После того как замирают последние звуки сигнальной трубы, уже не до сна. Лежишь и видишь, будто на экране, то гибкие, словно выточенные, уши своего коня, то его глаза, сверкающие озорством и лаской, то тяжелый, громоподобный выстрел в широкий лоб с белой залысиной. Чудится, что падает он, вытянув ноги со стертыми подковами, и долго-долго подрагивает взъерошенной шерстью.
Да было ли все это?
... 24 ноября 1942 года мы в конном строю вслед за танками входим по небольшому коридору между селами Подосиновка и Большое Кропотово в прорыв. Отразив фланговый удар противника, двигаемся на полном галопе в направлении совхоза Никишкино, с ходу захватываем вражеский эшелон с боеприпасами, несколько пакгаузов, битком набитых продовольствием, предназначенным для снабжения ржевской группировки гитлеровцев. Сюда, в город Ржев, приезжал Гитлер и заявил, что Ржев является трамплином для прыжка на Москву и его падение равносильно падению Берлина.
Удар гвардейского кавалерийского корпуса, поддержанный «катюшами» и танками, в связи с запоздалым вводом конницы утратил свою внезапность. Успела войти в прорыв лишь 20-я кавдивизия и заняла западнее совхоза оборону. Наш 12-й кавалерийский полк проскочил с двумя эскадронами, сорокапятками, минометной полубатареей под командованием замкомбата гвардии лейтенанта Георгия Бабкина, моего большого друга. Проскочил и 9-й кавалерийский полк — без командира гвардии майора Капустина и штаба. Полк возглавил помощник начальника штаба гвардии старший лейтенант Головятенко.
Основную часть корпуса противник отсек сильным огнем из закопанных в землю танков и вынудил нас перейти к обороне.
Много раз долгими бессонными ночами я размышлял, анализировал эту операцию и не мог понять, почему 3-я гвардейская не пошла сразу вслед за 20-й и простояла всю ночь в Хлепинской долине на голом месте, неся неоправданные потери от артиллерии и авиации противника?
В ночь на 27 ноября под прикрытием бронепоезда противник подвез по железной дороге из Сычевки свежие батальоны, вытеснил нас из совхоза Никишкино, окончательно закрыв и без того узкий коридор. Мы оказались в тяжелом положении. Трофейное продовольствие вывезти не успели, люди остались без продуктов, кони — без фуража, танки — без горючего.
На рассвете меня вызвали в штаб, который размещался в сделанном на скорую руку шалаше. У входа горел небольшой костер. Протянув руки к жиденьким космам вихляющегося пламени, на бревнах сидели комдив Михаил Данилович Ягодин и заместитель по политической части гвардии полковник Михаил Алексеевич Федоров.
Разговор со мной начал гвардии полковник Жмуров.
— У нас один выход,— сказал он,— выбить противника из Никишкино, захватить продовольствие. Так и решил командир дивизии. Задача возлагается на ваш двенадцатый полк. Возьмете в свое распоряжение два эскадрона девятого полка.
— Вам будут еще приданы четыре танка — тридцатьчетверки,— вставил комдив Ягодин.— Больше не можем.— Михаил Данилович закусил рыжеватый ус. Стряхнул с белого рукава полушубка пепел, добавил:— Мы на вас надеемся, товарищ гвардии старший лейтенант.
— Постараюсь выполнить поставленную задачу, товарищ гвардии полковник,— ответил я, понимая, чего от меня ждут в этой критической ситуации.
На дороге, где под остроконечными елями стояли кони и охрана во главе с бурятом сержантом Семеном Хандагуковым, меня окликнул замполит Михаил Алексеевич Федоров. Тронув за плечо, спросил тихо, с присущим ему спокойствием:
— Бронепоезд ведь не шутка...
— Все-таки четыре танка — сила, товарищ гвардии полковник.
— Сила-то силой... Продумай хорошенько, как будешь действовать. Я к вам наведаюсь в Карпешки. Желаю успеха.
Смущенный неожиданным разговором, я поблагодарил полковника за доверие. Замполит всегда относился ко мне с повышенным вниманием, мягко, с большим тактом гасил иногда мою горячность, и я был очень благодарен ему за это. В 9-м полку вместо двух эскадронов мне выделили сорок человек под командованием гвардии лейтенанта Алексея Фисенко. Несмотря на свою молодость, он командовал эскадроном. Я его знал по совместным летним учениям: 9-й полк наступал, а наш, 12-й, оборонялся. Потом, когда на разборе учений командира эскадрона хвалили за отличные действия, он стоял перед генералами и застенчиво улыбался. И сейчас улыбка не сходила с его усталого, осунувшегося лица.
— Это и все твое войско, Алеша? — вздохнул я, гляда на рослых, побуревших от холода и дыма кубанцев в замерзших, коробящихся плащ-палатках, волочивших на плечах два станковых пулемета, три противотанковых ружья и несколько ручных пулеметов.
— Двое суток в окопах, да еще в разведку ходили без всякой передышки. Народ что надо! Нам бы, товарищ гвардии старший лейтенант, отдохнуть малость,— проговорил Фисенко.
— Садитесь на коней и следуйте в Карпешки... Коней поставьте в сарай.
Я объяснил лейтенанту, как проехать туда, и сказал, что прибуду с танками.
Узнав, зачем я наведался в танковую бригаду, полковник шлепнул кожаными рукавицами по широким брюкам черного комбинезона.
— С радостью, душа моя, послал бы и больше, да не могу. Вот при тебе выкачаю горючее из четырех баков, солью в один. Сам знаешь: коридорчик-то закрыт!
— Так я же собираюсь открыть его!
— Откроешь, тогда будем пособлять всей бригадой!..
По прищуру его глаз и застывшей улыбке на обветренном рябом лице я понял, что комбриг не особенно верит в благополучный исход операции.
С тяжелым чувством прибыл я на танке в Карпешки, от которых остался целым один лишь огромный коровник. Здесь и сосредоточились подразделения. Нам предстояло атаковать село Никишкино, которое оборонял фашистский бронепоезд, усиленный батальоном пехоты.
Собрав командиров, я объяснил им обстановку. Большинство из них были люди опытные и хорошо понимали, какое горячее предстоит нам дело; ждали от меня то, чего ждут от командира в трудную минуту,— правильных, разумных решений. А я пока не мог их принять, потому что еще сам не знал, как сладить с бронепоездом. Терять людей за здорово живешь не хотел. Слишком неравными были наши силы. Но приказ есть приказ.
Долго ходил я возле костров, которые горели прямо в коровнике. Смотрел, как, засучив рукава, Семен Хандагуков свежевал убитую лошадь, как люди деловито, старательно приводили в порядок оружие. У них все ясно и просто, а мне нужно было обрести уверенность в самом себе. Лица бойцов склонились к кострам: кто портянки сушил, кто пуговицу пришивал, кто поправлял обгоревшие головешки. Я им должен сказать что-то важное и значительное. А вот что?
Чуть позже, отдавая предварительный боевой приказ, я объявил, что бронепоезд беру на себя. Люди приняли мое заявление с одобрением, поверив, что я справлюсь с этой пыхтящей громадиной, а все остальное они доделают сами. Я тоже в это поверил, подсознательно надеясь на грозную тридцатьчетверку.
Подошел командир танка лейтенант Бурденко и осведомился, как я намерен выполнить задачу, где, в каком направлении использую танк. Я ответил ему, что задача будет поставлена, когда вернутся посланные в село Белохвостово разведчики.
— Тогда приходите к нам в танк ужинать,— предложил Бурденко.— У нас свет электрический, на карте можно хорошо поработать.
Отдав дежурному последние распоряжения, я залез в танк, поел горячей конины, отказавшись, к удивлению танкистов, от глотка спирта.
Развернул на коленях карту и стал читать первое донесение разведчиков, которое потом было вписано в историю боевых действий полка так: «Совхоз Никишкино расположен на небольшой высоте, в ста метрах от железнодорожной станции. Между совхозом и деревней Белохвостово протекает речушка Карпешка, густо заросшая ольхой, тальником и мелкими, но пышными елочками, уютно усевшимися на белом снегу. От опушки леса, где стоит наш сарай, до Никишкино тянется широкое, километра на два, поле, пересеченное овражком. За этим овражком речушка круто поворачивает на юго-восток и уходит в бетонную трубу под железнодорожную насыпь. Эстакада и насыпь нами взорваны. Сейчас к ней почти вплотную паровоз подтянул ремонтный поезд. Слышатся гортанные крики гитлеровцев, гулкий звон сбрасываемых с платформ рельсов, стук тяжелых молотков. Противник восстанавливает разрушенный путь. В этом вся загвоздка. Вот уже три дня поезда ходить не могут. Питание ржевской группировки прервано. Для того чтобы восстановить движение, фашисты подтянули к ремонтному поезду пехоты, прикрыли его огнем бронепоезда и заставили нас отойти. Теперь серый смертоносный утюг паровоза, одетый в броню, густо дымит в морозной ночи и выбрасывает искры. Вечернее небо бороздят зеленые змейки ракет. Изредка стучат пулеметы, вспарывая небо стежками трассирующих пуль».
За линией железной дороги, к востоку от Никишкино, почти беспрерывно гремит артиллерийский бой. Бьют «катюши». Это наступают наши войска, чтобы соединиться с нами. Утром мы тоже ударим.
Весь вечер и часть ночи я наблюдал тогда за поведением фрицев в совхозе, за зловещими дымами бронепоезда и не мог выработать окончательного решения. Бронепоезд собьет артиллерийским залпом наш танк, и бой на этом закончится. Это хорошо понимал и командир танка. Отдавал себе отчет и я. Вылез из танка, накинул на плечи бурку и бродил вокруг танка наедине со своими мыслями, прислушиваясь к четко работающим дизелям. Все, что сообщили разведчики в первом донесении, мне хорошо известно. Я требую, чтобы они проникли в Белохвостово и Никишкино, узнали, как расположился батальон противника, систему его обороны. Еще мне надо знать, как гитлеровские пехотинцы одеты. Мороз усиливается. По тому, как дымят в Никишкино трубы, ясно, что фашисты отогреваются. Как часто меняют посты? Задание разведчикам я разработал до мельчайших подробностей. Упор сделал на то, что к утру противник утратит бдительность. У меня есть шанс — внезапность.
Прибыл связной от полковника Жмурова и передал записку, что атака будет поддержана штурмовой авиацией. Это уже дело! Получил от разведчиков второе донесение. В направлении Никишкино работает Алеша Фисенко, в Белохвостово — гвардии младший лейтенант Ломоносов. Прочитал его донесение и глазам не поверил. В Белохвостово фрицев нет. Так ли?
— Нет и не было! — доложил связной.
— Срочно ступай бегом назад и скажи лейтенанту, чтобы не возвращался. Пришлю подкрепление.
Не заняв Белохвостово, противник допустил грубейшую ошибку, лишившись удобнейшего участка для наблюдения, оголив свой левый фланг. Решаю усилить группу Ломоносова двумя ручными пулеметами. Мой план прост, как первое действие таблицы умножения... По моему сигналу из ракетницы ломоносовцы открывают огонь первыми, меняют позиции, делают шум и этим вызывают огонь противника на себя. А нам это и нужно! Росший по берегам Карпешки кустарник служил хорошей маскировкой, давал возможность танку подойти к бронепоезду на выстрел прямой наводкой. Снова залез в танк, говорю командиру:
— Когда мы откроем из Белохвостово огонь, гитлеровцы в совхозе и на бронепоезде всполошатся и начнут бить в ответ. Вы под этот грохот — вперед.
— Это дельно, товарищ старший лейтенант. Убей бог, дельно! Берусь сманеврировать по первому классу.
— К этому времени эскадроны будут на окраине Никишкино и атакуют его. Я с группой автоматчиков сяду за башню танка и ракетами дам тебе направление. Потом спрыгнем. А ты тут его с ходу...
— Сделаем,— подтвердил Бурденко.
— А еще дай мне разводной ключ.
— Зачем?
— Ударю два раза по башне, лупи два снаряда подряд, не давай опомниться.
И это принял к сведению лейтенант Бурденко.
— Вы хоть бы прилегли малость,— говорит мне лейтенант.
— Не могу, да и не засну... А сам-то чего не спишь?
— Так я ж тоже должен думать и за людей, и за машину, и за вас...
Мне хочется притронуться ладонью к его молодому лицу. Лет командиру танка не больше, чем Алеше Фисенко.
...И вот мы идем в атаку. Я ощущаю накаленный морозом металл башни, вижу вспышки зеленых ракет, огненные трассы, сбивающие снег с дрожащих, принаряженных елочек. Спрыгиваем с танка, падаем в снег спиной к машине, чтобы не так оглушало. После выстрела вскакиваю, не спуская глаз с бронепоезда, колочу разводным ключом по башне, снова плюхаюсь в снег, открываю рот и зажмуриваю глаза. Выстрел из танка такой сильный, что звон в ушах во все колокола... Снова поднимаюсь.
— Дайте я ударю! — кричит Семен.
Грохот заглушает его голос. Вижу, как вокруг неуклюжей громады паровоза веером брызнули ослепительные искры. Попали! Подбегаю к танку и беспорядочно стучу по башне, требую беглого огня. Танкисты посылают один снаряд за другим. Бронепоезд обволакивается дымом. На одной из платформ вспыхивает голубое пламя. Выстрелы сливаются в беспрерывный гул. На снежном поле вздымаются черные взбросы; комья земли, смешанные с дымом и снегом, медленно оседают. Бронепоезд дымит, харкает огнем, скрежеща металлом, пятится назад, потом усиливает ход и скрывается за первым поворотом в направлении Сычевки... Танк поворачивается, покачивая хоботом орудия, бьет прямой наводкой по ремонтному паровозу. Взрыв и слепящая глаза вспышка.
Все решила внезапность. Захваченный врасплох противник частью уничтожен, частью разбежался. В одной из хат засели фашисты, простреливают улицу из автоматов. Подошел танк и направил орудие на расписные ставни. На винтовочном штыке появилась и затрепетала на ветру белая тряпка. Неожиданно бой стихает, только слышно, как с треском догорают платформы ремонтного поезда и жилые дома в совхозе. Даже не верится, что все так быстро завершилось. У нас двое раненых — лейтенант Ниткалиев, который первым ворвался со своим взводом в совхоз, и Семен Хандагуков, убит Алеша Медведев.
Из подвалов полуразрушенных домов выводят пленных. У них растерянные лица с запавшими глазами.
...Утро стылое, морозное. Колючий ветер обжигал щеки, разнося по безлюдному селу едкий дым. Догорали совхозные дома.
Мы зашли с Ломоносовым и его пулеметчиками в один из дворов, где на фундаменте тлели бревна. Кругом валялись домашние вещи, трепетали на снегу белые листочки ученических тетрадей с красными учительскими отметками. Где сейчас их владельцы? Может быть, в ближайших лесах? Или превратились в эвакуированных скитальцев, а то и в угнанных на чужбину рабов? Задумавшись над этим, я присел на корточки. Перебирая тетради и учебники, увидел запорошенную снегом небольшую по размеру книжку в густо-красном коленкоровом переплете. Взял ее, отряхнул от снега и прочитал на обложке: А. Серафимович. «Железный поток». Обрадованный находкой, я спрятал ее в карман полушубка и тут же, пристроившись на опрокинутом комоде, стал писать в штаб дивизии донесение: просил подкрепление и телефонную связь. Вдруг за спиной услышал хруст снега и негромкий разговор. Оглянулся. Отворачивая от жгучего морозного ветра бурые, потемневшие лица, придерживая концы серых башлыков, подходили гвардии лейтенанты Федор Матюшкин, Алеша Фисенко и Георгий Бабкин. Поздоровавшись, Гога, как мы в шутку называли Бабкина, заметил:
— Ну что за место выбрали, товарищ начштаба?
— Не выбирал,— продолжая писать, ответил я.
— Продует до костей.
— А скирда на что?— вмешался Матюшкин.
— И верно!— воскликнул никогда не унывающий Алеша Фисеико.
Вскоре подошли командир 3-го эскадрона гвардии старший лейтенант Федор Грузинов и его замполит Петр Трапезников.
Дописав донесения, я устало, с наслаждением присел на солому. Командиры, опустив башлыки, дремали. От разворошенных ржаных стеблей исходил упоительный хлебный дух... Все тело и лицо, овеянное знакомой с детства пыльцой, приятно расслаблялись. На нас еще давил грохот только что закончившегося боя, скорбные, горькие мысли о боевых товарищах, которых мы потеряли в этой схватке.
Я хорошо понимал психологическое состояние дремавших рядом со мной командиров. За восемнадцать месяцев войны по опыту знал, что под артиллерийскую канонаду люди засыпают не от храбрости, а от больших переживаний и страшной усталости. Прошедшую ночь они спали не более двух-трех часов. Я спал и того меньше — долго сидел в танке и при свете маленькой электролампочки «ездил» карандашом по карте, уточняя план боя, согласовывал его с командиром танка. Перед рассветом поднял людей, построил и зачитал боевой приказ. Сейчас я слышал, как сладко посапывал мне в ухо гвардии лейтенант Алеша Фисенко.
«Пусть поспят до тех пор, пока позволит обстановка»,— подумал я и почувствовал, как закутанная башлыком голова сникла к воротнику полушубка. Только тот, кто длительное время сидел в опасной засаде или на ответственном дежурстве, знает, как трудно бороться со сном. Я отлично понимал, что спать мне нельзя. Мы хоть и выполнили задачу, взяли совхоз, теперь должны во что бы то ни стало удержать его, вывезти трофеи, главным образом продовольствие. Я был уверен, что фашисты предпримут контратаку, попытаются снова закрыть участок прорыва. Поэтому, отдав приказание на подготовку к обороне, сразу же выслал в двух направлениях по линии железной дороги усиленную разведку с задачей, не ввязываясь в стычки, не спускать с противника глаз.
Над крышами уцелевших домов вовсю белело утро. За дымами вставало солнце. Лучики его золотом плавились на дрожащих стеблях ржаной соломы. Нудно и методично выли вражеские орудия.
Вскоре вернулся Семен Хандагуков, которого я посылал выбрать место для командного пункта.
— Поднимайтесь, товарищи, главнокомандующий меняет свой командный пункт,— шутливо сказал я и встал. Поднялись со своих теплых насиженных ямок все остальные, стряхивая с полушубков стебли соломы, двинулись за мной.
Вел нас Семен. Полы его полушубка были пробиты пулями и ерошились клочьями шерсти. Я тогда еще не знал, что он ранен. Пряча в рукавичку простреленную, наспех перевязанную руку, рассказывал, что нашел подходящее укрытие.
— Блиндаж что надо, оборудован под домом. Офицеры фрицевские жили, однако перин и подушек натаскали и барахлишка всякого, и продукты есть.
...Едва успели отойти метров на двести-двести пятьдесят, как над нашими головами с отвратительным, звенящим шелестом пролетел тяжелый снаряд, заставив нас запоздало поклониться. Сначала я увидел, как взлетела вместе с жердями скирда, где мы только что сидели, затем вместе со вспыхнувшим пламенем раздался оглушительный грохот.
Блиндаж, куда нас привел Семен, оказался удобным и прочным. Он находился в подвале каменного дома. Боковые стены завалены толстым слоем земли, политы водой, крепко схвачены декабрьским морозом. Внутри в два яруса устроены спальные места, застланные новенькими шерстяными одеялами, с большим количеством деревенских перин и подушек. Почти все верхние ярусы были завалены чемоданами с офицерским имуществом. Внизу, под спальными местами, лежали ящики с продовольствием, вином, свежими фруктами, вплоть до апельсинов и лимонов. Мы знали, что совсем недавно на плацдарм «для прыжка на Москву» приезжал Гитлер и привез для близко стоявших от столицы частей эти дары. На длинный стол выкладывали консервные банки, пачки галет, черный хлеб, завернутый в целофановую бумагу. Кое от кого уже попахивало ромом и коньяком. Решительно отказавшись от выпивки, я объяснил командирам сложность обстановки, в заключение сказал в категорической форме:
— Тот, кто сегодня выпьет, будет строго наказан!
Все напитки были собраны в одно место, укрыты брезентом — под ответственность моего коновода Калибека, совсем не употреблявшего спиртное.
Я разрешил командирам ложиться спать, да и самому не терпелось скорее прилечь. У командира есть своя священная заповедь: он не ляжет спать, пока не сделает всех не терпящих отлагательства дел. Полным ходом шла сортировка и вывозка трофеев. За всем этим строго следили Семен и Калибек. Мне было не до этого: приехавший из штаба дивизии офицер связи сказал, что там не сразу поверили моим донесениям. Очистив край стола, я быстро набросал схему своей обороны, указал место командного пункта и дописал в донесении несколько горьких слов.
Теперь я мог немного отдохнуть, но не тут-то было. Из штаба дивизии вернулся отвозивший трофеи Семен Хандагуков, а с ним прибыли заместитель командира дивизии по политической части гвардии полковник Федоров и командир разведывательного дивизиона гвардии майор Нилов.
Я доложил обстановку.
— Читал, брат, твои донесения... Уж больно ты рассердился,— улыбаясь, заговорил полковник.
— Мне же не поверили! — горячился я.
— Этому трудно было поверить,— признался Михаил Алексеевич.
— Слишком силы были неравные, потому и не верилось,— заметил Нилов.— Начальник штаба дивизии оформляет на ваших людей наградные листы, а ты нас встречаешь совсем хмуро... Угостил бы чем бог послал?.. Мы тебе еще один танк прислали.
— Танкистам подвезли горючее. А когда они на своих железных конях — сила! Двадцатая дивизия должна выдвинуть сюда два кавалерийских полка, с артиллерией,— продолжал Михаил Алексеевич, с аппетитом уничтожая разогретые на сухом спирте консервы, запивая чаем с вареньем.
Приехавшие гости решили расположиться на отдых, но я категорически воспротивился этому, стал уговаривать, чтобы они отправились в Карпешки. Там было безопасней, а тут каждую минуту обстановка могла осложниться.
— Ладно, майор, не станем их стеснять, да и все равно его не переспоришь,— согласился Михаил Алексеевич.
— Ну что же, в Карпешки так в Карпешки, там как раз мы оставили своих коней,— проговорил Нилов.
Я велел Хандагукову проводить их до Карпешек, остаться там и как следует обработать раненую руку. Мы попрощались.
Не раздеваясь, я прилег отдохнуть, вытянул усталые ноги. Тело мое слабело, глаза слипались, но странное дело — где-то глубоко внутри сознание протестовало против сна. В то же время я был рад, что дал отдохнуть бойцам и командирам, обогретым, накормленным. Решил, что, пока не вернется лейтенант Бабкин, спать не буду. Вспомнив о «Железном потоке», я вынул его из полевой сумки и раскрыл книгу:
«За поворотом остановились казаки и стали рыть общую могилу. А бесконечные обозы, вздымая все закрывающие клубы пыли, двигались, скрипя, извиваясь на десятки верст по пролеску, и синели впереди горы. В повозках краснели накиданные подушки, торчали грабли, лопаты, кадушки, блестели ослепительно зеркала, самовары, а между подушками, между ворохами одежи, полостей, тряпья виднелись детские головенки, уши кошек, кудахтали в плетеных корзинах куры, на привязи шли сзади коровы, и, высунув языки и торопливо дыша, тащились, держась в тени повозок, лохматые, в репьях собаки». До чего же знакомая картина! Я даже подскочил на постели. Все это мы видели в прошлом, 1941 году, когда советские люди с детишками и таким же точно домашним скарбом уходили от фашистов в глубь страны, посматривая на нас, конников, укоряющими глазами. Однако почему так долго не возвращается Бабкин? Была у меня привычка, выработанная еще в особом кавалерийском пограничном полку: если в чем сомневаешься, еще раз проверь. Отбросив бурку, встал с постели, взял автомат и разбудил крепко спавшего Калибека. Он взял свой карабин, и мы поднялись по крутым, скользким ступенькам бункера. После душного подземелья в лицо хлынул снежный вихрь, гоня струйки поземки. Посреди пустынной улицы маячила долговязая фигура гвардии лейтенанта Бабкина. Он странно пятился к входу в блиндаж, хватая рукой пистолетную кобуру, нелепо кричал:
— Вот они, фрицы, вот!
Я взглянул и замер на месте. В сотне метров от меня, по левой стороне улицы, вяло и разболтанно двигалась цепь гитлеровских солдат. Другая группа шла с противоположной стороны. Видно было, как, нахлобучив пилотки по самые уши, они отворачивали лица от ветра. У ног их вихлясто мотались полы темно-зеленых шинелей... Мгновенно вскинув автомат, я дал длинную очередь сначала по одной группе, идущей гуськом слева от меня, а затем хлестнул свинцом по другой. Так же, стоя во весь рост, Калибек бил из карабина. Фигурки в темно-зеленых шинелях исчезли; словно растаяли... На снегу осталось несколько серых фигур. Приказав гвардии лейтенанту Бабкину поднять отдыхающих в блиндаже командиров, я кинулся к фундаменту сгоревшего дома. Рядом со мной очутился Семен. Неторопливо, по-сибирски выбирая цель, стрелял одиночными из автомата, после каждого выстрела что-то кричал станковому пулеметчику, в задачу которого входило прикрытие командного пункта.
Продолжая отстреливаться, мы поползли к нему с Калибеком.
— Ты чего спишь? — крикнул я пулеметчику.
— Заело!..
Я укрылся за щиток и поправил перекошенный в ленте патрон. Когда ведешь огонь из станкового пулемета, то чувствуешь себя куда спокойней...
В это время из блиндажа успели выскочить проснувшиеся командиры и тут же вступили в бой. Группа разведки противника, более двух десятков солдат, была уничтожена.
Мы снова в блиндаже. Сижу и читаю донесения моих трудяг-разведчиков. Они сообщили, что у ближайшего полустанка появились три танка противника и пять машин пехоты. Пытаются отремонтировать поврежденный нами бронепоезд. А с востока к станции Осуга подошел другой бронепоезд. Из Сычевки на станцию Скобелеве прибыли эшелоны с войсками и техникой. Танки своим ходом съезжают с платформ и сосредоточиваются вдоль шоссе Сычевка — Ржев. Едва я успел написать и отослать донесение в штаб дивизии, как блиндаж сотрясли несколько взрывов. Позже выяснилось, что это наши штурмовики бомбили догоравшие вагоны ремонтного поезда.
Наконец танкистам подвезли горючее, и вскоре танки ушли в открытый проход навстречу нашим наступающим войскам.
К вечеру прибыли обещанные замполитом командира дивизии два кавалерийских полка — 103-й гвардии подполковника Дмитрия Калиновича и 124-й гвардии майора Саввы Журбы.
Гремя по мерзлым крутым ступенькам ножнами кривой кавказской шашки, в сопровождении двух автоматчиков и адъютанта в блиндаж спустился Дмитрий Калинович. Я подал команду «встать», но подполковник, взмахнув снятой с руки кожаной перчаткой, дал понять, что ему сейчас не до церемоний. Сунув перчатку в карман белого полушубка, склонился к разостланной на столе карте, бегло пошарил темными, чуть прищуренными глазами, сказал:
— Добре.— Увидев рядом с картой случайно оставленную мною книгу Серафимовича, пытливо взглянул на меня, листая ее, продолжал:— И над картой колдуем, и книжечки в червонном переплете почитываем... Ого! Я бы сам возил с собой такую вместе с наставлением для полевых штабов. Огненное это, браты мои, сказание о героях-таманцах! Ладно, старшой, не трать время на доклад. Мне все известно. Дрались вы молодцом! Будем считать, что участок твой принят. Полк майора Журбы на левом фланге, а мы на правом — до Белохвостово включительно. Туда мы с тобой еще проскочим. Разумиешь?
