— Большой Сарычегонак?
— Сарычегонак! — ответил мне молодой казах в солдатской, еще свежей гимнастерке, в защитных брюках, закатанных выше колен. Он пробежал мимо, едва глянув в мою сторону, не поздоровался, и я понял, что здесь, в заливе Сарычегонак, городские — не очень дорогие гости, надоедают рыбакам своими частыми наездами.
Присев на кромку обрыва, где кончалась степь и начинался влажный песок, за которым сразу и резко распахивалась во все пространство аральская вода, я решил отдохнуть и осмотреться. Надо было, чтобы глаза после скудного цвета трав, бурой степной земли, серого дымного воздуха привыкли к яркой, огненной зелени моря.
Сидел, впитывая в себя эту зелень, дышал прохладой, тоже зеленой, и само небо над морем было зеленоватым и выше, чем там, у меня за спиной — в глухой, горячей степи. Мне не совсем верилось, что воду можно потрогать рукой, искупаться в ней, и от этого она не исчезнет вдруг как мираж. По над заливом летали и тонко взвизгивали чайки, неподалеку поколыхивалась большая лодка, а за нею широко и округло мерцали в свете черные поплавки невода.
От крыльев повода тянулись к берегу канаты, и их медленно накручивали на барабаны воротов два верблюда, припряженные к деревянным дышлам. Вскинув высоко головы, брезгливо выпятив губы, они вытаптывали в песке аккуратные круги, глядели куда-то в дальние дали степи, совсем не обращая внимания на людей. Сухонький, босой и голый до пояса казах изредка вяло протягивал по бокам верблюдов длинным бичом, и тогда на песок опадали хлопья рыжей линялой шерсти, а верблюды, не прибавляя шага, хрипло и по-ишачьи тягостно вскрикивали.
Ближе к степи, где песок был сухим и сквозь него пробивалась жесткая трава типчак, стояли две раскидистые, продымленные палатки. Возле них горел едва приметно в полдневной жаре костерок, согревая черный казан. Женщина в длинном платье — так что не видно было ее ног, — худая, рукастая, беспрерывно двигалась и, казалось, делала все сразу: месила тесто на деревянном косом столике, рубила поленья и подбадривала костерок, со всех сторон обхаживала казан, покрикивала на ребенка, который тут же копошился в песке, оттаскивала его от огня, вытирала сопливый пос. Лицо у женщины было острое, носатое, голова повязана белым платком, движения размашисты. Мне подумалось, что она, наверное, русская.
Из палатки, что была повместительнее и прокопченнее, вышли рыбаки, двинулись к воде и по одному стали забредать в лагуну, направляясь к лодке. Одни подняли до самого пояса резиновые сапоги, другие, помоложе, сбросив с себя одежду, остались в трусах и майках. Рыбак в солдатской гимнастерке немного припоздал, торопливо раздевался у самой воды, и я решил подойти к нему: если он действительно недавно со службы, мне будет легче заговорить именно с ним.
— Привет! — сказал я, будто мы с ним еще не виделись.
— Здравствуй, — ответил он, как бы впервые увидев меня, и на этот раз основательно прошелся по мне взглядом, сощурился на фотоаппарат, слегка потрогал рукой крышку, спросил:
— «Зенит-С»?
— Ага.
— У меня такой, с первой получки купил. Учиться буду. — Он погладил пальцами кожу аппарата. — Ты корреспондент?
— Нет. Так просто… Посмотреть приехал.
— А-а, — не поверил он. — Все равно иди сначала к Мухтару. Доложи. Скажи: прибыл посмотреть, товарищ, Мухтарбай. Чтобы полюбил тебя.
— Кто этот Мухтар?
— Бригадир. Иди. Вон в той палатке.
Солдат указал на ту, которая была поменьше и поновей, отвернулся и побрел к лодке. Я хотел окликнуть его, но, заметив, как он поспешно удаляется, понял, что говорить со мной он больше не будет: некогда, да и не хочет, наверное, раньше бригадира близко знакомиться с неизвестным человеком. «Порядочек на Арале», — подумал я, заранее представляя себе грозного Мухтара, готовясь к беседе с ним.
Верблюды медленно вращали вертушки, рядом с воротами росли округлые бухты мокрых канатов; у верблюдов опали, истощались горбы, а казах-погонщик все подогревал их бичом, покрикивал в тон их тягостному хрипу; можно было долго смотреть на все это, но великое высокомерие верблюдов как бы говорило: стой, смотри, и ничего не переменится.
Подойдя к палатке бригадира, я осторожно, неслышно раздвинул захватанные руками полы входа, просунул внутрь голову. В углу на бурой грубой кошме сидел толстый крупный человек, с очень смуглым лицом, в соломенной шляпе. Клетчатая рубаха расстегнута, босые ноги подвернуты под туловище, руки — на коленях. Глаза у человека были полузакрыты, он спал или в забытьи смотрел вниз, на истрепанный край кошмы, видя что-то интересное для себя.
