Но строк постыдных не смываю!
«Последний из оглашенных» — завершающая часть романа-странствия «Оглашенные». Роман выходил законченными частями-книгами, а в 2004 году объединился под одной обложкой в издательстве «Азбука-классика».
Андрей Битов более тридцати лет размышляет над закономерностями восточного календаря. Поэтому внимательный читатель увидит, что и ритм написания «Оглашенных», и ритм описываемых в романе и России событий совпадает с двенадцатилетней цикличностью.
Первая часть романа, как точно заметил эстонский литературовед Э. Хаппонен, «анализирует Человека с точки зрения других живых существ, вторая — с точки зрения Творца, третья — это взгляд на русский менталитет с точки зрения других менталитетов».
В этой книге, по словам писателя, «ничего не придумано, кроме автора». Это не просто декларация, а подтвержденное текстом романа стремление писателя раствориться в героях, множиться и соединяться в единый голос повествователя («Он сказал или я подумал? Он подумал или я сказал?»).
«Последний из оглашенных» — рассказ о героях-пришельцах из двадцатого века в век двадцать первый. Диалог о крушении надежд и цивилизации, о Человеке, об империи, о Творце. Процитируем самого автора: «А что у нас с вами еще есть реального?.. Вот задача на весь следующий век, который протянется не менее тысячелетия… Пока нечто не произойдет в каждом, ничто не случится во всех».
От редакции
Можно сказать и так: слишком легко и ловко мне всю жизнь жизнь давалась! Поэтому никогда не стану я хвастаться своей «борьбой», своей альтернативной позицией в Советском Союзе. Никогда не воспринимал я советской власти над собой, но Союз любил. «О памяти и забывании»[1]… какая падла зачитала у меня эту книгу, ведь она ей не нужна, а я бы ее теперь почитал и, может быть, что-нибудь понял про свой психологический феномен. Я проходил трудности в буквальном и школьном смысле: прошел — и они в прошлом, забылись, как уроки. Исподволь всегда искал себе место вне коллектива, не умел ничего делать исподтишка (из-под какого Тишка?.. странное выражение, не правда ли), про интригу и конкуренцию никогда не понимал — ничего командного, даже в футбол не играл. Я был одиночка, хотя и старался не противопоставить себя другим. Даже друг у меня всегда был один, но я мог и без него обойтись: так, уроки и лекции (а я много прогуливал) всегда прогуливал один. Чем я был занят в эти долгие часы и дни, до сих пор ума не приложу. По-видимому, своя голова на плечах у меня тогда уже была, правда, неизвестно, кому дадена. Иногда она мешала мне, иногда другим, но чаще все-таки мне. Нравились мне лишь индивидуальные виды спорта, скажем, прыжки в высоту. Но талантов никаких не было, поэтому «писательство», достаточно случайное, мне как ничто другое подошло. Дальше стало проще: я мог сам ставить себе задачу и сам же решать ее. Были, конечно, испытания по человеческой части: изменяли, обманывали, продавали, предавали, подставляли, да и сам нарывался… только я не обижался, а забывал: вспылю и забуду, и все это через время как бы успехом оборачивалось, т. е. тоже «на пользу». Всего два раза обида была раной и долго не заживала, и то… роман написал. Немец! Все переделал в колбасу (под старость награжден запором).
Вот и память сохранил, несмотря на дырку в черепе: вспомню всё в любой точке, только не все точки, может быть, хочу вспомнить.
И потянуло меня вспомнить одну точку в Грузии, где меня покрестили наконец в мои сорок пять как старинного князя, вместе с моим первенцем, дочерью Анной (как я и собирался поступить с ней уже за двадцать лет до того).
Свобода и свобода… то ли ее больше или меньше в одной жизни не бывает? Несвобода та обернулась несвободой этой: в Грузию просто так теперь сам не съездишь.
Поэтому я с радостью согласился туда поехать хотя бы и в составе делегации, зато по приглашению патриарха Грузии. Поставил условие, прикинувшись старым и больным, что нуждаюсь в сопровождении, что дочь будет осуществлять за мной медицинский уход. Думал, доеду, а там как-нибудь оторвусь и достигну заветной точки нашего крещения.
Много воды утекло в реке по имени Вода!
Много воды… прежде, чем я снова мог попасть в Грузию.
1985–2008… Советская власть стопталась и сползла с ноги. Надо было идти одной босой ногой вперед, искать новый вид воровства…
Горбачев, сухой закон, перестройка, гласность, Чернобыль… Грузия, Литва, Чечня, путч… Ельцин, отделение Украины, распад Союза, штурм Белого дома, опять Чечня… Путин, «Курск», террор олигархии…
Пожинаем урожаи. И пожираем. Хронический наш август!
Не мой Кавказ… Гамсахурдия, Абхазия, Саакашвили… Чечня, Абхазия, Южная Осетия.
Империя отражалась в каждом осколке своего великого кривого зеркала: чем меньше осколок, тем кривее отражение.
Тем временем прошла и моя безальтернативная история.
Третья женитьба, рождение последнего сына, смерть мамы… бесконечная (разрешенная и уже лишенная вкуса) заграница! ПЕН-клуб, Пушкин-бэнд, книги и книги…
Рак-1994 и рак-2003… Выжил в двух веках!
(Как раз в Каширке-2003, в год 300-летия Петербурга, лежа в «Отделении головы от шеи», в одиночной камере с видом на Коломенское, под химией, как под кайфом, я и стал снова беседовать со своим любимым персонажем.)
2003–2011… Нет не только моего конца, но и конца света тоже нет. Однако…
Сначала стали помирать мои герои, мои «солдаты империи», мои «оглашенные»: Виктория Иванова, Даур Зантариа, Геннадий Снегирев, Андрей Эльдаров, Сергей Салтыков, мой брат Олег…
Не выдержали не иначе как новой экологии. Доктор Д., великий этолог и мученик, слава богу, еще держится.
Потом вдруг, за последние пять лет, удары пошли погрознее: смерть Гранта, смерть жены, смерть Саши-соратника, смерть великой подруги…
«Давно, друзья мои, замыслил я побег…» — бежать стало некуда, кроме как в пустую заграницу, не осталось обители на нашей необъятной (ни тебе Аптекарского острова, ни Токсово, ни Куршской косы, ни Армении, ни Грузии, ни Абхазии), все описано и списано… лишь в «пятое измерение»: «Оглашенные», «Преподаватель симметрии», «Моление о чаше»…
Стали помирать и старцы: Надежда Мандельштам, Лидия Гинзбург, Олег Волков, Алексей Кедров…
Памятник Мандельштаму (Владивосток) — 1998-й, памятник Зайцу (Михайловское) — 2000-й, памятник Хаджи-Мурату — 2010-й… «нерукотворный».
Памятник всем им и всем нам.
Итак, август 2008-го: война в Южной Осетии, смерть Солженицына.
В Грузию пришлось лететь через Киев: грузинское небо после Осетии для России было заперто. И грузинский компьютер реагировал на российский паспорт дольше, чем на прочие.
Старший офицер совершал более ответственную работу: прохаживался по желтой полосе, строго отодвигая очередь за ее границу, и я спросил встречавших нас священнослужителей, как поживает архимандрит Торнике.
Недавно скончался…
Так я узнал, что не стало отца Торнике, черного монаха, настоятеля монастыря Моцамета, крестившего нас, изъявившего волю стать и крестным отцом. Выходит, он долго ждал, чтобы я его навестил… Сначала передавал приветы, потом перестал. Я боялся подумать, что он умер, и все же подумал: ведь под девяносто! Однако скончался он лишь в прошлом году. Выходит, это я не дождался, а опоздал, достигая заветной точки: ее не стало для нас с Анной без Торнике.
А дождался я лишь смерти моего последнего героя.
Вот был красивый грузин! Чабуа, хорошо, еще жив. Но он герой собственного романа.[2]
К счастью, прибавился еще один — сам патриарх Илия Второй.
Вот кем может гордиться нация, кто может годиться ей в отцы! Это он сумел вывезти из Осетии сквозь наши танки тела грузинских юных солдат для захоронения в родной земле.
Подставили меня тогда с Абхазией, теперь подставляли с Осетией… испытывали то ли на прочность, то ли на вшивость. С Абхазией я был вынужден занять свою привычную позицию, меж двух стульев, — большой не должен подавлять маленького: Россия — Грузию, Грузия — Абхазию. Про абхазскую ситуацию я знал с 1984-го, до которого Союз все-таки «дожил». Это же надо было так умело обустроить административное деление СССР, чтобы отрезать Карабах и Абхазию, разрезать Осетию! Отец народов знал, что делал, заминировав уже тогда все будущие «горячие точки». Вот и отвечай теперь «за наше счастливое детство» (и за свое тоже)… С Абхазией подставил меня, даже знаю, кто — мой собственный живой, даже процветающий персонаж, хотя и грозится, что ждет «маслину в живот». А вот с Осетией, даже не знаю, кто, видимо, моя собственная репутация «кавказца».
