галеты, которые я сам ел в этот момент. И когда угощение падало на другую сторону, Одиссей лаял всего один раз, громко и звонко.

– Не стоит благодарности, – говорил я и думал, что вот он обнюхивает подношение, а теперь – поедает его.

………………………………………………………………………………………………………………….

Эду спросил меня, к кому я пришел, – к нему, к Тане или к Уго.

– Ко всем троим, – ответил я.

– Если хочешь, я скажу сестре, что ты пришел.

Я кивнул в знак согласия. Меня все еще преследовала мысль о том, что, когда я явлюсь в дом Ветеринара, Таня, возможно, выйдет ко мне из дальнего темного угла, что ее образ материализуется в моем присутствии.

– Ты меня огорчаешь, – сказала она. – Ты не видишь дальше собственного носа.

– Никто не гарантирован от того, чтобы не обидеть кого-нибудь, и от того, чтобы не вызывать сострадание, я тоже. Так что могу ли я быть уверенным, выслушав тебя, в том, что во мне нет ничего такого, что заслуживало бы сострадания?

Меня удивил голос Тани.

– О чем ты говоришь?

– Я ухожу – не могу все это видеть, – сказал Эдуардо.

Таня наблюдала за уходом брата с обычной для нее печальной серьезностью.

– С тобой что-то происходит? – спросил я.

– Да, я хотела бы поговорить с тобой в беседке.

Мы сели точно под самым центром свода, можно сказать, на троне. Было довольно холодно. Уго уселся с нами, смотрел на меня и вилял хвостом.

– Завтра возьму тебя погулять, – сказал я ему. Таня запустила пальцы в густую шерсть собаки и сказала:

– Я собираюсь выйти замуж.

Не знаю, почему человек всегда стремится проявлять твердость и не замечать слабости, в особенности когда уже не важно, что о нем могут подумать, как это было в моем случае.

– Я этого не ожидал.

– Вообще-то я тоже.

Я смотрел на нее, как смотрят на таинственное небо, потому что не понимал, что кого-то могут удивлять собственные сознательные действия.

– Наверное, это правда, что наш путь предписан нам заранее и что никто не может нас с этого пути свернуть? – Я взял ее за руку и заговорил в манере Эйлиена: – Не важно, ошибаешься ты или нет. Это нечто такое, что уже больше не влияет на будущее, а будущее здесь и сейчас отсутствует. Его нет.

– Я восхищаюсь тобой, вот что я хочу тебе сказать. Я еще не встречала никого, кто в твоем возрасте был бы похож на тебя.

– Я тоже никогда не встречал подобных тебе, правда.

Обстановка располагала к нежности. У меня это была нежность, вызывающая боль, нежность отеческая, навязчивая, которая не влечет за собой поцелуев, объятий и всего прочего, но остается замкнутой в самой себе и делает слабее все, что встречает на своем пути. Я приблизился к ней и прикоснулся к ее щеке своей. Никогда раньше она не была так близко от меня, даже тогда, когда я обнимал ее. Я никогда не чувствовал ее запаха. Ее волосы щекотали мне лоб. Я пребывал в каком-то ином мире. Она положила свои руки на мои, и я слегка прикоснулся губами к ее губам. Она мягко отстранила меня и сказала:

– Мы навсегда останемся друзьями.

– Конечно, – ответил я.

– Меня беспокоит Эдуардо Теперь он будет наедине с родителями. А еще меня беспокоит мать, которой придется жить наедине с Эдуардо и отцом.

У меня мелькнула мысль, что, возможно, Таня, используя замужество, хочет бежать от одиночества подобного рода.

– Ты выходишь замуж за того, кто старше тебя на двадцать лет?

Она кивнула.

– Ты с ним познакомишься. Это очень интересный человек. Все находят его привлекательным.

Мне не хотелось ни знакомиться с ним, ни того, чтобы она выходила замуж, так же как я не хотел, когда был маленьким, чтобы было холодно и чтобы отец поднимал меня с постели перед отправкой в школу.

– Очень жаль, что ты выходишь замуж, – сказал я.

– Обещай мне присмотреть за Эдуардо. Ты – его лучший друг. Он тебе доверяет, и я тоже.

Я огляделся вокруг, чтобы лучше запомнить этот миг.

– Давай-ка войдем в дом, – сказала она и вместо того, чтобы поцеловать меня в щеку, поцеловала в губы, считая, что наши поцелуи в губы тоже были поцелуями чисто дружескими.

Прислуга спросила меня, останусь ли я на ужин. Потом вошел Эдуардо, чье дурное расположение духа сразу же создало в зале иную атмосферу. Затем мы вчетвером – Эду, Таня, прислуга и я – смотрели, как к нам приближается Марина, одетая в ночную рубашку. Волнистые белокурые волосы ниспадали ей до плеч. Сквозь рубашку просвечивали короткие штаны и ляжки, и я отвел взгляд, остановив его на лице, чтобы не показаться невежливым и в то же время не видеть ее всю. Казалось, она что-то ищет, оглядывая комнату. Потом она спросила:

– Звонили?

Поскольку ни Эду, ни Таня ничего не ответили, не говоря уж обо мне, ответила служанка:

– Нет, сеньора, весь день никто не звонил.

– Пожалуйста, мама, перестань о нем думать. Ты хорошо знаешь, что у него все в порядке.

– Я знаю, – сказала Марина и заплакала.

– Если ты будешь плакать, я тоже уйду, – сказал Эду. – Но если уйду, то уже навсегда.

Таня чуть слышно шепнула мне, едва шевеля чудесными красными губками:

– Вот уже два дня от нашего отца нет никаких известий. И это не в первый раз.

Мне не приходило в голову никакого объяснения этому, я не знал, что сказать. Жизнь Ветеринара была для меня такой же загадкой, как жизнь моего собственного отца. И я сказал, что мне пора идти. Мне не хотелось больше ни видеть Таню, ни оставаться в этой атмосфере. Закрыв черную дверь с позолоченной планкой, я словно очнулся ото сна: чистый воздух, машины вдалеке на шоссе. Навес над автобусной остановкой, нормальные люди, недовольные своей службой, огни, разливавшиеся морем звезд. Мне хотелось, чтобы среди всего этого реального мира были бы еще губы Тани рядом с моими.

Моей матери очень понравилось то, что я ей рассказал.

– Так ты говоришь, целых два дня? – переспросила она с одной из своих наиболее радостных улыбок, а потом заметила: – Бедняжка, сейчас у нее, наверное, на душе кошки скребут. Говоришь, она вышла в ночной рубашке? Бедняжка. Она слабеет с каждым днем.

Чтобы было понятно, как далеко зашел я в своем рассказе, упомяну лишь, что я ей рассказал, как служанка приглашала меня остаться на ужин и с каким почтением она называла Марину сеньорой.

– Когда мы переехали сюда, ты еще не ходил. И я повсюду возила тебя в коляске. Я проводила по многу часов в Ипере, кружа по нему, чтобы развлечь тебя. Продавщицы тебя узнавали и угощали конфетками. Но я их у тебя всегда отбирала, потому что не хотела, чтобы ты жирел.

Я ждал, когда она закончит, чтобы разговор у нас получился в некотором роде обоюдным. Но на этом месте она прекратила беседу, надела фартук поверх трико и начала готовить омлет. Пока она готовила, на ее лице появилась деланная улыбка. И тогда я сказал:

– Таня, сестра Эдуардо, собирается выйти замуж.

– Хорошо. А тебе-то что?

Я повел плечами. Вскоре вид стоящего в зале велотренажера рядом с телевизором вернул мне хорошее настроение. Под трико матери угадывались мышцы ног. Я поставил пластинку. Вынул бутылку вина ценой в тысячу песет и два фужера.

– Ты самый красивый в мире парень, – сказала мать.

Я долго смеялся, потому что хотел, чтобы нечто, находящееся в желудке, вышло у меня через рот, а не с другой стороны. Она тоже засмеялась от души. В доме соседа слышались суета вечерней уборки и время от времени – лай Одиссея.

Пока мы смеялись, мать сказала:

– Что-то они сегодня рановато начали.

Фужер из ее чудесной горки сверкал в приподнятой руке гранатовым цветом.