Так же неслышно я протиснулся в палатку, чуть испугавшись знойного удушья, сел у входа на кошму и кашлянул. У человека дрогнули веки, но он не открыл глаза, не переменил своей идолоподобной позы.
— Здравствуйте, Мухтарбай! — сказал я не очень громко.
Человек глянул на меня, показав большущие, густо-коричневые глаза с красными кровяными белками, минуту смотрел и, видимо, не найдя во мне ничего интересного, вновь углубился в самою себя.
— Вот, приехал… — сказал я.
— Кто такой? — спросил тихо он.
— Хочу посмотреть, познакомиться…
— Газета?
— Не совсем…
— Почему знаешь меня?
Я не успел ответить, Мухтар уперся взглядом в фотоаппарат, даже слегка протянул к нему руку.
— Снимать будешь?
— Можно.
Он прижмурился в яркий просвет входа — там, далеко на воде, качалась лодка, мигали поплавки невода, корчась в потоках марева, двигались люди, — опять уставился на фотоаппарат. Думая, что Мухтара интересует марка фотоаппарата, я отстегнул крышку, перевел пленку. Мухтар поднял, защищаясь, руки, сказал чуть испуганно, глядя в объектив:
— Здесь нехорошо. Там надо! — Он подался всем грузным туловом к выходу, опять прижмурился от яркого света. — Скоро как раз будет. Скоро рыбу таскать будем.
Я сбросил с плеча рюкзак, разулся, снял брюки и рубашку: приготовился брести к рыбакам. Стало легче дышать, и я ругнул себя за то, что не догадался сделать это раньше. Из рюкзака вывалилась белая булка, байка мелкого частика в томате и два пучка редиски — все, что удалось мне добыть на последней станции, в городе Аральске.
— Чего это? — спросил Мухтар, указав на редиску.
— Редиска.
— Чего — риска?
— Овощ такой. Кушать можно.
Мухтар оторвал одну редиску, оглядел, опасливо положил в рот. Пососав, раскусил, прислушался к резкому вкусу и выплюнул на ладонь.
— Горький риска!
Я усмехнулся, сжевал самую крупную редиску, сладко причмокнул.
Мухтар покрутил головой, восхищаясь моей смелостью, сказал:
— Пошли давай.
Раскачавшись, он встал сначала на четвереньки, затем поочередно подвел под себя ноги и медленно приподнялся. В рост он не сделался очень уж громоздким, как этого можно было ожидать, — у него были короткие кривые ноги, — зато живот, получив волю, просторно выпятился под рубахой.
Мухтар облачился в резиновые сапоги, поднял их до паха, петли припоясал ремнем, на клетчатую рубаху накинул клеенчатую куртку, и мы пошли к морю.
Верблюды уже не крутили вертушки. Выпряженные, брели по раздольному мелководью к лодке. Два молодых, коричнево загорелых казаха, устроившись на их облезлых горбах, погоняли, хлопали ладонями по крупам. Один верблюд побежал, широко разбрасывая ноги, взбив тучу брызг; другой все так же чинно вышагивал, косил глазом на седока и сердито всхрапывал.
— Хорошая механизация! — сказал я.
— Хорошая, — согласился серьезно Мухтар. — Бензин, смазка — не надо.
К бокам верблюдов приторочили края невода, и они медленно поволокли мокрую дель к берегу. В сверкающих ячеях, подернутых пленкой пены, трепыхались рыбешки, остро зеленели плети водорослей.
Мы подошли к лодке. Кутец невода был уже близко, его сжимали, сдавливали, неторопливо подводили к стенке борта. Крайние рыбаки были по самые плечи в воде, мой знакомый солдат плавал позади кутца, бултыхал ногами и руками, отпугивая рыбу, чтобы она не перепрыгивала через балберы. В носу лодки стоял старый казах, покрикивая, управлял подводом невода.
Мухтар влез к нему, присел рядом на бочонок с пресной водой, но мешать не стал. Всего раза два он глянул на бурлящий рыбой кутец, после закурил и, скучая, уставился в живучую, беглую зелень моря, будто его совсем не интересовали эти люди, их работа.
Стоя по грудь в воде, я принялся наводить аппарат — так, чтобы в кадр попала часть лодки, три-четыре рыбака, кутец, кромка моря и желтый раскаленный песок берега. Щелкнуть не успел, с лодки донесся голос Мухтара:
— Ай-яй! — Он закрутил головой, поднял, останавливая меня, руку. Рыбаки заулыбались, удивляясь моей несообразительности. Тот, что был ко мне ближе других, сказал:
— Кого снимаешь? Рыбу? Человека надо снимать.
