Аушвиц, 17 июня 1941 года
Яркие прожекторы на сторожевых вышках пронзали тёмное, зловещее небо, освещая плац, окружённый блоками № 16, № 17 и кухонным блоком. Время переклички ещё не пришло, но Фрич всё равно вызвал меня. Когда я пришла, он уже установил шахматную доску в нескольких метрах от деревянной будки рядом с кухней, и несколько охранников собрались, чтобы понаблюдать за игрой.
– Шах. Твой ход, 16671.
Голос Фрича нарушил мою концентрацию, и я попыталась справиться с нахлынувшим чувством бессилия. Я знала, что теперь мой ход, но выдавила ответ, который он хотел услышать:
– Да, герр лагерфюрер.
В воздухе витал полупрозрачный сигаретный дымок, едкий и удушливый. Охранники встали кругом, некоторые наблюдали за игрой в напряжённом молчании, другие разговаривали и предсказывали наши следующие ходы. Я их цирковое представление; они мои хозяева манежа.
На моей стороне доски была выстроена сильная защита вокруг белого короля, но нужно было уйти от шаха. Когда я передвинула короля на одну клетку влево, свет прожекторов упал на поблёкший синяк на запястье. Следы допроса в гестапо исчезали, и я наблюдала, как они меняют цвет до различных оттенков жёлтого, фиолетового, синего и чёрного. Тёмная, извращённая часть меня желала, чтобы они никогда не заживали. Синяки были физическим напоминанием о моих последних днях с семьёй. Теперь у меня отнимали и это.
Всё, что у меня осталось, – это ожоги от сигарет. Когда Фрич поставил чёрную ладью рядом со своим королём в дальнем правом углу, я просунула пальцы в рукав, чтобы дотронуться до неровной кожи. Из сочащихся волдырей ожоги превратились в струпья и остались шрамами – уродливыми, грязно-бордовыми. Я испытывала странную благодарность за них. Это были шрамы, которые никогда не заживут.
Я не ждала, что боль из-за смерти всех моих родных пройдёт, подобно синякам на моём теле. Гнев и горе были такими сильными и изнуряющими, что искажали всё до неузнаваемости. Тюрьма, удерживающая тело, была пустяковым делом по сравнению с этими чувствами. Моей настоящей тюрьмой была та, что завладела моей душой.
Утреннюю тишину нарушил внезапный стук. Я резко отпрянула. У Фрича в руках было несколько захваченных фигур, он уронил одну из них.
– Твой ход.
– Да, герр лагерфюрер, – прошептала я, пытаясь предотвратить его нетерпеливый жест, которым он уронит на стол третью фигуру.
Большинство фигур были разыграны, но я уже видела свою победу. Оставалась только приманка – пешка, которую он охотно взял. Моя ловушка сработала. Я передвинула своего ферзя и забрала пешку, защищавшую его короля.
– Шах и мат.
Зрителям потребовалось мгновение, чтобы понять, как я выиграла; когда до них дошло, по двору прокатились радостные возгласы и стоны разочарования, и охранники начали отсчитывать те баснословные суммы, которые поставили на нас.
Моя победа не принесла обычного удовлетворения. Не игра перед публикой меня беспокоила – в конце концов, когда-то я мечтала участвовать в чемпионатах. Беспокоило, скорее, осознание, что независимо от того, играла ли я против Фрича, другого охранника или заключённого, выбранного в качестве моего противника, были ли мы одни или на виду у всего лагеря, игра в шахматы превратилась в повинность. Для Фрича я была всего лишь живой игрушкой, в которую он продолжал играть, пока ему не надоедало или пока он не выигрывал.
Когда Фрич достал новую сигарету, молодой охранник чиркнул спичкой и предложил ему прикурить.
– Простите, что ставил не на вас, герр лагерфюрер, но я предположил, что с тех пор, как вы выиграли несколько дней назад, она усвоила урок.
Фрич не ответил на мрачную ухмылку солдата; он, как и всегда, смотрел на меня, ожидая моей реакции.
Горькая желчь подступила к горлу, когда я вспомнила нашу последнюю игру; я сосредоточилась на шахматной доске, пока она не превратилась в чёрно-белое пятно. После своей победы тем утром Фрич внезапно схватил меня за запястье правой руки, с силой прижал её к столу и приставил к ней пистолет.