— Разумию, товарищ гвардии подполковник, только вот удержать участок...
Я откровенно высказал свои сомнения.
— Будем стараться! — подполковник сдвинул на затылок серую ушанку и, покосившись на прибывших с ним людей, хитро щуря умный глаз, добавил:— Добре, товарищи. Ставлю одно непременное условие: хотя трошки неисполнения приказа — расстрел.
Не успел я и рта раскрыть, а Калинович уже прятал мою книгу в полевую сумку, приговаривая:
— Вот и спасибо, дружище, спасибо. Я тебе тоже какой-нибудь трофей подкину. За нами не пропадет. А сейчас, братка, добежим до Белохвостово и все там обмозгуем.
Сколько мы с ним в тот лихой час ни мозговали, к исходу дня гитлеровцы силами двух батальонов, при поддержке танков и бронепоездов повели наступление одновременно на Никишино и Белохвостово, вытеснили прибывшее подкрепление. Бронепоезд противника снова закрыл нам выход через линию железной дороги, а его танки оседлали Ржевский большак. Семь кавалерийских полков с артиллерийскими дивизионами на конной и моторизованной тяге, более двухсот повозок и саней с боеприпасами и ранеными сгрудились в мелколесье на небольшой площади — между Ржевским большаком и линией железной дороги. Оставаться на этом гиблом месте было нельзя: над мелколесьем, завывая моторами, кружили фашистские самолеты. По рации мы получили приказ штаба фронта: прорываться через большак и уходить в тыл.
Никогда не забыть этого серенького, пасмурного утра. Семь колонн всадников выстроились в молодом заснеженном лесочке и ждут сигнала. Слышно, как громыхают гусеницами и беспорядочно стреляют из пулеметов фашистские танки. Ходят взад и вперед по Ржевскому большаку, который мы должны пересечь. Мы еще ждем, когда по ним ударят с флангов наши пушки, которые выдвинул полк Дмитрия Калиновича — ему отданы вся артиллерия и обозы с ранеными. Как все эти колеса и сани он перетащит через большак? Вдоль шоссе протекала крохотная речушка, обозначенная на карте синей, едва заметной нитью. До речушки нужно было пробиваться несколько сот метров через молодой лес, поросший кустами черемухи, можжевельника, черноталом и суковатой прибрежной ольхой. За большаком расстилалось широкое поле, а за ним примерно в двух километрах начинался настоящий смешанный лес. В нем было наше спасение.
Пушки Калиновича ударили неожиданно, буйно разнося по лесу тяжелый гул. Кони тревожно завертелись на месте. Подо мною была горячая, необыкновенно резвая кобылица по кличке Флейта. Я легонько тронул ее шенкелем и поехал вперед. На правом фланге от нас шел полк Капустина. Гвардии майор Капустин был ранен, и теперь этим полком командовал начальник разведотдела дивизии майор Федота. Между кустами мелькала его бурка, закрывшая до самого хвоста круп большой черной лошади. Только вперед! Справа ломают кусты кони федотского полка, слева мелькают всадники штаба дивизии. Семь колонн идут на очень короткой по фронту дистанции. Идут ощупью. Слышим первые, особенно неприятно шипящие пули. Они шарят по верхушкам деревьев и сбивают прилипший к веткам снег. На флангах гулко бьют дивизионные и полковые пушки Дмитрия Калиновича. Не будь этого прикрытия, нам пришлось бы совсем плохо. Гулко рвутся снаряды наших пушек. Лес поредел. А вот показалась и безымянная речушка, заросшая ольшаником и занесенная мягким слоем пушистого снега. А впереди, на той стороне, крутой обрыв, предательски сглаженный белой снежной периной. А воздух так густо нашпигован шипящим свинцом!
Я резко посылаю вперед лошадь, но она упрямится и пытается повернуть назад, чует опасность. Нервы предельно напряжены, но я настолько собран, что позволяю себе пустить в ход плеть, шепчу лошади что-то на ухо... Толкнув меня стременем в бедро, вперед вырывается мой коновод и, разогнав коня, погружает его в мягкий снег чуть ли не по самые маклаки. Калибек выпрыгивает из седла и тянет лошадь за повод, она бьет ногами и выбрасывает на снег черную, перемешанную со снегом жижу. Видимо, речушка славится летом своими студеными родниками, а зимой не замерзает. Со всех сторон слышны стоны, ругань, крики; ворочаются в грязи под пулями кони и люди. Я не выдерживаю и со злостью вонзаю шпоры в бока Флейты, и она вихрем переносит меня на ту сторону и только задними ногами чуть касается мягкого, запорошенного снегом берега. Потом, как кошка, лежа на брюхе, царапает передними подковами крутизну... «Ну, голубка моя, давай, давай же»,— шепчу ей. Рывками Флейта выползла на край обрыва, стремительно вскочила, качаясь подо мной, несколько раз встряхнулась, протяжно всхлипнула и устремилась вперед. Я выправил ее бег и тут, услыша крик, взглянул вправо. Там на черной лошади, с блеснявшим над буркой широким клинком размашистым галопом скакал майор Федота.
И вдруг я вижу впереди скачущего майора приземистые фигуры в лыжных, желтого цвета комбинезонах с торчащими на груди темными автоматами и только сейчас соображаю, что это враги. Они маячат по всему снежному полю. С опаской оглядываюсь назад. Коновод и мои люди стреляют на ходу. Слева — зрелище, которое не забыть: грозно, напористо, словно призраки, выскакивают черные бурки на распластанных конях вперемешку с белыми полушубками, а из речушки — все новые и новые всадники.
...Помню еще черный взброс земли и противный запах гари. Это рвались вокруг снаряды. Помню приближающийся зеленоватый лес, горластые, надсадные, дорогие мне боевые песенные возгласы...
События, люди, их голоса, жесты, поступки — все запечатлено, зафиксировано памятью. Мысленно подытоживаю всю свою жизнь. Наверное, подошло время, да и о чем еще думать, как не о прошедшем: о детстве, о матери, о юности, о друзьях и товарищах, испытывая особое, кровное, братское чувство к живым и погибшим. Разве забудешь улыбку Алеши Фисенко на широком мальчишеском лице, басовитый, насмешливый говорок Георгия Бабкина, спокойствие и степенность Бориса Ефимовича Жмурова, чубастую, красивую голову Феди Матюшкина и звучный, песенный тенор его, тихую, размеренную, всегда душевно теплую речь Михаила Алексеевича Федорова, страдающее лицо полковника Михаила Даниловича Ягодина при виде исхудалых, голодных детей, приехавших к нам в лагерь на салазках подбирать кости и конскую требуху для изготовления «рубца»; бурята Семена Хандагукова с твердой, убедительной приставкой «однако», горячего и пылкого сердцем Савву Петровича Журбу, Дмитрия Ефимовича Калиновича, совершившего беспримерный подвиг. Бесконечно длинен мой список в раскаленном мозгу. Я уношу его в своем сердце к месту, предназначенному мне судьбой.
После бешеной скачки через Ржевский большак охватила, обдала меня хвоей благодатная зимняя тишина леса.
В длинном белом полушубке с загнутыми полами, подстегнутыми командирским ремнем, с перекрещенными на широкой спине портупеями Семен Хандагуков водил вокруг двух тонкоствольных сосен навьюченных, тяжело дышавших коней. Взъерошенная от недоедания и пота неприглаженная шерсть дымилась на крупах и быстро покрывалась серебристым инеем. Я отсек клинком несколько еловых лапок, бросил на снег, присел на них и снял валенок, чтобы перемотать портянки. Не помню уж, когда разувался.
— Простудишься,— сказал подъехавший гвардии майор Федота. Он привел с собой эскадрон капитана Гука, смуглого, малоречивого детины в черной бурке.
Федота сообщил, что, перемахнув Ржевский большак, мы стоптали батальон эсэсовцев, которые наверняка начнут преследование.
— Подполковнику Калиновичу надо выковать золотой крест за то, что отсек пушками танки противника.
— Замнем это дело и займемся другим,— сказал Федота и передал мне приказ штаба дивизии, который гласил, что 9-му и 12-му полкам необходимо организовать засаду и встретить преследующего нас противника плотным огнем.
Из донесения Матюшкина узнаю, что часть гитлеровцев идет по нашим следам на лыжах. Остальные тремя колоннами растянулись по просеке. Идти им по разрыхленному снегу трудно, мешают торчащие в снегу пни. «Идут и почему-то галдят как ненормальные. Пьяные, что ли?» — заключает свое донесение Матюшкин. Посылаю со связным приказ Матюшкину, чтобы он, оставив группу наблюдателей, сам вернулся. При приближении противника разведчики должны скрытно отходить.
Мне всякий раз тревожно за Федора Матюшкина. Так и лезет на вражеский огонь.
— Почему выскакиваешь? — укорял я его.
— Так ведь кто-то должен поднять людей.
— Командиры взводов...
— А я, значит, позади? Да кто меня уважать-то станет? Да я сам на себя плюну...
С Матюшкиным и Федотой мы залегли в старом противотанковом завале, прямо в боевых порядках, подпустили всю эту галдяющую толпу на верный выстрел и открыли плотный, губительный огонь. Противник понес большие потери и преследование прекратил.
Мы сели на застоявшихся коней и к утру соединились с основной группой, которая по приказу штаба Западного фронта стала условно именоваться «Кавказ».
В тот же день перед строем был объявлен приказ о награждении меня орденом Красной Звезды.
Через двое суток конница втянулась в обширный Медведовский лес.
На партийном собрании я, кандидат, был принят в члены Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков). Все проголосовали за меня единодушно.
Лес. Урочище татаринских дач. У нас давно нет продуктов, фуража, а главное — мало осталось боеприпасов. Ждем самолетов с Большой земли, но все время идут снегопады, метет пурга на пролесках, ветрище скрипуче раскачивает могучие сосны. Живем в наскоро вырытых землянках. Кормим коней ветками. Все, что можно было взять в ближайших селах, скормили. Мы отрезаны от наших главных сил, находимся в тылу врага. Неподалеку от нас действуют партизаны.
— Люди и кони слабеют,— сказал мне однажды гвардии полковник Федоров.— Есть намерение разгромить гарнизон противника в Кабаново. Командование хочет, чтобы это дело возглавил ты. Что скажешь?
— Не возражаю.
— Вот и хорошо. Тебе снова будет придан эскадрон лейтенанта Фисенко и часть партизан из отряда капитана Денисова. Поезжай к ним в штаб, отдохни пару дней, попарься в бане, подкрепись на их харчах, договорись: сколько они могут выделить людей, с каким вооружением и боезапасом. В Кабаново гарнизон, примерно две роты велосипедной бригады и хозяйственная часть, располагающая запасами продовольствия. Прикинь, как намерен осуществить эту операцию. Вернешься — доложишь свой план.
Партизаны жили в землянках, построенных в густом бору. Жили сыто. Между деревьев были распяты несколько освежеванных коровьих и конских туш, крупных и жирных.
— Трофейные битюги, однако,— сказал сопровождавший меня Семен Хандагуков.
Встречать вышел комиссар отряда старший лейтенант Васильев. О моем прибытии партизаны были предупреждены командованием нашей группы.
Комиссар и командир отряда капитан Денисов были одеты в опрятную армейскую форму со знаками различия на петлицах гимнастерок. Отряд был из остатков, как они мне рассказали, 22-й и 39-й армий, попавших в окружение летом 1942 года в районе Оленине — Белый.
— Выделим вам человек шестьдесят,— сказал Денисов.— Возглавит комиссар, товарищ Васильев.
Командиры мне понравились. Я осведомился насчет вооружения и боеприпасов.
— Дадим десяток ручных пулеметов. Можем и больше, да с патронами туговато,— пояснил Денисов.
После жаркой парной бани ощутил в себе необыкновенную легкость, а от сытой обильной пищи совсем разомлел, навсегда запомнив котлету с чесноком величиною с добрый лапоть, чай, да еще с медом. Пили мы его вместе с подъехавшим и успевшим вымыться в бане гвардии полковником Федоровым.
— О деле договорились? — гвардии полковник поднял на меня розовое после бани, помолодевшее широкобровое лицо.
— В первую очередь,— ответил я. Доложив обо всем, пошел отдыхать.
Комиссар Васильев пригласил меня ночевать в свою землянку, где он жил вместе со взводом партизан. Там ему отгородили полосатым трофейным полотном угол, поставили стол.
Прежде чем лечь спать, мы предварительно обговорили, как будем действовать. Я сказал, что намерен провести рекогносцировку местности, наметить пути подхода, определить место для засад. В наш план был посвящен небольшой круг людей.
Васильев хорошо был осведомлен о Кабановском гарнизоне. Чувствовалось, что и разведка у них поставлена неплохо.
— Мы бы и сами давно его разгромили, но операции проводим по заданиям штаба партизанского движения, больше всего в глубоком тылу. Основная наша задача — разведка в прифронтовой полосе.
Мы разработали план наших совместных действий: я со своими людьми на рассвете выдвинусь ближе к окраине села, чтобы коротким броском захватить крайние хаты. Швырнем в гарнизон шестнадцать тяжелых мин — наш последний боезапас для корпусных минометов. После этого эскадрон Матюшкина открывает огонь из всех имеющихся у него огневых средств. Под прикрытием этого огня врываемся в село с севера. Гитлеровцы, безусловно, не выдержат внезапного натиска. Выход у них один: отходить на запад по единственной зимней дороге, где их поджидают партизаны и эскадрон Алеши Фисенко.
Бой был ожесточенным. Я стоял в окружении связных на краю давней, занесенной снегом воронки от тяжелого снаряда и слышал, как в рассветной белесой хмари звонкий, певучий голос Феди Матюшкина захлебнулся в судороге пулеметных очередей. Схватка была бурной, но короткой. Гитлеровцы отстреливались на ходу. Матюшкин и Ломоносов поднялись первыми, увлекли за собой людей, но наскочили возле крайнего дома на замаскированную пулеметную точку врага и были срезаны короткой очередью. Восемь человек оказались ранены, в их числе гвардии лейтенант Георгий Бабкин.
Отправив раненых в госпиталь, расположенный в глухом лесном урочище в землянках, я присел на поваленный телеграфный столб. В оборванных проводах повизгивал ветер, трепля шинели бойцов, раскидывающих лопатами сахаристые глыбы снега. Двое других били ломами мерзлую землю — копали для Феди Матюшкина и Ломоносова последний окоп. Горе давило душу и сердце.
Подошел Алеша Фисенко, широко и блаженно улыбаясь, подал рукой знак своему ординарцу, плечистому крепышу-кубанцу, крикнул весело:
— Давай, Микола! Ох же и всыпали мы им, товарищ старший лейтенант! Микола! Ну, що ты?
— Есть! — Микола не спеша достал из сидора пузатую бутылку и продолговатый ящик с сигарами.
— Французское, а цигарки х о в а н с к и е, дюже пахучие! — добродушно улыбаясь, проговорил он.
— Ладно. Потом...
Наклонив голову, я отвернулся, подавляя ожесточение против ни в чем не повинного Миколы и веселости Алексея, который, разгромив гитлеровцев на выходе, долго не присылал донесения, заставив нас всех нервничать и волноваться. А штаб дивизии, как обычно, требовал сведения и поименного списка о потерях, спрашивая, как дела у Фисенко, что с ним. Я уже составил список. Вписать туда и Алешку — было выше моих сил. Обрадовался, что он жив и здоров, вел себя в бою героически, как рассказал мне позже Васильев, но мне неприятно было, что командир эскадрона балагурит, смеется, как мальчишка. Отстранив бутылку, спросил сдержанно:
— Ты пьян, Фисенко?
— Чуток потянул из горлышка... вкусный же, но хмельной, черт! Хлебните трошки, а? От же мы им дали жару! — По круглому мальчишескому лицу расплылась совсем не героическая улыбка...
— Погоди, гвардии лейтенант, вот захороним,— тихо проговорил Хандагуков, отбрасывая заступом комья земли.
— Кого захороним? — Озираясь вокруг, Фисенко потянул шапку за одно ухо, сдвинул набок. Взгляд его уперся в мерзлые комья суглинистой земли на белом снегу, распластанную плащ-палатку, откуда торчали серые валенки с приспущенными на них штанинами маскировочного халата.
— Знаешь, кто тут лежит, знаешь? — подойдя к нему вплотную, спрашивал Хандагуков.
— Ну, кто? Ты чего?..
— Командир второго эскадрона гвардии старший лейтенант Федор Матюшкин и командир взвода Ломоносов — вот кто, а ты бутылкой размахиваешь,— не дал ему договорить Семен.
— Матюшкин? Федя? Не верю! — Косясь на стылые валенки, Фисенко обошел вокруг плащ-палатки, остановился, повторяя:
— Не верю! Не могу!..
Ему шел тогда двадцать первый год, он научился воевать, но не научился верить в смерть. Да я и сам не верил, что на снегу спокойно вытянулся мой друг Федор Матюшкин.
А оборванные провода все гудели, гудели заунывно. На окраине, где догорал сарай с велосипедами, трещало пламя. Рядом с поваленным столбом вырос бугорок. Под залп карабинов снежная поземка намела на него белый саван.
От гвардии полковника Жмурова, из штаба, прискакал связной. Командир группы «Кавказ» генерал Курсаков приказал немедленно вывезти из разгромленного гарнизона трофейное зерно — около десяти тонн ячменя — и продовольствие, отвести людей и закрепиться в Самохино.
Под диктовку командира полка я записал в журнал боевых действий все то, что с нами произошло с момента прорыва в тыл противника до последнего дня.
— Закончим в другой раз, потому что тебе спешить в Самохино,— сказал командир полка. Он часто прихварывал и слабел заметно. Прощаясь с ним, я сказал, что из ячменя можно выпечь хлеб.
— Неплохо бы... Раненых поддержать надо... Займись-ка сам этим делом,— предложил гвардии подполковник.— Только сначала напиши на гвардии лейтенанта Фисенко боевую характеристику.
Я написал, особо подчеркнув, что Фисенко заслуживает награждения орденом Красного Знамени. Со мной согласились.
Вернувшись в Самохино, я занялся выпечкой ячменного хлеба, поручив командовать этим женским делом партизанской разведчице Полине. Мы познакомились с ней в первый же день появления конницы в Медведовском лесу. Накануне, во время остановки на марше, гвардии полковник Жмуров поручил мне связаться с партизанским отрядом, отметив на карте его примерное расположение. Ехать пришлось лесными просеками по бездорожью, часто кони проваливались по брюхо. Остановившись на одной из опушек, долго наблюдали за деревней. День выдался солнечный, мороз градусов десять. У колодца с наполненными ведрами о чем-то разговаривали две девочки. По их поведению я понял, что в селе фашистов нет. Когда мы приблизились к ним, они, увидев всадников, оставили ведра и, не оглядываясь, резво убежали в хату. Выслав двух разведчиков на другой конец деревни, мы с Семеном Хандагуковым вошли в ту самую избу, где скрылись девчонки. Хозяйка Аграфена Петровна встретила нас в кухне. Объяснили ей, кто мы такие. Когда дело дошло до партизан, тетка Аграфена закашлялась — этаким натужным, притворным кашлем, отрицательно мотая головой, твердила одно и то же:
— Не знаю...
Потом крикнула синеглазой девчонке с мальчишеским именем Степка:
— Иди ты, Степка, до дому, нечего тебе здесь торчать и ухи навастривать...
Степка шмыгнула в дверь, а хозяйка стала накрывать на стол.
— Кроме кислых пустых щей, угощать вас нечем. Живем, абы не подохнуть...
— Ничего не надо.
Вернулась Степка и привела с собой чернобровую, большеглазую особу в длинной желтой шубе. Она поздоровалась с нами, села и с небрежным видом стала лузгать семечки. Потом вдруг вскочила, поцеловала меня в небритую щеку, взяв за портупею, потащила на кухню, торопливо спрашивая:
— Вы правда Красная Армия, правда?
— Сама видишь!
— Переодетых, знаете, сколько бродит, с орденами да с документами...
— Ты права, но мы свои, кровные, советские! — Тут я подхватил гостью, поднял на воздух и поцеловал крепче, чем она сама, нащупав под шубой пистолет.
Поцеловались еще раз — она ткнулась головой в плечо, замерла на секунду, оторвалась и с печальной в глазах улыбкой прошептала:
— Даже не верится, что дождались!..
...Сейчас, кликнув женщин, Полина организовала сушку зерна. Они помогали бойцам сортировать ячмень и молоть ручными мельницами.
От жарко натопленной русской печи душисто пахло печеным хлебом. При свете самодельной, заправленной бензином лампы Полина зашивала на моем полушубке прожженные пулями дырки.
— Слава богу, что хоть ни одна не задела,— откусывая нитку, сказала она.
Ночью я проверил посты. Вернувшись, разделся. Обстановка была тревожной, и сон не шел. Мне все еще слышался звучный голос Феди Матюшкина. Он так хорошо пел кубанские песни! Силясь уснуть, я ворочался с боку на бок, вздыхал судорожно, чувствуя, что при каждом моем вздохе Полина поднимает голову и подолгу смотрит в мою сторону.
За стеной слышался гудящий шорох допотопных жерновов, мужские и женские голоса — молодые, беспечные, они работали и смеялись. Одним словом, там делалось дело и своим чередом шла жизнь.
— Вот и все,— тихо проговорила Полина и потушила бензиновое сооружение из консервных банок.
Смех за стеной стал заливистей, и жернов загудел еще веселее.
Над самым ухом в темноте я ощутил теплое, свежее дыхание женщины, и прядка душистых волос коснулась моей щеки.
Обрадованный этой желанной близостью, я повернулся и благодарно обнял Полину. Ее грудь была плотно обтянута толстым, домашней вязки, свитером; тронув ладонью мой лоб, она проговорила тихо, просительно:
— Ничего не надо. Спи...
Я знал, что у Полины в первые дни войны погиб на границе муж. Война отняла у нее и двухлетнюю девочку, когда долго пробиралась по занятой врагом земле в свое родное Самохино.
Тогда я был благодарен женщине за то, что она находилась рядом... Убаюканный ее спокойным дыханием и доверчивостью, я тут же заснул.
...Нам становится все труднее. Ячмень дал лишь временное облегчение. Забиваем слабых, отощавших коней... Идти на прорыв не можем. Круглосуточно сидящие в обороне люди ослабли. У нас совсем мало осталось боеприпасов. Ждем самолеты, чтобы отправить раненых. А дни стоят хмурые и непогодные. По вечерам от болот налезает такой туманище, что еле видно пламя костра.
На чурбаке сидит командир полка гвардии подполковник Сапунов.
Голова его в черной папахе никнет к неярко горящему костру, где варится в большом ведре конское мясо. Папаха опускается все ниже и ниже — вот-вот вспыхнет ее курчавая шерсть. Я осторожно тронул его за плечо.
— Спасибо. Задремал.— Он поднял голову.— Ты небось удивляешься, зачем мне, старому черту, надо было принимать командование полком?
Меня этот вопрос застал врасплох. Ему перевалило за шестьдесят лет. До этого он был помощником командира 20-й дивизии по хозяйственной части.
— Я ведь кадровый командир еще с той войны, бывший вахмистр. Одним из первых пошел в Красную гвардию. Надоело мне быть хозяйственником, захотелось настоящего, горячего дела...
Михаил Степанович Сапунов прибыл к нам, когда уже был отдан боевой приказ о выдвижении частей корпуса на исходный рубеж. С первых же дней мы попали в сложное положение. И было заметно, как нелегко командиру полка в его возрасте переносить тяготы боевых будней. Полком, по сути дела, командовал я. Как обычно, отдавал распоряжение от его имени с последующим ему докладом.
Через два дня после разгрома вражеского гарнизона в нашу с Семеном землянку неожиданно заглянул Георгий Бабкин.
— Разрешите?— Он неловко приложил левую руку к ушанке. Правая беспомощно висела на марлевой повязке.
— Ты почему здесь?— спросил я, удивившись его появлению.
— Не смог я...
— Там ведь врачи, сестры? У Георгия был жалкий вид.
— Я не могу без товарищей, без тебя...
«Хорошо, что ты пришел, Георгий»,— подумалось мне. Вслух спросил:
— Что же ты можешь делать?
— Печку топить, мясо варить.
Так Георгий стал у нас истопником и кашеваром.
А через несколько дней мы получили страшное известие: фашисты захватили наш госпиталь. Всех раненых, которые не в состоянии были двигаться, добивали прямо на лежаках, а ходячих и почти весь медицинский персонал загнали в крытые машины и увезли в неизвестном направлении.
— Значит, не там уготовила мне судьба смертушку... Но я клянусь: если останусь жив, то найду хоть одного из тех зверей. Найду! — сказал гвардии лейтенант Бабкин и закрыл лицо снятой с головы ушанкой.
— В сутках, товарищи; не будет часа, чтобы мы не вспомнили об этом преступлении,— заявил перед строем гвардии полковник Михаил Алексеевич Федоров. Ошеломленные этим непостижимо дичайшим злодеянием, мы стояли на морозе без шапок. Да, не должно быть такого часа!..
У гвардии подполковника Дмитрия Ефимовича Калиновича удручающий на лице сумрак. После того как он прикрыл нас на Ржевском большаке, полк его прошел по тылам врага более двухсот пятидесяти километров, не потеряв ни одного человека. Пушки провел, радиостанцию на двух автомашинах. Все это закопали в землю в глубине леса. Снарядов к ним нет и не предвидится.
Мы знали, что противник ведет усиленную разведку, снимает с разных направлений пехотные, моторизованные и авиационные части, методично занимает населенные пункты, прилегающие к Медведовскому лесу, стремясь окружить нас и разгромить. В одну из ночей мы тихо снялись и ушли в Кучинский мох, где давно уже готовили площадку для приема самолетов.
С утра до позднего вечера «юнкерсы» бомбили наши пустые землянки.
Наконец прилетели наши самолеты, сбросили нам боеприпасы, сухари, концентраты, соль, лыжи и белые маскировочные халаты. На расчищенную площадку мы стали принимать «У-2». Первым же рейсом был отправлен командир полка гвардии подполковник Сапунов. Мы с лейтенантом Бабкиным довели его до трапа. Проводить командира полка приехали комдив Михаил Данилович Ягодин, замполит Михаил Алексеевич Федоров, начальник штаба Борис Ефимович Жмуров. Когда воины прощаются на вечный круг — эта минута бывает священной. Не под знаменем хмурились, не под барабанный бой печалились...
Одним из последних рейсов улетел Георгий Бабкин. Перед этим ходил за мной как неприкаянный в застегнутом поверх раненой руки полушубке, с досадой в голосе твердил:
— Пусть вывозят тех, кто ранен тяжелее меня.
— Все улетят.
— А может, я не хочу улетать.
— Полетишь...
— Я что вам, обуза? На двух-то ногах? Или плохо мясо варю, автомат не могу держать, в седле не усижу?
— На лошадь с пенька садишься, однако,— сказал Хандагуков.
— Подсаживать тебя будет некому. Людей и так мало. Приказано, и точка, гвардии лейтенант Бабкин.
Мы обнялись и попрощались. Нам было трудно расставаться. Фюзеляж самолета залепливала снежная пена, и я видел, как маленькая «уточка» взлетела и скрылась за лесом. А часа через два Георгий снова очутился в расположении части.
— Не моя вина, товарищ старший лейтенант,— подходя к землянке, доложил он.
Выяснилось, что, взлетев при сильном снегопаде, молодой пилот заблудился, потерял ориентировку, сжег много горючего и вынужден был вернуться.
— Видимость улучшится — опять полетим. Не волнуйся. Я уже настроился.