На прощание патриарх подарил мне браслет, а на дочь надел крест. Отца Торнике теперь нет, сказал я тогда ему, можно я теперь за вас буду молиться? Можно, согласился патриарх.
Браслет не снимал — не снимал и… потерял.
Чтобы уснуть, вместо того чтобы считать слонов, поминаю всех, кого могу вспомнить, и лишь потом во здравие. Список помина втрое длинней, и я часто засыпаю, не дойдя до живых.
Поэтому и за Илию молюсь через раз. Поменять, что ли, списки местами?
В этом году, 2011-м, выпал и еще повод посетить — теперь Абхазию. Вспомнили Даура (которого тоже нет) как классика абхазской литературы, достали даже денег, чтобы провести «чтения» его имени… пригласили и меня. Поезжай, там хорошо: май, весна!
Что ж, не увидел крестного, не увижу и крестника…
Воспользуюсь билетом, туда и поеду.
Сухум не произвел на меня прежнего впечатления. Новейшие инвестиции никак не срастались с прежним его образом. На уцелевших зданиях замазанные отметины автоматных очередей выглядели как оспа, новоделы торчали как надгробия истраченным миллионам. Гостиницу «Абхазия», правда как могли, так и восстановили — как «Апсны». Кофе на набережной тоже варили, без этого никак.
Потягивая «крепкий с низким сахаром», я живо представлял себе пьяных солдат, весело разъезжавших на танках по набережной в обнимку со сбежавшими из разоренного питомника обезьянками.
Тянуло же меня в Тамыш, в разбомбленный дом Бадза, отца Даура, где писался в 83-м в одну счастливую ночь «Человек в пейзаже».
Цыплят тех, надеюсь, не разбомбили, а давным-давно уже съели.
Так оно и было. Старушка поинтересовалась, чего это я брожу тут. Бадза Зантариа она хорошо помнила, а Даура уже нет. «Приходил тут до тебя еще один, тоже спрашивал». — «Кто такой?» — «Известный в наших краях человек, целитель». — «Где он?» — «В горах спасается, в пещере».
Поразведав еще, я узнал, что и впрямь есть такой. Лет десять, а то и все двадцать назад появился. Пошлялся вокруг Сухума денек, странно себя вел, все звал какого-то Семиона, не понравилось ему, стреляли, времена нехорошие были, да и подался в горы. Куда? Да в те края, где Иоанна Златоуста убили, там себе пещеру нашел. Мудрый человек отец Павел! Люди к нему ходить стали, лечил он хорошо, особенно от пьянства. Даже из города стали ездить. Ну, не с пустыми руками. Тем и питается. Молится за всех, только, слух прошел, помирать собрался.
Так повторилось мое паломничество к обезьянам.
Мимо колонии для малолетних (теперь уже следующего поколения), мимо храма, чем-то напомнившего мне Сухум, который было начали восстанавливать, да бросили, от источника, где казнили одного из трех Иоаннов, и от кровавого камня, который я и не подумал бы теперь приподнять, я направился вглубь ущелья уже наугад. Чувство меня не подвело: странный человек попался мне, спускался к дороге по почти отвесной тропе… шел, шел, а потом как крутанется на пятке вокруг собственной оси и снова идет. Пьяный? Сумасшедший?.. Поравнялся, еще раз крутанулся, а лицо прозрачное, веселое!
— Что с тобой?
— Не мешай! Я развиваюсь.
Хотел было я спросить, в каком смысле, но решил: не стоит.
— Скажи хоть, как к пещере отца Павла пройти?
— А я оттуда иду. Не мешай! — И он еще раз крутанулся, миновав меня.
1983–2011… нелегко дался мне этот подъем! «Угнездился, однако! — цеплялся я за камешки и корешки, прислушиваясь, как шуршит вниз осыпь из-под ног. — Как к нему больные ходят?»
Вспомнил веселое лицо вращающегося человека и долез.
Пещера была дырка, в дырке помещался строгий дэв, лица от бороды не отличишь. Не ожидал я столь мощного старца!
Он пристально меня разглядывал, не признавая.
— К кому? — наконец неприветливо прохрипел он.
— Вы отец Павел?
— Так, так. Значит, вы его не знаете, а он вас. И что вас сюда привело?
(Так страшный старец оказался стражным человеком.)
— Ноги! — отважно ответил я.
— Ах, ноги!.. — от души расхохотался страж, и что-то в его хохоте показалось мне родное. — Ты хоть знаешь, что он отходит?
— Куда отходит? Зачем?
— Совсем отходит.
— Помирает?!
— Это мы с вами помираем, а старцы — отходят.
— Я из Москвы.
— Это я понял. Что — от самой Москвы ногами?
— Нет, от Сухума.
— Ну, раз ногами, то проходите. Еще успеете. Только обувь снимите. Осторожней, веточку не сломайте!
Надо было пригнуться, чтобы не потревожить ветку, надо было согнуться, чтобы не расшибить лоб о скалу (как в гробницу Наполеона — некстати припомнил я), надо было привыкнуть к тесному полумраку после солнца, чтобы хоть что-то различить.
В углу теплилась лампадка перед Божьей Матерью.
Я перекрестился, как положено, все-таки к старцу вхожу…
— Это не Божья Матерь, а Бомжья Матерь, икона, я тебе скажу, редкая: то ли Ксения Петербуржская, то ли Матрена Московская — всем помогает!
До чего же родной голос!
Он принадлежал самому старцу. Старец возлежал на топчане напротив иконы. В руках у него, скрещенных на прекрасной бороде, куда ярче лампады горела оплывающая свеча, освещая его достойный лик. Веки были прикрыты.
Все было благостно, кабы не приглядывал он за свечкой, держа палец как на спусковом крючке: не капнет ли на бороду? Так и поглядывал то на бороду, то на меня: не сбежал ли? Я же поглядывал на неожиданную здесь кованую дверь с амбарным замком в уголку пещеры.
— Это чтобы я не сбежал. Он поставил. — Старец кивнул в сторону входа. — Пещера-то насквозь. Оттуда путь в город даже короче. — Старец был чем-то доволен. — Как же это ты не узнал меня?
— Не может быть! Ты, Петрович!?
— Как видишь, пока еще я. Тебя вот ждал, как чувствовал. Теперь все, нет повода не отойти.
— Как же ты мог меня ждать?
— Нормально. Знал, что должен прийти доктор.
— Ну, доктор-то теперь, положим, ты! Ты всех лечишь.
— Всех — не всех, — скромно согласился Павел Петрович, — а тех, кто здоров, могу и подлечить. Тебя, например.
— Не твоего ли пациента я встретил? Он все крутился, не мог остановиться?
— Кстати, похожий случай, коллега. Он, Заур этот, так запутался по жизни, решил, что смертельно болен. Потому что чем больше пытался выпутаться, тем больше запутывался. А ему всего лишь развиться надо было в обратном направлении. Как кокон, как шпулька, понимаешь? Вот я и придал ему обратное вращение! Главное теперь, чтоб не сбился. Ты его не сбил?
— Вроде нет. Это он меня к тебе направил.
— Главное, чтоб его по дороге никто не сбил. Если до дому дойдет… там жена, дети, может, и завяжет.
— Так ты что, его от пьянства таким способом лечил?
— А то. У меня это лучше всего получается. Тут у меня ясная методика.
— Какая?
— Во-первых, надо найти правильное место и правильно лечь.
— Например?
— Например, это правильная пещера и я правильно тут лежу.
— Как волк, что ли? Читал, что они умеют правильно улечься.
— Куда мне до волка! Они умеют даже вращаться во сне правильно. Я же только лечь и только в этом логове.
— Другая пещера не подошла бы?
— Что ты! Только эта.
— Как же ты ее отыскал?
— А я не искал. Это была первая, что мне досталась.
— Ладно. А лежишь ты почему правильно?
— Потому что я лежу не вдоль, а поперек.
— А это как?
— Просто. Мысли какие бывают?
— Как это?
— Ну, ты разучился, доктор! Уже и вопросов не понимаешь. Я тебе что, а ты мне как! Совсем запутался. Пора и тобой, наконец, заняться. Надо бы тебя тоже раскрутить…
— Всегда готов! — И я взялся за рюкзачок, где у меня с собой было.
— Торопишься, доктор! А я не тороплюсь, я отхожу. И я же не пью, сам понимаешь. Я же пещерный человек, лечу собственным примером.
— Мой друг бросил пить… — усмехнулся я.