Ствол пистолета пригвоздил меня к поверхности, пальцы растопырились поперёк доски, а потом на столе оказались изуродованная плоть и ручейки крови. Я играла ужасно, Фрич мешал мне концентрироваться, анализируя меня, разговаривая со мной, без конца роняя фигуры на доску. Слабая игра привела к скучной партии, и я поплатилась за это правой рукой.
Однажды Фрич рассказал мне, что в юности он с семьёй слишком часто переезжал, из-за чего не получил последовательного образования, но научился играть в шахматы. Возможно, он стремился доказать, что моя культурная среда не сделала меня лучше его в этой игре, что я оказалась здесь совершенно бесполезной, – здесь, где у меня не было власти, а у него было всё.
Утренний воздух стал ядовитым, тишина – напряжённой, врезающейся в меня, превращающей моё дыхание в прерывистую дрожь. Сильнее надавив на пистолет, Фрич окинул меня оценивающим взглядом, таким же, как в день прибытия, как бы подтверждая своё первоначальное впечатление. Непригодная.
Затем он убрал пистолет.
Иногда всё заканчивалось тем, что я играла несколько часов подряд, пока количество моих побед не удовлетворит его, иногда пуля пробивала череп моего соперника. А иногда ничего не происходило. Фрич устанавливал правила так, как ему заблагорассудится, но самое главное правило оставалось неизменным: в конечном итоге какая-то игра станет для меня последней.
Я сжала руку в кулак, чтобы похоронить эту мысль. После того как Фрич жестом приказал мне встать, охранники убрали шахматную доску, стол и стулья, прежде чем разойтись и занять свои места перед перекличкой. Фрич курил, а я старалась подавить зевок. Рабочий день ещё не начался, но я уже мечтала, чтобы он закончился.
– Ты знала, что комендант Хёсс играет в шахматы? Я предложил ему вызвать тебя на матч. – Фрич стряхнул пепел со своей сигареты, расхаживая взад-вперёд. – Он ещё этого не сделал, не так ли? Возможно, потому, что он недоволен, что я позволяю тебе жить.
Утро было тихим, если не считать отдалённого топота сапог охранников, готовившихся будить заключённых. Лёгкий ветерок тянул за собой ровную струйку сигаретного дыма Фрича, и я задержала дыхание, чтобы не чувствовать его.
Он остановился прямо передо мной, но я знала, что лучше на него не смотреть.
– Я заверил коменданта, что моё решение послужит на благо рейха. Ты приносишь пользу как охранникам, так и заключённым. Охранникам нравится смотреть, как ты соревнуешься с мужчинами, всем нравятся ваши шахматные поединки. Публичные развлечения помогают поднять моральный дух – пока не наскучат зрителям. Тогда это утратит всякий смысл.
Он замолчал, и я не понимала, должна ли что-то ответить или он просто хотел, чтобы я осознала: моя единственная цель здесь – доставлять удовольствие. Я знала, что лучше не перебивать, поэтому ждала, надеясь, что поступаю правильно.
– Прошло почти три недели со дня твоего прибытия сюда, заключённая 16671. Посмотрим, как долго ты сможешь развлекать нас.
Если Фрич хотел напугать меня этим намёком на нависшую надо мной угрозу смерти, я его разочарую. Смерть и близко не страшила меня так же сильно, как мысль, что мне придётся провести в Аушвице ещё хоть одно мгновение.
До моих ушей донеслись отдалённые крики, во двор из своих блоков высыпали заключённые и поспешили на плац, чтобы собраться на аппель. Фрич оставил меня и вышел вперёд, чтобы понаблюдать за потрёпанной толпой, выискивая плохую осанку или шевеление губ. Как только я нашла людей из своего блока, то заняла своё обычное место рядом с отцом Кольбе, который, похоже, не удивился, обнаружив, что я уже здесь. Не в первый раз Фрич вызывал меня перед перекличкой, чтобы начать день с шахматной партии. Когда мы построились, отец Кольбе поймал мой взгляд и слегка улыбнулся. Даже в этом кромешном аду он каким-то образом сохранял бодрость духа.
