— Когда?
Он еле шевелил губами, пытаясь выговорить это слово. Он был очень слаб и очень стар. Он не мог двигаться, лишь следил глазами за моими движениями. Все оставшиеся силы вложил он в этот вопрос. Не знаю, как он смог догадаться, что я пойму его. Никто не понимает нас в земле Огон. Никто не может дать ответ, потому что не понимает нашего языка. Но даже если бы мы задавали этот вопрос на языке земли Огон, ответ получился бы совсем другим. Мы получили бы сотню ответов, и ни один из них нас бы не удовлетворил. Потому что никто не знает ответа на этот вопрос, будь он задан хоть на каком языке. Потому что ответа не добиться.
Человек лежал неподвижно, лишь следил глазами за моими движениями. Голуби ворковали на улице, хлопали крыльями под сводами общей палаты. Она была пуста, лишь в углу сиделка читала кому-то вполголоса книгу. Высокие окна были раскрыты и впускали внутрь весну — назло больничной гигиене, назло строгим правилам. Да, в этом большом городе наступила весна, как наступала она в других больших городах земли Огон. Весну в палату зазвал я, потому что до нее здесь была только тишина, сновали бесшумные фигуры сестер в белых накидках, — а теперь голубиное воркование и весенние ароматы наполняют госпиталь.
Здесь я работал — ухаживал за больными. Дело было нетрудное: убираться, менять белье, перевозить больных. Другой работы не было. Не было и документов. У меня оставалось только именное слово, чтобы назваться. Мы получаем истинное имя только после смерти, а при жизни пользуемся прозвищами, и имяреками, и бессмысленными сочетаниями звуков. Многие считали, что даже эти прозвища ни к чему, и оставались безымянными. Таких силком тащили к бегам, чтобы те нарекли их. Однако перед духами мы все равно предстаем безымянными — затем, чтобы они дали нам самое последнее имя.
Когда-то один бег нарек меня Шепчу.
Глазами, полными мольбы и надежды, смотрел на меня этот человек. Я нагнулся над ним, и, вглядевшись в меня, он опустил веки. Он больше не смотрел на меня, не смотрел на мир. Тихо повторил он:
— Когда же? Когда?
Я хорошо знал эти слова. Мне доводилось слышать их множество раз, в течение многих лет. Я хорошо их знал, слишком хорошо.
«Шепчу, — сказал я себе, — этот человек говорит на твоем языке, говорит слова, которые ты слышал много, много раз. Ты не шаман, Шепчу, ты не можешь сказать ему когда. Но ты обязан ответить. Ответь же ему, обнадежь его, не говори о каре, свалившейся на тех, кто покинул страну, не говори всей правды, потому что она ему и так известна».
— Не знаю, наречен ли ты и как тебя зовут, — произнес я, наклонясь близко к нему, — но знай, что скоро. Да, очень скоро придет то время, и ты должен дожить.
— Должен дожить! — повторил человек, имени которого никто не знал, и открыл глаза. — Значит, время близко. Но многие не дожили. Скажи же мне когда, скажи, потому что я могу не успеть.
Он раздосадовал меня, этот человек, раздражил своими стенаниями. Скольких говорящих на моем языке за последние месяцы свез я вниз, в холодное место. Сколько лежит еще в соседних палатах — все дряхлые, еле дышащие, сраженные старостью в однодневье, в одночасье. Вот что стало карой за наше предательство — старость. И все эти несчастные, зная об этом, продолжают спрашивать «когда?», не перестают надеяться.
— Ты успеешь, человек без имени, — сказал я ему. — Ты доживешь. Неужели ты сомневаешься в этом? Успокойся. Время близко.
Он смотрел на меня не понимая.
— Но когда?! — вдруг закричал он, и был этот крик неожиданно громким. Сиделка оторвалась от своей книги и посмотрела в нашу сторону. Люди на соседних койках приподняли головы.
Что ж, я сказал ему — когда. Он не желал успокаиваться заветным словом «скоро». Он забыл о том, что великое бедствие было ниспослано на оставленную страну за непослушание и несмирение. Он хотел уповать и дальше. Неразумный старик! Вот я и сказал ему, что произойдет это, когда Великий Окунь запоет. Когда Великий Тополь треснет. Когда Великий Тарбаган поседеет. Когда Великий Рак издаст такой звук, какого еще никто не слышал. И когда в четвертый день недели прольется Великий Дождь, какого еще не было.
Вот что я сказал человеку, лежащему передо мной на койке в том госпитале, где я ухаживал за больными.
Он внимательно, закрыв глаза, меня слушал. Я наклонился к нему. Он лежал неподвижно. Я потряс его за плечо и тут же понял, почему он слушал меня так внимательно. Он умер.
Да, вот еще один умер, поперхнувшись этим словом. Сколь многие до него умирали с вопросом «когда?» на устах. Сколько их умерло в этом госпитале, у меня на глазах, скольких я свез в холодное место. И все спрашивали меня: «Когда?» — спрашивали с надеждой в голосе, с мольбой в глазах. Все они были стары, все слышали о страшной каре, обрушившейся на нашу землю, — но продолжали задаваться вопросом, потерявшим всякий смысл. Наказанные, они продолжали надеяться.
А вот я ни на что не надеюсь. Вести с родины давно перестали доходить. Но люди моего народа продолжают поступать в госпиталь, где я работаю. Сначала их было очень много. Потом стало меньше. Сейчас их всего шестеро, и лежат они по разным палатам. Нет, пятеро. Теперь их всего пятеро. Сколько всего их осталось в земле Огон? Боюсь, скоро я стану последним.
Я отправился к медсестре и сказал ей, что тот человек умер. Я плохо говорил на ее языке. Я сказал:
— Тот лишенный счастья человек скончаться сделал.
Она, не понимая, смотрела на меня.
Я сказал:
— Он умертвый. Совсем умер.
Тут она меня поняла. Быстро кивнув, произнесла:
— Я скажу Жанин. Спасибо.
— Ваше здоровье, — сказал я.
— Вы знаете, как его зовут? — спросила она. — Он поступил в бессознательном состоянии.
Я сказал, что не знаю. Ведь он не успел сказать мне, как его зовут. Возможно, его никак не зовут. Но ей этого не растолкуешь.
Вернувшись, я накрыл его простыней. Он был теперь под ней, с навеки застывшим на губах вопросом. Голуби мирно ворковали на улице. И я вознес благодарность Великому Небу за то, что этот человек наконец обрел имя.
Говорят, когда-то мы кочевали. До времени нам это позволялось. Но никогда стада наши не были так велики, как нам хотелось бы. Степи, по которым нам разрешалось бродить, были заключены в Затворные горы. С них за нами надзирали грозные тэнгэры. Тэнгэров было много, и все были грозные. Отовсюду видны были горы, в которых они обитали, — далекие, в дымке, но всегда видные на горизонте. Мала, очень мала была земля Магог.
Да, воля нам была дана лишь в пределах Затворных гор. Постоянно ощущали мы на себе суровые взоры тэнгэров. А однажды Великие Духи явились шаманам и объявили, что отныне магоги должны оставить кочевой образ жизни и переселиться в прочные дома. Ведь когда прозвучит Труба, все мы как один должны будем немедленно выступить. А разве могут выступить разбредшиеся во все стороны пастухи, когда прозвучит Труба? Вот потому и поселили нас в прочных, остроконечных каменных домах, выкрашенных в черный цвет. Ибо так было угодно Небу.
В одном из таких домов я и родился. Мой отец так и не удостоился земного имени, вскоре после моего рождения он получил последнее имя на небесах. В тот год появился человек из хосуна Шурши, нарекший себя Сбегу, нарекший сам себя — неслыханное дело. Он возвысил голос и предположил, что ждать не нужно, что никакая Труба не прозвучит, потому что никто в нее не подует, и что до нас вообще никому нет никакого дела. За ним устроили настоящую охоту: сразу три бега выпустили распоряжение предать его смерти за хулу на небеса. Сам же Сбегу, ни от кого особенно не скрываясь, ушел в степь пасти баранов. И вот однажды ему предстало знамение: Великие Духи Чычкан и Жуйжолу явились ему. Они спросили его, и он ответил — высказал свои сомнения насчет особой миссии магогов. В ответ Великие Духи, поразмыслив, обратили Сбегу в пепел. Так еще раз было наглядно доказано, что особая миссия у магогов есть.
Мы все знали о том, что случилось со Сбегу. Сколько раз рассказывали нам его историю у горящего очага. Сбегу был паршивой овцой, отбившейся от дружного, сговорчивого стада. Ведь никто из нас не сомневался, что у магогов великое будущее. Все мы с нетерпением ждали. Это ожидание было великим объединительным мотивом. Приобретало оно разные формы, но выражалось всегда одним-единственным вопросом. Когда? — вот каким вопросом все мы задавались. Когда?! — воздев руки к небесам, надрывалась нетерпеливая молодежь. Когда? — угрюмо спрашивали взрослые мужчины. Когда же? — безнадежно шептали старики. Это «когда?» вечно висело над страной, словно унылое гудение, словно тяжкие тучи, не проливающие ни капли дождя. И обязательно находился кто-нибудь, кто с уверенностью отвечал: «Скоро». Обычно так позволялось отвечать только шаманам. Но бывало, что и какая-нибудь мать, укачивая раскричавшегося младенца, утешала его: «Не плачь, маленький. Скоро. Уже скоро!» И ребенок до поры замолкал, чтобы через годы, стариком, поперхнуться проклятым вопросом навсегда.
А бывало, выскочит на площадь с выпученными глазами какой-нибудь оглашенный:
— Труба! Труба!
Все — к нему:
— Где Труба?
— Слышу Трубу! — вопит. — Собирайтесь все как один, пора настала!
Ну послышалось человеку, в ухе зазвенело, мало ли что. И все со смехом расходятся, а он остается на площади, ошарашенно озираясь.
Помню одного сумасшедшего. Бывший шаман, он так и ходил в длинном черном балахоне и остроконечном малахае. Длинный, сутулый, с отросшей спутанной бородой, он ходил всюду, стуча посохом, и непрерывно бормотал:
— Когда. Когда. Когда. Когда.
В его устах это слово утратило вопросительную интонацию, «когда» перестало быть тем вопросом, что волновал всех нас. Он просто повторял это слово, без конца бормотал его себе под нос — когда, когда, когда, когда, когда, когда. Мы, дети, всюду бегали за ним, а когда он останавливался, окружали его и громко вопили:
— Когда?
Помню его страшный остановившийся взгляд. Рот его раскрывался, и жуткий крик вырывался из него:
— Забыл когда! Забыл когда!
Мы с визгом разбегались, а он садился в пыль и застывал, обхватив голову руками.
Конечно, ответ на этот вопрос знали шаманы. Не зря они общались с духами, не напрасно те являлись им в виде черного дыма. Они знали. И вид у них был соответствующий. Одетый в черную шкуру, косматый, в остром колпаке, заваливался шаман непрошеным в дом, раздвинув всех, садился у очага, жадно протягивал руки к мясу, шумно ел. Вокруг боязливо молчали, смотрели, как он ест. А он, поев, внезапно приходил в веселое расположение духа, задорно оглядывал хозяев:
— Ну что, небось хотите знать когда?
К нему придвигались, в глазах зажигалась надежда:
— Скажи, святой человек, и впрямь истомились! Скажи, ежели знаешь!
— Знаю, знаю, — важно кивал шаман, его веки после плотного обеда смыкались, он начинал клевать носом.
Его тихонько тормошили за плечо. Шаман встряхивался, весело оглядывал сидящих, рыгал.
— Скоро — вот когда! — со значением произносил он, поднимался на ноги, уходил.
И люди, сбившись у очага, начинали после его ухода гадать, как скоро и скоро ли настанет это скоро. За стенами была ночь, в которой неслышно скрылся шаман. Казалось, он бродит где-то рядом с домом, прислушивается к тихим разговорам, усмехается. В очаге тлеют угли. Красноватые отсветы на лицах сидящих. Тихие разговоры. И вот у одного из сидящих, человека, никак не нареченного, вдруг вырывается:
— Когда?
Одно из ярких воспоминаний детства: поздняя весна. Жарко как летом, но трава еще не увяла, не превратилась в заросли жестких шуршащих стеблей. Море высокой травы, и я в нем, охочусь с маленьким луком на тарбаганов. Но вот лук забыт, все забыто: муравьиный лёт! Один пригорок вдруг оказывается покрыт копошащейся серебристо-черной массой — это крылатые матки муравьев собрались лететь вдаль, чтобы дать жизнь новым муравейникам. Пригорок становится живым, скрывается под массой насекомых. Неожиданно они густым роем поднимаются с земли, и мне, маленькому, кажется, что этот огромный черный рой застилает солнце. Я поднимаю лук и пускаю стрелу в самую середину. Чего я хочу этим добиться? Я знаю, что стрела пролетит сквозь облако летящих насекомых и канет в море травы. Нет, мне просто жалко солнце, жалко небо, которое на миг застилось черной тучей, и я храбро пускаю стрелу в нависшую надо мной надуманную угрозу. Стрела улетает далеко, и я не могу ее найти. Рой же рассеивается.
