Вначале хлынул ливень. Он так неожиданно сорвался с неба, словно там, наверху, быстро открыли заслонку, и вода обрушилась на землю, слизывая все вокруг. Струи дождя барабанили по железным крышам, стучали в стекла, сбивали листья с деревьев, собирались в ручейки и по канаве бежали к реке Пахре. А спустя полчаса заладил мелкий противный дождь, и, видимо, надолго.
— Какая прогулка в такую погоду? — сказал я себе, вышел из укрытия и направился домой.
Недалеко от дома возле водяной колонки встретился мне Сережа — ученик первого класса и мой сосед. Он весь промок. С лакированного козырька школьной фуражки капала вода, брюки вздулись и стали похожими на два шланга, готовые вот-вот проглотить раскисшие ботинки.
— Что же ты стоишь под дождем? — спросил я.
— Витьку Назарова жду, — ответил он.
Я прошел в дом и на некоторое время забыл о Сереже. Проверил тетради, потом почитал газету, а когда случайно глянул в окно, то снова у водяной колонки увидел знакомую фигуру.
«Вот так да! — подумал я. — Прошло больше часа, а он все стоит под дождем».
Я надел не совсем еще высохший пиджак, раскрыл зонтик и подошел к Сереже. Он будто застыл на месте, съежился весь, и я догадался, что вместе с каплями дождя по его лицу бегут слезы. Я вытащил платок и подал ему:
— Вытри лицо, а то совсем мокрое от дождя.
Он стал вытирать лицо, а за пазухой у него что-то заскулило и зашевелилось.
— Что это? — спросил я.
— Щенок, — ответил Сережа. — Совсем маленький. Витька Назаров нашел, дал подержать, сказал, что скоро придет. Вот я его и жду.
Я посмотрел на щенка. Он был весь черный, а уши белые, и такой крохотный, что уместился бы на ладонях.
— Знаешь что, — предложил я, — давай-ка мы его сами отнесем.
Сережа с радостью согласился, и мы весело зашагали по мокрой и скользкой улице. Дом у Назаровых большой и длинный, с коричневой трубой, и дым из нее выпрыгивал, как из парохода.
— Смотри, — сказал Сережа, — Назаровы печку затопили, наверное, промокли все.
Не успели мы ступить на порог, как дверь отворилась и из нее высунулась рыжая голова Витьки Назарова.
— Ко мне нельзя, — зашептал он. — Батька меня наказал. Ты, Сережка, бери эту собаку себе. Дарю насовсем.
— А зачем она мне? — пробовал возразить Сережа, но дверь тут же захлопнулась. — Вот так дело, — растерялся Сережа. — У меня дома уже есть собака и черепаха есть. Мамка заругается, что вторую принес. Что же делать? Жалко оставлять его на улице под дождем. Он заболеет и умрет. Знаете что? — И Сережа вдруг обрадовался: — Я дарю его вам.
Он бережно извлек из-за пазухи щенка и вручил мне.
— Насовсем.
— Но мне он не нужен, — возразил я.
— Все равно, — сказал он. — Во-первых, у вас нет собаки и черепахи, во-вторых, нет мамки, которая будет ругать. И потом, я беру над ним шефство, буду молоко приносить.
Сережа так обрадовался своему решению, что убежал, не попрощавшись.
Принес я этот черный комочек домой, постелил возле печки тряпку и положил щенка на нее. Потом попросил у хозяйки молока, налил в блюдце и пододвинул щенку:
— На, ешь!
Но он был такой маленький, что еще не знал, для чего ему эта белая жидкость. Пришлось макнуть мордочкой в блюдце, а он недовольно зафыркал, облизывая свой нос. И вдруг сам потянулся к молоку. «Значит, понял», — успокоился я.
Долго я не знал, как назвать щенка. Целый месяц внимательно приглядывался к нему и никак не мог вспомнить, какую собаку он напоминал. Но однажды попалась в руки мне фотография: Горки, сидит Владимир Ильич Ленин, а рядом с ним собака.
Обрадовался я и позвал на именины Сережу и Витю Назарова. Они пришли, принесли подарки щенку. Витя Назаров подарил ошейник, собственноручно сделанный из ремня, а Сережа два куска мыла, чтобы щенок был всегда чистый.
— Так как же мы его назовем? — спросил Сережа.
— Найдой, — ответил я.
— Почему Найдой? — удивился Витя Назаров.
Тогда я рассказал им, что давным-давно в имении Горки жила хорошая охотничья собака по имени Найда. С этой собакой Владимир Ильич любил ходить на охоту. И вот мне кажется, что наш щенок очень похож на нее. А если нет, то мы назовем его другим именем.
Я вытащил фотографию и показал ребятам.
— Очень похожи, — в один голос заявили они.
Найда действительно оказалась охотничьей собакой, и уже скоро мы отправимся с ней в лес.
Это был один из тех жарких дней, когда в Подмосковье летние затяжные дожди вдруг разом прекратились и земля, обжигаемая солнцем, засветилась бледно-голубой испариной. А в лесу, в его ярко-зеленой шубе было свежо и прохладно. Трава туго ложилась под ногами и выпрямлялась следом, наполненная соком и силой. Кое-где, как розетки, светились красными и желтыми шляпками сыроежки. А белых грибов не было.
Ободренные хорошим прогнозом, горожане косяками прочесывали лес так же тщательно, как пионеры к празднику территорию лагеря. Всюду слышалась громкая речь и традиционная перекличка «Ау-у!».
Найда лениво брела по траве, опустив уши, и в глазах ее, черных с зелеными светлячками внутри, я читал полное пренебрежение к моей затее. «Что толку топтать землю, не лучше ли пойти на речку и поплавать вволю?»
Но в меня будто вселился бес. «Как же так, — думал я, — все время шли дожди, земля теплая и влажная, а грибов нет». Знал я несколько заветных мест, но и там меня ждало разочарование — вместо грибов я находил только свежие срезы. И уже не надеясь ни на что, свернул в ельник шести-восьмилетнего возраста. Молодые деревца выстроились в строгом порядке, будто на параде, и, куда ни глянешь, ни одна елочка не выступила из шеренги.
Найда вдруг насторожилась, потом в несколько прыжков оказалась возле человека, копошившегося под елочкой.
— А, знакомая? — спросил он у собаки, оглянувшись на меня. — Ну смотри, ежели понимаешь.
Он спокойно продолжал орудовать небольшой лопаткой. Это был Степан Левонтьевич, мой дальний сосед, прозванный Счастливчиком, потому что никто так не пользовался дарами леса, как он.
Если Степан Левонтьевич отправлялся в лес, значит, зацвела какая-нибудь лекарственная трава или созрела ягода, поспел орешник, а без грибов он никогда не возвращался. Да и сейчас в корзине у него лежали грибы белые, подосиновики и подберезовики, только странные какие-то, нарезанные кусочками, будто приготовленные для зажарки.
Аккуратно, деревянной лопаточкой Степан Левонтьевич поднимает лесную подстилку, закладывает несколько кусочков нарезанных грибов, прикрывает их и уплотняет руками и ногами.
— Что вы делаете? — любопытствую я.
— Сею, — отвечает он, и на его сухощавом с мелкими оспинками лице появляется сдержанная улыбка.
— Никогда не видели, как подсеивают грибы?
Я признался, что никогда не знал и не думал, что грибы можно сеять, словно петрушку в огороде.
— Года через два приходите собирать, их здесь будет, как в девственном лесу, косой косить можно.
— А давно вы сеете?
— Здесь вот только начал, а так лет десять экспериментирую. А вы, я вижу, ничего не собрали, — глянув в мое лукошко, удивился он, — леса, что ли, не знаете?
— Кое-какие грибные места знаю, — ответил я, — но сегодня приезжих много, видимо, опоздал.
— А где, если не секрет?
— За можжевеловой поляной, в дубовой рощице, возле сторожки, в овраге…
— Ну там везде первым побывал я. Прошу прощения. Это, так сказать, мое экспериментальное поле. Нынче там посуше было, солнышко пригревало, и гриб силу взял. Штук шестьдесят собрал, и вот все они пошли на семена, — и он снова улыбнулся, — выходит, не вас одного я подвел…
— Странно, зачем же вы сеете, если знаете, что ваши грибы собирают другие. Таких, как я, много, да еще приезжие. На нас не напасешься.
— В лесу забор не поставишь, да он и не нужен. Дело в другом, — раздумывая, говорил он. — Наш лес испокон веков был грибным лесом, а нынче всё затоптали, и гриб пропал. Вот и приходится сеять. А вы не расстраивайтесь, — он тронул меня за рукав. — Давайте условимся, завтра пойдем вместе. Я вам кое-что покажу. Уверяю, что без грибов не вернетесь.
Он пожал мою руку, будто веревкой стянул ладонь, — пальцы у него были тонкие и сильные. Потом поднял корзину, еще наполовину заполненную нарезанными грибами, и пошел дальше. Сеять.
Ну просто непонятно, почему его прозвали Яшкой. Обыкновенный ястреб повадился к школе летать, и как только ребята завидят его, свистят, кепки к небу подкидывают, кричат:
— Воздух! Яшка появился!
И вспомнил я совсем недавний рассказ Степана Федоровича, тракториста из деревни Коробово.
А разговор случился в бане. Банька у нас так себе, за неимением лучшей ходят сюда мужики рабочую соль смыть, водой вдоволь поплескаться, тело обогреть и душу в разговорах отвести. Вот и Степан Федорович сидит на лавке разогретый до красноты, аж пар от него поднимается, и продолжает начатый до меня разговор.
— …Ты говоришь, посмотрим. Конечно, всяк по-своему смотрит: один далеко и широко, а другой в своем закутке ничего не видит. Вот о себе скажу. Привык я в землю глазами упираться и уж лень голову в сторону поворотить. А произошло такое. Жинка моя стала жаловаться — живность пропадает! Каждый раз считает и каждый раз по одному цыпленку не хватает. Было у нас, положим, восемь, а к концу недели, глядим, четыре. Куда деваются? Где я только их не искал. Лаз, думаю, какой появился. На коленях по земле ползал, все потаенные места обглядел, нет и все. Думаю, может, лиса поблизости бродит или собака чья-нибудь балует. А тут сосед мой, Прохор Николаевич, знаете, бывший председатель колхоза, встречает и говорит, что, мол, угрюмый такой? Я и рассказал. «Посмотрим», — отвечает. И вправду, через день зовет. «Ты, — говорит, — Степан, в последнее время хоть раз в голубой простор глядел?» — «В какой это голубой простор?» — спрашиваю. «Да в небо, — говорит. — Разбойник твой там обитает». И действительно, парит в голубом небе ястреб и все вокруг моего двора, чего еще у меня осталось, разглядывает. «Ну, — думаю, — я тебя, миленький, подцеплю. Приготовил ружье, зарядил, жду. Живность моя по двору мирно пасется. Гляжу — опускается, ну вот так, метрах в пятнадцати завис. Я и бахнул. Смотрю — кувырк ястреб и падает. А над самой моей головой, разбойник, выправился, в сторону подался, за забор и где-то в кустарнике скрылся. Искал я его, искал, так и не нашел.
Степан Федорович умолк, задумался, стряхнул ладонью пот с лица, а потом добавил:
— И все же потом жаль мне его, стервеца, стало. Не знаю почему, но жаль. Птица сейчас редкая…
Теперь возле школы, задрав голову, стою я с ребятами и как завороженный слежу за плавным гордым полетом хищника. Вначале ястреб делает огромный круг, будто школа его вовсе не интересует. Но Вовка, мой сосед, дергает меня за рукав:
— Ты не верь Яшке, он очень хитрый. Сейчас полетит к музею, там немного покружится, а когда все уйдут, он тут как тут. Пойдем на лавке посидим, подождем. Яшка на диких голубей охотиться будет. Хорошо, что я своих в клетке закрыл.
— Почему его Яшкой прозвали? — спрашиваю я.
— А кто его знает, Яшка и все, — отвечает Вовка.
Терпение у Вовки железное. Уже разошлись все мальчишки, и я порывался несколько раз встать, но Вовка удерживал меня, цепко схватив за локоть.
— Честное пионерское, прилетит, — твердил он. — Ну пожалуйста, подожди еще минут десять. Ведь здесь Яшка, крутится вокруг.
Действительно, примерно через час ястреб появился над школьным стадионом, и вот тут начался переполох. Стаи диких голубей со всех сторон спешат под крышу интерната, где они живут.
Хлопанье крыльев, будто взрывы воздушных шариков, оглушает нас. И вот тут ястреб пикирует вниз.
Все происходит в какую-то минуту. Яшка падает на спину птице, а та в панике беспорядочно машет крыльями, пытаясь скинуть с себя хищника. Сильным загнутым клювом ястреб бьет голубя, а острые когти сжимают тело. Птица падает на землю, и тут голубь уже бессилен.
— Я-я! — торжествующе гортанно кричит хищник, тяжело поднимаясь в воздух и унося в своих острых когтях убитую птицу.
Так вот почему этого разбойника прозвали Яшкой!
Как-то приходит ко мне Вовка весь заплаканный, хлюпает носом, сообщает, что Яшка-разбойник унес турмана.
— Я голубей только выпустил, — рассказывает Вовка, — они еще и круга не сделали, а он тут как тут. Я кричал, свистел — ничего не помогло. Яшка все равно сел на турмана. А я за него три рубля отдал на рынке.
Вовка не сдержался и снова заплакал.
— Мамка мне больше таких денег не даст.
— Ладно, не плачь, — как мог, стал успокаивать я Вовку, — что-нибудь придумаем. В жизни не такие беды случаются.
— Но я ему отомщу, вот посмотрите. — Лицо Вовки вдруг стало решительным и злым.
Все эти дни я был занят школьными делами, вернее делами школы: ходил, просил, заседал, выбивал оборудование для кабинета информатики и, откровенно говоря, забыл о Вовке и его беде. Но тут как-то на автобусной остановке встречается Полина Ивановна, бабушка Вовки, отводит меня в сторону и шепчет:
— Повлияли бы вы на нашего мальца, такое сотворил — ястреба под одеялом держит!
— Ястреба? — удивился я.
— Ну да. Хищника. Мать весь день в столовой крутится, работа такая, — объясняет она, — а парень сам по себе, меня не слушает. Ну, поймите, зачем нам ястреб в хозяйстве?
Я успокоил Полину Ивановну и на следующий день зашел к Вовке.
— Ну, показывай ястреба.
— Откуда вы знаете? — удивился он.
— Да так, слухом земля полнится.
Вовка повел меня на голубятню. Сделана она основательно, даже утеплена на случай сильных морозов. Одна из клеток завешана одеялом. Как это Полина Ивановна залезла на голубятню и увидела ястреба, я никак не мог догадаться. Он сдернул одеяло, и я увидел…
— Не может быть! — сказал я.
— Он самый, — ответил Вовка.
Птица приняла воинственный вид, зашипела и распустила крылья.
— Как же ты его?
— Просто. Стрелой.
— Он ранен?
— Нет… Только крыло продырявил. Стрела застряла в крыле, Яшка опустился, а мы с Серегой пиджаком его накрыли.
— Ловко, — сказал я, — и что ты думаешь с ним делать?
— Дрессировать будем. С Сережкой вместе.
Я внимательно пригляделся к ястребу. Светло-желтые глаза с черной точкой в центре в упор уставились на нас, загнутый клюв угрожающе открывался и закрывался. Птица даже попыталась подпрыгнуть, но вдруг захромала и забилась в угол.
— У него что-то с лапой, — сказал я.
— Это не мы, — вдруг стал оправдываться Вовка, — у него так было. Лапа перебита, и весь хвост в дырочках…
— Ты знаешь, — почему-то уверенно сказал я, — это не Яшка. Яшка гораздо меньше. Вспомни. Сам потемней, а полоски ярче. Это, кажется, самка. А если самка, то держать ее в клетке сейчас нечестно.
— Почему? — спросил Вовка.
— А потому, что по всем законам природы она сейчас должна выкармливать птенцов. Вы где ее поймали?
— А в посадках!
— Значит, рядом с гнездом.
— Ну и пусть. Все равно хищница.
— Понимаешь, — стал объяснять я, — птиц этих осталось очень мало. Истребляли как хищников, да и сами они гибли, садясь на высоковольтные провода. А в области нашей их осталось совсем немного. Хищники они, но и польза от них есть.
— Какая?
— В день такой хищник ловит по двадцать, а то и более мышей и полевок.
Вовка хитро, понимающе прищурился и качнул головой:
— Все равно я ее не отпущу, — и закрыл клетку.
— А если мы обменяемся, — вдруг нашелся я. — Ты мне ястреба, а я тебе голубя.
— Все равно, — решительно ответил Вовка и укрыл клетку одеялом.
Я уходил расстроенным. Дело в том, что не так просто приручить птицу, особенно хищника. Для этого надо иметь навык. Можно просто загубить ее. И все же я поехал в Москву на Птичий рынок и купил двух голубей. Пришел к Вовке и поставил на пол клетку.
— Вот, бери, сразу двух. Оба мраморные.
Глаза у Вовки сверкнули, но он тут же отвел взгляд…
— Не на что мне с вами меняться, — сказал Вовка.
— Как не на что? На ястреба.
Вовка молча полез на голубятню, а я за ним. Он отбросил одеяло и распахнул клетку. Ястреба не было.
— Молодец! — воскликнул я. — Все понял и птенцов пожалел.
— Нет, — снова прищурился Вовка. — Я видел настоящего Яшку. Сегодня утром он снова охотился на голубей.
Недаром октябрь в старину называли месяцем-ревуном. В это время олени и лоси становятся смелыми и бесстрашными бойцами.
Прошлой зимой я как-то встретился с лосем. Вначале даже не разобрался, кто передо мной. Думаю, лошадь, что ли, забрела в кустарник? Но когда подошел ближе, то невольно вздрогнул. В полуоборот ко мне стоял полутораметровой высоты красавец лось. На меня он смотрел спокойно и всем своим видом говорил: «Хоть ты и человек, я не боюсь, потому что нет у тебя за плечами ружья, а у меня, погляди, какие сильные ноги, широкая грудь и мощные острые рога». Потом он медленно повернулся ко мне спиной и с достоинством ушел в сторону. И только тогда, когда его темно-бурая спина скрылась за деревьями, я не удержался посмотреть, что же делал лось в кустарниках. Оказалось, что он приходил полакомиться. В метре от земли вдоль ствола на поваленной осине было вырублено корыто, в которое кладут соль-лизунец. Для зайцев и лосей зимой это самое любимое лакомство.
А осень для лосей, что весна для других животных. Они совершают большие переходы в поисках обильной пищи, лучшего зимовья, и голос их слышен далеко в округе. Яркая расцветка леса будоражит их — они сбивают рогами ветки деревьев, и не попадайся им на глаза волк, забьют до смерти, даже медведи удалялись с позором. Людей лоси не трогают. Но этой осенью случилась удивительная история.
В начале октября в нашем лесу почти под каждым деревом встретишь или сыроежку, или чернушку, а кто позорче да посноровистей — тот подосиновик, подберезовик или белый гриб срежет.
Узнали об этом москвичи-горожане и поехали к нам в лес отдыхать. А в лесу хорошо: воздух чистый, запах целебный, отдыхай и собирай грибы.
Приехали кто на чем: одни на электричке да на велосипедах, другие на собственных машинах. Шумно в лесу стало. Тревогой наполнился звериный дом. Ведь все хотят поглубже забраться, в самые неизведанные места.
Стала так машина съезжать с дороги на поляну, а на пути стоит небольшая березка. Объехать ее нельзя: болотце с одной стороны, а с другой — крупный кустарник. Вышел шофер с топориком, срубил березку.
— Для костра пригодится, — сказал он своим спутникам и въехал на полянку.
И тут все увидели лося. Стоит он и смотрит на легковую машину, а ноздри вздрагивают, принюхивается лесной зверь.
Вышли люди из машины, поначалу оробели, увидев лося, потом фотографировать стали, а как осмелели, шутить и кричать начали, махать ветками загубленной березы, чтобы отогнать дикого зверя.
Лось все стоит и присматривается.
— Сейчас я его пугну, — сказал шофер, засигналил и двинул машину навстречу лосю.
И тут произошло неожиданное. Затрубил лось боевой клич и кинулся в бой. Брызнули серебром стекла, заохало от ударов мощных рогов железо, а испуганный шофер убежал в лес.
На следующий день лось снова был здесь и, только завидев машину, которая спускалась к поляне, первым атаковал ее. И так каждый день: лось как хозяин стоял на страже леса и не пускал машины, пока не появился здесь знак «ОСТОРОЖНО: ЛОСИ».
Говорят, что иногда лоси выбирают место зимовки не только для себя, а для целого стада. Может быть, это и было то место, на которое посягнули машины и люди.
С утра соседка Марфа уже ругалась во дворе. Голос у нее громкий. Слова растягивает, и льются они без пауз.
— Кого я из него вырастила, сама не могу понять, зверолова или зверовода, и чего только в дом не натащил: черепахи были, птичек разных таскал, кроликов держал, голубей разводил, а собаки и кошки в доме не переводятся, мало паршивцу показалось, теперь он вепря принес, чтобы мать с отцом оштрафовали, ты чего молчишь, отец, или я одна должна это несчастье расхлебывать, убежал и даже не сказал, что вепрь в сарае, а я вошла, он мне под ноги как кинется, чуть не померла от страха, а как разглядела, ахнула, боже мой, ведь оштрафуют за зверя лесного…
Петр Иванович сидел на перевернутом ведре, видно, только мусор вынес, глядел на раннее солнышко и сладко жмурился. Он привык к подобным тирадам жены.
— Чего спишь, поди посмотри, какой подарочек сын приволок.
— А что глядеть, — лениво отвечает Петр Иванович, — что я, поросят не видел? Небось с полосками, с пятачком и хрюкает.
— Сам скоро захрюкаешь, когда на триста рублей оштрафуют, а наш паршивец в школу убег и ничего не сказал. Где он этого зверя нашел, ума не приложу.
— Небось приблудился. Вот он его в сарай и загнал.
Петр Иванович зевнул и сладко потянулся. Событие, которое так потрясло жену, ничуть не взволновало его.
— Когда я служил в погранвойсках, помнишь, — стал спокойно рассуждать Петр Иванович, — кабанов этих насмотрелся вволю. Поднимают нас по тревоге, прорыв, мол, на границе, а когда на место прибыли, глядим — кабан прошел. Для него нет преграды, ежели решил куда-то идти…
— Да что ты мне про царя Гороха рассказываешь, — перебила его Марфа, — лучше скажи, что делать с поросенком?
Петр Иванович молча поднялся и пошел к сараю. Широко отворил дверь, и оттуда, будто из катапульты, вылетел желтый, с темными полосками вдоль спины, поросенок.
Марфа взобралась на крыльцо и испуганно глядела, как лесной зверек кренделями бегал по двору. С разгона ткнулся носом в кучу перегноя, копнул несколько раз пятачком, отклонился в сторону и влетел в перевернутое Петром Ивановичем ведро. Ведро с поросенком запрыгало по двору.
— Ох, и чушка, — хохотал Петр Иванович, — ну и чушка!
— Так он же слепой, — вдруг догадалась Марфа, — гони его обратно в сарай!
Кабан действительно оказался слепым, но не совсем. Правый глаз полностью закрыла белая пелена, а левый наполовину. Он совершенно не видел предметы, различал только свет и тень. Но это не мешало ему чувствовать себя хозяином во дворе.
Стоило открыть дверь сарая, как Чушка, грозно хрюкая, выбегал во двор, и куры мгновенно разлетались в стороны. Убегал старый, умудренный жизненным опытом кот. Жучка первое время отчаянно лаяла на поросенка, но однажды получила такие толчки крепким пятачком, что теперь осторожно уходила и пряталась в будке. А за Сережей Чушка бегал как щенок.
— Где же ты нашел его? — спрашивал я у Сережи.
— В лесу. Шел, шел — смотрю поросенок. Дал ему сахару, он и пошел за мной.
— Странно, — не верил я, — дикий и слепой и вдруг пошел за тобой.
— Честное слово, пошел, — клялся Сережа, — я же его сахаром кормил. У меня всегда в кармане сахар. Вот отнесу Чушку ветеринару, он операцию на глазах сделает ему, тогда и мать моя его полюбит. А вырастет — в зоопарк сдам.