Когда все встали по местам, от внезапно наступившей тишины по моей спине пробежал озноб, хотя это утро было теплее предыдущих. На плацу собрались тысячи людей, но единственным звуком были голоса офицеров СС, выкрикивавших номера.
Пока нас пересчитывали, я сосредоточилась на высокой деревянной будке часового вдалеке. Внутри виднелся неясный силуэт охранника, сжимавшего массивный автомат. Одна пуля – и всё. Одна пуля могла бы освободить меня от этого пожизненного заключения и обречь на следующее, от ада на земле – к вечным мукам по ту сторону. В преисподней, которая ещё только ждала меня, страдания, несомненно, были бы более терпимыми.
Я поджала пальцы на ногах и стиснула зубы, кипя нетерпением и раздражением, пока нежный напев богородичных антифонов не нарушил тишину. Каждый раз, когда отец Кольбе шептал молитвы или гимны, я была потрясена тем, насколько тихо ему удавалось это делать. Единственная причина, по которой я могла его слышать, – это мой натренированный слух, способный улавливать его ободряющий шёпот.
После аппеля я спряталась в толпе, избегая ударов капо и игнорируя крики охранников, и присоединилась к своей рабочей группе. В очереди кто-то, не принадлежавший к моей коммандо[14], проталкивался сквозь толпу – та самая женщина-заключённая, 15177.
– Где девочка?
Дальнейших уточнений не требовалось.
Я не собиралась обращать на неё внимания, но другой заключённый подтолкнул меня вперёд. Я метнула в его сторону полный ярости взгляд:
– Не трогай меня.
– Ой вей, я спросила, где она. Не было ни слова о том, что нужно бросать её в меня, – сказала еврейка, нахмурившись. Она подошла к нам ближе.
Мужчина ухмыльнулся, как будто его забавляли мой гнев и её возмущение. Он протиснулся в центр толпы, обеспечив себе убежище от ударов, которые посыплются на нас, пока мы будем двигаться.
Женщина оглянулась через плечо и, убедившись, что охранники отвлеклись, тихо произнесла:
– Что ж, я рада, что нашла наконец, к какой коммандо ты присоединилась. Нам нужно поговорить.
Если она думает, что я захочу с ней разговаривать, она, должно быть, не помнит, что сделала.
– Ты соврала мне. Ты сказала, что я скоро увижу свою семью, но ты знала, что они мертвы.
Не успела я потребовать признания вины, как она легкомысленно пожала плечами:
– Я не видела ничего плохого в том, чтобы позволить тебе поверить, что ты увидишь их снова. В таком месте даже ложная надежда лучше, чем отсутствие какой-либо надежды в принципе.
Когда она произнесла эти слова, я словно онемела, не в силах что-либо ответить. Луч надежды погас в тот момент, когда я нашла свою семью у стены смерти. Надежда придала бы мне сил, но меня раздавила реальность. Неожиданно для себя самой я поняла, что хотела бы зацепиться за неё хотя бы на мгновение. Но теперь, когда я стала никем, было слишком поздно. Тупая, бесполезная пешка, бессильная – такую легко разбить. Существование для вещи, идентифицируемой номером, было бессмысленным.
В тот день, когда умерла моя семья, всё во мне умерло вместе с ними. Смерть уже забрала сердце, разум и душу, тело было следующим в очереди. Всё, что от меня требовалось, – просто ждать. И с каждым днём терпения у меня становилось всё меньше.
– Почему они оставили тебя в живых?
Я сделала вдох, чтобы унять внезапный спазм в груди:
– Не повезло. А тебя?
– Я говорю на пяти языках – идиш, польский, немецкий, чешский и французский – и убедила их позволить мне работать переводчиком, чтобы мужчину с такими же навыками могли отправить выполнять физическую работу. Если ты хочешь выжить здесь, нужно кое-чему научиться. – Она многозначительно уставилась на деревянные башмаки на моих распухших, покрытых волдырями ногах. – Обувь может сыграть свою роль, если хочешь выжить. Сообрази себе новую пару.
– Сообрази?
– Укради, стащи, как тебе больше нравится. У эсэсовцев есть склады, где они хранят предметы, конфискованные у заключённых. Я могу достать кое-что для тебя, но большинство людей на чёрном рынке потребуют что-нибудь взамен.