Нишкни очень любила наблюдать за муравьями. Нишкни была моим другом — единственным другом. Вместе мы ходили к старому святилищу на Красном кургане. Древний квадратный храм глубоко врос в верхушку огромного оплывшего кургана. Подниматься к святилищу было делом нелегким — земляные ступени совсем сгладились. Никто не служил в святилище много лет. Вообще говоря, никто никогда не служил ни в одном святилище во всей земле Магог. Говорят, службы проводились раньше, в старые времена. Но потом Великий Дух Каракирдык явился шаманам в виде черного дыма и объявил, что служить службы не надо, пусть лучше готовятся к грядущей Битве. Шаманы сказали, что уж они-то биться не будут, они лучше будут службы служить. Тогда Великий Дух после некоторых раздумий испепелил одного шамана, после чего остальные с готовностью согласились с тем, что будут сражаться бок о бок со своими собратьями. Святилищ по всей земле Магог много, и все древние. Только никто в них не ходит. Нет надобности. Ведь если приходит надобность вознести молитву, следует лишь обратиться к ближайшему шаману, и тот передаст молитву тому или иному Великому Духу. Только ни у кого надобности вознести молитву не возникает. О чем молиться? Все у нас есть. Поля, луга, стада, еда. Говорят, в старые времена появилась у некоторых блажь возносить молитвы о том, чтобы поскорей наступила Пора и прозвучала Труба. Торопили духов так. Те явились и испепелили этих страждущих, и тем дело кончилось.
Нишкни мне рассказывала эти истории. Она много их знала, таких историй. Я спрашивал ее, откуда она это все знает, и однажды она мне поведала по секрету, что она — дочь шамана. Я в это не поверил. Я знал ее отца — он был обычный человек без имени, потому что никому в голову не пришло его наречь. А вот Нишкни нарекли очень рано, совсем маленькой. Ничем больше от остальных детей она не отличалась, разве всегда была очень задумчивой и серьезной. Когда надо было о чем-то спросить, все дети ходили к ней и спрашивали, а она отвечала. Она всегда знала ответ. Пожалуй, это была другая странность Нишкни. Она всегда знала ответ на любой вопрос. Только один вопрос не отваживались ей задать. Тот самый вопрос, волновавший всех: когда? Как-то раз одного мальчишку все-таки подбили задать ей этот вопрос. Помню его испуганное лицо, когда он шел к ней. Она встретила его спокойным взглядом. Запинаясь, он задал ей вопрос. Она продолжала смотреть на него. И вдруг ему стало холодно, он задохнулся от страха. Но она, выдержав паузу, просто ответила:
— Скоро.
И улыбнулась.
И тот стремглав кинулся прочь, забыв передать ее ответ товарищам.
Да, Нишкни была странная. И она была моим другом, единственным другом. Вместе мы ходили к старому святилищу. В норах под курганом обитали шаманы. Это были какие-то особенные шаманы — их никто никогда не видел. Говорили, что ночью по своим подземным ходам они поднимаются в святилище и до самого утра молятся Великим Духам. Но проверить это было невозможно — никто не ходил в храм по ночам. Туда и днем никто не ходил — боялись. Это было нехорошее место. Однажды я из любопытства весь день пытался взобраться по стертым земляным ступеням к храму. Я съезжал вниз бесчисленное количество раз, весь измазался красной землей. Много раз я оказывался почти у самой цели — совсем близко был черный проем, проход в храм. Но потом корешки, за которые я цеплялся, пытаясь взобраться, обрывались, и я на животе съезжал вниз, к подножию кургана. А потом пришла Нишкни и объяснила, что наверх мне взобраться не удастся — храм не пустит.
— Это особенный храм, — прибавила она.
— Чем особенный? — спросил я.
Она смерила меня спокойным взглядом.
— Здесь являются Великие Духи, — сказала она.
— Все разом? — наивно спросил я.
— Необязательно, — ответила она.
— В виде черного дыма являются? — продолжал я свои расспросы.
Она улыбнулась и произнесла:
— Необязательно.
Необязательно! А в виде чего еще? — хотелось мне спросить. Но Нишкни не сказала, а я не осмелился узнать.
С тэнгэрами общались многие, но это было раньше. Говорят, в старые времена свести знакомство с тэнгэром было вообще легче легкого. Они сами частенько завязывали знакомство с людьми — тогда они больше нами интересовались. Но и во времена моего детства часто можно было услышать, что родители того или другого моего сверстника общаются с тэнгэрами. Такое знакомство было почетно — ведь через тэнгэра человек завязывал знакомство с внешним миром. Иным удавалось даже выходить за пределы Затворных гор и путешествовать. Хотя я никогда не слышал, чтобы тэнгэры брали на себя труд переправлять человека через горы. Они были дружественны, но уклончивы.
Однажды Нишкни сказала мне, что у нее есть знакомый тэнгэр. Так, мимоходом упомянула. Естественно, мне стало любопытно, и я начал приставать к ней с расспросами. Она не стала говорить, как его зовут, но рассказала, что он явился ей возле старого святилища и что сначала она очень испугалась, но он успокоил ее и сказал, что явился как друг.
— Так вот откуда ты все знаешь! — победно закричал я.
Она покачала головой. Нет, тэнгэр тут вовсе ни при чем. Он никогда ничего ей не рассказывает. Наоборот, это она все рассказывает ему, а он печально слушает и кивает. Он вообще печальный. В его присутствии ей хорошо.
— И что, прямо вот так ничего не рассказывает? — не успокаивался я. — Совсем ничегошеньки?
Ну не совсем, конечно. Как-то получается, что она сама все узнает. Он молчит, такой печальный, поникший, а мысли и образы сами лезут ей в голову. Так она много узнает — об тэнгэрах, о земле Магог. Но он ничего не рассказывает, правда. Просто сидит и даже ее слушает вполуха, весь погружен в какие-то свои очень грустные мысли. Он совсем ничего не говорит, только временами спрашивает, все ли у нее хорошо. Когда она отвечает, что все у нее хорошо, он кивает и вновь погружается в задумчивость.
— Странный какой, — заметил я, жадно слушая ее рассказ.
Она пожала плечами.
— Они все такие. Им до нас мало дела, они сюда поставлены. Вот и нужно выполнять обязанности. А душой они не здесь.
— А где?
— Не знаю. На небесах, наверно. Они тоскуют по небесам.
— Это он тебе сказал?
— Да нет. Просто знаю.
Вот так наши беседы и оканчивались — она просто знала. Сейчас смутно припоминаю, что она открывала мне тогда поразительные вещи, только смысл их до меня не доходил. А сейчас я забыл даже то, что она мне говорила. Меня, помнится, здорово занимало, каково это — общаться с тэнгэром, и я попросил ее познакомить меня с ним. Она покачала головой.
— Он не согласится. Это мой тэнгэр.
— А ты не спрашивай, — наущал я. — Ты только скажи, когда ты пойдешь туда в следующий раз, а я проберусь тихонько и посмотрю.
— Ты не хочешь с ним поговорить? — удивилась она.
Конечно, я хотел с ним поговорить. Но как с ним говорить, если он говорить не хочет? Если он такой грустный и погруженный в себя? И если он к тому же — тэнгэр Нишкни? Не знаю, как с таким тэнгэром говорить. На такого тэнгэра лучше тихонько поглядеть из кустов. Лишь бы не увидел.
Неожиданно она пошла мне навстречу. Мы условились, что я буду ждать ее у подножия Красного кургана. Сгущались сумерки, скоро станет совсем темно. Багрянец заката.
Вскоре и впрямь стемнело, лишь верхушка кургана и немое святилище вырисовывались на светловатом небе. Где-то рядом послышались голоса, я узнал голос Нишкни. Но с кем она? С ней ли тэнгэр? Там, откуда донеслись голоса, вдруг появился яркий свет. Я приподнялся, чтобы хорошенько разглядеть его, и тут поблизости раздался шорох. Я повернул голову. Рядом со мной стоял огромный черный шаман. Весь в земле, до глаз заросший седой спутанной бородой, он был настолько страшен, что я застыл на месте. На меня он не смотрел. Его горящие красным огнем глаза были устремлены на свет — туда, где был тэнгэр. Я услышал скрежет его зубов. Я пошевелился, и медленно он перевел взгляд на меня. Никогда не забуду этого взгляда, этих глаз. В следующую же секунду я уже несся к дому сквозь трещащие кусты, спотыкаясь и падая. Мне казалось, что за мной гонятся все шаманы Красного кургана, жуткие, покрытые черной землей страшилища. После этого я заболел. Нишкни навещала меня. Выслушав мой рассказ, она сказала, что шаман мне просто привиделся. В тот вечер не было и тэнгэра. Она просто посидела на пригорке и, не дождавшись его, пошла домой. Она думала, что я уже давно там. Три дня они с матерью провели у моей постели, отпаивая меня отварами. Вскоре я и сам уверовал в то, что страшный шаман мне привиделся. Скоро я снова был на ногах.
В большом городе я жил в доме, владельцем которого был человек по имени Джованни. Полный, лысый, насмешливый, но с добрым сердцем. Он пустил нас с Языгу, человеком из хосуна Сиди, в свой дом сразу же, без лишних разговоров, как только мы прибыли и попросились к нему жить. Языгу знал, как его найти, как найти дом Джованни. Если бы не Языгу, я бы потерялся. Город был большой, очень большой. Я бы потерялся, если бы не Языгу. Он вывел меня из порта, провел по улицам, по которым ездили шумные автомобили, привел на место. Он все знал. Недаром он был сбегут, как и те, кто, как оказалось, уже живут в доме Джованни.
Наших там было четверо. Три сбегута и шаман. Они встретили меня в большой общей кухне. Я удивился, встретив там шамана. Не знал, что шаманы тоже бывают последователями Сбегу. Но шаман быстро привел меня в чувство. Он немедленно принялся смеяться над Сбегу, называть его глиняной головой и глупым тарбаганом. Другие молча его слушали. Чувствовалось, что они много спорили, спорили до сипоты, а потом бросили, бросили спорить. Они просто слушали, как шаман ругает Сбегу, и временами поглядывали на нас. Мы молчали. Молчал даже Языгу. Что нам было сказать? Тот был шаман, даже здесь, в этом городе, где не знали, что это такое — шаман. Но он был шаманом для нас, я не мог заставить себя спорить с шаманом. Так мы стояли и слушали его под испытующими взглядами других сбегутов.
Шаман говорил на простом языке, каким они, шаманы, всегда разговаривают с нами, простыми. Он называл Сбегу пустым лошадиным черепом и другими словами, которые из всех присутствующих понимал, кажется, я один.
Как-то раз я пришел к Красному кургану. Я никому не сказал, что туда пойду. Был день. По небу плыли большие облака. Вдали виднелись голубые горы. Ветер колыхал седые травы. Я пришел к кургану, чтобы заглянуть в те норы, в которых, как говорили, живут шаманы. Подножие кургана было все усеяно ими, узкими угольно-черными лазами, и страшно было приближаться к ним, страшно заглядывать внутрь. Перебарывая страх, я стал медленно приближаться и вплотную подошел к норам. Холодом тянуло оттуда. Никак не решаясь, я стоял у отверстия одного лаза — и вдруг услышал.
Курган шептал. Гулкий свистящий шепот доносился из его глубин. Небывалый ужас сковал меня, я не мог двинуться, только стоял и слушал, как постепенно это неразборчивое бормотание, это угрожающее хриплое шушуканье, страшный шероховатый смех превращается в связные слова.
Они шептали — шаманы. Они перешептывались, и слова их расползались по узким норам, как змеи. Они говорили на своем языке, говорили о чем-то своем, мне непонятном, но кое-что я разобрал: они называли дневной свет «хрыргын», напастью, вот как они относились к нему — они его ненавидели. Волосы поднялись у меня на голове, озноб колотил меня, стоявшего на жарком солнце. Напасть, напасть — неслось из черных глубин кургана. Белый свет, все, что на нем, я, стоящий на жарком солнце у входа в черную нору, — хрыргын.
Потом я часто приходил к кургану — послушать их. Они говорили странные вещи. Они шептались об тэнгэрах, о духах, они собирались на что-то жаловаться. Они советовались, как сложить такую молитву, которая заставит духов приблизить конец света, освободить их, шаманов. Пусть смерть, пусть огненная погибель, пусть конец всему — они хотели, они страстно желали, они жаждали этого. Но постепенно шепот замирал, часто на полуслове, как будто они впадали во внезапный сон, немилосердный сон животного, и я тщетно вслушивался, чтобы уловить конец фразы. Бывало, что курган молчал несколько дней, а потом вновь начинал шептать.
Так я научился различать их язык. Сейчас шаман называл Сбегу кретином, безответственным идиотом, проклятым раскольником, невером. Вот что говорил шаман, зная, что никто в комнате не сможет его понять. Это были непонятные слова, никто не понимал, что, собственно, шаман имеет в виду. Один я понимал, и мне было страшно отвечать ему. Поэтому я молчал.
Но он увидел, как я молчу. Он встал и приблизился ко мне, стал вплотную.
— Что ты такое? — спросил он на своем языке.
Я молчал.
— В Трубу веруешь?
Я кивнул.
— Ты понимаешь, о чем я говорю?
Я покачал головой. Он засмеялся.
— Кто был твой отец, ты, понимающий язык шаманов?
— Его не нарекли, — ответил я.
— Что ты здесь делаешь?
Я молчал.
— Ты сбегут?
Я покачал головой. Он приблизил ко мне свое лицо с горящими глазами, от него шел запах земных глубин, рудных жил, подземных рек, запах земли, как от мертвого.
— Ты пришел сюда, — сказал он. — Ты явился в Огон, и ты не сбегут. Тогда кто ты? Ты знаешь?
Я сказал себе: «Шепчу, этот человек хочет знать, кто ты, и он — шаман. Но должен ли ты отвечать ему? Он говорит на языке, понятном только вам двоим. Он не хочет, чтобы другие знали о том, кто ты. Скажи ему, что лишь Великие Духи знают, кто ты, а ты не знаешь. Скажи ему это на его языке».