— Что за неуместная ирония?!
— Да анекдот вспомнил.
— Расскажи.
— Ну, два друга заходили всегда в один и тот же бар выпить по рюмочке. Однажды приходит только один и просит две рюмки. Бармен озабоченно его спрашивает: «Что-нибудь случилось с вашим другом?» «Нет, — отвечает завсегдатай, — просто мой друг бросил пить».
— Старый анекдот. У тебя посвежее нет?
— Всплывет — расскажу.
— Значит, хочешь сам с собой? Ты же знаешь, что пить одному вредно… Ты даже не понял, о чем я, а уже отдыхать собрался. Не-хо-ро-шо. — Он со смаком произнес все три «о».
— Так о чем ты? — И я стыдливо подпихнул рюкзачок под табурет и уселся как школьник, руки на коленях.
— Так-то. — И он солидно погладил бороду. — Так о чем мы?
— Про вдоль и поперек.
Как быстро, однако, восстановил он свою власть надо мной!
Без всякой бутылки.
— Правильно. Так вот мысли бывают тоже вдоль и поперек. — И Павел Петрович надежно замолчал, будто задумался.
— Можно спросить? — Я поднял руку.
— Можно. Только не какай больше.
— Что?
— Лучше уж почемукай.
— Почему?
— Хорошее, детское слово. Почему — оно как-то протяжнее, дает по-ду-у-мать. В нем мычание есть.
— Почему-у-у? — готовно промычал я.
— Мычание — первое слово после молчания. В нем есть мы.
— А после мы какое будет следующее слово?
— М-да…
— М-м-м-мы-ы… — промычал я растерявшись.
— Правильно, двоечник. Мы снова вдвоем. А мы — это Мысль!
— СЛЬ тогда что? — Я уже был счастлив.
— Сль… сл-о-жн-о. — И Павел Петрович опять огладил бороду. — Тут уже рядом сл-о-в-о. Но и мы-если или мы-с-иль… с иль или без?
— Запутал ты меня, Пепе. Голова трещит.
— Еще бы не трещит… умнеешь! У тебя без меня все мысли на одну шпульку намотались. Да еще и не в ту сторону.
— Постой…. вдоль и поперек… обмотка… раскрутка… уж не магнитные ли поля ты имеешь в виду? Неужто в геофизическом с-мы-сле?
— Во! Растешь на глазах… уже догадываешься. Догадаешься — голову-то и отпустит.
— Так я уже…
— Рано. Ты еще саму мысль-то не додумал. Доразвей ее — совсем легко станет. Пусто. А то набил свой котелок требухой разной, все в нем слежалось и в комки свалялось. Это опасно.
— Что опасно?
— Тут уже теория, а не методика. Главное — это развиться, а не размотаться. Зависит от правильности вращения. Смотри, что с тобой? Да я же тебя не в ту сторону закрутил! Ох, старый дурак! Я так и навредить могу! — И он быстро пробежался свечой по моему кадыку и вниз. — Здесь у тебя узел старый… что, тут у тебя рак был? — Я был поражен: место он указал точно. — Хорошая работа! Повезло тебе с лепилами…
— Что, рецидива не будет?
— Со мной и здесь тебе бояться нечего. Я тебя до конца вылечу.
— Вылечишь? Прости, но как?
— А как всех лечу.
— Так ты что, впрямь лечишь?
— А то. Народ разве ходил бы? Народ, он внутри-то трезвый. Зря не пойдет.
— И что же ты лечишь?
— Запои и раки.
— Всего-то? — хмыкнул я.
— Так болезней всего две и бывает.
— Всего две?
— У нормальных — запой, а кто не пьет, то — рак. Я только от них и лечу. Других болезнев у нас нету. Но не каждый рак мне под силу…
— Ну и как ты тогда?.. А инфаркт? А инсульт?
— Это все к хирургу! Коновалы, они нормальные люди. Делают, что могут.
— Значит, по-твоему, все люди только пьянством и больны.
— Нет, еще слабоумием. Здесь я бессилен. Это неизлечимо. И за женский алкоголизм не берусь… Это все у них от равенства. А оно излечимо только счастьем. Например, если я ее мужика из пьяни вытяну… Нет, женщин я не лечу.
— Как же ты с раком справляешься?
— В общем, почти так же, как с пьянством. Врачи стыдливо его заболеванием называют, чтобы больного не пугать. А рак слово твердое, он ест мертвых, а живых не ест. И я, как тотхороший доктор из грузинского анекдота… некоторым объясняю, что у них все в порядке, другим все разрешаю из того, что им было запрещено, чтобы успели пожить.
— То есть ничего не делаешь?
— Почему это? Некоторым подаю стакан «Надежды». Это моя особая настойка, по сути чача, над которой пробормочу имя пациента и какую-нибудь молитву. И пинком под зад, чтобы не смел возвращаться.
— Ну и как?
— Если проблюются на спуске, желчь выгонят, совсем хорошо, — произнес Павел Петрович не без важности. — Да и в целом положительная наблюдается динамика.
— Ну и б…дь же ты, доктор!
— Это ты точно подметил. Вот ко мне мужики и прут. Куда же еще ходить, как не к б…ди? Зачем, например, тебе вот диагноз, если ты слишком давно ходишь одним боком, все по параллелям, а про меридианы забыл? Спился ты, братец, не от водки, а от пространства нашего. У нас-то меридионального в России мало чего, разве что Камчатка…
— Я там был.
— Я только на Сахалине был, тогда меня эта мысль о продольности и захватила. Недаром туда Чехов ездил…
— Я и там был.
— Был, а что толку? — рассердился Павел Петрович. — Ты тоже, я тебе доложу, бэ, только пространственная. Всем даешь, а сам не выбираешь. По всему миру вдоль шастаешь, а надо бы почаще поперек — в меридиональные страны, где север и юг хорошо различаются. В Норвегию и Швецию, хоть она и широковата… Португалию, Чили, Японию или Англию, даже в Израиль. На худой конец, в Италию или Новую Зеландию — два сапога пара.
— Действительно, пара… Как же их так разбросало? Веришь ты в полюса, Пепе! Тоже магнитное поле?
— А как же! Север и юг, плюс и минус — с этим не поспоришь.
— Интересная география… Почему так много у тебя островов?
— А они от материка отселились.
— Отделились?
— Нет, именно отселились.
— А полуострова что же?
— Им силы не хватило.
— А остальные?
— Пытались их спихнуть в океан, но тоже сил не хватило.
— Я только в Чили и Новой Зеландии не был…
— Я и говорю, спился ты совсем! Хоть две страны, как бутылки про запас, оставил… Бутылка ведь тоже вертикальна!
С вертикали само собой перешли на женщин. Почему же это он их не лечит?
— Опоздал. Как мужчина я им больше не интересен, никакого виталина не излучаю. А чтобы лечить, их завлечь надо, чтобы поверили: они так устроены. А мы другие… зачем же иначе Создатель такую стену между нами построил, как целомудрие? Потому что женщина создана на один раз, чтобы зачать. И это в ней навсегда: она застенчива, за стеной, за стенкой, понимаешь? Она — изначальна.
— Ты про Лилит, что ли?
— Про какую еще Лилит?
— Прародительницу рода человеческого…
— Что, еще одна гипотеза? Нет, я про мудрость целости, или про целость мудрости говорю. Все зачатия непорочны! Нет, ты не врубаешься… А я-то тебя ждал, чтобы вроде как завещать тебе нечто.
В растерянности огляделся я по сторонам, увидел полочку с посудой.
— Это ты прав, добра я не нажил… А помнишь, я тебе все истину собирался выдать?
— Конечно, помню. Много раз!
— Много раз обещал или не выдал?
— Какая разница, наверно, поровну.
— Ну и дурак! Совсем ты стал, доктор, дурак! — Павел Петрович счастливо засмеялся. — Врастяжку бы тебя, да пороть как русского.
— Почему как русского?
— Тот же, как ты сказал, геофизический смысл: врастяжку, потому что страна у нас такая, растянутая по параллелям, а пороть поперек, дабы придать тебе хоть некоторую меридиональность.
— Значит, русские, по-твоему, параллельный народ?
— Соображаешь уже. Конечно, параллельный — по линии наименьшего сопротивления. Все лежим, ждем-с. Разлечься и разложиться разве не синонимы? А время свое пропиваем: меридиан — он ведь время измеряет! Хотя отдельные вертикальные герои встречаются… вверх тянутся. Петр, ты думаешь, с чего такой длинный? Вот он меридиональный. И упомянутый Чехов. Тоже ростом вышел…
— Это уже география, а не геофизика.