Так я узнала, что в этом месте тоже был чёрный рынок, как в Варшаве. Женщина сделала паузу, проверяя, что охранники всё ещё не замечают её, прежде чем продолжить:
– Заключённые, капо и даже некоторые охранники готовы обменять товары или услуги, если ты предложишь им соразмерную сделку. Еду. Деньги. Навыки. Себя. – На этих словах я опустила взгляд, подавляя дрожь. На женщине были поношенные кожаные сапоги, которые выглядели так, словно ещё хранили признаки прежней элегантности. Украдены у невинного человека, который теперь был мёртв. Правила, царившие в этом месте – или, вернее, отсутствие каких-либо правил, – поразили меня. Эти сапоги говорили о том, что здесь есть люди, которые хотят выжить, люди, которым всё ещё было ради чего жить. Судя по всему, у женщины сложилось впечатление, что я была одной из таких людей.
– Мне не нужна новая обувь, как не нужна и твоя помощь.
– Второе, о чём тебе нужно позаботиться, – это работа в помещении. Дай мне несколько дней…
– Я сказала, что мне не нужна твоя помощь.
– Конечно, нужна. Или ты знаешь кого-то ещё, кто понимает, каково быть женщиной в мужском лагере?
Она словно бы давала мне время понять сказанное, скрестив руки на груди, но я не сдавалась. Я не нуждалась в помощи, не нуждалась в друзьях, я жаждала лишь одного – покинуть это место. Её заботу лучше было бы направить на кого-нибудь другого.
Через секунду она выдохнула:
– Не хочешь принимать мою помощь, что ж, ладно. Но если вдруг передумаешь – найди меня. Меня зовут Ханья. Ханья Офенхайм. А тебя?
Я указала на нашивку с номером на груди.
– Посмотри сама.
Ханья помолчала, затем осторожно огляделась по сторонам и шагнула ближе ко мне.
– Заключённые, которые хотят выжить, не остановятся ни перед чем, чтобы устранить самых слабых и повысить свои собственные шансы. Ты и я – женщины, как, по-твоему, они видят нас? Мы – пустая трата места, одежды, пайков. Стоит забыть об этом лишь на миг, и ты умрёшь.
Она ждала моего ответа, но я промолчала. Хотя я и восхищалась её упорством, но подозревала, что она разочаруется, когда узнает, что я не разделяю её взгляды.
Прежде чем кто-либо из нас успел сказать что-то ещё, эсэсовцы приказали моей коммандо выдвигаться. Ханья пробормотала что-то на идише и поспешила прочь.
Я выбросила её слова из памяти, когда моя коммандо прошла через главные ворота, где лагерный оркестр играл бодрый немецкий марш, провожая нас в предстоящий тяжёлый день. Бодренькая музыка заставляла поторапливаться, пока идёшь на работу. Намного хуже было плестись обратно, пошатываясь под весом тех, кто не пережил этот день, и стараясь успеть вовремя, чтобы не пополнить список мёртвых своим именем.
Некоторые заключённые завидовали тем, кто работал вне лагеря, но я считала, что уйти – ещё хуже, чем остаться. Выходя за пределы Аушвица, я мельком ловила картины из внешнего мира, по ту сторону колючей проволоки. Нескольких недель в лагере хватило, чтобы я забыла о существовании людей с отличным от моего образом жизни. Людей, у которых была обычная, нормальная жизнь. Я больше не принадлежала их миру и никогда не стану его частью.
Когда мы шли по главной дороге, я услышала звук колёс, размётывающих грязь и гравий, и заметила мальчика, который часто ездил по нашему маршруту. Плохонькая, набитая газетами сумка была закинута за спину, и он, как всегда, разглядывал нас, проезжая мимо. Его любопытство, как правило, было сосредоточено на мне, единственной девочке среди мужчин, выделяющейся, несмотря на однообразие, которое сводило нас к монохромному целому из бритых голов и полосатой формы. Я старалась не смотреть на него, но не смогла не заметить, что этот дурак бросил свой велосипед и поравнялся со мной.
– Ты работала на Сопротивление? – спросил он, прежде чем я осознала, как глупо он себя ведёт. Хорошо хоть догадался понизить голос до шёпота. – Поэтому тебя арестовали? Я не знаю никого, работающего на Сопротивление, ведь их деятельность засекречена – в этом весь смысл, я полагаю, так что забудь, глупо было спрашивать.