И я уже раскрыл рот, чтобы сказать это, но тут вошел Джованни. Он вошел и избавил меня от ответа.
— Брейк! — завопил он, хохоча и делая какие-то непонятные знаки руками. И он продолжал говорить на своем быстром непонятном языке, одновременно разводя нас с шаманом в стороны и вскрикивая: «Брейк!» Я понял, что это мы — брейк, и подчинился. В конце концов, как только нас не называют. Пусть будем брейк, я не возражаю. Мне было приятно, однако, что брейк не только я, но и шаман. Стало быть, мы с шаманом заодно, мы оба — брейк.
— Брейк! — кричал Джованни, хохоча.
Впоследствии он рассказал мне, как увидел нас, вставших друг против друга, как кинулся разнимать. Он часто рассказывал об этом, и слушать его рассказ по двадцатому разу было уже не так интересно. Он говорил, что сразу вклинился меж нами, хотя вовсе не хотел этого делать. Он не понимал, о чем мы говорим, но сразу понял, что разнять нас надо. Он смеялся при этом. Он был мудрый, Джованни. Мы подружились.
Он много смеялся и много говорил. Сначала я не понимал его, как не понимал никого в этой стране. Язык не давался мне поначалу, потом я неожиданно, однажды утром, вдруг стал понимать: сквозь толщу незнакомого языка стал проступать смысл, как дно реки просвечивает сквозь замутненную воду. Так мы начали общаться с Джованни. Поначалу он спрашивал меня, задавал множество вопросов, и я отвечал как мог. Почему-то он думал, что мы — русские, такое у него сложилось впечатление из моих обрывочных рассказов. О чем я рассказывал ему? О выжженных степях, над которыми часами неподвижно стоят черные птицы; об огромных оплывших курганах, могилах древних бегов, на вершинах которых по ночам горят нездешним светом тусклые огни; о поселениях, где черные дома выстроены по кругу, а в середине торчит длинный узкий шатер — жилище шамана. О Хороне рассказал я ему — сокровенных землях, как мы называем страну Магог, когда говорим с иноземцами.
Потом настала моя очередь задавать вопросы: мне было интересно узнать об Огоне — иных землях, где я оказался. Правда ли, что здесь молятся единому Богу. Правда ли, что земля Огон — не земля, а земли, которых множество, и в каждой говорят на своем языке. Правда ли, что у каждого с рождения здесь свое подлинное имя.
А потом, когда наше взаимное любопытство было утолено, он стал рассказывать о себе. Мы сидели внизу, в его кафе, и он делился со мной историями из своей жизни, воспоминаниями, страхами.
Да, этот человек боялся. И я узнал, чего он боится, с удивлением узнал о самом великом его страхе. Помню, я чуть не вскрикнул от изумления, когда он сказал мне об этом впервые. Мы сидели в его кафе, пили вино, разговаривали. Посетителей было немного — двое таксистов и растрепанная женщина. Мы сидели и разговаривали, и вдруг он наклонился ко мне и сказал. И я чуть не вскрикнул от изумления.
Джованни боялся магогов. Он боялся их — нашего — нашествия настолько, что подготовил свой подвальчик на случай внезапного вторжения, отнес туда еду, воду, разные необходимые вещи. С расширенными глазами он поведал мне об этом. Увидев, что я отшатнулся, он спросил, знаю ли я, кто такие магоги. Не зная, что ответить, я пожал плечами.
И тогда он поведал мне о страшном кровожадном народе, до времени заключенном Господом за неприступными горами, за непроходимыми пустынями. О народе, который только и ждет, чтобы вырваться и истребить род людской. Жуткие звероподобные существа на косматых лошадях, в черных шкурах. Кровожадные, страшные. Говорят, они пожирают младенцев, пьют человеческую кровь. Что может быть ужаснее? Недавно Джованни прочел в газете одну статью, где говорилось, что время нашествия магогов уже настало, что нашествие близко. Ряд ученых выступили с прогнозами и пришли к выводу, что нашествие в ближайшие годы неминуемо. Многие друзья Джованни всерьез к нему готовились. Сам он планировал бежать на родину, в горы на границе с другой огонской страной. Там, объяснил он, можно скрываться месяцами. Там магоги, возможно, его не обнаружат. Ведь известно, что они живут на равнинах и в горах ориентируются плохо. Он уйдет повыше в горы, там есть небольшие деревни. В одной из них он и переживет нашествие.
Я сидел и слушал его, не веря своим ушам. Сколько я слышал об этом раньше, слышал с детства, но то были рассказы у семейного очага, рассказы о грядущей великой доблести, о храбрости героев, об огромных, погрязших в грехе городах Огона, которые нам предстояло разрушить и истребить живущих в них. Но ни разу не доводилось мне слышать о себе со стороны, слышать такое. Ибо я был один из тех, один из них — один из тех, кого боятся.
И, слушая Джованни, я вдруг понял, что живу в городе, которому суждено быть истребленным. И мне тоже стало страшно. Когда? — бился в голове получивший новый смысл вопрос. Мне захотелось бежать, спасаться, захотелось бежать. Страх, подобный страху Джованни, обуял меня. Да, я помню, что страх, схожий со страхом многих людей в этом городе, охватил меня, словно черный вихрь.
Я встал и пошел к ним, к тем, кого боялись. Кажется, я встал, не дослушав Джованни до конца, и он очень удивился. Я пошел к ним. Мне необходимо было поделиться с ними своими страхами, посоветоваться, узнать, чувствуют ли они то же. Я пошел к ним.
А они уже ждали меня. Главным у них был Топчу, человек из хосуна Терпи. Это был веселый и общительный парень, никогда не лезший за словом в карман, и странно было видеть, как иногда живое его лицо становится серьезным и печальным, словно Топчу приходят мысли о смерти, о смерти родных. Сбегутом он был с детства, как и его отец, нарекший себя Уйду и назвавший сына Топчу. Топчу жил в Огоне уже давно — работал на сборе фруктов, на постройке дорог, в порту. К нему приводили новоприбывших, и он помогал им найти работу, помогал в поиске жилья, помогал с открытым сердцем. Он был веселый и общительный парень, с ним было легко. Сейчас он ждал меня и сразу приветствовал:
— А вот и наш славный Шепчу! Мы как раз тебя дожидаемся. Пошли, для нас нашлась работа.
Это он увидел мое лицо, заметил, что меня что-то огорчило, и щедро поделился со мной своей улыбкой. На время я забыл о страхах, обуревавших меня, мне показалось, что нет ничего радостнее этого известия, — ведь для нас нашлась работа! Пусть это будет сбор фруктов, пусть укладка дороги — я буду работать! Слова Топчу вызвали в моем сердце бурную радость, я, видимо, просиял, потому что Топчу сказал с улыбкой, обращаясь ко всем:
— Вот молодец Шепчу! Молодец!
И тут из-за спин сбегутов донесся голос шамана:
— Работать на грешников — духов гневить.
Топчу, не обращая внимания на его слова, громко обратился к нам:
— Пошли, буторы!
И мы двинулись, стараясь не слушать, что там сзади шаман говорит про беспощадные мечи и гнев великих духов.
Оказалось, нам предстоял сбор фруктов. Залитые солнцем сады, большие красные яблоки в корзинах, пот и радость работы. И все время доносился до меня сердечный голос Топчу:
— Молодец Шепчу! Молодец!
Да, я работал в поте лица своего, я снимал урожай, я трудился, и совсем испарились из моего сердца страхи, истаял под ярким солнцем ужас от мысли, что быть мне истребленным вместе с большим городом. Целый день мы собирали яблоки под ярким солнцем — не тем знойным солнцем, что злобным надсмотрщиком сидело в небесах над землей Магог, а под милым, нежарким ласковым солнцем беззаботной земли Огон.
А дома нас, веселых, уставших, источающих аромат яблок, встретил неистово горящий взгляд шамана.
— Там, — каркнул он, простирая длинную руку в сторону, откуда мы пришли, — созревают плоды земли для сквернавцев земли Огон, земли обреченной. А кто их собирает? Собирают их доблестные буторы земли Магог, избранные воины. То-то радуются Великие Духи, то-то ликуют славные предки! И ведь есть чему радоваться — собирают храбрые буторы-магоги яблоки для нечестивцев земли Огон!
— И тебе хорошо бы нам помочь, — кротко сказал Топчу. Я заметил, что никто из них никогда не вступал в пререкания с шаманом. — Живем вместе, кухня одна.
— Духи не допустят, — закричал шаман, — чтобы их служитель собирал яблоки в земле Огон. Эта земля обречена истреблению!
— Вместе со всеми яблоками, — поддакнул Языгу.
— Яблоки не дождутся истребления, — одернул его Топчу. — Их до этого схрумкают.
— Хрыргын! — неистово завопил шаман, махая на них руками. — Вы — хрыргын! Великие Ужасные Духи, пошлите огонь на это отребье земли Магог!
— Ну, ужинать пора! — весело сказал Топчу, пропуская его вопли мимо ушей.
И во время ужина победно громоздилась посередине стола корзинка с красными наливными яблоками, щедро отсыпанными нам хозяином сада за хорошую работу. Мы ели, пили вино и обменивались шутками, совсем позабыв про слова шамана. А он пропал куда-то, ушел из дома — и не появлялся несколько дней.
Яблоки земли Огон, душистые, красные, крутобокие. Вы были вкусны тогда, в тот вечер, вы словно одаривали благодатью собиравших вас сынов земли Магог.
Об этом стало известно за много дней — пришли люди от бега и объявили, что великий бег устраивает празднество в честь рождения сына. Все обязаны явиться, ибо устраивает празднество в честь рождения своего сына великий и славный бег. Все, кто может ходить, должны явиться в урду бега, чтобы есть, пить и петь песни. На веселье и празднество должны явиться все, кто в состоянии передвигать ногами.
Так объявили люди, пришедшие от бега.
Меня там в тот день не было. Я был на холмах — пас лошадей вместе с другими табунщиками. К нам прискакала взволнованная Нишкни и сообщила, что недавно приходили люди от бега, и скоро надо явиться на празднество. Мои товарищи обрадовались, стали громко обсуждать новость: ожидалось веселье, ожидалось огромное пиршество, съезжались со всех концов страны затейники и музыканты. А у меня подозрением, тревогой, неприятным предчувствием заныло сердце. В последнее время я чувствовал его, мое сердце, оно давало о себе знать в самые неподходящие моменты, и когда надо было радоваться, оно сжималось, а когда вокруг веселились, оно задумывалось. Ничего я не мог с ним поделать, оно было частью меня и руководило мной, повелевало. Оно погоняло мной, мое сердце.
Было начало осени. С гор по ночам подул холодный ветер. Травы еще больше поседели. Горы стояли в темных тучах, дожди лили над горами. Настало время явиться в урду великого бега для надлежащего веселья.
Урда была недалеко от нашего поселения, в хосуне Годи. Лишь бегам разрешено было кочевать по земле Магог. Бег соизволил остановиться здесь прошлым летом, когда его объявили верховным Гогом земли Магог. Четыре сотни огромных повозок, запряженных быками, привезли сюда урду, имущество бега, привезли его жен и чад, а также неисчислимое количество челяди и домочадцев. Урду защищали стены из повозок, охраняли вооруженные воины. Велика была урда в хосуне Годи.
Бесчисленное множество народа стеклось на громадное поле перед воротами урды. Всюду, куда ни кинь взгляд, несчетными палатками было усеяно поле, в них пировали, пели, плясали люди. Кое-где затейники и акробаты развлекали народ, по краям конники демонстрировали удальство, устраивали состязания. Вкусные запахи готовящихся яств плыли пополам с пылью над полем.
Помню, я растерялся. Куда идти, что делать? Веселиться не хотелось. Хотелось отойти в сторонку и подумать, поразмыслить. Горы отсюда казались ближе, можно было различить отдельные вершины. Что-то там делают тэнгэры? Видят ли, что верховный Гог устроил празднество? Ходили ли к ним люди от него, приглашали ли явиться? Веселятся ли тэнгэры, или им по целым суткам надлежит наблюдать за нами? Такие мысли приходили мне в голову. Хотелось отойти в сторонку, подумать, поразмыслить. О многом хотелось размышлять моей голове, и сердце мое посреди общего веселья задумалось. Но Нишкни потянула меня за руку, и мы нырнули в праздничную толпу.
Вокруг бурлило веселье. Вокруг ели, пили, смеялись. Обжирались, опивались, хохотали во всю глотку. Целых быков поворачивали на вертелах. На канатах танцевали плясуны. Плясали испуганные незнакомым шумом лошади. Конскую колбасу раздавали за так. За волосы тащили пойманного вора. Отпускали в небо пойманных птиц. Щебетали стайки девушек. Своры парней затевали потасовки. Вокруг ели, пили, смеялись, обжирались, опивались, хохотали во всю глотку.
Вдруг я заметил в стороне, у костра, знакомых людей. Это были мужчины нашего рода, которые тоже пришли поучаствовать в веселье. Заметив меня, один из них протяжно меня окликнул:
— Эй, единородец! Пошли к нам!
Я подошел к ним и сердечно поздоровался. Их было с десяток, они неспешно ели жирный бульон. Один, огромный, темнолицый Бурчи, сказал:
— Возьми чашку, поешь с нами.