На какое-то время во дворе соседей наступило затишье. Марфа уже не ругала ни Чушку, ни Петра Ивановича, ни Сережу. Она, казалось, просто не замечала кабана. Даже когда приходили любопытные, взрослые и дети, чтобы посмотреть на Чушку, Марфа делала вид, что ничего особенного не произошло: бегает по двору поросенок — и все…
Но однажды во дворе появился инспектор по охране природы. Он внимательно осмотрел кабана и твердо заявил:
— Кабана надо отнести в лес. Это государственная собственность.
— Так он же слепой, погибнет, — пробовал возражать Петр Иванович.
— Не погибнет, — уверенно отвечал инспектор, — найдет кабанью семью и будет жить в обществе. Да и вам спокойнее. Этот поросенок через год-полтора вырастет в огромного секача. Он вам здесь такое наворотит, — не двор будет, а прифронтовая полоса, перепахано-перерыто. И мало ли чего еще…
Вот тут-то и выступила Марфа. Она говорила много и долго, и воля Петра Ивановича была сломлена.
— Неси, Сережка, поросенка туда, откуда принес, — окончательно решил он, не глядя на плачущего сына.
Я из любопытства тоже пошел в лес.
Вначале кабан бежал за нами. Но как только вошли в лес, он стал отвлекаться, уходить в сторону. Пришлось посадить поросенка в мешок. Кабаньи тропы найти было не просто.
Мы углубились в лес и только вдоль лесного ручья обнаружили следы кабанов. Отпечатки копыт были разные: большие и маленькие, похожие на расколотые лесные орехи, с двумя черточками позади. Видимо, у водопоя недавно была свинья с поросятами. Они не только пили, но и купались — земля вокруг была примята, а трава, листья небольших кустарников вымазаны грязью.
Здесь мы выпустили Чушку и спрятались. Поросенок некоторое время вертелся на месте, принюхиваясь и прислушиваясь. Потом приблизился к ручью, попил и шлепнулся набок, повернулся и из желтого превратился в черного. Поднялся и пошел, низко пригнув голову к земле, будто ищейка. Нашел тропу и мелкими шажками затрусил по ней.
С Сережей творилось что-то неладное. Он подолгу сидел у окна, водил пальцем по стеклу, а когда окликали его, не сразу отзывался.
— Да ты что, оглох, что ли? — сердилась Марфа на сына. — Сколько можно тебя звать? Морковку надо выкопать, а я никак не могу найти маленькую лопатку. Куда могла запропаститься, ума не приложу.
— Сейчас.
Сережа поднялся и пошел в сарай. Марфа за ним.
— Вот.
Штык лопаты был аккуратно завернут в мешок и перевязан веревкой.
— А это зачем? — удивилась мать. — Для чего завернул в мешок?
— Я в лес пойду за орехами.
— Это когда же ты ходил с таким большим мешком за орехами, да еще с лопатой? Говори правду!
— А я и говорю правду. Буду собирать лещину и желуди. Чушку надо спасать. Он погибнет зимой, если не найдет корма.
Марфа от неожиданности даже присела. Она уже забыла о существовании лесного зверька, от которого, как ей казалось, легко избавилась. Теперь спокойно и в доме, и во дворе, никакого штрафа платить не надо. А сын вот…
— А где, сынок, ты теперь искать его будешь?
— Там, на тропе, — ответил сын.
Лещины Сергей собрал всего полмешка, а вот желудей много. Недалеко от кабаньей тропы выкопал две ямы, утеплил их листьями и покрыл слоем земли. Хорошие и надежные получились кладовые.
Зима не заставила долго ждать. Закружило, завалило лес обильным снегом, но не пропала, не скрылась под ним тропа. На ней то и дело появлялись крупные сладкие желуди и, похожие на расколотые орехи, с двумя черточками позади, кабаньи следы.
…Не случайно я вспомнил сегодня эту историю, хотя и прошел целый год. Заглянул ко мне после тяжелого рабочего дня Петр Иванович, уставший, но веселый, и рассказал, что видел Чушку. По ранней зорьке идет он в поле к своему комбайну. Пора сейчас горячая, убирают пшеницу. И вдруг видит двух кабанов.
— Чушка! — крикнул наугад Петр Иванович вслед убегавшим диким свиньям.
И вдруг один кабан, уже рослый, неожиданно застыл на месте, повернул голову, чутко прислушиваясь, видимо, признал знакомый голос, а потом медленно повернулся и побежал к лесу.
— А жаль, что Сережка в лагере и не увидел своего питомца, — сказал Петр Иванович, — но я ему напишу, что жив и здоров его Чушка.
Желтые листья шуршат под ногами. Я иду по узкой тропке, которая бежит между желто-зелеными деревьями и спускается прямо к речке Пахре.
Надо мной кругами проносятся стаи грачей. Они о чем-то громко кричат, наверное, совещаются между собой или подгоняют молодых грачат.
Вот уже несколько дней перед отлетом на юг грачи собираются огромными стаями и летают по многу часов в день, увеличивая круги над своим домом.
И вдруг недалеко за кустами я услышал крик — одиночный, жалобный. Подошел к кустам и увидел раненого грача. Он пытался подняться, опирался на одну ногу и крыло и тут же падал, ударяясь клювом о землю.
Я бережно поднял его и понес домой.
— Ну, здравствуй, — говорю я и подхожу к клетке. «Карл!» — отвечает грач.
— А-а! Извини. Здравствуй, Карл Карлыч.
Грач удовлетворенно стучит белым клювом по клетке. Он уже почти выздоровел, только правая лапка еще болит, и Карл Карлыч осторожно ступает на нее. Настроение у грача превосходное. Он уже забыл, как тосковал и упорно ложился головой на юг — в сторону, куда улетали его друзья. А сейчас за окном медленно падают снежинки и стоят сугробы.
Карл Карлыч уже примирился со своим одиночеством и очень редко смотрит в окно, лишь тогда, когда прилетает синичка и стучит клювом по стеклу: тук-тук-тук. Тогда я открываю форточку и бросаю ей кусочек сала, а потом кормлю грача.
Карл Карлыч ест все: и хлеб, и колбасу, и фрукты, и даже конфеты.
В нашей квартире грача любят все, кроме собаки Найды. Когда птица пытается сказать что-то, Найда вздрагивает и лает на нее. И все из-за того, что однажды Найда просунула нос в клетку, а Карл Карлыч больно ударил ее по носу своим длинным, ровным и крепким клювом. С тех пор Найда и Карл Карлыч непримиримые враги.
О том, что пришла весна, я узнал самым первым. И помог мне в этом Карл Карлыч. Всегда степенный, подтянутый, с гордо поднятой головой, грач неожиданно изменился. Утром он растерянно поглядывал по сторонам, пытался взлететь и больно бился о прутья клетки.
«Что-то непонятное происходит с птицей», — подумал я и вышел на улицу. На земле и крышах по-прежнему лежал снег, мальчишки играли в снежки и катались на санках, но в теплом воздухе плыл легкий аромат цветов.
— Завтра будет весна, — сказал я соседу.
Он подозрительно глянул на небо, потом на меня и веско ответил:
— Рановато.
Но назавтра пришла весна. И все это видели, потому что теплее задышало солнце, вытянулись обиженные сосульки и заплакали: кап-кап-кап. А с крыш с грохотом стали сползать пласты снега.
«Карл! Карл!» — призывно кричал грач, и я понял, что пора отпускать его на волю.
Закрепив на ноге грача приготовленное колечко, я опустил Карла Карлыча на землю. В первую минуту он не хотел ничему верить. Отлетел на несколько метров, потом вернулся, прошелся своей гордой походкой, резко взлетел на крышу и снова опустился возле меня.
Из состояния растерянности его вывела Найда. Она выскочила из подъезда и от неожиданности даже присела, разинув рот. Карл Карлыч метнулся в сторону и полетел.
«Карррл!» — откуда-то издали донеслось до меня.
Я вхожу в класс — окна все распахнуты. Ребята сидят тихо, вопросительно смотрят на меня и ждут, что я скажу. Я улыбаюсь, потому что мне самому нравится, что весна заглянула и в наш класс. А в Горках весна по-особенному красива. Пахра разливается так, что от кустарников на берегу торчат только макушки, а на полях белеют большие острова снега, и по дорогам говорливо спешат ручейки.
«Что-то задержало грачей в пути, — подумал я, — может быть, буря или снегопад. А где сейчас бродит Карл Карлыч?»
И вдруг кто-то тихо воскликнул: «Грачи!»
Все ребята оглянулись на окна. По голубому небу, от самого горизонта до нашего леса, была протянута черная дорожка, а в воздухе гремел торжественный крик грачей.
Однажды, возвращаясь с ребятами с экскурсии, на дорожке у самого дома я увидел грача с кольцом на левой ноге.
— Карл Карлыч! — позвал я.
Грач оглянулся, увидел меня и запрыгал навстречу. Ребята удивленно остановились сзади.
— Здравствуй, Карл Карлыч, — сказал я и протянул руку.
Карл Карлыч несколько раз стукнул клювом по моей ладони. Потом отлетел в сторону и замахал крыльями, словно приглашая следовать за ним. У самого стройного дерева Карл Карлыч взвился вверх и сел на ветку. На верхушке дерева висело несколько гнезд, похожих на большие плетеные корзины. В одну из этих корзин и залез Карл Карлыч.
— Ах, вот оно что! Ты теперь живешь здесь, — сказал я. — Прилетай в гости!
Ребята окружили меня и теперь уже пришлось рассказать им эту историю.
Если вам где-нибудь встретится грач с кольцом на левой ноге, знайте, что зовут его Карл Карлыч и живет он в Горках.
В душе у Миши все кипело. Ведь сам пришел, рассказал, что укусила и поцарапала его нутрия, попросил, чтобы сделали укол, а его взяли и положили в больницу. Вначале думал, ладно, день или два потерпит, и вдруг узнаёт, что продержат десять дней. Провести весенние каникулы в душном, пропахшем лекарством помещении, когда другие будут гонять на велосипеде и ходить на пруд, показалось ему верхом несправедливости.
Он выскользнул из не очень крепких рук старшей медсестры, которая вела его в палату, побежал вниз по лестнице и, надо же, попал прямо в сильные объятия человека в белом халате. Этот рослый дядька руками, как щипцами, подхватил его под мышки, положил себе на бедро и снова поднялся на второй этаж.
— Пусти, крокодил! — кричал Миша, дрыгая ногами. — Все равно убегу!
Врач положил его на койку, одним движением стянул брюки вместе с трусами, накинул одеяло и вышел из палаты. А вслед неслось:
— И без штанов сбегу, вот посмотрите!
Мальчик плакал и катался по койке, а у дверей палаты уже собрались любопытные больные. И вдруг рядом кто-то спокойно и четко произнес:
— Ну покуражился и будет. Лучше скажи, как тебя зовут.
Миша даже приподнялся на локти, чтобы поудобнее разглядеть говорившего. На соседней высокой койке лежал человек, спрятанный в гипс, как в средневековые латы, только глаза и рот были свободны от бинтов.
— Никак! — все еще в пылу отчаяния и злости крикнул Миша и укрылся с головой одеялом. В палате стало тихо.
— Вот что, Никак, — сказал человек в гипсе, — подай-ка мне стакан с водой.
Одеяло зашевелилось, и между складками, как из норки, показалось тонкое, с большими глазами лицо мальчика.
— Я же без штанов, не видишь?
— А руки у тебя есть?
— Есть.
— Тогда подай стакан. Он стоит на тумбочке.
Несколько секунд Миша раздумывал, как это сделать. Потом, завернувшись в одеяло, встал и подал стакан с водой. Больной уперся одним локтем в матрац, здоровой рукой взял стакан, мелкими глотками выпил почти всю воду и выдохнул:
— Спасибо! — Он полежал немного, отдыхая, а потом снова сказал — Здоровых в больницу не кладут, особенно в хирургическое отделение. У тебя что болит, Никак?
— Да Мишей меня зовут. Ничего у меня не болит. Нутрия разок цапнула, и все. Пришел домой, а бабка стращает — помрешь, если укол не сделают. Наврала все. Теперь каникулы здесь торчи! Но я убегу, вот посмотришь.
— А укол сделали?
— Сразу. В живот. От бешенства. Совсем не больно.
— Одного укола тебе мало. Ведь ты и так бешеный. Миша хихикнул, а потом совсем не зло ответил:
— Ты брось шутки шутить. Сколько положено, столько и сделают. Бабка рассказывала, сосед наш, сын Ивана Даниловича, от укуса собаки обезумел. А почти год прошел, как она его цапнула. Приехали из больницы, а он на стену лезет. Пена во рту. Пока везли, он в дороге и помер. Бабка врать не будет.
— Что же это у тебя за бабка такая? Вначале врет, а потом врать не будет.
— Это я от сердитости сказал, — словно извиняясь, ответил мальчик. — А бабка мировая, во! — Для убедительности Миша даже показал большой палец. — Она со мной до второго класса в хоккей играла. Не веришь? Бьет по воротам без промаха. Сейчас уже старая стала.
— А сколько ей?
— Шестьдесят стукнуло.
— Это еще не старая.
— Седая вся.
— А отца-матери нет?
Почему же, есть, конечно. В городе с Ленкой живут. Она только ходить научилась. А мне, если по правде, здесь не хуже. Зимой на коньках и на лыжах гоняю, летом в пруду купаюсь. Велосипед купили. Чем не жизнь?
Неожиданно распахнулась дверь, и в палату вошла молоденькая медсестра, бледная и остроносая, с копной светлых волос, на которых чудом держалась белая накрахмаленная до твердости шапочка. Миша тут же скрылся под одеялом.
— Нечего прятаться, — строго сказала она, — вот тебе штаны, курточка, одевайся, и пойдем в другую палату. Здесь лежат только тяжелобольные.
Миша под одеялом еще больше сжался, как паучок, подобравший под себя все конечности в ожидании опасности.
— Не тревожь его, Люда, — вступился за мальчика человек в гипсе, — мы с ним уже столковались. Пусть остается со мной.
— Это Анатолий Иванович приказал. Уж больно громкий парень. А здесь должен лежать человек, который мог бы и вам помочь.
— Мальчик будет не хуже, — твердо сказал больной. — Он ведь ходячий и уже напоил меня водой.
— Ну как хотите, Корольков. Я передам вашу просьбу заведующему, но если он будет настаивать…
— Не будет, — сказал Корольков. — Я уверен, что не будет. Девушка пожала плечами и вышла, прикрыв за собой дверь.
Миша лежал под одеялом, но в щелочку наблюдал за сестрой и Корольковым. Тело больного было неподвижно, а белая маска из бинтов, покрывших все его лицо, непроницаема. И Миша никак не мог определить, молодой Корольков или старый. По серьезным словам выходило, что старый, а по голосу — молодой.
— Отбой, хлопец, — объявил Корольков. — Теперь они тебя не тронут.
— А ты что, начальник? — спросил Миша, высовываясь из-под одеяла.
— Я тяжелобольной, а это, брат, здесь должность самая серьезная.
— А ты под машину попал? — спросил Миша, показывая пальцем на гипс.
Корольков несколько минут молчал, потом тяжело вздохнул:
— Попасть не попал, а с машиной разбился. Хорошая у меня была машина — «Колхида». Слышал про такой грузовик? Вез я оборудование для одного завода, а тут прямо мне под колеса хлопец один на велосипеде. Тормоза у него отказали или правил не знает, ну я и вывернул руль, да в кювет кверху брюхом. Вот меня и поломало всего.
— Теперь за машину будешь отвечать, — не то раздумывая, не то сожалея, сказал Миша.
— Может, буду, а может, простят. Человек у нас дороже любой машины. А я как-никак человека сохранил.
— А ты теперь что, инвалидом станешь?
— Ну нет, брат. — Корольков даже качнул головой. — Инвалидом я никак не буду. Анатолий Иванович мне снимки показывал, рентгеновские. Там все нормально. Мы, говорит, твои косточки, Корольков, собирали с такой любовью, как у доисторического мамонта. — Корольков впервые засмеялся: — Поваляюсь немного, сил поднакоплю, а там снова в дальний рейс, — продолжал он с таким волнением, что и Миша уверился — не лежать ему долго. — А ты, Михаил, кем хотел бы стать, когда вырастешь?
На этот вопрос Мише было трудно ответить сейчас, вот если бы его спросили утром, когда он собирался за нутрией, то, не задумываясь, ответил бы — охотником. Он хотел быть и летчиком, и космонавтом, но сейчас, когда Корольков рассказал о себе, Миша подумал, что и шофером стать очень здорово.
— Может быть, шофером, — неуверенно сказал он.
— Конечно, шофером, — поддержал Корольков. — Наша специальность самая нужная. Ну скажи, где обходятся без шоферов? Я тебе отвечу сам. Нигде! И на стройке, и на заводе, и в пекарне, и в городе, и в деревне. Везде!
Давно Королькову не было так хорошо, даже не чувствовалась отвратительно ноющая боль в костях.
Ему вдруг захотелось рассказать о своей работе. О том, как водит в дальние рейсы тяжелые машины, как первым встречает в пути восходящее солнце и как открывает для себя все новые и новые города.
Миша слушал напряженно и думал, что это и есть самая настоящая работа, если Корольков, совсем израненный, так любит ее.
В дверь постучались, и снова вошла медсестра. Теперь она улыбалась Королькову.
— Все в порядке. Анатолий Иванович разрешил мальчику быть с вами, — сказала она. — А это Мише бабушка передала.
Медсестра положила на тумбочку сверток и записку. Миша тут же прочитал: «Держись, внучонок. В нашем роду мужчины никогда не хныкали».
«Уже наябедничала», — зло подумал Миша и развернул сверток.
— Апельсины! — удивился Корольков. — Любит тебя бабушка.
— А куда ей деться, — заметил Миша и стал снимать ароматную шкурку. Разломил апельсин на дольки и предложил Королькову: — Держи. Угощайся на здоровье. А к тебе приходит кто-нибудь?
— Так я нездешний. Из Тулы. Там моя автобаза и дом. Мать с отцом старые. Тут, пожалуй, не наездишься: далеко и дороговато. Но я, брат, не скучаю. Ко мне каждый день зайчик наведывается.
— Ну ты брось шутки шутить, — обиделся Миша. — Зайчики только к детям приходят, да и то понарошке.
— К детям, может быть, и понарошке, — ответил Корольков, — а ко мне всерьез. Завтра, пожалуй, часов в восемь утра будем ждать гостя.
Солнечный луч глянул в окошко палаты, спрыгнул с подоконника и медленно подобрался к кровати, на которой спал мальчик. Во сне Миша летал, как летают большие птицы, широко раскинув крылья в плавном полете. Иногда он подолгу зависал над прудом и зорко вглядывался в серую гладь воды, различая юркие стайки огольцов, след жадной щуки и серебристые спинки плотвы. Он мог с высоты, как ловкая чайка, кинуться за добычей, но почему-то боялся, что снова не поднимется вверх. А ему необходимо было увидеть рыжую нутрию с длинным хвостом и бусинками настороженных глаз. Но она, словно чувствуя опасность, так и не появилась.
Солнечный луч, за которым следил Корольков, очень удивился, встретив в этой палате мальчика. Здесь он бывал каждый день и видел только взрослых больных людей. Чтобы лучше разглядеть его, луч коснулся жестких с рыжинкой волос, осветил нос, тонкие губы и теплым пятном застыл на лице мальчика.
Миша открыл глаза и снова зажмурился — так пристально глядело на него солнышко.
— Подъем! — бодро пропел Корольков. — Какой же ты охотник, если так долго спишь? На зарядку!
Миша вскочил с постели, а Корольков стал командовать:
— Руки на пояс — раз, два. Наклон влево — раз, два. Вправо — раз, два…
Миша вдруг заметил, что и Корольков сам делает зарядку. Пальцы его ног, торчащие из-под гипса, попеременно шевелились. Миша чуть не расхохотался, но пересилил себя.
— А я все равно ее поймаю, — сказал он, приседая.
— Кого? — не понял Корольков.
— Нутрию.
— Это ты зря, пусть живет на свободе. Животное, как и человек, всегда протестует против неволи. Вот она тебя и цапнула… А теперь умываться шагом марш!
Когда Миша умылся и тихонько вошел в палату, то услышал, как Корольков разговаривает. «С кем же это?» — подумал Миша и завертел головой.
Белая точка на стене. Но вот она задрожала и вытянулась в длинную линию. Потом линия согнулась и свернулась в клубок. А этот клубок задергался и завертелся быстро-быстро, потом сделал несколько прыжков и замер. Миша увидел голову зайчика — белый кружок и над ним два уха.
— Здравствуй, — тихо и нежно сказал Корольков, — сегодня ты очень резвый. Неужели волк за тобой гонится? — Он разговаривал с ним, как с живым. Зайчик будто кивнул, запрыгал и снова неутомимо закружился.
Миша смотрел на зайчика зачарованно, с таким интересом и возбуждением, как мультипликационный фильм «Ну, погоди!». Пятно медленно сокращалось, словно кто-то невидимый потихоньку обрезал его, пока совсем не исчезло.
— Ну и кино! — восторженно произнес Миша.
— А ты, брат, не верил!
— А он каждый день приходит?
— Почти каждый, кроме пасмурных, — ответил Корольков, — наверно, потому, что в пасмурные дни боится попасть под дождь. — И он снова рассмеялся.
Принесли завтрак, а потом начались лечебные процедуры. Королькова куда-то увезли на длинной тележке, а Мише сделали укол.
Без Королькова стало так грустно, что узкая с высокими белыми стенами палата снова показалась ему хитроумной ловушкой, в которую он сам, как неразумный зверек, добровольно залез. И нет теперь отсюда никакого выхода.
За окном послышался свист. Вначале Миша не поверил, а потом кинулся к окну, распахнув пошире обе створки. Что-то звякнуло, стукнувшись о батарею отопления, но Миша не стал разглядывать, в душе пело — пришли друзья.
— Здорово, ребята! — крикнул Миша, высовываясь из окна.
Мальчишки приветствовали его сдержанно, подняв правые руки, а потом Витька размахнулся, и в окно полетел белый комок. Он точно лег в середине комнаты. Витька бросал камни мастерски.
«Обложили твою нутрию. Тикай. В туалете на первом этаже открыто окно», — прочитал Миша записку и тут же побежал вниз.
— Так идти нельзя. Сразу узнают, что ты из больницы, — сказал Петька, показывая на больничную куртку и штаны.
— Спокойно! — предупредил Витька. — Сейчас придумаем. — Он был деловым человеком и не любил паники.
— Петька, снимай рубашку, а я брюки отдам. У меня под ними спортивные рейтузы. А это, Мишка, — он указал на больничное белье, — оставь в палате. Только быстрее, а то могут засечь.
Миша тихонько вошел в палату. Корольков лежал с закрытыми глазами. После процедуры он всегда спал.
Миша переоделся, прикрыл окно и вдруг под ногами увидел разбитое зеркальце.
Он машинально собрал осколки и положил в карман. Оглянулся на Королькова и заметил, что по сухим губам его скользит улыбка, светлая и радостная. Может, он во сне видел зайчика?
…В оправе молодой, чуть пробившейся травы светится старый пруд. Две галки по-хозяйски расхаживают по берегу и что-то ищут, взрыхляя отогревшуюся землю.
Мальчики, притаившись, лежат и зорко следят за выходами из норки, где живет нутрия. Все выходы прикрыты сетками. Выбежит — тогда не зевай, затягивай сетку веревкой и клади зверя в мешок. Нутрия, видимо, чувствует опасность и не выходит. Но ребята терпеливо ждут.
Миша лежит на боку, и каждая жилка в нем напряжена так, что сводит руку, которая держит веревку. Никуда уже не денется нутрия, потому что долго не просидит в норе, а как только сунется наружу, тут и останется. Отнесет он ее домой, и будет жить она в клетке. Это не какая-нибудь крыса или хорек, а ценный пушной зверь. Ведь мало кто может похвастаться, что дома у него живет нутрия.
Миша осторожно поворачивается на другой бок, не выпуская из рук веревки, и чувствует, как что-то острое впивается в ногу. Лезет в карман и выгребает оттуда осколки зеркала. Берет обломок покрупнее и ловит им солнце, а потом ловко направляет на дерево. На стволе ярко вспыхивает белое пятно, забавно подпрыгивает и замирает. Зайчик!