Я уже не знал, продолжать встречи с Таней или нет. С тех пор как я узнал о ее намерении выйти замуж, мой интерес к ней и к бедняге Уго слегка притупился. Бедняга Уго был тем существом, которое вызывало у меня наибольшую жалость, потому что жил в доме у людей рассеянных, перед которыми ползал, не привлекая к себе никакого внимания, и возникшая в сознании картина терзала мне душу. Мне удалось сосредоточиться на учебе и занятиях спортом. Иногда, после того как у мистера Ноги прошел испуг, я опять бегал с ним. Мы бегали, бросая вызов ветру, в направлении, противоположном движению машин, которые мчались рядом с нашей тропинкой. Из его рта валили белые клубы пара, мы бежали вверх широкими шагами, еле касаясь земли. Мистер Ноги не мог сдержаться и опять заговорил о мертвой женщине. Его очень удивляло то, что до сих пор никто ее больше не видел и никто ничего не говорил. Я мог бы легко успокоить его, что вернуло бы ему радостное настроение, которое у него пропало, вернуло бы ему сознание невиновности.

– Меня пугает мысль о том, что можно так легко пропасть. Кто-то, возможно, ищет ее. Как может такое остаться незамеченным? Не знаю, понимаешь ли ты меня?

– Понимаю, – сказал я.

Мои фразы еще не могли быть такими же длинными, как у него. Когда я начинал разговаривать, то сразу же начинал задыхаться, потому что еще не умел дышать, как он. Поначалу я вообще не замечал того, что нам встречалось на пути, но это в прошлом, потому что я уже мог приветствовать взмахом руки знакомых и оценивать цвет деревьев, которые росли вдоль тропинки. И все это с каждым разом на большей скорости. Я замечал также объявления на шале об их продаже и те, на которых сообщалось о начале строительства. Мистер Ноги, смотревший прямо перед собой, ограничивался тем, что восхищался, болтал со мной или со своим головным убором. В какой-то момент у меня создавалось впечатление, что он разговаривает с моей матерью. Это заставляло меня либо отставать от него, либо обгонять, лишь бы не слышать ни одного слова. Я воображал, хотя и не хотел этого, что они говорили о гимнастическом зале, о штангах, которые поднимали. Само собой, я усвоил нечто такое, что давало бы мне возможность думать, но при этом никто бы не заподозрил, о чем я думаю. Возможно, моя мать рассказывала ему о своей жизни до застройки поселка, когда она в поте лица трудилась в стоматологической клинике доктора Ибарры.

Облачившись в безупречно белый халат, она занималась всем, чем угодно: помогала полоскать пациентам рот, ассистировала доктору, заведовала регистратурой, бухгалтерией, так что у нее почти не оставалось времени погулять по улице и возникало непреодолимое желание плакать. Но однажды там появился мой будущий отец, и они поженились. Женился ли мой отец лишь для того, чтобы иметь больше свободного времени? Продолжались ли у нее приступы желания заплакать после того, как она ушла из клиники? Она даже не стала ждать положенного времени на то, чтобы окончательно завершить свои дела. Как только она узнала, что может уйти, терпение ее кончилось. Мать сохранила халат как память и порой наталкивалась на него, когда копалась в сумках, набитых вышедшей из моды одеждой. В этих случаях она его надевала.

– Я знаю все, что касается зубов. Мне надо было учиться на дантиста, а потом открыть собственную клинику. Мы бы сейчас жили припеваючи.

– Но ты превратилась бы в рабыню собственного предприятия, – говорил я ей, чтобы она не казнилась.

– Так-то оно так, – отвечала она, складывая халат и возвращая его на хранение вместе с остальными вещами своего прошлого.

Мне всегда нравились ее рассказы, особенно о том времени, когда меня еще не было в этом мире и когда уже существовали клиника, доктор Ибарра в очках с позолоченной оправой, который всегда вытирал лицо белым платком, и молодая девушка, которая еще не знала, что станет моей матерью.

Доктор, по всей видимости, принадлежал к какой-то религиозной организации, и хотя не был священником, надо думать, дал обет безбрачия, потому что его ни разу не видели в обществе женщины. Он о них никогда не разговаривал, вместе с тем он не был похож и на человека, который предпочитает мужчин. Большая часть того, что он зарабатывал, эксплуатируя мою мать, по-видимому, оседала в этой организации. Хотя ему было всего тридцать лет, а моей матери двадцать два года, он называл ее дочкой и всегда на вы. «Подвиньте ко мне анестезирующее средство». «Вы условились с ним о времени приема?» «Как дела, дочка, хорошо провели выходные дни?»

Когда он уезжал в командировки на какой-нибудь симпозиум и мать оставалась в клинике одна, чтобы убирать помещение и назначать часы приема, для нее наступали короткие периоды счастья. Она чувствовала себя хозяйкой консультации и начальницей пациентов. Лучи солнца беспрепятственно проникали через широкие окна большой квартиры, и покой был абсолютным. Кабинет доктора, со всеми его титулами и дипломами, заключенными в рамки и вывешенными на стены для всеобщего обозрения, оставался затемненным, и в нем царила тишина. Кожа кресла сохраняла его специфический запах, приятный запах хороших духов, что угнетало мою мать, потому что напоминало ей и об обращении на вы, и о позолоченной оправе очков, и обо всей этой ужасной официальности отношений, которые унижали девушку в халате, застегнутом на все пуговицы.

«Надеюсь, вам у нас нравится. Я не знаю, что бы я делал, если бы вы вдруг ушли?»

Так что она получила вполне объяснимое удовольствие, когда сообщила доктору, что сожалеет, но должна его покинуть, потому что выходит замуж. Он спросил ее, хорошо ли она подумала. «Мне кажется, вы слишком молоды для этого», – сказал он ей. А моя матушка ответила, что в раздумьях не было нужды, так как она встретилась с чудесным человеком, и в этот момент прочитала во взгляде доктора нечто вроде расстройства. Я всегда с энтузиазмом разделял радость матери по поводу того триумфа. Итак, по-моему, она была счастлива, и все то, что в таких случаях обычно говорят, сказал оставшийся на бобах бедняга.

Однажды я спросил ее, несколько наивно, почему она его так невзлюбила.

– Что ты от него ожидала? Ведь это была всего-навсего работа.

– Мне хотелось, чтобы он обращался со мной как с человеком.

– Не знаю. Но он же не обращался с тобой как с собакой.

Тут мне вспомнилось, как Эду обращался с бедным Уго. Нет, он его не бил, но и гулять не выводил, никогда не ласкал и вообще не обращал на него внимания.

– Я оставила его консультацию в полном беспорядке. Ну и хрен с ним, – сказала она, полностью уходя в прошлое, которое оставалось для нее актуальным и делало актуальной ее ненависть.

– Если ты теперь увидишь его на улице, то притворишься, что незнакома с ним?

– Я его узнала бы, будь уверен.

– Ведь, может быть, он больше не носит очков в позолоченной оправе, полысел.

– У него и так уже была довольно большая лысина.

– Тогда забудь думать об этом типе.

– Но у него были очень мощные руки, так что он без труда удалял коренные зубы. И пальцы были просто чудовищные.

Я нашел, что мистера Ноги невозможно заинтересовать тем, что так волновало мать, тем более понять ее переживания, но были же у них за это время такие моменты, когда следовало отойти от грубой реальности и обратиться к своей прошлой жизни, включая детские годы, о которых всегда есть многое что рассказать. Но даже если это и так, то необходимость рассказать о моем детстве наводила меня на мысль о том, что детства у меня вообще не было. А если мистер Ноги, которому так нравилось болтать с матерью, рассказал ей о своем детстве? Он мог бы отравить ее своим сентиментальным ядом.

Впрочем, мне было очень трудно представить себе мистера Ноги предающимся воспоминаниям, я был почти уверен в том, что самым дальним, что хранилось в его памяти, была мертвая женщина в озере. На Страстной неделе мы решили отправиться на Сьерра-Неваду. Кое-кто из нас ходить на лыжах не умел, но я им сказал, что учатся этому моментально, а потом уже никогда не забывают, – это все равно что научиться ездить на велосипеде. Проблема в снаряжении. Некоторые не приобретают его, потому что не знают, понравится ли им ходить на лыжах. Лыжи и ботинки можно взять напрокат. Остальное придется набирать – в одном месте штаны, в другом – куртку. Соберем по возможности.

Когда я встретил мистера Ноги, он планировал, как провести уик-энд со своими учениками и ученицами, среди которых почти всегда находилась моя мать. С этих мероприятий она возвращалась, отнюдь не загоревшись энтузиазмом, словно в подобных экскурсиях вовсе не нуждалась. Он же, в свою очередь, не хотел упускать других возможностей.

– Ты почему не едешь на Сьерра-Неваду? – спросил он меня. – Некоторые твои сверстники идут.