Я сидел с ними, со взрослыми мужчинами нашего рода, и ел вкусный горячий бульон. Они же, не обращая на меня внимания, вели медлительные беседы, неспешно резали мясо, наливали еще бульону. «Эхэ-хэ!» — то и дело вздыхал кто-нибудь из них, и не был этот вздох полон затаенной обиды или скрытой горечи, а полон был сытого удовольствия, исходил из плотно набитого вкусной едой брюха. «Эхэ-хэ!»
Я рассматривал их. Никогда еще мне не доводилось видеть столько единородцев мужского пола. Я знал только двоих: Бурчи, старшего табунщика бега, и маленького подслеповатого старика по имени Шалбан-ага, славившегося своей прожорливостью. Этот Шалбан-ага был известен тем, что в одиночку мог съесть целого ягненка и выпить бурдюк ойрака. Видеть это было удивительно, потому что Шалбан-ага был ростом мал и телом тщедушен. Сейчас он, отдуваясь, с лицом, покрытым обильным потом, доедал шестую чашку бульона. Бурчи, посмеиваясь, смотрел на него.
— Что, уважаемый Шалбан-ага, еще налить? — спросил он, когда тот опорожнил чашку.
Шалбан-ага замигал.
— Налей, пожалуй, — сказал он не очень уверенно.
— А то мясо готово, сейчас еще жареного принесут, — подначивал Бурчи, перемигиваясь с другими.
— Так пока его поднесут, — сказал Шалбан-ага, жадно поглядывая на котел. — А бульон вон какой вкусный. Ты налей еще, друг Бурчи. От жидкого, небось, бурдюк не лопнет, — добавил он под общий смех, похлопывая себя по животу.
Сквозь густую шумную толпу к нам пробилась Нишкни.
— Вот ты где! — закричала она, увидев меня. — Пошли скорее, там Шмешу-хэхэхэй выступает.
— Невеста, э? — подмигнул мне Шалбан-ага.
Мне стало неприятно смотреть на его лоснящееся лицо, сальные глазки. Я встал и пошел с Нишкни.
Местонахождение Шмешу-хэхэхэя можно было легко отыскать по громовому смеху зрителей. Мы едва протолкались сквозь плотную стену людей и оказались в первых рядах. Посреди образованного зрителями круга сухой, юркий, похожий на лисицу Шмешу-хэхэхэй потешал народ своими байками, немилосердно приправленными солью с перцем. На нем был старый халат, подпоясанный драным кушаком, на голове — древний облезлый малахай, во рту не хватало зубов, говорил он пришепетывая, но голос у него был на удивление громкий, и смешные байки вылетали одна за другой. Я видел своими глазами, как люди валятся от хохота на землю, когда он со своими ужимками рассказывал о том, как сосед его продавал коня и что из этого вышло. И ничего вроде в этой истории смешного не было — соседский конь по дороге пал, и хозяин его сел у обочины и принялся проклинать судьбу, — но Шмешу-хэхэхэй так рассказывал об этом, так причитал — ой-вой, конь мой, конь дорого-ой! — что невозможно было удержаться от смеха.
А потом произошло неожиданное. Старый потешник натянул свой малахай плотнее на уши, как-то неловко скособочился и, прихрамывая, пошел по кругу. Шел он вздыхая, поминутно останавливаясь и поглядывая на небеса. Делал он это так уморительно, что народ захохотал, еще не услышав ни слова.
И вдруг Шмешу-хэхэхэй остановился и тонким, жалобным голосом, заикаясь, произнес:
— К-к-к-когда?
Это было и смешно, и жутко — смех в толпе прекратился. Похоже, старый забавник перешел какую-то черту. А Шмешу-хэхэхэй, не обращая внимания на реакцию, внезапно переменился — теперь это был высокий тощий шаман в остром колпаке, с мрачной физиономией и острым взглядом.
— Никогда! — завопил он неожиданным басом, и бедный маленький человечек в драном малахае, тут же появившийся на месте шамана, весь съежился и залился слезами.
Повисла тишина. Я огляделся и увидел нахмурившиеся лица, злые взгляды.
— Смешно тебе, старый лис? — крикнул кто-то.
Шум нарастал.
И тут из толпы вышли два человека. Два осанистых нукера, судя по одежде из свиты бега, подошли к старому шуту, и один из них вдруг вскинул руку и хлестнул его нагайкой. Шмешу-хэхэхэй не издал ни звука, лишь съежился и упал на колени — так силен был удар. Нукер опять занес нагайку для удара. И тут раздался звучный сильный голос старика:
— Остерегись, Кырычу, — на семь поколений потомков твоих падет этот удар!
Рука с нагайкой дрогнула — нукер через силу проворчал:
— Охота мне мараться. Тьфу! — плюнул он на шута и отошел. А Шмешу-хэхэхэй негромко сказал ему вслед:
— А плевок этот точно падет на твоих потомков, Кырычу!
И сразу преобразился — развеселившись, стал рассказывать о слепом козле, ведущем стадо баранов, и о том, как этот козел завел все стадо в безводную пустыню. С такими ужимками рассказывал об этом незадачливом козле Шмешу-хэхэхэй, с такими прибаутками, так потешно перемежал свои слова козлиным блеянием, что хмурые лица разгладились, и скоро люди вновь смеялись, забыв о происшедшем.
Только мы с Нишкни никак не могли этого забыть. Нишкни взялась серьезно доказывать, что поступок Кырычу тяжким камнем ляжет на его потомков, как и предрек Шмешу-хэхэхэй. У старика черный глаз, говорила она. Горе тому, кто обидит старого шута. Он водится с духами, не с теми, что на Небе, а с теми, что под землей. Говорят, однажды по его слову они явились и забрали одного обидчика.
Я ей не поверил:
— Кто тебе это сказал?
Неожиданно она рассердилась и толкнула меня.
— Не твое дело! — крикнула она. — Это правда!
— Тебе это тэнгэр сказал? — допытывался я.
Никогда не забуду того, как она заглянула мне в глаза.
— Он был при этом, — тихо сказала она. — Он и другой тэнгэр.
Страх пробрал меня.
— И… что с тем сделали? — заикаясь спросил я ее.
— Не знаю, — прошептала она.
Мне было холодно, зуб на зуб не попадал. А вокруг шумело празднество. Вокруг ели, пили, смеялись. Веселье бурлило вокруг.
И тут забили барабаны, завыли громадные трубы-дурнаи и закричали глашатаи, созывая всех к дворцу бега. Начиналась церемония наречения. Толкаясь, люди бросились туда — и вовремя: придворный шаман Болбочу уже начал церемонию. Народ веселился, глядя на него. Низенький, толстый Болбочу был знаменит своим беспробудным пьянством, и одним небесам было известно, почему великий бег держал его при себе. Видно, были у шамана и какие-то особенные способности. Сейчас Болбочу шатаясь ходил по кругу и время от времени ударял в бубен. Однажды он споткнулся и чуть было не растянулся во весь рост, что вызвало в толпе громовой хохот. С достоинством Болбочу выпрямился и погрозил бубном народу:
— Вот прокляну!
Хохот моментально стих.
Болбочу еще раз ударил в бубен, с тоской посмотрел на небеса и негромко затянул песнопение. Пару раз колени его подгибались, при этом он печально смотрел на них и качал головой, но петь не переставал. Вдруг он остановился и громким голосом воззвал:
— Духи славные, великие, могучие! Вот маленький ребенок родился, вот у славного кречета маленький кречетенок родился, вот у великого ястреба маленький ястребенок родился! Кто у ястреба родился? Кто у кречета родился? Ястребенок родился! Кречетенок родился! Такой вот ребенок родился у нашего великого бега, дай ему небо здоровья и всего прочего!
Ему поднесли ойрака, он жадно осушил чашу, печально поглядел по сторонам, шатнулся и продолжил:
— И когда такой вот маленький ястребенок родился, такой вот маленький… кречетенок родился, все вокруг стали радоваться, хлопать в ладоши и кричать: «Хорошо, хорошо, прекрасно, молодец, что родился!» Да! Молодец!
Ему поднесли еще ойрака, но он мужественно отстранил его и воскликнул:
— Было мне знамение, была мне воля небес, было мне слово свыше: иди, говорят, Болбочу, скажи, говорят, Болбочу, скажи — так надо назвать вот этого маленького ребенка. Надо назвать его так и никак иначе.
Он пошатнулся.
— Как? — закричали из толпы.
Болбочу мутно поглядел в ту сторону.
— Как? — переспросил он. — Известно как. Великим Духам известно как. Духи, они все знают.
— Как назвать? — закричало сразу несколько голосов.
— Великие Духи, — изо всех сил завопил в ответ Болбочу, — повелели мне наречь его — Гулбег!
Шум и клики наполнили воздух — народ радовался. А Болбочу повалился в траву и тут же захрапел.
В толпе показались два нукера. То и дело они останавливались возле пирующих, что-то спрашивали. Подошли и к нам.
— Как тебя зовут? — до странности дружелюбно обратился к Нишкни один, пожилой, с иссеченным то ли морщинами, то ли шрамами лицом.
Та назвалась, и тогда они спросили мое имя. Когда я, потупившись, сказал, что имени у меня нет, пожилой нукер добродушно произнес:
— Что же ты тут стоишь? Беги скорей, великий бег сейчас начнет нарекать.
Я испугался. Я как-то привык, что хожу без имени, и иногда во сне видел, как Великие Духи дают мне самое славное имя, такое, какого ни у кого нет. Такое имя, такое… — и тут я просыпался. Так что я, в общем, привык к мысли, что имя мне дадут только Великие Духи.
— Что, не хочешь, чтобы бег тебя нарек? — удивленно спросил пожилой, а второй нукер, помоложе, с широким свирепым лицом, схватился за нагайку:
— А ну, иди скорее к бегу!
И я неохотно пошел. Мне было страшно. Какое-то имя мне дадут? А вдруг оно будет не такое славное? А вдруг оно будет как у всех? Уныние одело мою душу.
С такими вот мыслями я присоединился к кучке ожидавших наречения и даже не сразу понял, что вижу бега. Кучка безымянных была невелика, человек двадцать, и все эти двадцать человек, включая меня, встревожены были, напуганы, обеспокоены. Двадцать безымянных, ожидавших бегского наречения, были весьма обеспокоены, напуганы и встревожены, потому что каждый предполагал, что имя ему дадут Великие Духи и никто другой, и будет это такое имя, которого ни у кого нет и не было.
Огромный, пузатый, красный, восседал на расшитых подушках Шумбег, восседал на устланном златоткаными коврами возвышении. По обе руки стояли его приближенные, вокруг выстроились нукеры. Лицо верховного Гога лоснилось. Он молчал. Все было торжественно. Вперед вышел один из ближних бега и громко объявил, что верховный Гог соизволил в честь рождения сына наречь всех, кто еще не имеет имени.
Нам велели выстроиться в очередь. Первым стоял худой сутулый старик с решительным и недовольным лицом. Бег с удивлением смотрел на него. Старик молчал и тоже смотрел на бега, угрюмо, снизу вверх.
— Ну? — произнес бег неожиданно высоким голосом.
— Нареки меня, — неохотно проговорил старик.
— Не слышу!
— Нареки меня, — так же негромко произнес тот.
Один из нукеров подошел к нему и несильно хлестнул нагайкой.
— Нареки меня, — в третий раз, уже громче, сказал старик, с ненавистью глядя на бега.
Тот удовлетворенно огляделся и громким тонким голосом произнес:
— Нарекаю тебя — Молчу!
И тут же глашатаи трижды оглушительно прокричали имя новонареченного.
После этого все шло без запинки, и с равными промежутками глашатаи выкликали новые имена: Журчи-тихэй, Тушу, Сулужи. Дошла и моя очередь. Настала тишина. Сверху на меня выжидательно смотрел бег. Лицо его лоснилось.
— Нареки меня, — произнес я, остро чувствуя унижение.
Бег улыбнулся и потер руки.
— Нарекаю тебя — Шепчу! — провозгласил он, и трижды оглушительно ударило мне в уши мое новое имя.
Оглушенный, не разбирая пути, натыкаясь на людей, шел я обратно к костру. Имя облекло меня, как шкура. Сородичи ждали меня. Все вскочили, принялись усаживать меня, ухаживать, как за больным.
— Ничего, ничего, — участливо приговаривал Бурчи.
Меня трясло. На плечи мне накинули халат и дали чашу с ойраком. И хотя до этого мне не доводилось пить ойрака, я осушил чашу единым духом, и напиток оглушил меня еще пуще. Вокруг спрашивали, как меня зовут, а я не мог выговорить свое имя.
— С… ссс… фс… ц… — пытался выговорить я.
— Как? Как? — нетерпеливо спрашивали все у меня и друг у друга.
— Шепчу, — наконец выговорил я. Вокруг воцарилось молчание. Пробегавшая мимо вислоухая собака остановилась и обгавкала нас.
— Ничего, — наконец сказал Шалбан-ага, похлопывая меня по плечу. — На том свете дадут тебе имя получше.
— Самое славное? — заплетающимся языком спросил я.
— Такое, какого никто никогда не носил, — кивнул Шалбан-ага и подал мне еще одну чашу. Я выпил, и мне стало хорошо. Я блаженно улыбнулся, уже зная, какое прекрасное, какое славное, какое чудесное имя это будет. И повалился на полосатые одеяла, забывшись сном.
После яблок пришел черед винограда. Мы собирали его, собирали много. Много винограда было собрано нами в большие корзины. В перерывах мы ели хлеб с сыром и пили вино, сделанное из винограда. Оно было вкусное и быстро пьянило, так что хотелось петь и танцевать. Весело и споро собирали мы виноград земли Огон.