Внутри у Миши все обрывается. Он вскакивает и слышит, как ему кричат:
— Тяни, хватай!
Но поздно, зверек исчезает в норке.
— Эх ты, растяпа! — кричит Петька.
— Чего вскочил, дергать надо было веревку, — сердится Витька.
— Ладно, не хрюкать, — успокаивает Петька, — сейчас тряпку запалим и запихнем в этот проход. Она, рыжая, побежит через другой и попадется как миленькая.
Миша стоит, словно скованный по рукам и ногам.
— Ты что? — толкает его в бок Петька. — Околел, что ли?
Разжав кулак и снова увидев на ладони осколок зеркальца, Миша медленно уходит от ребят.
— Ты куда? — удивляется Витька.
— В больницу.
— Рехнулся? — заглядывая в глаза другу, плетется рядом Петька. — А как же нутрия?
Миша прибавляет шаг, потом срывается и бежит не оглядываясь.
Даже такой мастер рыбной ловли, как дед Егор, и тот не может сказать, будет ли сегодня клевать рыба. Ведь как получается: сидят два человека, удочки у них почти рядом и наживка одна, а глядишь — у одного клюет, а другому совсем не везет, хоть тресни. Нет рыбацкого счастья — сматывай удочки. Только один рыбак в Горках всегда уходит с добычей — это кот Юрка.
…Еще пар стелется по реке и далеко ворочается солнце, а дед Егор уже шагает по берегу Пахры. Пройдет метров десять, остановится, приглядится и снова идет — ищет место, где поставить удочки. Метрах в пяти за дедом Егором — кот Юрка. В тумане его почти не видно: серый, поджарый, с темными полосками на спине, он бесшумно ставит ноги в мокрую траву, следуя за Егором, пока тот не облюбует себе место. Потом посидит, посмотрит, как Егор закидывает удочки, мурлыкнет себе под нос, мол, посидел и ладно, и исчезнет.
Мы с дедом Егором давнишние друзья. Встречаемся каждый день или на речке, или в школе, где дед Егор работает сторожем.
— Здравия желаю, — отвечает дед Егор на мое приветствие.
— Как улов? — спрашиваю я.
— Мало, — отвечает он, — сыта нынче рыба. Я сегодня на червя уж и не пробовал. Вот мотыля племянник привез. Испытываю.
Присаживаюсь рядом и оглядываюсь. Юрки нет.
— А где же кот?
— А ну его к бесу. Рассерчал я на него, — отвечает дед. — Живет как барин — в тепле и уходе, а дел своих не знает. Вторую неделю в подполе шебаршит мышка, а он спокойно лежит. Я ему: «Юрка, это же безобразие», а он, шельмец, даже ухом не поведет. Одним словом, позавчера отдал я его племяннику. В Молоково увез. Может, там образумится. А то ведь рыба его совсем испортила.
Мы сидим молча. Едва колышутся поплавки на воде, а чуть поодаль то тут, то там плеснет рыбка, и снова тихо. Дымит своей трубкой дед Егор и о чем-то думает.
Юркнул поплавок, и старик резко подсек удочкой. Пескарь величиной с палец упал на траву и забил хвостиком.
— А может, это не мышь была? — после паузы продолжил свой рассказ дед. — Вчера дочка сказала, что ящерицу видела в подполе.
И я понял, что злость на Юрку у деда давно прошла и он сейчас жалеет о том, что отдал кота.
А на следующее утро Юрка как и прежде сидел возле деда Егора.
— У-у, зверюга, — ворчал дед. — Приплелся?!
Юрка выглядел похудевшим и уставшим. Но глаза его, большие, рыжие, горели. Не успел дед поймать небольшую рыбку и опустить в посудину с водой, как Юрка ловко подкрался, схватил ее и был таков.
— Ах ты шельмец полосатый! — закричал дед Егор. — Это что ж получается?! Я ловлю, а ты чужим трудом питаешься?!
Юрка убежал далеко за кусты, там быстро съел рыбу и снова показался на берегу. Но подходить близко уже не решался.
— Я те дам! — погрозил ему кулаком дед Егор. — Эх, напрасно я его отдал, — сокрушался дед, — ведь ни разу у меня не брал, а теперь, видишь, красть научился. Как бы не привык, а то ведь перед соседями стыдно будет.
В этот день рыба шла хорошо. Крупной, правда, не было, но плотва жадно хватала наживу, и дед Егор за час выловил килограмма полтора рыбы.
Но ему не сиделось. Он часто вставал, порывался куда-то пойти, но тут, как назло, рыба клевала, и ему приходилось хвататься за удочки. Наконец он не выдержал и смотал их.
— Пойду Юрку поищу.
Я пошел за ним…
Там, где сточная канава от очистительной станции сливается с рекой (там всегда в изобилии мелкой рыбешки), мы увидели: на небольшом камне пристроился Юрка. Он стоит на трех лапах, а четвертая застыла в воздухе. Плеск, что-то сверкнуло — и во рту у кота затрепетала маленькая рыбка. Юрка прыгает на берег, спокойно съедает ее и снова возвращается на камень.
Мы тихонько отходим. Дед Егор довольно улыбается.
— Трудится, шельмец, — говорит он. — То-то!
Она родилась в норке между опытным пшеничным полем и лесом. В норке было тепло, под брюшком лежали вкусно пахнущие соломинки и твердые комочки зерен, а сверху сладко пахло молочком. Она тыкалась в мягкую шкурку матери, находила влажное место и, насытившись, снова засыпала. Правда, часто ее оттесняли, потому что она была самой младшей, но полевка после многих усилий все же удобно устраивалась.
Так прошли две недели. Теперь она стала большой и норка казалась тесной, потому что рядом вплотную к ней находились братья и сестры. Все они пахли одинаково, как мама, которая появлялась в норке все реже и реже, пока совсем не пропала. Теперь полевки в долгие часы ожидания теребили солому и поглощали зернышки.
Вначале робко, а потом смелее стали они выходить из норки и по подземным путям обследовать свою территорию. Иногда дорога заканчивалась огромным белым пятном, и, высунув мордочку, можно было уловить разные удивительно загадочные запахи. С каждым днем все сильнее и настойчивее тянуло полевок к этому пятну, пока, наконец пересилив страх, они не оказались в неведомом и прекрасном мире. Запахи будоражили и увлекали их все дальше и дальше от дома. И вот самая маленькая полевка осталась одна.
В норке еще было кое-чем поживиться, ведь ей не так уж много надо было, но со временем и она стала ощущать настойчивое желание куда-то бежать, разыскать съестное.
Однажды в норку заглянула большая морда старого самца, напугала строгостью и дыхнула сытостью. Полевка мгновенно сжалась в маленький комочек и задрожала. Самец только недовольно фыркнул и исчез — здесь ему делать было нечего.
Она еще долго дрожала, потом засуетилась, отыскивая пищу, но тщетно, ничего уже съестного не было. И вдруг, пересилив страх, она выбежала из норки и побежала по туннелю все вверх и вверх, пока не оказалась перед белым пугающим пятном.
Она не сразу полюбопытствовала — что же там? — а долго принюхивалась к неожиданно многослойным запахам, улавливая знакомый с рождения сладкий аромат стеблей и зерен. Это придало ей решимость. Кинулась к белому пятну и растворилась в пространстве и солнце.
Полевка зажмурилась и застыла, окатываемая теплыми волнами ветра. Снова открыла глаза и никак не могла остановить кружившийся мир. Над головой все время что-то шуршало, гудело, жужжало, переливалось трелью — мир окружил ее своим светом и многоголосьем.
Полевка потянула носом воздух, и вместе с ним хлынул знакомый сытый запах, который в голодные дни приносил ей тепло и радость.
Она чуть пробежала вперед и сразу наткнулась на стебелек, обнюхала его и мгновенно резанула острыми зубками. Стебелек поник, а зверек почувствовал во рту ароматный сок колосившейся пшеницы. Работая передними лапками, подтянула стебель поближе к себе, пока не добралась до зерен. Они оказались мягкими, сладкими и душистыми, не как в норке.
Полевка никогда так много не ела. Сытость разлилась по телу приятной истомой, она даже зевнула, захотелось поскорее вернуться домой, но тонкие ножки уже не могли быстро нести ее раздувшийся как шар животик.
Она сунулась в ближайшее круглое отверстие, очень похожее на вход в ее родную норку, но столкнулась с остроносым существом. Это существо резко пискнуло и оскалило зубы. Полевка в ужасе побежала прочь. Она еще не знала, что встретила свою самую скандальную соседку — серую полевую мышь.
По привычному родному запаху полевка отыскала свою норку и скрылась в ней. Потопталась на примятой, почерневшей соломе и крепко заснула, теперь уже ничего не страшась. Сам запах и наследственное право на этот маленький кусочек подземелья охраняли ее.
…Спустя месяц сытой и вольной жизни полевка подросла, нагуляла жирок, мех ее стал гладок и лоснился так, что теперь не страшны ей стали ни дожди, ни холода. Мордочка ее с тупым носиком и со светлыми подвижными глазками еще более округлилась, появились тонкие, обостряющие нюх усики, окреп короткий хвостик, зубы стали острыми как бритва, а коричневая шубка мягче, эластичнее. Одним словом, полевка стала красавицей. Красавицей не в понимании человека. Для человека она по-прежнему оставалась вредительницей сельского хозяйства и даже разносчицей заразы. А была она просто представительницей своего отряда мелких грызунов и жила, выполняя то, что веками сохранила и к чему приспособила ее природа. Однако природа не оградила ее от вечной опасности, и единственной защитой от врагов служил ей страх и осторожность. Она не выбегала бездумно из норки, а прежде чем выйти, долго принюхивалась — нет ли посторонних запахов. Даже собирая зерно, вечно оглядывалась и прислушивалась.
Первый враг, с которым она встретилась и запах которого запомнился на всю жизнь, — это лиса. Она давно уже промышляла в этом районе, потому что недалеко в овраге ей посчастливилось найти брошенную кем-то нору, в которой вот уже два месяца росли четыре лисенка. Их надо было кормить ежедневно, и рыжая, прилагая все свои старания и ловкость, приносила им пищу. В основном кормила она их мышами и полевками, колонии которых в изобилии находились по обе стороны оврага — в поле и в лесу. Иногда ей везло, охота приносила и более крупную дичь — зайца, голубя или утку. Но каждый день лиса обходила свою территорию, осторожно приближаясь к мышиным норам. Вот и сейчас лиса залегла недалеко от входа и терпеливо ждала свою жертву. Она видела, как рыжая полевка только что нырнула в узкое отверстие подземного дома.
Полевка уже занималась хозяйственными делами: готовила помещение, заполняя его соломой и зерном. Рядом находилась нора старого самца, который в последнее время жаловал ее своим вниманием и не казался таким уж страшным, как раньше. Наоборот, она даже старалась чаще попадаться ему на глаза.
По подземному переходу полевка подбежала к норке самца глянуть, нет ли дома соседа, но здесь было пусто. Она решила выйти другим ходом. Только сунулась к выходу, как в нос ударил резкий отвратительный запах лисы, а та вовсе не ожидала, что добыча сама подбежит к носу и юркнет обратно.
Цокнули зубы, лапы лихорадочно стали разгребать нору, и нос буквально достал до жилища старого самца. Одуряюще кислый запах разнесся по всем подземным ходам. Полевка от страха чуть не зарылась в солому своего жилища. Но сюда лиса добраться уже не могла. Самки роют норки глубже, чем самцы.
Лиса от досады разворотила все вокруг и ушла, оставив после себя яму с песком, соломой и зернышками.
Через месяц полевка принесла помет из семи детенышей размером в полнаперстка. Через две недели детишки подросли и уже самостоятельно выбегали за кормом. Она тут же забыла их, будто вычеркнула из памяти, стала рыть новую норку, но уже поближе к лесу.
Приближалась зима — суровое, порой и голодное время. Теперь надо было запасти вдоволь соломы и зерна и прятать не только в норку, а небольшими кучами оставлять на своем пути. Она поступала так, как делало все ее племя много столетий подряд.
Долго ленилась зима: то мокрой лапой ступит на землю, то ветром холодным пронесется мимо или неохотно приморозит, а потом забудет, и сразу задышит земля теплом, будоража все живое. Именно это время самое опасное для грызунов. Голое перепаханное поле со стогами сена влечет к себе хищников: лис, бродячих собак, ястребов, сов и даже ворон не красотой, а поживой. Мелкие грызуны для них легкая добыча.
Только невероятно счастливый случай спас полевку от гибели. Может, теплый вечерний закат или хлебный запах последнего осеннего дня потянули ее из норки, но как только она вылезла и уже приготовилась умыть свою мордочку, черная тень накрыла, а громкий бешеный лай бросил ее в убежище.
И сова, и испуганная собака, помешавшие друг другу, остались ни с чем.
Больше полевка почти не выходила из своего укрытия. Она ждала обильного снегопада. И вот покрывается земля вначале легкой белой подстилкой, а сверху сотканным морозом теплым и пухлым одеялом.
Теперь полевка прокладывает подснежные ходы, роет туннели быстро и легко. А путь ее лежит к стогам сена, уложенным и утрамбованным на всю зиму запасливым человеком. И строит зверек свои проходы с загадочной точностью, не обойдя ни одну кучку соломы, заготовленной загодя. Теперь жить гораздо легче и безопаснее. К стогам грызуны пробиваются сотнями: здесь и молодняк, и пожилые самцы — полевки, здесь серые мыши, здесь настоящая кладовая припасов, здесь вольная и сытая жизнь.
Весна потревожила мышей и полевок не теплом и паводками, а гулом самолета, грохотом трактора и человеческими голосами.
Полевка ничего не понимала, пробегая по туннелям. Подснежный ход вдруг обрывался, и приходилось бежать по открытому полю, по тонкому насту. Да и белый блестящий снег вдруг оказался присыпанным чем-то едко пахучим.
Старый самец перестал ходить к стогам и питался только тем, что заготовил летом и осенью. Он осунулся и стал раздражительным. Когда съел свои запасы, то принялся бесцеремонно рыться в кладовой и у подруги. Так прошло несколько дней, пока не кончились запасы и у нее.
Неведомый ужас охватил полевку, когда почувствовала, что голод тянет ее к стогам, но едкий запах снега останавливал перед самым выходом.
И вдруг старый самец решился. Он побежал первым, а за ним подруга. Но что это? Самец бежит в противоположную сторону от поля и леса, в пространство, неведомое ей, а страх остаться одной торопит и подстегивает ее. Самец бежит уверенно, он, видимо, знает и не впервые уходит в такое далекое путешествие за пищей. А есть хочется нестерпимо, но где что разыщешь в холодном и рыхлом снегу!
В сумерках они оказались у длинного забора, хотелось юркнуть в расщелины, но самец бежит вдоль забора, бежит не останавливаясь, пока не исчезает в глубокой дыре у самой стены дома. Полевка кинулась за ним.
Это оказался большой и теплый подвал. Новые, неведомые ей запахи ударили в нос, и нужно было время, чтобы отделить один от другого и найти тот, что ниточкой приведет к пище. Она слышала, как самец, тяжело посапывая, уже принялся грызть что-то, а ей, голодной до головокружения, все еще никак не сдвинуться с места. И вот соскочила вниз, нашла щель и очутилась в ящике с картофелем. Она грызла его, ощущая, как теплая влага насыщения заполняет маленькое тело.
Самец опять зажил сам по себе. Днем он спал, а за пищей отправлялся только ночью, когда многоквартирный и многоголосый дом затихал. Она же продолжала обычную жизнь. За ящиком выкопала себе небольшую норку, натаскала туда ветошь, обрывки газет и устроила удобное жилище.
Но однажды днем полевка чуть не оказалась в лапах страшного усатого чудовища с крупными зелеными глазами. Оно гонялось за ней по всему подвалу, просовывало лапы в щели, куда полевка в испуге забивалась. И здесь, оказалось, надо быть начеку! Теперь она, как и самец, стала выходить из норки только по вечерам.
Как-то раз, обследуя пространство между ящиками, полевка заглянула в небольшое отверстие, из которого высовывалась тонкая труба. Проникнуть в отверстие не составляло труда, и она побежала прямо по трубе, совершая то подъемы, то повороты и зигзаги. И вдруг оказалась в самом углу светлой и просторной комнаты.
Напротив на скамеечке сидело очень мирное существо и с любопытством разглядывало ее. Она совсем не испугалась. Странно, что страх, который постоянно присутствовал в ней, сейчас покинул ее. На всякий случай она юркнула в отверстие, и оттуда снова заглянула в комнату и, надо же, у самого отверстия обнаружила кусочек хлеба.
Такого вкусного хлеба ей никогда не приходилось даже нюхать. Хотелось еще и еще. Она снова юркнула в укрытие, а выглянув оттуда, увидела много кусочков и крошек.
Больше она не убегала, ела и ела, хотя не сводила настороженного взгляда с непонятного доброго существа.
Этот непродолжительный, но великолепный ужин прервал громкий голос:
— Алеша! Ты съел булку?
Полевка тут же исчезла.
— Не мешай мне, папа.
Папа вошел и удивленно переводил взгляд от сына на пол.
— Что ты наделал? С хлебом так обращаться нельзя. Зачем ты раскрошил булку?
— Я мышку кормил. Она только что была здесь и ела булку.
— А откуда она появилась?
— Вот оттуда, где труба.
Папа внимательно оглядел дырку, ушел и вернулся с кусочком дерева и молотком.
— Зачем тебе молоток? — спросил сын.
— Я закрою дырку.
— Не надо. Она еще раз придет.
— Вот я и не хочу, чтобы она приходила.
— Папа, пожалуйста, не надо, — захныкал сын. — Я хочу, чтобы она еще раз пришла. Она очень красивая. Красная, с маленьким хвостиком.
— Не придумывай, Алеша. Мышки не бывают красными. Они серые и с длинными хвостиками.
— Нет. А эта красная и без хвостика.
Отец задумался. Переложил молоток из руки в руку. Постоял. Потом унес инструмент и быстро вернулся.
— Ладно, не хнычь. Собери все, что ты разбросал, и пока ничего не говори маме. Она боится мышей.
Они долго просидели вместе, ожидая мышку, но та, напуганная громкими голосами, так и не вернулась.
Каждый вечер в течение нескольких дней полевка приходила в гости к мальчику. Ела подброшенные хлебные крошки, зернышки крупы и, насытившись, исчезала, прихватив с собой и про запас.
Почуяв, что у полевки появились различные лакомства, старый самец снова зачастил к ней.
Но однажды, возвращаясь домой, полевка стала свидетельницей ужасного происшествия. Она еще не спрыгнула с трубы вниз на ящик, как почувствовала, а потом увидела, что кто-то на нем сидит. Это, конечно, было то страшное Чудовище, которое месяц назад гонялось за ней по всему подвалу. Чудовище сжалось и прямо с ящика сделало прыжок к стене, вдоль которой бежал в гости старый самец.
Полевка услышала испуганный крик самца, а потом со страхом и дрожью видела, как Чудовище валяет по земле и подбрасывает в воздух его тело.
Она не вернулась в свой дом. Страх гнал ее прочь из этого подвала. Теперь, хотя и по знакомой дороге, бежать одной ей было тяжело, приходилось часто останавливаться, принюхиваться, но память запахов ей не изменяла. К утру, обессиленная долгой дорогой, она пришла к родному полю, где знала каждый бугорок и кочку, норки мышей, полевок, хомяков. Но что это? Все не так, как должно быть, как помнила она.
Солнце светило ярко, и остывшая за ночь земля жадно втягивала тепло. Воздух стоял неподвижно — ничто его не колебало и не тревожило: ни пение птиц, ни гудение жуков, ни жужжание пчел и ос, ни шуршание бабочек. Тишина.
Полевка повела носом, глубоко вдохнув воздух. Земля еще дышала знакомым сладко-едким запахом химикатов, и ничто не могло его уничтожить: ни порывистые весенние ветры, ни обильные дожди. И ни одного свежего следа.
Полевка было сунулась в ближайшую норку, но оттуда ударил резкий запах смерти. Теперь она чувствовала его всюду. Смытые дождями мертвые тушки грызунов попадались то тут, то там. Возле полуодетого кустарника и дерева с пораженными белыми листьями полевка натолкнулась на мертвое полуистлевшее тело лисы.
Ей надо было куда-то деться, ведь голод звал и гнал отсюда.
Она побежала дальше по твердой, утоптанной тропинке через овраг к лесу, и вот тут что-то тяжелое упало сверху и придавило, потом сжало маленькое тело и оторвало от земли. Еще живая, она не могла даже пискнуть. Ее несла в свое гнездо старая высохшая от голода ворона.
Это был конец. Полевка не знала, что даже смерть ее — это продолжение другой жизни, что, видимо, это и есть суть бытия. Она неслась над оврагом в жестком клюве вороны без чувств и движений — ужас давно разорвал ее вечно трепещущее сердце.
Непривычно, одиноко чувствуешь себя поздней осенью в лесу. Холодно. Деревья уже сбросили свой жаркий осенний наряд, обособились, отодвинулись друг от друга, нарушив плотный лесной хоровод. Земля укрылась лоскутным покрывалом, спрятавшись под слоем опавших листьев, и они шуршат, хрустят под ногами. На полянке колосятся, будто несжатая рожь, стебельки вейника, а на тонких ножках стоят красные, привлекающие к себе, но очень ядовитые ягоды ландыша.
Чем дальше уходишь в глубь леса, тем тревожнее становится на душе. Может быть, оттого, что встречаются на пути обнаженные следы вековечной суровой лесной жизни. На бугорке под старой, видно, рано уснувшей липой перья и пух растерзанной птицы. То ли серая ворона попала в лапы хищника, то ли молодой грач, а может быть, лесной сизарь? Вот и поплатилась птица за свою неосторожность. Встречаются и разрытые мышиные норки. Кто-то довольно настойчиво охотился здесь. Неужели лиса?
Тук, тук, тук, а потом удалая дробь барабанщика и — пауза; тук, тук, тук, и снова гулко по лесу несутся знакомые звуки. Наверное, желна долбит на суку. Приглядываюсь, нет. Это черно-бело-красный дятел — неугомонный труженик леса, похожий на добросовестного участкового врача. Полечит одно дерево, летит к другому. Сколько же он облетает их за целый день! И синички еще в лесу. Не все потянулись к теплому и сытному человеческому жилью.
Вдруг что-то метнулось с ветки на ветку и спряталось за стволом. Только хвост торчит белый, как свеча, с подпалиной на конце. Белка, но до чего удивительна — совсем белая!
Белых белок я никогда не видел. Однажды встретил белого воробья, видел ворону на Кавказе, говорят, живут в Индии белые тигры — альбиносы. И нет ничего удивительного в том, что белка названа так, ведь название произошло от слова «белая». Но мне попадались только серые, рыжие, а порой почти красные белки.
Я замер у дерева, боясь шевельнуться и спугнуть это чудо. Зверек очень занят: спустится с дерева, пороется в сухой, замерзшей листве и снова на ветку. И все же что-то его насторожило. Белка поглядела по сторонам и быстро взвилась на соседнее дерево. Я выглянул из укрытия, но она уже уносилась по веткам прочь.
Я подошел к дереву, где долго суетился зверек, и на нижнем суку заметил два гриба, насаженные на тонкую веточку. Странно, грибы оказались свежими. Это были маслята. Тронув их, я понял: они заморожены.
Нагнулся, разгреб листву под деревом и нашел еще два гриба. Они были крепкими и упругими и разломились с хрустом, как ножки у рюмки.
Я завернул их в платок и понес домой, радуясь тому, что белка помогла мне найти эти красивые, без единой червоточинки грибы. Но метрах в ста от дерева остановился. Подумал: зачем они мне? Не украл ли я их перед самой стужей у маленького зверька? Вернулся назад и насадил на ветку, рядом с беличьими.
Я давно слышал о бобрах, поселившихся в небольшой речке Рожайке, мелкой и извилистой, блуждающей по нескольким районам Подмосковья в поисках большой воды и, наконец, впадающей в Пахру. О бобрах мне рассказывал Николай Петрович, любитель природы и заядлый рыбак, признающий единственное орудие лова — удочку. Не со слов, а, как говорится, своими глазами на вечерней зорьке наблюдал он деятельную жизнь целого семейства — самки, самца и двух детенышей. Но так случилось, что только спустя год после разговора мы собрались к месту обитания животных.