— Не умничай. География тоже наука вовсе не школьная. Тут уже история с географией… Почему-то в наше время это выражение имело иронический оттенок. Ничего смешного! Параллельные империи все вширь от дома по суше растекались, метрополия растворялась в империи, а меридиональные — все вплавь, дом свой нетронутым оставляя. Но как ни расширяйся, а соединить время с пространством воедино никому не удавалось — ни Александру Македонскому, ни Чингисхану с Наполеоном, ни Гитлеру со Сталиным. Вот чемпионы параллели! Что им Галлилей… для них всегда Земля плоской оставалась, вот они и доходили до ее край-ности.
— Мне во всей географии больше всего нравилась средневековая картинка, как монах за край Земли заглядывает…
— Мне тоже она нравилась. Он ведь не только с любопытством, а с трепетом, на коленях заглядывает, вцепившись в край Земли как за спасательный круг. А эти исторические монстры безоглядными всегда были. По ним уже разрывы времени начинаются, эпохами потом называются. Потому что география не только историческая, но и политическая наука. Слыхал я, что власть наша уже и на само время посягнула. Большевики — те с календаря начали да с алфавита, так что до сих пор непонятно, почему Рождество после Нового года, а слово письменное потеряло свою твердость и окончательность. А эти попробовали было с языком — не по силам, тогда сокращать меридианы начали, чтобы народ время вообще перестал замечать и не проснулся. Боятся они его, что ли?
— Как не бояться… Про время ты хорошо отметил. Нету его у них. Мешает оно им.
— Им все мешает! Я почему еще в пещеру закопался? Заметил, что всем мешаю. Пробовал лечиться и заметил, что все всем стали мешать: больные — нянечкам, врачи — медсестрам… В чем дело, думаю? Вот и пошел сам лечить. А власть у нас как была народная, так ею и осталась: состояние народа всегда в ней первой отразится! Стало ей все мешать, не только урожаи и пожары, а больше всего народ этот, который она собой выражает. Не любят они в зеркале отражаться, вот что! — а ведь каждый день приходится бриться по протоколу. Отразятся, порежутся ненароком и думают, глядя на себя, что все такие, что и народ такой — хоть бы его вообще не было! — вот и давят как на больной зуб, а вырвать боятся. А народ что? Не дай бог как зевнет да встанет! Примет меридиональное положение… Кровищей собственной, конечно, умоется, шило на мыло поменяет, но добьется такой власти, чтобы ей покориться.
— Так ты тоже придерживаешься точки зрения, что каждый народ заслуживает той власти, которую имеет?
— Как, по-моему, и ты. Не ты ли заявлял, что власть, слава и благо (деньги) — это то, что копится всем миром, а потом распределяется верхушкой, и те, кому ничего не достается, называются народ?
— Возможно. Это триединство еще в Библии сформулировано как слава мира. Власть и слава — такая же перестановка трех букв, как Россия и СССР.
— Надо же! «Народ-языкотворец»… И звук не врет. Только я бы прибавил к этому триединству еще и зло. Оно тоже копится всем миром. И тоже неизбежно узурпируется властью, чтобы быть потом распределенным в той же пропорции. Так что те, кто получают по минимуму, тоже народ, зато менее грешны. И это единственное оправдание власти — быть ответственной за общее зло. Потому, быть может, и «от Бога», что в наказание.
— Не чересчур ли нам его уже досталось?
— Чересчур. Для этого и требуется покаяние. А то все вокруг виноваты, кроме нас самих. Оттого мы всегда параллельны собственной истории, что в собственных глазах невиновны. Муки на месте совести. Оттого и власть на месте закона. Она-то хоть самопожирает себя, как и положено злу. Это она, когда приходит ее время, себя свергает, а не народ.
— Так какие же народы все-таки меридиональные?
— Японцы да англичане. Впрочем, про других не знаю, не слышал.
— А пересеченных народов, что ли, нет?
— То есть как это?
— Вот и ты, Пепе, какаешь! — торжествовал я. — Таких, чтобы параллель с меридианом пересеклись?
— Не думаю. Разве что всех русских выпороть…
— По-моему, это уже не раз было… не помогло.
— Убедил, — вздохнул Павел Петрович. — Значит, и не будет таких народов со знаком плюс.
— А евреи что?
— Что евреи! Рассеянный народ. Солью земли себя полагают. А ведь соль — что? — самое растворимое вещество. Про евреев ничего не известно, кроме того, что они есть. Только они эту тайну никогда никому не выдадут.
— А почему? Может, их тайна, что именно они этим плюсом, а не полюсом владеют?
— Интересная идея… надо подумать. Значит, так много у нас плюсиков? А что это тебя, доктор, так евреи заинтересовали? Ты сам-то часом не еврей? Впрочем, нет: ты — дурак.
— Просто меня часто за еврея принимали…
— А ты и обижался. Я тебе скажу, что мне один старый мудрый еврей сказал: все — евреи, только не все об этом знают.
— Они, значит, про себя знают, а мы про себя нет?
— Может быть, и так. Только никакой другой тайны у них нет. Они есть, и нет их. Это и есть их главный секрет. Поэтому они его никогда и не выдадут.
— Хитро говоришь.
— А иначе про них нельзя.
— Почему?
— Опасно. Того и гляди засосет, и в тайну провалишься. Или сам в тайну превратишься.
— Это уже не геофизика и не география, а метафизика.
— Опять умничаешь. Тоже мне Эйнштейн… Сколько, говоришь, у тебя дипломов?
— Ну, пять-шесть…
— Шестой-то зачем?
— Как раз диплом нарколога, причем американский.
— Так и повесь его в сортире!
— Там и висит.
— Вот это по-нашему! А я и без дипломов не пью. А почему?
— Действительно, почему?
— Потому что про-трез-вел. Это трудно вынести. Народ-то ведь у нас трезвый и неглупый, а пьет лишь потому, что трезвому ему тяжело, не спрячешься. Не всем же в пещеру…
— Так ты мне пещеру завещать собрался?
— Да нет же, мы об истине, которую я тебе обещал…
— Да, неоднократно.
— В том и дело, что истину можно выдать лишь однократно. Я-то уже, как видишь, готов, отхожу. А вот готов ли ты, сомневаюсь. Только я рот открою, как ты перебиваешь. К пещере ты не готов.
— Почему?.. — Я решил обидеться.
— Мало еще безнадежности накопил.
Я еще больше надулся: я давно полагал, что дошел до предела.
— А не одичал ли ты здесь, Пепе?
— Как тут не одичаешь? Зато развалины целы… ведь если разваливается что-то великое, то и обломки циклопические?
— Да, от одиночества и до мании величия один шаг.
— Ах, ты так повернул… А знаешь, какая самая большая мания величия? Это как раз вера в Бога и есть. Подумай только: человечишко-червячишко, а в Самого Бога верит? Разъясняю. Отшельник, он ведь от чего, от кого отошел? От мира! А почему? Вовсе не потому, что он такой святой, а потому, что не справился. С жизнью не справился, а не с дьяволом. В миру остаться добрым человеком, да еще верующим, куда сложнее. Вот и приходится бежать от мира, чтобы веру сохранить. Ты хоть молишься иногда? Ты молитвы когда-нибудь читал? Они же все от депрессии! Они все как с похмелья. Потому что жизнь в миру и есть запой, даже без пьянства. Все в той или иной наркотической зависимости: от сластолюбия, от денег, власти, славы, от игры, коллектива, от карьеры, даже от церкви. Отсюда и все грехи смертные… Поэтому-то я и могу запои лечить, что по себе сужу и мерю. Я ведь не проснусь без того, чтобы не прочитать Молитву последних оптинских старцев… Господи, дай мне силу перенести утомление наступающего дня и все события в течение дня… чтобы никого не огорчить и всем содействовать ко благу. Вот где отчаяние, там и вера. Ни в старцы, ни в отшельники я не гожусь, я отсельник, а не отшельник. Протрезвел и отселился, чтобы не запить. Как твой Лев Толстой. Как раньше сыновей от родителей в деревне отселяли. Взрослый стал, что мне со шпаной делать? Кстати, почему это ты нас «оглашенными» прозвал, разве кто из нас некрещеный был? Ты, например?
— Как раз перед нашей «одиссеей» меня и покрестили. Отец Торнике и стал моим крестным.
— Грузин? Впрочем, хорошо. Я остальных имею в виду.
— Не знаю, как Миллион Помидоров, а остальные, кажется, все. Доктор Д. и то говорит, что его бабка втайне от родителей покрестила, хоть сам и верует только в эволюцию.
— Это распространенный миф. Значит, у него родители были партейные. Им же нельзя было, вот они эту неграмотную деревенскую бабку и придумали. Было много атеистов только на словах, а сами порядочнее иных записных были! А когда стало все можно… Ты написал хоть что после «Оглашенных»?