Кутец притерли к борту лодки, рыбаки оценили его, прижимая нижние подборы сети ко дну, и в несколько сачков принялись перегружать рыбу в лодку. На дно шлепались тяжелые меднотелые сазаны, белые судаки, слюдянистые жерехи, разная мелочь: лещи, караси, вобла. Повеяло озерным духом — так всегда пахнет пресноводная рыба, — и было удивительно: море-то крепкосоленое. Лодка быстро наполнялась, оседала, рыба кипела в ней сверху донизу, плескалась, шипела, разбрызгивая чешую.
Я позабыл о фотоаппарате, стоял и смотрел, почти не ощущая, как снизу дно подмораживает мои ноги: степь горячая, а дно еще помнило о недавней жестокой зиме, — и вдруг по движению руки Мухтара рыбаки замерли на своих местах, старый казах, управлявший подводкой невода, спрыгнул в рыбье месиво, выловил двух огромных сазанов и подал бригадиру. Мухтар принял их, ловко впустив пальцы под жабры, приподнял на полувытянутых руках, чуть выставил вперед одну ногу. Рыбаки, оказавшиеся рядом с бригадиром, отстранились, боясь, видимо, помешать ему.
— Можно! — крикнул Мухтар, изобразив на лице крайнюю серьезность.
Я навел объектив, щелкнул. Мухтар стал ко мне вполоборота, глядя в море. Я щелкнул. Мухтар повернулся к степи и одного сазана прижал к груди, как ребенка. Я еще раз щелкнул, предварительно повозившись с фотоаппаратом, чтобы придать больше солидности своей работе.
— Хватит? — спросил Мухтар.
— Спасибо.
Он бросил в лодку заснувших сазанов, медленно сполз в воду и, не оглядываясь, побрел в сторону палаток. Рыбаки разом ожили (как в прерванном и вновь заработавшем кино), навалились и мигом покончили с рыбой, вытряхнув остатки прямо из кутца. К лодке подогнали верблюда, впрягли, и он, как телегу, потащил ее на мелководье.
Я кинул на нос лодки фотоаппарат, пошел в глубину, после поплыл. Волны были гладкие, широченные, раскачивали мягко, будто перебрасывали одна другой на руки, вода зелено раскалывалась от косых лучей солнца, песок далеко внизу был желт и ребрист, как дюны в степи под ветром. Чуть жутковатой казалась эта невесомость между зноем неба и прохладой моря, и думалось, что так же необычно может быть лишь на какой-нибудь другой планете.
Позади кто-то зафыркал, догоняя меня. Оглянулся — плыл солдат, высоко выбрасывая руки, крутя головой.
— Хорошо, правда! — сказал солдат.
— Вполне!
Мы поплавали вместе, потом принялись нырять за ракушкой, которая сверкала начищенной монетой в песке под нами, и казалось, достать ее — пустяковое дело. Но так и не выудили: до ракушки было метров пять зеленой воды. Поплыли к берегу. Долго брели по мелководью, говорили и хорошо познакомились. Солдата звали Олжас, служил он в пехоте, демобилизовался в прошлом году, второе лето рыбачит на Арале. К Мухтару попросился сам: бригада старая, рыбаки добычливые, можно поучиться кое-чему, да и заработать после армии — тоже не помешает: жениться пора, девушка есть.
— Правильно все решил, — поддерживал я Олжаса.
Невод был вытащен и расстелен во всю длину для просушки, рыбу увезли на машине в город, верблюды, стреноженные, паслись неподалеку среди кустов саксаула. Рыбаки пообедали, ушли в палатку, — наступило самое жаркое время, смолкли жаворонки, попрятались суслики, — и только повариха возилась у невидимого костра и рядом с нею в песке хныкал, взревывал черный, как негритенок, зажаренный солнцем малыш.
— Мертвый час, — сказал Олжас, — пойду, придавлю ухо.
Еще немного посидев у воды, я тоже понял: надо прятаться от солнца. Оно начинало яриться во всю свою силу. Стороной обошел костер, чтобы повариха не предложила пообедать (очень уж не хотелось беспокоить эту смурную безгласную женщину, и есть не было никакой охоты), нырнул в палатку бригадира.
Мухтарбай сидел в углу на кошме, подвернув под себя ноги, медлительно отщипывал от пучка по одной редиске, клал в рот и задумчиво жевал.
Просыпаются рыбаки рано, идут к лодке, укладывают невод и вывозят его в море. Выгнув балберы дугой, охватив солидный кусок залива Сарычегонак, крепят концы к двум вертушкам-воротам на берегу и впрягают верблюдов. Начинается медленное, долгое кружение. Рыбаки идут в палатку досыпать, просто валяться на кошмах, перебарывая время. Только часам к двум-трем дня невод приблизится и настолько уменьшит свой круг, что можно будет брать балберы руками, подтягивать кутец к лодке и переливать рыбу.