Я объяснил ему, что меня ужасает перспектива одеваться огородным пугалом. Так все-таки ехать или не ехать. Я уже видел царственные вершины Сьерра-Невады, покрытые чудесной белизной. Видел синюю куртку, разрезающую голубой ветер в небесной чистоте.

– Без достойного снаряжения я никуда не поеду, – повторил я.

Он не настаивал, пребывая в задумчивости, возможно, решая задачу, где его достать. Я, со своей стороны, подумал, что он устал от моей матери и мое присутствие на лыжной станции освободит от нее мистера Ноги. У меня создалось впечатление, что за период между подарком ботинок, новогоднего костюма и возможного подарка лыжного снаряжения побудительные мотивы сильно изменились. Меня продолжало радовать то, что я не открыл ему секрет якобы замеченного тела женщины в озере, и это заставляло его испытывать душевные муки, которые он уже не мог разделить ни со мной, ни с моей матерью. И чтобы он не забывал об этом, я время от времени, совсем уж некстати и как бы невзначай, спрашивал его, не ходил ли он снова на озеро. Как я и ожидал, он отрицательно качал головой, испытывая великие душевные муки от этого единственного небольшого воспоминания.

* * *

На свадьбу Тани я надел костюм, которым так и не воспользовался в новогодний праздник. К тому времени у меня уже выросло все, что должно было вырасти, и одежда могла отныне служить мне бесконечно долго, согласно мнению матери, к которому она в том, что касалось непосредственно ее самой, никогда особенно не прислушивалась.

Церемония состоялась весной в замке в нескольких километрах от нашего поселка, и я был просто ошеломлен, увидев ее в таком одеянии рядом с седовласым мужчиной, который, казалось, мог бы быть ее отцом. Впрочем, он был бы отцом совсем непохожим ни на Ветеринара, ни на моего собственного отца, который вообще и на отца-то похож никогда не был. Ни один из отцов, которых я когда-либо видел, таким не был.

Таня представила меня как близкого друга, друга, которого она очень любит, и он посмотрел на меня с высоты человека, носящего шелковые галстуки и костюмы, сшитые на заказ. Кроме того, он был обладателем серых, холодных глаз и лица, не знавшего улыбки по меньшей мере в течение последних десяти лет. Было заметно: он сделал перерыв между двумя деловыми встречами, чтобы исполнить формальности, которые позволяли ему взять в жены Таню. Ничего другого не наблюдалось. Я был пустым местом, и Ветеринар, который мог поднять на руки огромную собаку, не изменившись в лице, да еще и спасти ей жизнь, тоже был пустым местом. Марина шла с ним под руку. Цветы и листья деревьев отражались в ее глазах. Она была живописно призрачной, не от мира сего. Замок казался ее естественной обителью.

Эдуардо сказал, что не может больше выносить того, что происходит: «Сейчас со мной что-нибудь случится». На нем был такой же, как у меня, костюм, тоже черный, только на брюках не было отворота. Белокурые блестящие волосы золотыми ручейками ниспадали на лацканы пиджака.

– Тебе не кажется несколько претенциозным это место?

– Мне тут нравится, – ответил я. – Недалеко от поселка и очень живописно.

– Я еще не видел ни одной свадьбы, в которой не было бы чего-нибудь смешного, – сказал Эдуардо, темные очки которого пускали солнечных зайчиков.

– Ты думаешь, Таня будет счастлива?

– Это же гангстер, неужели не видишь? Сестра всегда хотела стать подружкой гангстера.

Каждый раз, когда я видел сон, Таня была в нем все более далекой, все более несбыточной мечтой, потому что ее мечты не имели ничего общего с моими.

Ее мечта была о богатстве, о внушительном черном «мерседесе», о шофере и секретаре и еще о телохранителе. А я уже знал, что, сколько бы я ни крутился, никогда этого ей дать не смогу.

– Он, должно быть, дурак, – изрек я Эду.

– Думаю, мне не придется работать. Я посвящу себя тому, чтобы быть его шурином. Он всерьез принял то, что я сверходаренный. Так что теперь жизнь моя устроена.

Я вновь посмотрел на гангстера. За это время он стал еще больше, раздулся от собственной важности. Он просто перерос самого себя. Он сам секретарь-телохранитель, шофер, автомобиль. А может быть, еще и яхта, шикарный дом, деньги в банке, бизнес, деловые переговоры, телефоны для ведения деловых переговоров, партнеры, совещания, стремительность. Как все это ему досталось? Как люди попадают на Луну? Таня уже была с ним на Луне, но все равно меня утешал этот в последний раз увиденный образ бледной девушки со светло-каштановыми волосами, удержавшийся в мире житейских мелочей.

– Дом, в котором они будут жить в Мексике, такой же большой, как этот замок, – сказал Эду. – У него и яхта есть, на которой он может плавать, куда захочет, есть лошади, собаки, короче, много чего. Я очень доволен тем, что породнился с ним. Несимпатичный мужик, – продолжал Эду. – С ним только соберешься поговорить, а он уже смотрит на тебя так, словно ты вот-вот скажешь глупость. Но глупость – это еще не все. Он умеет оценивать людей. Я хочу сказать, он сразу определяет, чего ты стоишь.

– А как с тобой, он уже оценил тебя? – спросил я.

Эду кивнул в знак согласия.

– Скоро я узнаю, сколько стою.

– А мне, – сказал я, – всегда казалось, что у людей, обладающих властью, нет внешних признаков власть имущих. В кино такое проходит, потому что каждый актер должен продемонстрировать определенное качество своего персонажа, но в реальной жизни мы похожи то на одно, то на другое, у нас нет необходимости показывать то, чем мы являемся, в этом нет смысла.

– Он гангстер и похож на гангстера. Ты похож на парня из среднего класса, который собирается поступать в среднюю школу, а я похож на нечто, не поддающееся классификации, и я именно такой. Или нет?

– Ты совсем не похож на парня из среднего класса? Не заблуждайся! Ты и впрямь так думаешь? Думаешь, что не похож? Ты такой же, как я.

– Не очень надолго, – ответил он.

Серый костюм его зятя закрывал газон замка и затмевал сияние дня.

– Нас отличает друг от друга честолюбие замыслов, – сказал Эду, имея в виду себя и меня.

– Ты будешь всего-навсего его рабом. Не предавайся иллюзиям, – сказал я неуверенно, боясь остаться в одиночестве по эту сторону жизни.


– Итак, она уже выскочила замуж, – сказала мать, едва я переступил порог дома.

С дивана поднялся мистер Ноги, протянул мне руку и с благодарностью пожал мою. Я с угрызением совести подумал о том, что освободил его от моей матери.

– Ну так как? Ты все-таки собираешься поехать с нами в горы? Я принес тебе снаряжение.

Меня крайне опечалила тоска во взгляде матери.

– Спасибо, но я туда не собираюсь, – ответил я и посмотрел на пакету стены.

– Не хочешь посмотреть, что в нем? – спросил он.

– Нет, правда. Это глупо – разворачивать его, чтобы потом снова заворачивать.

– Тебе не нужно его возвращать. Снаряжение мое. Вот уже два года.

– Мне не хочется ехать, серьезно.

– А каков собой жених? – прервала наш разговор мать.

– Его нужно видеть, он словно спустился с экрана телевизора, по которому показывают одну из послеобеденных картин.

– Он богат?

– У него шофер и телохранитель. Остальное можешь себе вообразить.

– Ну, конечно. Волчица в овечьей шкуре.

– Это ты о Тане говоришь?

– В глубине души она такая же, как и та. – Мать имела в виду Марину. – Они ухитряются и пальцем не пошевелить.

Им пришлось подвергнуть меня настоящим пыткам, чтобы я сказал то, что думаю, и думаю ли я, что мать тоже ничего не делает. Я этого не сказал, потому что мне больше всего хотелось, чтобы мать думала, что она делает что-то полезное, хотелось видеть ее удовлетворенной. Я вообще-то не испытывал особой симпатии к людям, которые много работают. С самого раннего детства я привык к людям, которым приходилось работать от случая к случаю, когда возникала потребность в деньгах, а настоящей работы они так и не имели. Я не мог вполне серьезно относиться к категории таких людей, как мистер Ноги, служба которых состояла лишь в том, чтобы круглый год в холод и жару демонстрировать себя. Да и операции Ветеринара не были таким уж рискованным делом, потому что это совсем не одно и то же – проводить вскрытия животных или людей. Курсы Эйлиена в Культурном центре, его исследования были чистейшей воды фантазиями, а работа моего отца, возможно, единственное реальное дело, оставалась для нас невидимой, она находилась в другом измерении, подобно гангстеру, подобно Мексике, подобно Тане.