Я уже понимал язык земли Огон, но не мог бойко говорить на нем. Он весь состоял из коротких слов, этот язык, и фразы были очень короткими, и мысли изъяснявшихся на нем тоже были короткими. Все задавали краткие вопросы и получали краткие ответы. К примеру: «Как дела?» «Нормально. Как у тебя?» «Ничего, помаленьку». Здесь не принято было справляться о здравии и желать здравия, не принято было справляться о здоровье родственников, не принято было степенно помолчать. Все куда-то бежали, куда-то спешили. Время было очень коротким в земле Огон. И вскоре я поймал себя на мысли, что тоже стал спешить, что тоже куда-то бегу. У меня появились часы, я стал отмерять время. И думать я стал коротко, начал рубить слова в голове, нет, слова стали сами делиться надвое и натрое, длинные слова стали исчезать, а вместо них появилось много коротких слов, слов земли Огон. Но говорить я так и не научился. Просто слова, много мелких, коротких чужих слов, кишели у меня в голове, не находя выхода. И между собой мы продолжали говорить длинными словами, на языке земли Магог.
Помню одно происшествие. Я шел по улице, между большими домами. Мимо ехали большие автомобили и автобусы. Я шел в магазин купить еды — была моя очередь идти в магазин покупать для всех еду. На углу меня остановили люди в форме — полиция. До этого я с ними не сталкивался. Один подошел и что-то спросил. Я сказал себе: «Шепчу, этот человек что-то спрашивает у тебя. Верно, интересуется, как ты поживаешь. Ответь ему что-нибудь, ответь коротким словом». И я ответил:
— Ничего, ничего.
Полицейские переглянулись. Их было двое. Один раздельно произнес, беря меня за локоть:
— Пойдем пройдемся, друг.
Я сразу же почувствовал к нему симпатию. Ведь он первый здесь назвал меня другом. Я пошел с ним. Мне было любопытно. Я чувствовал, что еду в этот день придется покупать кому-то другому.
Они привели меня в дом, где было много полицейских, вообще много всяких людей. Тот, что привел меня, вытащил какие-то бумаги и взял ручку.
— Имя? — спросил он.
Я чуть не рассмеялся. Удивительно, сколько важности придают эти люди пустому сочетанию звуков, которое они зовут своим именем. И если бы еще их имена имели достаточную длину — нет, почти все были такие же краткие, как хлопок в ладоши или звон упавшей капли. Подавив желание рассмеяться, я назвался, и он с серьезным видом записал мое имя, чуть морщась, как будто это давалось ему с трудом.
— Откуда и когда вы приехали? — задал он очередной вопрос.
Я пожал плечами. Что мне было сказать? Что моей страны нет на их картах? Что скоро местонахождение любой страны может оказаться неважным?
Он продолжал допытываться:
— Монгол? Русский?
— Русский, — ухватился я за эту возможность. Ведь и Джованни думал, что я русский.
Он с удовлетворением записал.
— Какова цель вашего прибытия? — спросил он вслед за этим.
Я сказал себе: «Шепчу, этот человек желает знать, зачем ты сюда приехал. Но ты не можешь сказать ему правду, потому что он огорчится. Ведь этот полицейский человек думает только о своем, ему нужно заполнить как можно больше бумаг и опросить как можно больше подозрительных людей. Скажи ему, зачем ты сюда приехал, чтобы он все понял».
Я сказал ему:
— Однажды птица дундук свила себе гнездо на вершине дерева кеттык, чтобы вывести птенцов. Но налетел ветер, дерево кеттык зашаталось, и птица дундук взлетела и полетела в другое место, где стоял лес деревьев чучму. Она опустилась на вершину одного, свила себе гнездо и вывела птенцов.
Он неподвижно смотрел на меня.
— Ты что-нибудь понял? — спросил он у другого.
Тот покачал головой.
Я с жалостью смотрел на них. Совсем непонятливые, и некому им помочь, некому растолковать. Тогда я разъяснил:
— Птица дундук — это я. Дерево кеттык — это земля Хорон. Лес чучму — это вы, вся земля Огон. Все очень просто.
Они переглянулись.
— Кажется, ты завираешься, приятель, — сказал тот.
Я сказал:
— Я говорю, зачем приехал сюда, и совсем не завираю. Я рассказываю, зачем приехал в землю Огон, и о том, чтобы завирать, даже не думаю. О том, зачем я прибыл сюда, мои слова, и ни малейшего намерения сказать неправду нет в моих помыслах.
Он повернулся к другому.
— Видал? — спросил он. — Уже четвертого останавливаю, и все вот такое загибают. Причем ни денег, ни документов. А? — громко спросил он у меня, подмигивая мне, как дурачку. — Говорю, ни денег, ни документов. Что скажешь?
Я растерялся. Ничего не понял я из его слов. Но нужно было отвечать, и я сказал:
— У меня дела хорошо. А как у вас?
Он вздохнул.
— Надо бы отдельный рапорт подать, — сказал другой. — Больно много их развелось.
Первый покачал головой.
— Где живешь? — спросил он у меня.
— В дома человека Джованни, — сказал я.
— Адрес, улицу знаешь?
Я попытался вспомнить.
— Это прямо, если идти от порта, — произнес я. — На этой улице есть лавка, на котором написано «Галантерея Жако».
Он вздохнул.
— Видал? — спросил он у другого.
Тот кивнул.
Первый, мой друг, наклонился ко мне и раздельно произнес:
— Чтоб я тебя здесь больше не видел. Еще попадешься — упеку! Понял?
Я понял все его мелкие, сыпкие, острые слова. Я сказал:
— Положу твои слова под язык и буду носить во рту. Положу твои слова под сердце и запомню. Каждое твое слово останется в моей памяти.
Он ошалело покрутил головой и повернулся к другому:
— Видал?
Тот кивнул.
На обратном пути я купил для всех еду, как и собирался.
Родившийся мудрым Сбегу-эхэхэй, объявив о своих сомнениях, удалился в дальнюю местность, где стал пасти баранов и размышлять о сказанном. Три долгих месяца прошло, родились ягнята, черные и белые, приходили люди из соседних хосунов, сидели с ним и размышляли. Сбегу-эхэхэй говорил им так: «Зеленая черепаха спит в глубинах вод. Большая река несет свои вечные воды вдаль. Народ магогов на протяжении поколений живет за Затворными горами. Зеленая черепаха не просыпается. Большая синяя река несет могучие воды на юг, питает ими южные земли и народы. Магоги веками не выходят из-за Затворных гор, пасут несчетные свои стада, живут в мире. Зеленая черепаха будет крепко спать. Великая река будет нести свои голубые воды вдаль. Никогда не покинет народ магогов пределов Затворных гор, всегда будет пасти несчетные свои стада и привольно жить на широких равнинах». Так говорил Сбегу-эхэхэй людям из соседних хосунов. И люди из соседних хосунов очень много думали.
Три духа приходили к Сбегу-эхэхэю.
Первый дух сказал: «Гремит отдаленный гром. Полыхают вдали зарницы. Идет гроза. Приближается время, когда народ магогов падет, как град, на головы нечестивцев. Время настает низвергнуться на грешные города. Произнеси свое слово, Сбегу-эхэхэй. Скажи всему этому „да“».
Сбегу-эхэхэй сказал первому духу: «Только курица боится грозы. Только глупец в бурю думает, что пришел конец света. Гром отгремит, зарницы отполыхают. Придут большие черные тучи и прольются дождем. Выйдет солнце и осветит все вокруг своими жаркими лучами. Будет еще гроза, и еще, и еще много лет так. Убелятся головы, и сойдут в землю человеки, а время не настанет. Таково мое слово, о мощный дух».
Второй дух сказал: «Солнце создано согревать землю. Земля создана рождать плоды и давать пристанище человекам и животным. Народ магогов ждет своего часа. Живет на земле, под жарким солнцем, народ магогов и ожидает. Таково предназначение магогов — ждать. Ибо неисповедимы пути небесные, и неизвестно, когда изречено будет то слово, по которому обязан народ магогов стать народом карателей. Но, как солнце и земля и все сотворенное, имеет народ магогов свое призвание».
Сбегу-эхэхэй сказал второму духу: «Солнце встает каждое утро, проходит по небу и заходит. Освещает ласковыми лучами землю, освещает горячими лучами человеков и животных. Земля отдается солнечному теплу, порождает траву, деревья и плоды. Век за веком, столетие за столетием все идет, как заведено, и солнце не думает, что придет его час померкнуть, и земля не задумывается о своем конце. Вспыхнуло когда-то солнце без цели, и земля народилась, и все живое на ней. Народ магогов живет привольно за Затворными горами, поклоняется Великому Небу и не ведает своего часа, ибо тот час никем не установлен».
Третий дух сказал: «Зачем есть уши? На что есть глаза? Для чего дана память? Были явлены знамения и чудеса. Было слово Небес. Прозвучит Труба, и услышите. Полыхнет зарница, и узнаете. Ослепительна будет та зарница. Оглушительна будет та Труба. Так узнаете. Так услышите. Ибо скоро придет то время, когда народу магогов надлежит выйти из Затворных гор».
Сбегу-эхэхэй сказал третьему духу: «Уши — чтобы слышать. Глаза — чтобы видеть. Память — чтобы помнить. Слышали много слов. Видели много знамений. Помним много чудес. Годы проходят, шелестят, как песок. Века проходят, шумят, как река. Терпение людское иссякает. Было озеро, а стала пустыня. Там, где сейчас пустыня, была вода, стояли деревья, жили люди. Озеро терпения ушло в землю, стало сухой землей. Народ магогов живет, не ведая своего часа. Слышали много обещаний, а все ушли в землю. Слышали много слов, и все пролетели мимо. Помним много чудес, но все не про нас».
Появился тогда перед Сбегу-эхэхэем сверкающий огненный змей, и раздались его слова: «Говори еще».
Сбегу-эхэхэй сказал ему, Великому Духу Шашмыку: «Гром отгремит, зарницы отполыхают. Придут большие черные тучи и прольются дождем. Выйдет солнце и осветит все вокруг своими жаркими лучами. Будет еще гроза, и еще, и еще много лет так. Убелятся головы, и сойдут в землю человеки, а время не настанет. Солнце встает каждое утро, проходит по небу и заходит. Освещает ласковыми лучами землю, человеков и животных. Земля отдается солнечному теплу, порождает траву, деревья и плоды. Век за веком все идет, как заведено, и солнце не думает, что придет его час померкнуть, и земля не задумывается о своем конце. Вспыхнуло когда-то солнце без цели, и земля народилась, и все живое на ней. Народ магогов живет привольно за Затворными горами, поклоняется Великому Небу и не ведает своего часа, ибо тот никем не установлен. Слышали много слов. Видели много знамений. Помним много чудес. Годы проходят, шелестят, как песок. Века проходят, шумят, как река. Терпение людское иссякает. Было озеро, а стала пустыня. Там, где сейчас пустыня, была вода. Озеро терпения ушло в землю, стало сухой землей. Народ магогов живет, не ведая своего часа. Слышали много обещаний, а все ушли в землю. Слышали много слов, и все пролетели мимо. Помним много чудес, но все не про нас. Труба не прозвучит, ибо некому подуть в нее. Тот, кому поручено подуть в Трубу, в нее не подует. Некому подуть в Трубу, и Труба не прозвучит».
Долго молчал Великий Дух в ответ на эти мудрые слова. До самого неба доставала голова огненного змея, и сияние от него достигало дальних гор. Замерло все кругом. А потом обрушился змей на Сбегу-эхэхэя, отчего родившийся мудрым Сбегу-эхэхэй скончался.
Однажды вечером я вернулся с Красного кургана, где провел весь день, слушая рассказы Нишкни. За лето Нишкни незаметно вытянулась, стала выше меня ростом, постройнела — Нишкни стала красавицей. Но молчаливой красавицей, замкнутой, странной, слова от нее не добьешься. Она сутками пропадала в степи, и никто не знал, чем она там занимается. В тот день она пришла ко мне и, не говоря ни слова, повела меня за собой. Мы сидели у подножия кургана и молчали — и вдруг она взяла мою руку и крепко сжала. Глаза ее были полны слез. Я обнял ее.
— Почему ты плачешь? — спросил я.
Она покачала головой, слезы лились по ее щекам.
— Тебе тэнгэр что-то сказал? — спросил я, чувствуя, что говорю глупость.
Она сердито посмотрела на меня и утерла слезы кулаком.
— Совсем глупый, — донесся до меня ее шепот. А потом она стала рассказывать. Я не помню всего. Она говорила о древних гигантских змеях, когда-то обитавших в этих краях, чьи останки ей встречались в степи, говорила о подземельях курганов, где по ночам загораются призрачные огни, говорила о том, как серебрится под луной высокая белая трава, — и чем дальше говорила она, тем страшнее и страшнее становились ее рассказы. Она говорила о призрачных воинствах, шествующих куда-то глухими ночами, об озерах крови, проступающих в полночь сквозь истрескавшуюся землю, о духах, скачущих по степи на безголовых лошадях. Лицо ее ничего не выражало, но голос дрожал. Задрожал и я. Ее неоткровенное знание каким-то образом передалось мне. Она продолжала рассказывать, не глядя на меня. Она словно чего-то от меня ждала. А я… я потихоньку высвободил руку из ее горячей ладони.
— Зачем ты все это мне рассказываешь? — спросил я, избегая ее взгляда.
— Я не могу носить в себе этого, — тихо, виновато проговорила она.
— Я не понимаю, — беспомощно сказал я.
Тень от кургана успела еле заметно передвинуться, прежде чем она ответила, еще тише, чем раньше:
— Иди, если хочешь.