Мне показалось, что он нарочно копается в своем вещевом мешке. Медленно подвел к пеньку низкорослого монгольского конька. Опять прощались. Когда Георгий вернулся к посадочной площадке, самолет взлетел. Вместо Бабкина по вызову штаба армии убыл начальник разведки дивизии гвардии майор Федота, временно командовавший у нас полком.
Это был последний рейс. Противник начал обстрел партизанского аэродрома, а потом атаковал с суши и с воздуха.
Фашисты решили заблокировать Кучинский мох. Захваченный нами пленный обер-ефрейтор 75-го пехотного полка на допросе показал, что согласно приказу немецкого командования из ржевской, сычевской и оленинской группировок выделено по триста человек и одна авиадивизия. Кроме того, специально нацелена дивизия СС. Все эти силы стягиваются, чтобы уничтожить нас в лесу.
С каждым днем становилось все труднее. Не хватало продовольствия и фуража. Командование решило разгромить один из отдаленных крупных гарнизонов фельджандармерии. По сведениям партизанской разведки, там были большие запасы картошки и сена.
— Есть верховые и обозные кони. Коровы, что сохранились от общественного колхозного стада,— сообщил командир отряда капитан Денисов и выделил нам проводника — партизана из местных жителей Тимофея Овчинникова.
Провести эту операцию штаб группы «Кавказ» поручил одному из отважнейших людей — командиру 124-го кавалерийского полка 20-й дивизии гвардии майору Савве Петровичу Журбе. Ему подчинились сто двадцать сабель из нашего полка под моим командованием.
На рассвете мы двинулись по лесным дорогам. Прошли километров тридцать и после небольшого отдыха морозной декабрьской ночью подошли к населенному пункту и спешились. Большое село стояло на бугре, и при лунном свете его было видно как на ладони.
— Командный состав гитлеровцев живет по хатам, а солдатня размещена в школе,— объяснил партизан Овчинников.
— Добре,— кивнул Журба.— Слушай приказ.— Савва Петрович подробно, во всех деталях рассказал, как надо действовать. Мне как заместителю было поручено подойти со своими людьми на рассвете к школе, снять часовых и ее забросать гранатами.
Отойдя с гвардии майором в сторонку, я сказал, что не мешало бы провести самостоятельную разведку и выявить огневые точки.
— Полагаю, что противник достаточно осведомлен, что в его тылах действует несколько тысяч кавалеристов, и сложа руки сидеть не будет. Обстановка меняется с каждым часом. Мы можем наскочить на плотный огонь, утратим внезапность.
— Что ты предлагаешь? — спросил Журба.
— Отложить операцию до следующей ночи. Дать людям и коням отдых.
От своих разведчиков я знал, где, в каких-деревнях есть картошка и сено. Жители хоть и не имели коров, но сено косили, припрятывая до будущих, добрых времен.
— Я лично берусь провести разведку гарнизона. Не долго раздумывая, Савва Петрович согласился.
— Да, так будет, пожалуй, вернее.
Взяв с собой гвардии лейтенанта Фисенко, Семена Хандагукова, двоих рослых, опытных разведчиков и проводника Овчинникова, я в ту же ночь скрытно побывал в трех близлежащих к гарнизону деревнях. Оказалось, что в села, которые нас интересовали, вчера и позавчера вошли танки и много автомашин.
— Белой краской замазаны так, что аж крестов фашистских не видно,— рассказывали мальчишки.
— Откуда вы это знаете? — спрашивал я.
— В лес на санках ездили за хворостом и видели. Цены не было таким сведениям. Однако, как они ни были хороши, я всегда их перепроверял. Солнечным морозным днем с Фисенко и Овчинниковым мы выдвинулись на опушку леса, сливаясь в маскхалатах с белым снегом, залегли в молодом ельнике и стали наблюдать за жизнью гарнизона. Вскоре появились гитлеровцы в форме танкистов. Нетрудно было обнаружить и закамуфлированные танки, затаенно прижавшиеся ко дворам и хатам. На выезде бугрились возвышенности, из которых вился чуть заметный дымок.
— Дзоты как ведь здорово замаскировали, сволочи. Если бы ночью сунулись, от нас остались бы одни перышки,— проговорил Фисенко.
— Неужели это та самая собачья танковая дивизия со скрещенными костями на броне и мертвой башкой? — спросил Савва Петрович.
— Она ж самая! — ответил Овчинников. У него хорошие были связи в деревнях.
Потом выяснилось, что это формировалась танковая часть, готовясь закрыть нам последнюю просеку.
В ту же ночь, совершив по глубокому снегу тяжелый марш, группа «Кавказ» сосредоточилась неподалеку от большака, который нам предстояло преодолеть.
Здесь мы простояли дня три, приняли сброшенный с транспортных самолетов груз — в основном продукты и боеприпасы, стали готовиться к форсированию большака в конном строю. Там же был получен приказ штаба Западного фронта: прорываться на Гончаровку и в районе Бобоеды соединиться с передовыми частями одной из армий Калининского фронта.
После отправки гвардии подполковника Сапунова на Большую землю 9-й и 12-й полки слили в один, командиром назначили гвардии майора Нилова. Парторгом и замполитом полка стал гвардии капитан Владимир Федосеев. Мы и раньше хорошо знали друг друга, а теперь в этой трудной обстановке и подавно.
Я старался поддерживать в полку строгую дисциплину, не давал людям расслабиться. Часто поднимался среди ночи, брал двух автоматчиков, шел проверять оборону, посты и секреты. Мы еще не забыли, как фашисты уничтожили наш госпиталь.
— Плохо охраняли, други мои, плохо! — Проходивший мимо гвардии подполковник Калинович остановился.— Каждый раненый — это побывавший под пулями герой. Самое великое преступление — бросить раненого на поле боя. Когда они ехали со мной на телегах, на санях, да по кочкам, по оврагам, на лютом морозе, у меня сердце сжималось. Они перенесли невыразимые страдания, а мы? — Калинович яростно постучал ножнами закованной в серебро шашки о конец торчащего из крыши землянки бревна.— Немцы! Цивилизация! Музыка! А цивилизованные-то оказались первобытными дикарями. Не забуду этого дикарства, пока дышу. Не прощу и себе...— Гвардии подполковник резко повернулся, опустив голову, пошел прочь.
Мы неловко замолчали. Беды наши разрастались, и казалось, что все небо закрылось вечными черными тучами.
— Нам следует быть настороже,— с печалью в глазах сказал парторг Федосеев.— Я сам не люблю слабохарактерных людей и тоже часто хожу проверять посты.
— Полковник Жмуров снова имеет на тебя виды,— сказал гвардии майор Нилов.
— Задание?
— Да. На большак. Задачу Борис Ефимович поставит сам. На войне, если успешно справился с одним трудным делом, с другим, третьим, тебе непременно доверят и четвертое, более трудное. Согласен?
— Доверие есть доверие.
— Иди, полковник ждет тебя.
Одетый в венгерку с серой барашковой опушкой Жмуров стоял под крупной елью, взглядывая на аккуратно сложенные листы карты, ровным, ясным и спокойным голосом говорил:
— Решено пробиваться через большак и линию фронта в конном строю. Большак охраняется противником: на четыреста метров с той и другой стороны лес вырублен; через каждые триста метров построены четырехамбразурные дзоты с круговым обстрелом.
Я держал карту наготове и быстро все отметил.
— Задача очень и очень трудная,— продолжал Жмуров.— Она поручена вам, товарищ гвардии старший лейтенант. Возьмете группу людей, каких найдете нужным взять. Ночью доберетесь туда на конях и, не доезжая до вырубки, скрытно спешитесь, преодолеете вырубку, подползете и закидаете дзот гранатами. Для проверки минных полей с вами пойдут саперы. Правый от вас дзот заблокирует группа подполковника Калиновича. Мы тем временем основной конной массой перейдем в этом промежутке большак. При приближении к нему выбросим на фланги сильные группы прикрытия. В беде вас не оставим. Надеюсь, хорошо уяснили задачу?
— Да, товарищ гвардии полковник.
— Желаю вам удачи. Идите и получите концентраты, по одной штуке на человека. Заправьтесь и хорошенько отдохните.
...Распластавшись на снегу, медленно, метр за метром, лавируя между пнями, ползем по вырубке. По обеим сторонам рокады лес вырублен. Вспышки прожектора и цветные огненные трассы яркими красками освещают вырубку. Иногда гулко бьют крупнокалиберные пулеметы. Каскад ракет и пулеметных вспышек чередуется, как на переднем крае. Мысленно прикинув обстановку, я понял, что перейти через большак в конном строю будет трудно.
В промежутках, когда временно затухает вся эта огненная чехарда, зарывшись в снег, отдыхаем и мы. На наше счастье, пошел густой пушистый снег. Дождавшись, когда эту медленно текущую кружевную белизну начинают снова пронизывать строчки трассирующих пуль, крадемся, плывем между торчащими в сугробах пнями, причудливо наряженными снежными папахами. Нас выручают неразличимые на фоне снега маскировочные халаты.
Мы действуем тремя группами — две в нападении и одна в прикрытии. Последней командует оставшийся без минометов гвардии лейтенант Тугов. Со мной ползут Семен Хандагуков, Вася Громов, гвардии сержант Муравьев и трое саперов. Слева действует Алеша Фисенко со своими крепкими, рослыми кубанцами.
Ползти трудно. Чем ближе большак, тем тише ползем. Если обнаружат — все пропало. Блокировать дзоты никогда мне не приходилось. Ползать в разведке, многими часами лежать в засаде — случалось, а такую задачу решаю впервые.
Нужно подползти на бросок противотанковых гранат.
Как заткнуть глотку амбразуры, чтобы она сразу же захлебнулась? Как сберечь близких, дорогих мне товарищей, которые вызвались идти добровольно?
Снежок идет, но хочется, чтобы он падал еще гуще... Вот уже виден торчащий ствол пулемета, изредка освещаемый бурной огненной вспышкой. К утру фашисты стреляют короткими очередями, чтобы взбодрить себя и нас попугать... А что нас, стреляных, пугать?
...Длинными бессонными ночами вспоминаю о том, что врезалось в память, и не пою себе никаких панегириков — не нужны они мне, не надобны... Скорблю больше о погибших товарищах и радуюсь за живых и здоровых.
Закрываю глаза и слышу шелестящую музыку падающего снега. Сейчас особенно хочется поймать снежинки горячими, запекшимися губами. Я слышу, слышу и всегда буду слышать, как тяжело и устало гудят над нашими головами телеграфные провода, шею холодит упавший за воротник комочек снега, пахнущий огурцом...
Вдруг близкий грохот погасил огненную змейку пулевой трассы. Это Алеша Фисенко со своими кубанцами разворотил гранатами амбразуру. Взрывы следуют один за другим. Кидает Семен — отважный бурят, кидает Вася. Швыряю и я свои, с наслаждением и азартом. Потом хватаю за рукав полушубка Семена, оба падаем и зарываемся головами в снег. И вдруг тишина — то ли мы оглохли, то ли на самом деле все кончено. Вскакиваем и бежим на укатанный шинами большак. Запомнился запах бензина, пороховых газов, смешанный с запахом горелой резины. Вижу: справа от меня, пригнувшись, перебегают какие-то люди, и тоже в белых маскхалатах. Тащат противотанковое ружье. Кто они?.. Потом разразился из левого дальнего дзота шквал пулеметного огня и скорострельных пушек, да такой, что, казалось, снег вспенился от огненных трасс и разрывов. Сквозь смрад и звонкое шипение пуль на рокаде слышу возглас:
— Ранен Тугов. Ребята, помогите Тугову!
Вижу, подхватили — и волоком. То падая, то вскакивая, проваливаясь в снег, отошли за вырубку. Смахнул валенком снег с корявого пня, присел, взял у Семена клочок бумажки, кручу цигарку, руки не слушаются. В ушах стоит тихий стон Тугова.
— Куда его? — спрашивает Алеша Фисенко.
— Очередью перерезало,— отвечает Хандагуков. Алеша прикуривает от моей цигарки — пальцы его рук вздрагивают, затягивается, а сам и курить-то не умеет — пускает дымок через верхнюю безусую губу.
Подошел с двумя автоматчиками гвардии капитан Гук. Выяснилось, что это его казаки перебегали через большак с ружьем ПТР. Спрашиваю гвардии капитана, как он здесь очутился.
— Велено было на всякий случай вас прикрыть... А чего ты на этой колоде маячишь?
— Своих поджидаю. Тебя вот дождался...
— Меня — да, а других не будет. Вернулись. Проскочить в конном строю и думать нечего.
— Выходит, нам надо назад идти? — У меня перехватило дыхание и стало сухо в горле.— Снова преодолевать вырубку, где пристрелян чуть ли не каждый пень?
— Выходит, шо так... Да перебегим на светанку. Ничего. Они ж тоже измотались. Мы их еще трошки покрутим... Пошли до моих хлопцев. А ну быстро, казаки! Ноги из стремя, башку за пень — и прицельно по свастике. Зараз придется малый бой принять, шоб отсталы от нас к чертям собачьим, да и за убитого лейтенанта отплатить надо.
Гук оказался прав. Вскоре на большаке загудели моторы. При свете почти беспрерывно лопающихся ракет и прожекторных фар из огромных, крытых брезентом машин выпрыгивали темные фигурки солдат в касках. Огонь наших пулеметов и автоматов был внезапным, губительным. Сам Гук бил из противотанкового ружья, пристроив его на толстом пне... После нескольких наших залпов потухли на мертвых машинах фары, увял и сник цвет трасс и ядовито-зеленых ракет.
На рассвете, или, как говорил капитан, на светанке, когда все угомонилось, мы бесшумно перешли обратно рокаду и вернулись к своим, подробно доложив командованию о том, что было.
А лейтенант Тугов остался там, возле зловещей рокады, в безымянном лесу. Получит мать похоронную, задрожат ее губы, до боли сожмется сердце... А как обо мне напишут или уже написали?..
Кавалерия. Гордость наша. Парады на Красной площади, тачанки на кованых колесах, гремящих о брусчатую мостовую... В детстве я приручал жеребенка куском хлеба, обнимал за тонкую шейку и ходил с ним долго, не расставаясь...
Военные кони! Испокон веков на них пахали землю, молотили зерно, возили с бубенцами невест и новорожденных, выигрывали на скачках призы, сражались на поле брани, а потом стреляли и глодали их кости. Мне слышится последний печальный реквием, посвященный военным коням!
...Командир дивизии Ягодин сидел в заиндевелом лесу на дощатых розвальнях, стиснув руками голову в серой ушанке. Тут же стоял задумчивый, всегда внимательный и ровный замполит Федоров. Рядом с ним все так же удивительно спокойный гвардии полковник Жмуров диктовал начальнику оперативного отдела приказ.
С хмурыми, почерневшими от ветра и мороза лицами командиры расположились под деревьями: кто сидел на сваленном дереве, кто полулежал на зеленой хвое, кто подпирал спиной мощные ели.
Поднявшись с саней, полковник вошел в круг собравшихся. Высокий, в длинном желтоватом полушубке, с отвислыми на гладко выбритом лице усами, он был строг и красив. Заговорил негромким, но внятным голосом:
— Все вы знаете, что мы находимся в исключительно трудном положении. Продовольствия, кроме конины, у нас нет; нет фуража, мало осталось боеприпасов. Кони настолько отощали, что прорыв оборонительных линий противника в конном строю невозможен. Нам необходимо преодолеть два рубежа: большак и передний край. Это мы должны сделать сегодня ночью. Завтра будет поздно. Противник готовится прижать нас к большаку. Мы пойдем на прорыв. Для того чтобы обеспечить наш выход с малыми потерями, передовые части Калининского фронта нанесут противнику встречный удар и соединятся с нами в районе Бобоеды — Поддубица.
На розвальни поднялся гвардии полковник Жмуров и жестким голосом зачитал приказ:
— «Штаб группы «Кавказ», «Муратовские дачи», «Красный лес». Попытка форсировать большак в конном строю не имела успеха. Укрепление Кашперовского шоссе равносильно укреплениям долговременной обороны переднего края с наличием четырехамбразурных дзотов, с сектором кругового обстрела.
Я решил: во избежание напрасных потерь прорываться через большак и передний край в пешем строю. Весь конский состав забить. Мясо сложить в бурты и засыпать снегом. Приказ объявить всему личному составу».
Окончив читать, Борис Ефимович присел на розвальни. Правда всегда жестока. Прежде чем застрелить своего коня, надо много выстрадать. Никакими словами этого страдания не передашь. Кони, вытянув шеи, грызли деревья, к которым были привязаны. На них невозможно было смотреть без боли в сердце. Ко мне подошел Семен. Буряты испокон веков любят коней, но Хандагуков, наверное, был мужественней нас, он сказал:
— Одну лошадь я поцелую в ноздри за всех, а потом выстрелю ей в ухо. Кончать надо! А то каждый начнет плакать, веточку в губы совать, а для нас и веточки, и ягодки впереди, однако...
...Укрывшись полушубком, чувствую запах бараньей шерсти, пропитанной конским потом. Плотно закрываю уши, чтобы не слышать выстрелов Семена и его товарищей...
Ночь. Лес давно кончился. Поле с задутыми снегом перелесками. Колонну ведет гвардии полковник Жмуров. Мужество этого человека неиссякаемо. Перед началом движения объяснил:
— Левый фланг во время движения и перехода большака обеспечивает двенадцатый полк. Ответственные — гвардии майор Нилов и гвардии старший лейтенант Никифоров. Правый — обеспечивает полк гвардии подполковника Калиновича. В случае расчленения колонн место сбора будет обозначено красными ракетами — по две с минутным интервалом.
На левый фланг гвардии майор Нилов выделил группу прикрытия во главе с гвардии старшим лейтенантом Головятенко.
Гитлеровцы не ожидали повторной дерзости. Спохватились, когда мы цепью пересекли большак и углубились в лес. Прошли без потерь.
Сделав в лесу небольшую передышку, двинулись к переднему краю. Здесь нас настиг еще один удар: по нашим расчетам, уже должна быть линия фронта, а ее не оказалось. Ориентируемся на ощупь. Идти трудно. Снег местами по пояс. Люди выбиваются из сил. Приходится часто останавливаться. Нам задерживаться — смерти подобно.
За штабной группой идет разведдивизион, которым командует Емельянов — крупный, большеносый капитан. Воротник его полушубка закутан серым казачьим башлыком.
В середине колонны разведчики ведут коня комдива Ягодина. Не смог Михаил Данилович расстаться со своим красавцем.
Двигаемся медленно, как белые призраки, длинной изломанной лентой. Майор Нилов требует неусыпной проверки колонны — упаси бог, если кто-то уснет на ходу и разорвет цепочку. Отдыхаем, пока топтуны примнут снег. Засыпают бойцы сразу, и ничего тут поделать нельзя: люди смертельно устали. На этот раз отдых слишком затянулся. Нилов послал Головятенко в голову колонны узнать, в чем дело. Наконец передние вскочили и побежали, потом снова остановились. Движение пошло рывками, а это никогда к добру не приводило. Головятенко не возвращался. Я решил пойти вперед. С трудом дошел до разведчиков и увидел следующую картину: гвардии капитан Емельянов метался и не знал, куда идти. Перед ним было несколько растоптанных тропинок, ведущих в разные стороны. Рядом стоял гвардии старший лейтенант Головятенко, молчаливый, мрачный, чуть поодаль — партизан Овчинников.
— В чем дело? — спросил я у капитана.
— Колонну разорвали,— ответил он, озираясь по сторонам.
Кровь горячей волной прилила в голову. Я зло сказал Емельянову:
— Кто это сделал, кто? — дышал я ему в лицо.
— Говорят, лейтенант какой-то,— ответил он.
— Где он?
— А черт его знает... Ищем.
Плохо было бы тому лейтенанту, если бы его нашли. Головятенко допытывался у бойца, который находился рядом с лейтенантом.
— Оставь, старший лейтенант, его в покое. Иди и доложи обстановку майору Нилову, а мы с капитаном попытаемся разведать тропы.
Серая мутная ночь, тихо падающий снег, мгновенно засыпающий следы на тропах; глухое предрассветное небо придавило нас к мохнатому от инея кустарнику. Тропинок оказалось столько, что мы с капитаном растерянно остановились. Видимо, заснувший лейтенант, который был связующим в колонне звеном, вскочил, таща за собой всю цепочку, начал рывками метаться из стороны в сторону, не зная, что мы вступили в полосу переднего края обороны противника.
Подошел гвардии майор Нилов. Выслушав наш доклад, взглянув на светящийся компас, приказал:
— Идем быстро на северо-запад. Колонну поведу сам. Со мной Никифоров и Головятенко. Прикрывает Фисенко. Зубковский, Ботрищев беспрерывно проверяют цепочку колонны. Малейший разрыв — сигнал к остановке. Вперед! — Нилов взял автомат на изготовку. Пошли. Я рядом с ним у правого плеча. Головятенко чуть позади. Снег тут так примят, что можно идти по двое.
Внезапный окрик с рычащим горловым хрипом заставил вздрогнуть и остановиться. В эти доли секунды гвардии майор Нилов вскинул автомат и дал короткую очередь. Часовой бормотнул что-то и рухнул в снег. Я стоял от майора так близко, что гильзы брызнули мне в лицо, а одна угодила в переносицу — пошла кровь, соленые ее капли скатились по мокрой от снега щеке к губам.
— Емельянов! Разведку вперед,— приказал Нилов. Высокий длинноногий командир и двое плечистых парней в маскировочных халатах с автоматами нырнули в кусты. Вернулись быстро и принесли немецкий пулемет.
— Тут близко землянка,— доложил командир.
— Фрицы? — спросил Нилов.
— Так точно. Вот пулемет узялы,— ответил разведчик.
— Ну, а они?
— Заворохались... хто ж им виноват...
— Никто не виноват,— тихо проговорил Нилов.— Вы, хлопцы, так и идите вперед, а мы за вами. В случае новой встречи ложитесь. Мы вас прикроем. По колонне передать, что мы на переднем крае.
Слева от нас в мутном рассвете взвились одна за другой несколько красных ракет.
— Жмуров сигналит, Жмуров! — простуженно зашептали в колонне.
Отблеск красного света показался всем нам обнадеживающим. Гвардии майор Нилов повернулся на сто восемьдесят градусов и повел колонну в направлении ракет.
— Число условленных ракет, товарищ майор, не совпадает,— догнав Нилова, сказал Головятенко.
— А ты считал? — крикнул кто-то.
— Целый каскад, без всяких промежутков!
— Может быть, перепутали? — усомнился Емельянов.
— Жмуров не может перепутать,— убежденно ответил Головятенко, но тут же споткнулся и, пронзенный пулеметной очередью, упал вниз лицом на снег.
Колонна дрогнула, рванулась вперед, но была встречена огнем противника.
— Ложись! Вкруговую! — крикнул Нилов. Метнувшись в сторону, он лег и открыл огонь из ППШ.
Было уже совсем светло. Я зарылся в снег в трех-четырех метрах от майора. Справа от меня залег партизан Овчинников, за ним капитан Емельянов, возле него появился знакомый командир-разведчик с перекрещенными на полушубке ремнями, с теми самыми хлопцами, которые принесли немецкий пулемет. Они быстро и ловко вырыли окоп, потом открыли огонь из ручного пулемета.
Нам хорошо были видны двери блиндажей и землянок, из которых выскакивали пригнувшиеся солдаты и падали на снег — то ли сраженные нашими пулями, то ли просто от страха быть убитыми. Вначале наш огонь был дружным и сильным. Но вскоре майор Нилов отдал команду беречь патроны и бить только прицельно. Возвышенность, где мы заняли круговую оборону, заросла молодым леском. С точки зрения боя накоротке она была выгодна для нас: противник понес от внезапного плотного огня немалые потери. Но у нас не было тыла, нам некуда было отходить.
Взошло солнце, день засверкал на низкорослых елочках, на истоптанном снегу, на нашей безымянной высотке. Вести длительный огневой бой мы не могли. Заняв круговую оборону, мы допустили вторую, самую гибельную ошибку. В этом нетрудно было убедиться, когда появились танки противника и повели огонь прямой наводкой. Чьи же ракеты ввели нас в заблуждение?
По-видимому, нам не следовало поддаваться соблазну и поворачивать в сторону неизвестных путаных сигналов. Раз напоролись на часового и землянку, где взяли пулемет, надо было без задержки, стремительно идти вперед. Наше движение было внезапным, и противник очухался бы не сразу.
Появились убитые и раненые. Их вытаскивала медсестра Валя. В центре нашей обороны нашлась теплая землянка с крышей в несколько накатов, в ней она быстро организовала перевязочный пункт.
Огонь усиливался. После одного из разрывов танкового снаряда был тяжело ранен в голову гвардии майор Нилов.
Мы с партизаном Овчинниковым укрыли его в зеленых приземистых елочках и послали разведчика за Валей. Она быстро перевязала его голову бинтами, которые тут же набухли кровью.
— Никифоров, принимай командование...— с трудом проговорил гвардии майор.— Держитесь, дорогие мои. Только до вечера, дотемна.
Если бы могли!.. Я отполз к гвардии капитану Емельянову. В глыбе снега разведчики соорудили подобие бруствера. Прилаживая автоматы, они изредка стреляли.
Неожиданно в нашем снежном блиндаже появился Георгий Бабкин. Увидев меня, жалостно пробормотал:
— Вот, друг, гляди!
Оба рукава его полушубка болтались, как плети.
— Другую руку тоже прострелили, сволочи! Даже пистолет держать не могу...
— Ты зачем пришел сюда? Зачем, милый ты мой дружок?..— Сердце у меня сжалось.— Иди в землянку. Тут опасно!..
— А там, думаешь, неопасно? А стонут, как стонут!..
Вокруг нас все чаще и чаще стали рваться снаряды и мины, снег прожигали повизгивающие пули. Противник, разобравшись в обстановке, пустил в дело танки, стал сжимать кольцо. Каждую минуту падали раненые или убитые.
С правого фланга гвардии капитан Гук прислал записку и сообщил, что у него кончаются патроны и что они готовы отбивать танковую атаку гранатами.
Оглушенный только что разорвавшимся снарядом, Бабкин кивнул мне головой и, пригнувшись, побежал вниз, в малую лощинку, где было относительно меньше свистящих пуль. Больше я так и не видел своего боевого друга и товарища Георгия Бабкина.
Командир-разведчик приготовил вторую связку гранат, передал ее своим хлопцам, которые выдвинулись вперед и готовились встретить второй танк. Один они уже подбили.
Партизан Овчинников высматривал через отверстия снежного бруствера подползающих гитлеровцев и укладывал их одиночными выстрелами.
— Лишь бы патронов хватило. До вечера продержимся, а там они хрен нас возьмут. Я эти места добре знаю... А где тот ваш молодой Алешка, что прикрывал нас?
С Фисенко связи не было. Может быть, и он?.. Думать об этом не хотелось. Мое зрение настолько обострилось, что глаза будто бы видели сквозь ковриги снега... Слева в кустах, до противности близко, поднимается фигура в мышиного цвета шинели. Взмахнув гранатой с длинной деревянной ручкой, швыряет ее в нашу сторону. Так делают то один, то другой. Правда, гранаты пока до нас не долетают.
Тщательно прицеливаюсь... Солдат хватается за живот, словно переламывается пополам.
— Молодец, командир, молодец! — шепчет Овчинников и сует мне в рот зажженную цигарку.— Продержимся... Вон уже полдень. День-то зимний с ноготок...
Уверенность Овчинникова вселяет надежду, что мы выстоим до вечера. Если бы не эти тупорылые вражеские машины. Гранат-то противотанковых в обрез... Хотим перенести Нилова в землянку, но он не разрешает. Валя мечется то туда, то сюда. Неужели наступил полдень? Взглянул на часы, а они остановились на десяти утра. Завел. Пошли. Посмотрел, где лежал гвардии капитан Емельянов.