* * *

Летом я не сдал отборочные экзамены, да к тому же мой отец сообщил, что больше не вернется в наш дом и что было бы лучше, если бы я приезжал повидаться с ним к нему домой. Он прислал моей матери письмо. Она его прочитала, смяла и бросила в камин, как это делают в телевизионных сериалах. Потом села на диван и погладила свои трико.

– Что теперь будем делать?

Я достал письмо и сел рядом с матерью. Так же, как это делается в сериалах, обнял ее за плечи и сказал:

– То же, что делали всегда, когда он был с нами.

– Ты в самом деле думаешь, что мы сможем продолжать жить как всегда?

– Конечно, да. Все образуется.

– Не понимаю, почему он так поступил. У него было все, и ничего не нужно было оставлять.

– Но ты же знаешь, что происходит, – сказал я.

Несколько секунд мы сидели молча.

– До сих пор, сынок, мы ни в чем не испытывали недостатка.

– Я не думаю, что он совсем откажется от нас.

– Не знаю, что тебе и сказать, я никак не ожидала, что дело до этого дойдет.

И тут я совершил самую большую глупость в своей жизни – спросил ее:

– Ты все еще любишь папу?

Она с испугом смотрела прямо мне в глаза, но меня не видела, хуже того, видела в моих глазах нечто, чего я сам не знал.

– Мама, что с тобой происходит?

Она не ответила мне ни тогда, ни в течение двух последующих дней. Кроны деревьев отбрасывали на окна кружевную тень. Из туалета шел запах альпийских сосен. Ботинки хрустели на недавно натертом полу, на кухне пока была провизия, за исключением пицц, которые приносил я, дети ходили в плавательные бассейны и возвращались оттуда с полотенцами на плечах. Птицы прятались в тени, а я должен был в поте лица готовиться к сентябрьским экзаменам. Но мать, казалось, ничего этого не замечала. Так что наконец я вошел в комнату и сказал ей:

– Ну, хватит глупостей. Ты должна знать, что в таких условиях мне претит оставаться в этом доме. Я ухожу.

– Подожди, – сказала она, – я вспоминала и думала.

– А теперь что, перестала?

– Да, теперь все вспомнилось.

– Ну тогда пойдем поужинаем в кафетерии «Ипер». Я приглашаю тебя откушать то, что захочешь.

Когда мы ехали туда, на вечерних улицах царило оживление. Из парков доносились звуки музыки, пахло шашлыками и жареными сардинами. Мать сказала:

– Думаешь, он будет счастлив?

– А не все ли равно, – ответил я.

– Нет, это не все равно. Я хочу, чтобы он был счастлив. Не хочу, чтобы за него пришлось беспокоиться.

Мы сели у большого окна, выходившего на автостоянку, на которой в этот час автомобилей было мало, преобладали мотоциклы, возле которых стояли группами парни с девушками. Дети, чьи родители подобно нам сидели в кафетерии, носились как угорелые. В небе висела желтая, большая луна, и к ней хвостом тянулись огни нашего поселка. Невидимый бриз шевелил кроны тополей, ив и сосен, которые я видел здесь с тех пор, как стал соображать. Мне захотелось сказать матери, что я ее люблю, но я сдержался, потому что она чувствовала себя хорошо и без этих излияний.

– С папой все в порядке, – сказал я. – Почему ты думаешь, что это не так? Он делает то, что хочет.

– Твой папа никогда не знал, что делает, но у него была опора – наш дом, мы с тобой. В конце концов он всегда должен был возвращаться сюда, чтобы поговорить со мной, увидеть тебя. Он тебя очень любит. И хотя он нас покидает, я уверена, что тебя он продолжает любить.

– Мама, ради Бога, это все пустяки. Нужно переговорить с адвокатом. Отец не может просто умыть руки подобно Пилату. Он многое тебе должен.

– Я немножко сэкономила и, наверное, поищу работу.

– Подожди, не будем торопиться. Не будем менять образ жизни с места в карьер.

Я почувствовал себя значительно лучше, когда увидел, что в кафетерий входит Эйлиен и осматривает столики пронизывающим взглядом черных глаз, которые делали его таким одухотворенным. Я ему сделал знак рукой.

– Зачем ты зовешь этого? – спросила мать. – Я не хочу ни с кем разговаривать.

Эйлиен сел за наш столик.

У матери хватило сил сказать ему, что я всегда с восхищением рассказывал ей о курсе, который он вел.

– Мне хотелось бы при случае послушать ваши лекции о любви, – добавила она с грустью.

Эйлиен провел рукой по волосам.

– Возможно, я объединю их в брошюру, – сказал он.

– Но это будет уже не то, – ответила мать. Она сидела на фоне звезд и огней, которые виднелись сквозь окно. – Фран говорит, что ты гипнотизируешь публику.

Я быстро понял, что Эйлиен может стать прекрасной заменой мистеру Ноги. Дело в том, что мистер Ноги давно перестал интересоваться моей матерью, а рикошетом и мной. Он уже больше никогда не останавливался, а лишь ограничивался взмахом руки в качестве приветствия, когда мы встречались во время пробежек. А мать возвращалась из гимнастического зала в расстроенных чувствах, жалуясь, что с ней там обращаются не должным образом. Приходящая домработница говорила в этих случаях, что «Джим-джаз» не достоин иметь таких посетителей, как моя мать, таких дисциплинированных и хороших. И в довершение всего ее бросил мой отец. А мне выпало при всем этом присутствовать, и что хотя не глубоко, но она все-таки презирала моего отца.

– Мой отец только что бросил нас, – тут же сказал я.

Мать покраснела, а Эйлиен посмотрел на нее таким взглядом, каким когда-то на меня, еще маленького, смотрел доктор, обследуя мое горло и говоря, что мне нужно оперировать аденоиды.

– Тебе нужно привнести порядок в хаос. Настал момент, когда ты должна продемонстрировать свою силу, свой из ряда вон выходящий ум, который способен проанализировать то, что происходит, и трансформировать ситуацию. Не думай, как это делают слабые люди, согнувшиеся под тяжестью ударов судьбы, перестань думать и надеяться на богов. Ты сама Бог.

– Уж конечно, – сказала мать.

– Что нас больше всего сейчас заботит, так это деньги, – добавил я.

– Вечная песня, – произнес Эйлиен. – Я вам скажу один секрет, который открыл для себя давным-давно: деньги есть повсюду.

Домой мы шли молча. Пересекли парк, переполненный большими группами молодых людей, освещенных луной. Ветерок продолжал покачивать тени в мире, насыщенном трепетом и жарой, полном звезд, человеческих грез – а может быть, и не человеческих – главным образом о деньгах.

* * *

Самым богатым человеком из плоти и крови, которого я когда-либо видел, был муж Тани, гангстер. И по вполне понятной причине Эду пошел легким путем, который предложил ему зять, и я вскоре уже видел его в «ауди» в костюмах из льняной ткани, которые скрывали его высокий рост. Очки, часы и пояс были из тех, что рекламируются в телепередачах.

Я еще планировал получить водительское удостоверение, а он уже его имел. Он показал мне его, закатанное в пластик и лежавшее в кожаном бумажнике от Картье. Я провел по нему рукой, как проводят по гладким блестящим перилам.

– Итак, ты уже в деле, – сказал я ему.

Он пожал плечами.

– Ничего особенного я не делаю. Фактически я только должен быть в пределах досягаемости, когда потребуюсь. Он не хочет, чтобы я бросал учебу.

– Это хорошо.

– Я ходил записываться в университет, и мне там не понравилось. Там кишмя кишат кретины.

– Мне кажется, ты собираешься растратить попусту свои великие умственные способности.

– Не знаю, – ответил он и опустил глаза, глядя на свои коричневые ботинки. Потом посмотрел на меня.

– Не думаю, что я создан для того, чтобы делать нечто особенное.

Да, Эду пребывал в растерянности, я – тоже, и к тому же не был готов встретить удары судьбы, как он. У меня не было ни отца, ни богатого зятя, который делал бы мне подарки, о которых я и мечтать не мог.

Так я его и оставил в утешительных муках благоденствия. Стоял июль, и солнце роняло мягкий свет на его ботинки, очки и светлый костюм, а его волос в золотистом свете вообще не было видно. Он открыл зеленую с металлическим блеском дверцу, вставил ключ зажигания, и машина начала медленно двигаться. Он и в самом деле был похож на принца. Перед тем как набрать скорость, он махнул мне в знак прощания рукой. А я остался в полном одиночестве, потому что ни небу во всем его летнем великолепии, ни прохладному плеску фонтанов не было никакого дела ни до моей матери, ни до меня. Неуверенность в нашем будущем растворялась в чем-то большом и безымянном.