Сегодня я помогал рыбакам заводить невод, сидел на веслах, впрягал верблюдов. После, когда пришло время брать рыбу, опять фотографировал Мухтара, на этот раз с очень редкой добычей: попался двухпудовый аральский осетр-шип. Бригадир пожелал сняться верхом на осетре.
А теперь мы сидим с Олжасом в тени палатки, неторопливо говорим, неторопливо курим. Беркуты мертво виснут в небе, зной неподвижен и тверд, хоть рукой его трогай; степь бесконечна, море пустынно; и рыбаки-казахи делают всего по одному замету в сутки. Мне кажется, что так все и должно быть здесь, даже человек никогда не сможет ускорить время, так было сто лет назад, так будет еще через сто лет. Но Олжас, помолчав, неторопливо говорит:
— Раньше, давно, казахи не ловили рыбу.
— Совсем?
— Совсем. Барашка ели.
— Теперь научились?
— Научились. Теперь скоро всю рыбу выловим. Арал — тьфу, маленьким стал. Говорят, высыхает — солончак большой будет.
— Жалко. Рыба здесь вкусная.
— Вкусная. Вон тот верблюд, который старик, горб совсем свалился, — тоже кушает.
— Рыбу?
— Рыбку.
Я ничего не сказал, показывая этим, что понимаю шутку, да и болтаем мы уже давно — пора просто помолчать.
— Не веришь, да?
Олжас поднялся, неторопливо пошел к поварихе, которая все двигалась, копошилась у котла, будто никогда от него не отходила, выбрал в корзине небольшого сазанчика, повернулся к верблюдам, звучно поцокал языком. Один, старый, поднял голову, пригляделся, медленно пошел к палаткам. Всунув ему в губы сазанчика, Олжас вернулся ко мне, а верблюд, мигая черным глазом, неторопливо принялся разжевывать рыбу, хрупая костями и роняя на песок кровавые капли.
— Давно рыбаком работает, — сказал Олжас. — Ревматизмом болеет. — Если долго не угощаем — сам рыбку ворует.
Из палатки выполз ребенок, замер от солнца, удушливого зноя; он был в коротенькой рубашонке, сидел голой попой на песке, не шевелился, и казалось, заживо поджарился; наконец, ожив, тоненько однотонно завыл, раскачался и пополз к матери; полз он не на четвереньках, а как-то толчками, чуть подпрыгивая и опять усаживаясь на попу, боясь, наверное, коснуться песка руками; издали был он похож на маленького кенгуру.
— Солдат, — сказал Олжас, — пехота…
— Пошли купаться.
— Давай.
Вода была такая же горячая, как воздух, — войдя по колени в залив, я не почувствовал ее. И только глубже она стала холодеть, а после даже начали подмерзать ноги. Мы плавали, барахтались долго, пока с берега не донесся жестяный удар в дно пустого таза.
— Обедать зовут, — сказал Олжас.
Вышли, почувствовали: жара сильно спала, — и медленно, чтобы сохранить в себе прохладу моря, пошли к палатке Мухтарбая. Сегодня будет бешбармак в честь меня — гостя из Москвы.
Бригадир уже проснулся, перед ним на корточках сидела повариха, лила ему в ладони воду, и он шумно умывался. Вода почти не приставала к его лицу, — бурые, небритые щеки были горячие, жирные, — скатывалась на грудь, мочила рубашку. Он не снял свою соломенную шляпу, только слегка сдвинул ее на затылок, оголив бледный лысоватый лоб. Ловил черпаками-ладонями воду, сильно швырял ее себе в лицо. Ведро опустело, повариха перевернула его, постучала пальцами в дно, сообщая бригадиру, что умывание закончено. От полотенца Мухтар отказался, и, когда наконец поднял на нас глаза, они показались мне еще более кровавыми и дикими.
Я предложил закурить, поднес спичку; заговорил о рыбе, море, которое в последние годы начало сильно усыхать, о плотинах на реках, питающих его; спросил, много ли рыбы было в те времена, когда Мухтар был ребенком; сколько заработали в прошлом году, какие виды на теперешнюю путину.
Мухтар или кивал не к месту, или едва заметно мотал головой, или совсем неопределенно покашливал. Только когда я заинтересовался заработком, он поспешно сказал:
— Хорошо заработали. Хорошо живем.
Олжас промолчал и этим как бы поддержал бригадира. Я спросил его:
— Сколько получил?