— Ничего путного. Что писать, когда читатель вымирает, как класс! А я ведь и к Богу лишь через нашу литературу пришел… Гласности у нас не было, зато оглашенность была. Сначала, правда, заглушенность… А ты какой пейзаж написал?
— Да не хнычь ты! Я всегда был к одной точке приговорен… Точка ведь — это перекрестье, координата пространства и времени! Пейзаж — это ведь не природа, а осознание себя в ней. Поэтому я в одной точке пейзажа и сидел, что из нее видно! Всегда в перекрестье, как на мушке у снайпера, всегда в плюсе. Как и теперь… — И он махнул рукой в проем, где сразу же заколебалась ветка. — И я не обижаюсь, а горжусь, что я «как оглашенный»! Снова школьником себя чувствую, юным читателем. Книги другие впервые читаю… Сейчас вот всех в купель макают, а мы в наше время — хоть крещеные, хоть некрещеные, а сами в Бога поверили! Кстати, как мы? Как там наши? Как Виктория?
— Умерла.
— Скорбно. Великая была певица. Щастливо пела. Сейчас таких уже не будет. А Даур?
— Из-за него я сюда и приехал. Торжество в его память.
— Значит, и он? Зря это он, ведь моложе всех был. Талантлив же был, как черт. Господи прости! — Павел Петрович быстровато перекрестил рот. — Поспешил наш Даур, недоделал. Грех это!
— Он мой крестник был…
— Не знал. Как его покрестили-то?
— Сергеем.
— Плохо ты молился за РБ Сергея… А наш кривой? Глазом мы его звали… все роман свой под мышкой тискал?
— Сгинул как-то. Роман напечатал, прославился и пропал.
— Да, слава — она даром не проходит… А Андрюшатик?
— Умер.
— Как? Он моложе тебя был!
— Ногу отрезали и умер.
— Добрейшая, непутевая душа! Мне бы его сюда — жил бы… А Салтык, дружок его?
— Умер!
— Ох, жаль! Настоящей души был поэт… Неужели и Зябликов?
— Да.
— Горе! Великий путешественник был и тварь живую всякую любил, даже роман «Лужа» написать хотел… вот умнее меня был человек! Теперь только ты один у меня в дураках остался… — И старец заплакал со всхлипом. — Ладно! Хватит празднословить! — собравшись, решительно заявил Павел Петрович. — Помянуть надо. Развязывай. — И он указал мне под ноги.
— Развязывай… ты же не пьешь совсем!
— Мало ли. Лет двадцать, мало ли?.. Это я без тебя не пью, а с тобой… Все равно не отойду, пока не помяну наших героев! Давай на троих.
— С этим, что ли… у входа?
— Не. Ему нельзя. Он на работе. — Что-то мне это напомнило… — А третьим у нас будет, кого поминать будем. По-боевому. Достань стаканы… Помяни, Господи, и вся в надежди воскресения и жизни вечныя усопшия… — бормотал старец, пока я «трудничал», откупоривая, разливая и обтирая рукавом редиску, — … рабы Божия Викторию, Сергея, Андрея, Сергея, Геннадия… Новопреставленных нет? — деловито спросил Павел Петрович, с достоинством принимая из моих рук стакан.
— Нет.
— Тогда можно и чокнуться.
— Только я не всех еще перечислил…
— Кого еще причислил?
— Отца Торнике…
— Слыхал я о нем. Это не его ли посадили за то, что он целый пионерский лагерь покрестил, пока они в речке купались? Добрый был старец! Не мне чета… — Стаканы дрожали в наших руках, пока мы торопливо бормотали: я — имена родных, а он —…и зде лежащия и повсюду, православныя христианы, и со святыми Твоими, идеже присещает свет лица Твоего, всели, и нас помилуй, яко Благ и Человеколюбец.
— Аминь! — Мы чокнулись.
И как же она прошла! Как молитва.
— Да! — вздохнул Павел Петрович. — Стоило сушить двадцать лет! Как там у вашего Маяковского: и стоило пить, и работать не стоило? Наливай вторую, чтобы не хромать… За Викторию, за Сергея-Даура, за Андрюшатика, за Салтыка…
Не успели мы всех помянуть, как нам и не хватило.
— Видишь как… человек предполагает, а Бог располагает! Хотел я последнюю во здравие оставшихся выпить, ан и нет на нас благословения! Какой сегодня день?
— Кажется, суббота.
— Не люблю субботу!
— Это еще почему?
— Люди не работают.
— И что, плохо, что ли?
— Людей много. А мне всегда только субботники выпадали.
— За что ты людей так не любишь?
— Разве? Я сказал, что субботу.
— Ну, тогда за что все-таки субботу?
— За то, что Творец в субботу сотворил человека.
— Чем тебе человек так не нравится?
— А ты думаешь, Творцу он нравится?
— Что же ты любишь?
— Творца. А еще понедельники. Это для меня праздник.
— Почему?
— Люди на работе, а я нет.
— А теперь ты хнычешь, Пепе! Благословение, не благословение… — И я снова потянулся за рюкзачком.
— Так ты и вторую принес? Не знаю, радоваться или огорчаться: я уже было точку поставил…
— Принес, а как же. Твоя наука.
— У меня наука теперь другая.
— Ладно, географию мы прошли… теперь какая наука?
— Как НЕ пить!
— Так, что ли? За здравие живых! — И я хлопнул. И он, помедлив. Закусили мануфактурой, то есть занюхали рукавом.
— Прошла! — выдохнул Павел Петрович. — Зря Бога гневил…
— Хорошая наука — непить… — согласился я. — Как нечисть. Доктора Д. помнишь?
— Как не помнить! Птица — вот героическое существо! Она-то меридиан от параллели всегда отличит… Что, и он умер??
— Упаси Господи! Он тоже ногу потерял.
— И ему! Ну и как он?
— Ничего еще. Курит, выпивает, мыслит.
— Мыслит? Это хорошо. Боец! Значит, в бою потерял… Так выпьем за вторую, чтоб ходила!
Выпили за вторую.
— А ты это, браток, того, завязывай давай, пока обе целы. Это я тебе как врач прописываю… Стоп! У нас же один хромой уже был в отряде, барабанщик, как его?
— Владимир Петрович. Знаменитейший стал человек, теперь стучит по всему миру.
— А этот твой друган в Америке, ты все его цитировал, как выпьешь? Навсегда запомнил: «Дело в том, что дьявол хочет погубить всех, а Господь хочет спасти каждого» — живые слова!
— Юз? Этот живее всех живых! Учит Новый Свет, как стать старосветским помещиком.
— Значит, и доктор Д., и ВП, и он, и нас двое… не так мало нас и осталось! И еще один на атасе стоит… — Павел Петрович кивнул в сторону входа. Я обернулся: в дыре уже смеркалось. — Ты что, не узнал его, что ли? Это же Миллион Помидоров!
— Не может быть! Я его сначала за старца принял…
— Скажешь… Он теперь покруче любого старца будет!
— То есть?
— Кличка, как и имя, недаром дается! Смеялись все над ним, смеялись, а он теперь над всеми надсмехается, превратил-таки свою нищету в богатство: натренировался на помидорах, да и продал их по доллару. Теперь он миллионер взаправдашний.
— Зачем же ему тогда твою нищету охранять?!
— Кому же еще. Не любит он «маслин», вот и сбежал.
— Каких «маслин»?
— Ну, «оливок». Говорят, у вас в Москве теперь на каждого олигарха по «маслине» положено, иначе он как бы и бедняк.
— Откуда у тебя такие познания… это ты про киллеров, что ли? У тебя же в пещере и телевизора нет.
— Зачем он мне? Слава Богу, хоть этого беса здесь не водится. Я же, как дерево, на одном месте. Но знаешь, какую я математику скажу… сколько раз ты видел дерево, столько раз и оно тебя видело, сколько людей его видело, стольких и оно видело — великое тождество! Дерево — вот божественное существо, нелетающая птица! В двух средах живет: и укоренено, и к небу тянется. Я на том же Сахалине одно дерево в прибое подобрал — голое, белое, отмытое волной, как кость… так не мог понять, где корень, а где крона: полная симметрия! Вот и я одеревенел, отсюда и знаю все, не вылезая из пещеры. На рассвете с веточкой моей беседую. Веришь ли, она не только от ветра, она и в штиль отвечает, когда я к ней обращаюсь. Солнце ко мне заходит, когда восходит… Луна заглядывает. Опять же пациент со своими бедами. Вот тебе и телевизор! — Он протянул руку к дыре. — Впрочем, это не телевизор. Это мой единственный и последний пейзаж! Света только иногда не хватает. А без света как цвет возьмешь? Без красок, впрочем, тоже… Да ты взгляни! — Павел Петрович махнул рукой в угол. — Там папка.