Утро выдалось теплым. По небу лениво ползли друг за дружкой белые кучевые облака, а трава, сочная и влажная, цепляла нас за пояс, пока мы спускались к реке. Лодка ждала у плотины, и, бросив в нее вещмешок, мы двинулись вверх по реке. Здесь Рожайка широкая, обильные весенние дожди насытили ее, и небольшая плотина сдерживала поток. Но старое русло реки хорошо проглядывалось: из воды, будто дорожные столбы, торчали где отпиленные, а где обломанные стволы когда-то затопленных деревьев.
С правой стороны тянулась деревня, а над ней — стройная и тонкая колокольня и церковь, у которой словно после пожара вместо куполов торчали пустые обручи луковиц.
— Бобров в нашем районе не было давно, не помню я, чтобы они были, — рассказывал Николай Петрович, налегая на весла, — но мать моя, ей уж девяносто, рассказывала, что лет семьдесят назад, когда еще невестой ходила, бобры здесь жили. Иначе и не могло быть, потому что и овраг здешний, длиннющий такой, до сих пор зовется бобровым.
Лодка двигалась медленно, речка все сужалась, и гладь ее как бы морщилась от прикосновений весел.
— А рыба здесь есть? — спросил я.
— А как же. Лещи, подлещики, карп, а в прошлом году щуку поймал больше килограмма. Рыбалка неплохая, если с умом. Правда, дачников появилось много, мешать стали, строятся; порой, знаешь, вывалят что-нибудь в реку, а она ведь живая, не все переварить может.
С берега одинокий рыбак, приставив ладонь к козырьку фуражки, внимательно приглядывался к нам, а потом окликнул:
— Никак Петрович? Давненько… Далеко путь держишь?
— К бобрам! — ответил Николай Петрович. — Вот человека везу, поглядеть.
— Тогда постой. Не вози туда человека. Нет бобров.
— Как нет?
— Вот так и нет. Причаливай, расскажу.
Николай Петрович растерянно опустил весла и вопросительно глянул на меня. Я махнул рукой: надо плыть дальше, посмотреть, как и где здесь жили бобры.
На реке все чаще стали появляться завалы деревьев, похожие на те, что делают бобры, сооружая плотины. Лодка то и дело с трудом пробиралась сквозь эти завалы, царапая днище о коряги, или юрко проскальзывала, вплотную прижимаясь к высокому берегу.
— Это не бобры, — заметил Николай Петрович, ловко управляя легким суденышком, — это время и вода. Деревья сами падают. Разобрать бы надо все, очистить речку, но, как видишь, некому. А бобры жили где-то здесь, за поворотом.
Днище лодки заскрипело, и, казалось, все — сели мы. Но Николай Петрович, ловко работая попеременно веслами, стянул лодку в сторону.
— Хорошо, что не плоскодонка, — засмеялся он, — а то застряли бы надолго.
Все чаще стала попадаться дохлая рыбка, правда, небольшая, с ладонь, но все же рыбка. А вот и щучка сантиметров на двадцать качнулась под веслом кверху пузом. Приглядываемся — беда. Все дно усеяно мертвой рыбой.
— Вот здесь, — неожиданно остановился Николай Петрович, — здесь жили бобры. Сейчас причалим и поищем их норы.
Я знал, что бобры не всегда строят хатки. Если земля мягкая и рыхлая, они копают норки, глубокие и длинные, но так, чтобы выход обязательно уходил под воду.
На крутом берегу земля действительно оказалась пригодной для бобров, но вход в нору мы обнаружили несколько выше воды. Это и понятно: на случай паводка бобры делают запасные.
Просунув руку глубоко во внутрь норы, я вытащил несколько тонких, тщательно обглоданных веток то ли ивы, то ли осины, которые в изобилии росли на берегу Рожайки.
— А вот, гляди! — Николай Петрович торжественно указал на огромное дерево, ствол которого не обхватить одному человеку, но уже совершенно высохшее.
— Да не вверх смотри, а вниз.
Дерево почти вкруговую словно подточено долотом. Видимо, лесным дровосекам не хватило только одной ночи, чтобы повалить эту ветлу диаметром в семьдесят сантиметров. И подумалось сразу, что работал здесь мастер с солидным опытом и стажем. Да и канава, прорытая вдоль реки и заполненная водой, говорила о том, что мы во владениях этого редкого по своим способностям зверька.
— Ну, что? Убедился?
— Убедился, — ответил я. — Но тогда где-то недалеко должен быть ручей, впадающий в реку.
Я знал, что бобры долго выбирают место жительства, но если выбрали, то оно должно соответствовать их строительным замыслам.
— А как же, — обрадовался Николай Петрович, — метрах в ста отсюда есть ручей, впадающий в реку!
Теперь, следуя за своим проводником, я был уверен, что увижу плотину. Так и есть. Небольшая запруда и плотина, но, увы, уже совершенно разрушенная.
— Бобров нет здесь уже с весны, — сказал я.
— А как ты узнал? — спросил Николай Петрович.
— Они ни на день не оставляют разрушенной плотины, и если это жалкие остатки от нее, — я показал на перегородившую ручей осину, облепленную остатками ила, глины и земли, — следовательно, животных давно уже нет. Поехали к рыбаку, пусть расскажет, что же случилось.
Он прозвал его Стариком, может быть, потому, что этот бобр был крупным, большеголовым, с проседью на висках и широким, плоским, как палаш, хвостом. Он вечно занят делом и только изредка вылезает на берег, чтобы привести в порядок свою шубку.
Старик не суетится, а медленно, с чувством собственного достоинства расчесывает мех на брюхе и по бокам, но глаза зорко глядят вокруг, а ухо чутко прислушивается к посторонним шорохам. И если под ногой рыбака нечаянно треснет сухая ветка — бобра как не бывало. Появляется он через несколько минут, отфыркиваясь и сопя, но это не исключает вечную осторожность.
Стоит почувствовать какой-то посторонний запах, как бобр громко хлопает хвостом и скрывается под водой. Теперь его можно и не дождаться. Старик уходит в нору. Снова появляется только ночью, и тогда работа закипает. То слышится приглушенный скрежет подтачиваемого дерева, то плеск воды у плотины.
В прошлую весну Старик работал по-особому старательно, без перерыва на отдых — он заканчивал строительство плотины в ручье. А бобриха (рыбак почему-то прозвал ее Клавой) появлялась очень редко. Было ясно, что она ждет потомство. Поэтому Старик все время носил в нору груды веток, аккуратно откусанных с двух концов.
В августе рыбак увидел бобрят. Они ползали по берегу, возились с матерью, плавали друг за дружкой, как дети, играющие в паровоз. Им очень хотелось нырять, но то ли вес не позволял, то ли хвосты еще были маленькими и нежными, а с нырянием у них ничего не получалось. Они смешно задирали зад, но уйти в глубину никак не могли.
Клава всегда была рядом. Она издавала тихие ворчливые звуки, о чем-то предупреждая малышей, в общем, вела себя так, как все любящие мамы.
Малышам нравилось вылезать на противоположный от норы берег, пологий, заросший буйной растительностью, и это создавало для Клавы большие трудности. Трава скрывала малышей, и бобрихе приходилось буквально удерживать каждого от побега.
Наконец собрав детей у воды, Клава начинала причесывать их — малышам это нравилось. Но в то же время они пытались прильнуть к соскам, чтобы напиться сладкого молочка, а это уже не нравилось Клаве. Она двумя передними лапами отрывала детенышей от себя и совала им моченную в воде веточку.
Такая возня продолжалась до тех пор, пока бобриха не чувствовала опасности. Тогда она издавала фыркающий звук и кидалась в воду, за ней малыши.
Старик, вечно занятый работой, все же находил время навещать семью, и обязательно с гостинцами — целой грудой нежных и сочных веточек. Выносил их он на протянутых лапках, бросал в круг, и семья принималась за общую трапезу. Именно тогда Николай Петрович в последний раз видел всю бобровую семью.
Но рыбак встречал следы крупного бобра даже зимой. Видимо, Старик по-прежнему вел активный образ жизни, даже в мороз, снабжая семью едой. Единственное, чего никто не мог вспомнить, когда же старый бобр подточил огромную ветлу и что ему помешало повалить ее в реку. Тогда не надо было бы далеко ходить за пропитанием — поваленная ветла своими огромными ветвями дотянулась бы чуть ли не до норы.
Весна пришла с буйным паводком. Лед сошел быстро, а сильные дожди в два дня смыли с полей снег, и необычное тепло окутало землю. Такой жаркой весны давно не было. Ошалело чирикали воробьи, а лесные птахи завели свои ранние песни.
Бобры уже плавали в реке. Старик некоторое время приглядывался к размытой бурным потоком плотине, обходил свою территорию, бобровой струей отмечая границы владения.
Годовалые бобрята всюду следовали за отцом, хорошо ныряли и таскали со дна небольшие камушки, которые складывали на покатом берегу. Но игры их все же продолжались. Опираясь на хвост, передними лапами они обнимали друг друга, пытаясь опрокинуть на спину, и чаще всего одному или другому удавалось это сделать.
Клава же любила одиночество. Взобравшись на какую-нибудь корягу, долго причесывалась, точила друг о дружку свои резцы или ела, изящно обгладывая мокрые веточки.
Беда пришла неожиданно. Поздно вечером Старик, выплывая из норы, сразу почувствовал присутствие постороннего запаха — пахло человеком. Он несколько раз нырял, тревожно хлопая мощным хвостом, предупреждая детей об опасности. Они как будто бы тоже спрятались, но в норе не появлялись. Обеспокоенная Клава поплыла в сторону, где недавно резвились малыши, и вдруг обнаружила их в подводной клетке. Оба бобренка заплыли в выставленную человеком вершу.
Верша была просторная и сделана основательно: плетенная из проволоки, она позволяла войти животному, а выход ощетинился остро отточенными кольями. Бобры долго могут находиться под водой, но запас кислорода у них ограничен. Поэтому через несколько минут малыши стали задыхаться.
Даже Старик в какое-то мгновение растерялся, не зная, как помочь своим детям. Он цеплялся лапами за клетку, пытаясь поднять ее, хотел перегрызть проволоку, хватался за тонкий стальной канат с грузилом, но и тот не брали резцы. Может быть, с отчаяния, видя, как бобрята уже захлебываются, Старик опустился на дно и, роясь в иле, нашел грузило. Поплыл с ним к берегу и с помощью Клавы выволок вершу. Но поздно — бобрята уже не шевелились, захлебнулись.
Почему браконьер не появлялся, рыбак не знает. Он нашел вершу на берегу с уже разложившимися животными. Бобрят закопал, а вершу расколотил дубиной и смял ногами.
Старик и Клава продолжали работать, усердно ремонтируя и наращивая плотину, но пришла вторая беда: какой-то незадачливый шофер вымыл в ручье кузов машины. Что за груз находился в машине, неизвестно. Но шерсть у бобров вдруг пожелтела, а Клава к тому же и ослепла. Резкий сладковатый запах в ручье теперь отпугивал животных. Плотина сдерживала поток ядовитой жидкости, и только в паводки она попадала в реку. Тогда гибла рыба.
Слепая и измученная болезнью, Клава уже не реагировала на звуки и запахи, только сидела возле норы, поджидая Старика со свежими ветками. Но она их уже не ела. Она медленно умирала.
Когда Старик остался без подруги, он покинул прежнее место и побрел в поисках другого водоема.
Именно тогда районная газета опубликовала заметку под броским названием «Бобр-путешественник». В ней рассказывалось о том, как пионеры и взрослые несколько раз находили кочующего бобра и возвращали назад. Могли ли они догадаться, что произошло со старым бобром и почему он бежит от этого проклятого места? Нет, конечно.
— Так куда же делся последний бобр? — взволнованно спросил Николай Петрович.
— Тоже погиб. То ли от тоски, то ли от болезни. Но нашли его мертвым возле курятника, недалеко отсюда, в трех километрах от реки. — Рыбак тяжело вздохнул. — Вот так, люди!
На домах, как на подушках, еще спит туман. Утро морозное. А небо, как некачественное стекло, кривое и с наплывами.
Найда присела на задние лапы. Под моими ногами шуршит и колется закостеневший снег. Собака движется вразвалочку, медленно, осторожно ставя тяжелые лапы.
Приближается лес. У него словно нет основания, темная полоса висит между небом и землей. Теплый пар оседает блестками на моем воротнике и на морде собаки. А вот и тропинка, утрамбованная лыжниками и пешеходами.
«Тю-тю-и, тю-тю-и», — запела в глубине леса синичка.
Найда поводит ушами, не верит, и вдруг громко лает, будто взяла след, но не бежит, а лает и лает. С ней творится что-то странное.
Солнце, как крупный полированный шар, стремительно выкатилось на край земли и вспыхнуло пронзительно-ярким желтым светом. Лес, еще с вечера застывший в своем безмолвном величии, вдруг ожил, наполнился звуками.
Найда подбегает к дереву, упирается о ствол передними лапами и снова лает. Я сразу догадываюсь, на кого она лает, но делаю вид, что занят другим делом.
Собака глядит на меня, потом на верхушку дерева, заливается в нетерпеливом охотничьем азарте, пока не подхожу я и не достаю фоторужье. Собака ждет выстрела, подбадривает меня голосом, но слышен только щелчок.
Я сделал снимок, и белка может быть спокойна. Да она и так спокойна, с аппетитом грызет еловую шишку.
Не обращает на нас внимания и серо-голубой поползень. Он бегает по стволу соседнего дерева, занимается своим промыслом, и слышится, будто легонько посвистывает.
А вот еще одна певунья. Она сидит на ветке, совсем невысоко, и старательно выводит свою нехитрую мелодию «тю-и», «тю-и».
Я подошел. И только тогда синичка будто очнулась, встрепенулась, но не улетела. Перескочила на ветку рядом со мной, покачалась и опустилась на землю.
В кармане у меня печенье. Я раздавил, раскрошил в ладони и осторожно, присев на корточки, протянул руку синичке.
Птичка мелкими скачками смело приблизилась и запрыгала вокруг. Потом встрепенулась, повисла в воздухе и вдруг села на мою ладонь. Клюнула раз, потом второй и отлетела в сторону.
Тут же появилась еще одна. Она уже не осторожничала, а лихо спикировала и прихватила свою долю.
Так вот это кто! Старые знакомые! Всю зиму они вертелись на автобусной остановке» подбирали все, что предлагали пассажиры. Кто семечки, зерно, а кто хлебные крошки. Теперь они перебрались в лес…
Громким озорным лаем Найда зовет в глубь леса. Я спешу за ней. В лучах теплого солнца земля легко прощается со снегом, и он плавится буквально на глазах, превращаясь в тонкие звучные ручейки.
В небе уже поет жаворонок. Песня его, как сильные звуки флейты, слышится далеко, хотя он все выше и выше поднимается в просинь неба и вдруг замирает точкой, чтобы в следующее мгновение камнем ринуться вниз. У самой земли раскрываются крылья, жаворонок плавно опускается и исчезает в зелени озимых. А лес еще не успел принарядиться. Не все деревья накинули на себя платья и так стоят — одни по-майски праздничные, другие печально застывшие. Земля влажная, и нога, ступая по нежной траве, чувствует ее податливость. Иду осторожно, оберегая первые лесные цветы: желто-белые трубочки первоцвета, нежные, на тонком стебельке фиалки, фиолетовые мордочки мышиного горошка и целые семьи куриной слепоты.
Я иду к небольшому водоему, куда должна прилететь лысуха — малая водоплавающая птица, которую на юге зовут кашкалдаком. А встретился я с ней в прошлом году совершенно случайно.
В теплое, еще красноватое утро, когда лес пробудился от разноголосого пернатого ансамбля, я увидел, как из-за кустов, залитых темной стоячей водой, выплыла черная, размером с голубя, птица. За ней другая, точно такая же. Но как только они заметили меня, тут же скрылись в густых зарослях кустарника. Лысуха — птица пугливая. И чтобы приучить ее к своему присутствию, я потратил несколько недель. Подкармливал через день и подолгу сидел на противоположном берегу, наблюдая, как птицы ведут свою нехитрую жизнь. Иногда они выходили на берег, ворошили мягкую черную землю и тогда оставляли глубоко отпечатанные следы, похожие на миниатюрное изображение лилии.
Но видимо, не только я наблюдал за птицами. Однажды я больше почувствовал, чем увидел присутствие еще кого-то. И действительно, через несколько минут разглядел рыжую морду собаки. Она застыла, напряженно вглядываясь в противоположный берег, и, казалось, если бы не вода, рванулась к добыче. Собака была бродячая. По весне я встречаю таких собак вдали от жилья, они — изгои и чаще всего живут охотой. Прогнать собаку было нетрудно, она, привычно поджав хвост, скрылась в лесу, но беспокойство в душе моей осталось.
На следующий день я пришел к водоему и понял, что беспокоился не напрасно. На берегу виднелись крупные следы собаки, и к влажной земле прилипли черные перышки птицы. Собаки эти жадны и прожорливы, и я подумал, что обе птицы погибли. Но каково было мое удивление и радость, когда спустя месяц увидел я лысуху, а рядом с ней несколько плавающих черных комочков. К осени птенцы подросли и с первыми холодами вместе с матерью улетели на юг.
Вот почему хожу я каждый день к водоему и жду лысуху. Может быть, по затяжной весне задержалась она в пути, а может быть, память о погибшем друге заставила ее искать другое надежное место.
Когда Джиму исполнился месяц, отца его, красавца Джека, убили живодеры. Его застрелили почти у самого дома. Стреляли из кабины автомобиля, потому что боялись, если ранят, то от этой собаки пощады не жди. А убили его не потому, что Джек был злой или искусал кого-то. Убили из-за шкуры. Недаром его прозвали красавцем.
Морда у Джека была овчарочья — с тонким и длинным носом, а вот ноги коротковатые для породистой собаки, да еще с тяжелыми лапами. Грудь широкая, мощная, от толчка которой не могла устоять ни одна собака, зато шерсть белая, нежная, с серыми подпалинами. Говорят, что пышная шапка из шкуры Джека продавалась на рынке.
Максим Иванович, хозяин Джека, старый учитель рисования печалился недолго. Он пошел к соседке и попросил щенка от кокетливой и ласковой Лады. Щенки были разные: рыжие, пятнистые, а среди них один — серый, круглоголовый, похожий на пуховой шарик. Его-то Максим Иванович и выбрал.
Щенок рос быстро и через месяц вдруг стал очень похожим на Джека. Все так и решили, что красавец Джек оставил о себе память. Прозвали щенка Джимом.
Пока Джим был маленьким, он, как и все другие щенки, бегал по поселку, играл с ребятишками, купался в реке. В играх был неистощим: другие щенки, устав, прятались от него в кусты, а Джим без конца искал себе все новые и новые развлечения. Он никогда не лаял, а только скулил и урчал, выражая тем самым обиду или удовольствие. Однажды он до того увлекся, что посрывал у соседей вывешенное на просушку белье и заработал очень серьезное наказание от Максима Ивановича — целый день просидел в будке. Джим скулил и плакал, глядя на своих резвящихся друзей, но уже больше никогда не трогал белья.
Через полгода Максим Иванович стал учить Джима различным командам и приучать к работе. Перед тем, как рано утром отправиться гулять, Джим научился приносить Максиму Ивановичу тапочки. Правда, вначале пес хитрил. Приволочет один тапочек и теребит одеяло: мол, вставай, открывай дверь. Но Максим Иванович терпелив, не встанет, пока собака не принесет второй.
Потом Джим стал ходить с хозяином в магазин. Сядет у входа и ждет Максима Ивановича, когда тот выйдет с покупками. Берет кошелку в зубы и несет. Только одно не нравится Джиму: уж больно медленно ходит Максим Иванович, еле-еле передвигает ногами, да еще шаркает подошвами по земле. Приходится подолгу ждать, хотя от магазина до дома можно домчаться вмиг.
Любит Джим ходить с Максимом Ивановичем на этюды. Как только начнет хозяин складывать этюдник, берет легкую скамеечку, Джим радостно скулит, знает — бегать ему по берегу реки, купаться, гоняться за птицами, ловить полевок. Мышей он не ест, а замучает до полусмерти и несет Максиму Ивановичу: мол, видишь, какой я охотник, принимай добычу.
Когда Джим подрос настолько, что стал похож на овчарку, правда с короткими ногами, как у отца, но с такой же мощной грудью, хозяин решил на ночь сажать собаку на цепь. Будка, в которой раньше жил красавец Джек, теперь стала домом для Джима.
Долго непоседливая натура собаки не могла примириться с будкой и цепью, первое время пес даже отказывался от еды, рыча и скуля от негодования. А поздно вечером вдруг весь поселок услышал, как жалостливо, в долгом пугающем вое Джим выражает свою вековечную суть.
У собак, как и у людей, есть друзья и враги. Друзей у Джима было много, особенно нравились ему дети, может быть, потому, что сам он никак не мог осознать, что вырос и никто не сдерживал его упреком: «Как тебе не стыдно, ты уже такой большой!..» Он по-прежнему бегал за мальчишками, приносил заброшенную в кусты палку, плавал за мячом и позволял впрягать себя в тележку.
К своей матери Ладе Джим относился почтительно. Как только она недовольно обнажала желтые, порядком стесанные зубы, Джим оставлял вкусную косточку и уходил. Свое уважение пес выказывал и Максиму Ивановичу.
Где бы ни находился Джим, услышав голос хозяина, стремительно несся к нему. Только раз Джим ослушался. Человек из соседнего поселка, проходя мимо сада, увидел тележку и позарился на нее. Стал выкатывать, а тут Джим загородил выход.
Сколько времени пробыл этот человек в саду, неизвестно, но когда Максим Иванович пришел накормить собаку, Джим сидел взъерошенный и, оскалившись, рычал на непрошеного гостя. Даже при хозяине собака не хотела выпускать человека. Пришлось Максиму Ивановичу силой отгонять и привязывать Джима.
— Ну, я тебе припомню это, ублюдок [Ублюдок — помесь собаки с волком или собаки с лисой],— пригрозил неизвестный. Этот случай и повлек за собой дальнейшие печальные события.
В понедельник днем в поселке раздались выстрелы. Первым был убит рыжий Шарик, потом была брошена в кузов автомобиля подстреленная Жучка. Джим, освобожденный от цепи, бродил возле сада. Выстрелы и собачий визг насторожили его, и пес сразу же спрятался в будке.
Автомобиль затормозил у калитки сада, и два человека выпрыгнули из кабины: один с палкой, другой с ружьем. Джим зарычал и высунул голову из будки.
Прозвучал выстрел, что-то горячее чиркнуло по лбу собаки и разорвало ухо. Пес заскулил и сжался в своем укрытии, но палка не давала покоя, больно вонзаясь в грудь и тело собаки. Джим захлебнулся в ярости и озверел. Мощным толчком он выскочил из будки, и острые зубы его дважды сомкнулись на руке обидчика.
Человеческий вопль огласил округу:
— Стреляй в ублюдка!
Но разве стреляют, если собака висит на человеке? Так можно задеть и товарища.
Но выстрел все же прозвучал, снизу, прямо в бок собаки. Джим кувыркнулся и затих, но только человек перезарядил ружье, как собака неожиданно кинулась на обидчика, прокусила брюки и вырвала клок мяса.
Ружье выпало, и оба «охотника» позорно бежали. Джим пополз к будке, но не дополз, потерял сознание.
Если бы история жизни собаки закончилась на этом эпизоде, то не стоило и рассказывать ее. Но Джим выжил, хотя остался хромым на левую лапу, со шрамом на лбу и разорванным ухом.
Спустя какое-то время Максима Ивановича вызвали в суд, потому что один из «охотников» остался калекой. Джим перекусил ему сухожилие. Суды существуют для того, чтобы защищать права людей, а не животных, но этот суд оправдал собаку. Именно тогда на ошейнике пса мальчишки написали химическим карандашом: «Джим — победитель живодеров».
А через месяц ночную тишину снова разорвал невыносимо тоскующий вой собаки. Болит у нее плечо и лапа, думали люди, вот и воет. А наутро узнали, что умер Максим Иванович, старый учитель рисования.