Олжас задумался, будто подсчитывая в уме, но не ответил. Вообще я заметил, что он не любил говорить о заработке, бригадире, разных других бригадных делах. Поначалу мне это поправилось: не вязнет парень в бытовухе, — но сейчас я почувствовал в нем излишнюю настороженность, даже робость в присутствии бригадира.
Начали собираться рыбаки. Входили по одному, почтительно здоровались, будто мы сегодня еще не виделись, рассаживались в круг у стенок палатки, легко подвертывая под себя ноги. Больше было пожилых, степенных, был и совсем старый один, замещавший на лове бригадира, — он сел по левую руку Мухтара. Мне указали место справа, я пригласил с собой Олжаса, он заметно смутился, оглядел рыбаков — те кивнули, — только после этого примостился рядом. Мне стало ясно: каждый имел свое, постоянное место в палатке бригадира.
Вошла повариха, не разгибаясь, застелила середину палатки белой скатертью; вышла, снова появилась; поставила медный, сипящий жаром самовар; принесла пиалы, придвинула каждому; горстями рассыпала по скатерти сахар-рафинад; с эмалированным чайником в руке уселась у входа; по кивку Мухтара принялась разливать чай, не поднимая головы в низко надвинутом на глаза платке.
Первому — мне, уважаемому гостю. Плеснула в пиалу верблюжьего молока, разбавила крепким чаем из самовара. Подала в руки. После взял свою емкую цветную пиалу бригадир, и дальше — по кругу. Олжас получил последним, хоть и сидел возле меня.
Пили молча, слышались только хлебки и вздохи, и это походило на ритуальный обряд, на молитву. Говорить же, видимо, разрешалось, — изредка рыбаки перекидывались казахскими словами, — молчание нужно было скорее само по себе, чтобы ощутимее утолить жажду. Повариха зорко следила за каждым и, если пустела у кого-нибудь пиала, тут же наполняла ее.
Подавая мне вторую пиалу, она не удержалась, мельком, с чисто женским интересом глянула на меня. И вновь, как в первый раз, ее носатое, иссохшее, по-суслиному заостренное лицо показалось мне русским. Желая заговорить с ней, я сказал:
— Спасибо, хозяйка.
Она не ответила, отвернулась, ничто в ней даже на мгновение не переменилось.
— Русская? — спросил я у Олжаса.
— Не знаю. Может, русская? По-русски понимает…
— Откуда она?
— Местная. Может, казачка. Их предков при царе на Арал прогнали. Совсем казашка стала, русских стесняется.
По движению руки Мухтара был убран самовар, горками составлены пиалы, и повариха принесла кувшин с водой, полотенце, пустой таз. Начав с меня, она проползла на коленях по кругу и каждому полила на руки воды, выждала, дав вытереться полотенцем. И опять я заметил, как она цепко глянула на меня, после щедро наклонила кувшин.
— Бешбармак — пять пальцев, — сказал Олжас. — Без вилки едим. Легенда такая есть…
С огромным блюдом в руках протиснулась в палатку повариха. Медленно подгибая колени, она стала наугад опускать блюдо: ей ничего не видно было внизу. Мне показалось, что вот сейчас она уронит блюдо и обварит себя с ног до головы. Но никто не сдвинулся ей помочь, и я, вскочив, поддержал край блюда.
Олжас дернул меня за рубашку, а Мухтар издал короткий несильный звук, который я без перевода понял: «Какой невоспитанный молодой человек!» Закивали, осуждая меня, старые рыбаки. Мой поступок, кажется, смутил и повариху: она виновато, болезненно улыбнулась.
Блюдо, пылая жаром и ароматом, утвердилось посредине палатки — гора рыбы, обложенная белыми мучными лепешками. На нем были лучшие куски осетра-шипа, сверху лежала голова, запеченная так аккуратно, что хотелось потрогать пальцами — не жива ли еще? Стало душно от пара, и повариха бросила мне на колени полотенце.
Бригадир слегка повернулся в мою сторону, медленно выговорил казахскую фразу, на что все рыбаки, повеселев, ответили ему кивками или коротким словом «йя!»
— Мухтарбай извиняется перед гостем, — перевел Олжас, — самый лучший бешбармак — из барашка, который жир нагулял. Мухтарбай приглашает к себе зимой купачить. А теперь просит дорогого гостя скушать эту голову морского барашка.
С последними словами голова осетра переместилась мне на тарелку — подал ее старик, сидевший слева от бригадира. Он же начал быстро разбирать мясо рыбы, небрежно и проворно бросая куски в тарелки. Пиалы наполнили шурпой — густым рыбным наваром. Расставили стаканы, появилась водка.