— Капитан! Товарищ Емельянов! — шепчу ему. Не отвечает.
— Убит наш капитан,— отвечает командир-разведчик и дает из автомата очередь.
Я метнулся к капитану. И почти тотчас почувствовал тупой удар ниже затылка. Боли сильной не было — так, вроде удара палкой. По спине потекла струйка, во рту — отвратительный вкус дыма и гари. Отполз к кустам, где сидел гвардии майор Нилов, прижавшись спиной к небольшой елке. Крикнул негромко:
— Ранен я.
Мне вдруг стало жарко и захотелось пить.
— Валя, перевяжи Никифорова,— не совсем внятно произнес Нилов.
Я находился от него примерно в пяти шагах и видел, как Валя поползла ко мне, толкая впереди себя медицинскую сумку. Но в следующий момент очередной разрыв ослепил меня. Удар пришелся в правый локоть. Ощущение было такое, что там раскололась кость. Тошнотворно закатилось сердце, и очень быстро набухало кровью тонкое шерстяное белье, рукава гимнастерки, ватника.
Когда дым рассеялся, увидел отброшенное снарядом тело Вали, закиданное бурым, смешанным с землей снегом. Сделав усилие, перевалился в снежный окоп. Командир-разведчик подхватил меня и поволок в низину, в которой недавно скрылся Георгий Бабкин. Следующая серия снарядов накрыла все наше снежное сооружение. Что стало с партизаном Овчинниковым, не знаю...
Командир-разведчик протащил меня метров сто, положил в воронку от снаряда и пополз было обратно, но неожиданно ткнулся лицом в снег и затих. Он спас мне жизнь. Не знаю ни его имени, ни фамилии, ни звания, но до самой смерти буду считать его своим побратимом.
Бой — последний для меня — затухал. Еще какое-то время доносились короткие очереди наших звонких ППШ и отдельные винтовочные выстрелы, а затем все стихло. Снова пошел редкий и тихий снег. Я лежал на небольшой, изрытой снарядами полянке. Она стала моим лазаретом. Хоть бы скорее пришла ночь и январский мороз начал совершать свой обход... Заметив впереди, в лощинке, подлесок из молодых березок и елей, решил ползти туда и укрыться. Но вдруг увидел, как там поднялись фашисты в темных шинелях. Осторожно перевернувшись на левый бок, я скатился в более глубокую, полузанесенную снегом воронку и замер, лихорадочно соображая: заметили они меня или нет? Закрыл глаза, прислушиваясь к удаляющемуся скрипу вражеских башмаков. Прошли совсем близко. Ямку присыпало падающим снежком, и маскхалат мой слился с тусклой вечерней белизной. Где-то неподалеку заскрипели полозьями сани, заворчал мотор. Я лежал снежным бугорком и не шевелился, чувствуя, как потяжелели, увлажнились рукава стеганки, гимнастерки и белья. От контузии сильно стали болеть виски и затылок, где засел первый осколок. Если бы не безрукавка из дубленой кожи и не стеганка...
Так я пролежал, не шевелясь, на левом боку до самых сумерек. Небо стало чистым и звездным, мороз усилился. Громче слышался разговор гитлеровских солдат, надсадные, терзавшие душу выкрики:
— Рус! Рус!
Я понял, что кого-то из наших взяли в плен, чего боялся больше всего на свете. Тут вспомнил о пистолете. Мой ТТ лежал за пазухой, грелся шерстью полушубка и новенькой телогрейкой, которую я получил вместе с тонким шерстяным бельем перед началом боев. Дела мои были плохи — начались сильные, жгучие боли в локтевом суставе, в позвоночнике, стали холодеть ноги и руки, потому что непросушенные рукавицы и валенки сделались жесткими. Дождавшись, когда чужие голоса и звуки моторов затихли, я поднялся и, ориентируясь по прикрепленному к полевой сумке компасу, пошел на юго-восток, глубже в тыл, с намерением найти какую-нибудь деревню, где есть жители, получить помощь и дождаться своих. Только в этом было мое спасение. Мне стало жарко и снова страшно захотелось пить.
Звездная ночь. Луна повисла над полем. Кустарник в низине, русло речушки — вот он, тепляк, засверкал при лунном свете. Упал на снег и стал жадно пить. Знал, что нельзя этого делать, но не мог удержаться. Поднялся, проваливаясь в снег по пояс, побрел к темнеющему впереди лесу. Шел медленно, еле передвигая ноги в мерзлых валенках. И неожиданно провалился в глубокую яму. От невыносимой боли заплакал. Посидел немного, огляделся и начал выбираться. Однако края воронки от большой авиабомбы оказались настолько круты, что, вскарабкавшись до половины, скатывался обратно, бередя начавшие воспаляться раны. Силы покинули меня. Плюхнулся в снег и опустил голову. В это время услышал шум мотора. Летел «У-2» — наш ночной бомбардировщик. Поднял голову, взмолился:
— Приземлись! Милый, родной, возьми!
А он, пролетев совсем низко над землей, удалялся все дальше и дальше, унося с собой надежду на мое спасение... Лежать в воронке было неудобно, сильно болели рука и затылок. Начался такой озноб, что все время хотелось пить и сон не приходил. Коченели и страшно болели ноги, руки. Несмотря на то что на шапку был натянут капюшон маскхалата, при малейшем движении за воротник попадали комочки снега и, противно холодя шею, таяли.
Жизнь — это вращение по кругу: откуда вышел, туда и пришел. Однако человек не моллюск в раковине — взял да и разбил. В моем положении даже умереть оказалось не так-то просто. Мучительная жажда не покидала, нужно во что бы то ни стало вылезти, пойти к тепляку, после чего та, с косой, придет наверняка... С трудом поднялся, посмотрел на равнодушно висевшую луну, выбрал место поотложе, барахтаясь в снегу, полез наверх, достиг почти края ямы и опять сполз вниз. Долго так карабкался и снова скатывался... Пить, пить! Те несколько глотков из тепляка были слаще всего на свете. Только бы выбраться из этой проклятой ямы. Я стал действовать осмотрительно. Расчетливо выдалбливал рукояткой пистолета ямку для упора одной ноги, потом другой и так медленно, из последних сил выполз наружу.
Чистое белое поле, залитое лунным светом. И опять с ласковой приветливостью ворчит мотором самолет — наша «уточка» кружит низко-низко.
Может, ищет меня? А почему бы и нет! Командир дивизии Михаил Данилович Ягодин, начальник штаба Борис Ефимович Жмуров, замполит Михаил Алексеевич Федоров наверняка уже у своих. Почему бы не послать самолет на поиск раненых? Самолет «У-2», поставленный на лыжи, может сесть где угодно. Вот оно, чистое, снежное поле-полюшко! Машу руками, кричу осипшим голосом, самолет близко, делает вираж на боковом развороте, вот-вот сядет... Но мой натужный крик глушат звуки удаляющегося мотора.
Один маячу в снежной белизне. Где-то близко стучат пулеметы, к небу взвиваются зеленые ракеты. Слизнул с рукавицы комочек снега и пососал. Он быстро превратился в льдинку. Никакого вкуса, кроме ломоты в зубах. Выплюнул. Луна везде и всюду висит одинаковая. Где-то люди сидят в тепле, любуются ею, прильнув носами к холодному оконному стеклу.
Километрах в двух что-то темнеет на бугре. Огонек блеснул, как от цигарки,— искорки сыпанулись и быстро погасли. Мне начинает чудиться тепло. Хочется снять обледеневшие рукавицы и засунуть окоченевшие, бесчувственные пальцы куда-нибудь, где еще согревает кровь. Иду к тому бугру — это как раз в том направлении, где открытый мною теплячок. Только бы не миновать его. Правда, лощинка приметная. Ручеек пробил между кустами извилистую дорожку, растопил снег и выскочил на крутом повороте на свет. С невыразимым блаженством пил, сколько хотел, и вдруг почувствовал себя бодрее, увереннее, и сил как будто прибавилось. Отошел шага три — торную тропу обнаружил, виляющую вдоль русла речушки. Пошел по ней. Ведет она как раз к тем темнеющим на бугре строениям, где мне огонек почудился. Прошел немного, слышу, позади что-то скрипнуло за поворотом, различил негромкие голоса, неприятно гортанные, чужие. Вот она, встреча на лунной дорожке... Свернул с тропы. От речки небольшой изволок — по нему я только что спускался, а подняться — ни сил, ни времени. Не раздумывая плюхнулся прямо в снег, в кустики тальника — комочки снега на ветках потревожил. Сидел лицом к тропе — в трех-четырех шагах от нее — в полной уверенности, что меня не заметили. Вижу, двое приближаются, спокойно разговаривают — стопроцентные «языки», беспечно везут на маленьких санках какие-то ящики, а сверху мешки. Так и ушли в том направлении, где изредка вспыхивали зеленые ракеты.
Страха не было. Посидел, поразмышлял: а что, если попробовать перейти на рассвете передний край? Наши-то вон они, рукой подать, а там врачи, жизнь... Ползти не было сил, сам мог оказаться верным «языком». Вот бы обрадовались... Теперь радовался я, что не попался.
Когда удалился скрип полозьев, поднялся. Но по тропе уже не пошел, а побрел полем, где мне померещились строения и огонек. Может, схоронилась там какая-то добрая душа? Пока пересекал поле, речушка вильнула влево и снова легла на моем пути. И тут явственно увидел на пригорке деревенский дом с заснеженной крышей. Постоял, осмотрелся вокруг, прислушался, как, бывало, в разведке. Признаков жизни никаких. Дом был крайний от речки — к нему я и направился. От полуразрушенного двора, выбитых окон повеяло войной и тленом. Обошел дом кругом и решил обосноваться в подполье, там, конечно, теплее, чем снаружи. Обогнув разбитое крыльцо, увидел возле стены отверстие, над ним — возвышенность. Пригляделся — натуральная землянка, где хозяева от войны хоронились. Присел, просунул жесткие, негнущиеся валенки в отверстие, скатился по отлогим ступенькам в темноту, которая отрадно пахла соломой, теплом и чем-то жилым, домашним, недавним. Нащупал земляные нары, устланные ржаными снопами. Лег на них и ткнулся лицом в какую-то мягкую одежину — это оказалось деревенское, самотканое рядно, да не одно, а несколько. Под ними что-то стеганое. Определил на ощупь — пальто. Взял рядно, заткнул им отверстие, другим обернул совсем онемевшие ноги в жестких, как камни, валенках. Попробовал было разуться — не снимаются валенки. Укрывшись стеганой одежиной, стал согреваться и вскоре забылся в этом спасительном тепле. Сколько проспал — не знаю; просыпался, укрывал голову стеганкой, несмотря на ноющую во всем теле боль, и снова проваливался в сладостную темноту. Наконец пришел в себя, когда лежать стало невмоготу — боль пронизывала все тело. Особенно ныли ноги. На этот раз валенки оттаяли в тепле и снялись без особого труда. И только тут обнаружил, что ступни ног обморожены. Кое-как снова натянул одной вспухшей левой рукой белые шерстяные носки, подполз на четвереньках к выходу и вытащил из отверстия затычку. Первая мысль была — оттереть ступни ног снегом.
Отколупал пистолетом ком снега, скатил вниз, снова заткнул отверстие, оставив небольшую полоску света. Снег лишь причинил живым местам боль, а на обмороженные участки кожи — никакого воздействия. Оставил эту затею и снова надел носки, завернув ноги в какую-то тряпку. Решил обследовать свое новое жилье. Вскоре пригляделся и увидел, что землянка просторная.
В народе говорят: «Чудес на свете не бывает». Но то, что я обнаружил в землянке, было истинным чудом, которое предрешило мою судьбу. Вспоминаю по порядку. Прежде всего там был настоящий армейский котелок, в котором лежал мешочек с пшеном. В другом мешочке — табак-самосад, примерно четыре-пять стаканов. В углу, под газетами, обнаружил эмалированную миску замерзшего рыбного супа с пшенной крупой. Газеты «Известия» и «Красная звезда» за 25 декабря 1942 года. Последний бой мы вели 6 января. Землянку я занял в ночь на 7-е. Следовательно, в этой землянке совсем недавно были наши. Вскоре я обнаружил еще более убедительное доказательство. Высунувшись из землянки, чтобы набрать снега, увидел совсем близко от входа двух убитых красноармейцев. Третий лежал вниз лицом возле крыльца. Соседство убитых моих собратьев по оружию не вызвало — кроме душевной боли — ни страха, ни тем более неприятных ощущений. Они лежали спокойно и тихо, будто охраняли меня все те тяжкие, мучительные часы, а теперь на зорьке заснули...
Бессильный, расслабленный, все еще цепляясь за жизнь, со снегом в миске вполз в землянку и еще раз попробовал растереть обмороженную ступню. Снова стало так больно, что вынужден был прекратить эту процедуру. Она была запоздалой, ненужной. И тут свершилось то самое главное чудо. Продолжая обследовать землянку, я нашел какие-то пакетики, прочитал на этикетке: «Химическая грелка. Способ употребления: взять...» Я уже отлично знал, что нужно «брать» и как пустить в дело эту находку. Еще в уфимском госпитале, где в сорок втором году я лежал с тяжелым ранением, после первой неудачной операции по извлечению осколков к моим ногам прикладывали такие грелки. Набрав из миски в рот снега, дождавшись пока он растаял, я разорвал пакет и выпустил туда воду. (На пакет полагалась одна столовая ложка.) Порошок быстро впитал ее. Я засунул в валенок два таких пакета, а уже потом ногу. Сильная боль перемежалась с приятным ощущением тепла.
После этой процедуры заставил себя пожевать сухое пшено, запивая его талым снегом. Так я и ел, когда приходил в сознание, а потом снова погружался в тяжкое томительное небытие. От большой потери крови я слабел и терял счет дням.
Часы забывал заводить. Стрелка почему-то все время показывала цифру десять — самый разгар боя. Раны мои не только ныли, а пылали огнем. Хотелось спать и пить, пить и спать.
Ощущение было такое, что я мог уже не проснуться совсем. Как-то, собрав последние силы, встал, засунул под бревно наката завернутый в тряпицу пистолет и полевую сумку — не хотел, чтобы мое оружие, в котором не было ни единого патрона, документы и фотографии попали в руки врага.
Сон был тяжелым, и я почти все время находился в забытьи. Приходя в себя, протягивал в темноте руку к миске со снегом и совал в рот холодный комочек. Однажды обнаружил, что у меня нет в миске снега. Во рту было сухо, язык словно распух, дышать было трудно. Вынужден был встать. Слез с нар и выполз наружу. Меня ослепил яркий дневной солнечный свет. Протер опухшие глаза, протянул руку с миской и заметил, что снег в том месте, где черпал его в сумерках, притоптан, да и усыпанный снежными блестками солдатский бушлат лежал почти рядом. Поднялся и шагнул к чистому, недавно наструганному поземкой сугробу и тут увидел немцев. Их было двое. Две маленькие серые фигурки стояли около закамуфлированного вездехода и смотрели в мою сторону.
В том, что фашисты меня увидели, сомнений быть не могло. Я присел и повалился от слабости на левый бок, заполз в землянку и укрылся дерюгой... Слышал, как под их башмаками резко заскрипел январский снег. Хруст этот отдавался в сердце, которое билось неровными, сильными толчками. С меня стащили дерюгу, с криком грубо сорвали портупею и командирский ремень. Мне стало больно, и я застонал.
— Коммунист! — гортанно заорал фашист и, несколько раз ударив по лицу, стащил с нар. Теряя сознание, я успел подумать, что ко мне наконец пришла смерть.
Очнулся я на какой-то железнодорожной станции, где провел кошмарную ночь, метался на холодном полу в сильном жару, в полузабытьи. Одолевала жажда, все тело разрывало на части от боли, бинты упруго набухали от крови, нестерпимо ныли обмороженные ноги.
Вскоре меня подняли и швырнули в телячий вагон. От боли перед глазами все поплыло, я куда-то провалился и больше уже ничего не помню...
В себя пришел уже в машине. Нас везли. Дорога была отвратительной, грузовик швыряло из стороны в сторону, подбрасывало на выбоинах. Надо мной висело синее небо, а сбоку в машину заглядывало солнце — холодное, похожее на желтый цветок на черном стебле. Кто-то рядом тихонько стонал, кто-то яростно ругался.
К вечеру нас привезли на окраину Ярцево, где находился земляной барак-блокгауз. Снятый с кузова машины, я лежал на снегу с ощущением полного отчаяния и беспомощности, обозревая это мрачное сооружение, которое, казалось, проглатывало появляющиеся у входа фигуры пленных.
Наконец появились люди с носилками. Один из них, седой, с продолговатым морщинистым лицом, припадая на разбитый серый валенок, присел возле меня на корточки, спросил:
— Давно ранен, командир?
— Да не...
— О-о, совсем свеженький! Сам откуда будешь?— Из Москвы...
— Земляк!
Он мгновенно оживился, вскочил, позвал другого, такого же хромого санитара с носилками, и они вдвоем уложили меня на левый бок, прикрыв одеялом, внесли в барак. Это была длинная, в полсотни метров, землянка, тускло освещенная маленькими, мутными электрическими лампочками. По обеим сторонам стояли трехъярусные, грубо сколоченные из брусьев нары-клетки. Немного привыкнув к этому адскому, гнетущему полумраку, я разглядел несколько остроскулых, небритых лиц с ввалившимися глазами, безучастно встретившими мой взгляд.
— Мы позаботимся, чтобы сегодня же тебя отправить. Ты тут быстро пропадешь... ни фельдшеров, ни врачей. В твоем состоянии одна дорога — в яму... Она здесь вместительная... Но ты, командир, не беспокойся, мы тебя так не бросим. Ничего. Близко наши! — проговорил тот санитар, что из Москвы. Потом куда-то сходил, принес ломоть хлеба и две луковицы.
— Лучок убивает здешний дух, бережет наши зубы. Спрячь, потом съешь.
Задыхаясь от удушливой, подземельной вони, я готов был кричать, выть от тоски и боли. Земляк мой сидел рядом, вскакивал, снова присаживался, говорил всякие утешительные слова, то завертывал в одеяло мои ноги, то подносил кружку с водой. Ночью нас снова погрузили в машину и повезли опять с длительными на морозе остановками. Под утро мороз усилился. Путь от Смоленска был таким мучительным, долгим, что я снова потерял сознание.
Пришел в себя от парной, тяжко давившей теплоты. Перед глазами, словно призраки, бродили голые люди. Между ними шныряли полуобнаженные парни в клеенчатых передниках. Где-то совсем близко шумно лилась вода.
Надо мной склонилась девушка в белом халате. Пошлепав ладошкой по моим небритым щекам, проговорила:
— Ах ты боже мой! Ну как, очухался? Давай-ка я сниму твои кубари и сабельки.
— Не трогай! — я загородил рукавом воротник гимнастерки, услышал, как частыми толчками забилось сердце.
— Я Катя Рыбакова, лейтенант медицинской службы первого гвардейского кавкорпуса,— представилась девушка.— Моли господа бога, что именно я сегодня тебе подвернулась... Положат в офицерскую камеру, а там таким делать нечего...
Затем она окликнула проходящего мимо парня:
— Володя! Помоги мне.
— Новенький!— Высокий светловолосый санитар с болтающейся на груди клеенкой снял с меня полушубок и все остальные вещи и куда-то унес.
...Мне везло в жизни на хороших людей. Встретил я их и в лагере военнопленных. Доктор Петров, Катя Рыбакова стали моими спасителями, уберегли от смерти. Подкармливали, чем могли, делали перевязки. В страшных условиях, под неусыпным гестаповским взором они, рискуя своей жизнью, выходили меня, поставили на ноги.
Я стал поправляться, и мне разрешили греться на весеннем солнышке, неподалеку от проволочного заграждения, тянувшегося в два ряда. Между ними ходил часовой с автоматом и крупной овчаркой на поводке. На вышках стояли часовые с пулеметами. Ниже внутренних козырьков висели фанерные дощечки, на которых крупными русскими буквами было начертано: «ПРИ ПОДХОДЕ К ПРОВОЛОЧНОМУ ЗАГРАЖДЕНИЮ ЧАСОВОЙ СТРЕЛЯЕТ БЕЗ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ».
Глубоко страдая, я бродил на прогулках в одиночестве и, не помню как, забрел в дальний угол двора и очутился перед длинной широкой ямой. Опираясь на костыль, вскарабкался на бугор мягкой накопанной земли. Яма была похожа на глубокий котлован, какой обычно роют под фундамент строящегося дома. На первый взгляд все выглядело пристойно, обыденно. Одна половина гладко выровненного дна была чистой, другая возвышалась почти на метр и была тщательно засыпана свежей землей. Здесь же торчали воткнутые в землю саперные лопаты... И вдруг я заметил уголок советской пилотки. От страшной догадки вздрогнуло сердце: «Вот она, общая яма-могила... Значит, сюда каждую ночь приносили трупы расстрелянных, умерших от ран и болезней, сваливали в яму, укладывали в ряд и засыпали землей...»
Ночью мне снилась втоптанная в землю пилотка...
Утром я спросил у доктора Петрова:
— До каких пор мы будем отсиживаться?.. Надо бежать.
— Легко сказать...
— Дождемся, когда нами заполнят яму.
— Зря туда ходил. Можешь попасть гестаповцу Рыбишу на глаза... А вопрос побега прорабатывается.
Я обещал не появляться в дальнем углу двора и стал допытываться, каков план побега. Уж очень сильной была охрана у гитлеровцев.
— Уйдем через подземный тоннель теплоцентрали. Можно было бы уйти сейчас, но надо тебя подлечить, да и других товарищей.
Причина веская. И я стал упорно тренироваться. Ходил вокруг корпуса, ковылял по коридорам, поднимался по ступенькам с этажа на этаж.
Как-то доктор Петров встретил меня в коридоре. Мы зашли в камеру, и он, осмотрев обморожение, сказал:
— А нога-то все-таки плохо заживает. Поражена кость. Образуется хронический остеомиелит — будешь вечно мучиться.
— Ну так отрежьте, если надо.
— Можно было бы и отрезать, да уж поздно. Ладно, выше нос! Теперь ты будешь начальником нашего штаба. Вручаю тебе лист карты. Имей в виду, что за любой маленький кусочек от карты немцы расстреливают без всякого разговора.
— Я знаю.
— Сделай из него увеличенную схему и нанеси все нужные нам населенные пункты, через которые мы пойдем. А пойдем к Днепру...
Он рассказал, что в подполе прачечной есть подземный ход в тоннель, по которому проложены трубы отопительной системы, ведущие к недостроенному зданию теплоцентрали. Фашисты, видимо, забыли о ней или вовсе не знали о ее существовании.
И вдруг наши мечты о предстоящем побеге в одночасье рухнули. Двое легко раненных, недавно доставленных в лагерь, совершили дерзкий побег. Ушли именно через подземный тоннель теплоцентрали, выломав в прачечной цементный пол. Побег, правда, оказался неудачным. В первой же деревне, куда беглецы зашли утром, их задержали.
— Гестаповцы так обозлились, что приказали весь проход заделать наглухо,— с горечью рассказывал мне Петров.— Тоннель решили в нескольких местах перекрыть кирпичными перегородками и прочно скрепить цементом. После такого ЧП они не спустят глаз с этого места.
Положение наше очень усложнилось, но в душе я не терял надежды и спросил у Петрова:
— Кто будет ставить стенки?
— Техник.
— Вы его лечили? Завербуйте его на нашу сторону.
— Это идея, черт возьми.— Петров задумчиво потер круглый подбородок.— Пожалуй, попробую прощупать техника...
— Удастся вам убедить техника — он все сделает как надо, с учетом того, что гестаповцы не дураки, могут проверить прочность.
Весь приобретенный на войне опыт подсказывал, что успех дела часто зависит от быстроты командирских решений. Я всегда неуклонно придерживался этой заповеди. Вот почему, узнав на следующий день, что техник согласен нам помочь, твердо сказал Петрову:
— Надо уходить сегодня же ночью.
— Задача, как всех предупредить? У нас мало времени. Я был связан только с Петровым и ничем ему помочь не мог.
— Ладно,— подумав, сказал доктор.— Выходить будем, как стемнеет, примерно в двадцать два ноль-ноль. По одному через прачечную. Техник все там подготовил. Он и поможет мне передать сигнал.
Мое место находилось в самом дальнем углу, слева от входа. Напротив, в простенке между окнами, стояли небольшие, на четыре человека, нары. Я влез на свой лежак и занялся приготовлением к побегу. С собой решил взять вещевой мешок, положив туда завернутые в тряпицу сухари, фляжку и солдатские ботинки с обмотками. Я их ни разу не надевал, а ходил пока в мягких чулках, которые мне смастерила Катя Рыбакова.
Дождавшись, когда в камере стало совсем темно, я решил: «Пора!»
Сильными, порывистыми толчками билось сердце. «Вот сейчас встану и направлюсь к двери... А если староста увидит и спросит: «Куда это ты с мешком-то?» Что я ему отвечу?..» И действительно, над самым моим ухом раздается его голос:
— Разорю я тебя еще на цигарочку. Что-то и спать неохота...
Опустив ноги на пол, я сижу на нарах с помутневшим от злости рассудком — готов отдать ему весь табак вместе с кисетом.
— Здорово ты разжился куревом-то. Теперь тебе надолго хватит. Я твою щепотку разделю на две цигарки. Чтобы не будить тебя утром...
Раскаленный до предела, сыплю ему в подставленную ладонь большую жменю драгоценного табака и боюсь, чтобы он не почувствовал, как трясутся мои пальцы.
«Опоздаю. Уйдут без меня. Начнется тревога, залают овчарки. Как укротить эти черные думы и сердце, готовое выскочить из грудной клетки? Чтоб ты задохнулся в табачном дыму!»
— Почему не ложишься?— Староста зажег цигарку и осветил меня пламенем бензинки. Я со злостью задул ее, сказал:
— Не нарушай светомаскировку.
— И то верно. Ложись давай.— Он вытянулся на нарах прямо в одежде.
«Почему староста не раздевается? Может, догадался?» Эта жгучая мысль пронизывает меня насквозь. Я тут же нахожу спасительный ответ:
— Живот схватило. Побегу...
— Валяй, раз такая незадача,— сочувственно бурчит староста.
Согнувшись, прижимаю вещевой мешок к животу и скорыми шагами иду к двери. В ногах появилась необыкновенная сила, они несут меня, как на крыльях. Шума и топота в коридоре не слышно. Неожиданно в темноте кто-то цепко хватает меня за руку и тяжело виснет на плече. Слышу приглушенный голос Кати Рыбаковой:
— Если меня не возьмете, я кричать буду! Никифоров, миленький!..
— Замолчи, дура!— Я прикрываю ей ладонью рот. Чувствую, как она, всхлипывая, порывисто дышит.
— Пошли.
— Куда?— Она мертвой хваткой вцепилась в мой вещевой мешок.
— В прачечную. Скорей!— шепчу я и тащу ее за собой. Быстро, без всяких предосторожностей спускаемся по цементной лестнице в подвал. Тускло горит запыленная лампочка.
Наконец мы в прачечной. Там горел такой же неяркий, как и на лестнице, свет. Около развороченной ямы стояли два матроса.
— Какого черта задерживаетесь? Мы уже собрались уходить. А это еще что за сваха?— набросились они на меня.
— Своя...— кратко отметил я.
— Что значит своя? Мы тебя ждали...
— Это медсестра. Ясно?
— Ладно. Потом разберемся. Давай, братуха, ныряй.