На два дня оставил Джим по-осеннему нарядный сад. За это время родственники Максима Ивановича собрали урожай: яблоки, груши, сливу; захватили с собой кое-что из вещей, заколотили двери, окна дома и укатили в город. А Джим эти два дня провел на кладбище. Оно находилось в двух километрах от поселка.
Джим никогда не видел такое несуразное поле с огромными камнями и железными решетками, которые то и дело надо обходить. Здесь можно без конца плутать и, если бы не устойчивые запоминающиеся запахи, легко потерять место, куда спрятали Максима Ивановича.
Джим забыл, что давно не ел и не пил, лежал на свежем холме, почему-то заваленном остро пахнущими цветами и железными колючими кругами. Днем ему все время хотелось спать, а ночью тревожили непонятные шорохи и блуждающие огни. Он ждал чуда, появления хозяина, но Максим Иванович не появлялся.
Утром Джима охватило непонятное беспокойство. Он поднялся и захромал прочь с кладбища, заспешил домой, к будке, к саду. Возле будки лежали мослы, кости, мясо — все, что осталось от поминального стола, только не стало самого главного — хозяина, но Джим не переставал ждать.
Днями пес бродил по поселку, заглядывая в чужие хозяйства и копаясь в мусорных свалках. Ребятишки жалели его, но не звали играть как прежде. Что сделаешь с хромой собакой, у которой на плече мокнет незаживающая рана? Скучно, неприкаянно стало жить.
Но вот однажды Джим проснулся от присутствия чужого запаха. Выглянул из будки и увидел, как маленькая, облезлая от долгих странствий, похожая на лису собачка гложет его кость. Джим угрожающе зарычал, и глаза его налились справедливым негодованием.
Собачка отскочила на метр и неожиданно опустилась на живот, завиляла хвостиком, смело подползая к Джиму, и лизнула мокнущую рану на плече. Сам Джим никак не мог этого сделать — язык не доставал до раны. Он тут же успокоился и лег рядом с собачкой. Она почему-то напомнила ему мать, нежную и кокетливую Ладу.
Так Джим неожиданно приобрел подругу. Они остались вместе бродить по поселку, копаться в мусоре, вместе есть то, что приносили сердобольные соседи Джиму.
Как-то утром Лиса (так назовем подругу Джима) принесла первую свою добычу — пушистого цыпленка. Виляя хвостом, она радостно повизгивала, разрывая мелкими зубами еще горячее тело.
Джим недовольно заурчал, но запах крови и свежего мяса потянул его к добыче. Он тут же проглотил свою долю.
Потом были голуби и снова цыплята, пока воровка не попалась. За ней гнались толстая тетка и мужик, мальчишки с палками. Лиса металась из стороны в сторону, но всюду ее награждали пинками или ударом палки. В панике она влетела в конуру Джима.
Мальчишки решили достать ее оттуда, но вдруг услышали грозное предупреждающее рычание пса. Джим своим большим телом закрыл будку и оскалил зубы.
Это привело к возмущению не только взрослых, но и ребят. «Победитель живодеров» защищал воровку?! Так Джим лишился не только покровительства детей, но и самого важного — ежедневных обильных подношений. Наступило время тяжелых испытаний.
Не только голод мучил Джима, изводило враждебное отношение людей к его подруге.
Территория и будка обстреливались камнями, как только рядом появлялась Лиса. Джим, казалось, только и делал, что стерег ее. И все же однажды Лиса еле дотянула до будки. Несколько кровавых ран появилось у нее на теле. Какое-то время она отлеживалась в конуре под охраной Джима и вскоре исчезла. Следом за ней ушел и Джим.
Несколько дней они бродили по лесу в поисках пищи, но она то взмывала в воздух из-под самых лап, то исчезала в непроходимых кустарниках. Особенно не везло Джиму. Больная нога не позволяла ему делать резких движений. Даже полевки, которых два месяца назад он настигал одним прыжком, теперь дразнили и буквально водили за нос.
Лиса же оказалась в своей стихии. Несколько раз Джим замечал, как рыжая приходила с испачканным носом, от которого за версту пахло дичью. Она охотилась где-то в стороне от него и тут же сама съедала добычу. Потом подползала к нему на животе и лизала рану. А рана у Джима то заживала, то открывалась. Иногда в ней показывались маленькие железные шарики.
Голод все сильнее мучил Джима, и характер его изменился. Однажды, совершенно беспричинно, он сильно потрепал Лису. И рыжая, чуя недоброе, теперь уже держалась несколько в стороне от злого кобеля.
…Лес расступился, и собаки вышли на поляну. Освещенная солнцем, она горела зеленовато-желтым светом. Джим остановился, его безнадежно-равнодушный взгляд вдруг оживился, в глазах сверкнула охотничья страсть — в небольшом водоеме спокойно плавали четыре дикие утки.
Лиса глянула на Джима и все поняла. Обежала кругом поляну и с противоположной стороны по-пластунски поползла к водоему.
Зоркие глаза Джима видели, как она буквально слилась с цветом поляны и медленно приближалась к берегу. Теперь Джим мог выйти.
Утки спокойно занимались своим делом, когда вдруг совсем рядом увидели страшную морду хищника. Разом всполошились и кинулись к противоположному берегу. И вот тут, одним прыжком, Лиса сбила крупного селезня и, рискуя утонуть, за крыло выволокла утку на берег.
Джим, превозмогая боль, со всех ног бросился к подруге, отобрал утку и, грозно рыча, стал рвать ее на части. Он не видел ничего вокруг, только голод овладел всем его существом.
Он чувствовал, как горячая кровь и теплое мясо возвращают утраченные силы. Лиса сидела рядом, наблюдала за жадно и поспешно глотающим Джимом, обиженно поскуливала, изредка пытаясь выхватить кусок, но грозный рык останавливал ее. И вдруг умолкла, легла на живот и униженно стала отползать в сторону.
Джим даже не заметил, куда делась Лиса. И, только подняв голову, увидел, что напротив сидят и жадно смотрят на добычу три пса. Он вздрогнул от неожиданности, а белолобый пес с воинственно поднятым хвостом принял это как сигнал атаки.
На Джима пружинисто полетел ком взъерошенной шерсти с открытой пастью. Но Джим устоял. Столкнувшись с мощной грудью, пес отлетел в сторону. Вторая собака кинулась сбоку, но острые клыки Джима полоснули ее по морде и впились в бедро. Собака взвизгнула и рванулась прочь, поджав хвост.
Но тут Джиму стало больно, больно так, что холодная волна прошла по всему телу — Белолобый вонзил свои зубы чуть выше старой, незаживающей раны. От боли и ярости Джим потянулся вверх и, встав на задние лапы, опрокинул Белолобого, поджал под себя и, будто клещами, замкнул глотку врага.
Белолобый захрипел, пытаясь вырваться, но Джим держал его, пока тот не закатил глаза, и вдруг отпустил. Собака обмякла, жадно задышала.
Джим отошел в сторону, лизнул бок, огляделся, никого больше не было. Не было и утки. Он не жалел о потере, есть ему уже не хотелось, только по возбужденному телу пробегали нервные волны. Медленно, закрыв глаза, успокаивался Джим и вдруг уснул. Когда пробудился, то увидел вокруг себя тех же самых псов. Они лежали мирно, выражая полную покорность, а Лиса слизывала кровь с его раны.
Этот глухой участок леса с водоемом действительно оказался местом обильной пищи. Сюда на водопой приходили даже дикие свиньи с поросятами и широкорогие лоси. Но собаки пока не решались нападать на таких грозных животных. Охота в основном шла на мелких грызунов и водоплавающую птицу.
Земля уже покрылась мягкой подстилкой, сотканной из красно-желтых листьев, холодный северный ветер хозяином разгуливал по верхушкам деревьев, гнул и метал в победном танце оголившиеся кроны деревьев.
Все чаще птицы пролетали мимо водоема, спеша на юг, а собаки, высоко задрав головы, печальным взглядом провожали стаи.
Но вот однажды вечером они больше уловили по звукам, чем увидели, приближение перелетных птиц. Птицы кружили над лесом, а потом резко снижались у водоема. Несколько стай одновременно расположились на ночлег.
Собаки заволновались в предчувствии большой охоты. Спали чутко, без конца вздрагивали во сне и просыпались. Неожиданный всплеск воды и хлопанье крыльев будоражили голодное воображение. А утро встретило их громом выстрелов.
Забурлила вода, в воздух взметнулись птицы — хлопанье крыльев и выстрелы порой сливались в единый звук и, отражаясь от леса, накатывались эхом. Собаки в страхе залегли в своих укрытиях. Джим тоже растерялся. Ухо настороженно ловило пугающие знакомые звуки, а тело вздрагивало. Но голод держал на месте.
И тут буквально в метре от него на землю тяжело опустилась большая птица. Она беспомощно гребла воздух одним крылом и жалобно кричала.
Джим сорвался с места, схватил птицу за длинную шею. Она еще судорожно билась, когда Джим волочил ее к лесу.
Белолобый, потом еще одна собака принесли по утке.
Это был сытый, праздничный день. Собаки, будто щенки, возились друг с другом, то и дело валясь на спины, обнажая плотно набитые, тугие животы.
Утром снова пришли к водоему и спрятались в небольшом кустарнике. Теперь выстрелы их не пугали. Они терпеливо ждали своей добычи. Первому повезло Белолобому, потом, схватив по утке, еще две собаки стрелой понеслись к лесу.
Остались в укрытии только Джим и Лиса. Джим зорко следил за противоположным берегом, откуда неслись выстрелы, и вдруг заметил, как два человека со страшными гремящими палками в руках с разных сторон идут к поляне. Он предупреждающе зарычал на Лису и кинулся бежать.
Чем ближе становился лес, тем больше страх подгонял его. Только скрывшись за деревьями, Джим остановился и оглянулся назад — Лисы рядом не было.
От досады Джим заворчал, прилег и стал наблюдать. Двое людей внимательно обшаривали поляну, наконец приблизились к кустарнику и раздвинули его.
И только тогда выбежала Лиса. Она уже была на половине пути к лесу, когда раздался первый выстрел. Собака будто поскользнулась на льду, присев на задние лапы, но второй выстрел повалил ее набок.
Джим заскулил и выскочил на поляну, но поднятое ружье "остановило его. Он метнулся к дереву, и вовремя; за спиной будто ветер колыхнул куст. Выстрелы следовали один за другим.
Только поздно вечером Джим пришел к Лисе. Она лежала посреди поляны вытянув ноги и показалась ему больше, чем была на самом деле. Он тронул ее лапой — тело твердое, а вместо глаза красная рваная рана. Джим лег рядом и так пролежал всю холодную ночь. А утром пошел снег.
После гибели Лисы Джим острее прежнего почувствовал одиночество, и, хотя он не бросал свору, его все больше тянуло к людям. А собаки, особенно Белолобый, не любили и боялись людей. Заслышав людские голоса, они прятались и уходили в глубь леса.
Однажды свора встретила ребят, собиравших хворост, и Джим, забыв обычай леса, кинулся им навстречу.
— Волк! — крикнул кто-то, и ребята будто окаменели, застыли в ужасе. Но Джим вовремя остановился и завилял хвостом.
— Овчарка, — опомнился мальчик.
— Ребята, это овчарка! — успокаивали они друг друга.
Сердце у Джима забилось толчками сильно и радостно. Он решил, что дети сейчас начнут играть с ним, посылая за палкой или мячом.
Но тут выбежала вперед женщина с хворостиной в руке, угрожающе замахала и закричала так, как когда-то кричала женщина на Лису. Джим не понял, почему женщина угрожает ему, медленно повернулся и затрусил прочь.
Свора ушла. За долгие странствия по лесу Джим уяснил, что собаки в поисках пищи не просто бегают от одного дерева к другому, а идут, всюду оставляя свои следы.
Принюхиваясь, он находил отметины на деревьях и не очень спешил, потому что знал, что путь замкнется на одном и том же месте. Это место — лесной водоем.
Снег падал крупными мокрыми хлопьями и на пожухлой траве собирался небольшими белыми островками. Шерсть у собаки намокла, обнажая худое тело, и оттого Джим потерял прежнюю стать. Теперь он стал похож на истощенного, измученного пса с тонкой вытянувшейся мордой.
Что-то насторожило собаку. Джим остановился и весь напрягся. Точно. В прогалине между деревьями метнулся и замер заяц. Джим кинулся вперед, но у самого носа только сверкнули задние лапы, и темно-серый, еще не облинявший заяц мощными толчками понесся прочь.
Джиму достался лишь резкий, дурманящий запах лесного зверька. От досады пес даже заскулил. Вот когда не хватало своры, от нее бы зверь не ушел.
Эту поляну Джим почувствовал издали. Густой смолянистый запах резко ударил в ноздри. И хотя деревьев здесь не было, небольшие зеленые кустарники можжевельника с белыми шапками снега ярко светились.
Джиму не нравился этот все поглощающий запах, и он решил пробежать поляну, но вдруг остановился. Прямо на него медленно и важно шел огромный лось.
Он был сыт и никуда не спешил. Он чувствовал себя хозяином. Это Джиму тоже не понравилось. Сейчас попадать лосю на глаза нельзя. Он агрессивен и сам лезет в бой.
Но тут почти рядом прогремел выстрел. Джим вздрогнул и отскочил в сторону. Лось зачем-то мотнул головой, сделал еще один шаг и повалился.
Теперь уже Джим не знал, куда бежать. Только сейчас он понял, что недалеко люди с гремящими палками. Он слышал их разговор и лежал притаившись.
Двое пошли к убитому зверю, но кто-то остался рядом, Джим это чувствовал.
Тело его стало мелко дрожать от страха, и знакомое протестующее чувство самосохранения скапливалось в груди.
На поляне творилось непонятное. К охотникам бежал еще один человек без гремящей палки, в фуражке с блестящим козырьком и размахивал сумкой.
На какую-то секунду Джим отвлекся и вдруг услышал, как сильные, решительные шаги направились в его сторону. Он насторожился и заворчал. Буквально над головой Джима вскинулась гремящая палка, направленная в сторону бегущего человека.
Теперь уже ничто не могло удержать Джима на месте. Он рванулся и вцепился в руку целившегося.
Выстрел грохнул в землю, и охотник закричал. Потом сильный удар в живот опрокинул Джима. Он отлетел, но тут же поднялся и побежал в глубь леса.
Все настойчивее гнала его прочь из леса проснувшаяся тоска по родному месту, дому, саду. И если бы не ноющая нога, Джим бежал бы не останавливаясь, не переводя дыхания. Но на опушке собаке пришлось прилечь. Надо дать отдохнуть больной ноге.
Дальше, как только хватало взгляда, простиралось запорошенное снежное поле. Ветер метлой носился по земле, перенося снег с одного участка на другой, и гудел в проводах высоковольтной линии.
Джим помнил эти вечно гудящие воздушные нити. Когда с Лисой они беззаботно бежали по только что скошенному полю там, далеко в глубине поля, их встретила отвратительным карканьем ворона. Что было нужно этой назойливой птице? Почему она так требовательно и нахально каркала, перелетая с одного столба на другой?
Сейчас надо идти вдоль этих нитей до самой речки. А потом по шаткому мосту на противоположный берег. А там, там он уже почти дома.
Джим поднялся и побежал прихрамывая. Ледяной ветер обжег нос и заслезил глаза, но бежать надо было, и теперь уже не останавливаясь.
Пока он бежал по полю, ветер терзал его шерсть. Но Джим не ощущал холода, только открытая рана затвердела и ломило под лопаткой.
Первое же селение дыхнуло на него теплом и сытостью, над крышами домов метался густой дым, и чуткий нос собаки улавливал волнующие запахи пищи.
Но как только Джим вступил в село, его встретил тонкий заливистый лай собачонки. Он и не обратил на нее внимания, но чем дальше продвигался в глубь села, тем грубее и яростнее становился лай собак. Он превращался в угрожающую силу и ничего хорошего не предвещал. Джим свернул в сторону и окольной тропинкой обогнул село.
Близость реки он почувствовал сразу: ветер стал другим — колким и влажным. Даже рваное ухо его встрепенулось от возбуждения. Теперь уже скоро дома. Джим лизнул снег и прибавил ходу.
Река, как гладкое ледяное поле, стояла неподвижно, но Джим знал, что это обман, течение в реке сильное, ведь не раз он купался, принося ребятишкам палку или мяч. Он оглядывался по сторонам и нигде не
видел моста. Может быть, он вышел к реке не там, где должен быть мост?
Джим побежал вверх по берегу.
Бежал долго, пока не устал. Прилег на некоторое время, огляделся. Пусто. Сухие кустарники и вода. Место совсем незнакомое.
Он снова вернулся вниз. Этот берег ему знаком, но где же мост? Откуда могла знать собака, что понтонный мостик разбирают на зиму, чтобы весной его не снесло ледоходом.
Джим передними лапами вошел в воду и тут же, как ужаленный, отпрянул назад.
На берегу, глубоко в песке, сидели две лодки. Джим взобрался в одну из них, прилег на сиденье и неотрывно смотрел на противоположный берег.
Там была его сторона, знакомая до мелочей. Именно там он бродил с Максимом Ивановичем, ловил полевок, играл с ребятишками, там, за бугром, находился его дом, сад, его конура, глубокая миска, порой до верху наполненная похлебкой или костями. И в отчаянии, от невозможности преодолеть эту преграду Джим завыл. Что выражал этот звук — безнадежность, тоску, одиночество?
Но вот чуткое ухо собаки уловило шуршание подошв. Джим оглянулся.
К берегу шел человек в фуражке с блестящим козырьком и с двумя длинными палками. Это были не гремящие палки, но на всякий случай собака спрыгнула с лодки и отбежала метра на два.
Человек зачем-то погрозил ей кулаком и принялся за дело. Отстегнул цепь, положил палки и, поднатужившись, столкнул лодку в воду.
У Джима забилось сердце. Он понял, что сейчас лодка и человек поплывут по воде. Он бросился к лодке, хотел прыгнуть на корму, но человек поднял весла. Джим отступил левее, к самой воде, спружинился, но лодка рванулась от него.
Джим все равно прыгнул, и только передние лапы стукнулись о борт, а сам он погрузился в воду.
Человек быстро заработал веслами, лодка все дальше и дальше уходила к середине реки, но собака упорно плыла за ней.
Холод словно панцирем сковал собаку, и хотя лапы еще работали ритмично, Джим почувствовал, как стягивает грудь и живот. Дышать становилось все труднее и труднее.
Лодка развернулась бортом и остановилась, а собака настойчиво плыла к ней. Джим не помнит, как ткнулся носом о борт и как человек, ухватив его за шерсть на холке и спине, приподнял и с трудом перевалил в
Он лежал тихо и скулил, порой с благодарностью поглядывая на человека в фуражке с блестящим козырьком. А человек греб и ругался:
— Вот, дурак, всего замочил. Кто же теперь лезет в воду.
Когда лодка мягко села на берег, человек подошел к собаке, увидел рану на плече и покачал головой:
— Отчаянный ты, брат, как погляжу.
Повертел ошейник, который хомутом висел на похудевшей шее, и, с трудом разбирая слова, прочитал:
— Джим, значит. Победитель. Ну топай тогда, Джим-победитель, — и легонько подтолкнул собаку.
Джим выпрыгнул из лодки, отряхнул мокрую шерсть, уселся на берегу и стал чего-то ждать. Может быть, он ждал, что человек позовет его обратно? Но человек не позвал.
Мокрый снег заметал Джима, а человек в лодке все дальше и дальше удалялся по реке.
Через несколько дней в поселке появился егерь. Он разыскивал хромую собаку по кличке Джим.
Проснулся я как-то утром, гляжу, а земля вокруг покрыта тонким слоем снега. Видимо, ступила зима в Подмосковный край своей пушистой лапой, да вдруг передумала и снова ушла на север.
Вышел я на крылечко — воздух чист и сладок. Солнце осторожно проглядывает в щель между тучами и никак не может поверить, что зима отступила. Вдали голубеет лес, и, глядя на него, вспомнил я, что не выполнил заказ хозяйки дома, не принес можжевельника, чтобы запарить кадушки. А ведь придет зима, всерьез отряхнется в лесу, тогда ходи, ищи можжевельник под толстым слоем снега.
Слышу, рядом в саду стучит молотком сосед Иван Иванович, наверное, ремонтирует скворечник. Иван Иванович знаменит у нас тем, что знает все породы птиц, которые обитают в Горках. А скворечников у него около сорока штук, и все разные: одни похожи на коробочки, другие на домики, а третьи — на бочонки. Живут в них летом скворцы, ласточки, серые мухоловки, а на зиму селятся воробьи, синицы, снегири. Круглый год шумно в саду от птичьих голосов. Поделился я своей заботой с Иваном Ивановичем, и он решил помочь мне.
— Чего уж проще, — сказал он, — прежде знать надо, где искать. А то все ходишь, по примеру, грибы собираешь, он тебе, можжевельник, тыщу раз встретится, а когда нужда нагрянет — не найдешь. Вот шест поправлю, корму подсыплю, а там сходим.
Лес горит белым пламенем, а солнце, словно потешаясь над трусливой зимой, нещадно обжигает ранний снег. Деревья стоят в мокрых шапках, а чуть заденешь ветку, град серебристых капель осыплет тебя. Земля еще не промокла, и мы с Иваном Ивановичем смело шагаем по тропинке.
Он то и дело останавливается, приглядывается к кустарникам и сухим травам. Но вот присаживается на корточки, вонзает кривой нож в землю и извлекает корень высокой, давно увядшей травы. Разрезает его на части и прячет в карман.
— Это девясил, — объясняет он мне, — пригожая трава от кашля, для аппетита употреблять можно, а лишаи и чесотку как рукой снимает. А вот, по примеру, можжевельник, за которым мы идем, думаешь, пригоден только кадушки запаривать? Ошибаешься. Из ягод можжевельника делают отвар, и если, по примеру, сердце у вас болит и отек по лицу пошел, то пейте отвар этот — полегчает.
Иван Иванович — небольшого роста, сухопарый, очень подвижный старичок — чувствует себя в лесу как у себя в саду. Шагает он не задумываясь и не приглядываясь к приметам.
По лесу мы шли около часу, и вдруг среди голых и запушенных снегом деревьев открылась ярко-зеленая поляна. Казалось, время двинулось вспять и что сейчас не начало зимы, а ранняя весна с веселым солнцем и ожившей зеленью.
Передо мной было чудо — кусты вечнозеленого можжевельника со всего леса собрались на этой поляне.
Как вначале я не обратил внимания на нежный хвойный аромат? Им всюду был насыщен воздух. Это не то что тяжелый устоявшийся запах хвойного леса, от которого порой кружится голова. Запах можжевельника бодрит и успокаивает.
Прямо рядом со мной пышный куст, пригляделся, да это не куст, а целое деревцо. Ствол толщиной с руку и высотой с меня. Ветки покрыты колючими хвоинками, но не такими жесткими, как у сосны. И растут ровно по три на одном уровне, только смотрят в разные стороны. На стебле их можно посчитать с помощью таблицы умножения.
А вот и ягоды. Черно-синий шарик, мягкий и сочный. На вкус сладковатый и смолистый, будто съел целую елку.
— Нет, — сказал я Ивану Ивановичу. — Такую красоту я даже трогать не буду.
Иван Иванович рассмеялся:
— А мы красоту оставим!
Он вытащил свой кривой нож и пошел к кустам можжевельника. Как в саду, осторожно срезал с кустов веточки и сложил их в зеленый букет. Потом с этим букетом подошел ко мне:
— Гляди, себе нарезали и красоту оставили.
Говорят, что лисы самые хитрые и умные из диких животных, но тогда трудно объяснить, почему эта лиса завела себе нору рядом с жильем человека, да еще принесла выводок из трех лисят. Вся деревня, охваченная любопытством, ходила смотреть, как у норы под огромным вязом лисята в отсутствие матери грелись на солнышке, играли и ссорились. А поутру можно было видеть саму хозяйку. Прежде чем оставить детей и отправиться на охоту, она выбиралась наружу, отряхивалась, чесалась и некоторое время сидела, поглядывая по сторонам, будто раздумывала, в какую же из них нынче податься.