Томимый незнакомой, неутоленной жаждой, не сознавая, что делаю, я поднялся и направился к дому. Не пройдя и десяти шагов, оглянулся — и увидел, что Нишкни плачет, закрыв лицо руками. И в то мгновение, в тот момент неизбывного горя она показалась мне еще более отчужденной, чем когда-либо. Я не бросился к ней, не обнял ее. Я ушел.
У дома меня ждали нукеры. Маленький пузатый десятник объявил, что меня забирают в армию бега, чтобы сделать из меня воина-карателя. Я беспрекословно, молча им подчинился. Образ плачущей Нишкни не выходил у меня из головы. Мать принялась убиваться, но я остановил ее: мелким, ничего не значащим событием показался мне мой уход на бегову службу, мелким — но по сравнению с чем? Не знаю. Помню, что с холодной головой, равнодушно и споро собрался я в дорогу.
Из моего родного хосуна нас, новобранцев, было пятеро. Над нами поставлен был начальствовать человек по имени Чуйхулу — бывший бегов советник, за какой-то проступок пониженный до десятника. За глаза его называли «человек с прыщавой душой». У Чуйхулу была притворно ласковая улыбка — и змеиный взгляд, который мы ощущали на себе во всякий час. Ходил он, заложив руки за спину и выпятив вперед объемистое брюшко; взгляд его скользил по лицам новобранцев, и каждому он ободряюще улыбался. Он помнил имя каждого.
— Так-так, — говорил он увальню Мычу. — Друг Мычу. Ну, как служится тебе, скажи?
— А… — открывал рот Мычу.
— Не скучаешь ли по дому? — перебивал его Чуйхулу.
— Не…
— По родным, по семье небось скучаешь?
— Ну…
— Небось спишь и видишь их, да, друг Мычу? Во сне их, значит, видишь?
— Э…
— Во сне видишь, скучаешь, а наяву к ним хочется. Так и хочется, говорю, удрать, а, друг Мычу?
— Не…
— Так ведь и хочется задать тягу, улизнуть, пуститься наутек, улепетнуть, а, друг Мычу? Дать драла и стречка, верно говорю?
— Ну…
— Так вон оно что! Я на него смотрю и думаю: «Какой хороший парень этот Мычу! И солдат отличный». А он кто на самом деле есть? Он есть дезертир! Вот кто ты есть, Мычу! Тут все настроены как один человек подняться и ударить по городам грешников, ударить по ним, говорю, всей нашей грозной силою, чтобы не осталось на земле нечестивых городов, — а Мычу в это время наладился удрать, улизнуть домой, как самый настоящий дезертир и предатель. А ну-ка, верные, отведите нашего Мычу вон туда и отвесьте ему десяток ударов по пяткам. Этак он расхочет бегать. А то поглядите на него — еле изловили, больно бегуч оказался.
У нас с Чуйхулу установились настороженные отношения. Пару раз он пытался поймать меня на слове, но я только непонимающе пялился на него и молчал.
— Молчишь, Шепчу? — приставал он ко мне. — Это что же, нечего сказать тебе? Своему командиру нечего сказать? Командир спрашивает, задает вопрос, интересуется здоровьем твоим, чтобы ничего с тобой не случилось, чтобы, говорю, был ты цел и здоров и нес службу свою исправно, — а ты молчишь? А, друг Шепчу? Верно, что ли?
Но, ничего от меня не добившись, уходил, видимо раздосадованный.
Не раз я замечал, что Чуйхулу находится в особо близких отношениях с шаманами. Много их перебывало у него, и неоднократно можно было заметить картину: из дверей выходит какой-нибудь желтый тощий шаман в рваных одеждах, а возле него вьется ужом Чуйхулу, о чем-то говорит со сладкой улыбкой, забегает вперед, открывает перед шаманом двери. А потом оказывалось, что приходил к нему очередной фаворит Шумбега, из того шаманского скопища, что вечно толкалось вокруг трона верховного Гога. «Верно, хочет к бегу вернуться», — замечали бывалые. Видно, так оно и было, — но что-то у Чуйхулу не клеилось, бег не снисходил к нему, и приходилось ему заниматься нами, неотесанными новобранцами, и злился он пуще прежнего, злобился на всех и вся.
Чуйхулу обучал нас ратному делу и просвещал относительно будущего противника. Целыми днями скакали мы по полю на лошадях, сажали стрелы в соломенные чучела, рубились мечами так, что к вечеру не чувствовали ни рук, ни ног. А утром Чуйхулу собирал нас в отдельной комнате и вел беседы.
Однажды он показал нам изображение толстого безобразного существа, пожирающего жирный окорок.
— Кто это? — задал нам вопрос Чуйхулу.
«Бег», — чуть было не сказал я, но сдержался. Видимо, та же мысль пришла в голову всем, потому что все молчали, прикусив языки.
— Это, — наставительно сказал Чуйхулу, — человек земли Огон, грешник и сквернавец. Из чего состоит человек земли Огон? Человек земли Огон состоит из грешных помыслов, подлых деяний и скверных намерений. Чем занимается человек земли Огон? Он гордится, — стал загибать пальцы Чуйхулу, — алкает, гневается, загнивает в роскоши, завидует, тоскует и обжорствует, — он показал нам загнутые пальцы — вышло семь. — В отличие от человека земли Огон каков человек земли Магог? Он подчиняется воле Великого Неба, — снова принялся загибать пальцы Чуйхулу, — надеется на скорый зов Трубы, любит Гога, он благоразумен, силен, справедлив и умерен. — Чуйхулу снова показал нам загнутые пальцы — вышло опять семь. — Вот каков человек земли Магог. А теперь ты, Гожу, скажи нам, чем занимается человек земли Огон?
— Гордится, алкает… — усердно стал перечислять Гожу.
— Хорошо, хорошо, — довольно кивал Чуйхулу.
Вскоре мы уже без запинки отвечали на самые трудные, самые каверзные его вопросы.
— Второй тэнгэр вострубит — и что? — спрашивал Чуйхулу.
— И большая гора, полыхающая огнем, низвергнется в море, — послушно, в один голос, отвечали мы, — и третья часть моря сделается кровью, и третья часть судов погибнет.
— А что будет сказано саранче? — спрашивал Чуйхулу.
— Чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только людям, которые не имеют нашей печати на челах своих.
— И будет ли убивать их эта саранча?
— Нет, не будет, а будет только мучить пять месяцев.
— Хорошо, хорошо, — довольно кивал Чуйхулу. — Очень хорошо!
Как бы я ни относился к Чуйхулу, от него довелось узнать много интересного. Когда он был в духе и не приставал ко всем с придирками, он был хороший наставник, терпеливый и многознающий. Помню, как поразил меня его рассказ о землях, окружающих землю Магог. Начал он с того, что перечислил их, назвал столичные города, имена правителей, и кто сколько правит, и сколько народу в каждой стране живет, и чем народ этот занимается. Особенно же поразило нас всех, что живут в этих соседних с нами землях такие же люди, как мы.
— А как же псоглавцы? — неуверенно спросил кто-то. — Мне отец рассказывал…
— Чушь! — обрубил Чуйхулу. — Никаких псоглавцев на свете в помине нет. И чертей с лошадиными головами нет, и одноглазых людей, и земель, где водятся одни львы. Все это недостоверные байки.
В это совсем было трудно поверить, потому что о земле львов мне рассказывала мать с доподлинных слов одного человека, побывавшего там и видевшего львов собственными глазами. Человек это был уважаемый, хоть и сумасбродный: в молодые годы он бежал из страны, чтобы посмотреть мир, а потом, спустя много лет, вернулся рассказывать дивные истории. Поговаривали, что у него какие-то особые отношения с тэнгэрами. Слушать его собиралось полхосуна. Жаль, он скоро умер от какой-то болезни, которой заразился в чужих землях.
— А люди, живущие в соседних странах, — грешники? — спросил я у Чуйхулу.
Он важно покивал.
— Хороший вопрос, Шепчу, очень хороший. Нет, верные мои, люди эти тоже молятся Великому Небу, и когда прозвучит Труба, мы пройдем сквозь эти земли, не трогая тамошних обитателей, и с их помощью обрушимся на землю Огон.
— А где эта земля? — вырвалось у меня.
Чуйхулу смерил меня долгим взглядом.
— Ты так хочешь это знать, друг Шепчу? — спросил он.
Знать-то я хотел, но после его вопроса сразу же расхотел.
— Наверное, — промямлил я. — Интересно же…
— А вот небеса тебе и покажут путь, — улыбнулся Чуйхулу. — Скоро, очень скоро прозвучит Труба… Или ты в этом сомневаешься?
— Нет-нет, — поспешил я его заверить. — Нисколечко.
— Вот и хорошо, друг Шепчу. Очень хорошо.
Вскоре меня стали ставить в караул у ворот беговой урды. Дело караульного нехитрое: стой себе и не спи. Я и не спал — смотрел на звезды, думал. Много о чем думал я, стоя на карауле и охраняя бегову урду. О Нишкни думал, о матери, о Красном кургане, о рассказах Чуйхулу. Иногда задумывался так, что не замечал появления Чуйхулу, который тихонько подбирался и рявкал:
— Кто я такой?
— Ты — Чуйхулу, наш командир, — в один голос отвечали мы, караульные.
— Нет! Я — злой враг, пробираюсь в урду устраивать козни. Что надо делать?
— Хватать и вязать!
— Исполняйте!
Мы с готовностью набрасывались на него, прижимали к земле и начинали вязать.
— Отпустите! — хрипел Чуйхулу. — Отставить!
— Молчать, злой враг! — орали мы в ответ, продолжая крепко его вязать. Чуйхулу хрипел и ругался. Мы брали его, связанного, с двух сторон, как бревно, и тащили во двор урды. Тут развязывали.
— Хорошо, очень хорошо, — бурчал довольный Чуйхулу и, почесываясь, уходил спать.
Много ночей простоял я на карауле, пока не явилось мне то мое откровение. Никогда его не забуду. Помню, мы с Мычу только что отволокли связанного Чуйхулу на двор и там, развязав, отпустили. Он сначала брыкался, изображая непримиримого врага, но, будучи развязан, отправился спать, весьма довольный нами и самим собой. Решил немного соснуть и Мычу, утомленный схваткой. Я один не мог спать и остался на карауле, обуреваемый мыслями и воспоминаниями. Передо мной расстилалась степь, смутно белела дорога. Из каждой щели, от каждой травинки возносился к звездным небесам стогласый хор сверчков.
— Истинно говорю! — загремел вдруг сверху и, кажется, со всех сторон неведомый голос. — Заколот должен быть черный баран с белой ноздрей, а не белый баран с черной! Иди и скажи — воистину, если ослушается, то горе ему, и родным его, и близким его, и близким близких его, и родным родных его…
По-моему, я в остолбенении что-то произнес, потому что голос осекся.
— Что? — подозрительно спросил он. — Кто здесь?
— Это я, Шепчу, — тонким голосом отвечал я. Меня взял страх, зуб на зуб не попадал у меня. — А ты кто? Ты где?
— Я кто? — взвыл голос. — О случайное существо, оказавшееся на моем пути! Я — Великий Дух Балбан! Почему ты здесь? Как ты здесь оказался? Отвечай, если хочешь жить!
— Я стою тут на карауле, — отвечал я.
— На карауле? А что у тебя есть?
— Вот пика есть, — стал показывать я не без гордости. — Сабля вот. Есть железный шелом.
— Шелом! — закричал он так пронзительно, что волосы у меня на голове встали дыбом. — А баран? Баран у тебя есть?
— Барана нет, — твердо отвечал я, сжимая пику.
— А у кого он есть? Черный баран с белой ноздрей? Он должен быть принесен в жертву завтра к полудню, иначе стране грозят неисчислимые бедствия!
Я не знал, у кого есть такой баран. По правде говоря, мне никогда не доводилось видеть черных баранов с белыми ноздрями. А сколько я этих баранов видел, даже не упомню. Сотни баранов выпас я за свою жизнь. И лошадей. Лошадей я тоже много пас. Так я Великому Духу Балбану и сказал.
— Постой, — произнес он, захваченный новой мыслью. — Караульщик, ты почему меня слышишь? Где шаман?
Я огляделся. Никаких шаманов поблизости было не видать. Передо мной расстилалась степь, смутно белела дорога. Царила тишина — стогласый хор сверчков разом умолк.
— Великий Дух Балбан! — позвал я несмело.
— Ну чего тебе? — недовольно отозвался голос.
— Ни одного шамана поблизости нет.
— Ни одного? Так-таки ни одного?
— Ни единого.
Дух замолчал. Чувствовалось, что он погрузился в глубокие раздумья, и раздумья эти касались меня.
— Хорошо, — произнес он наконец, и в голосе его слышалось сомнение. — Пойду поищу шамана.
— Великий Дух Балбан! — позвал я снова.
— Ну что опять?
— А мне что делать?
— Как что делать? — завопил он так оглушительно, что волосы опять поднялись дыбом у меня на голове. — Стоять на карауле!
— А как же твое поручение? Передать его?
Но он мне ничего не ответил. Он исчез.
Весь остаток ночи я простоял без сна, раздумывая об этом необыкновенном приключении, и много мыслей роилось в моей голове.
Наутро я отправился к бегу. Сначала меня остановили нукеры на дальних подступах к шатру.
— Срочное сообщение для Гога! — что есть сил завопил я им в лицо.
Они отшатнулись.
— От кого? — неуверенно спросил один.