Начав подсчитывать наши расходы, мы убедились, что расходуем больше, чем предполагали. Общие расходы по дому, приходящая домработница, короткие поездки матери по выходным дням, бензин для машины, ее капризы, мои капризы, мое неполноценное питание в Ипере и в пиццерии Соко-Минервы, новая одежда, экзамены на водительское удостоверение. Даже если бы мой отец что-нибудь и присылал нам, прожить не работая было довольно трудно.

«Пришло время менять образ жизни», – провозгласила моя мать и заплакала, что было совершенно естественно, ибо в течение многих лет она делала то, что делала, и отказаться от этого означало перестройку ее менталитета в целом и отношения к своему телу в частности. Меня угнетала мысль, что ей придется рано вставать и подчиняться какому-то начальнику.

Видимо, именно в этот день моя мать приняла самое жестокое решение в своей жизни.

Люди покидали поселок. Уже не было видно ни мистера Ноги, ни Эйлиена, а как-то утром я перестал слышать хриплый лай Одиссея. На дом Ветеринара под позолоченной пластинкой повесили объявление о том, что консультация закрыта в связи с уходом хозяина в отпуск. В муниципальном плавательном бассейне было по-настоящему приятно купаться, если не считать преследовавшей нас мысли о том, что мы, те, кто остался, где-то чего-то лишились.

В поселке, по-видимому, проживало около пятнадцати тысяч человек, которые в ближайшее время должны были пугающе расплодиться, о чем свидетельствовали беременные женщины, прогуливавшиеся вечерами по тропинке, и коляски с новорожденными с открытыми ножками, которые в недалеком будущем станут огромными волосатыми ножищами, как у меня. Казалось, пошел на убыль кризис рождаемости, который отражался на населении в то время, когда я учился в первом классе, и почти все мои сверстники, подобно мне, были единственными сыновьями. Семьи были либо вообще бездетными, либо имели всего по одному ребенку. Двое детей были исключением. В то время, в моем самом далеком детстве, в поселке не было молодежи, только взрослые и дети и практически ни одного старика, за исключением тех, которые приезжали навестить своих детей и внуков. Зимы были более холодными, вероятно, потому, что в поселке было меньше деревьев и меньше построек, и часто по утрам, идя в школу, мы скользили по тонкому, прозрачному как стекло льду. Ветер дул порывами со всех сторон, со стороны горного хребта, со стороны леса, и был еще один, который дул в сторону озера между прошлогодним жнивьем и небом.

Однажды утром в холодную и нагонявшую тоску погоду Ветеринарша сказала моей матери, что больше не может, что она не привыкла жить в чистом поле и не видеть на своем пути банков, кинотеатров и кафетериев на нижних этажах зданий и что она вот-вот умрет. «Я ненавижу все это», – сказала она, бросая взгляд на мрачное небо, нависшее над мрачным полем и над угрюмой солидностью наших шале. Меня вела за руку моя мать, а Эду – его, и когда моя мать сказала с таким же холодом, который тогда стоял, и с отчаянием в голосе: «Это то, что есть», – я бросился бежать к школьным дверям, чтобы затесаться в толпу ребят в таких же пальто, как мое, ожидавших, когда откроются двери, которые, в свою очередь, открывали доступ к запахам. Эти запахи, несмотря на усиленную вентиляцию, накапливались от наших головок, причесанных и смоченных одеколоном; от наших тел, помытых простым мылом; то же самое относилось и ко всем другим запахам, шедшим от того, чем мы рисовали, писали и стирали написанное в течение учебного дня.

Одежда тоже пропитывалась этим запахом, который был моим, но от этого не менее тошнотворным. Так что, возвратившись домой в это святилище порядка и благоухания, единственное, что я слышал от матери: «Марш в ванну!» – и шел по волнистому розовому коврику, положенному на сверкавший чистотой пол, залезал в горячую, не менее чистую ванну и играл там с резиновыми лошадками, что мне всегда очень нравилось. А когда я выходил оттуда во фланелевой пижамке и суконных тапочках, экран телевизора уже светился и многократно отражался от окон, выходивших на сад. А в саду все покрывала темнота, не считая пространства, освещенного фонарем, который мы зажигали с наступлением ночи. Но то, что освещал фонарь, было спокойно и одиноко, словно нас там и не было. А если смотреть на это долго, то возникало впечатление, что ты вообще не существуешь, что никто не знает, что ты там, и что вот-вот твоя мать, ты сам и красные языки пламени в камине начнут медленно-медленно вращаться в окружающем пространстве.

Начиная с шести часов тьма накрывала горы и черепичные крыши, а ночное небо украшалось звездами. А где-то далеко, очень далеко, возникали огни Мадрида, как возникают бриллианты, когда раскрывается рука, держащая их. И я думал, что там, внутри, находился мой отец, постоянно окруженный светом.

Летом я вообще ни о чем не думал, потому что лето думало за меня. Бассейн для плавания. Соседи в шортах и без рубашки в открытых гаражах. Велосипед – то идущий на подъем, то спускающийся по нашей улице, уклоняющийся от встреч с идущими по ней машинами. Голубое небо над красным навесом у остановки автобуса, над все еще не застроенным пустырем, над зелеными деревьями и над шале с бассейнами или без оных, с собаками или без собак, но с газонами, а также над кирпичами тех шале, которые строились, над цементом и лежащими на земле трубами. А еще немножко золотистого воздуха на лице моей матери, когда она решала принять солнечные ванны, сидя в шезлонге. Все это происходило только днем, и крики таких же детей, как я, и лай собак разносились по всей территории, на которую, увы, бриллианты из открытой руки не сыпались.

Тогда же моему другу Эду, дом которого образовывал треугольник с Ипером и Соко-Минервой, иначе говоря, был третьей точкой треугольника, которым ограничивался мой мир, был поставлен диагноз сверходаренного ребенка, и он был приглашен в привилегированную школу, куда должен был ездить на автобусе и носить форму. Мы продолжали оставаться друзьями и партнерами по играм, может быть, потому, что у него был всего один друг, а именно я. Но мы уже перестали быть одинаковыми. Теперь в нем было нечто такое, скажем так, что принадлежало к миру моего отца, к тому миру, который не был моим, и это заставляло меня думать о том, что я нахожусь в невыгодном положении.

Ему же наш поселок никогда особенно не нравился, так же как и его матери, которая его просто ненавидела. Что же касается меня, то я вообще не думал, нравится мне он или уже перестал нравиться. Это был мир, созданный раньше меня. Его сооружения были для меня такими же предшественниками, как пирамиды Египта.

* * *

Признак перемен был четкий, резкий и не вызывал сомнений, это был старый белый халат моей матери с ее именем на кармане, распростертый на кровати. Доктор Ибарра принял ее обратно в качестве ассистента, секретарши и заведующей регистратурой. Я видел, как она аккуратно сложила халат и осторожно положила в большую сумку. Видел, как она вышла из дома рано утром, когда мы, бывало, ограничивались тем, что слушали, лежа в кроватях, как соседи заводят машины, покрытые снегом зимой или тонким слоем пыли летом, цветочной пыльцой – весной и опавшими листьями – осенью. Еще не наступило время дружного листопада, который накрывал поселок ирреальным ковром, когда послышались шаги матери, направлявшейся по мощенной плитами дорожке к решетчатой калитке, после чего раздалось тарахтение нашего автомобиля. Вместе с матерью уходил в прошлое и весь наш привычный уклад жизни. Уходили мои детство, отрочество и все то, что мне давалось даром. Я был подавлен.

Подумалось о двух существах одновременно – об Уго и об Эйлиене. В тот же день, когда мне пришла в голову эта мысль, я направился к дому Ветеринара. Я бежал в шортах и с полотенцем для обтирания пота, как в прошлом году. Но от прошлого уже ничего не осталось. Хотя то, что мне встречалось на пути, не изменилось, изменилась суть вещей. Впрочем, когда я взбежал на холм и увидел перед собой группу шале, черных сверху и белых со стороны фасадов, среди которых находилось и шале Ветеринара, я понял, что бегу по прошлому, по тому, что уже свершилось, бегу по мертвому телу. А там, вдали, среди деревьев, прятались воспоминания о том доме, к которому я бежал.