Лобастая голова осетра смотрела на меня маленькими белыми глазками, и я не знал, что с нею делать. Олжас толкнул в плечо, прошептал: «Раздай, кому захочешь». Это взбодрило меня, я с радостью набросился на голову, разобрал ее пальцами на хрящи и куски, самый большой положил бригадиру, остальным — что кому досталось; себе и Олжасу оставил по плавнику. Это вызвало всеобщий восторг (рыбаки, вероятно, подумали, что я сам догадался разделить голову), и я тоже радовался: ведь мог совершить глупость, начав единолично управляться с головой.
Выпили по полстакана, и началась еда — истовая, шумная, с прихлебыванием шурпы и обсасыванием костей. И опять почти не говорили — лишь изредка перепархивали и замирали отдельные слова, — ели, насыщались. И слышалось, как самые сильные едоки урчали желудками, постанывали.
Говорить начали позже, когда опустело блюдо, были подобраны лепешки, допита водка. Повариха вновь принесла воду и таз, дала умыться. Рыбаки отвалились на кошмы, подмяв под бока подушки. Я решил, что наступило время говорить, сказал:
— Хорошо живете!
Мухтар ответил что-то по-казахски, все засмеялись. Я заметил: в присутствии рыбаков он почти не произносил русских слов. Выло непонятно: намеренно он так поступает (чтобы показать приезжему свою независимость) или по старой бригадной привычке? Олжас, посмеявшись, перевел мне:
— Мухтарбай говорит: хорошо живем. Не жалуемся — живем. Одна жалоба есть — когда телевизор нам проведут?
Еще раз посмеялись, и я спросил:
— Сколько в прошлом году заработали?
Сразу наступило молчание. Одни начали закуривать, делясь табаком, другие отвернулись, будто не расслышали моих слов, крайний рыбак, откинув полы входа и впустив струю свежего воздуха, выполз наружу. Мне показалось, что я обидел бригадников своим простеньким вопросом.
— Много, — сказал Мухтар, глядя на острый, как лезвие, просвет входа и обволакивая лицо горьким дымом из трубки.
— Олжас, сколько ты получил? — дружески спросил я, освобождая других от этого вопроса.
— Не считал…
— Посчитай.
Олжас задумался, что-то соображая, перестал курить; и вдруг резко и сердито прозвучал голос Мухтара. Он сказал несколько слов, из которых я понял одно: «болды» — хватит, довольно.
Рыбаки поднялись, пригибаясь как в поклоне, заторопились из палатки. Мухтар откинулся на подушки, выпятив тяжелый живот, закряхтел, наслаждаясь расслаблением тела. Его потное, медно горячее лицо погрузилось в угол, в дымную полутьму, как бы медленно выпав из нашего обзора. Это означало: хозяин устал, отпускает отдыхать гостей, а что не прощается по обычаю — испортилось хорошее настроение.
Теперь почти наверняка я почувствовал какую-то свою вину, мне захотелось прямо спросить Мухтара: «Почему сердишься, бригадир?» Но Олжас схватил меня за руку, потащил из палатки.
Мглисто вечерело. С моря нагнеталась густая прохлада, и море было черным вдали от придавившей его тучи; верблюды лежали на сыром песке, поскрипывая зубами, жевали жвачку; дымился костерок, повариха мыла в тазу посуду, а рядом с нею тоненько и непрерывно ныл ребенок — даже издали чувствовалось, как он красен и горяч от жесткого дневного солнца. Рыбаки были в своей палатке, безмолвно укладывались спать.
Мы пошли к воде, навстречу прохладе. Сели на борт лодки. Пахнуло на мгновение теплом тухлой рыбы: где-то в пазах остались и сопрели на жаре бычки и мелкие воблы, — и отодвинулась в глубину степи стоялая духота вместе с памятью о ней. Нахлынуло море всей своей огромной влагой, непостижимостью, движением.
— Эх-ха… — длинно, грустно выговорил Олжас.
Я не спросил, что означает его «Эх-ха…», да и он, пожалуй, не ответил бы сейчас: не хотелось говорить в этой тишине и затерянности. Все сделалось незначительным, слишком уж по-человечески суетным, и еще тише я ответил:
— Да-а…
Шелестя песком, подошла повариха, сунула нам в руки по кружке верблюжьего кислого молока — щувата. Белый платок, темное лицо и… быстрый белый проблеск зубов, — это она улыбнулась мне, робко, надеясь, что я не замечу. И как-то сразу я понял: она русская, но никогда не видела своей лесной туманной родины.
Наступил еще один день, рыбаки притопили невод, пригнали лодку с уловом к берегу, и старый верблюд получил на обед горку мелкой рыбешки. Я пошел в палатку Мухтара проститься: скоро ожидалась машина, на которой мне надо было ехать в город Аральск.
Мухтар был не один, я это понял, подходя к палатке: оттуда слышался чужой, чем-то недовольный голос. Я подождал несколько минут, но разговор продолжался и не чувствовалось, что скоро он закончится, решил самовольно войти.