— От Великого Духа Балбана! — завопил я в ответ так, что они присели.
Переглянувшись, они повели меня к нукерам второго круга. Там повторилось то же самое. Когда я, окруженный толпой нукеров, предстал перед бегом, голоса у меня совсем не осталось.
Бег кушал. Перед ним стояло огромное блюдо с пловом, и он погружал в него щепоть, выуживал горстку жирного риса вперемешку с кусками мяса и отправлял в рот. Так он кушал, равномерно и раздумчиво. Когда меня ввели в шатер, блюдо почти опустело. Бег поднял задумчивый взгляд и узрел меня.
— Кто таков? Зачем тут? — спросил он высоким голосом.
С момента моего наречения прошли годы. Бег постарел. Стал лысый и совсем толстый. Под глазами появились мешки.
Я открыл рот и прохрипел:
— Слушай, Шумбег! Так говорит Великий Дух Балбан!
— Кто это такой? — не слушая меня, спросил бег, обращаясь к нукерам. Они не решались ответить, переминались с ноги на ногу.
— Кто осмелился пустить? — завизжал бег, багровея.
И тут голос вернулся ко мне. Вот какое чудо — не явление Великого Духа Балбана в ночи, не послушные моему слову нукеры, а вот это: голос неожиданно вернулся ко мне.
— Слушай, Шумбег! — заревел я так, что за стенкой шатра тревожно заржали лошади. — Так говорит Великий Дух Балбан: заколи черного барана с белой ноздрей, а не белого с черной! Так говорит Великий Дух, Шумбег, и если ослушаешься, то горе тебе, и родным твоим, и близким твоим, и близким близких твоих, и родным родных твоих, — ибо так говорит Балбан, Дух Всемогущий!
После этих слов шатер бега неожиданно наполнился шаманами — они молча лезли отовсюду, некоторые даже приподнимали полы шатра и вползали внутрь на животе. Уже не нукеры окружали меня — шаманы. Столько шаманов, собравшихся в одном месте, я в жизни не видел. Некоторые были оборванные и грязные, некоторые — гладкие и сытые. Был тут и Болбочу, совсем опухший, шатающийся, непонимающе поводящий глазами вокруг.
— Человек, — обратился ко мне высокий мрачный шаман со спутанной бородой и черными запавшими глазами, — кто говорил с тобой? Кто надоумил тебя прийти сюда?
Я открыл рот, но голос опять отказался повиноваться мне. Я выдавил из себя несколько жалких хрипов.
— Отвечай! — нахмурился шаман. Другие окружили меня так тесно, что стало трудно дышать. Мне буквальным образом заглядывали в рот.
— Великий Дух Балбан, — наконец сумел выдавить я.
— Не лукавь, — еще пуще нахмурился высокий шаман. — Дух Балбан никогда не говорит сам. Какой дух повелел тебе говорить к бегу?
— Дух Балбан, — вымолвил я. Толпа шаманов вокруг дружно вздохнула, и тут же поднялся крик:
— Балбан… врет он… никогда… сам не говорит… Балбан…
Высокий шаман мановением руки восстановил тишину.
— Великий Дух Балбан давно не говорит ни к кому из нас, — наставительно произнес он. — Ты, поди, услышал это имя где-то, а теперь треплешь языком. Признайся! От кого ты слышал это имя?
— От него самого, — отвечал я довольно угрюмо. — От Великого Духа Балбана.
— Как ты мог его слышать? Ты что, шаман?
— Нет.
— А кто же ты?
— Я караульщик.
Поднялся смех. Высокий шаман мановением руки остановил его.
— К тебе, караульщику Шепчу, говорил Великий Дух Балбан, — раздельно произнес он, — который уже много лет как запер свои уста для нас, его служителей. Что же он сказал тебе?
Мой страх прошел, скованность отпустила меня. Я огляделся и произнес:
— Он велел, чтобы к полудню был заклан черный баран с белой ноздрей. Сказал, чтобы не резали белого барана с черной. Он особенно на этом настаивал.
Вокруг снова раздался дружный вздох.
— А почему? — спросил высокий шаман насмешливо. — Он не разъяснял?
— Нет, — честно сказал я. — Тут он узнал, что я не шаман, а караульщик.
Снова поднялся смех. Кто-то особенно противно квакал над ухом и повторял:
— Караульщик, кво-кво! Квараульщик!
Я не глядя двинул локтем, и тот, над ухом, задохнулся.
Тут стена шаманов передо мной дрогнула под чьим-то натиском, шаманы разлетелись в стороны, и я узрел бега, тяжело дышащего, пунцового от гнева. Он что-то кричал, уставив на меня палец. Из-за общего шума я никак не мог разобрать его слова. Неожиданно шаманы как по команде умолкли, и голос бега пронзительной иглой вонзился мне в уши.
— Предатель! — визжал он. — Кто тебя подослал?
Этот голос вызвал во мне обиду. Вернее, она была во мне, эта обида, но до сего момента не находила выхода, не ведала, на кого излиться. Она спала, и вот теперь этот пронзительный голос разбудил ее. Она подняла голову, огляделась и сообщила, что меня обидел бег. Я спросил себя: «Шепчу, разве не ты темными ночами стоял на часах, защищая покой этого человека? Разве не терпел издевки и попреки мерзкого Чуйхулу? Разве не тебе явился Великий Дух Балбан, который никому не являлся, а вот тебе явился и передал свою волю? И вот за все это тебя, честного, называют предателем? Ответь этому бегу, Шепчу, ответь так, чтобы он услышал».
— Предатель! — не переставал визжать Шумбег.
Шаманы угрожающе и согласно гудели.
Я громко произнес:
— Шумбег!
Тот замолк и уставился на меня.
— Ты слышал волю Неба, — продолжал я. — Великий Дух Балбан передал тебе свою волю. Подчинись или приготовься встретить его гнев. Ибо не пощадит его гнев ни тебя, ни род твой, ни окружение твое. Так сказал мне Великий Дух Балбан!
Твердым голосом, без остановки и без заминки произнес я все эти слова, и все это время в шатре стояла такая тишина, какая бывает в глубоких пещерах, куда не проникает солнечный свет.
А потом разразилось. Поднялся страшенный крик. Меня начали таскать туда-сюда, рвать одежду, рвать уши, щипать, колотить, ругать, и пуще всех усердствовал сам бег. На меня насело столько людей, что в шатре для всех не хватило места, и мы все выкатились наружу и принялись кататься по земле, кусаясь, царапаясь и волтузя друг друга что есть сил. Спрятав для безопасности лицо на чьем-то толстом брюхе, я вслепую тыкал куда-то кулаком и каждый раз попадал, с удовлетворением слыша взрывы ругательств и вопли:
— Ай! Он попал мне в глаз! Оу-у-у! Мое ухо! А-а! Нос, нос!
Наконец меня выволокли из-под груды дерущихся, возящихся тел и куда-то поволокли. До этого мне приходилось слышать, что у бега есть специальная повозка-тюрьма, черная, с узкими зарешеченными оконцами. Выяснилось, что она действительно существует, потому что туда меня и засунули. Снаружи упали тяжелые засовы.
Я оказался в неволе.
Не знаю, сколько времени я провел в тюрьме бега. Возможно, всего пару дней, но внутри было так темно, что я совсем потерял счет дням. Ни единого солнечного луча не проникало в тюрьму. Темно и одиноко было в тюрьме у бега. Правда, то и дело открывалась дверь, и внутрь проскальзывал то один шаман, то другой. Все они пытались выведать у меня, что еще сказал мне Великий Дух Балбан. И всем я говорил одно и то же, передавая мельчайшие подробности нашего разговора, а со временем научившись подражать голосу Великого Духа. От раскатов моего голоса дрожала темница, а шаманы против своей воли сгибали спины и кланялись. Но потом на смену одному исчезнувшему приходил другой, и вновь слышал я вкрадчивый голос, выведывающий подробности. Каждый приносил еду, и надо сказать, еду очень вкусную, потому что каждый старался таким образом меня задобрить. Но я повторял одно и то же. Одни и те же слова я говорил им, потому что не мог прибавить ничего от себя.
Наконец, ко мне пришел очередной шаман, в котором я скоро узнал того высокого, мрачного, со спутанной бородой, который допрашивал меня в присутствии бега.
— Человек, — обратился он ко мне, и был его голос исполнен необычного волнения, — припомни хорошенько, какого барана повелел заколоть Великий Дух Балбан?
Я улыбнулся в темноте. Неизвестно сколько времени они держат меня тут потому, что не поверили ни единому моему слову, а сами тишком просят моего совета. Обдумывая это, я молчал и улыбался в темноте.
— Человек! — позвал шаман. — Жив ли ты?
— Говорил ли ты с другими шаманами? — спросил я его из темноты, в которой находился неизвестно сколько времени, потому что ни единого солнечного луча не проникало в мою темницу.
— Говорил, — подтвердил он. — Но все они говорят одно и то же, словно подслушали слова друг дружки.
— Нет, — сказал я, начиная терять терпение. — Они не подслушивали чужих разговоров. Они все были тут, у меня. Все старались меня разговорить, как будто я скрываю что-то. Но я ничего не скрываю. Хочешь, я повторю тебе то же, что сказал им?
— Так это был черный баран с белой ноздрей? — уныло спросил он.
— Да.
— Не белый с черной?
— Нет!
Он вздохнул в темноте.
— Человек, ты уверен? — спросил он.
Тут мне стало любопытно. Признаться, до этого я не думал, зачем надо резать черного барана с белой ноздрей. Сказано, что надо зарезать, — значит, надо зарезать. Все-таки Великий Дух Балбан сказал, не Шалбан-ага. Значит, угоден ему именно этот баран, хоть сам баран об этом наверняка и не подозревает, ходит себе, бякает, совершенно неотличимый в отаре от сотен других баранов. Летом отгоняют его на горные пастбища, где ест он сладкую горную траву, зиму проводит в теплой кошаре, жует вкусное сено. Такова баранья жизнь. Но вытаскивают его из гурта, подметив редкий окрас, и тащат на заклание.
— Да чего он вам дался-то, этот баран? — спросил я в сердцах.
Шаман аж руками на меня замахал.
— Тебе об этом знать нельзя! — зашипел он. — Скажи спасибо, что в живых остался… Но скажи же, скажи: точно ли черный баран с белой ноздрей?
— Что, белого заклали? — спросил я.
Он промолчал, но по его молчанию я понял, что да, заклали белого. Молчал он долго. Мне даже показалось, что он уже ушел, и только то, что я не слышал скрежета тяжелых засовов, разубеждало меня в этом.
— Человек! — наконец позвал он. — Ты слышишь?
— Слышу, — отозвался я.
— Я не знаю, говорил ли к тебе Великий Дух Балбан или не говорил, — произнес он. — Но тебе надо покинуть урду. Ты слышишь?
— Как же я уйду? — спросил я. Мне было удивительно, что он такое говорит. Ведь я находился на службе у бега, был его нукером. А этот шаман говорит: уходи. Удивительно мне было это слышать.
— Я скажу, что тебя забрал Дух Балбан, — произнес голос шамана в темноте. — Так ты был наказан за хулу. Ты слышишь?
— Слышу, — сказал я. — Но куда мне идти?
— Отправляйся домой. Никто тебя искать не станет.
Ощупью я пробрался к нему, и он помог мне выйти наружу. Снаружи была ночь, беззвездная, безлунная. Он куда-то вел меня. Потом я услышал лошадиное фырканье — он подвел мне коня. Я взобрался в седло. Только сейчас я понял, что свободен, что передо мною степь, что еще мгновение — и я помчусь домой. Мысли о матери, о Нишкни промелькнули у меня в голове.
И одновременно я чувствовал, что шаман хочет спросить меня. Он молчал, его высокая сутулая фигура маячила рядом. Он молчал, но еле сдерживался, чтобы не спросить меня, не задать вопрос, не удостовериться окончательно. И я ответил на этот незаданный вопрос, ответил успокаивающим тоном:
— Нет. Это был не белый баран с черной ноздрей. Дух Балбан говорил о черном баране с белой. Черного барана с белой ноздрей должны были вы заколоть. Заколот должен был быть черный баран с белой ноздрей, а не белый баран с черной. Так велел Великий Дух Балбан.
Я услышал в ответ тяжелый вздох. Не прощаясь шаман повернулся и исчез в темноте.
Я пришпорил коня.
Я вспоминал о том шамане, когда мне попадался на глаза этот, который жил с нами в доме человека Джованни. С нами он не общался. Он спускался вниз только вечером, молча ел в сторонке и потом исчезал. Временами я чувствовал спиной его сверлящий взгляд. Где он пропадает днем, я долго не знал.
Движимый любопытством, я начал расспрашивать сбегутов. Они только снисходительно улыбались. Шаман их не интересовал. Они относились к нему как к ручью, журчащему в стороне, у дороги, или как к грому, гремящему в отдалении. Отношения между ними и шаманом были выяснены раз и навсегда. Равным образом он не интересовался ими. Правда, он пытался иногда повлиять на них, усовестить, напускался на них с неожиданными упреками. Но, как я уже сказал, к этим упрекам они относились равнодушно, выслушивали его, посмеиваясь, и ничего не говорили в ответ. Он бесился, ругался, грозил, а потом уходил. И они, казалось, тут же забывали о нем.
Когда я принялся расспрашивать их о том, что он здесь делает, они вначале тоже посмеивались. Видимо, так они пытались донести до меня, что этот предмет не стоит моего любопытства. Главное, говорили они, в том, что я сбежал. Да, это было главное — они считали меня сбегутом, хоть и не явным. Но я не был сбегут. Меня просто интересовало, что делает здесь шаман. Я просто любопытствовал. И чем дольше они не отвечали мне, тем больше разгоралось мое любопытство. Под конец оно разожглось до такой степени, что на нем можно было готовить пищу.