Лиса была на загляденье красивой Тонкий нос, черные острые уши, стройная шея с белым бантом на груди, но самое главное — великолепный красный хвост. Николай Степанович так и прозвал ее — Краснохвостка.
На работу Николай Степанович отправлялся чуть свет, спешил на первый автобус, но порой на минуту-две задерживался, чтобы поглядеть на лису. Иногда бросал ей куски хлеба, зная, что кормит она детишек, и однажды проговорился об этом жене. Та, конечно, благоразумно возмутилась:
— Ох, и намаемся мы с этой лисой! Ты бы хоть прогнал ее.
— Жаль, лисята еще совсем маленькие. И лисовина что-то не видно. Выходит, мать-одиночка.
Но деревня есть деревня. Местные мужики при встрече жали руку Николаю Степановичу и как бы ненароком спрашивали:
— Как там выводок? Смотри, сколько воротников бегает. Не упусти. А то Наталья тебе плешь выест.
— Щенята еще, пусть малость подрастут, а там посмотрим, — уклончиво отвечал он.
Одно беспокоило Николая Степановича, кабы не нашкодила лиса в деревне. Но тут она ничем не посрамила свою породу. Ни одного кролика, ни одной курицы не стащила у соседа. Да и возле норы, кроме старого грачиного крыла, которым играли лисята, никаких перьев и остатков животных не было. Кормила она их грызунами: крысами, мышами, полевками, которые в изобилии водились в округе. Еще сказывали, что не прочь была рыжая порыться в мусорных ящиках, что стоят в конце деревни. И местных собак не боялась.
Говорят, как-то припустилась за ней дворняжка Севостьяновых, бежит, лает, заливается, а чуть в поле выбежали, Краснохвостка тут и показала ей, на что способна. Ноги поранила и всю морду искусала. Так что бабка Севостьяниха всю неделю лечила свою собаку.
Время бежит, а с ним и решение приходит. Уговорили-таки мужики Николая Степановича изловить глупую лису вместе с выводком, даже клетку сколотили, чтобы до зимы никуда не сбежала, а там, глядишь, и воротники на всю семью заготовить можно. А то и мех продать, он по нынешним временам недешево стоит. Одним словом, проявилась разумная крестьянская жилка.
Подрядились помогать еще двое соседей Федор Владимирович и Игнат рыжий — мужики, охочие до развлечений.
Ночью с одной стороны установили сеть возле норы, а у второго выхода веревку натянули с красными флажками и утром погнали лису. Тарелками и железяками, банками консервными гремели, в барабан били и на чем-то гудели, в общем, кутерьму устроили, а Краснохвостки с лисятами нет. То ли интуиция у нее проявилась, то ли случайно ушла с выводком, но, как ни старались мужики греметь, у норы никто не показывался.
Тем временем Семен Терентьевич после дежурства возвращался. Про него говорят, что для красного словца он не пощадит ни матери, ни отца, что только своим острым языком продмаг и охраняет. После семи часов хоть за чем, а в магазин не суйся.
Поглядел он, поглядел на этот концерт, а потом в баньке так красочно охоту эту расписал, что стонали и слезами обливались мужики от хохота. Так и прилипла к троим не злобная, но обидная кличка — «охотнички».
Спустя два дня Краснохвостка снова вернулась со всем выводком в свою нору.
Но тут уж Николай Степанович не смог удержать горячий норов. И, взяв ружье, пальнул в сторону норы. И как бы Краснохвостка ни была глупа, теперь и она поняла, что больше ей нечего делать рядом с жильем человека. Она исчезла. И надолго.
Первые слухи о лисьих проделках появились в середине июня. Кто-то видел Краснохвостку то ли с курицей в зубах, то ли с кроликом, потом в лесу встречали и у фермы колхозной, но лишь теперь заговорили о ней серьезно. В деревне Корбухе лисы разорили курятник, задушили петуха и утащили двух несушек. Тетка Маланья, продавщица сельмага, с утра разносила эту весть так, что к вечеру мужики подробно обсуждали ее в баньке.
— Так это же твоя лиса озорничает, — наступали на Николая Степановича.
— Да почему моя? — отпирался он. — Я, что ль, ее породил?
— Ведь говорили тебе, изолируй.
— А я разве не хотел? — оправдывался Николай Степанович. — Вот и Федор Владимирович и Игнат подтвердят.
— Эх и «охотнички», — вздыхали мужики.
А в следующую субботу рассказывали, как в Павловском лисы разгромили голубятню. Они забрались через крышу, разорвали толевое покрытие, даже сдвинули плохо приколоченные доски и, как говорится, оставили от голубей лишь пух и перья. Следы разбойников вели к оврагу.
— Хоть и твоя лиса, — возмущался хозяин голубятни, — но я ее, гадюку, уничтожу.
— Да почему моя? — оправдывался Николай Степанович. — Делайте с ней, что хотите.
Тут же собрали целую бригаду охотников. Первыми, конечно, записались Федор Владимирович и Игнат рыжий. Николай Степанович категорически отказался. Вспомнили, что у кого-то есть хороший норновый пес такса, правда старый, но сгодится. А еще у кого-то непонятной породы, но на зверя и следы чуткий. Порешили — сделали.
С утра вышли на охоту и прямо в овраг. И тут засомневались: с прошлого года экскаватор здесь работает, машины песок вывозят, не то что лису, мышей всех разогнали. Но все же пустили собак. Такса хоть и старая, но покрутилась, побегала, а след все-таки взяла, за ней пес непонятной породы загавкал, заголосил.
Собаки пошли краем оврага и только в конце его стали спускаться к кустарнику.
И тут на противоположном склоне хвост мелькнул, потом второй, третий. Кто-то выстрелил и, видимо, очень метко. Две лисы ушли, а третья осталась лежать.
Николай Степанович только-только поставил во дворе два ведра воды, которую принес из колонки. Закрыл калитку, оглянулся и обомлел. Метрах в десяти, у самого сарая, сидела Краснохвостка. Пасть раскрыта, тяжело дышит, бока ходуном ходят, смотрит на него, аж в самую душу заглядывает.
Слышит Николай Степанович азартный собачий лай и охотников видит. Идут они по краю его участка, значит, только что нору обследовали.
Отворил он дверь сарая.
— Ну, ступай! — крикнул.
И лиса искрой метнулась в щель. Снова повесил замок и зачем-то оба ведра воды разлил вокруг.
— Степаныч, — окликнули его, — лису не видел?
Охотники подошли к калитке. Собаки вертелись рядом, такса обливалась слюной, видимо, очень устала, а тонконогий непонятной породы оказался выносливей и все норовил пролезть между штакетником.
— Ну, ты, не суйся! — прикрикнул на собаку Николай Степанович.
— Может, во дворе у тебя где?
— А где? Все на виду. Если и была, то ушла. Вас дожидаться не будет.
— Вот, погляди, одну подстрелили, — похвастался Федор Владимирович, держа за хвост еще совсем молодую лису.
Глядя на бездыханное окровавленное тело лисенка, Николай Степанович в сердцах выругался и сказал:
— Не делом вы занялись, мужики. Егеря бы сюда. Он сразу бы вас образумил, — и пошел в дом.
Как только стихли голоса людей и собак, Николай Степанович пошел в сарай и отворил дверь.
В сарае никого не было. Но он не стал гадать, как лиса ушла из закрытого сарая, его все время тревожила одна мысль: когда и какая связь образовалась между ним и зверем, если Краснохвостка в тяжелую минуту обратилась за помощью к человеку?
«И мнится мне, что я оказался перед лицом цивилизации, далекой от нас, как бы упавшей с далекой планеты, и нам никак не установить общение с ней».
Р. Шовен
Год назад в сухое горячее лето в лесу у старой сосны встретил я совершенно разрушенный мертвый муравейник. Только один, помеченный мной, муравей носился из логова к дереву и обратно. Но к следующей весне, к моему удивлению, муравейник возродился и зажил обычной трудовой жизнью. Этот рассказ не попытка исследования, тем более научного, просто я позволил себе представить, что же произошло.
Автор
Даже в июне муравейник не проснулся. Сбитый кем-то еще зимой, купол так и остался лежать рядом, будто сброшенное с дерева воронье гнездо, размытое дождем и разваленное ветром. Дороги, что за многие годы были протоптаны черными муравьями когда-то большого лесного княжества, заросли, и только очень знающее существо могло пробраться через буйную заросль молодой и сильной травы.
Старому, но еще крепкому муравью Кому надо было добраться до самого ближнего дерева, чтобы собрать тлиное молоко, необходимое для молодого, только что разорвавшего оболочку кокона муравья. Кома оказался единственным муравьем, оставшимся в живых после кровавого нашествия чужаков. А потом холод и голод лютой зимы окончательно погубили муравьиное племя. Правда, жива и мать-царица, неповоротливое и капризное создание, неспособное прокормить себя.
И вот он, единственный рабочий муравей, должен ежедневно, по многу раз в день, носить молоко ей, да еще обеспечивать пищей этого необыкновенного прожорливого младенца. А младенец оказался удивительно редким экземпляром. В несколько раз больше Кома, с огромной квадратной головой и с мощными, но еще недостаточно развитыми жвалами.
По Великому Закону Инстинкта муравьи рождаются с готовыми трудовыми навыками, но они проходят и начальную школу муравейника, где знакомятся с различной хозяйственной работой. Молодой гигант делал все, что показывал ему Кома, легко, четко и быстро, и единственное, чем недоволен был старый муравей — это привязанностью Большеголового.
Он следовал за ним всюду, и сколько требовалось ухищрений, чтобы обмануть, запутать его в бесчисленных помещениях муравейника, лишь бы вырваться наружу и принести пищу.
Кома осторожно пробирался сквозь траву, огибая опасные участки, где могли задержать его непредвиденные обстоятельства, оберегаясь от нежеланных встреч с врагами, запахи которых он ощущал то тут, то там. Его подвижные усы улавливали любые изменения и четко определяли направление.
Всюду, на когда-то образцово очищенной, а ныне заброшенной территории муравейника, встречались слизняки, улитки, жирные черви — легкая добыча фуражиров, но не это сейчас было необходимо Кому — царица ждет молока, да и Большеголовый с удовольствием пьет его.
Только взбежав на ствол дерева, Кома почувствовал, что находится в привычной обстановке. Стадо тли, годами служившее главной кормовой базой муравейника, спокойно паслось на свежих и ароматных листьях, но поголовье его сократилось. Ведь некому было уносить личинки в теплый муравейник. И все же, пищи хватало с лихвой.
И вдруг остро реагируемые антенны Комы почувствовали чужаков. Два красных муравья, насытившись и прихватив с собой запас молока, превозмогая собственную тяжесть, медленно ползли по ветке.
Это были разведчики-разбойники. Стоило им вернуться к своим, рассказать о большом заброшенном стаде тли, как неисчислимые полчища кинутся на легкую поживу. И тогда конец. Одному Кому не отбить нашествия.
Он спрятался за изгибом листа и, как только первый муравей поравнялся с ним, вонзил свои жвалы в шею противника. Второго незадачливого муравья ожидала та же участь.
Теперь можно спокойно подоить тлю. Тонкие усики нежно коснулись мягкого живота, и появилось молочко, которое тут же слизал Кома. Медленно он обошел все стадо и, собрав достаточно пищи, заспешил в обратный путь.
Мать-царица с нетерпением ждала пищи. Только что она отложила несколько яиц, на которые сама смотрела с жадностью, и, если бы не появление Комы, может быть, сожрала одно из них. Теперь надо было скорее унести их в нижнее помещение, а там аккуратно очистить и облизать.
Кома будто и не уставал. Он успел накормить молодого уродца и уже с ним принялся поднимать коконы вверх, поближе к теплу, а яйца перенесли в нижнюю камеру, бережно уложили, потому что из них скоро появятся личинки, за которыми надо следить с еще большей тщательностью, кормить и кормить, пока они не спрячутся в коконы.
Если жаркие дни постоят, то скоро из коконов выйдут рабочие муравьи, которые сделаются ему помощниками. Кроме заботы о потомстве, в самом муравейнике дел было невпроворот.
Кома и Большеголовый переходили с этажа на этаж, очищая помещения от мусора, от свежих завалов. Но самое главное — от трупов замерзших собратьев. Надо было растащить и вынести целый клубок муравьев, которые не успели вовремя скрыться в глубины подземелья и были внезапно настигнуты сорокаградусным морозом.
Только тогда, когда солнце уже перестало нагревать землю, легкий пар окутал траву и кустарники, а черная тень упала на лес, Кома и молодой замерли, их антенны вначале скрестились, а потом развелись в разные стороны. Наступило забытье.
О погоде муравьи узнают не выходя из подземелья. Их чуткие антенны улавливают самые незначительные колебания атмосферы, а о наступлении утра они узнают, не видя его.
Кома и Большеголовый проснулись сразу. Их усы скрестились, и оба принялись за свои дела.
Теперь Большеголовый не бегал за своим учителем, а выполнял все его поручения точно. Он сразу пошел в боковое помещение, где хранились яйца, стал перебирать и перетаскивать их, очищая и облизывая.
А для Комы утро снова началось с добычи пищи, потому что антенны его приняли требовательные сигналы царицы. И снова он почувствовал запахи пришельцев-разбойников и забеспокоился, возбудился, хотя всю дорогу был внимательным, осторожным.
Но и на этот раз обошлось благополучно. Чужаки не успели оставить своей охраны у стада тли, а это значило, что пора их опередить.
В середине дня Кома обнаружил, что один из коконов подает сигналы. Он кинулся к нему и стал рвать тонкие, спрессованные нити. И вот появился еще один муравей, беловатый и беспомощный, но спустя какое-то время его панцирь-хитин стал темнеть.
Кома ощупал его лапками, прослушал антеннами и понял, что явился на свет здоровый фуражир.
К вечеру появился еще один. Когда Кома вернулся от царицы, то увидел Большеголового, хлопотливо вертящегося возле муравья размером в полкокона — родился карлик, но и это уже значительная помощь.
Кома скрестил антенны с Большеголовым и просигналил свое одобрение, потом усы коснулись огромной головы и туловища, будто поглаживая, и гигант получил высшее поощрение, которое мог заслужить молодой муравей.
Как только выбрались из муравейника, свет и тепло раннего солнца ослепили, опьянили Большеголового. Он закачался на своих крепких лапках, но Кома не дал ему расслабиться, вовремя поддержал, обволок успокоительными сигналами, вливая новые силы. Очумелый и дрожащий от непривычного тепла, гигант какое-то время не двигался, только покачивался на месте, но вдруг все разом прошло, и он твердо зашагал за своим учителем.
Они вышли из муравейника, но со стороны запасного хода, и поднялись наверх туда, где раньше находился купол, а ныне зияла огромная яма с осевшим и прогнившим строительным материалом.
Кома шел впереди, внимательно рассматривая разрушенное жилище, а усы его то и дело вскидывались вверх, выражая глубокую печаль и озабоченность. Для того чтобы быстро восстановить купол, нужно, как минимум, несколько десятков рабочих, а где их возьмешь. Только через месяц Кома ожидал ощутимую помощь — прибавится несколько жильцов, если царица будет регулярно поставлять яйца, и только тогда можно взяться за восстановление купола. Но когда он по сантиметру обследовал всю яму, стало ясно, что укрывать ее надо срочно, иначе верхняя часть осядет и еще больше разрушится.
Они спустились вниз, и Кома вывел Большеголового на дорогу, когда-то чистую и прямую, а ныне запущенную, и подал сигнал, чтобы тот внимательно запомнил свой путь. У каждого поворота вожак останавливался, кружился, оставляя едкий запах муравьиной кислоты. Так засекались вехи, по которым безошибочно находился обратный путь. То же самое проделывал и Большеголовый.
Прежде чем взобраться на дерево, Кома приложил антенны к стволу, чтобы определить, не долбит ли его страшный враг муравьев — дятел. В обширной памяти Комы, заложенной, как в кассету магнитофона, существо, стучащее определенным способом по дереву, считалось одним из опаснейших врагов муравьев. Так записано в Великом Законе Инстинкта. Это существо уничтожало муравьев на дереве, но самое страшное, когда осенью оно нападало на муравейник. Проделывая сбоку огромную дыру, дятел разрушал строение и выклевывал ее обитателей, особенно яйца и куколки.
Сейчас было тихо. Вожак ловко побежал по стволу к листьям, где табунами паслась тля, и опять пришел в возбуждение. Его антенны обнаружили свежий запах чужаков.
Скрестив усы с Большеголовым, Кома стал объяснять ему, что теперь тот обязан охранять, беречь это стадо. Легкими прикосновениями усов и лапок показал, как доить тлю и как легче слизывать молоко, не задевая брюшко жвалами.
Делал он это потому, что знал — через сутки или двое челюсти у Большеголового потеряют гибкость и станут крепче кости. Его воспитанник приобретет грозное оружие, но потеряет способность самостоятельно питаться — кормить его должны будут другие муравьи. Вот почему Кома привел Большеголового к стаду; он знал, что по Великому Закону Инстинкта этот муравей станет воином, а следовательно, и первой надеждой на выживание растущей колонии.
Кома вошел в покои и в знак покорности вытянул усы, слегка прикасаясь ими к ногам царицы. Она мгновенно обернулась, и Кома принял сильный раздражающий поток сигналов разной длины и сложности, который складывался в четкие понятия. Он даже не шелохнулся, перечить царице не следовало.
— А, это опять ты, Кома? Сколько раз я тебе говорила, чтобы ко мне ходил не ты, а мой постоянный раб. Куда вы его дели? Ему же категорически запрещается удаляться далеко от моих покоев. Отвечай, выродок.
— Я уже сообщал, — передал Кома, — Сизы нет. Он погиб во время нашествия наших врагов.
Кома ежедневно, по нескольку раз, принимал эти сигналы-оскорбления. Он уже перестал обращать на них внимание, потому что понял, что не только память, но и самую главную способность — регулировать рождение — потеряла царица.
Еще до нашествия красных муравьев Сиза — этот раб, первый кормилец царицы, в лабиринте муравейника повстречал юркого жучка, который самовольно поселился в колонии. Его терпели, хотя знали, что он занимается разбоем. На языке муравьев имя жука звучало как предупреждение: «Фу-а!» То есть «пьяная вода».
Увидев муравья где-нибудь в закоулке муравейника, жучок выказывал ему всякие почести, уступал место, заигрывал, ложился на спину, обнажая покрытый золотыми волосками животик. Этот животик, выделяющий желтую жидкость, и привлекал муравьев. Они жадно слизывали появляющиеся капли и через мгновение становились самыми благодушными насекомыми в мире.
Муравьи теряли не только контроль над собой, но и нарушали Великий Закон Инстинкта. Все, что нес с собой труженик, он отдавал воришке, будь это пища, яйцо или кокон. Вот такую жидкость в своем зобе однажды принес царице Сиза.
С того дня она потеряла покой. Когда не было пьяной воды, ею владело безразличие, апатия, она гнала прочь Сизу, а тот спешил к Фу-а. С каждым днем потребности ее возрастали, а это привело к тому, что перестала она заботиться о семье — приносила яйца, из которых вырастали уродцы, слабые мелкие муравьи, способные лишь на легкий труд в подземелье, но не умеющие захватить добычу или защитить себя.
Может быть, и поэтому красные муравьи так опустошительно разорили ее муравейник.
Никто из муравьиного царства, даже сама царица, не смеет посягнуть на право регулировать потомство — так закодировано в Великом Законе Инстинкта, рожденном еще сорок миллионов лет назад.
— Нам нужны работники, для того чтобы закрыть купол, — попросил Кома.
Она будто не слышала. Она просто не хотела слышать его.
— Я хочу есть!
Кома приблизился к царице и стал кормить, передавая ей уже отработанную, приготовленную специально для нее пищу. Насытившись, царица снова закапризничала:
— Ступай и приведи Сизу!
Она жаждала пьяной воды и знала, что никто, кроме ее постоянного слуги, сделать это не может.
Кома забрал яйцо и понес прятать в боковую камеру, где с утра лежало еще несколько яиц. Их уже не было. Фуражир, что родился день назад, опустил их в нижнее помещение.
С драгоценной ношей Кома спустился на два этажа ниже, вошел в камеру, где хранились коконы, и был приятно удивлен. Фуражир облизывал еще трех, только что прогрызших коконы муравьев. Кома прослушал их своими антеннами, обволок сигналами, вливая и вселяя силу и уверенность, подождал до тех пор, пока хитины их из бледно-коричневого превратятся в черный цвет, и повел за собой к куполу муравейника. Здесь он их на время оставил, потому что надо было вернуться к тропе, где лежала парализованная кислотой гусеница, которую необходимо затащить в дом.
Когда Кома вновь вернулся на купол муравейника, все оставалось по-прежнему. Три муравья-строителя расползлись по кратеру, и каждый лениво и бессмысленно ворочал тонкую веточку, не зная, как приспособить ее к делу.
Кома от возмущения стал выделывать замысловатые пируэты, и антенны его посылали в мир грозные сигналы. Потом он пробежал по кратеру, собрал муравьев вместе и стал складывать веточки в особый узор.
Муравьи тут же принялись помогать ему, повторяя в точности движения учителя, будто всю жизнь только и делали, что выполняли эту работу. Когда он видел, что его участок выдается вперед больше чем нужно и не имеет опоры, Кома переходил к соседу и помогал ему.
Работа увлекла его настолько, что Кома потерял ощущение времени, не замечал, как в усталости замирали молодые строители и только легкое прикосновение антенн вожака приводило их в рабочее состояние.
Так муравьи проработали до самого вечера. По сигналу они сбились в кучу и пошли за вожаком.
Кома заспешил к помещению, где оставил гусеницу, но там ее не оказалось, только запах пищи одуряюще звал все глубже вниз, и почти у самых покоев царицы в просторном зале он увидел, как трудились фуражиры, по частям перенося гусеницу в кладовые.
Заметив вожака, они замерли, а старший фуражир в почтении приблизился к Коме, чтобы покормить его. Но Кома отказался. Он сам с жадностью впился в остатки гусеницы, насыщая себя сладким мясом.
Жадно рвали куски и молодые муравьи-строители. Когда все насытились, старший фуражир скрестил антенны с вожаком.
— Тебя долго ждала царица, — сообщил он, — она звала еще Сизу. Кто это? Я не знаю.
— Откуда тебе знать, — сообщил Кома, — это был первый кормилец. Его голову унесли наши враги.
— А кто наши враги?
— Ты их сам узнаешь, когда встретишь. Они отвратительны.
Командор — порода венгерских овчарок, пасущих стадо.
Энциклопедический словарь
Его мощные антенны уловили шуршание по стволу дерева и тонкие, чуть заметные волновые колебания, похожие на те, что издавал Кома, когда диктовал свои распоряжения. Но понять чужие сигналы невозможно, они не поддаются расшифровке.
Присутствие чужих муравьев на его территории вначале удивило, а потом насторожило Большеголового, а когда из-за укрытия он почувствовал отвратительный запах красного муравья, понял — это враг.
Впервые Большеголовый ощутил, как тело его наливается силой, а жвалы, до этого податливые и мягкие, вдруг стали твердеть, превращаться в грозное оружие, похожее на заостренные вилы. Первым же ударом он опрокинул и прикончил врага, второго смял и буквально стер с листа, третий храбро кинулся на выручку, но был просто раздавлен.
Муравьи не знают страха в битве, но бой действительно был неравным. Когда четвертый муравей, только что взобравшийся на ветку, увидел бегущее к нему грозное чудовище, он от неожиданности сорвался и полетел с дерева вниз, а за ним Большеголовый.
Легкое дуновение ветра разнесло их в разные стороны, но оба остались живы — высота муравью не страшна.
Когда Большеголовый снова поднялся на дерево, он по-хозяйски обошел все стадо и увидел, что листья, лишенные сока, стали сворачиваться в трубочку, а тля в поисках пищи сгрудилась на небольшой территории, наседая, толпясь и давя друг друга.
Еще не остывший от боя и длинного пути, Командор принялся переносить тлю на новое пастбище, пока все стадо не оказалось на новом месте. Делал он это легко и быстро. Но вот, когда вся работа была закончена и не мешало успокоиться и отдохнуть, Командор вдруг заметил божью коровку, а это вызвало новую ярость.