Напротив бригадира, подвернув под себя хромовые сапоги, сидел человек в милицейской форме. Фуражка четко значилась у него на голове, китель был застегнут на все пуговицы, звездочки на погонах резко поблескивали, будто подсвеченные изнутри, — и было несколько смешно видеть по-степному сидящего, однако не потерявшего служебной выправки старшего лейтенанта.
Мухтар пребывал в своем улу на лохматой кошме и в той же идолоподобной позе: глаза у него полуприкрыты, обрюзглое, цвета древней бронзы лицо глянцевело от пота, живот лежал на коленях, руки на животе; и только шляпа сдвинута на ухо, будто он поспешно прикрыл ею лысину, и это почему-то выдавало его душевное состояние: бригадир Мухтарбай очень сердит.
Старший лейтенант выговаривал слова резко, часто, военным категорическим тоном, после схватил прутик и принялся вычерчивать на песке впереди себя какие-то линии. Мухтар слегка приоткрыл веки, красно, медленно глянул на песок, хрипло выкрикнул:
— Жок!
Старший лейтенант осекся, брезгливо вытянул губы, огорченно крутнул головой, как человек, уставший доказывать то, что понятно любому ребенку; но вот он снова схватил прутик и, понемногу наращивая потерянный голос, заговорил твердо, водя прутиком по песку.
Мне подумалось: «Может быть, это уполномоченный из города, что-нибудь, случилось в бригаде, донесли на Мухтара?..» Припомнился сегодняшний разговор с Олжасом, я прямо спросил его, почему на бешбармаке рассердился бригадир. Олжас сказал: «Наш Мухтар не любит вопрос про деньги». Оказывается, никто из рыбаков не знает своего заработка, на всех получает лично бригадир, высчитывает за еду, водку, спецовку; откладывает сколько-то поварихе; после делит рыбакам, но не поровну: чем старше годами рыбак, тем выше плата. Сам Мухтар никогда не работает, — руководителя это может унизить, — и выходит к неводу лишь, когда приезжают начальники или корреспонденты. Старики в бригаде считают, что так и должно быть, а Олжас в прошлом году, сразу после армии, сказал Мухтару: «Ты как бай!» — и написал заметку в районную газету. Мухтара покритиковали, однако к заметке было добавлено, что он, Мухтарбай, лучший ловец и руководитель неводной бригады в районе. Мухтар ничего не сказал Олжасу, с виду даже не обиделся, но все старые рыбаки перестали говорить, с «болтун-солдатом», обходили его, как в прежние времена иноверца, и Олжас чуть было не ушел от них. Однако вспомнил, что сам попросился к Мухтару, да и заработать очень хотелось: жениться пора. Другой, более удачливой бригады на всем Арале не сыщешь. «Ничего, — сказал себе Олжас, — пока поработаю…»
Может быть, это уполномоченный из города, сидит, спорит с бригадиром, хочет разобраться в жизни и работе рыбаков?
Старший лейтенант четко изобразил на песке чертеж: вверху значился кружок, и от него вниз и в стороны, как лучи солнца, шли прямые линии. Над кружком было написано: «Жахаим», на конце каждой линии казахские имена: Алим, Мерике, Сарсен, Кузденбай и много других. Старший лейтенант водил прутиком поверх чертежа, тыкал и сверлил то одно, то другое имя и, мне казалось, гневно, полушепотом выкрикивал Мухтару свое отчаянное возмущение. Но вот он выпрямился, отшвырнул прутик, заговорил ласково, с легким смехом, очень стараясь чем-то угодить Мухтару.
— Жок! — сказал бригадир, на этот раз, не открыв своих красных глаз.
— Ба-яй, — испугался старший лейтенант и замолк, нервно нащупывая портсигар.
Я решил воспользоваться этим затишьем, придвинулся к бригадиру, осторожно коснулся его плеча.
— Уезжаю, Мухтарбай, до свидания.
Минуту он молчал, как бы обдумывая мои слова, после качнулся в мою сторону, глянул в упор — так, что я почувствовал всю тяжесть, весь древний степной жар его большого тела, — медленно проговорил:
— Пиши мой адрес. Карточку пришли.
Быстро, покорно я записал коряво выговоренный по-русски адрес казахского поселка на Сыр-Дарье, и Мухтар сказал:
— Пришлю вобла. С пивой кушай.
От его пожатья моя сухонькая ладонь взмокрела, сделалась горячей. Торопливо, но почтительно (не поворачиваясь к Мухтарбаю спиной) я вывалился из палатки, зная, что обязательно пришлю ему снимки.