Я стал листать. Все это было беспомощно, как когда-то. В черном проеме пещеры, который использовался как рамка, плавала какая-то муть.
— Это что, луна? — спросил я, чтобы спросить.
— Это не просто луна! — рассердился Павел Петрович. — Это Луна, зашедшая за облако.
— А это… по-видимому, солнце? — Абсолютно черный проем был заполнен ярко-золотым кругом.
— Угадал. Эта получше. Пациент мне охры как гонорар принес. Ну, я весь тюбик и извел.
— Прямо Малевич. Только круглый.
— Да не лучше, чем у Малевича, — вздохнул Павел Петрович. — Вот жулик был! Не чета нашему Миллиону Помидоров. Только он мне больше красок не выдает, чтобы не измазался. Теперь всех шмонает. Хотя что мне здесь писать? Портрет пациента? Я не Ван Гог, на портрет никогда не решусь. А мне мно-о-го-о краски надо! Я хотел бы музыкальной живописью заняться.
— Не понял. Скрябин, кажется, что-то экспериментировал с цветомузыкой…
— Это не то. Я хочу, чтобы сама живопись воспроизводила свою музыку. О-о-очень много краски…
Я не стал вникать, небрежно перебирая листы… И вдруг!
Это был портрет ветки в проеме… Именно портрет! Не пейзаж… Твердый карандаш, как резец гравера; рисунок очень выписанный, очень реалистический, но совершенно неправдоподобный, как бы вывернутый наизнанку и непонятно в чем отраженный. Вход в пещеру был вырисован снаружи, каждая трещинка, каждый камушек, как раковина… а ветка была нарисована внутри, и свет из тьмы пещеры как бы от ветки исходил на нас. И каждый листик ее был тоже вывернут и прозрачно светился всеми своими жилочками. И шевелился, шелестел, звучал… и это был взгляд любви! На кого она смотрела? И кто смотрел на нее?..
— Нравится? — обрадовался Павел Петрович.
— Очень! Рука Леонардо!
— Да, больше так не получится. Возьми себе! На память…
— Что ты! Это же великая вещь!
— Зачем она мне… я с живой еще поговорю.
— Вот спасибо! А Миллион Помидоров, значит, сторожит тебя как спонсор?
— Почему как спонсор? Я хоть и не богач, но самодостаточен. А он — нет. Богач, он ведь почему богач? Потому что он всегда нищ, поэтому всегда должен быть еще богаче, у него из всего… до катастрофы это называлось дело, после нее пост, а теперь биз-нес (в смысле «без нас»), т. е. узаконенное воровство. В отличие от вора в законе, где все-таки соблюдаются так называемые понятия. Но бизнесмен, как всякий вор, всегда обратит ценность в стоимость — это всего лишь форма сбычи краденого, — ему прикрытие нужно. Вот Миллион Помидоров тут у меня и подрабатывает… Царь, но еще немножко богаче, чем царь, помнишь? Надо еще немножко шить. Господи, какие бородатые у меня анекдоты! Как я сам. Расскажи, ты же обещал, свеженький! Под него и выпьем, вместо огурчика…
— Свеженького ничего теперь нет. Все такие, как ты сейчас вспомнил, только хуже. Плебейский, низкий пошел анекдот — только про новых русских. Без чувства юмора, без гуманности. Ни тебе Чапаева, ни чукчи, ни армянского радио. Ушло вместе с империей.
— А еврейские куда тогда делись?
— Не знаю. Может, уехали на историческую родину.
— Значит, ни литературы, говоришь, ни анекдотов? Это все от свободы слова, — всерьез сказал Павел Петрович. — Но ты не нуди. Уныние есть самый грех. Язык-то наш куда денется? Вспомнил я последний хороший, какой слышал. По твоей части, филологический… про двойное утверждение, знаешь?
— Не помню.
— С удовольствием повторю. Профессор читает лекцию: во всех языках, говорит, двойное отрицание означает утверждение, но нет такого языка, в котором двойное утверждение было бы отрицанием… И голос из аудитории: «Да ладно!»
И вдруг весело нам стало! Легко.
— Да ладно!
Вот это уже тост.
Выпили за родной язык как за последнего нашего живого героя.
— Хорошо прошло!
— Это хорошо, что анекдотов больше нет, — снова стал рассуждать Павел Петрович. — По крайней мере, это не страх, а все еще ожидание. Тут главное — историю не торопить.
— Матушка моя любила повторять к месту и не к месту, — вспомнил тут я, — потребуются три поколения, три поколения! Я думал это у нее от склероза, теперь понемногу стало доходить, что она имела в виду.
— Старческий склероз, между прочим, не такая бесполезная вещь, как все думают. К уходу надо подготовиться, это я тебе как врач говорю.
— Возможно. Она меня уже и за брата своего принимала, и за мужа, которого давно похоронила, и за отца своего, который умер еще за двадцать лет до моего рождения…
— Это она уже по туннелю взад-вперед бегала. Сунется, призрака увидит, испугается — и назад к тебе. А про три поколения она сущую правду говорила: три поколения наша историйка как корова языком слизнула. Преемственности никакой не осталось. Сегодня она наблюдается только у «новых бывших», коммунистов да чекистов, но и у них связь поколений, слава Богу, рвется. Выпустить хотя бы безвременье на свободу! Если использовать прежние партийные формулировки, «неотложные меры по дальнейшему ускоренному развитию первобытного общества» у нас уже предпринимаются… А вот когда все уляжется по параллели и застоится как следует, тогда, не дай Бог, и анекдот возродится, и твоя литература.
— Знаешь, кто бы тебя в кино мог сыграть?! — вдохновился я.
— Зачем в кино? — заважничал Павел Петрович. — Неужто Миллион Помидоров?
— Нет, не твой типаж.
— Тогда кто же?
— Джек Николсон!
— Не знаю такого. На кого он похож?
— На тебя.
— Хороший хоть американец? Я себя не знаю. Ты мне назови, кого я знаю!
Пожалуй, мы были уже пьяны.
— Никого не припомню. Стоп! Увидел… на Фазиля! Есть у него сходная гримаса…
— А Фазиль кто? Где он, кстати?
— Что, ты не знаешь Фазиля!?
— Ну знаю. Его Миллион Помидоров когда-то охранял… а Миллиона Помидоров ты зря недооценил! Не бездельник, как ты. Неленивый человек, а теперь уже и серьезный пацан стал. У него и здесь, у меня, свой небольшой бизнес. Знаешь, мне сколько всего несут! Особенно чачи, чтобы никогда больше не пить… Так у него здесь целый склад образовался.
— Зачем ему? Он же миллионер! Помнишь, Даур удивлялся, зачем Пеле бегать по полю, когда у него уже миллионы? «Был бы у меня миллион, — говаривал он, — так миллион бы бегал, а не я».
— Это только шутка была. Помнишь, он же утверждал обратное: хочу много золота! А на вопрос, зачем так уж много, отвечал: чтобы начать искать золото.
— Это Даур. Поэт и бизнес — вещи несовместимые.
— Как гений и злодейство, говоришь? У бизнеса, быть может, тоже своя муза есть. Кстати, ты, образованщина, у греков разве музы золота не было?
— Не припомню такой.
— А разве мы тогда, по наущению Даура, не за золотым руном направились?
— Может быть. Только оказались на родине Берии.
— Берий — это что, император такой? Или это он бог торговли?
— Работорговли.
— А Меркурий с крылышками на пятках? Крылышки у него всегда золотые…
— Он мужского полу. Вот он, кажется, божок торговли.
— Ну, значит, муза торговли должна быть! Иначе почему это одним прет, а другие никакого таланту к везухе не имеют? Кстати, талант — это что?
— Тайна. У каждого свой.
— Вот видишь, у каждого… А талант, насколько помню из Писания, это деньга такая. Которую нельзя зарывать. А теперь что? Теперь у нас общество потребления! Никто не работает, а каждый зарывает свой талант поглубже и живет как бы на проценты. А тем временем уже и не золота, а воздуха и воды не хватает, Солнце жжется, земля иссыхает… потом вдруг все головкой своей больной удивляются, с чего это кризис? А это похмелье такое вселенское — похмелье потребления!
— Ну ты, Пепе, отрастил бородищу и прямо Марксом стал!
— Только что был похож на Никельса и вот уже Маркс! А мне они оба по…! Только все равно зарытый талант не прорастает и всходов не даст. Пусто! Что, и не осталось ничего? — Павел Петрович потряс пустую бутылку. — Ты больше не принес?
— Только две.
— Опрометчиво. Впрочем, ты не думал меня здесь встретить.
— Я сбегаю!