То, что он заговорил со мной, не было его единственной глупостью. Он запустил длинные пальцы в свои тёмно-каштановые локоны, потом засунул одну руку в карман. Поношенные чёрные брюки были ему коротки.
– Ты не должна отвечать мне, – сказал он, безразлично пожав плечами. – Я живу в городе неподалёку, но люблю ездить по этой дороге, наблюдать за заключёнными и… – Он смешался, перешёл на скороговорку: – Извини, я не это имел в виду. Просто я раньше не видел так много людей в одном месте, и я не могу увидеть тебя, пока ты не выйдешь, потому что всем запрещено приближаться к лагерю. И насколько мне известно, здесь никогда ещё не было девушек до тебя, так что когда я в первый раз тебя увидел… я не знаю… кажется, я просто захотел поздороваться, вот и всё. Просто сказать, что если… если я могу тебе как-то помочь…
Алые и золотые лучи струились по фиолетовому небу. Я сосредоточилась на восходе солнца и массе марширующих впереди тел. Ещё один человек предлагал помощь, в которой я не нуждалась и которую не хотела принимать, – и если он, живущий на свободе, думал, что от разговора со мной, заключённой, будет какой-то прок, он сильно ошибался.
– Меня, кстати, Матеуш зовут. А тебя?
Охранники шли впереди, но лишь вопрос времени, когда его кто-нибудь заметит. Я продолжала смотреть перед собой и проговорила едва слышно:
– Оставь меня в покое.
Прежде чем Матеуш успел ответить, я услышала шаги и почувствовала нависшую надо мной фигуру. Не успев хоть как-то подготовиться, оказалась на земле, с пульсирующим и слезящимся глазом.
– Держи язык за зубами, 16671.
– Она ничего плохого не сделала, – сказал этот глупый мальчишка.
«Не вздумай», – хотела я сказать ему, поднимаясь на колени, но он уже протянул руку, чтобы помочь мне подняться. Хотя я была не настолько глупа, чтобы принять его помощь, холодное дуло пистолета охранника прижалось к моему виску.
Всё, о чем я могла думать, был этот твёрдый, неумолимый металл на моей коже. Одно простое действие между жизнью и смертью. Именно это было последним, что почувствовала моя семья? Касался ли их когда-нибудь пистолет?
Я прогнала ужасные мысли, а Матеуш в это время убрал руку и отступил назад, его лицо побледнело. Он выглядел так, словно хотел что-то возразить, но промолчал. Только бросил на меня последний, виноватый взгляд, его удивительные голубые глаза переместились на мои ободранные колени, впивающиеся в дорожный гравий, на заплывший глаз, на пистолет у моей головы. Затем он отступил. Отошёл примерно на десять метров и отвернулся.
Как только он это сделал, охранник направил пистолет в небо, выстрелил и повалил меня на землю. На звук Матеуш обернулся и, увидев, что я лежу на земле, уставился на меня с открытым ртом, смертельно побледнев. Смеясь над своей жестокой шуткой, охранник позволил мне подняться, а затем подтолкнул вперёд. Мы догнали группу. Хотя я не осмелилась обернуться, я знала, что Матеуш продолжал смотреть мне вслед.
Наконец охранники приказали нам остановиться. Мы добрались до дома коменданта Хёсса, красивой виллы, где он жил со своей женой и четырьмя маленькими детьми. Однажды, работая в саду коменданта, я мельком увидела его. Он пригласил Фрича пообедать к себе на виллу. Я наблюдала, как он целует свою жену и подхватывает на руки обрадованных детей; как Фрич преподносит взрослым бутылку вина, а детям – конфеты. Меня ошарашило увиденное тем днём. Я не могла понять, как человек, управляющий таким извращённым местом, может брать на себя роль отца и мужа, а его безжалостный подчинённый – изображать вежливого гостя за ужином, и всё же я это видела собственными глазами.
Мы с заключёнными провели несколько часов под палящим солнцем. Таскали землю, разбивали клумбы, поливали растения и выдёргивали сорняки, в общем, делали всё, чтобы сад коменданта был в идеальном состоянии. До Аушвица я мало что знала о растениях и садоводстве – хотя моя мать любила цветы, – но училась так быстро, как только могла. Работа шла без перерыва, день почти подошёл к концу, когда вместо сорняка я выдернула стебель крокуса. Дубинка капо быстро указала на мою ошибку.