Жучок, закованный в красную с черными горошинами хитиновую оболочку, двигался, будто танк, круша на своем пути все живое и не столько питаясь, сколько уничтожая нерасторопную тлю. И если не остановить его, можно лишиться целого стада. Эта волчья наглость вызвала у Командора искреннее негодование.
Он почувствовал прилив ярости и силы, высоко вскинул антенны и пошел в атаку. Жвалы только скользнули по бронированному телу насекомого, но Командор не успокаивался. Он обследовал жука антеннами, отыскивая незащищенное место, за которое можно было бы уцепиться острыми клыками.
Вдруг муравья обдало вихрем воздуха, жук угрожающе зажужжал, расколов на две половины панцирь, и взвился, оставив после себя, словно разлитое горючее, желтую, отпугивающую резким запахом жидкость. Командор тут же начал переносить тлю на другой лист.
Он чувствовал, что проголодался, решил попить молока, но, как ни пытался слизать каплю с гладкого живота тли, ничего не получалось. Языку мешали жвалы, они окостенели. Запах сладкого молока долго не давал ему покоя, и, не понимая случившегося, Командор, мучаясь, вытягивал язык, забывая о грозных жвалах, и тем самым губил тлю.
— Что с тобой? — услышал он рядом сигнал, обернулся и увидел Кому.
Тот стоял на листе, а рядом с ним еще два муравья-охотника, но настолько низкорослые, что Командор смотрел на них сверху вниз. Уставший и обессиленный голодом, он еще стоял, и все же бронзовая голова с двумя огромными клыками заворожила молодых муравьев, они застыли на месте, любуясь своим собратом и опасаясь его.
Кома, имея самые длинные и чуткие антенны в колонии, еле-еле скрестил их с усами Командора.
— Не беспокойся, — передал Кома, — теперь тебя будут кормить другие.
Муравьи-пастухи кинулись доить стадо и поочередно подходили кормить Командора. А чтобы дотянуться до головы гиганта, они поднимались на задние лапки.
Кома стоял в стороне и ждал, пока насытится его первый воспитанник. Универсальный аппарат, подаренный природой этому старому муравью, почти никогда не ошибался. Он, согласуясь с Великим Законом Инстинкта, диктовал четкие и готовые решения. Кома привел двух муравьев, чтобы теперь они сменили Большеголового и пасли стадо. А Командору теперь уготована была другая участь: он поднялся на самую высокую ступень муравьиного общества — стал могучим и грозным стражем его.
Несмотря на старость, неудовлетворенность пищей и вечные капризы, царица все же регулярно выполняла свои материнские обязанности: ежедневно откладывала по нескольку яиц, которые тут же уносились муравьями-работниками в разные помещения.
Еще месяц назад Кома привел ей нового слугу, которого поначалу она приняла также пренебрежительно, и все тосковала и спрашивала о своем прежнем слуге Сизе. Новый слуга оказался расторопным. Он выполнял все капризы царицы, носился взад и вперед, как заведенный, выпрашивая или отнимая у фуражиров самую вкусную пищу, и досыта кормил царицу.
В середине лета муравейник буквально ожил и насчитывал уже более трехсот работников. Правда, большинство из них были карликового роста, в основном работающие внутри помещения, но были и фуражиры и даже воины-охотники. Кома давно уже не занимался охотниками. Достаточно было одного вывести из логова, показать дорогу, как навык этот передавался по цепочке, а инстинкт охотника у этой категории муравья присутствовал от рождения.
Теперь Кома уже почти не бывал в муравейнике. Великий Закон Инстинкта диктовал другие задачи. День его начинался рано, с посещения царицы, где, скрестив антенны, он отдавал ей все царские почести и всегда удалялся злой, потому что царица-мать заряжала его отрицательными зарядами, продолжая жаловаться и оскорблять.
А повод к постоянному унижению был. Только царица своим тонким чутьем матери могла знать, что Кома, рожденный из, казалось бы, такого же яйца и куколки, был вовсе не ее детенышем и не детенышем ее сестры или матери. Он был украден и внесен в муравейник старым охотником, вырастившим и воспитавшим его из чужого яйца.
Муравьи путают красный цвет с черным, но только царица способна была почувствовать обман и не принимала красного муравья за своего, хотя без конца пользовалась его услугами.
Выбежав из царских покоев, Кома обошел муравейник, наблюдая за тем, как медленно просыпаются его жители, вначале вяло, а потом все убыстряя и убыстряя темп рабочей жизни. Каждый знал свое дело и делал его добросовестно. Работа в обществе заставляла трудиться всех в полную силу, и безвозвратно прошло то время, когда Коме приходилось подбадривать и своим примером воодушевлять собратьев.
Кома взобрался на купол и увидел, что тот почти закончен. Только лист, откуда-то сорвавшийся ночью и накрывший узкое отверстие купола, мешал работникам.
Но вожак не стал вмешиваться, он просто знал, что через какое-то время лист стянут с купола или разрежут на мелкие части. Больше Кома нигде не останавливался, он бежал дальше в глубь леса в вечном поиске корма для возрожденного муравейника.
…Еще три недели назад этот запах присутствовал всюду. Чуткие усы Комы ловили его почти на всей территории, куда заглядывал он в поисках пищи. Особенно на стволах и ветках деревьев, где часто грелись на солнышке серовато-белые бабочки. Но их было так много, что, казалось, они специально выбрали это место для свадебного карнавала, зная о гибели муравейника.
После бурного карнавала самки откладывали яйца, из которых впоследствии рождались гусеницы. Этот запах был прочно закодирован в памяти Комы, а сейчас снова всплыл по совершенно неуловимым законам и настойчиво влек его к знакомым местам.
Первая ближайшая береза, по коре которой легко и ловко взбирался
Кома, уже предвещала обильную охоту. Ветви и листья дерева были буквально усеяны мелкими гусеницами, густо покрытыми волосками.
Кома не стал нападать, даже не прикоснулся усами — путь его лежал снова вниз, к земле, к соседнему дереву — развесистому старому дубу. Но еще не взобравшись, он повернул вниз: его локаторы уловили не только запах, но и хруст пожираемых листьев.
Обойдя весь участок, Кома все же разорвал одну гусеницу, насытился сам, а какую-то часть, зажав в жвалы, понес к дому. Теперь он передвигался несколько медленнее, но все же спешил, боясь упустить охотников, которые могли разбежаться по всей территории.
У входа в муравейник Кома бросил гусеницу на землю и, высоко вскинув антенну, кружась на одном месте, казалось, воинственно трубил, оповещая муравьиный мир о великой добыче. Охотники и фуражиры скрещивали с ним антенны, получив точные указания, спешили на промысел. Муравейник опустел, но до ближайшего дерева образовалась живая, будто ползущая змейка, дорога.
С утра поливал теплый летний дождь и поэтому все обитатели муравейника работали внутри помещений: кто переносил заготовленные корма, кто яйца и куколок, кто ремонтировал камеры или прорывал новые галереи. Были и те, что поначалу без толку слонялись из помещения в помещение, пока не натыкались на особо деятельных муравьев и те своими примерами не приобщали их к общему делу. Одним словом, муравейник сейчас жил своей замкнутой жизнью.
Кома, как правило, обходил все помещения этого огромного подземного города, и всюду его узнавали и приветствовали, предлагая ему пищу. Он позволял кормить себя только особо избранным собратьям, которых сам выпестовал и с кем не раз участвовал в добыче пищи.
Карликовые муравьи сновали туда-сюда. Это самые трудолюбивые и дисциплинированные жители, но и самые беззащитные. По Великому Закону Инстинкта они есть и должны быть составной частью любого муравьиного государства. Но как их много! Слишком мало рождает царица воинов и охотников.
Кома заглянул в боковое помещение, где работали три фуражира, но смотреть на них было непривычно, потому что движения их были настолько замедленны, будто они только проснулись от зимней спячки.
Кома вдруг почувствовал прикосновение к своей задней лапке, оглянулся и увидел карликового муравья. Тот поднимался, выделывал пируэты, пытаясь прикоснуться своими короткими и тонкими усиками к усам Комы. Кома скрестил с ним антенны.
— Знаю, ты давно ждал, Кома, и я тебе помогу. Следуй за мной, Кома. Муравей быстро побежал и скрылся в лабиринте. Но Кома безошибочно следовал за ним в самую дальнюю и теплую камеру для куколок.
Это та самая камера, которая несколько месяцев назад спасла ему жизнь. И сейчас он увидел здесь два пустых кокона, а рядом двух белых, только что вылупившихся крылатых муравьев.
Своими длинными усами Кома ощупал и прослушал их, обволок сигналами и повторил танец карлика. Самка и самец появились в их доме, а это значит, что уже в этот сезон в муравейник вольется здоровое племя.
В качестве высшей благодарности Кома стал кормить карлика.
Новость мгновенно облетела весь муравейник, и в самую дальнюю камеру потянулись фуражиры, чтобы кормить самку и самца отборной и вкусной пищей.
Кома отправился к царице, но по дороге снова задержался у камеры, где работали три фуражира. И снова его поразили собратья. Они будто и не слышали новость, а все трое, упершись головами в стену, застыли в нелепых позах.
Кома приблизился к ним — никакой реакции. Он прослушал и ощупал каждого, и, миллионами лет отточенный, муравьиный аппарат тут же выдал готовый ответ:
— Фу-а, фу-а!
Где-то здесь прятался жучок Фу-а, от прикосновения к которому муравьи пьянели, надолго теряли трудоспособность, а порой становились просто его жертвами. Жучок ничем не брезговал, пожирал даже своих покровителей, если был очень голоден.
Сейчас некогда было искать проклятого жука. Кома спешил к царице, чтобы поблагодарить ее за подарок, но буквально у самого входа в царские покои увидел слугу в той же нелепой позе. Кома на мгновение замер: «Опять Фу-а! Сколько же их поселилось в муравейнике?»
Память его напряглась, высчитывая и ожидая готовое решение, но оно не приходило, его просто не было. Миллионы лет совместно с муравьями жили нахлебники — разные жучки и букашки: одни в обмен на корм выделяли вкусный сок, другие просто попрошайничали, третьи подсовывали свои личинки, чтобы их выкармливали, но жили и такие, как Фу-а. И ответа на то, что с ним делать, не было. В раздражении Кома завертелся на месте, но потом, оттолкнув слугу, вошел в покои царицы.
Она была возбуждена. Лапы попеременно поднимались и опускались, голова вертелась в разные стороны, а усы колебались, будто под натиском ветра. Обычно пугливая и подозрительная, сейчас царица принимала угрожающие позы, высоко подняв брюшко. Она вся была в движении.
Но вдруг все разом кончилось. Она застыла в нелепой позе, уткнувшись головой в яйцо.
Кома давным-давно, когда еще не был допущен к высокой особе, слышал об устрашающем танце царицы, но теперь он видел это своими глазами и знал, отчего происходит этот танец — танец медленной смерти. В нем зародился протест против жука, против царицы, против того, что все время рождаются карлики, против слуги, напоившего царицу, и он, возбудившись до предела, приняв воинственную позу, приблизился к слуге-пигмею и жвалами, как ножами, отсек ему голову.
Купол муравейника был закончен. Теперь он стал похож на круглую теплую остроконечную шапку. Ему уже не страшен ни дождь, ни холод, ни обильный снег. Солнце только часа на полтора-два пробивалось сквозь кроны деревьев, но и этого было достаточно, чтобы поддержать в муравейнике постоянную температуру. Ведь купол вечно подвижен. Детали строительства никогда не крепились намертво и со временем передвигались и менялись местами.
Это была сушка и одновременно проветривание помещений. Но жизнь муравейника диктовала все новые и новые заботы.
Теперь Кома подал другой сигнал, и сигнал этот, подхваченный сотнями жителей, позвал их на строительство дороги.
Кома стоял на небольшой площадке, давно утоптанной фуражирами и охотниками, и следил за тем, как из разных проходов стекались к одному месту его собратья. Рядом с ним стоял Командор и, как породистый конь, нетерпеливо перебирал ногами.
Они первыми стали резать траву жвалами, тяжелую и высокую, набравшую за два месяца стойкость и силу. Работа была трудная, но муравьи не были бы муравьями, если бы научились делить труд на легкий и тяжелый. Медленно, но упорно дорога продвигалась к дереву, где паслось уже разросшееся тлиное стадо. Но вот что-то произошло впереди, и никто не мог объяснить, почему муравьи стали собираться в кучи. Кома пробрался сквозь толпу и увидел охотника, возбужденного и к чему-то призывающего. Кома скрестил с ним антенны.
— В поход, Кома! Там на расстоянии одного запаса корма много меда и сладостей. В поход, Кома!
И хотя дорога была не закончена, Кома сам пришел в возбуждение. Радость находки, единый порыв увлекли его так же, как и любого другого муравья, потому что нет более ценной и любимой пищи, чем сахар.
— В поход, Кома! В поход! — всюду сигналили муравьи.
…Они выстроились колонной и шли так, в четком порядке, пока буйная растительность, заросли травы и кустарников не рассеяли их. Но никто не мог отстать или потеряться, потому что связаны были между собой запахом и сигналами.
Отряд замыкал самый крупный и выносливый муравей — Командор.
Нет, не все муравьи способны были пройти это расстояние. Уже на половине пути, до первого привала, несколько карликовых муравьев повернули обратно.
Командор их не останавливал. Он только следил за тем, чтобы не остался кто-нибудь на произвол судьбы, и если чувствовал, что кто-то уже выбился из сил, то заключал его в свои мощные жвалы и нес.
Первый привал муравьи сделали у самого оврага, где была пища и вода. Проголодавшаяся армия бросилась терзать остатки погибшего воробья и, насытившись, мгновенно восстановила силы.
Большеголовый пришел самым последним. По виду это был не Командор — грозный воин, а целая живая гора. На спине у него сидело три муравья, а в жвалах он нес еще одного — карликового. Собратья тут же окружили его и стали по очереди кормить и поить, тем самым выражая благодарность и высокую честь.
Путь лежал через овраг и ручеек, но, если бы не проводник-охотник, сколько бы они потратили времени!
Он привел их к месту, где перебирался сам. Это была сухая и длинная тростинка, чудом оказавшаяся здесь и навесным мостом соединявшая оба берега.
Все прошли благополучно, кроме Командора. То ли под тяжестью своего тела, то ли из-за нерасторопности, но Большеголовый сорвался и оказался в воде. Небольшое течение отнесло его в сторону, но Командор выбрался на берег и догнал отряд.
Теперь, по протоптанной людьми дорожке, они снова шли колонной. Почувствовав запах сладостей, муравьи прибавили скорость и буквально ворвались на поляну. Здесь валялись банки из-под сгущенного молока, рассыпанный кусковой сахар, банка из-под меда, куски печенья и многое другое.
Пир начался мгновенно и продолжался всю ночь.
Наступающий день не сулил ничего хорошего. Чуткие антенны Комы с самого утра уловили в воздухе разряженные частицы, а это предвещало дождь, грозу или град. Надо было уходить, пока ручей не взбурлил и не отрезал им путь обратно.
Это тревожное состояние вожака передалось и другим муравьям. Стоило Кому выпустить особое пахучее вещество — феромон, как сигнал тревоги подхватили многие. Одни сразу стали покидать кладовые сладостей, другие еще спешили набить зобики, но Командор, обходивший все злачные места, так наскакивал на увлеченных сластями, что мигом обращал их в бегство.
Колонна построилась и двинулась в обратный путь.
Уже перед самым муравейником земля будто вздрогнула. Муравьи прибавили шаг, и все же конец колонны ощутил на себе первые удары мощного ливня.
Муравейник готовился к свадьбе. Обильные запасы сладостей муравьи поместили в своеобразные живые сосуды. В одной из камер, будто лампочки, привинченные к потолку, висели муравьи-колбы, в которые почти все участники похода влили сладкий и душистый сок. Несколько крылатых самок и самцов, которых так тщательно, с любовью берегли и воспитывали муравьи-пигмеи, кормили лучшими запасами пищи и потчевали медом, торжественно проводили в верхнее помещение под самый купол и ожидали, когда наступит время свадьбы. Самки и самцы взбирались на купол муравейника, порой пытались взлететь, но что-то им еще мешало.
Муравьи суетились вокруг брачных пар, без конца ласкали и подкармливали их.
Больше всех старался Кома. Его стройное тело с самыми длинными антеннами, аккуратная головка с тремя глазами, неуемная натура ежедневно вдохновляли и приводили в праздничное возбуждение всех жителей теперь уже многолюдного дома. Может быть, не все придавали особое значение этому празднику, но Кому диктовал Закон Инстинкта и предрекал великую будущность его возрожденной семье.
Он заглянул в покои царицы, с почетом приблизился к ней, но по движениям и бессвязным сигналам понял, что она снова в безвольном состоянии, опять кто-то напоил ее этой проклятой жидкостью Фу-а.
За три прошедших дня она не принесла ни одного яйца, ее существование в муравейнике становилось бессмысленным и противоречащим Великому Закону. Но Кома не стал будоражить и приводить ее в нормальное состояние, все его существо ополчилось против Фу-а, и, по мгновению откликнувшейся памяти, он кинулся в самые темные помещения. Где-то там находился этот проклятый жук.
Кома спешил в помещение, в котором однажды встретил трех пьяных фуражиров, но камера оказалась пуста. И все же его обостренный взгляд, брошенный в угол камеры, приметил останки муравья — лапу и хитиновый панцирь. Значит, Фу-а уже пообедал одним фуражиром.
Кома продвинулся в глубь камеры и вдруг насторожился. Его антенны явно ощущали присутствие Фу-а. В расщелине, словно в отдельной спальне, покоился этот гладкоспинный жучок. Он также почувствовал присутствие муравья и стал выползать, все больше распространяя дурманящий и влекущий к нему запах.
Кома застыл, вцепился лапами в землю и не в состоянии был сдвинуться с места.
Жучок приближался, добродушно и доверчиво поднимал лапки, обнажая влажные золотые волоски. И стоило бы Коме прикоснуться к ним усами, как соблазнительная капля пьянящей жидкости тут же появилась бы на брюшке жука. Но Кома удержал себя, потом вдруг повернулся боком и мощной струей муравьиной кислоты обдал жука.
Тот просто не ожидал, не предвидел такого исхода, потому что в моменты опасности способен и обороняться. Кислота обожгла все его незащищенные участки тела.
Он мгновенно повернулся и сжался, а потом медленно стал расправлять тело и лапки.
Кома выбежал из камеры в состоянии легкого опьянения, но когда двигался по галерее вверх к покоям царицы, все прошло. Ничто его уже не волновало. Только встретив двух карликовых муравьев, он отдал распоряжение убрать труп жука. Муравьи никогда не оставляют в своих помещениях трупы, даже своих собратьев.
Когда Кома вошел в царицыны покои, он увидел рабочего муравья в застывшей позе, потом вдруг поползшего назад, вон из помещения. Кома остановил его.
— Я пришел покормить царицу, но видел танец смерти, — прерывисто и испуганно объяснил муравей.
Кома приблизился к царице и тронул ее усами. Царица, казалось, не подавала никаких признаков жизни.
— Она мертва, ее убил проклятый Фу-а, — сообщил Кома.
Царицу хоронили с почестями. Весь муравейник высыпал наружу, провожал в последний путь старую мать, загубившую себя пьяной водой. Уложили ее в полуметре от муравейника, и каждый нес в своих жвалах по крупице песка, пока холмик не покрыл ее большое тело.
…Как только луч солнца коснулся купола муравейника, свадебные пары, будто в белоснежном наряде, вспорхнули в воздух. Муравьи своими проницательными глазами — говорят, они способны видеть звезды при дневном свете — наблюдали за этим редким и необычным для их поколения явлением. Воздух дрожал, будто взвивались бесконечные вихри фейерверка, то исчезая, то опускаясь к самому куполу, сверкая и переливаясь всеми цветами радуги.
— Свадьба! Свадьба! — сигналили муравьи друг другу, празднично суетясь вокруг дома.
К вечеру самки и самцы опустились на землю.
Кома приглядывался к самкам. Верным чутьем он определил самую сильную из них, которая решительно сломала себе крылья, будто сбросила с себя уже ненужное никому свадебное платье и фату, подошел к ней, скрестил антенны, а потом, высоко вскинув усы, оповестил муравьиный мир о великом событии.
— Да здравствует царица! — вторило ему муравьиное царство. Медленно, в сопровождении муравьиной свиты, Кома повел ее за собой в царские покои. Уставшие и обессиленные самцы еще кое-как ползали по земле, но часы их жизни были сочтены — никто к ним не подходил и даже не пытался покормить — так диктовал и решал Великий Закон Инстинкта.
Ничто не проходит бесследно. Так бесследно не прошла и встреча Командора с рыжим разведчиком. Муравей благополучно вернулся к своим, в царство рыжего муравейника, и два месяца жил такой же трудовой жизнью, как все обитатели. Но наступает день и час, когда Великий Безжалостный Закон Инстинкта диктует одним идти с разбоем на своего же, только другого цвета и запаха собрата, а другим защищать свой дом, свое добро.
Царство рыжих находилось на довольно большом (по муравьиным масштабам) расстоянии от черного муравейника, но память — это одно из самых прочных муравьиных достоинств — будоражила их стремление к легкому захвату чужого, нажитого ежедневным и кропотливым трудом, достояния. Да и слишком долго бездельничали нахлебники муравьи-воины, а им следовало хоть чем-то оправдать свое существование.
Колонна, построенная в три ряда, во главе с самыми крупными и сильными воинами двигалась по направлению к черному муравейнику. Впереди бежал маленький отряд с рыжим, очень вертким муравьем-разведчиком во главе. Они шли уже три часа, потому что тропа, что подводила их к территории черных, оказалась местами размытой проливным дождем, со стоячими лужами, которые приходилось огибать, глубоко забирая в сторону. Армия потихоньку дробилась и рассеивалась.
Любой разбой рассчитан на неожиданность нападения. То же самое и у муравьев. Но как только рыжие ступили на территорию черных, их стали встречать небольшие группы защитников.
Они дрались ожесточенно и тут же гибли, окруженные многочисленными воинами, но армия постепенно рассыпалась. Особенно это стало заметно, когда одна часть захватчиков двинулась к деревьям, чтобы окончательно овладеть стадами тлей, а другая устремилась к муравейнику.
Уже задолго до нашествия Кома и весь муравейник знали о приближении врага. Кочующий фуражир принес эту весть с утра, а после сообщения некоторое время лежал, приткнувшись к камню от усталости и изнеможения.
Муравейник закипел. Кома — этот великий созидатель и страж своего дома — поступил так, как требовал многомиллионный опыт предков, разоряемых и гибнущих, но всегда возрождающихся. Все ходы и выходы он перекрыл муравьями-карликами, способными, может быть, не воевать, но обороняться. Навстречу врагу, через интервалы, двинулись отдельные отряды, готовые сражаться и умереть.
Самый последний оплот у подножия муравейника возглавил Командор. Линия эта оказалась непробиваемой. Никто так искусно и методично не уничтожал врага, как Большеголовый. Его мощные и длинные жвалы не имели равных среди рыжих воинов. Они, видимо, поняли, что если сокрушить этого гиганта, то можно прорваться к муравейнику, и тогда целая толпа кинулась на него, осаждая, как крепость, спереди и сзади, наваливаясь даже сверху. На помощь Командору пришел Кома. Его отряд состоял из самых маленьких, но, как оказалось, самых яростных и самоотверженных бойцов.
Долгое время было непонятно, кто победил в этой войне. Отдельные воины рыжих даже пробивались к муравейнику, но вдруг, по неизвестным причинам, стали уходить. Был ли сигнал отступления или каждый из воинов почувствовал бесполезность битвы? Но противник по одному или группами стал покидать поле битвы. Черные не преследовали их, только отбивали награбленное.
Неутомимый Командор, которого вовремя спас Кома, поспешил к деревьям, где на стволах еще происходила ожесточенная борьба. Черные буквально замкнули рыжих сверху и снизу. Большеголовый двигался мощно, как таран, сбрасывая рыжих на землю.
В конце дня битва утихла. Муравейник не пострадал, а это значило, что остались нетронутыми личинки и яйца. Кое-как собрались раненые воины, их осталось не больше полуста, но это была Победа, а значит, и процветающее муравьиное царство.
Любая война — это смерть и горе. Понимают ли это муравьи? Почему они так безжалостно уничтожают друг друга? Кто и когда вселил в них вековечное стремление грабить и покорять себе же подобных? Могут ли они чувствовать горе и сострадать?