— Да побыстрей, командир, побыстрей,— поторапливал другой.
— Он же раненый. Ему помочь надо,— вмешалась Катя.
— Ах ты, друг... Ну, давай.
Морячки взяли меня под руки и опустили в черное отверстие ямы. Мои чулки тут же пропитались затхлой, с отвратительным запахом водой. Я шагнул в темноту и почувствовал, что вода заливает колени. Моряки, а за ними и Катя, спустились мигом. Один из них, с фонарем в руках, пошел вперед, я за ним, за мной Катя. Мы медленно брели по длинному тоннелю. Ватные брюки давно намокли и стали непомерно тяжелыми. О забинтованной ноге я позабыл и думать.
Тоннель был высоким и в ширину — не меньше трех метров. Мы могли двигаться все четверо в ряд, но я отставал. Моряки подождали меня возле поперечной стенки. Это была первая кирпичная перегородка. На уровне моей груди зияла пробитая техником Афоней дыра, и воды здесь было ничуть не меньше, чем в яме.
— Ну, братка, давай будем форсировать,— подтолкнул меня матрос.
Я попробовал подтянуться на одной руке, но не в силах был просунуть в отверстие даже голову.
— Эх, сваха, зачем ведешь такого? А что с ним дальше будет?
— Помоги и перестань трепать языком,— строго сказала Катя.
— Да уж поможем, командирша, поможем!— голос моряка гремел, как в пустой бочке.
Вдвоем они подняли меня и, поддерживая за ноги, протолкнули в дыру. Чтобы не удариться головой, я вытянул левую, подлеченную руку и окунулся в воду. Побарахтавшись, встал на ноги, вытер рукавом гимнастерки мокрое лицо. Приближаясь к долгожданной свободе, уже не чувствовал ни вонючего запаха, ни боли и ни того, что бинты мои намокли, раскисли. Не знаю, как бы я один справился с таким «крещением», если бы не моряки — эти отважные парни. В лагере они появились недавно. Раза два я видел их на прогулке — в бушлатах, тельняшках — совсем не похожих на нас, доходяг.
Моряки просунули меня и через все остальные дыры. А их было три или четыре, точно не помню.
Делаю последние шаги. Я забыл, что усталый и мокрый. Я счастлив, что увидел впереди молочно-белое пятно. Это лунный свет, скопившийся в большой круглой яме, где кончался тоннель. Над нами, как фонари, повисли первые звезды. Их так немного, кажется, можно пересчитать, дотянуться руками... Возникло еще одно, непреодолимое для меня, препятствие — глубокая, глинистая, с высокими скользкими краями яма. Без морячков я бы ни за что не вылез из нее с одной рукой. Они снова подняли меня и вытолкнули наверх. Свобода! Слово-то какое! Молодое и вечное! Теплая летняя ночь. Запах травы и цветов. Луна весело пританцовывает на своем остром рожке. Небо над лагерем в зеленом и белом цвету. И вдруг вспышки ракет, бешеные, раскатистые на утренней зорьке пулеметные очереди, свирепый лай овчарки.
Пригнувшись, морячки побежали к виднеющемуся неподалеку кустарнику. Мелькнуло и быстро исчезло пестренькое платье Кати Рыбаковой. Я тоже рванулся за ними. Пробежав метров сто, стал задыхаться. Слишком еще мало оказалось у меня силенок. Перешел на шаг, скомандовал сам себе:
— Спокойно! Прими нужное решение.
Я хоть и был на свободе, но мне надо было пробраться через три кольца обороны вокруг Смоленска. В этом отношении я был достаточно осведомлен и соответственно подготовлен.
Если в лагере тревога, значит, все пути выхода за город будут перекрыты воинскими частями и полевой жандармерией. Пойдет погоня, и, безусловно, с овчарками. А от овчарок не убежишь... Нужно было действовать осторожно, расчетливо, а главное — беречь силы. Укрываясь в редком прибрежном кустарнике, я не торопясь, обдумывая свой дальнейший маршрут, шагнул прямо в грязь и медленно побрел по мелководной речушке. Идти было трудно — дно, устланное крепкими, невидимыми корягами, местами оказалось топким, ноги проваливались, натыкались на них, причиняя жгучую боль.
Уже совсем развиднелось, а я все брел и брел по воде, настороженно прислушиваясь к каждому звуку. Облачко всплыло над пригородом, где на востоке, в рассветной мгле, возле задранных кверху стволов зенитных орудий, маячил силуэт часового в приплюснутой, ненавистно знакомой каске. Какое это было кольцо? Первое, третье?..
Обливаясь потом, стараясь ступать тише, я уходил все дальше и дальше. Часового в каске и орудийные стволы накрыл клочок тумана. По розовой в полнеба полосе я сориентировался и определил, где находится север. Когда речушка стала уводить слишком на юг, я выбрался на берег и в изнеможении опустился под ольховым кустом. От теплой земли поднимался пар. Я готов был целовать эту смоленскую землю, каждую росшую на ней травинку, склоненную под тяжестью росной капли. Мокрый, усталый, весь в грязи, я чувствовал себя возвышенно чистым и плакал от счастья, и, наверное, всякий раз буду плакать, когда ворохнется в памяти это праздничное утро и речушка, заросшая ломким ольшаником.
Сделав небольшую передышку, пошел напрямик через незасеянное, кочковатое, похожее на выгон поле. Я был спокоен, уверен в себе и не боялся, что буду схвачен.
Усталый, но довольный, я взобрался на изволок и увидел колосья высоко поднявшейся ржи и никаких признаков близости большого леса — лишь вдалеке на пригорке, за хлебным полем, манили зеленым островком кустарники. Туда-то я и направился.
Солнце радужно ласкало мое лицо; волнистую, забуревшую рожь. Не обращая внимания на усталость и боль под намокшими, растерзанными повязками, выбирая межи и тропки, хоронясь за полосками созревающей ржи, я все шел и шел к тем зеленым кустам. Кроме них, укрыться было негде. Но едва я вошел в кустарник, как передо мной возник техник Афоня в узком, не по плечу, немецком кителе ядовито-зеленого цвета. За его спиной тотчас же появилась крупная фигура доктора Петрова в синей толстовке, в защитных хлопчатобумажных брюках. Он был босой, с расстегнутым воротником, с куском хлеба в руке.
— Ну, слава богу! Кажется, все собрались. Обессиленный, я повалился на землю.
Подошла Катя, сняла с моих ног мокрые чулки, размотала повязки, обработала раны и присыпала желтого цвета порошком. Молодец, что захватила кое-какие лекарства. Значит, готовилась к побегу, караулила меня в коридоре не случайно.
— Спасибо, Катюша.
— Ну что там... Это тебе спасибо...— покусывая травинку, она опустила голову.
— А ты прытко бегаешь...
— Мы потом тебя искали...
— С собаками?..
— Да уж ладно, не кусайся... Как услышала в лагере собачий лай, сердце замерло. Подхватилась — и айда. Опомнилась, а вокруг ни души... одна стою в кустах.
— Так и шла одна?
— Нет. Потом ребят встретила. Они тебя дожидались в лощинке.
— Почему же не дождалась?
— Почему, почему...— Она рылась в медицинской сумке.— На, возьми и положи в вещевой мешок. Пригодится.— И протянула мне тугую бумажную пачку.
— Что это такое?
— Лекарство. Ксероформ. Раны будешь присыпать, при случае...
— Опять удрать думаешь?
— Ничего не думаю. Нас, поди, распределят по группам...
Вскоре ко мне подошел доктор Петров и, заметив развешанные на кустах мои ватные брюки и гимнастерку, предупредил:
— Ты не очень-то располагайся... Возможно, придется переменить место.
— Не удастся. Днем отсюда никуда не уйдешь. Кругом чистое место, поля да пригорки.
— Выходит, что мы в ловушке?
— Ну, не совсем... Полагаю, что никто и не подумает искать нас тут...
— Не нравятся мне эти кустики!— доктор сокрушенно покачал головой.
Кустарник и в самом деле был небольшой, реденький. На прогалинах лежала свежая, видимо только вчера скошенная, трава.
— Давай завтракай, а потом будем решать, что дальше... Ты в таком виде... Надень телогрейку, что ли...— предложил Петров.
Накинув ватник на плечи, я в одних белых подштанниках проследовал к месту сбора, где уже сидели знакомые морячки и трое парней из прачечной: Володька, Сенька и Севка. Это они прорубили в цементе отверстие и помогли Афоне разобрать поперечные стенки в тоннеле. Присел рядом с Катей. Она сунула мне завтрак — две картошки и кусочек хлеба.
Первым делом обсуждали вопрос, как идти: вместе или отдельными группами?
Решили разделиться. На этом настаивал я и моряки.
— Так нас переловят, как кур,— возразил кто-то.
Большинство бежавших из лагеря не имело представления, как надо себя вести во вражеском тылу. Многим казалось, что достаточно завернуть в любую деревушку — и их встретят с распростертыми объятиями, накормят, напоят молоком и отведут к партизанам...
— Малыми группами легче маскироваться и добывать пищу,— говорил я.— Заходить в деревни, тем более расположенные близко от города, опасно.
Попросив у доктора Петрова вычерченную мною схему, мы во всех подробностях обсудили маршрут. Договорились, что пойдем к Днепру, где, по уверению Петрова, нас должны встретить партизанские связные. Конкретной явки у нас не было. Человек, который мог сообщить явку, не знал, что мы убежали из лагеря раньше намеченного срока.
— В ближайшую ночь нужно обязательно втянуться в лес. Идти придется с большой предосторожностью, чтобы не нарваться на засады. Дороги могут быть блокированы. В деревни вообще заходить только в случае крайней надобности.
Неожиданно совещание пришлось прервать. К нашему убежищу приближалась женщина с граблями в руках. Она ходила между кустами, ворошила валки скошенной травы. Внезапное появление свидетеля было совсем некстати.
— Что будем делать?— В голосе Петрова была тревога, он посмотрел на меня.
— Пригласим на совещание...
— Я серьезно спрашиваю.
— А я серьезно и отвечаю. Посидит с нами до сумерек, ничего с ней не случится. Зато выясним, кто она и откуда!— И посоветовал Петрову послать к женщине Катю, чтобы гостья не всполошилась и не подняла с перепугу шум.
Пожилая колхозница, нисколько не удивившись такой встрече, предупредила:
— На Катынь не ходите. Там много немцев. Уйма! Ведут какие-то раскопки и ловят напропалую всех, кто попадется...
Это был самый томительный день. Солнце будто висело на одном месте и не хотело плыть дальше. Город еще был близко. На дорогах взвывали моторы вражеских машин.
Решили до прибрежного леса идти вместе, а там разбиться на отдельные группы.
Отдохнув за день, я к вечеру попробовал надеть солдатские ботинки. Каждый из них казался пудовым. Ходьба по воде в тоннеле, в грязной, заболоченной речушке, как видно, не прошла даром. Нога покраснела, распухла. Но надо было терпеть. На первых же километрах я стал отставать от впереди идущих. А они, словно забыв о моем положении, бежали вперед как угорелые. Куда мне было за ними угнаться!
В июле ночи росные, прохладные. Обливаясь потом, я брел, едва переставляя отяжелевшие ноги.
Вся группа, поджидая меня, отдыхала на обочине.
— Трудно, да?— участливо спросила Катя.
— Ничего,— ответил я и, присев, сразу же опрокинулся на спину.
Подошел Петров, опустился рядом со мной на траву, подал фляжку:
— Выпей водицы.
— В походе стараются пить меньше и, чтобы сбить жажду, даже кладут на язык щепотку соли,— проговорил я.
— Соли у меня нет...
— Напрасно. А я запасся.
— Не до этого было... Выпей глоток, хочется ведь?
— Хочется.— Я взял фляжку. Вода была противной на вкус и отдавала лекарством.
— Будем в лесу к рассвету?— спросил Петров.
— Будете, если побережете силы. Нельзя так бежать!— Не мог же я сказать ему, что если они и дальше пойдут в таком темпе, то я окончательно выбьюсь из сил и не дотяну до леса. Я понимал, что людей подгоняет страх. Почувствовав свободу, они спешили укрыться в желанном лесу. Я был для них обузой. Не дав мне как следует отдохнуть, они молча поднялись и шумно, без всяких предосторожностей, чуть ли не бегом устремились вперед.
— Давай, дорогой, поднимайся.
Петров помог мне встать. Пройдя немного рядом, сказал:
— Куда это они побежали очертя голову? Надо навести порядок. А то свернут в сторону, нарвутся на гарнизон — будет тогда дело. Мы тебя подождем, Никифоров.— И побежал догонять товарищей.
Потом Петров возвращался еще дважды. Поддерживая меня за плечи, помогал подойти к месту, где темнели на краю кювета фигурки отдыхающих людей.
Но в конце концов мы потеряли друг друга. Когда заметили вдалеке свет фар полицейских мотоциклов, кинулись врассыпную. А вот найти в темноте друг друга так потом и не смогли.
Присев на обочине, я с надеждой вглядывался в серую прогалину кочковатой дороги, пролегшей меж живыми стенками тихо шелестящей ржи, и чутко ждал шороха приближающихся шагов, приглушенно-добрых, утешительных слов. Дорога была безмолвной, мертвой. В небе тлели тихие ночные звезды. Волновалась, шуршала колосьями спелая рожь. Я испытывал такое чувство, словно меня опять грубо, насильственно швырнули в прежнюю камеру, где поджидали разъяренные гестаповцы.
Долго я тогда просидел на обочине, курил одну цигарку за другой. Спешить и догонять было некого...
Шевельнулся таившийся во ржи ночной ветер и склонил к моей горячей щеке ласковый усатый колосок. Я сорвал его, размял на ладони и съел мягкие, сладковатые, молочной спелости зерна.
Короткая июльская ночь подходила к концу. На востоке обозначилась полоска зари.
Поднявшись с земли, я закинул за плечи вещевой мешок с остатками сухарей, хлеба и не спеша прошел километра два, а может быть, и больше, совершенно не зная, сколько еще шагать мне до ближайшего леса, чувствуя, что силы мои на исходе. Я стал зябнуть. Пока не наступил рассвет, надо было где-то укрыться, найти место для сна и отдыха. Свернув с дороги, я долго шел вдоль полоски ржи по узкой меже и, на свое счастье, наткнулся на куст ивняка. Он был многоствольный, с густыми молодыми побегами. Над полем стояла глубокая ночь. После разгоряченной ходьбы в одной гимнастерке было холодно. Достав нож, нарезал веток. Из одних устроил постель, другими укрылся. Спал плохо, просыпаясь от холода и сырости, все время ворочался с боку на бок: ныли раны, мучили мысли об одиночестве. Когда проснулся, было уже светло.
Скинув с себя ветки, я встал, облитый солнечным теплом и свежестью раннего утра. Осмотревшись, увидел, что ивушка, давшая мне первый ночлег, росла близ дороги, исполосованной следами чужих, ребристых автомобильных шин. Тут же серело увлажненное росой пепелище недогоревших чурок, отдающих запахом керосина, рядом валялись сигаретные окурки, обрывки бумаг от пачек немецких галет. Надо было скорее уходить прочь от этого места.
Километрах в трех в стороне от дороги зеленела густая, освещенная утренним солнцем небольшая рощица. К ней я и направился, чтобы переждать день. Рощица оказалась сельским кладбищем, буйно заросшим кустами сирени. Лучшего укрытия нельзя было и придумать.
Обогнув несколько оград с деревянными крестами, войдя в кусты, решил обследовать кладбищенскую окрестность. Вдалеке виднелась деревушка, дымили трубы. Я успокоился. Если кто придет копать могилку, то не сразу меня обнаружит.
Забравшись в самую гущу кустарника, нашел подходящую ямку, густо заросшую пыреем, нарезал веток сирени, положил под голову вещевой мешок и не заснул, а будто провалился в бездну.
Проснулся от страшного грохота. Кусты сирени трепал ураганной силы ветер. Я вскочил. Темно-сизая туча, вспарываемая сверкающими молниями, наступала с юго-востока широким дождевым фронтом. Первым делом решил закурить. Достав мешочек с табаком, свернул объемистую аппетитную цигарку. Сколько ни бился, зажигалка не вспыхивала: кончился бензин. В самый раз бы покурить, втянуть дымок...
Хлынул тяжелый, холодный ливень, да такой, что вокруг все потемнело. Сквозь струи дождя нельзя было различить потемневшие от воды деревянные кресты.
До полных сумерек небо обрушивало на землю сплошные потоки воды. Дождь перестал, когда кругом стояла черная, непроглядная ночь. Насквозь промок не только я, но и мой вещевой мешок. Хлеб и сухари превратились в сплошное месиво.
Еще днем я снял солдатские ботинки. Они оказались мне слишком велики и натерли ноги. В одних шинельных чулках я покинул кладбище, боясь, что простужусь, потеряю сознание и снова попаду в лапы гестаповцев.
Я знал, что близко село. И хотя меня тянуло к теплому очагу, хотелось выпить стакан, малинового чая, но заходить в незнакомую деревню без соответствующей разведки было опасно. Вскоре я продрог так, что у меня стали неметь конечности, и решил все-таки пробраться в отдельный сарай или баньку, которые нередко ютятся на отшибе.
Казалось, что тертому, битому — опыта не занимать. Но... Нелегко было шагать в темноте по раскисшей дороге, когда ноги то увязают в грязи, то скользят, разъезжаются в промокших чулках, как на смазанных лыжах. Перебитая в локтевом суставе рука не разгибалась, и равновесие было держать нелегко: я то и дело падал в грязь. С великим трудом, опираясь на одну руку, поднимался из переполненной водой колеи и опять упорно брел, спотыкаясь на каждом шагу. Не знаю, какое я одолел расстояние, как вдруг почти рядом раздался в темноте раскатистый смех и слова песни на чужом языке. Я вздрогнул и замер на месте. Простояв в оцепенении несколько секунд, круто повернул обратно и зашагал по грязи, чутко прислушиваясь к чужим словам песни, к частым толчкам своего сердца. Сознание заработало четко: «О нашем побеге наверняка уведомлены не только близкие к городу гарнизоны противника... Но куда идти?»
Я решил обойти занятую противником деревню и поискать другую, где нет фашистов.
Сыро, грязно, темно, и что ни шаг — то лужа воды. Хоть бы звездочка какая выглянула!..
По обеим сторонам дороги стояла высокая рожь. «Она меня и укроет»,— подумалось мне. Свернув с колеи, я, как в студеную воду, окунулся в густюшее намокшее жито, совсем не подозревая, что мне придется вытерпеть. Сгоряча прошел сотню метров и только тут почувствовал боль в ногах и быстро сообразил, что от моих чулочков могут остаться лишь одни лоскутки. Садиться и надевать ботинки на распухшую ногу? Об этом даже думать было страшно. Пошел вперед напропалую. Но чем дальше, тем было труднее. В глубине поля рожь полегла, перепуталась. Я никогда в жизни не испытывал таких мучений, как в ту ночь, когда продирался через это, казалось, бесконечное поле поваленной ржи.
Наконец-то выбрался на проселочную дорогу. Куда она вела, я не знал и брел тихонько, держа ориентир на редкий собачий лай. Стучать в хату я не собирался. Спустившись в небольшую лощинку, почувствовал под ногами стерню — знать, где-то близко сено. И действительно, поднявшись на пригорок, увидел в темноте сарай. Это был самый великий дар той сверхужасной ночи.
Когда я вошел внутрь, то почему-то поверил, что спасен. Левая от входа сторона сарая была заполнена душистым сеном. Выдернув мягкую охапку, я сел на нее. От сухих трав шло то самое райское тепло, к которому я привык с детства, а потом на службе в кавалерии, когда устало валился в заполненный сеном станок.
Подавив томительное желание покурить, я развязал вещевой мешок и с отвращением заставил себя поесть мокрого хлебного месива, залез на верх сеновала, зарылся глубоко, согрелся и заснул. Я был так измотан, что, наверное, проспал бы долго, если бы не услышал сквозь сон женский голос:
— Осторожно, гляди не зацепи...
— Ничего. Прошла,— раздался в ответ более звучный и молодой голос.
Две женщины, видимо хозяйки этого сарая, вкатили скрипучую телегу и начали брать вилами сено. Из их разговора я понял, что это мать и дочь, которым староста велел сегодня же сдать воз сена по заготовкам.
— Нагребем ли столько? — спросила молодая.
— Уж сколько будет. Где взять-то сухого?
Мне было нетрудно определить, что сено выгребут до последней охапки вместе со мной. В аховом оказался я положении. Выйти к ним — испугаются, поднимут шум. Грязный, небритый, я своим видом мог напугать кого угодно. Вскоре из разговора матери с дочерью я понял, что вчера вечером к ним в поселок прибыла воинская часть и встала на постой. Фашисты заставили жителей истопить баню, мылись и до поздней ночи стирали свое белье. Тихо разговаривая, женщины обменивались впечатлениями о том, как гитлеровские солдаты гонялись за курами и поросятами, как пристрелили привязанного теленка.
Вилы уже совсем рядом вспарывали мягкое, пышное сено, а я все еще не решался пошевелиться, заговорить. И когда железные острые концы почти нащупали мой бок, как можно тише и спокойнее подал голос:
— Хозяюшка! Осторожно! Не бойтесь живого человека.
— Ой, мама!— вскрикнула дивчина и отдернула вилы.
— Кто там, господи!— спросила мать.
— Раненый, мамаша!— ответил я и, раздвинув сено, поднялся.
— Господи боже ж мой!— повторила пожилая, стоявшая на возу женщина.— Откуда вы, родимый? Ох, горе горькое!
Я решил не лукавить. Слово «родимый» обдало материнским теплом.
— Бежал от немцев.
— Может, это вас...
— Погоди, мама, погоди,— прервала ее дочь.— Вы, наверное, голодный?
— Спасибо. Сами понимаете...
Меня трясло. Обмундирование было еще сырым, раны горели, особенно на ноге. Зуб на зуб не попадал. Поняв мое состояние, хозяйка сказала дочери:
— Беги, Настенька, и принеси поесть. Я сведу его в баню. Она еще совсем теплая.
Настенька воткнула вилы в сено и, стряхнув с рябенького сарафана сенную труху, возразила матери:
— В баню нельзя. Вдруг немчура проснется и опять задумает делать постирушку...
— И то правда. Чтоб их леший забрал!.. Ой, какой же ты намоченный!— всплеснув руками, запричитала женщина.— Уж так, поди, тебя дождик-то нахлестал!
— Насквозь промок.
— Такой улил, да с громом! Ты посиди тут, а я из бани ведерко воды принесу, солью тебе, хоть помоешься маленько. Когда же все это кончится, господи! Может, и наши где-нибудь вот так же бедствуют...
— А где же они?— спросил я.
— Да с первых дней на фронте, где же еще? Сына сразу взяли, а хозяин тоже вослед подался. Не схотел тут оставаться. Я мигом, сынок!
Она скоро вернулась, принесла в бадейке теплой воды, кусок мыла, слила мне на левую ладонь. Я кое-как умылся, вытерся рукавом.
— Не догадалась я сказать Насте, чтобы рушник захватила. Ты мыло забери. Отверни ворот-то, я и на шею чуток солью... И как ты только не пропал!
От хозяйки я узнал, что название их деревни Марьино, что стоит она не так уж далеко от Смоленска.
Настя вскоре принесла хлеба, вареной картошки, горшок холодного молока, несколько корней самосада с сухими листьями и коробку спичек. Я сначала покурил, а уж потом принялся за еду. Пока ел, Настя толково объяснила, где и каким путем мне надо идти.
— Только не на Катынь. Там немцев видимо-невидимо,— снова услышал я предупреждение.
Пожилая хозяйка вздохнула.
— Могли бы и у нас тут передохнуть, если бы не энти банщики вшивые...
— Они ищут кого-то,— заметила Настя.— Говорят, из города полста наших удрали. Старосту весь вечер спытывали: не видел ли кого, мол...
Задерживаться у этих добрых людей мне было никак нельзя. Беда могла случиться не только со мной, но и с ними.
Кое-как я надел ботинки. Видя, что долго копаюсь со шнурками, Настя помогла их зашнуровать и умело завязала прочный узелок. Неловко было принимать помощь молодо девушки, но я мало что умел делать одной рукой: правая не гнулась в локте, и пальцы были скрючены в щепотку.
Горячо поблагодарив женщин за помощь, я попрощался с ними и с небольшим запасом хлеба, табака и спичек в мешке, с полной фляжкой молока направился к указанной Настей лощинке. Оттуда уже без особого труда добрался до молодого смешанного лесочка.
По всем признакам, тут много было малины, но я решил со сбором ягод погодить и сначала привести себя в порядок. Выбрав небольшую, уютную солнечную полянку, прежде всего разулся и распеленал ногу. Присыпал рану ксероформом и мысленно поблагодарил Катю Рыбакову за ее предусмотрительность. Сняв с себя одежду, развесил по кустам совсем еще сырые ватные брюки, гимнастерку, растянул на ветках снятый с ноги бинт. Раненую руку трогать не стал — все там крепко присохло, а забинтовать так же ловко, как это сделала Катя, я бы не сумел.
Хорошо бы погреться на солнышке после вчерашнего ливня и сырой ночи. Я сидел на старом березовом пеньке и не переставал думать о моих товарищах по лагерю. Куда они подались? Где их застала непогода? Никак не мог погасить внутреннюю тревогу за них.
Подсушив на солнце листья табака, искрошил мелко ножом и накурился вдоволь. Не отходя далеко, собрал малину и высыпал на разостланный для просушки вещевой мешок. Я решил пробыть здесь весь день и хорошенько отдохнуть. Сняв нижнюю рубаху, подставил спину горячему солнцу. Оно приятно грело и щекотало совсем недавно зажившую на спине рану. Меня разморило, стало клонить ко сну. Но спать нельзя — мало ли кто мог появиться. И в самом деле, сквозь расслабляющую дремоту я вскоре услышал детские голоса. Ребятишки-ягодники так быстро приблизились, что едва успел надеть рубаху, стеганые брюки, как кусты раздвинулись, и, держась за ветки молодой березки, передо мной замерли с разинутыми ртами двое пацанов. Один лет девяти, другой вдвое младше...
— Не бойтесь, ребята, я командир Красной Армии. Раненый. Убежал от немцев,— выложил я им начистоту, как взрослым.
— А мы и не боимся,— ответил старший, сбивая на затылок великоватую серую кепку. Младший был в старом, с подвернутыми рукавами пиджаке, с вихрастыми светлыми волосами. Держа обеими руками кружку с малиной, он поднес ее к веснушчатому, испачканному ягодами носу и, рассматривая меня с явной опаской, часто хлопал серыми глазенками.
Чтобы хоть немножко выглядеть «по-командирски», я надел гимнастерку, застегнул пуговицы, спросил, откуда они и как их зовут.
— Меня Петькой, а энто мой брат Ванька.
— Вот и хорошо! Будем знакомы. У меня, Петя, есть к тебе очень большая и важная просьба. Ты мне должен помочь,— сказал я таинственно-приглушенным голосом.
— Помочь? Насчет еды, што ль, да? — прошептал Петя.
— Еда, Петя, у меня пока есть.— Я кивком головы показал на хлеб.— Не надо никому говорить, что вы меня тут встретили. Понял?
— Ясное дело!— отозвался смышленый Петя.— Я сейчас всех уведу отсюдова. Есть у нас языкатые...
«Языкатые» кричали и свистели по всему мелколесью.
— А-а...— не договорив, я осторожно показал глазами на братишку.
— Ванька-та? Так он же мой брат, я ж ему накажу!..
— Ты, Петя, не сказал, из какой вы деревни?
— С Алексеевки.
— Немцы у вас есть?