— Куда? Здесь пустыня. Говорю тебе: чачи у меня залейся! Но она вся на складе у Миллиона Помидоров. — И Павел Петрович указал на таинственную дверь. — Я же не пью! А они мне все несут и несут, чтобы не искушаться больше. Ну, я их кодирую. Бабы и остатки в благодарность принесут, соблазну чтобы не было. У Миллиона Помидоров уже тонны! А как мужик раскодируется, то ничего вокруг нет. Они тогда лезут к Миллиону Помидоров за помощью, а он родственникам и особо близким по особому доверию втридорога назад продает. А тут все родня… Ну, потом они, естественно, назад ко мне на четвереньках ползут кодироваться.
— И все это у тебя на глазах?
— Нет, что ты! Это его от меня секрет. Я как бы и не подозреваю… У него лавочка с того конца пещеры.
Так мне стала понятна тайна столь массивной двери.
— Так это что же, совместный бизнес получается?
— Скорее, симбиоз, как сказал бы Доктор Д.
— Доктор Д. был о симбиозе невысокого мнения. Никакого симбиоза нет, утверждал он, лишь взаимное паразитирование.
— Что ж, помню эту его мысль и целиком ее разделяю. Тут я не без греха. Но я беспомощен и без Миллиона Помидоров не могу обойтись. А он окупает свой труд как умеет. Кстати, Доктор Д. еще не занялся этологией бизнеса? Подскажи ему эту идею о бизнесе как симбиозе. Звучит мягче, чем воровство, а, может быть, и точнее. Миллион Помидоров ведь еще какой бизнес учудил: у местных охотников дичь на чачу выменивает и перепродает за немалые деньги в элитный ресторан, а что уж они там своим олигархам за это накручивают, ты представляешь.
— Доходное дело, выходит, лечение от алкоголизма?
— И не говори! И мне стыдно, да и бабы на Миллиона Помидоров сильно злы — решили скинуться на киллера. Так что никуда он от своей «маслины» не денется. Разве что обратно в Москву, может, там его забыли…
— Мы-то его не забыли! Пускай отстегивает нам бутылочку чачи из твоих подвалов!
— Тут мы с тобой прокололись. Во-первых, я не пью и он должен в это свято верить…
— Но ты уже пьешь! А во-вторых?
— А во-вторых, я ему дал увольнительную и он уже спустился в город, к нему баба приехала, а он темноты и собак боится. Так что его давно уже нет.
— Так сами возьмем, твоя же собственность!
— А это уже в-третьих… У него на этой двери замок с кодом, а кода я не знаю.
— Тогда я все-таки сбегаю…
— Шею сломаешь. Ладно, что уж там… доставай из-за божницы! Там она, там, моя заветная, заговоренная, последняя…
Я полез, поковырялся в пылище… И что же? Она там была!
Лежала под свечами. Я и свечу прихватил для Павла Петровича — а то предыдущая уже совсем в его бороде растворилась.
Тут огромная луна поместилась ровно в отверстие входа, залив все. Стало лучше видно бутылку… Это был легендарный «коленвал» андроповского розлива.
— Слушай! Где ты такую достал? Я таких уже лет сто не видел…
— Сто, говоришь… а я думал, двадцать. Вернее, четыре-двадцать! Я ведь с той цены не пью! Тебя, выходит, ждала.
— И дождалась! — Рассмешила меня бутылка: как можно было ей не поверить… но я не поверил. — Мы же пили с тобой на баррикадах… Тогда уже не могло быть такой бутылки!
— И не говори. Я ее в горбачевскую кампанию так заныкал, что и сам не нашел. А когда нашел, то уже не пил. Тогда и дал себе зарок, что она будет последняя в моей жизни. Не откупоривай, дай мне, я сам. Засвети мне новую свечку.
Под луной красиво серебрилась его борода.
— Не узнал тебя под бородой… — в ожидании глотка сказал я.
— Теперь уже не сбрею. — И он ласково погладил и ее, и бутылку. — Двадцать лет растил. Помнишь своего друга-армянина, который так «хохотовался» над нашим словом «подбородок», когда понял, что «подбородок» — «под бородой», понял, что слово образовалось, когда бород вообще не брили?
— Он умер.
— Жаль. Догадливый был человек. Сколько ему было?
— До семидесяти немного не дотянул…
— Ну это еще ничего. А вот почему тогда у баб тоже подбородок, он не успел спросить?
— У них отношение к женщинам уважительное. Знаешь, что ему внучка на кладбище сказала?
— Не могу знать.
— Ты, Грантик, веди себя там хорошо, чтобы я могла тебя там встретить!
— А ей сколько?
— Да только говорить тогда научилась.
— Устами младенца…
— Извини, Петрович… а тебе сколько?
— Чего сколько? Грамм? Мы же поровну выпили.
— Нет, лет.
— Ах, лет… Ты какой возраст имеешь в виду, биологический или метрический?
— Давай метрический.
— Метрика еще в войну утеряна, а паспорт я пропил. Теперь полноправный бомж, пещерный житель! А биологически я помладше тебя буду! Удивлен? Когда мы с тобой в последний раз выпивали? Да, во время путча, на баррикадах… как же-с, помню, помню… Значит, двадцать лет как!.. — Павла Петровича развезло, и он протянул руку со стаканом. — А ну налей! Ах, не нальешь!? — И он взглянул на меня свирепым пугачевским взглядом. — Так вот биологически я даже младше тебя! На те же двадцать лет… — И он еще крепче прижал к груди свою заветную бутылку. — Истина, говоришь? До истины еще далеко, доктор ты мой. Я тут одной книгой увлекся… Я ведь, кроме Писания, ничего не читаю, суета это. А тут книга несуетная, «Почему животные дают себя снимать?» называется. Написали ее эти ребята из Би-би-си, что про живность всякие фильмы снимают… я бы им давно Нобелевскую премию мира дал, кабы моя воля. Великие ребята, делом заняты. Им что бабочка, что рыба, что лев, что гусь — все едино!
— Где, когда издана? — залюбопытствовал я, ибо фильмы эти всегда любил, а про книгу такую никогда не слышал.
— Не знаю, я имен не помню. Да такая книга, без обложки, из журнала какого, может, выдрана. И куда засунул, найти не могу. А может, она мне и приснилась даже… только я потрясен ею был. Про-све-щен!
— Чем же?
— Это странная книга, понимаешь ли… даже не поймешь, о чем она. Вроде ни о чем. Как бы и содержания нет, и мысли. Обо всем сразу! Она обволакивает тебя, как облако. Это как вера, что ли… Там все живое тебя любит. Да и неживое тоже. Что цветок любит пчелу, а пчела цветок, это как бы всем ясно. Но там даже ягненок любит волка не меньше, чем волк любит его. Там всё любит всё. А уж как любят друг друга самец и самка одного вида, ты и не представляешь: не просто любят — о-бо-жают! Обожать — ведь это обожествлять, не правда ли? И все готовы умереть друг за друга! Мог бы ты умереть от одной лишь любви, как лосось? А он умирает, кончая от одного вида икры! Он от образа возлюбленной умирает, ни разу не разглядев ее… Вот рыцарь бедный!.. Почва любит дерево, а дерево любит почву и небо, которым оно живет, ни разу не взглянув на него. И ветер, и луна, и волны… Все Творение — акт любви, и авторы ни разу не упоминают это слово — как и имя Бога — всуе. Просто вдруг становится прозрачно, что все связует только любовь и поэтому до сих пор и мы еще есть. Все еще цело, потому что целиком, ни одно звенышко не выпадает. Кроме человека. А дают все твари и тварюшки себя снимать, преодолевая страх, даже ужас, лишь потому, что пытаются передать нам это послание, или, как вы теперь говорите, ме-ме…
— Месседж?
— Во-во! В книге тоже встречалось это слово. Пытаются передать нам эту весть о связи всего, о целом.
— Как инопланетяне, что ли?
— Это мы инопланетяне, будто Земля нам не родина, мы варвары и захватчики, а они как раз земляне и есть! Они пытаются передать нам память об утерянном рае, а мы не слышим.
— Дай почитать!
— Да я сам не могу ее найти…
— Да была ли она?
— Вот еще! Я ее осязал как вещь, она у меня перед глазами…
— Может, это истина твоя и была?
— Не, не моя.
— Тогда давай за этих твоих ребят выпьем!
— За них всегда! Наливай!
— Так у тебя же бутылка! — Я давно стоял перед ним с протянутой рукой, со стаканом наготове.
А он все гладил и гладил бутылку. Взгляд его прояснился и стал ярче луны.
— И знаешь еще что, — сказал он твердо. — Ты не жди. Не буду я пить с тобой Эту Бутылку. Хотел я и ее тебе завещать, но Она — все-таки моя. Моя цикута! Не отдам. Тебе уже хватит. Ты ступай домой. Тебя там ждут.