По тому, как они помогали друг другу после битвы, кормили и облизывали пострадавших, расчищали территорию от трупов, можно было судить, что они что-то понимали — и только. Это была их работа, очередной запрограммированный цикл дел и забот. Иначе они не могут жить.
Два бывших воина, а теперь уже обычных трудовых муравья подбежали к застывшей в нелепой позе фигуре. Зацепили ее жвалами и как обычный труп поволокли в сторону.
Но каково было их удивление, когда муравей ожил.
Он встал и на качающихся лапках попробовал сделать шаг, но тут же повалился на бок, завертел головой, пытаясь сбросить с себя тяжесть. Он не видел никого и не ощущал ничего вокруг. Он очутился в глухом, замкнутом, неосязаемом пространстве.
Откуда он взялся, без усов-локаторов и не признающий никого? Но муравьи узнали его, окружили, потому что это был Кома, их вождь.
Они попытались накормить Кому, но он упорно отказывался от пищи. Он не узнал даже Командора, который приблизился к нему вплотную, обхватил усами и пытался своими сигналами влить в него силу. Но Кома
только крутил головой, без конца кружился на месте, словно исполнял никому не понятный безумный танец. И так долгие минуты…
Его пытались остановить, и тогда Кома замирал на какое-то время и вдруг снова поднимался, но уже на задние лапки, а потом резко опускался на согнутые передние.
Теперь со стороны казалось, что Кома усердно молится своему муравьиному богу, упрашивает его сжалиться над ним и вернуть ему потерянные в битве усы-антенны: его глаза, уши, осязание и ум — все, что составляло его суть, его неповторимость. Разве он, Кома, своей жизнью и неутомимыми делами не доказал преданность, прогневил чем-нибудь, разве не достоин он другой участи или просто обычной для всех смерти? Зачем оставлять его таким смешным и беспомощным? Одинокий и уже брошенный всеми, Кома продолжал молиться, упрашивать своего бога. Но Великий Закон Инстинкта был неумолим.
«Когда я подхожу к дереву, оно говорит со мной».
Автор
Вы ошибаетесь, если думаете, что мы ничего не чувствуем. Действительно, зимой мы засыпаем. Зимой мы некрасивы. Наши широченные стволы кривы, а ветви изогнуты и беспомощно оголены. Но весной мы просыпаемся раньше всех деревьев. Только солнце начнет плавить снег у наших ног, прислоните ухо к стволу, и вы услышите, как зарождается в нас жизнь.
Я и мои сестры просыпаемся уже более восьмидесяти раз. Но с каждым годом сон становится глубже и продолжительнее. Цветение наше начинается с распусканием листьев. Вы слышите настойчивый гул вокруг нас? Это гудят пчелы. И первый мед тоже наш.
Мы чувствуем не только пчел, а все живое: птицу, севшую на ветку, мышку, копошившуюся у нашего ствола, зверя, остановившегося почесать свою шерстку, дыхание человека, стоящего рядом, тепло поглаживающей ствол руки. Нам нравится, когда говорят с нами или поют рядом. Но мы содрогаемся от резкого удара грома ли, топора ли. Иногда слышен наш стон, но это тогда, когда нам совсем плохо.
Мы родились давно, когда не было этого шоссе, не было моста через реку, а к Белому дому бежала только узкая дорожка.
Жилось привольно. Сладкие талые воды питали нас, и, когда Пахра разливалась на сотни метров вокруг, мы запасались влагой на все горячее лето. А летом наши зеленые кроны сливались в единый шатер, и так густо, что многие путники отдыхали в прохладной тени. Когда заливали черной смолой дорогу и наводили мост через реку, первая беда чуть не коснулась нас. Рубили деревья подряд, и очередь дошла до нас, но человек, тепло рук которого я помню до сих пор, остановил топоры и сказал: «Пять ветел, будто сестры в хороводе, пусть живут».
И вот мы стоим на развилке дорог. С тех пор намного выросли и раздались в ширину, наша кора стала жестче, но не менее чувствительна. Однажды, проснувшись, мы почувствовали, что корни питают нас не чистой влагой, а горькой пахучей жидкостью. Я думаю, что виной всему эта высокая желтая труба, которая хорошо видится с высоты нашей кроны. Оттуда ветер принес и жгучую пыль. Листья мгновенно свернулись, а потом еле-еле ожили, а сестра, что стоит в центре нашего хоровода, с того дня заболела. Кора ее стала ломкой, и в самом центре ствола начали отмирать волокна, образуя большое и глубокое дупло.
Вы напрасно думаете, что мы ничего не слышим. Раньше, когда день начинался пением птиц и жужжанием насекомых, мы вторили им шуршанием листьев. А сейчас утро начинается ревом и хлопаньем проносящихся мимо чудовищ. Они обволакивают нас таким смрадом, что дышать становится нечем. Вон там, через пойму реки, ведут новое шоссе. Зачем? Ведь Горки и так туго затянули петлями шоссейных дорог!
Посмотрите на мою крону, видите, с правой стороны листья светлее, чем с левой. Это перекрасил меня дождь. Дождь для нас праздник, он омывает листья и тело, бодрит и освежает. А этот чуть не погубил.
Посмотрите на нашу любимицу в центре хоровода. Она уже не проснется. Поздней осенью, когда северный ветер обрывал и уносил последние листья, какие-то люди, приехавшие на вонючих чудовищах, разожгли костер, и думаете где? В дупле нашей сестры! Вот когда вы бы услышали стон деревьев. Стонали мы все.
Я чувствую, что пришла и моя последняя весна. Что я, как и сестра, медленно умираю стоя…
Голубой и зеленый — два самых ярких цвета весны. Раздельны и слитны земля и небо, но рассекая два цвета, будто трещина в пространстве, — дуб. Вскинув руки к небу, стоит задумчив. То изрекает, то шепчет, то вещает.
— «Гляжу на дуб уединенный и мыслю, патриарх лесов переживет мой век забвенный, как пережил он век отцов».
— Позвольте не согласиться с вами. Вы дотронулись до меня и высказали мысль, что прикоснулись чуть ли не к вечности. Так ли это? Живое не может быть вечным. Даже неживое подвержено смерти, праху, забвению. Над всем властвует Время. А мое время уже иссушило меня, и конец близок. Меня еще пытаются поддержать. Видите железные заплаты на стволе — это люди стараются продлить время моей старости. Но, как я уже сказал, вечного ничего нет!
— Я произнес стихи великого русского поэта только потому, что ваша жизнь продолжительнее человеческой и нам, людям, кажется почти вечной.
— Вам не следует завидовать нам. Мы, как и вы, страдаем от холода и зноя, подвержены болезням, чувствуем боль и страх. Мы также смертны.
На расстоянии в половину моего ствола жил мой брат-близнец. Мы так долго с ним жили на этой земле, что перестали считать, сколько поколений деревьев сменилось за это время. А где сейчас он? Где шумливый, никогда не унывающий клен, с которым мы дружили половину нашей жизни? А где две подружки сосны, что стояли у веранды Белого дома и всегда казались мне юными? Остался я один.
— И все же, как предполагают ученые, вам пятьсот лет. Я вижу, что на ветвях ваших набухают почки и скоро появятся листья. Значит, вопреки безжалостному Времени, вы продолжаете жить.
— Не вопреки, а согласно. Время нельзя почувствовать и остановить, но мы, деревья, по-своему запоминаем его. Когда острые зубы пилы вопьются в мое мертвое тело и распилят полусгнивший ствол, люди все-таки смогут точно определить мой возраст, прочитают, как я жил, какими болезнями болел, что испытывал, определят, был ли год моей зрелости дождливым или засушливым. Это все записано на моих кольцах. Но как только я усну, исчезнет навсегда память о когда-то могучем девственном лесе.
— Вы родились в лесу?
— Сейчас, конечно, трудно поверить, что на том самом месте, где стоим вы и я, был лес, а вернее священная дубрава. Вот что может сотворить Время. Не сдвинув мой ствол ни на пядь, оно перенесло меня из леса в парк.
— Почему дубрава? Ведь сейчас в парке только сто семьдесят дубов. Деревьев здесь более пяти тысяч: и липа, и ясень, и клен, и береза, и ольха, и ель, и сосна, и пихта, и кедр, и много других. И почему дубрава священная?
— Это придумали не мы, а люди. В пору моего детства люди еще поклонялись нам. Особенно вековым деревьям. По преданию, жил здесь когда-то дуб в возрасте трех тысяч лет. Это наш предок, родоначальник дубравы. Рядом с ним жили деревья, которых Время перенесло далеко на Юг, и животные, останки которых можно найти только на Севере. Люди проводили здесь праздники и хоронили своих близких. Разве вы не видите холмы, они вокруг вас. В них лежат венто, так называли они себя. Это ваши предки, кровь которых питает ваше тело, как сок наши стволы.
— Венто-венеды-вятичи. Действительно, так называли древних людей. Они жили в землянках крупными родовыми семьями, занимались скотоводством, а селились в местах, которые естественно создавали лесные крепости. Платили дань вначале хазарам, а потом киевскому князю Святославу. Но с четырнадцатого века о них не упоминает ни одна летопись. Зато в истории сказано: кривичи в соединении с новгородскими славянами и вятичами с частью родимичей и северян образовали великороссов. Так вот они могильники — свидетели столетий. И в Горках, в парке. А вы говорите, что все подвержено праху…
— Я бы добавил — молчаливые жалкие остатки, уцелевшие благодаря лесу. А дубравы уже нет. Когда люди решили, что боги теперь живут не на земле, а на небе, они стали уничтожать все вокруг, главное — живое, в том числе и самих себя. Изводили лес, строили и уничтожали построенное. Месяцами гарь окутывала округу. То выжигали лес под пастбища, строили дома, то приходил иноземец и палил все подряд. Медленно гибла и священная дубрава. Вначале пугающие удары о стволы, стоны деревьев мы слышали издали. Но все настойчивее и безжалостнее приближался к нам топор. Тысячами строили телеги и плоты, на которых куда-то везли камень. И уже тогда я понял, что самый главный враг леса не болезни, не буреломы, а человек.
— Трудно возразить. Но человек был и созидателем. Вы говорите о камне. Так вот, в получасе ходьбы отсюда находятся подземные каменоломни, многокилометровые Съяновские пещеры. Они созданы каторжным трудом человека. Отсюда по реке Пахре, а потом по Москве на плотах, санях везли камень во все края Московского княжества. Москва — город вятичей. Первый Кремль был построен в четырнадцатом веке при Дмитрии Донском из съяновского камня. Из него же строилась Китайгородская стена, а в шестнадцатом веке — Белый город. Все церкви, храмы, монастыри на юге Московского княжества возведены вятичами из этого камня. Выходит, что отсюда и поднималось каменное сердце России.
— Разве это может успокоить нас? Когда мы потеряли священность, то оказались совершенно беспомощны. Любое живое существо способно защищаться: лапами, зубами, клювом, в конце концов — бегством или полетом. Мы же прикованы к одному-единственному месту — месту нашего рождения и нашей смерти.
— Я думаю, в том и мудрость Природы, что она лишила деревья самозащиты, что наделила их нужными миру свойствами: снабжать пищей, создавать тепло, прохладу, красоту, сохранять землю и источники, одним словом, быть щедрыми. Если бы деревья родились способными защищаться, то жизнь всего остального живого мира просто не началась бы.
— Выходит, что и не может быть такой силы, которая защищала бы и оберегала нас?
— Есть. Но, чтобы стать всеобщей, она еще крайне слаба. Вместо священности деревьев должно прийти великое сознание людей.
— Сознание? Откуда оно может взяться, если его нет до сих пор. Все, что вы видите вокруг, — это уже не лес, это его жалкое подобие. Потому и называется парком.
— Создание парков — искусство. И человек в этом преуспел. Чаще всего они рождаются из искусственных насаждений, когда от природы требуется не только польза материальная, но и удовлетворение от красоты. Когда лес в сочетании с полями, прудами, тропинками, водопадами создает особое настроение.
— Неужели всерьез можно равнять дикую природу с искусственной? Вы только задумайтесь: была дубрава, а сейчас парк! И я остался единственным свидетелем этого безумного создания людей… Когда рядом со мной рубили дубы, чтобы поставить этот Белый дом и другие постройки, уничтожили многих свидетелей былого величия леса. Хозяйничала здесь барыня, и все восторгались: «Ах, какие просторы открываются любопытному взору!» А вековечные деревья священной дубравы стонали и падали. Потом жил здесь генерал. Долго он владел этим лесом и имением. Часто стоял вот тут, думал о чем-то, писал стихи гусиным пером. Не его ли стихи вы читали? Я слышал, как о нем говорили: герой войны, смел и разумен.
— Я знаю, о ком вы говорите. Генерал Писарев действительно обладал многими достоинствами: в чине полковника участвовал в Бородинском сражении, командовал тремя гренадерскими полками: Киевским, Таврическим и графа Аракчеева. Он с боями прошел всю Европу, награжден многими орденами. Одно время возглавлял общество любителей российской словесности, был академиком, написал пять книг, но, увы, не стал великим русским поэтом.
— Так вот этот просвещенный генерал также рубил деревья, потому что у него был «прожект» — превратить этот лес в парк. А потом у всех владельцев, даже чином поменьше, у всех у них были «прожекты». Но ни у одного не проявилось то самое «сознание». Хотя… было такое время, когда показалось мне, что можно возродить дубраву. Был владелец, уже пос-сле генерала, который приезжал сюда только охотиться. Но что творилось здесь! Свободные участки леса стали занимать ловкие проходимцы-осины, тут и там засветились наглые стволы берез, липа, черемуха, рябина, вяз, даже приблудные сосны и ели стали селиться здесь. И тогда я понял, хотя жива еще целая колония моих собратьев, ни климат, ни земля не в состоянии возродить былое царство дубов. Вот о чем я глубоко скорблю.
— Я понял. Вы печалитесь о том, что истощается дикая природа и что уже никогда не восстановить ее.
— Истощается и изводится. Даже тот лес, что вырос на месте дубравы, не щадил человек. Предполагаю, что появилась и новая порода людей, которая стремится все переделать, перекроить, поменять местами. Новый хозяин, от которого пахло, как от целой клумбы цветов, также прибыл в Горки со своим «прожектом». Здесь ему казалось все не так: дом — убогий сарай, дороги узки, березы кривы, дубы безобразны, липы не на своем месте. И началось — рубил одни деревья, привозил и сажал другие, а сажал все по линеечке. Но даже не задумался, сколько же извел собственного леса! Другой хозяин забыл о «прожекте» предыдущего — стал разводить сады, следующий строил дома для дачников. Последняя хозяйка тоже имела свой «прожект». Ей очень хотелось владеть имением не хуже графского. Собирала вокруг себя людей-специалистов, и те советовали, как переделать то, что уже было сделано. К дому пристроила зимний сад, веранду, поставила беседки, выкопала новый пруд, очистила лес. Да какой это лес? Парк.
— И все же надо признать, что ей удалось создать неплохой парк.
— Может быть, я настолько стар, что уже не понимаю вас. Скажите мне, где говорливая нежная речка Туровка, что по утрам будила меня? Затерялась где-то? Вместо нее пруд. А ведь названа она в честь гордых и сильных козлов-туров, что приходили сюда пить чистейшую воду. Где олени и лоси, медведи, лисы и зайцы! Где стада кабанов, что заходили в дубраву полакомиться свежими желудями? Молчите? А это ведь дело рук человеческих. Здесь, в Горках, я встретил только одного человека [В 1918–1924 гг. в Горках жил, работал, лечился В. И. Ленин. 14 июля 1920 г. для растопки была спилена ель. По распоряжению В. И. Ленина комендант Горок был за это наказан], который глянул на дерево, как на собрата в общем круговороте жизни.
— Так это и есть великое сознание человека!
Я догадываюсь, кто это мог быть. Это действительно необыкновенный человек.
— С виду не скажешь. Невысокий, с усами и бородкой, в кепочке. Любил прогуливаться здесь, останавливался возле меня, шутил насчет Вечности, подбадривал. Иногда сидел на скамеечке напротив, разложив бумаги, писал, что-то бормотал вслух, вскидывал голову и глядел на меня прищуренными хитрыми глазами. До сих пор жалею, что не поговорил с ним. Особенно после одного случая… Стук топора или визг пилы слышно далеко. И только по звуку я понял, что опять губят здоровое дерево. Мне не привыкать. Но я впервые видел, как возмущен был этот человек, как искренне он переживал гибель всего лишь одного дерева! Сам слышал, как распекал он виновного: «Ты здесь ни одного дерева не посадил, а пилить-то пилишь!» Ходил дотемна на террасе и никак не мог успокоиться. Жаль, конечно, что так и не успел поговорить с ним. Живое не может быть вечным…
Смешались, канули в небытие два ярких цвета весны — зеленый и голубой. Сумерки. В мольбе ли, в напутствии вскинул руки свидетель столетий — дуб. Безжалостно рушит, уносит с собой все живое Время. Не зная, что рядом спиралью несется Память!
Вы удивляетесь, почему я одна? А если бы я была не одна, разве вы обратили бы на меня внимание?
Я красива? Безусловно. Но главное — я здорова. Здоровье в наше время самое большое богатство. Я самостоятельна. Это тоже немаловажно. Да, мне повезло, что я родилась здесь, в Горках, на песчаном холме. Выросла из здорового семени, ведь родительница моя прожила около двухсот лет. Это тоже что-нибудь значит. И потом, у меня крепкие корни. Рядом нет ни одного дерева, которое питалось бы соками земли в ущерб мне.
Говорят, что сосны должны жить в лесу, бору, так сказать, в общей семье, но, как видите, мне и одной неплохо. Огороды? А что огороды, они мне не мешают. Здесь растут стебелёчки с жалкой корневой системой, и я считаю, они должны быть благодарны мне за то, что землю их не размывает дождь и не уносит ветер.
У меня пышная шатровая крона. Такой действительно ни у кого нет, по крайней мере, у нас в районе. Недавно я цвела в первый раз. Но это между нами. Не каждая сосна расскажет вам откровенно. Мои чувства обнажились. Каждое прикосновение насекомых я переживала остро и сладостно. Вам этого не понять. Люди буквально столбенели, видя красные почки среди вечнозеленой хвои. По-моему, я подарила им еще один праздник.
Вы же обратили внимание, что я вся на виду. Не в пример тем двум соснам, что живут через дорогу. Разве это сосны? Всю жизнь они борются за место под солнцем. Их окружают плодовые деревья. Рядом гаражи. Земля, на которой они выросли, бывшая свалка щебня и бетона. В сорок лет они выглядят хуже, чем выглядела моя мать в сто сорок. Борьба за жизнь их изнурила. Они еще ни разу не цвели. И зацветут ли? В этом возрасте они уже больны. Приглядитесь повнимательнее к их стволам. Уже сейчас иссушают и губят их стволовые вредители — усачи и златки, а кора в морщинах и глубоких трещинах. Можно им посочувствовать и пожалеть их, но помочь нельзя.
…Нет, я не скучаю. У меня есть старые и верные друзья. Например, скворец. Как только он возвращается из дальних стран, его просто не наслушаешься. Сколько же он знает! Говорит на разных птичьих языках. Сядет вон на ту, самую изящную мою лапу и рассказывает, поет, свистит.
Нет, конечно, и он не без недостатков. Как и местные жители. Вот уже много лет повторяет одну и ту же шутку. Жители, встречая друг друга на огороде, спрашивают: «Что, вкалываешь?» И, услышав в ответ: «Вкалываю!», шутят: «Ну и вкалывай». Потом смеются.
А что проделывает скворец? Увидит Шарика (это собака местного хозяина, довольно примитивная особа, вечно мочит меня пахучей жидкостью) и начинает лаять. Да, да, он умеет и лаять! Шарик крутит головой, не понимая, кто на него лает. Потом начинает лаять сам. и до тех пор, пока не охрипнет. Смешно? Нет. Уже порядком надоевшая шутка.
Часто ко мне прилетает приятельница, если так можно ее назвать. Вечно каркает, вечно недовольна и поливает всех грязью. А сама, между нами говоря, плутовка и воришка.
Чего только она не развешивает по моим веткам! Я, конечно, молчу. А вот правдолюбец-скворец как ни стыдит ее, как только ни дразнит, с вороны как с гуся вода.
Но ближе всех мне «непутевый». Так хозяйка дачи называет своего мужа. Когда он огород поливает, меня никогда не забудет. На работу идет, обязательно рукой погладит. Бывало, накричатся они с хозяйкой в доме, он ко мне. Обхватит руками и плачет о загубленном таланте. Так горько плачет, что и у меня смола слезинкой катится. А возьмет гармошку, упрется спиной в мой ствол и запоет. Далеко слышна песня эта. Потом замолкнет. Долго сидит тихо, пока хозяйка не выйдет и не позовет: «Не подох ли ты там, непутевый?»
Когда я была молода, ствол мой был тонок и высок, а хвоя нежна. Сейчас, правда, я немного располнела, но по-прежнему стройна. Не то что водонапорная башня напротив. На нее надели колпак, а она уже думает, что приобрела крону. Наивна, как все провинциалки. Я же себе истинную цену знаю. Недаром с высоты я вижу все: и сокола парящего, и мышь бегущую, и змея ползучего. Ведь я живу стоя!
Кисет — это небольшой вышитый мешочек, в котором хранят табак. Вот уже много лет висит он у Егора Егорыча над верстаком в сарае рядом с мисками, ковшами, ложками, мастерски выточенными из дерева. И я ни разу не видел, чтобы дед Егор пользовался им. Трубку свою он набивает табаком, который хранит в коробке из-под грузинского чая. А сегодня я вновь обратил внимание на кисет из-за Юрки.
Кот любит лежать на верхней полке прямо над рабочим столом, слушать разговоры хозяина и следить за его работой. Но Юрка категорически не выносит посторонних лиц. Как только я появился и поздоровался, кот тут же слетел с полки и, видимо, хвостом задел кисет. Кисет закачался.
— Осторожно, басурман, — выругался дед и придержал мешочек руками.
— Давно хотел спросить, — сказал я, — что это у вас, Егор Егорыч, в кисете?
— Земля, — отвечает он. — Наша подмосковная, а точнее, горкинская.
Удивился я. Зачем, думаю, прятать ее в кисет, если живешь на этой земле долгие годы и она всюду у тебя под ногами. Нагнись, возьми горсть этой земли, полюбуйся, если тебе так уж необходимо. Но дед Егор словно угадал мои мысли.
— Для некоторых это просто земля, — задумчиво говорит он, — а для меня родная. Родился здесь, тружусь и живу вот уже, слава богу, девятый десяток. Сколько я перевидел стран — всюду земля… Но не моя. Еще в первую империалистическую у кого на груди медальон или крестик, а у меня кисет этот с землей. Мне его мать на шею повесила. Меньшой я у нее был. В примету верила. И гляди… Чего я только в войну эту не пережил: и тонул, и у немца в плену побывал, в тридцатые Беломорканал строил, а в последнюю Отечественную как помучился! Пять раз зашивали. Куда только судьба меня не бросала! Все выдюжил! И каждый раз возвращался сюда. А вернешься — тоску и хворь как рукой снимет. В чем здесь секрет, не сразу скажешь. Особая, что ль? Может, климат подходящий, может, природа: лес, зверь, птица. Может, воздух иной, вода привычна, небо глубже, дожди чище, снег белее. Может, все, вместе взятое, но только единое скажу — держит земля. — Егор Егорыч запыхтел своей трубкой. — Вот погляди. Видишь корень, я из него фигуру делаю. Осина. Она вон тут за окном росла. Ей лет шестьдесят, а может, более было. Одряхлела совсем, почти до земли склонилась, а корни упасть не давали. Так вот и человек. Он тоже корнями живет. А земля держит их. Смекнул теперь, что ли?
— Смекнул, — ответил я.
…Лежит огромная всхолмленная земля в голубой дымке, колосится рожь и серебрится лентой река Пахра. В белом цвете сады, шумят сосновые и березовые рощи, поют птицы. Лес манит к себе богатством запахов и красок. И вот так, незаметно, по крупице, впитываешь в себя красоту этой земли. А может быть, и я уже невольно врос в нее всеми корнями?