Вернувшись в лагерь усталой, грязной, с саднящими синяками и ранками, я получила ужин. Его вид заставил меня затосковать по свёртку сомнительного мяса, завёрнутого в бумагу для разделки, – мама приносила его домой после того, как забирала пайки. Я отнесла свою еду в блок № 18, где отец Кольбе поприветствовал меня своей обычной улыбкой и провёл мимо мужчин к нашим тюфякам.
Большинство мужчин в нашем блоке теперь смотрели на меня лишь с разочарованием или с раздражением, как будто моё присутствие доставляло им какие-то неудобства. Тем не менее я не отходила от отца Кольбе, когда мы шли мимо. Даже при том, что я сохраняла бдительность и никогда не чувствовала себя в полной безопасности, с отцом Кольбе мне было спокойнее.
Прежде чем съесть свою скудную порцию почерневшего, грубого хлеба и серого, водянистого супа, отец Кольбе перекрестился, склонил голову и сложил руки, покрытые волдырями и мозолями из-за работы на стройке. Он не жаловался, хотя руки, если судить по их внешнему виду, наверняка ужасно болели.
Я дотронулась до его руки.
– Не нужно, вас могут наказать. – Вероятно, это грех – прерывать кого-то во время молитвы, особенно если этот кто-то был священником.
Отец Кольбе приоткрыл один глаз и поднёс палец к губам.
– Шшш, я ещё не закончил. – Он улыбнулся и снова закрыл глаз.
Когда он поднял голову, я уже успела проглотить свой суп. Отец Кольбе сунул мне половину своего хлеба. Мне потребовались серьёзные усилия, чтобы удержаться и не запихнуть в рот дополнительную порцию. Вместо этого я попыталась вернуть хлеб отцу Кольбе, но он сделал вид, что не заметил. Я подвинула хлеб ещё раз, так, что не заметить этого было нельзя.
– Ты можешь съесть хлеб, Мария, потому что обратно я его не возьму, – сказал он с озорным блеском в глазах.
Я не смогла удержаться от слабой улыбки.
– Ладно, но вам тоже стоит поесть, отец Кольбе.
– Я съем суп.
– Хорошо, конечно. Убедитесь, что вы не переедаете.
Усмехнувшись, отец Кольбе взял свою порцию и присоединился к несчастному молодому человеку в нескольких метрах от нас. Он поделится с заключённым словами ободрения и, вероятно, отдаст ему остатки своего хлеба. Так он обычно и поступал. Я могла сколько угодно отговаривать его, но он никогда не слушал.
Только я поднесла хлеб ко рту, на меня упала тень. Надо мной стоял молодой заключённый, большой и сильный, и его жадный взгляд был устремлён на оставшуюся у меня еду. Целых полтора пайка хлеба.
– Ты долго здесь не протянешь. Отдай.
Мы – пустая трата места, пустая трата одежды, пустая трата пайков.
Я вцепилась в хлеб мёртвой хваткой и открыла рот, чтобы проглотить его весь разом, но, прежде чем я успела это сделать, мужчина схватил меня за запястье. Когда он вырывал хлеб у меня из рук, всё, о чём я думала, – это терзающий мои внутренности голод. Кроме хлеба не было ничего, что насытило бы меня до утра. Я рванулась к нему, но когда он замахнулся, отпрянула и закрыла лицо руками. Один мой глаз уже почернел, и я не хотела, чтобы второй стал таким же. Удара не последовало. Подняв голову, я увидела, что заключённый уже направился к своей следующей жертве: отцу Кольбе.
Как я и подозревала, отец Кольбе передал хлеб своему соседу и готовился съесть суп. Вор добрался до него, прежде чем первая ложка достигла рта.
– Не дело тратить пайки на таких, как ты, старик. – Только он потянулся к миске, как отец Кольбе уже протянул её ему.
– Ты молод и силён, и ты нуждаешься в питании гораздо больше, чем я, брат мой. – В голосе отца Кольбе не было обиды. В нём не было и страха, только доброта.