— Не. Полиция стояла, а потом переехала. Сегодня был один рыжий. На велосипеде прикатил. Они завсегда так: наедуть, самогонки нахлещутся, пошумлять и укатят. Вы их не пужайтесь, в лес они не ходят, партизанов боятся.
— А партизаны есть близко?
— Чего же нет? Есть, конешно... лес-то, он вон какой! Ванька, слышь?
— Чаво?— шмыгнул Ванька пестрым от веснушек носом.
— Высыпай все ягоды командиру, вот чаво.— Петя опрокинул на мой вещмешок свой солдатский котелок.
Братишка встряхнул кружку, заглянул вовнутрь, облизнув пунцовые губы, чуть задумался и с явной неохотой высыпал всю малину, до единой ягодки.
— Молодец, Ванюха!— одобрил брат.— Мы еще с тобой наберем вона сколько. А теперь пошли! А вам до свидания. Будь, товарищ командир, спокоен, я все устрою как надо.
Они скрылись в кустах. Минуты две-три спустя я услышал Петькин звонкий тенорок: «Ребята, я знаю такое место, где полно малины, и крупнющая! Идем туда!»
Прислушиваясь к удаляющимся детским голосам, прошелся босиком по мягкой, почти не топтанной траве. Какими бы ни были добрыми эти два паренька из деревни Алексеевки, я все же решил покинуть солнечное местечко, вокруг которого, как пчелки, вились по кустам ребятишки-ягодники.
Перевязав ногу, я обул солдатские «скороходы», собрал свое немудрящее имущество и не мешкая отправился в путь. Выйдя из лесочка, поднялся на высотку и увидел за хлебным полем темнеющий на западе бор. Обойдя Алексеевку межами и перелесками, снова вышел на дорогу и медленно побрел по обочине. Справа от дороги шелестел кустарник вперемежку с елками и орешником. Слева всплескивала солнечными волнами почти созревшая рожь. Я шел, думая о повстречавшихся на моем пути братишках, угостивших меня малиной, о женщинах, снабдивших продуктами. И на душе было светло от этих добрых встреч.
Далеко впереди, за поворотом дороги, над колосьями ржи появилась голова человека. Я быстро свернул с обочины и спрятался в кустах. Мимо меня на велосипеде проехал рыжеголовый, широконосый полицейский с болтавшейся за спиной винтовкой. Я осудил себя за потерю бдительности — ведь он мог увидеть меня издалека — и тронулся дальше.
Бор надвигался. Большие, как желтые свечи, сосны первыми встретили меня. Приветливо покачивая зелеными верхушками, горделиво возвышались над лапчатыми елями, тонкоствольными березками. Вот он и первый гриб подосиновик на белой ноге, в толстой набекрень шапке. Как истый грибник, достал нож, хотел срезать и сунуть в вещевой мешок, да раздумал, пожалел этого веселого лесовика, который всегда сам просится в плетеный кузовок.
Лес... С первых же дней войны он оберегал нас от вражеских снарядов и осколков, перегораживал завалами путь вражеским танкам, укрывал от проливных дождей, досыта угощал ягодами.
Лес жил. Где-то совсем близко работал дятел. Я присел на пенек, снял порыжевшую от солнца, дыма костров и пороха свою армейскую шапку-ушанку. Хотелось крикнуть: «Здравствуй, нарядный друг, труженик неутомимый!.. И ты, смешная юркая белка, здравствуй!.. Здравствуйте, все лесные, мягкие звуки!»
Я сидел и, как величавую музыку, зачарованно слушал все дневные шорохи леса. Наконец встал и, углубившись в чащу, вдруг почувствовал, что спасен и буду жить.
Лес был смешанный и красивый в своем ярко-зеленом одеянии. В густом, почти непролазном малиннике накинулся на крупные ягоды. Я клал их в рот целыми горстями, заедая горбушкой хлеба.
Чтобы добраться до Днепра, надо было всерьез подумать о пропитании. Вся надежда была теперь на ржаные колосья, лесные ягоды.
— А-уу!— Тонкий девчоночий голос прервал мои размышления.— Мама-аа!
— У-а!— откликнулся кто-то.
Увлекшись сбором ягод, я и думать забыл, что встречу тут кого-либо. Мне казалось, что этот мощный старый бор принадлежит теперь мне и невидимым хозяевым-партизанам. Я мог спокойно перейти в другое место, но, подумав, решил, что бояться женщин нечего. Чтобы не испугать их своим внезапным появлением, я пошуршал кустами и легонько кашлянул.
— Мама!— крикнула девушка.
— Ну что, Клава?
— Тут кто-то есть... Слышь, мама!— повторила она испуганным голосом.
— Живой человек, мамаша. Здравствуйте!— ответил я и вышел из кустов.
— Здравствуйте,— сказала женщина и поправила сползший на лоб белый в клеточку платок.
— Меня, Клава, бояться не надо,— улыбнулся я.
— А чего вас бояться...— Девушка отвернулась и стала перебирать в плетеном кузовке ягоды. Каштановая прядка волос, выбившись из-под рыжей мужской кепочки, закрыла ей лоб и быстрые, золотистого цвета, глаза. Она откинула непокорную прядку, прищурилась сердито, стараясь показать, что я ей не в диковинку.
— Все-таки лес, да и время такое,— промолвил я и, чтобы не затягивать знакомство, коротко рассказал, откуда иду, какие намерения.
— Холодно, поди, ночами в одной рубахе?— женщина посмотрела на меня с неподдельным сочувствием.
— Холодно. Даже очень...— И я рассказал, как ночевал в придорожном ивовом кусту, как поливал меня на кладбище дождик, как зарылся в сарае в сено и что из этого вышло...
— А если бы не проснулись? Ой!— вскрикнула Клава, и вся наигранная строгость с нее вмиг слетела, круглое лицо стало дивно свежим, простодушным. Мать ее тоже улыбнулась.
— Ничего. Живы будем, не помрем...— весело обронил я, радуясь этой встрече.
— И слава богу, что уцелел. Голодный небось?— спросила она.
Я пожал плечами, чувствуя во рту сладость малины и кисловатую, ни с чем не сравнимую терпкость хлебных крошек. Мне безумно хотелось есть, но я стыдился признаться в этом, зная, как плохо жили люди на оккупированной врагом земле, где даже соль была на вес золота.
— Ну так что, мама?— Клава вопросительно поглядела на мать.
— Сейчас же пойдем домой. Бог с ними, с ягодами. Сварим картошки. Надергаем луку, моркови. Сальца бы вам, да нету. Забрали паразиты последнего поросенка.
— А надеть что-нибудь тепленькое? — проговорила Клава.
— Это уж само собой...
— Буду вам благодарен, мамаша. Как вас зовут?
— Елизавета Федоровна. Лубенковы мы,— ответила мать.— Вы вот тут, у этих сосенок, и ждите нас. Мы с Клавкой еще засветло, я думаю, обернемся.
Договорившись обо всем, мы расстались. Я с волчьим аппетитом доел остаток хлеба. Когда проглотил последний кусок, с ужасом подумал: «А вдруг не придут?.. Все может случиться. Нагрянут немцы и полицаи, задержат на выходе из села, начнут потрошить: «Куда идете? Кому еду и одежду тащите?»— и пиши пропало».
Я решил переменить место. Долго петлял по лесу, пока не выбрал наблюдательный пункт, откуда хорошо просматривалась сбегающая к лесу дорога, по которой должны прийти Клава с матерью.
День уже шел на исход. Солнце позолотило верхушки обусловленных для встречи сосенок, а женщины все не появлялись. Я сидел на своем НП, строгая ножом можжевеловую палку для посоха, и ждал. Думал, придут мои новые друзья или нет? Повезет ли сегодня в третий раз, и не слишком ли много везений в один день?
В глубине души я был убежден, что придут. А если нет, то на это будет причина. Какая? Жизнь во вражеском тылу не укладывается в обыденные рамки, она неизмеримо сложнее всяких выводов и предположений. Иногда судьбу человека решает случай — простой, нелепый. Надо ж было старосте из Марьино приказать вывезти сено не раньше и не позже сегодняшнего дня! Вдруг бы он сам заявился в сарай и выковырял меня вилами?.. В селах действуют не только староста, полиция, но и скрытая от глаз народа фашистская агентурная разведка. Нельзя сбрасывать ее со счетов. Засекут преждевременное, быстрое возвращение женщин из леса, а потом повторный выход из села, да не с пустыми руками, а с горшком молока, чугунком вареной картошки, с запасом хлеба, лука,— и проследят, что за пикник решила устроить Елизавета Федоровна со своей дочерью. Возможно, все мои аналитические умозаключения и логические предположения страдали излишней подозрительностью, но я был в одном твердо уверен — что такая женщина, как мать Клавы, обмануть не может. Придет, непременно!
«И тем не менее ты перешел в другое место»,— подхлестнул я себя. И тут же вспомнил, как мой дед Никифор, бывало, наставлял: «Разогнал под горку телегу, на чеку поглядывай».
Ох как правильно наставлял! Порой не раз я катил на одном колесе, гнал по ухабам и не оглядывался, пока не падал вверх тормашками...
Наконец на пригорке, рядом с зеленой полоской позднего овса, показались две фигуры. Узнал я их не сразу. На той, что поменьше ростом, мешковато висел на плечах длиннополый пиджак или самотканый жупан. Это могла так вырядиться Клава. А вот другая, высокая, что шла легкой, молодой походкой, была не ее мать, а кто-то другой. Ошибиться я никак не мог. Неожиданное появление незнакомой женщины меня смутило. Почему Елизавета Федоровна нарушила нашу договоренность? Ведь она мне дала твердое слово, что придет с дочерью. А что, если это ловушка? Приманка полицейская? Кто эта женщина и кто там за горкой?
Как бы я ни преувеличивал свои подозрения, нарушение условий встречи настораживало. Наверное, я правильно сделал, что переменил место и повел наблюдение с другого пункта, заранее наметив удобный путь отхода в глубину леса. Размышляя таким образом, я держал их на прицеле и в то же время поглядывал на вершину высотки — не появятся ли там еще какие гости?..
Тем временем женщины спустились с пригорка, вошли с краю в небольшой смешанный подлесок и в ожидании моего появления остановились, беспокойно шаря по кустам глазами.
Надежно прикрытый низкорослыми елками, я стоял и всматривался в лицо молодой женщины, одетой в серый, городского пошива, жакет, в темно-синюю юбку, свисающую к голенищам кирзовых сапог. В одной руке она держало какой-то сверток, в другой — плетёную корзину. Ничего подозрительного в ее облике я не нашел.
У Клавдии под накинутым на плечи пиджаком тоже виднелась корзина с торчащими перьями зеленого лука. Приложив два пальца к губам, она так лихо, по-мальчишески свистнула, что, подавив сомнения, я откликнулся.
— А свистеть-то, Клава, не договаривались,— выйдя из кустов, проговорил я и, поздоровавшись с незнакомой женщиной, не спускал с нее пристального взгляда.
Понимая мою настороженность, она торопливо, с волнением заговорила:
— Мне Клава сказала, что вы командир...
— Об этом мы тоже с ней не договаривались, а наоборот...
— Вы меня извините, Лида — жена политрука,— заторопилась с ответом Клава.— Мы с мамой посоветовались и решили, что ей второй раз идти трудно, а мне одной боязно...
— Хорошо, Клава, хорошо. Спасибо маме. Она обещала, потому я и волнуюсь... Значит, вы жена политрука? Где служили?
— Мой муж служил в Смоленске. Перед самым началом войны отправил меня сюда с детьми в деревню, к родственникам. Тут я и застряла. Политрук Николай Федорович Тобольцев. Может, где встречались?— Она вложила в последние слова всю силу печали и надежды.
Что я мог ей ответить?
Во время наших рейдов по тылам противника нас так спрашивали в каждом доме. Дети, соскучившись по отцам, жались к нам с затаенными в глазах вопросами.
— Ожиданием живем...— Лида вздохнула.— Что только не передумали... Вы не представляете, как я обрадовалась, что увижу родного, советского командира, столько пережившего.— И, спохватившись, засуетилась:— Я табаку принесла, хлебца, картошки молодой сварила. У Клавы вон молоко, морковка, лук. Пиджак вот... Извините, какой уж есть.
Клавдия сняла с плеч темно-серую одёжу и подала мне. Стеганный на вате пиджак из так называемой чертовой кожи был сущим кладом — в нем не страшен ни дождь, ни холод ночной.
— Спасибо, дорогие, спасибо,— горячо и растроганно прошептал я.
— Мы радехоньки помочь. Давайте присядем,— проговорила Лида.— Мы немножко побудем с вами... Сначала поешьте, а потом расскажите, что знаете. Вы ведь недавно от своих-то. Говорят, наши с зимы под Ярцево, а дальше пока никак не могут пробиться...
Я ел еще теплую картошку, запивал молоком и рассказывал о том, в каких боях довелось участвовать.
— Нельзя сразу наступать на многих направлениях. Линия советско-германского фронта тянется на тысячи километров. Придет время, прогонят гитлеровцев из Ярцево, из Смоленска. Думаю, что недолго осталось вам ждать наших.
— Не знаю, когда уж и дождемся...— В словах Лиды были и печаль, и мольба.
Пока я докуривал цигарку, она с Клавой переложила в мой вещевой мешок продукты, вылила во фляжку остатки молока. У меня образовался такой запас продовольствия, который избавлял от многих существенных забот и ненужного риска.
Уточнив, где и в каких селах стоят вражеские гарнизоны, полиция, я горячо поблагодарил Лиду и Клаву за все, что они для меня сделали. Мне было тепло не только от просторного пиджака. Согревало тепло людское, кусок хлеба, разделенный с детьми политрука Тобольцева... Попрощавшись с женщинами, я, опираясь на можжевеловый посох, двинулся дальше по лесной тропе, залитой потоками вечернего света. Полной грудью вдыхал живительный ягодный воздух, вслушивался в лесные тихие шорохи.
Стало смеркаться. Лесная дорога вывела меня к большому хлебному полю. За ним виднелись крыши домов, над которыми уже кучерявились хорошо различимые на закате вечерние дымки. Зная, как трудно пробираться через поле, я обогнул его по краю леса. Всплыла над хлебами луна, похожая на крупный желтый ломоть нашей уральской дыни, освещая уснувшее ржаное поле. Светло стало как днем.
Я пошел краем ржаного поля и неожиданно уперся в речку, заросшую по обеим сторонам густым тальником и ольхой, где дружной, хлопотливой скороговоркой верещали лягушки. Терпко пахло черемухой, смородиной и чабрецом. Звонко просвистев крыльями, взлетели куропатки. Они заставили меня вздрогнуть, остановиться. Невольно подумалось: «Неплохо бы похлебать супчика и обглодать птичье крылышко».
Однако мечтать при луне на берегу незнакомой речушки было некогда. Я решил быстро перейти ее и укрыться в бору. Однако преодолеть эту «махонькую» речушку вброд оказалось не так-то просто. Нужно раздеваться, снимать ботинки, мочить бинты и раны, к которым я успел притерпеться. Такая незадача, хоть плачь. Внезапно вспомнил, что у таких речушек, приветливо овивающих русские села, всегда ютятся на юру деревянные баньки. А где баня, там непременно должна быть кладка для перехода на ту сторону. Немало таких переправ мне встречалось во время боев в той же Смоленской и Калининской областях.
Искать переправу решился не сразу. Деревня близко, пьяные выкрики, на чужом языке долетают до моих ушей, большой ломоть луны тонет в речной прогалине, простреливая белым светом каждый прибрежный кустик.
Дождавшись, пока угомонились в селе крикливо гортанные голоса, я осторожно пошел вдоль берега к деревне и вскоре заметил освещенное луной строение. Я угадал — это была банька. От нее к берегу скатывалась серая утоптанная тропинка, упирающаяся в деревянную кладку.
Сердце забилось тревожной, победной радостью. Везло мне в этот день крепко. Почувствовав запах березовых веников, я пошел к предбаннику и задел ногой консервную банку: предательски загремев, она отлетела к открытой двери. Я вздрогнул и остановился. В предбаннике кто-то ворохнулся, что-то скрипнуло, зашипело приглушенно. Я пригвожденно замер на месте. Однако вскоре понял, что в предбаннике куры. А сердце под пиджаком бух, бух, словно места ему там не хватало, и коленки вроде чужие стали.
Придя в себя, заглянул в предбанник (и да простит мне хозяин!) — решил пополнить свои продовольственные запасы... Затем перешел на другую сторону речушки.
Идти по скошенному лугу было легко. Душа моя пела. Луна, вскарабкавшись выше темнеющего бора, мягко освещала копны сена. Я выбрал одну, что поменьше, разгреб сухое, духовитое разнотравье и присел передохнуть, радуясь тому, что все обошлось удачно.
Потом связал обмоткой охапку сена и, взвалив ее на плечи, двинулся к лесу. В чаще я выбрал глухое, укромное местечко среди молодого ельника. Нарезав лапника, аккуратно уложил его ровньш слоем, пышно устлал луговым сеном, соорудил изголовье, куда надежно пристроил мешок с запасом провизии. Укутавшись пиджаком, навалил на себя пласт сена.
Давно я не спал таким глубоким, спокойным сном. Проснулся оттого, что сквозь высокие сосны и ельник проник и нащупал мое лицо теплый утренний луч. Сбросив с себя пиджак, я обомлел: рассыпавшись по всей поляне, как гвардейцы в высоких белых шапках, стояли на крепких белых ногах боровики...
Я поднялся, пошел искать воду по старой лесосеке. Неожиданно отыскал канавку, ведущую к небольшому болотцу. Умывшись, ополоснул консервную банку и наполнил чистой родниковой водой. Возвращаясь обратно, собрал в шапку с десяток крепких грибов, высыпал на сено и принялся ощипывать курицу, взятую ночью в предбаннике. Она оказалась нагульная, тяжелая. Опалив ее на жарком костре, сварил разделанную тушку по частям. Но курятины съел на удивление мало. Больше всего пил крепкий, приправленный грибами бульон, экономно закусывая хлебом. Оставшееся мясо и тушенные на курином жиру, мелко нарезанные грибы плотно уложил в консервную банку. По моим подсчетам, я на целых три дня был обеспечен пищей.
В тот день на десерт у меня был чай с малиной. После сытного харча вновь крепко поспал на своей импровизированной постели.
Под вечер я снова тронулся в путь.
Медленно продвигаясь краем леса, увидел издалека на противоположной лесной опушке стадо. Маскируясь в подлеске, решил осторожно приблизиться к нему и найти пастуха.
Пастушечье дело мне хорошо знакомо. Я с детства пас свою скотину вместе с соседними мальчишками. На Южном Урале поздно выпадает снег и скот пасут в тугае по чернотропью почти до конца ноября. Много раз сиживал в юрте у костра с исконными степными кочевниками. Слушал, как надо отбиваться от волков, обучать невыезженного коня, оказывать заболевшему или раненому первую помощь.
Пастухи обычно народ добрый, общительный. Встретив в степи одинокого путника, они поговорят с ним по душам и, если у него добрые намерения и длинный впереди путь, приветят, накормят, напоят молоком, дадут мудрый житейский совет, укажут дорогу. Следуя без компаса и карты, я очень нуждался сейчас в таком совете.
Пастухом оказался степенный старик в измятой фуражке железнодорожника, с брезентовой, перекинутой через плечо котомкой. Он ходил тихими, мягкими шагами, деловито поглядывая на лес, прислушиваясь к птичьим голосам. Достав кисет с табаком, скрутив цигарку, он не спеша высек огонь и задымил так аппетитно, что у меня защекотало в ноздрях...
Я вышел к нему смело, неторопливо и почтительно, как со старшим, поздоровался.
— Здравствуй,— ответил он без всякого удивления и интереса, будто такие небритые пришельцы в армейских ушанках выходят из леса каждый день.— Куда путь держишь?— И, вскинув на меня сероватые, в седых ресницах, глаза, глубоко затянулся дымящейся в руке цигаркой.
— К Днепру,— ответил я неопределенно.
— Днепр, он длинно бежит... А так-то, вон тут, за лесом,— проговорил пастух, разглядывая меня пристально.
Я понял, что он ждет правдивого ответа, и не стал петлять, сказал прямо, что ищу партизан.
— Курить будешь? — спросил он и подал мне туго набитый табаком кисет.
Я поблагодарил его и стал неуклюже скручивать цигарку.
— Что с рукой-то?
— Ранен.
— Давно?
— В январе.
— Идешь откудова?— Старик высек кресалом огонь и подал тлеющий, скрученный из ваты фитиль, заправленный в ружейную гильзу.
— Из Смоленска.
Слушая мой рассказ, он не поддакивал участливо, не удивлялся, лишь внимательные глаза его оживились. Порывшись в котомке, вытащил оттуда лепешку, разломил и, протянув мне половину, сказал:
— Бери, товарищ, чисто аржаная. Я поблагодарил старика.
— Значит, партизанов ищешь? — помолчав, спросил он. Его глаза-буравчики снова уперлись в меня.
— Ищу,— ответил я твердо.
— Ладно... Как только минуешь лес, низинкой пойдет песчаная дорога, она и приведет тебя к самому Днепру. Увидишь реку, повернешь налево, пройдешь немного вдоль берега. На той стороне будет село Таракановка. Там полиция и куркули всякие слетелись. Туда тебе ходу нет. Дождись темноты, иди берегом Днепра, минуешь Карабино и Волкове, увидишь на бугре село по-над берегом — это и будет Карыбщина. Войдешь с этой стороны в самый крайний дом, спросишь тетку Солоху. Ежели она дома, скажешь ей, что прислал тебя Митька Сыроквашенский. Ну, а для блезиру придумаешь какое-нибудь заделье... Что умеешь делать, окромя стрельбы?
Я замешкался с ответом.
— Неужели, кавалерист, хомута починить не сумеешь?
— Сумею. Даже могу сапоги обсоюзить, подметки подбить...
— Так и скажешь, что инвалид, чеботарь... Врать с бухты-барахты тоже нельзя. Мастеровому всегда веры больше. Вдруг наскочишь на старосту, начнет цепляться: кто да откудова? А у тебя должен быть ответ наготове. И с нашим братом мужиком враньем не отделаешься... Ты вон появился по-над лесом, я тебя сразу углядел, как мыряешь по кустам, на меня нацеливаешься... Нехай, думаю, поиграет в прятки... А ты ешь, ешь! Молока бы тебе, да не люблю коров сдаивать.
Я сказал, что молоко пил и картошку ел. Дивясь прозорливости старика, думал: «Кто же все-таки этот Митька Сыроквашенский?» Спросить было неловко, раз дело касалось конспирации, но все же не сдержался.
— Я и есть Митька,— откусывая белыми, крепкими зубами лепешку, ответил он.
Этому Митьке, наверное, было за шестьдесят.
— Ну, а тетка Солоха?
— Сделает все, что сможет...— сказал Митька.
Я отломил от своей половины лепешки кусок, остаток бережно положил в карман. Появилась страсть запасать продукты...
Старик заметил это, достал из котомки целую лепешку и отдал мне. Почти весь запас табака пересыпал из кисета в мой мешочек, оставив себе на несколько цигарок.
— Табачок ныне добрый уродился,— аккуратно завязывая кисет, проговорил он.
Третий день мне шибко везло. А может быть, в этом была своя закономерность? Но то, что я совершенно случайно вышел на пастуха и получил настоящую явку,— это был перст судьбы. Счастье, что ли? Впрочем, мне всю жизнь везло на хороших людей.
Дружески распростившись с Дмитрием Сыроквашенским, я смело углубился в приднепровский бор. Здесь тихо струился между деревьями прохладный вечерний воздух. Дорога сбегала в тихую низину, затемненную деревьями-великанами. Вдруг лунный свет озарил серебристым блеском спокойную, величавую гладь воды. Днепр! Днипро, как ласково называют его украинцы. Со школьной скамьи я был одержим любовью к этой могучей реке, где крестилась когда-то вся изначальная Русь, где плавали на остроносых челнах и купали своих горячих коней удалые казаки из запорожской вольницы. Днепр поражал в лунном освещении новизной и спокойной своей величавостью. Захотелось от избытка чувств, как в детстве, на колени встать, окунуться с головой, омыть истощенное тело, призывая в помощники не господа бога, а дух свой и силу, возрождаемую свободой, прохладой живой величавой реки, всеми ее неуловимыми красками звуков, светом лунным, каплями росы на стоптанной траве.
Страшно тянуло искупаться. Но солдатские ботинки, присохшие к ранам бинты!.. Долго бы пришлось мучить себя.
Сойдя по тропинке к песчаному берегу, я все же зачерпнул ладонью воды, попил сладко, ополоснул разгоряченное лицо. Утираясь рукавом своего незаменимого пиджака, поднялся на прибрежный изволок. Тропинку, которая должна меня вести дальше, хорошо освещал пополневший месяц. Где-то совсем близко знакомо фыркнула в ночи лошадь. Я зашел в тень тальника и остановился, прислушиваясь, как она с хрустом жевала траву, гулко прыгая по звонкой земле.
«Значит, спутанная»,— заключил я и вышел на тропу после того, как убедился, что ни одной живой души вокруг нет. Пройдя сотню шагов, обнаружил брошенное на берегу удилище с крючком на леске. Как истый рыбак, не удержался, поддался соблазну, забыв, что допускаю опасное легкомыслие, поднял удочку, замотал леску, отнес подальше и спрятал в кустах, предрешая, что, если выпадет случай, сам ночью наловлю рыбки и похлебаю ушицы... Убаюкала меня встреча с Днепром, и забыл я остудить хорошенько разгоряченные мозги свои.
Тропа вела меня вдоль заросшего кустами берега реки все дальше и дальше. Справа на той стороне изредка брехали собаки, протяжное завывание доносилось и спереди, где, по моему предположению, находилась Карыбщина. Было уже поздно, и встречу с теткой Солохой я решил отложить на завтра, дабы основательно сориентироваться при свете дня. Нужно было отвернуть в сторону от прибрежной дороги к дремлющему на пригорке лесу и устроиться на ночлег.
Поднявшись на небольшой отлогий бугорок, я неожиданно уперся в картофельное поле. Снял вещевой мешок, положил его на межу и, подрыв один куст, нащупал картофелины величиной с куриное яйцо. Чтобы не наследить слишком явно, набирал картофель из-под корней.
Вернувшись к Днепру, обмыл ровные, белые при лунном свете клубни. Переложив куриное мясо в бумагу, наполнил консервную банку днепровской водой. Теперь у меня будет плотный завтрак: молодая картошка с курятиной. Я начинал жить по-хозяйски.
Местечко выбрал в молодом ельнике, вперемежку с сосняком, сухое и, как мне показалось ночью, первозданно глухое. При веселом, праздничном свете месяца наломал для утреннего костра мелких сучков, сложил их горочкой. Затем, как вчера, нарезал лапника и устроил в самой гуще молодых деревьев постель, положив в изголовье вещевой мешок, где хранились теперь запасы хлеба и драгоценная лепешка — подарок пастуха Дмитрия Сыроквашенского. Охваченный ощущением неукротимого, сладостного зова ко сну, мгновенно забылся.
Спал я чутко. И вдруг сквозь сон услышал:
— Какая-то добрая душа дровишек для костерчика приготовила... Устала я, ребята. Может, тут пока остановимся, сушнячок запалим?
Голос показался мне удивительно знакомым.
— Место уж очень неприглядное,— ответил кто-то другой.
Я открыл глаза и сквозь лапник увидел несколько пар запыленных сапог и в синей курточке Катю Рыбакову, присевшую на корточки возле моих заготовок для костра.
— Ну так как, ребята, пойдем дальше? — спросила она, поправляя горочку сучков.