Несмотря на то что было время консультаций, калитка оставалась закрытой, и не было видно, как это бывало раньше, людей, которые входили бы и выходили с собаками и кошками. Ни звука. Что-то странное, тяжелое и непонятное отделяло дом от того, что делалось вокруг него, от того, что изменялось при свете, от шума существования. Его уже не было в этом мире, вечернее солнце не освещало его, казалось, он находился в другом времени. И я заметил, убедившись в этом позднее, что я и сам начинал покидать этот реальный мир.

Черная входная дверь открылась тяжело и медленно, и в ней появилась Марина, на ее лице лежала печать отсутствия. Словно Эду и Таня не только уехали сами, но увезли с собой и ее. Длинные волнистые волосы поблекли, как на старых фотографиях. Звякнул звонок, означавший, что калитка открыта, и я вошел, не закрывая ее за собой, чтобы показать, что не собираюсь задерживаться. Из глубины дома мне навстречу выскочил Уго.

– Дома никого нет, – сказала Марина, явно включая и саму себя в число отсутствующих.

– Ладно, хорошо. Я только хотел поприветствовать вас, – сказал я, полностью поглощенный собакой.

– Муж на охоте. Приедет ночью со всеми этими окровавленными и мертвыми существами. Я не понимаю, как можно быть ветеринаром и в то же самое время охотником. Ты это понимаешь?

Беседка находилась за домом, и я подумал о беседке и о том, что было достаточно обогнуть дом, чтобы попасть в нее. Но что это за беседка без Тани. Я спросил об Эду:

– В котором часу Эдуардо возвращается домой?

– Последнее время он вообще не возвращается. Я его не видела уже пятнадцать дней.

– Да уж, – сказал я, думая о том, что он и меня-то звал лишь для того, чтобы вместе пойти в город, и для того, чтобы потом я, как раньше, тащил его домой, потного и бледного, с волосами прилипшими к черепу, что придавало ему печальный вид. Конечно, теперь я ему не был нужен, потому что все еще принадлежал миру, который уже перестал быть его.

Марина пригласила меня войти в дом и посмотрела назад, в сторону коридора, в глубине которого проходили детство и отрочество ее детей, да и мои тоже. А также всех тех, кто рос вместе с деревьями, со строящимися торговыми центрами, когда наши познания расширялись подобно огню на убранных полях.

Мне хотелось погулять с Уго. «Привет Угито», – сказал я ему, почесывая голову. По агатовым глазам и розовому языку можно было судить, что пес буквально задыхается. Хвост вилял во все стороны, Уго, которому было уже довольно много лет, был единственным, кто не старел, возможно, потому что у него не было на это времени. Да и вкусы его не менялись. Он всегда хотел одного и того же, того, что делало его счастливым. Он будет единственным, кто умрет, не проделав всего пути к смерти.

Марина протянула мне поводок.

– Ему будет полезно прогуляться вне дома. Но у меня нет времени для этого. Теперь все лежит на моих плечах, понимаешь? Я отвечаю за дом, собаку, домработницу, за все, за все, понимаешь? Все на моих плечах.

Она никогда не называла прислугу «девушкой» или «слугой, живущей при доме». У нее хватало такта называть ее «домработницей». Такое владение языком восхищало меня.

Я закрыл калитку, и мы с Уго начали спускаться с холма к тропинке. Несмотря на то что он буквально бесновался, когда видел, как бегают другие собаки, или когда по воздуху пролетал мяч, мы продолжали идти шагом в направлении рощицы.

– Ты так никогда и не меняешься, да? – сказал я ему, обратив внимание на то, что все, что казалось нормальным, постепенно становилось мне странным образом чуждым, словно я отдалялся от всего этого подобно еще не изобретенному спутнику земли. Моя мать еще не вернулась от дантиста. Ни она, ни я никогда не говорили, что она на работе, всегда либо «у дантиста», либо «в клинике». А когда она, наконец, возвращалась, то валилась на диван и спрашивала, как идут дела, а я пожимал в ответ плечами. И думал о том, что через год-два ее мускулатура опять станет дряблой и она уже не будет выставлять напоказ ни мощные икры, ни упругие щеки. И мне было жаль мою мать в будущем, такую непохожую на то, что было в прошлом. Иногда приходящая домработница оставалась, чтобы подождать ее, а когда видела, как она возвращается из того, другого, мира, в который жизнь забросила ее против воли, обнимала ее и громко говорила, что приготовила большущий флан,[3] который мы можем съесть, когда будем смотреть по телевизору кино.

Отец иногда звонил мне по телефону и просил приехать к нему в студию повидаться. Но мысль о том, что отец, который, как я (видел в течение всей моей жизни), приезжал и уезжал всегда в костюме и при галстуке, живет не в квартире, занимающей целый этаж, и не в отдельном доме, а именно в студии, казалась мне экстравагантной, и ехать к нему не очень хотелось.

Я ожидал появления Эйлиена там, где он обычно играл со своей собакой. Земля становилась все темнее по мере того, как дорожка уходила дальше в гущу сосен, а небо поднималось немного выше.

– Это место обособляет человека, правда? – прозвучал внезапно голос Эйлиена у меня за спиной. Его немецкая овчарка и мой Уго смотрели друг на друга. Наступала ночь.

– Я надеялся, что встречусь с тобой, – сказал я ему.

Мои слова явно польстили ему. Судя по всему, он только что принял душ и надушился, так что местами его тело еще было влажным. Подумалось, что женщинам непременно захочется заняться любовью с таким чистым и дородным мужчиной, который к тому же знал сотни вещей, которые другие мужчины либо игнорировали, либо презирали. Никто из тех, кого я знал, не потрудился разработать такую теорию любви, как он, и никого из них не заботило то, что ощущалось, но оставалось невидимым. Не то чтобы я верил в подобное, но от этого вопрос не казался мне менее интересным, чем все остальное. Невозможно соперничать в какой бы то ни было области с человеком, который верит. Мы медленно пошли по рощице.

– Столько всего случилось, – заговорил я.

Эйлиен посмотрел на меня сверху вниз и похлопал по плечу.

– Ты никогда не поднимался на Нидо? – спросил он, показывая на самую близкую к нам гору.

Я отрицательно покачал головой.

– Высота отменная. Прочищает глаза, легкие и открывает перспективу.

Что он хотел этим сказать? Разговаривал со мной в поэтическом ключе? Ни за что на свете я бы не хотел дойти до Нидо и подняться на нее. Может, я решился бы на это с Эду, чтобы посмотреть, как он мучается, потеет и сжимает зубы. Но в одиночку… Mне даже думать об этом не хотелось. Я никогда не предпринимал бесполезных усилий. И мне казалось, что Эйлиен тоже.

– А ты поднимался?

Он отрицательно покачал головой:

– Если бы я был таким молодым, как ты, то поднялся бы.

– Но раз ты этого не сделал раньше, зачем делать теперь?

– Потому что я переживаю период тоски. Тоски по поводу того, что не сделал этого. Сейчас мне хотелось бы забраться на какую-нибудь гору вроде этой и стать более честолюбивым, и любить так, как я раньше любить не умел.

– То, что ты говоришь, очень печально, – сказал я, – потому что это означает, что я сейчас не хочу того, что могу сделать, и захочу этого потом.

– Когда это будет трудно и почти невыполнимо. Мы безрассудно теряем способность желать. Вот сейчас я не могу мечтать, а следовательно, и исполнять свои мечты, которые меня изменят к семидесяти годам.

– Но если ты исполнишь их сейчас, то лишишься их в будущем, – сказал я ему. – Они уже не будут мечтами.

– О чем и речь. О том, чтобы мечтать как можно меньше. Потому что мечты, хотя кажется, что это не так, на самом деле связаны больше с прошлым, чем с будущим, особенно если ты прожил уже достаточно долго. Мечтай сейчас. Сейчас самое время. Для тебя они пока не опасны.

Я поискал в своей памяти какую-нибудь мечту и не нашел ничего, кроме мечты о Тане.

– У меня была только одна, – сказал я.

– Горькая?

Я ответил положительно, обрадовавшись, что через несколько лет смогу обойтись без нее.

– Странно, – сказал Эйлиен, – ничто не является поистине важным, пока не поселится в памяти.

Память должна быть чем-то вроде бога, который находится у нас в голове и дает нам возможность бросить взгляд на самих себя как бы со стороны. Этот бог видел, как я вместе с матерью пересекаю мрачный и холодный пустырь, направляясь в слабо освещенную по вечерам Соко-Минерву. Видел, как я, болтая не достающими до пола ногами, ем гамбургер, а мать разговаривает с хозяйкой заведения. И видел конкретное ощущение того времени, состоявшее в том, что они, я, все, кто был там, и те, кто вел машины по шоссе, и те, кто спал дома, – все мы как бы кружились в том, чего на самом деле нет.