Было огненно, сонно и грустно вокруг. В мире существовали лишь две стихии — степь и море; два цвета — рыжий и зеленый. Но это с первого взгляда, изначального ощущения. Вот уже мне ясно, что здесь, в этом мире, живет, буйствует века и тысячелетия одна стихия — солнце. Оно породило скудную, великую степь, а воду сохранило в барханах лишь для того, чтобы не позабыли люди о его великой доброте.
Рыбаки спали, не видно было поварихи, верблюды спрятали свои рыжие горбы за рыжие барханы. Я пошел разбудить Олжаса: машина еще не появилась, и хотелось последние минуты провести веселее. Увидел его в короткой тени под брезентом, туго натянутым на кольях. Влез к нему, он подвинулся, поместились вдвоем. Олжас читал книгу американского писателя Рея Бредбери о космических путешествиях и жителях других планет. Книга была новенькая, казалась чужой в темных грубоватых руках Олжаса, и было удивительно, как ему удалось сохранить ее в бригадной палатке.
— Ты Гагарина видел? — спросил Олжас.
— Видел.
Олжас оглядел меня всего так, будто наконец обнаружил во мне что-то очень интересное. Я смутился от его жадного внимания и позабыл, из-за чего он уставился на меня, стал говорить о своем отъезде.
— Он какой? — спросил Олжас.
— Кто?
— Гагарин.
— Обыкновенный. Говорит: приказали — и полетел. Главное — техника.
— Он как бог! — не согласился Олжас.
Сощурив свои узкие, слегка сонные глаза, чуть приоткрыв негритянские губы, он забывчиво смотрел в неподвижную, будто заледеневшую стеклянной зеленью даль моря. Туда же и я перевел взгляд и долго, пока не замерцало в глазах, смотрел на белые капли чаек, дремавших вдоль отмели.
Из палатки Мухтара слышался то гневный, то ласковый голос старшего лейтенанта. После сделалось тихо. А еще через минуту старший лейтенант раздвинул красной фуражкой захватанные полы входа, вполголоса выругался и пошел к палатке рыбаков.
— Кто это? — спросил я Олжаса.
— Милиция.
— Зачем приходил?
— Рыбку просить приходил. — Олжас приподнялся на локоть, усмехнулся. — Рыбку любит кушать.
— Дал Мухтар?
— Жок. Напрасно доказывал милиция, что он родня бригадиру. Мухтарбай не поверил. Мухтарбай сказал: «Я последний из рода Жахаима». Другие умерли. Еще другие — на войне с фашистами погибли. Мухтарбай хорошо помнит свой род. Чуть не скончался милиция — так обиделся.
— Кто такой Жахаим?
— Батыр был. Аксакал. Джигит смелый был. Много коней, барашков имел. Всех других батыров завоевал.
Олжас уткнулся в книгу о космических путешествиях, а я пошел к бочке под кухонным навесом попить теплой солоноватой воды. Потом увидел, как по увалам, дальним барханам, струящим в небо пожары марева, длинно выстилая пыль, неслась автомашина. Постоял немного, соображая, куда она пойдет, и когда машина повернула в сторону Большого Сарычегонака, — побежал к морю: искупаться на прощание, запастись прохладой на всю дорогу до города.
Шофер привез газеты, письма и журнал «Огонек» для Олжаса: он был подписчиком. Немного продуктов, папиросы и отдельно — кто что заказывал. Машину обступили рыбаки, каждый день это небольшой праздник. Шофер пошагал к артельному котлу есть рыбный суп, а старик, помощник бригадира, принялся взвешивать улов. Рыбу перегрузили в кузов, накрыли брезентом, сдали шоферу по накладной, и я, обойдя рыбаков, каждому пожал руку.
Остановился возле кабины, шофер кивнул мне, я поставил ногу на подножку, и тут откуда-то сбоку твердо подошел старший лейтенант, слегка отстранив меня, проворно влез на сидение рядом с шофером. Одернув китель и уперев руки в колени, он выговорил чисто, почти без акцепта:
— Мне тоже полагается в кабинке.
От удивления я, видимо, изобразил всей своей фигурой крупный вопросительный знак.
— Начальник отделения милиции, — строго пояснил старший лейтенант.
Пришлось лезть в кузов устраиваться на рыбе. Сразу понял, как обидно меня провели: рыба уже нагрелась, припахивала, и всю дорогу через степь будет мучить меня тошноватым тлением.
Машина тронулась, качаясь, пробуксовывая на песке.
И как по резкому экрану кино замелькали кадры: зеленый кусок моря… лодка… горб верблюда… рыжий бархан… рыбаки у палатки… черная, как монашенка, повариха… палатка Мухтарбая… зеленый пласт моря… невод на берегу… повариха… опять повариха… рыжий, как огромный горб верблюда, бархан… еще бархан… И — бурая, однотонная, во все стороны света степь.