— Поищем место получше,— ответил Севка. Приподнявшись на локте, я разглядел его куцый и тоже синего цвета жилет с оборванным сзади хлястиком, серый Сенькин ватник, его сивую башку с застрявшими в волосах сосновыми иглами, широкую, в черном пиджаке, спину Володьки, который, как я заметил еще в Смоленске, ходил за Катей Рыбаковой, как телок на веревочке...
— Дровишки приготовлены не для вас,— сказал я нарочито густым баском, да так неожиданно, что верзила Сенька шарахнулся в сторону и едва не сломал молодую сосенку. Севка с Володькой тоже малость испугались, и только Рыбакова сразу узнала мой голос, вскрикнула:
— Никифоров, родненький! Господи! — Сорвалась с места и бросилась ко мне с поцелуями.
— Вот так встреча! — протянул Володька.— Привет, командир!
Поздоровавшись, мы расселись вокруг моих дровишек, и начались расспросы, как да что, кто куда идет.
— После, как мы потеряли друг друга...— Володька запнулся и посмотрел на Катю. Рыбакова по привычке перекатывала полными, обветренными губами травинку. С досадой махнув рукой, сказала:
— Уж ладно...
— Чего там ладно? Вовсе не ладно...— Володька отвернулся.
Остальные помалкивали.
— Не будем вспоминать,— проговорил я строго.— Не надо...
Обращаясь к Володьке, спросил:
— Как я вижу, вы разбились на группы?
— Да. Вот мы идем вчетвером.
— А как другие, кто с кем пошел?
— Петров с Афоней повели свою группу...
— Матросики откололись в первую ночь,— вставила Рыбакова, внимательно и сочувственно глядя на меня серыми выразительными глазами.
— Ну и куда же вы путь свой держите?
— Все туда же, к Днепру,— неопределенно ответил Володька.
Я понял, что они идут наобум и никакого твердого плана действий у них нет. Оттого и настроение у всех было унылое, подавленное. Особенно хмурился Сенька, страшно боясь снова угодить в руки гестапо.
— Как же вы намерены переправляться? — допытывался я.
— Будем искать лодку, а может, и вплавь,— сообщил Володька и пожал плечами.
— Лодкой, вплавь... Ерунда все это! — словно очнувшись, вскипела Рыбакова.— Идем и сами не знаем куда. Жрать нечего. Вчера вечером съели последний хлеб. Не берегли, а лопали кому сколько влезет...
— Можно питаться картошкой,— заметил я, видя, в каком они находятся беспомощном положении.
— А где ее возьмешь? — отозвался Севка. Он был самый молодой из них, сильный и уравновешенный.
Я высыпал на травку двадцать чистеньких, ровненьких, одна к одной, картофелин.
— Никифоров, милый человек! Ты не представляешь, как я рада, что мы опять вместе. У тебя и картошка, и хлеб, а у нас...
— И даже еще кое-что найдется,— радовался я, что кончилось мое одиночество.
Я пока не стал посвящать их в свои планы и согласился с их предложением поменять местонахождение. Пятачок, где я приютился ночью и собрал дрова, был мелколесным, редким и далеко просматривался.
Мы передвинулись западнее и нашли густоватый молодой лесок с готовым для костра углублением. Севка с Семеном ушли за дровами. Володька стал точить бритву, Катя занялась моими ранами, приготовив свежий, совершенно новый бинт.
— Ну и видик у тебя,— осмотрев меня с головы до ног, проговорила она.
Я действительно был похож на клоуна пиджак из чертовой кожи, грязные стеганые брюки, ботинки сорок пятого размера.
Прислушиваясь к нашему разговору, Володька достал из своего сидора сверток и, подавая его мне, сказал:
— Можете надевать. Кавалерийские. Только в седловине распоролись по шву. Катя зашьет.
Брюки были из темно-синей диагонали с шикарными кожаными леями.
— Ты разве кавалерист? — спросил я.
— Нет. Пехота. Достались по случаю.
Что это за «случай», я не стал расспрашивать. Как говорят, дареному коню в зубы не смотрят... Примерил,— оказались в самый раз.
— Ваши штаны надо в костер бросить,— сказал Володька.
— Нельзя. Они еще пригодятся,— возразил я.
— Для чего? — спросила Катя.
— Вечером у меня свидание с теткой Солохой...
Я объяснил, что имею явку, но не упомянул Дмитрия Сыроквашенского.
— Ой, старший лейтенант, сам бог тебя нам послал! — Катя сдавила мою руку и уткнулась носом в плечо, размазывая слезинки на похудевшем миловидном лице.
— В брюках с леями появляться нельзя. Днем пофорсить можно, а вечером надену свои многострадальные...
— И то правда,— вздохнула Катя. Рыжеватые волосы ее искрились на утреннем солнце.— Не так все просто...
Да, не все было просто. Для того чтобы сварить обед в литровой консервной банке и накормить пять душ, требовалось время. Да и картошки нужно было подкопать. Володька отрядил на это дело Севку. Тот охотно согласился, но я возразил: нельзя, чтобы мужчина расхаживал среди белого дня по картофельному полю. Пришлось идти Кате. Она же и за водой ходила на Днепр несколько раз.
— Где-то надо добывать посуду,— сказал Володька.
— А почему же ты раньше не подумал? — кивнула на него Катя.— Никифоров подумал...
— Ну, так это же кавалерия...— вставил Семен.
— А тебе, пехота, надо еще сделать запас дров.
— Ничего, успеем,— ответил Семен.
Поев картошки с курятиной, он завалился спать. Его примеру последовали и Володька с Севкой. Мы бодрствовали вдвоем с Катей.
— Трудно мне с ними. Вечно торгуются, кому дрова собирать, лапник колючий ломать...
— У вас кто старший?
— Какой там старший! Все главные...
В обед по моей инициативе устроили совещание и единогласно избрали меня старшим. Прежде чем дать согласие, я поставил условие, что, как командир, буду требовать беспрекословного подчинения и твердой армейской дисциплины.
— Дисциплина так дисциплина,— буркнул Сенька. Порядок, какой я намерен был установить, ему явно не нравился.
— Подъем вместе с солнцем,— объявил я.
— А зачем тут нам такая казарма? — спросил он.
— Затем, чтобы приучить себя к армейскому порядку.
Вся команда промолчала. Я хорошо знал, что безделье утомительней любой самой тяжелой работы.
Катя наносила воды и устроила постирушку. Даже мои старые бинты прополоскала и высушила на солнце.
Вечером стали снаряжать меня в поход на свидание с теткой Солохой.
Еще с утра Володька хотел побрить мне бороду и щеки. Поначалу я согласился, но потом, вспомнив, что иду в деревню в качестве мастерового, бродячего сапожника, от бритья уклонился. Пиджак мой Катя забраковала, считая, что он длинный, широкий, и не по сезону... Стеганые брюки тоже.
— Лоснятся от засохшей крови,— сказала она и предложила Володьке отдать мне свои старые хлопчатобумажные брюки и кирзовые сапоги. Сенька передал мне свою телогрейку и фуражку стального цвета с твердым околышем, в какой, наверно, модничали охотнорядские приказчики.
Принарядился я в соответствии с разработанной мною легендой: что инвалид финской войны, житель Калуги, гостил у родственников и теперь ищу работу. Калугу я хорошо знал и человека такого имел на примете. К Днепру спускаться не стал, а двинулся прямо через поле в направлении Карыбщины, которая хорошо была видна из нашего лагеря.
Шел не без волнения. В сотый раз обдумывал свое положение и всякие могущие возникнуть неожиданности: как встречусь, например, с незнакомым лицом, а может, и со старостой, агентом вражеским? Раза два или три останавливался, всматривался в густые ветлы-раскоряки, где ютилась крайняя хата, присаживался, размышлял.
Одежда моя не слишком бросалась в глаза. Была лишь одна загвоздка: у кого и где гостил, у каких сородичей? Решил назвать село Зеленково Калининской области и фамилию агрономши, у которой до войны стоял на квартире, будучи командиром эскадрона пограничного полка.
Над рекой нависли плотные сумерки. Надо было попасть в село до восхода луны.
К дому тетки Солохи я подошел не с улицы и не сразу. Постоял за огородным плетнем, понаблюдал, как кто-то выходил из хаты, гремел бадейкой, выплескивая помои.
Низенькую хату под темной крышей нельзя было перепутать. Она ютилась на отшибе села, затененная старой ветлой и вишнями под окнами.
Дверь в избу была распахнута настежь. Из сеней я попал прямо в кухню, где при свете лампадки, тускло горевшей у иконы, за столом сидели две молодые рослые женщины и шумно хлебали из одной миски. Третья, пожилая, в просторной серой кофте, в красной юбке, стояла у шестка русской печи. Услышав мои шаги, повернулась темным лицом к порогу, в упор уставилась неморгающими глазами, напряженно сдвинув белесые брови над прямым строгим носом. Шагнув через порог, я едва не столкнулся с нею, спросил быстро:
— Вы тетка Солоха?
— Ну, я. А вы кто будете?
— Портной, работы ищу. Перешить что...
Ну надо же! Твердил всю дорогу, что я сапожник, а назвался портным.
— Портняжка? — Тетка Солоха прищурила один глаз и отогнала ладонью муху, гудевшую возле морщинистой щеки.
— Меня прислал Митька Сыроквашенский.
— Митька... А где ты его ветрел?
— На поле, с коровами.
— Добре. Выйдем.
Она пропустила меня вперед и прикрыла за собой дверь. В сенцах тихо спросила:
— Сколько вас народу?
— Пятеро.
— Чего хотите?
— Перейти Днепр, к партизанам.
— Вчера одни переправились тожать... может, и ваши, не знаю... Я их отговаривала. Не послухали.
— Нам бы хотелось связаться с кем-то, чтобы знать, куда идти.
— Об этом ничего сказать не могу. Приходи завтра в это же время. Только сначала посмотри: ежели у моих сеней будет стоять высокий белый шест — входить нельзя... А зараз подожди трошки.
Она ушла в хату. Через минуту вернулась и сунула мне в руки полкаравая пахучего ржаного хлеба.
— Больше нэма. Коли придешь, еще дам. Будь осторожен, чтобы никто не видел. А пока ступай.
Тетка Солоха легонько тронула за плечо, подвела к порожку и закрыла за мной дверь.
Вернулся я к своим, когда уже выплыла луна и повисла над Днепром. В Таракановке изредка вспыхивали зеленые ракеты, пощелкивали автоматные очереди. Товарищи мои были взбудоражены ожиданием, но после моего скудного рассказа о встрече с теткой Солохой пали в уныние.
— Раз от переправы отказалась, значит, ничего она не сделает, эта Солоха,— усомнился Семен.
— Завтра еще ждать целый день? — спросил Володька.
— Подождем,— ответил я, понимая, что предстоящий день будет нелегким.
— Она и завтра может отослать ни с чем,— снова заметил Сенька.
Катя и Севка молчали, а те двое упрямо пререкались со мной. Я пытался объяснить им, что не так-то просто наладить связь с партизанами, что Солоха хорошо знает, как нужно поступить в том или ином случае. Но чувствовал, что не убедил их. Они были малоопытны, нетерпеливы, легко впадали в панику. К тому же совершенно беспечны, и это внушало мне серьезную тревогу за них.
На другой день после моего визита в Карыбщину я запретил, как старший, разжигать костер и ходить за водой к Днепру. Это сразу же вызвало возражение.
— Значит, целый день будем сидеть голодными и без воды?
— Картошку варить станем, как только стемнеет.
Я напомнил о гарнизонах в Волкове и Таракановке.
— Изображать из себя главнокомандующего куда легче,— сыронизировал Сенька.
Меня это взорвало:
— Раз вы избрали старшего, извольте выполнять то, что я найду нужным приказывать.
Володька и Севка насупленно помалкивали. Катя, видя, что я начинаю закипать, взяла мою сторону:
— Хватит, ребята, спорить, Никифоров прав. Посчитайте, сколько раз я мотаюсь на Днепр. Из Таракановки просматривается весь наш берег.
Солнце поднималось, тени укорачивались. Раз обед не варили, делать было нечего. Все с нетерпением и тревогой поглядывали на Карыбщину, ждали — взметнется шест над домом тетки Солохи или нет?
Шест появился часов в пятнадцать, белый, прямой и невозмутимо зловещий. Идти запрещалось. Команда моя совсем приуныла.
— Надо уходить,— заявил Семен.
— Неужели лодки не найдем? — спросил Севка, косясь на Володьку. Тот выжидательно посмотрел на Катю.
— У нас есть старший, как он решит, так и будет,— сказала она властно, покусывая губы.
— Из этого лесочка нельзя уходить. Переменим место, чтобы не дымить на одном пятачке, и будем варить картошку до рассвета. Вечером же выставим круглосуточный караул.
— Тебя, что ли, караулить? — спросил Сенька.
— Ну, знаешь! — возмутилась Рыбакова.
На меня накатило тяжелое, цепенящее чувство. Я не стал церемониться, заговорил жестко:
— Вот что, хлопцы. Должен вам сказать, что вы утратили самое важное чувство — это представление о воинской дисциплине. Ищете партизан, а ведете себя как разгильдяи.
— Но, но! Полегче! — крикнул Сенька и быстро вскочил на ноги.
— Ты, Семен, не перебивай,— осадил я его.— Кто мне скажет, кто мы такие?
— Как кто? — встрепенулся Севка.— Бывшие военнопленные.
— Эх вы!.. А я так думал: мы — своеобразный партизанский отряд... Зря я вас агитирую, трачу слова... Я прежде обходился без вас — и дальше как-нибудь обойдусь.
Я схватил вещевой мешок, стал торопливо завязывать его.
— Катя, будь добра, дай мои стеганые брюки. Я свои надену, а с леями пусть щеголяет кто хочет.
— Я иду с тобой.— Катя вскочила, торопливо завязывая на голове бледно-зеленую косынку.— С этими молодцами я не останусь. Пусть идут куда хотят. Съели у человека последний хлеб, получили возможность заиметь связь с партизанами и недовольны. Да кто вы такие? Никифоров пограничник, разведчик полковой, искалеченный человек, ходит в село, рискует ради вас, дураков, головой, а они еще выламываются. Он один из организаторов нашего побега. А мы чем его отблагодарили?
Катя стала нервно тормошить свою походную сумку, связанную веревочками.
— Погоди, Катюша, погоди! — Володька поймал ее за руку.— Товарищ старший лейтенант, мы ведь обсуждаем, как лучше...
— Приказы командира не обсуждаются. Ты что, забыл?— Катюша обдала его леденяще-пронзительным взглядом.
— Мы же того... а тут еще этот шест...— бормотал Володька.
— Сенька первый завелся! Чего там? — поднялся Севка и обрушил на Семена поток брани. Это была тоже крайность, и я едва сдержал его.
— Извините нас, товарищ старший лейтенант, больше этого не повторится,— проговорил Володька.— А с Сенькой я поговорю отдельно...
— Ладно, командир, прости их, дураков,— вмешалась снова Катя.— Ну а дисциплину с них требуй, как полагается. А то за картошкой бредут, словно я их могилу копать посылаю...
— Погорячились маленько — и ладно... давайте забудем...— заговорил наконец Сенька, видя, что он остался один.
— Хорошо. На первый случай посчитаем это недоразумением. Но я не люблю кривить душой и скажу, что командир такое ЧП всегда держит в памяти... Учтите это... А сейчас немедленно меняем место. Мы тут порядочно надымили между двумя гарнизонами. Немцы и полицаи могут заинтересоваться нашими дымками... Решительно никаких дневных костров и хождений к реке.
На том и порешили.
Еще вчера, когда собирался к тетке Солохе, я присмотрел новое для нашего лагеря место — в двух примерно километрах от прежнего, ближе к Карыбщине. Лесок там был покрупнее и погуще, а главное, в нескольких метрах от кострища пролегала небольшая, заросшая мелким кустарником ложбинка. Я рассчитал, что в случае нападения с южной стороны по ней можно было отойти к Днепру, а там, укрываясь прибрежным тальником, проскочить в большой лес.
С восточной стороны нас прикрывала высотка, куда я наметил поставить наблюдателя. Отсюда хорошо просматривалась вся окрестность, дороги и подходы к нашему очень молодому и совсем небольшому лесочку.
Все это я твердо изложил своим «партизанам» в виде боевой задачи, когда мы перебрались, и обрисовал на местности. Указания были беспрекословно приняты.
Я всерьез стал подумывать о противнике, который находился в Таракановке, в трех-четырех километрах, и мог свободно послать к завтраку на дымок десяток мин. Я был убежден, что мы наследили в первые же сутки — весь день варили картошку и даже чай кипятили в консервной банке, безудержно дымили до самой глубокой ночи.
Мои предостережения в расчет не принимались — ребята отделывались шуточками, полагая, что стоит мне сходить к тетке Солохе, и партизаны тотчас же, как по щучьему велению, пришлют за нами если не тачанку, то трофейный вездеход... А вместо этого у хаты тетки Солохи угрожающе торчал белый шест. Не пересказать словами, как он действовал на психику.
В подлеске тихо и знойно. Время будто споткнулось о Солохин шест и замерло на месте. Полная безызвестность наводит на ребят уныние. Я же, не раз глядевший в лицо своей судьбе, не теряю надежды и абсолютно уверен, что к вечеру шест исчезнет. Я деятелен, внутренне собран, у меня хорошее настроение, потому что во мне укрепилась вера в Дмитрия Сыроквашенского и тетку Солоху. Им просто нельзя было не верить.
По очереди ведем наблюдение с высотки — это развивает бдительность и в то же время дисциплинирует ребят. К тому же, чтобы отвлечь их от нехороших мыслей, начинаю рассказывать о боях на Западной Двине в первый месяц войны, о тактике противника под Москвой, о действиях конницы во вражеском тылу, делюсь жизненным опытом, припоминаю смешные случаи, объясняю, к чему приводит расслабленность и беспечность. Делаю я это искренне, с сознанием командирского долга, хорошо понимая, что морально отвечаю за их надломленные концлагерем души. Голод, полное незнание обстановки во вражеском тылу, отсутствие опыта, потеря всякой бдительности — все это могло погубить их и, как выяснилось позже, погубило другие группы.
Наконец кончился еще один трудный день и наступил вечер. Но и он не принес облегчения моим приунывшим товарищам. По-прежнему маячил над потемневшей крышей, меж верхушками старых ветел, конец белого шеста, медленно поглощаемый наступающими сумерками.
Мы сидим вокруг маленького, едва тлеющего Костерина, отмахиваемся от назойливых комаров и молчим. В преддверии еще одного томительного дня разговор, как и веточки в костре, вяло вспыхивает и опять тут же гаснет.
— Ну а если завтра шест так же будет весь день торчать? — Володька, хлебнув дыма, откатывается от костра, ложится на живот и упирается локтями в землю.
— Как минует опасность, она повалит его, — отвечаю я.
— А если не минует?
— Примем другое решение. Пробудем здесь весь завтрашний день и, если обстановка не изменится, вечером перейдем в другое место, южнее Карыбщины. Там безопасней.
— И опять ждать?
— Да. Ждать, Володя! Как же иначе. Терпеливо, до конца. Это же явка, как ты не можешь понять? Сейчас всякая самодеятельность с нашей стороны вдвойне опасна.
— Почему опасна?
Меня начинают раздражать его бестолковые вопросы. Чтобы не сказать лишнее и резкое, я напряженно молчу. Потом, дивясь своей выдержке, тихо отвечаю:
— Тех, кому стала известна хата тетки Солохи, без внимания не оставят. Рано или поздно...— Говорю раздельно и чувствую, что в голосе у меня что-то кипит.
— Ох какой ты, Володька, все-таки дурак,— не выдерживает Рыбакова.— Предположим, махнем мы на эту тетку рукой. Уйдем. Куда? Скажем, нашли лодку, переехали на ту сторону и начали искать партизанский отряд. Как? Заявимся в деревню — и айда спрашивать? Спасибо старшему лейтенанту, что дровишек наломал и грудочкой сложил, а то бы мимо прошли, и не знаю, где бы я сейчас была с вами...— Катя терла ладонью лоб, жмурила глаза.
Попутчики ее понуро молчали, смущенно поглядывая на малое голубоватое пламя костра. Горел мелкий сухой орешник и почти не дымил.
Я сидел у костра и потихоньку точил о камень лезвие ножа.
— Резать, что ли, кого собираешься, командир? — спросил Володька.
— Люблю острые ножи...
— У вас теперь помощница без ножа режет...
— Помолчи,— не отрывая от глаз ладони, сказала Катя. Всем стало неловко. Молчим. Теплом отдает от нагретой земли и от жарко тлеющих угольков. В чистом небе спелая россыпь звезд.
Вдруг ветки молодого березняка раздвинулись. Человек возник, словно из-под корней выщелкнулся, и бесцеремонно плюхнулся на правый бок, головой близко ко мне, со словами:
— Как поживаете, разбойнички? — Длинный, светловолосый парень, в белой, с короткими рукавами, рубахе умело подбросил в костер несколько веточек, и они тут же вспыхнули и затрещали.
— Живем...— Я нащупал между колен воткнутый в землю нож, сжал рукоятку. Развязность парня, граничащая с наглостью, настораживала.
Ребят моих обескураживала торчащая из кармана рукоятка нагана, синеватые наколки на оголенной по локоть руке парня. По его виду, бесцеремонному поведению он мог быть и полицаем, и лесным бродягой, и провокатором. Когда парень поворачивал ко мне голову, с беспорядочными возле больших ушей завитками на тонкой шее, я совсем близко видел выпяченный кадык. В случае необходимости можно было полоснуть ножом по выпуклому горлу.
«А если он не один?» — с досадой подумал я, злясь на моих попутчиков, что не догадались встать и проверить, что делается вокруг нашего костра и нет ли поблизости других гостей.
— Значит, ищете партизан? — С лица пришельца все время не сходила иронически-надменная улыбка, тлевшая негаснувшими искорками в прищуре глаз. Он явно показывал свое превосходство и свободно пользовался им.
— Ничего не значит...— ответил я и тут же напал на него встречным резким вопросом: — А собственно, кто вы есть? И почему так себя ведете, приятель?
— Мне так нравится,— и, повернув ко мне голову, неожиданно спросил: — Как у вас с оружием?
— Для тебя в полной готовности...
— Даже так? — засмеялся он, не меняя вольной своей позы.— Для меня, значит, есть?
— А как ты думал? Возникаешь как из-под земли, падаешь на бочок... Так ведь можно и не подняться...
— Это, пожалуй, верно. Извините. Кто из вас был у Солохи? — Парень подтянул под себя длинные ноги и встал на колени. Все напускное мигом слетело с него.
— Как тебя, приятель, зовут? — не отвечая на его вопрос, спросил я.
— Лейтенант Леонид Луконцев... Так кто был у Солохи и назвался портным?
— А мы еще недостаточно близко познакомились...
— Ладно, товарищи, оставьте... Я же извинился... Вот принес вам буханку хлеба, луку и табаку.— Леонид вытащил все это из-за пазухи и положил рядом с костром.
— Я был у Солохи, Никифоров!
— Это вы, значит, командир? — Он достал кисет, взял из него щепоть табаку и подал мне.— Какое у вас звание?
— Старший лейтенант.— Взяв свою долю для цигарки, я протянул кисет Володьке, чувствуя, как дрожат у него пальцы и как не спускают напряженных глаз с пришельца Севка и Катя. Сенька стоял на часах и явно прозевал гостя. Услышав разговор, подошел к нам и присел поодаль.
Облик парня начинал внушать мне доверие. Схлынуло напряжение, и я понял, что это тот самый человек, которого так долго ждал, и готов был выразить ему свое восхищение его грубоватой, но смелой перед нами игрой...
— Вот что, друзья лесные,— Леонид неожиданно поднялся, бросил в костер окурок, утопив в кармане рукоятку нагана, добавил: — Надо поосторожнее с костром и посматривайте за дорогой, а то как бы фрицы не вздумали лес прочистить. В Волкове они сыр варят, а Карабино — полицейское гнездо. Будьте начеку... Ну, хлопцы, до завтра. Старший лейтенант, проводите меня немного.
Опираясь на свой посох, я спустился за ним в лощинку.
— Что, командир, не сразу мне поверили? — спросил он.
— Да, не сразу.
— Я-то знал о вас почти все, потому и немножко вольно себя вел. Две ваши группы переправились через Днепр. И, видимо, зря... Там сейчас делать нечего. Фашисты усиливают гарнизоны. Я бы их отговорил, а вот Солоха не сумела. Меня как раз дома не было.
— А как будет с нами?
— Не беспокойтесь, все устроится как надо. Ждите. Я приду завтра в это же самое время.
Он юркнул в кусты, и я тут же перестал слышать его шаги. Ловкий!
После ухода лейтенанта нам было не до сна. Повалялись, покряхтели и поднялись ни свет ни заря. Я предложил пойти накопать картошки, сварить до рассвета, чтобы хватило на завтрак и осталось на обед.
Наступил один из труднейших дней нашего пребывания на этом месте. Тянулся он бесконечно медленно, со скрипом, как полусонный мужик на ленивых волах. Чтобы подогнать время, каждый старался подольше постоять на посту. Там можно было наблюдать за окрестностью, видеть белых чаек, летающих над Днепром, прислушиваться к малейшим лесным шорохам, к гулу моторов в Волково.
Когда стоишь на посту, то, занятый важным делом, чувствуешь ответственность за жизнь доверившихся тебе товарищей, загоняешь вглубь томление и робость. Только несерьезные люди могут говорить, что ничего не боятся. Мужество — это собранная в кулак воля и осознанная до конца ответственность.
...И вот подполз тихий сумеречный вечер. Ожидание стало еще томительней и напряженней.
Как и вчера, лейтенант Луконцев появился неожиданно и совсем с другой стороны. Поздоровавшись, сказал:
— Пошли, товарищи.
Мы давно уже были наготове, с надетыми на плечи вещевыми мешками.
Длинноногий лейтенант устремился вперед по виляющей между кустами тропке. Вскоре от такой ускоренной ходьбы я взмок — пришлось снять чертову кожу. На первой же остановке сказал:
— Если будете так идти, то через километр я упаду.
— Простите, я забыл про ваши недуги. Пойдем помедленнее, но учтите — придется идти долго, всю ночь. Сможете?
— Смогу, если и вы учтете, что у меня открытая рана на ноге и обувь богатырского размера...
— Учтем, учтем. Нам надо поспешать... Фашисты из Волково и полицаи в Карабине засекли ваши дымы и хождения на Днепр, собираются обстрелять лес и прочистить его. Мы ушли вовремя. Сделаем так. Сейчас надо побыстрее оторваться километров на пять. Я вас оставлю в безопасном месте, а сам отлучусь. Вы уж потерпите, товарищ старший лейтенант.
— Потерплю. Пошли.
Хоть и трудно было идти, но я не отставал, да и они не шибко вырывались вперед, поджидали и давали передышку. Опираясь на палку, я старался забыть о боли, укрощая частый стук сердца, думал лишь о том, что сбывается наконец моя долгожданная мечта: лейтенант Леонид Луконцев ведет нас к партизанам.
Остановились. Вокруг редкие остроконечные ели с большими, как крылья, растопыренными лапами.
— Ждите тут. Отдыхайте. Я скоро вернусь, но, возможно, и задержусь,— проговорил лейтенант и быстро ушел.
— Куда это он опять? — склонившись ко мне, спросил Семен. Весь день он отмалчивался, исправно нес службу. Особо почтителен и внимателен был со мной.
— Все в порядке. Приведет людей, с которыми обещал свести нас.
— И кто же они?
— Думаю, что партизаны.
— Это точно?
— А ты все еще не веришь?