В этот момент, надежно защищенный темнотой, я решился задать ему вопрос, не считает ли он, что в любви желательна некоторая агрессивность.

– Хотелось бы знать, – сказал я, – нравится ли женщине, когда ты ее прижимаешь к стене, рвешь на ней блузку, с самого начала нахально прижимаешься всем телом к ее телу, зубами к зубам, губами к губам, языком к языку… Ну, ты меня понимаешь. Или лучше начать искать близости с ней с легких поцелуев в губы и ласкового поглаживания волос?

– Слушай меня внимательно. Шаблонные приемы ошибочны. Тот, кто относится ко всем женщинам одинаково, обречен на провал. Подожди, пока она тебя не спровоцирует. Плыви по воле волн. Вступай в игру. Пользуйся сполна тем, что имеешь, даже если это и не соответствует тому, что ты ожидал. Будь изобретателен. Каждый жест, каждый взгляд, каждый ответ самым чудесным образом поведет тебя к ней. Думай о том, что любая часть ее тела и любой аспект ее духа интересны, не ограничивай себя. Наоборот, это должно происходить так, словно ты, войдя в джунгли, остаешься все время под одной кокосовой пальмой, не продвигаясь дальше. Не торопись. Время не имеет значения. Это первое, что я всегда говорю: время должно оставаться вне любви. И, самое главное, помни, что это нечто такое, что делается ради удовольствия, а если это не так, лучше этого не делать.

– Все это мне кажется таким общим, таким туманным.

– Сосредоточь внимание на ком-то конкретном, – посоветовал он.

И я сосредоточил внимание на Тане в беседке. Было холодно, и луна была чудесная – холодная и большая, а мое сердце колотилось так, словно я собирался прыгнуть с парашютной вышки. И было почти невозможно не обнять ее, что я и сделал. Мне хотелось вообразить себе, как поступил бы гангстер в подобной же ситуации, в дверях которого, по словам Эйлиена, следовало оставить время. У Эйлиена всегда были в запасе округлые фразы, вроде этой – о времени, о том, что время следует оставлять вне любви, фразы, которые больше всего нравились его слушателям.

– Вижу, тебе есть о ком подумать. Поэтому давай распрощаемся.

Я уже почти решился взять Уго на ночлег к себе домой. Но было лучше оставить все как есть: Уго в своем доме, а я – в своем. Домработница в халате с розовыми полосами и белым воротником, что являлось отличительным признаком прислуги, пропустила собаку и прощалась со мной несколько минут, махая рукой, как прощаются с людьми, отъезжающими на поезде или отплывающими на корабле, а я тем временем вернулся к своему обычному занятию. Медленно сбежал вниз с холма, а потом побежал все быстрее и быстрее, и по тому, как менялся у меня на глазах вид шифера на крышах и сам пустырь, я почувствовал, что дом Ветеринара начал медленно удаляться от меня, как по водам огромного океана.

Едва я успел открыть дверь своего дома, как по другую сторону забора послышался лай Одиссея, поскольку, как и мы, он воспринимал звуки в другом доме, как в своем. Мать принимала ванну. Я зажег фонари в саду и включил телевизор. Раздвинул стеклянные двери и посмотрел на небо. Было очень жалко, что я потерял столько времени. Но самую сильную боль доставляло сознание того, что я был таким человеком, которому предстояло терять его и впредь. Я не привык распоряжаться имеющимся временем и не знал, как это делать. Один мой одноклассник собирался в том году отправиться в Дублин работать официантом, чтобы как следует выучить английский язык. Когда он вернется, то будет знать английский, а я нет, я просто потеряю время. Я просил его держать меня в курсе, но не был убежден, что он будет это делать. Мать мне неоднократно наказывала: учись, ты должен что-то делать. Но что такое «что-то»? Звезда, стол, ужин, моя рука – все это «что-то». Когда я что-то сделаю, оно станет «чем-то». Но до этого оно не существует, его нет. В таком случае, чем должно быть это самое «что-то» и как сделать так, чтобы оно превратилось в реальность. «Чем-то» мог быть как камушек в саду, так и Луна или Юпитер.

А почему бы мне не выучить китайский язык? Я никогда об этом никому ничего не говорил, но сам неоднократно предавался фантазиям на тему о том, что было бы хорошо этот язык знать. Теперь я понимал, что всегда мечтал о том, чтобы выучить китайский. Когда я был еще маленьким, мы с мамой ходили в ресторанчик «Великая стена» обедать или ужинать, и было интересно знать, о чем разговаривают между собой официанты, которых порой бывало больше, чем посетителей. Это было единственное заведение, расположенное не в Ипере, не в Соко-Минерве, а просто в одном из шале, у входа в которое были воздвигнуты две большие позолоченные колонны с чем-то вроде пагоды над ними. И хотя в солнечные дни они казались отлитыми из чистого золота, я предпочитал ходить туда вечером, когда вход освещался бледным светом китайского фонарика, а дверь открывала Вей Пин, дочка хозяина. Она улыбалась нам раскосыми глазками и припухлыми губками. А ее тело отливало перламутром. Она всегда была одета в шелковый, похожий на пижаму китайский костюм с широкими шароварами и вышитым на блузке драконом. Иссиня-черные волосы были зачесаны назад. Она сопровождала нас до нашего столика под перезвон стеклянных палочек. Мы имели обыкновение садиться в углу в свете красного фонарика и, как обычно, заказывали кукурузный суп с цыпленком, жареных креветок, рис «три наслаждения» и жареный банан под медом.

В заведении работала большая часть семьи: родители, дяди, племянники, которые много разговаривали между собой на своем таинственном языке. За тем, что происходит в зале, сидя в углу, наблюдала бабушка Вей Пин, одетая в шаровары и китайскую рубашку из черной хлопчатобумажной ткани. Рядом с ней всегда стояла палка, которой она, по-видимому, почти не пользовалась, так как я ни разу не видел, чтобы она ходила, да и чтобы разговаривала тоже. Она только смотрела сквозь узкие щелки глаз. Так что человек чувствовал, что находится под наблюдением оттуда, издалека, из мира драконов и императоров.

Мать Вей Пин была красивой женщиной, высокой и худощавой, которая всегда благодарила наклоном головы. У нее было самое серьезное выражение лица, если сравнить его с лицами других членов семьи, и занималась она тем, что принимала заказы и получала деньги. В ее обязанности также входило забирать у бабушки пустые чайные чашки и ставить новые, полные. Ее муж, напротив, был весьма приветливым и забавным человеком и часто начинал разговор с таких фраз, как: «Мы на самом верху» или «Это слишком много».

Однажды мать Вей Пин вложила в коробочку, в которой она возвращала нам сдачу, карточку с надписью на китайском и испанском языках и с прикрепленным к ней букетиком засушенных цветов. Этой карточкой я приглашался на день рождения Вей Пин. Вей Пин смотрела на меня от входной двери и улыбалась своей милой улыбкой. Ее мать несколько раз наклонила голову.

Моя мать сказала:

– Большое спасибо. Я приведу его в воскресенье в пять вечера.

Я подарил Вей Пин шкатулку с зеркалами, в которых отражалась рука, когда ее открывали. А когда ее подносили к глазам, то отражались глаза, когда же ее поднимали на уровень рта, то отражался рот. Насмотревшись вдоволь на себя, она поднесла шкатулку к моему лицу. Ее голова касалась моей, и она смотрела на мое отражение в зеркалах. От нее шел сладкий запах, как будто она была сделана из тех же продуктов, из которых делают конфеты и пирожные, которые лежали на столе. Мне тогда было одиннадцать лет, а ей двенадцать или тринадцать. Она начала подносить шкатулку к таким местам, которые я видеть не мог – к затылку, к уху, – и приговаривать:

– А ну-ка, а здесь у нас что?

– А ну-ка, что? – спросил я, попытавшись забрать у нее шкатулку, но она засмеялась, закрыв глаза.