— Ночь же!
— Ничего. Луна сейчас полная, небо чистое, дорогу хорошо видно. Я буду за тебя молиться, и ничего с тобой не случится.
— А Истина! — вскричал я в негодовании. — Ты же обещал мне выдать, наконец, истину!
— А истина пока вот какая: это последняя бутылка, которую ты не выпил, и последняя, которую видел.
— Ты что, кодируешь меня?
— Считай, как хочешь. Ты теперь последний. Понимай главное.
— Что главное?
— А вот все это! И небо, и луна, и звезды, и муравей, которого ты раздавишь по дороге — все это главное. И все это любит тебя. А ты люби его.
— Кого?
— Всё! О чем мы говорим… — И он отмахнулся от меня, как от мошки. — Ступай же, наконец! А я и за твоего Гранта помолюсь, и за здравие его умной внучки. Да и за твое тоже. И главное! Береги свою вторую ногу!
Я застыл в проеме перед неправдоподобной луной. Было действительно светло как днем.
— Когда вернешься-то? Впрочем, что это я. Я же тебя не дождусь. А то возвращайся в эту пещерку. Так и быть, я тебе ее завещаю. Глядишь, еще чего напишешь. Тогда и покалякаем.
— А ты не уйдешь тут без меня?
— Куда я уйду? Я же вечен.
— Вечность я и имею в виду.
— И я то же самое. Ну, ступай. Будь осторожен. — И он перекрестил меня.
— Храни тебя Бог, Платоша! И помни, — услышал я спиной. — Богу не все равно!
И я, не оборачиваясь, вышел в дыру, как в Луну, меня охватил холодный воздух, будто я парашютист, и дальше ничего не помню… Казалось, я слышал выстрелы.
Пьяного Бог бережет. Или молитва Павла Петровича? Тогда тоже Бог.
Во всяком случае, куртку в милиции у меня отобрали «на экспертизу на следы пороха». А на мне лишь две царапины, и обе ноги целы.
Дознаватель допрашивал меня, сколько все-таки было выстрелов, показывая, чтобы я наконец понял, на пальцах: один, два или все пять?
Мое чудесное спасение должно было как-то объясниться, и оно объяснилось лишь еще более чудесным образом…
К отделению подкатил черный эскорт: «мерседес-600» и джип с затененными стеклами. Из джипа выскочили два охранника в таких же затененных очках и черных похоронных костюмах и, приняв очень важный вид, распахнули дверцу «мерседеса», откуда и вышел Миллион Помидоров, весь в белом, как плантатор. Он, на фоне своей важной охраны, излучал высокомерную скромность и обаяние.
Так он и вошел в мою клетку; дознаватель вскочил и принял стойку смирно, а Миллион Помидоров обнял меня по-братски.
— Что, не узнал? А я тебя сразу узнал, еще в пещере! Как ты?
— Как видишь.
— Тебе надо торопиться. Твой самолет через два часа. Ты только подпиши ему бумагу, что слышал два выстрела… Или больше? — спросил он дознавателя.
— Больше не надо, — сказал оперативник.
— Значит, два. Подпиши — и ты свободен.
— Не буду. В жизни ничего не подписывал. А если что за меня подписывали, сам знаешь, всегда какая-нибудь лажа оказывалась.
— Слово даю, тут все чисто!
— Знаю я вас! Потом получится, что это я и стрелял…
— Ну за что ты меня так не любишь? Я все то добро, что ты мне сделал, хорошо помню! А что я тебе такого плохого сделал? Если бы это не был вопрос жизни, я бы тебя попросил? Я простой честный предприниматель, у меня все чисто. А на меня покушение готовилось этой ночью…
— Так, значит, ты раньше от Павла Петровичаушел, чтобы меня подставить?
— Ах, ничего ты по-прежнему не понимаешь! Ну, не хочешь — не подписывай… Исполнитель все равно уже взят и во всем сознается. Мне важно было на заказчика выйти… Я-то его знаю, а исполнитель — назовет, никуда не денется. Уезжай!
— Да почему такая спешка?
— Звонил твой Ваня, там у него кое-что… Не пугайся, все целы, живы и здоровы. Просто… сам узнаешь.
— А Павел Петрович?
Тень пробежала по его лицу.
— Догоню тебя в аэропорту, мне надо срочно на объект.
— Какой еще объект?
— Да так. Завод один строю. Артур, — он кивнул на одного из охранников, — тебя проводит и посадит.
Я пропадал в догадках. Что с Ваней? Что с Павлом Петровичем? Каким образом Миллион Помидоров связан с Ваней?
Миллион Помидоров сумел не ответить мне ни на один вопрос.
— Ты, главное, больше ни о чем не беспокойся.
«Главное»… — меня передернуло.
— Хорошо, что ты вернулся. Он тебя ждал всегда. Я ушел, чтобы вам не мешать.
Артур тоже не был чересчур разговорчив, как бы не всегда понимая по-русски. Про Ивана он ничего не знал.
— А Павел Петрович?
— Отошел отец Павел, — вздохнул Артур.
— Как? От чего?
— Он — выпал.
— Как выпал?! Он что, за мной пошел?
— Да нет же! Выпал — и умер.
— Да нет же! Да ладно!.. — Я рассмеялся, вспомнив про «двойное утверждение».
— Он по-настоящему, как мужчина умер… Выпал вина и умер.
Тут до меня дошло, и я заплакал, бормоча про себя оптинскую молитву.
Это был и впрямь наступающий день, и наступал он как враг.
— На, хлебни! — Артур протянул мне фляжку через плечо.
— Не могу! Не буду…
— Почему? Отец Павел закодировал?
Я промолчал.
— Это он умел! — с гордостью согласился Артур. — Меня он раза три кодировал!
— И как?
— Как видишь, прав не лишили.
Миллион Помидоров, конечно, не появился. Я уже заподозрил его в сложной цепи подстав: выходит, это он поджидал меня на склоне, он же стрелял в воздух, он же забрал куртку, чтобы прострелить ее, как улику, он же определил меня в вытрезвитель, он же натравил на меня дознавателя… но, выходит, это он же спас меня на склоне, чтобы я не сломал себе шею, он же освободил меня из клетки, он же достал билет на самолет, на который не было билетов… однако при чем здесь Ваня? Или это тоже только повод выпроводить меня поскорее?
Пассажиры уже пристегнулись, но самолет задерживался со взлетом. Все томились и выглядывали в иллюминатор. Я тоже выглянул…
К борту снова подъезжал трап. За ним ехал «мерседес-600». Стюардесса попросила меня спуститься, внизу меня ждал Миллион Помидоров уже в строгом дорогом костюме, а его охранник стал подниматься по трапу с тяжелой даже для него корзиной.
«Как обмен шпионов…» — усмехнулся я.
Миллион Помидоров снова обнял меня как брата:
— Еле успел! Рынок, сам понимаешь…
Охранник спускался по трапу уже без корзины.
— Там твоим внукам — зелень-шмелень, витамины, чурчхела-мурчхела, сам понимаешь.
— Я тебе еще за билет должен…
— Обижаешь. Ты же ГОСТ!
— ОТК ты прошел, ладно. Что ж ты мне про Павла Петровичасразу не сказал?!
— Чтобы не задерживать. Улететь тебе надо срочно, понимаешь?
— Но почему так срочно?
— Прав был наш общий друг, что в жизни не встречал человека одновременно столь доверчивого и подозрительного, как ты! В двух словах тебе ничего не объяснишь. Мы самолет задерживаем. Впрочем, подождут, — небрежно сказал он. — Секрета тут никакого нет… Ну, не успел. Надо же к похоронам готовиться, сам понимаешь. Что там Павел Петровичпро меня наговорил, ты не верь. — Миллион Помидоров тяжело вздохнул. — Отошел он нынче ночью. Уснул сном праведника и не проснулся. Он уже там! — И Миллион Помидоров ткнул пальцем в небо.
Через четверть часа и я был в небе.
Что у Миллиона Помидоров всегда есть тайна, даже если ее нет, это я хорошо помнил. Это и называется интрига… Но на один вопрос он мне все же уклончиво ответил: у Павла Петровича было заболевание, он сам лучше всех это знал, но скрывал. Он уже не мог вставать, и Миллион Помидоров его обихаживал. Но когда Миллион Помидоров обнаружил его поутру, тот был уже умыт и одет в свежую рубашку. Он так же ровно лежал на спине на своем топчане, скрестив руки на бороде. Рядом лежал молитвенник, заляпанный воском, со слегка обгоревшей молитвой на исход души. Страница была заложена погасшей свечой.
Как свечу, он зажал в руках пустую бутылку «коленвала».
Странным мне это не показалось, но все же…
Богу не все равно!