— Верю. Волнуюсь просто. Я ведь партизан-то знаю только по вашим рассказам.
— Скоро увидишь...— Я говорил, но сам еще не знал, кого приведет лейтенант Луконцев. В том, что приведет добрых людей, нисколько не сомневался. Верил, что это будет самый мой счастливый бивак.
Володя и Севка лежали навзничь и не принимали участия в нашем разговоре. Каждый думал о своем, сокровенном.
Я глубоко вдыхал чистый, лесной воздух. Ночное небо и звезды казались близкими, ласковыми, и дыхание Кати, присевшей рядом со мной, было теплым и чистым.
Не помню точно, сколько пришлось ждать. Горячее и радостное напряжение осталось в памяти на всю жизнь.
Лейтенант появился, когда по пышным елям шарил свет луны, белесый и тихий.
— Ну, пошли,— сказал он шепотом, и снова замелькала впереди его высокая, гибкая фигура. Мы гуськом двинулись за ним. Я, как обычно, замыкал нашу маленькую колонну...
Вдруг кусты кончились и путь нам преградила березка — белая-белая, облитая лунным светом, рядом с нею стояли три человека. У двоих автоматы на груди, у третьего — карабин.
— Кто из вас старший лейтенант? — спросил коренастый, в коротком темном пиджаке, перетянутом широким ремнем с круглыми дисками.
Я выдвинулся вперед. Мне хотелось обнять этих молодых парней, в одинаковых, сдвинутых на лоб кепках. Но я сдержал свой душевный порыв и крепко пожал им руки.
— Это вы полковой разведчик и начальник штаба кавалерийского полка?
— Он самый, Никифоров Илья Иванович,— ответил я, довольный, что не видно в темноте моего заросшего лица, повлажневших глаз.
— Я старший группы, Федор Цыганков. Знакомьтесь, это Виктор Балашов, москвич.
Я подошел к нему и вторично пожал руку.
— Где жили в Москве?
— На Варшавском шоссе...
Так я встретил земляка-партизана.
— А это Володя Алексеев,— продолжал Цыганков.— Из того самого Карабино, что за Днепром. Там фашисты гнездятся, обещают поймать Володьку и повесить за ноги.
— Да ладно тебе...— Алексеев поправил ремень карабина, натянул кепку на самый лоб и отвернулся.
— Ничего, скорее мы их повесим,— молвил Цыганков.— И как они вас не застукали? Уж очень вольно вы там стряпней занимались. Скажите спасибо лейтенанту, что вытащил загодя...
Да, это было наше счастье. Утром следующего дня фашисты открыли по нашему пятачку минометный огонь. А из Карабино чуть ли не полдня били из крупнокалиберных пулеметов разрывными пулями.
— Ну что же, Леха, до встречи! — сказал Цыганков.— Пора.
— Через пару дней я у вас буду,— ответил Луконцев. Я попрощался с ним как с родным, близким мне человеком. Катя обняла и от души расцеловала.
— Значит, скоро увидимся, Леонид,— проговорил Цыганков.— Ну, а мы сейчас двинем к нашей базе. Порядок на марше будет таким: раз с нами раненый командир, пойдем не спеша. Торопиться некуда. По пути зайдем в село Сырокоренье, я там наказал старосте, чтобы он приготовил барашка и бидон молока. К утру будем на месте. Витя и Володя, на двести метров вперед. А вы двое,— Цыганков показал стволом автомата на Семена и Севку,— пойдете позади, на той же дистанции, посматривайте хорошенько по сторонам, назад почаще оглядывайтесь, что заметите, свистнете. Мы четверо — в ядре. Все. Теперь вперед.
Старший группы отдавал приказания легко и свободно, без всякого командного наигрыша. Однако его простецкий, вроде бы и непринужденный тон не давал повода что-то не так исполнить или замешкаться.
Мы шли мерным, спокойным шагом, устраивали нормальные привалы, во время которых Федя Цыганков просил рассказать об осенних и зимних боях на Западном фронте, о моем путешествии от Смоленска до Карыбщины. Слушая, покачивал головой, а когда я рассказал, как меня чуть не проткнули вилами, рассмеялся.
Наконец Цыганков предупредил, что скоро будет деревня. Не дойдя шагов триста до крайнего дома, он свернул с дороги. Приказав нам сесть, сказал:
— Пока Витька за молоком сходит, мы перекурим.
Затяжка табаком сладостна. Лежа на спине, чувствую, как бока ласкает густая мягкая трава, и мне хочется вдруг затянуть песню. Мысленно слышу, как звучит мой голос: «Закувала зозуленька в саду на погосте. Приихалы до дивчины три казака в гости. Один казак коней ведет, другой коней вяже. Третий казак той дивчине добрый вечер каже»...
Я не только слышу слова, но и явственно осязаю мускулистую конскую грудь, вижу, как лоснится горячая, запотевшая шерсть на мягкой коже, ощущаю трепетную дрожь и сам, как в лихорадке, дрожу.
Виктор принес бидон молока, налил полный солдатский котелок и подал мне. Я отпил и пустил котелок по кругу. Катя попросила у меня фляжку, наполнила ее чудесным напитком и, вернув, коснулась ладонью моей небритой щеки...
Когда напились молока и покурили вдоволь, тронулись дальше.
Обойдя деревню, пересекли несколько межей с незасеянными, запущенными полями. Спугнув две стаи куропаток, снова вышли на твердую, хорошо накатанную, белую от лунного света дорогу, взбегающую на сероватый отлогий пригорок. По одну сторону сонно никла узенькая полоска ржаного поля, по другую — топорщил усы начинающий созревать ячмень.
На вершине бугра, справа, на отлете, показалась черноватая крыша какого-то строения. Федя Цыганков неожиданно остановился, легонько свистнул и, растопырив руки, попятился, подавая нам знак отойти и залечь.
Тут же появился Виктор с автоматом в правой руке.
— Ну? — спросил Федя.
— В сарае вроде уздечка звякнула...
— Я тоже слышал, потому и свистнул тебе. Где Володька?
— Залег. Наблюдает.
— Идем проверим.
Свернув с дороги, они скрылись за бугром. Но вернулись быстро. Не дойдя до нашей лежки, остановились, продолжая что-то обсуждать меж собою.
— Были бы мы одни, другой вопрос,— услышал я голос Цыганкова.
Вскоре нас повели прочь от дороги. Снова, попетляв по межам, пересекли картофельное поле и спустились по узкой торной тропе в низину, где густо рос по лугу ивняк вперемежку с ольхой.
— Привал. Отдыхайте,— приказал Цыганков.— Мы скоро вернемся.
Он опять ушел с Виктором. С нами остался Володя.
Мне не терпелось узнать, что насторожило Федю в сарае и почему вернулись обратно.
Была глубокая ночь. Тихо плыла над полями луна. На траву стелилась роса. Свежело. Я влез в свою чертову кожу, с благодарностью вспоминая жену политрука, и попытался заснуть. Положив голову на медицинскую сумку, рядом со мной расположилась Катя. Остальные посменно стояли за кустами в карауле. Услышав шаги, я поднял голову и увидел на плече подходившего Цыганкова баранью голову. Остановившись, он привычным движением снял с плеча живую ношу и положил на землю. Подсел к нам, вытирая кепкой лицо, заговорил:
— Решил, что староста задумал променять нас всех вот на этого валуха...
— Как променять?— спросила Катя.
— Чуть не напоролись на засаду... Полицаи и гансики спрятали коней в сарай и надумали встретить нас горяченькими...
— Ну и что дальше?— Я придвинулся к нему совсем близко.
— Витек с Володей учуяли... Да и я тоже слышал, как лошадь фыркнула, уздечкой загремела.
Между прочим, звон колечек трензелей и всхрап не миновали и моих ушей. Но я подумал тогда, что от радости мне начинают мерещиться кони.
— Если бы мы были одни, то пошутили бы с ними малость...
— Выходит, я помешал?
— Зачем так говорить. За нами не пропадет... Я старосту чуть не прошил из автомата. Ты, говорю, гад, потрох бараний пожалел? Упал на колени и клянется, что не он. Стали разбираться. Выяснили, нет, не он, да и какой ему смысл?
— Так ведь кто-то навел?
— Не думаю. Движение на Витебск усилилось. Все прут напрямик, как и мы... Ну ладно, лёсовички, двинули дальше, барашка свежевать.
Подхватив автомат, Федя встал.
— Кто из вас покрепче, пусть понесет барана. Наверное, ты самый большой тут?— кивнул он на Семена.
— Я готов. Давайте,— охотно отозвался Сенька и выступил вперед.
— Ну и лады. Как устанешь, дружки сменят. А то мы той ночью на железке поезд подкарауливали, а в эту вас поджидали и не прилегли даже. Выходит, две полных ночи топчемся. Тут без барашка и до столицы не дотянешь...
— А что за столица? — спросил я.
— Партизанская... далековато...
— Сколько идти? — для меня это был немаловажный вопрос.
— Туда мы не пойдем сегодня. Только до «гостиницы», временую базу так называют. Там отдохнем пару денечков.
— Ну а поезд все-таки подкараулили? — поинтересовался я.
— А то как же. Эшелон с танками. Вперед, товарищи. А то нам еще топать да топать... Кувырнули мы его, эшелон-то.
Сказал буднично, просто и засмеялся молодым дерзким смешком.
К месту дневки пришли на рассвете. На последних километрах мне почему-то было больно держать левой рукой посох. Только позже я узнал, что между мизинцем и безымянным пальцем засел осколок снаряда величиною с полгорошины. В правом локтевом суставе, под бинтами, гнездились два осколка — эти прижились навечно. Федя Цыганков все время шел рядом со мной, часто приказывал делать привалы и тешил нас разными партизанскими байками.
Временная база, в шутку прозванная партизанской гостиницей, оказалась в лесу, в районе Перховских дач. Здесь стояло свыше десятка шалашей, покрытых еловым лапником. Место было обжитым и по-своему благоустроенным — в виде сибирской таежной заимки. Около свежего кострища заготовлена кучка сухих дров. Тут же на суку висел чем-то набитый холщовый мешок. Федя снял его, посмотрел и обрадованно проговорил:
— Порядок! Хлеб, соль и даже лавровый лист. Молодцы кочубеевцы.
Кто такие кочубеевцы, я тогда еще не знал. Федя Цыганков подвел меня к небольшому двухместному шалашу:
— Вот вам персональная хата. Ложитесь и отдыхайте. Последние версты всегда немерены... видел, как тяжело вам было. С этого дня мы с Виктором Балашовым, вашим земляком, берем над вами шефство. Если что будет нужно, обращайтесь ко мне или к нему. Все устроим, как полагается. Есть у нас начальник санитарной части, Маринка, не девушка, а золото. Но она сейчас в столице.
— А где отряд, если не секрет?
— Пошел принимать самолеты. Спецгруз для отряда. Сегодня вечером должен прибыть сюда. Переднюем — и дальше.
— Отряд подвижный?
— На месте не сидит... Столица отсюда километрах в сорока. Это, можно сказать, наш, советский, район. Весь народ там свойский, горой за партизан. Предупреждает нас загодя, если каратели вздумают наступать. Мы их встречаем как надо — стреляем из засад, а потом в глубину леса уходим... Пока они очухаются, мы уже совсем в другом месте. Гитлеровский гарнизон щелканем, на шоссе машины пожжем — и к себе в столицу. Так и живем. Может, уснете? Как баранина поспеет, разбудим.
Спать мне не хотелось. Слушая его рассказ, я еще никак не мог поверить, что нахожусь у своих и что это не сон. Радость была настолько сильной, что я почувствовал себя будто возрожденным из кошмарного небытия.
— Значит, на железную дорогу вы ходите из своей столицы?
— Не мы одни. Тут и гришинцы, кочубеевцы, волковцы, демидовцы.
— И куда идут больше?
— На Витебку. За Днепр.
— А там что, нет партизан?
— В этом районе, где мы были, нет. Туда противник подтягивает крупные свои части, строит укрепления.
— Но ведь именно туда переправились наши группы.
— Так это ваши?— выкрикнул Цыганков. Я ему рассказал, как было дело.
Он долго молчал, словно прислушиваясь к голосам товарищей, к треску сучьев, к стуку топора, к веселому у костра смеху Кати.
— Должен вас огорчить. Одну группу, кажется, захватили каратели.
— Где? Когда? Какая группа?
— Какая — не знаю. Солоха их отговаривала, а они не послушались. Наверное, харчи кончились, зашли в деревню, обстановки не знали, безоружные, ну и напоролись.
— И что с ними?
— Говорят, убили, в сарае.
Шалаш мне показался тесным и душным, пришлось расстегнуть воротник гимнастерки.
— Вижу, зря сказал. Не уснете теперь...
— У вас точные сведения?
— Сообщил наш человек, а там не знаю... Может быть, перепутал...
После того как Федя ушел к костру, я пытался уснуть, но не мог. Из головы не выходили погибшие товарищи. Безмерная грусть охватила меня, но усталость вскоре взяла свое, и я крепко заснул, помня, что не надо вскакивать, прислушиваться, идти проверять посты, как это было в последние ночи.
Когда проснулся, шалаш был наполнен свежим, лечебным запахом хвои, смешанным с дымком костра.
Подошел Володя и позвал завтракать. Около разостланной плащ-палатки стоял наполненный мясом чугун, исходивший паром, лежали большие ломти ржаного хлеба. Я взял небольшое ребрышко, а к другому ничему и не притронулся. Голодный психоз прошел. Я был дома. Вернувшись к шалашу, снова крепко уснул. Наверное, проспал бы весь день и ночь прихватил, да разбудил громкий разговор. Видимо, большая группа людей с шутками и смехом занимала шалаши, гремя снаряжением и оружием.
— Ну, где он тут, кавалерист-то?— услышал я молодой сильный голос с явным татарским акцентом и понял, что это командир отряда Александр Бикбаев.
— Здесь, здесь!— ответил я по-татарски и придвинулся к отверстию шалаша.
— Оказывается, он и татарский язык знает, а?— Смуглый, темнобровый парень, пожав мне руку, обратился к стоящему рядом высокому светловолосому военному в выгоревшей хлопчатобумажной гимнастерке, опоясанной полевыми ремнями с кобурой на боку.
— Комиссар Николай Цирбунов.— Протягивая ему ладонь, я хотел было встать, но он остановил меня:— Отдыхайте, отдыхайте!— и присел у входа.
— Татарский язык откуда знаешь?— Бикбаев сел напротив комиссара. Сложил ноги калачиком, небрежно кинул на колени трофейный парабеллум.
Я ответил, что родился и вырос под Оренбургом, в станице Ильинской, где жило много татар. После рассказа обо всем, что со мной приключилось, Бикбаев сказал:
— Очень жаль, друг, что нет у нас кавалерийского полка! Эх, мы бы тут с тобой наделали делов! Как ты думаешь, комиссар?
— Думаю, Саша, надо собрать людей. Я хочу провести политинформацию.
Вечер. Солнечные лучи стелются по небольшой поляне, где собрались партизаны, только что вернувшиеся с задания с Витебской железной дороги. Да, картина необыкновенная! Были они обмундированы в форму чуть ли не всех родов войск Красной Армии, в гражданские пиджаки, в немецкие, мышиного цвета, мундиры с тусклыми пуговицами. Да и вооружены чем бог послал: у многих ППШ с круглыми дисками, кавалерийские карабины, скорострельные СВТ, трофейные автоматы и винтовки. А лица молодые, белозубые улыбки, загар на щеках и неуемный жар в глазах — хоть каждого пиши на холсте. Вот стоит узкоглазый, с иссеченным оспой лицом, с умным, пронзительным взглядом партизан, увешанный гранатами и подсумками. А сосед его — с буйным рыжим чубом на крутом виске, с яркой полоской шрама во весь розовый лоб...
— Смирно!— скомандовал командир Александр Бикбаев.— Комиссар слово имеет!— Голос его в один миг смыл и смех и шутки.
— Товарищи, сегодня к нам прибыло новое пополнение...
Полной неожиданностью было для меня начало речи комиссара отряда. Комиссар говорил о нас, и я впервые совсем неожиданно увидел себя со стороны и подивился тому, как, израненный, преодолел на своем пути немыслимые препятствия.
Я не хочу воспроизводить речь комиссара, хотя запомнил ее чуть ли не дословно. Запомнил и тишину лесную, и устремленные на нас глаза людей, и залповые удары ладоней, от которых задрожало сердце.
Всего, что тогда сказал о нас комиссар Николай Цирбунов, хватило мне надолго.
Вечером к шалашу пришел комиссар и сказал, что меня подлечат, немножко откормят медком, яблоками и отправят в партизанский полк Сергея Гришина.
— У них там нормальный госпиталь — сами лечат, оперируют, ставят снова в строй. Тяжелораненых отправляют на самолетах на Большую землю.
— А где сейчас полк Гришина базируется?
— В Белоруссии. Это километров триста отсюда. Дадим тебе хорошего коня. Не будет недостатка и в провожатых.
— Что представляет из себя Гришин?— невольно вырвалось у меня.
— Гришин? Герой Советского Союза, майор. Бывший учитель. Ну, что еще?— Цирбунов надолго задумался, не спеша закурил, шумно пустил дымок, продолжил:— Сергей Владимирович не костью широк, а вот этим самым…— Комиссар постучал ладонью по лбу.— Мы традиционно привыкли измерять, сравнивать дарование военачальников, их сметку с чапаевской, суворовской, а с точки зрения партизанской тактики — с Денисом Давыдовым. Кстати, и места тут близко, где он действовал. Слова «храбрый», «талантливый», «находчивый», отдельно взятые, еще ничего не выражают. Сергей Гришин ни на кого не похож. Человек с большой буквы. Самородок. Люди тянутся к нему. Авторитет его командирский очень высок.
Очень хотелось быстрее увидеть прославленного героя.
— Мы тоже делаем свое дело, как умеем,— продолжал он.— И разведку ведем, и поезда вражеские взрываем, и машины жжем. А полк Гришина действует масштабно, охватывает одновременно несколько районов.
Увидев проходившего командира, Николай крикнул:
— Иди, Саша, приземляйся до нашего шалаша.
— Можно маленько... О чем разговор-то?— садясь на бревнышко, спросил командир.
— Да вот старший лейтенант поедет в полковой госпиталь Сергея Гришина и интересуется, что это за полк, каков командир? Я ему рассказал немного, может, ты добавишь?
— О Гришине ходят всякие легенды. Молодец он, Гришин-то!— Бикбаев порывисто соскользнул с бревна и уселся на еловые лапы, бросив под себя по-татарски ноги в яловых сапогах. Темные глаза командира заблестели.— Сергея Владимировича Гришина я знаю с сорок второго года. В августе по приказу штаба партизанского движения наш отряд перешел линию фронта, чтобы хорошенько вооружиться, обмундироваться и всякие другие важные дела справить на Большой земле и новые задачи получить для дальнейших действий. Остановились ночевать в деревне Бакшеево, где располагался штаб тринадцатого полка. Тогда с Гришиным близко познакомиться не пришлось. Он каждый день дрался с немцами, не до меня ему было. Поговорили немного, разными сведениями обменялись. Он ко мне присматривался, а я к нему. Понравился он мне шибко. Башка у него светлая, умная и смеялся уж больно заразительно. В конце января я вернулся с отрядом обратно. Николая Кутузова, который был адъютантом Сергея Владимировича, привел с собой. Ох и боевой парень, Николай!
Помолчали. Потом я поинтересовался, как они проходили линию фронта.
— Дыг обыкновенно!— Бикбаев тронул пальцем свой крючковатый нос.— Дуем вперед через сугробы, где гранату швырнем, где из автоматов врежем. Они орут: «А-ля-ля!» А что тут орать, когда мы уже в лесу. Так и шли. Вот когда отсюда двигались, на завал напоролись, спутанный колючей проволокой...
— Потери были?
— Одного убили, другого ранили. А обратно прошли чисто...
Я расспрашивал потому, что мне не давал покоя наш последний на линии фронта бой: я много думал о нем, анализировал ошибки. Правда, Федя Цыганков делился со мной, как они возвращались через передний край, но уж слишком рассказ его был упрощенным.
— Двигаясь в свой Краснинский район, мы вошли восточнее Витебска в партизанскую зону...
Бикбаев замолчал. Я понял, что пройти в свой район им сразу не удалось. Нетрудно было догадаться, почему он называл его «своим». Отряд проводил обширную разведывательную работу, имел там много своих людей, как и отряд капитана Денисова в Андреевском районе.
— Там тогда скопилось одиннадцать тысяч партизан, прочно заблокированных фашистами,— продолжал Александр.— Район большой, обстановка аховая. Нашему отряду отвели рубеж обороны в южной части зоны, по реке Западная Двина — деревни Горькава, Штаны и Островская. Оборонялись больше месяца. Приходилось отбивать по нескольку атак в день. В начале марта, совместно с отрядами Кочубея, прорвали "блокаду и двинулись в Понизовский район Смоленской области. С нами шли тридцать три человека гришинцев, которые знали, где находится штаб полка. Перед этим они ходили на Витебскую железку, спустили под откос эшелоны противника, а потом застряли в заблокированном районе и теперь возвращались к своим.
С Сергеем Гришиным мы встретились в деревне Никоновщине и быстро как-то подружились. Полк его вел тогда тяжелейшие бои, много маневрировал, делал переходы в двадцать — тридцать километров, таскал за собой вражеские соединения.
Положение было очень сложным и трудным, люди пообносились — не хватало обуви, одежды, а боеприпасы, в основном, с боями брали у противника. Особенно плохо было с питанием. Хлеб и скот немцы начисто разграбили, население голодало.
Видя, как лихо приходится Гришину, говорю ему: «Пропадешь ты тут...»— «Ты что, мне панихиду поешь?»— Сергей уставился на меня. «При чем тут разные поповские слова? Я даже муллы не боялся... Жрать людям нечего. Скоро всех лошадей съедите! И не только раненых, пушки не на чем будет везти. Подумай!»— «Ишь ты, какой стратег нашелся! А ну-ка, Александр Султанович, скажи мне, что у тебя на уме?»— «Уходить надо отсюда, Сергей Владимирович».— «Куда? В мой Краснинский район?»
Сергей сразу двух генералов за нос водил. А потом побил и ушел восвояси. У них регулярные войска, танки, самолеты, а у Гришина было семьдесят подвод с ранеными. Так это ж Гришин!
Александр Бикбаев выдохнул слова с присвистом. Загорелое бронзовое лицо его казалось мне мужественным; рассказ его был горячим, искренним, и мысли свои он излагал просто, с чуть грубоватой интонацией в голосе. Выглядел командир отряда куда старше своих лет.
— Значит, позвал я Гришина сюда к нам. А он спрашивает: «У тебя что там, молочные реки текут в кисельных берегах?»— «Киселя нет,— отвечаю,— зато полицейских и мелких гитлеровских гарнизонов хватает... Район почти не потревоженный фрицами, вот главное. Хоть людей мало-мальски оденешь. Ведь ужас в чем ходят! Изношенные ватники, на которые глядеть-то дыг тошно».— «А что, в твоем районе фабрики есть обувные, текстильные?»— хохочет Гришин. «Ты, может, немцев боишься?»— подковырнул я его. «Именно хочу быть там, где их больше — лупить есть кого...»
Перебросились словами и разошлись. Выбрал случай, снова намекнул ему. Он, видимо, уже все хорошенько обдумал, говорит: «Погоди, Саша. Тут такое дело...»— «Какое?»— «Тут у меня эта нечистая сила... Двух власовских офицеров приказано отправить за линию фронта, на Большую землю. И жену с ними посылаю».— «Жену?»— «Ничего, она у меня ловкая. В Центральный Комитет комсомола ее вызывают. Да и, понимаешь, ребенка ждет».
Вера Петровна потом написала, как она, одна-единственная женщина, шла среди такого количества мужиков. Март месяц. Холод, грязь, вши. Мужики-то разденутся около костра и стряхивают паразитов в огонь. А ей, бабе-то, ловко ли? Уйдет в кустики, снимет там одежку, потрясет, погоняет... Смешно? А у самой под сердцем мальчишка ногами воюет... Пришла вся насквозь прокопченная дымом костров. Так-то вот!
А вскоре позвал меня Гришин и сказал: «Ладно, пойдем в твой район кисели краснинские хлебать...»
Когда двинулись в путь, хлебнули всякого... Ночью стали переходить шоссейку Демидов — Рудня, а тут четырнадцать автомашин с солдатами противника, прямо на нашу колонну так и наехали. Пришлось развернуться, огня дать. И надо же было случиться такой хреновине: лежим рядом с адъютантом Николаем Чаловым, бьем почти в упор, а граната, брошенная немцем, возьми да и разорвись рядом. Взрыв повредил Николаю позвоночник, а мне перепонку левого уха попортил и глаз так запорошил, что две недели потом ни смотреть как следует, ни стрелять не мог.
Приходит Сергей Гришин и говорит: «Ты хоть, Саша, и окосел маленько, но все равно придется тебе вести полк, потому что местность хорошо знакома».
Знакома-то знакома, а ведь надо переходить магистраль Смоленск — Витебск! Тут и четырех глаз мало... Ладно. Повел. Со мной пошел командир первого батальона Николай Иванович Москвин со своим народом. А ребята у него подобрались что надо. Ничего, прошли. Скоро нас догнал на своем вороном жеребце Гришин. Слез с коня, пошел рядом, спрашивает: «Где на отдых встанем?»— «Чтобы от противника оторваться, надо идти до деревни Ельни»,— говорю ему. «Далеко это?»— «На карте все сказано...»
Сергей никогда на одном месте находиться не мог. Пройдет немного с нами, отстанет, колонну проверяет. Глядишь, опять догнал. Пошагает пешочком, потолкует о том о сем — и снова в центре колонны. Люди видят, как их командир работает на марше, и тоже подтягиваются. Устал он тогда изрядно, спрашивает: «Ну, скоро, Саша, твоя Ельня?»— «Скоро, скоро...»
Пришли туда перед рассветом. Деревня лесная, жителей никого — всех повыселяли, связи с партизанами боятся. А того не понимают, дурни, что все честные советские люди заодно с нами. Больно сердцу, когда деревня пустая, в избах ни одного целого окошка, ветер гуляет кругом.
Мы с Гришиным остановились на краю деревни, в бане без дверей. Плащ-палаткой пришлось завесить. Адъютант Гришина, Николай Кутузов, стал огонь разводить, а мы решили чуть-чуть отдохнуть. Да где там! Только присели, а тут на западной стороне деревни пулеметы застучали, пули по бревнам защелкали. Выскочили. А гришинский красавец жеребец уж на земле распластался — мертвый лежит. Пришлось в бой вступить первому батальону. Николай Иванович Москвин хороший дал отпор — всех фашистов перебили.
Дальше нам предстояло пройти еще две магистрали: шоссейную Москва — Минск и железную Смоленск — Орша. Железка крепко немцами охранялась. Все время вели бои. Раненых прибавилось. Самая оживленная магистраль — Минская, а потому и опасная. Ночью подошли к деревне Ширевичи, тихо заняли ее и, как говорится, на замок заперли. Никого никуда не выпускаем, потому что до магистрали Москва — Минск всего полкилометра, а мы должны простоять тут до вечера. Днем-то куда сунешься? Все машины противника как на ладошке. Туда и обратно гуртом прут.
Договорились, что я со своим отрядом пойду вперед и буду пробивать путь.
«Мы с Кутузовым пойдем с тобой, Саша»,— сказал Гришин.
Ладно, думаю, с Сергеем-то всегда веселее. Выбрали момент, проскочили дорогу и остановились метрах в тридцати. Наблюдаем, как переходят остальные. Колонна длинная, растянулась далеко.
Прошли! Пострелять немного пришлось...