С тех пор, стоило зайти разговору о женщинах Востока, я всякий раз вспоминал Вей Пин. В тот день на ней не было шелковой пижамы. Она была одета, как все остальные, хотя и отличалась от других большим белым бантом. Больше я никогда не видел ни на чьих головах такого огромного банта, которым были подвязаны ее черные волосы, спускавшиеся до середины спины. На дне рождения присутствовала и ее бабушка. День рождения отмечали в отдельном зале ресторана, обильно украшенном бумажными фонариками. Бабушка сделала нам, своей внучке и мне, знак, чтобы мы приблизились друг к другу. Глядя на меня, она заговорила по-китайски. Ее слова очаровали меня, потому что я впервые услышал, как она говорит. Мне вообще не приходилось слышать раньше, чтобы кто-нибудь еще так говорил. Ее слова шли как бы из глубины веков.

– Она знает только китайский, – сказала Вей Пин.

– Она все время смотрит.

– Это потому, что она не хочет мешать работать, – пояснила Вей Пин.

– А она не устает все время смотреть?

– Иногда она не смотрит, а спит, а когда не спит, то вспоминает. Вообще-то все это ее мало интересует.

– Что она говорила обо мне?

– Что ты мальчик, которого ожидает удача, и что эта удача озолотит тебя.

– Ты веришь в эти вещи? Твоя бабушка может знать обо мне что-то такое, чего не знаю ни я, ни даже моя мама?

– Она очень много знает. Все члены нашей семьи обращаются к ней за советом о том, что следует делать.

Если бы она не была старой и к тому же китаянкой, я бы не обратил на это внимание, но в этом случае я почувствовал себя избранным, которого коснулась крылом удача. Это было нечто такое, что вошло в меня и во мне осталось, и чего, например, не имел Эдуардо, хотя он имел все.

Думаю, я перестал видеться с Вей Пин потому, что нам надоела китайская кухня. И то же самое, по-видимому, произошло со многими другими людьми. В результате ресторан становился все менее шикарным. Сначала исчезла решетчатая оградка, потом – колонны, и когда мы с матерью проезжали мимо в машине, мать всегда говорила:

– Как жалко «Великую стену».

А когда они окончательно закрылись и переехали на новое место, она всегда говорила:

– Что теперь будет с этой семьей?

Я помнил о знакомстве с Вей Пин, потому что, когда приезжал в Мадрид и встречал там восточную девушку, у меня сжималось сердце. Можно сказать, что между нашим поселком и Китаем было что-то вроде ничейной земли, где ожидалось, что я добьюсь успеха, но где я также мог пойти на дно, пропасть, перестать существовать. Истина состояла в том, что будущее. меня пугало, потому что будущее, по словам Эйлиена, в конце концов становится прошлым, которое приходится вспоминать. И человек несет ответственность за свое прошлое или по крайней мере должен нести на себе его груз. Будущее – это великий океан, полный возможностей и богатств, которые пока не существуют, и неизвестно, где ты их встретишь.

* * *

Когда я видел человека в очках с позолоченной оправой, я сразу же вспоминал человека, которого никогда не видел, – доктора Ибарру, человека, о котором слушал рассказы с незапамятных времен. Мне всегда казалось, что именно эта оправа и подтолкнула мою мать на замужество с отцом и что в результате всего этого родился я. И что поэтому человек появляется на этот свет в результате вещей сугубо банальных. А это, в свою очередь, наводит на мысль о том, что на нашей планете, на которой жизнь зарождается повсюду: под каждым камнем, в какой угодно луже, на каком угодно маленьком и сухом участке земли, даже в водах океана, на самой большой глубине в темноте и холоде, эта самая жизнь, по сути дела, представляется нам ничего не стоящим пустяком. Поэтому мы и расходуем ее самым безрассудным образом. И наоборот, если на какой-нибудь планете нашей системы мы обнаружим признаки самой что ни на есть элементарной жизни, мы законсервируем ее как бесценное сокровище. Какая-нибудь лягушка на Марсе была бы сокровищем, даже дождевой червь. А здесь, у нас, мы давим этого дождевого червя ногами.

Мне угрожала перспектива знакомства с доктором Ибаррой, когда мне было четырнадцать лет и когда у меня начали расти настоящие зубы, вытесняя молочные, а мать объявила: «Нельзя оставлять рот в таком состоянии». Я, наверное, был единственным учеником в классе, который в детстве не носил приспособления для выравнивания зубов и чьи зубы никогда не стояли совершенно ровными рядами.

– По крайней мере, – говорил я матери, чтобы успокоить ее и чтобы она не подвергала меня самой дорогой пытке современной цивилизации, – мои зубы не выглядят искусственными.


Допустив, что он находится в командировке в связи с очередным своим съездом, я понял, что и сегодня я с ним не познакомлюсь. Именно поэтому решил пойти в консультацию.

Было заметно, что раньше консультация была белее, чем сейчас.

– Похоже, время делает вещи более темными и грязными, – говорила моя мать, показывая зал ожидания, кабинет и огромное кресло, в котором пациенты сидели с открытыми ртами, чтобы доктор мог в них покопаться. Тем не менее свет, исходивший с южной стороны, создавал в кабинете атмосферу покоя. На моей матери были белые ботинки на резиновой подошве, которые не производили при ходьбе шума. Мать сильно изменилась. Жесты стали более мягкими, голос – тоном ниже, сама она стала более терпеливой.

– Здесь хорошо, – сказал я ей.

– Когда привыкнешь, хорошо. Плохо, если уйдешь отсюда, потому что начинаешь понимать, что что-то теряешь.

– А теперь ты знаешь, что, находясь здесь, ты тоже что-то теряешь.

Она кивнула в знак согласия.

– Но ведь ты что-то теряешь и тогда, когда делаешь что-то другое, так?

– Может быть, – сказала она.

– Я решил поехать в Китай, чтобы выучить китайский язык.

– Вот это да, – сказала она, ставя пластмассовый стакан под краник рядом с креслом для удаления зубов.

– Ты мне не веришь, правда?

– Я не знаю, на какие деньги ты поедешь, мы все еще в долгах как в шелках.

– Я поговорю с папой, – ответил я.

– Хорошо, поговори с ним. Хотелось бы знать, что ты от него услышишь.


Я увиделся с ним в престижном районе Мадрида, точнее говоря, на ничейной земле, в некоем промежуточном пункте между нашим поселком и Китаем. Явившись на место, я его не узнал. Он был бронзовым от загара и носил короткую прическу на французский манер, слегка прикрывавшую ему уши. Очки он не носил. Отец сказал, что собирается жениться.

– Что ты думаешь по этому поводу? – спросил он меня.

Я пожал плечами и подумал, что это очень хорошее чувство – знать, что у тебя есть отец, и, соответственно, не думать о том, что у меня чего-то нет и никогда не будет. Я сказал ему, что мне нужны деньги, чтобы поехать в Китай. Посмотрев на меня несколько секунд, он засмеялся:

– В Китай? Что ты там потерял, в этом Китае?

– Больше всего на свете мне хочется поехать в Китай, чтобы изучить китайский язык.

– А почему ты не подумал о каком-нибудь более близком месте?

– Это было бы не то.

Отец принялся теребить рукой волосы надо лбом. Этот жест делал его более утонченным.

– То, о чем ты просишь, невозможно, – сказал он. – И к тому же тебе всего восемнадцать лет.

– Я все равно это сделаю, – сказал я и, изобразив на лице радость, перенес внимание на брюнетку немного старше меня, которая шла к нам со стороны двери. Еще до того, как она подошла, я встал и поспешно распрощался с отцом.

Я не дал ему возможности представить ее мне. Принимая во внимание то, что он фактически отсутствовал в моей жизни, я не думал, что обязан сейчас сам вторгаться в его жизнь.

Думаю, что лишь некоторым отцам удается стать идеальными отцами, как некоторым женам – идеальными женами, а некоторым работникам крупных магазинов – идеальными работниками подобных заведений. Все это потому, что лишь немногим избранным людям дано символизировать все остальное человечество. Так что те редкие случаи, когда мой отец обнимал меня и пытался рассказать, как он меня любит, не много значили и не превратились в некий идеал. Ибо в глубине души человеку хочется иметь нечто большее, чем настоящий отец. Человеку хочется иметь идеи, с которыми он мог бы идти по жизни. Идеи, над которыми можно было бы размышлять каждый божий день и которые давали бы пищу уму. Иными словами, иметь некий материал, чтобы делать то, что нельзя не делать: думать, думать и еще раз думать. Поэтому, когда кто-нибудь тебя обнимает, а эти объятия не доходят до твоего сознания, это все равно что тебя вообще не обнимали. Отчаяние не так велико оттого, что тебя не любят, если у тебя нет необходимости предаваться иллюзиям, что тебя желают и любят, как сказал бы Эйлиен.

Загрузка...