— Он что, сбегут? — допытывался я у Топчу.
— Да нет, — отвечал он.
— А что же он тогда здесь делает?
— Да вот, живет, как все.
— А почему здесь? Почему не в Магоге?
— Отстань ты от меня, друг Шепчу, — задушевно отвечал он.
— Но он ведь шаман? Шаман или нет?
— Ну шаман.
— Тогда почему он сбежал?
Но ни одного ответа я от Топчу так и не добился. Тогда я стал допрашивать Языгу. Тот стал бегать от меня. Так и пошло: стоит мне появиться утром на кухне, как все начинают из кухни расходиться. Бывало, даже на работу с собой не брали, лишь бы избавиться от меня.
Был среди сбегутов один, совсем молодой, робкий и незаметный, по имени Тишебай, человек из хосуна Шурши. Я знал только, что его, одного из очень немногих, тоже нарекли во время особой церемонии, как и меня, и сделал это шуршийский Гамбег. Казалось, последствия этого наречения Тишебай пережил гораздо тяжелее, чем я, потому что он почти все время молчал, даже когда его спрашивали, словно воспоминания о той церемонии постоянно стояли перед его глазами.
И вот этого молчаливого человека я тоже стал расспрашивать о шамане.
— Тишебай, — сказал я, — вот ты сбегут. А шаман — он тоже сбегут?
Тишебай перевел на меня свой ничего не выражающий взгляд, но ничего не ответил. Тогда я спросил еще раз:
— Вы — понятно, вы сбегуты. А вот, к примеру, шаман — он-то что здесь делает?
И тут произошло чудо. Тишебай заговорил. Мало того — он ответил на мой вопрос! Он произнес:
— Карту чертит.
И едва заметно улыбнулся.
Карту? Какую карту? Мне стало любопытно — какую карту.
— Какую карту? — спросил я.
— Карту земли Огон, — ответил Тишебай.
Карту земли Огон! А вот интересно, зачем это ему понадобилось — чертить карту земли Огон? Об этом я тоже спросил Тишебая.
Он удивленно посмотрел на меня, словно я не понимал каких-то совсем простых вещей.
— Он вернется в Магог с картой, — сказал он. — И, может, тогда духи заговорят с ним.
Так вот оно что! С шаманом не разговаривают духи. Я прежде слыхал о таком. Был у нас в округе шаман, от которого отвернулись духи. Совсем с ним перестали разговаривать. Он их и так, и сяк, и улещивал, и всякое другое — жертвы разные приносил. А они — ни слова. Не говорят к нему, ни в чем не наставляют, не приказывают пойти и передать людям предупреждение о надвигающейся беде. А ведь он потомственный шаман был, в каком-то поколении. Но разлюбили его высшие силы, и стал он как глухой. Что с ним стало потом — не знаю, но был он, без сомнения, несчастный человек.
Так значит, и с нашим шаманом перестали разговаривать вышние силы. И он добровольно отправился в изгнание, чтобы трудами на пользу родины восстановить расположение Великих Духов. Вот почему он держится особняком, не общается со сбегутами — он собирается вернуться в землю Магог! Мне стало жалко шамана. А вдруг духи не снизойдут к нему, даже когда он принесет карту? Ведь он бегу принесет карту, не Великим Духам. А угодно ли это им? Откуда вообще взялась такая мысль — картой завоевать расположение Неба? Возможно ли вообще вернуть себе расположение духов? Много разных мыслей посещало меня, когда я раздумывал над этим.
А шаман что-то совсем пропал. Его не было видно уже несколько суток, и к ужину он не являлся. Даже сбегуты и те забеспокоились. Правда, беспокойство их преимущественно выливалось в шутки.
— И где наш шаман? — начинал Топчу.
— Верно, пошел яблоки собирать, — с серьезным лицом подхватывал Языгу.
— Нет, он хочет исходить всю землю Огон, чтобы лучше начертить свою карту, — вторил Обойду.
— Точно. Он хочет нанести на нее все яблоневые сады, — говорил Топчу.
— И виноградники, — добавлял Языгу.
Даже смирный Тишебай и тот находил пару едких словечек в адрес отсутствовавшего. Только я сидел молча, потому что мне не хотелось говорить. Я думал об участи возвращающегося в родные неприветливые земли, возвращающегося с поклоном, с подношением. Горька такая участь, и тяжело думать об этом.
На следующее утро я отправился искать шамана. Не буду говорить, как я блуждал по широким улицам и по улицам узким, как заходил в большие парки, как расспрашивал людей. Многие смотрели на меня как на безумного. К тому же я не знал, как на их языке называть шамана, поэтому я описывал его: описывал невысокого сутулого человека в черных одеждах, с длинными волосами и седой спутанной бородой, с глазами как два черных угля, с пронзительным голосом и с посохом, усеянным колокольцами. И многие люди земли Огон, встреченные мною, сдерживали смех и советовали обратиться в полицию — они думали, что я ищу какого-то бродягу, ибо не знали, что в их земле живут шаманы из земли Хорон. Шаманы-магоги.
Но не стану я рассказывать, что мне пришлось испытать. Скажу лишь, что я нашел его. Он был в одном парке, довольно далеко от дома Джованни. Я сразу же услышал его пронзительный голос и пошел на него. Из-за деревьев мне открылась площадка, на которой наш шаман в одиночку проповедовал перед небольшой толпой. Я поначалу не узнал его — он исхудал до невозможности, словно держась одною силой проповеди. В стороне выгуливали собак, на газонах лежали загорающие, на скамейках сидели люди и читали книги. И над всем этим разносился резкий голос нашего шамана:
— …И что же я вижу? Что, город благоденствующий? Э нет! Город обреченный, погрязший в разврате, — вот что я вижу! И я говорю вам: скоро придет земле вашей конец. Это я вам говорю — человек знающий. Потому, что я знаю, я вам об этом говорю. Приходит, приближается день возмездия. Так говорят Великие Духи: лишитесь жизни за свои грехи и погибнете!
Его внимательно слушали, и я удивился, услышав, что говорит он на языке земли Огон, говорит чисто и бегло. Я заслушался. Это была прекрасная проповедь. Он так живописал скорые напасти, ожидающие землю Огон, что я зажмурился. Огненный град и смерть от меча рисовались мне. Сами грозные Великие Духи Каракирдык, Чучкобыл, Жуйжолу, Достал, Курукчычар, Муздак, Балбан, Чычкан, Шашмык шли на грешные земли во главе народа магогов.
И в то же время меня не оставляла мысль, что это говорит шаман, оставленный духами. Шаман, который уже и забыл, как давно они к нему говорили. Глаголит убедительно, так, что каждое слово до души пронимает, — а сам неуверен. Запугивает легкосердечных людей земли Огон — а сам оставлен.
Но тут произошло самое удивительное. Шаман закончил свою проповедь, и ему захлопали. Он не обратил на это внимания, а наклонился и принялся собирать деньги — да, ему кидали монеты и купюры! Словно гром небесный поразил меня — я стоял и смотрел. Шаман собирал монеты, некоторые откатились довольно далеко. Он шел туда, где они лежали, и подбирал их. Он подобрал их все, развернулся и, не слушая редких хлопков, удалился.
Тогда и я потихоньку ушел.
Совсем озадаченный, возвращался я домой. Что мне сказать землякам? Рассказать ли о том, что я видел? Поверят ли мне? Или, что важнее, отнесутся ли к этому серьезно? Ведь для них речи шамана да и он сам — всего лишь ручей, журчащий в стороне, дальние раскаты грома. Но что если этот гром предвещает грозу? Как-то они встретят потоки ливня? Разные мысли мучили меня, пока я шел домой.
И я не смог принять никакого решения. Кажется, я ходил кругами, словно в ослеплении, и никак не мог найти дома. Я выходил то на одну, то на другую улицу, и все были чужие. В этом большом городе я заплутал.
Лишь к вечеру я возвратился и сразу поднялся наверх. Комната шамана была в конце коридора. Я подошел к его двери. Она была приоткрыта, и из-за нее доносился его голос. Я удивился: голос не был похож на его обычный голос, стенающие нотки появились в нем, он умолял о чем-то. Он почти плакал:
— …здесь, в чужих землях, и обращался к тебе не единожды, — а ты слышал ли меня? Преклонил ли ухо свое? Слышишь ли меня теперь? О Великий Дух Курукчычар, услышь меня хоть единожды!..
Он говорил много, но на своем языке, и я не все понимал. Вдруг раздался сильный удар в пол, послышался резкий звон колокольцев. Я, долго не раздумывая, распахнул дверь и вошел.
Он стоял лицом к двери с посохом в руках, лицо его было перекошено от ярости, обращенной не ко мне. Сначала не ко мне. А потом, когда постепенно взгляд его прояснился и он увидел меня, глаза его зажглись уже настоящим гневом.
— Что? — заговорил он отрывисто. — Что ты здесь? Почему не там? Кому ты здесь? Когда там?
Он говорил на нашем языке, но вкладывал в слова смысл языка шаманов. Я был в растерянности. Я не знал, зачем пришел. Я проговорил:
— Когда ты пойдешь обратно в Магог?
Хуже вопроса придумать было нельзя. Зачем я спросил об этом? Испугался? Рассердился? Но он не дал мне разобраться. Он подошел почти вплотную и процедил:
— Я заметил тебя там. Ну иди, расскажи им.
Я видел его глаза очень близко. Ничего в них не было, кроме страшной тоски.
Язык не ворочался. Похоже, я испугался. Или рассердился? Я проговорил:
— Нет, не пойду.
И еще головой помотал.
И тогда он спросил, как в первую встречу, но теперь скорее с удивлением:
— Что ты такое? Что ты здесь делаешь?
Его вопрос не сразу дошел до меня. А когда дошел, я сказал себе: «Шепчу, этот человек опять хочет знать, кто ты, и он — шаман, несмотря ни на что. Мы тут одни. Никто тебя не услышит. Скажи же ему наконец, скажи так, чтобы он понял».
Я сказал:
— Однажды птица дундук свила себе гнездо на вершине дерева кеттык, чтобы вывести птенцов. Но налетел ветер, дерево кеттык зашаталось, и птица дундук взлетела и полетела в другое место, где стоял лес деревьев чучму. Она опустилась на вершину одного, свила себе гнездо и вывела птенцов.
Он рассмеялся. Да, в ответ он рассмеялся. На это было довольно страшно смотреть — рот его раскрылся и исторг серию отрывистых громких хрипов. Он еще и голову закинул. Потом он сказал:
— Птица дундук отбилась от стаи, ослепленная ураганным ветром. В ослеплении принялась она метаться туда-сюда, ничего не видя, потому что глаза ее были засыпаны песком. Мощное дерево кеттык стоит как стояло, гнезда других птиц украшают его могучие ветви. Только птица дундук улетела в лес ядовитых деревьев чучму, подлежащих искоренению. Там, вдали от дома и от стаи, встретит она свой скорый конец.
Только тогда я наконец понял, какое чувство владеет мной. Я был сердит. Да, я действительно рассердился. Я сказал ему, этому человеку, оставленному духами:
— Дерево кеттык стоит, но ветви его намазаны смолой. Бьют птицы крыльями, не могут взлететь. Прочно приросли их лапки к ветвям, невозможно оторвать. Но рано или поздно они оторвутся от дерева. Рано или поздно они улетят. Останутся лишь накаркивающие беду безобразные черные вороны, которым некуда лететь.
Он пронзил меня взглядом, но я никуда не делся — стоял там, где стоял. Кажется, он не ждал, что я отвечу ему. А может, ждал. Я ничего не мог прочесть по его лицу. Лишь побелевшие пальцы его сжимали посох.
— Я был там, — донесся до меня его хриплый шепот. — Я был у бега, когда ты говорил о Духе Балбане. Я узнал тебя. Он вправду говорил к тебе? Он, Великий Дух?
Я кивнул. Я уже знал его следующий вопрос. Но все-таки я подождал, когда он его мне задаст. Все-таки он был шаман, пусть и оставленный духами. И когда он спросил:
— Шепчу! Он вправду говорил о черном баране с белой ноздрей? — я уже знал, что говорить, и я ответил ему:
— Да, Великий Дух Балбан говорил о черном баране с белой ноздрей. Черного барана с белой ноздрей должны были вы заколоть. Заколот должен был быть черный баран с белой ноздрей, а не белый баран с черной. Так велел Великий Дух Балбан.
В ответ шаман завыл. Сначала тихо, потом громче и громче. Он выл, закрыв лицо руками. Это был жуткий утробный вой. Тут я понял, что неправильно рассудил: вовсе не ярость владела мной, а страх. Да, я был испуган с самого начала. Не надо было мне ходить к шаману. От них вообще надо держаться подальше. Я сделал один шаг назад, потом еще один, а потом оказалось, что я уже в своей комнате. Кажется, я сбежал. Я напряг слух. Вой затих. «Шепчу, — сказал я себе, — если ты пойдешь к нему еще раз, я не знаю, что с тобой сделаю». Но одновременно с этим мной владело какое-то удовлетворение. Я не покривил душой, сказав правду о черном баране с белой ноздрей. И хоть я был голоден и испуган, мысль об этом успокаивала. Я быстро уснул.
А тогда, чуть-чуть опережая зиму, возвращался я в родное селение. Полдня длился переход, а позади, если вглядеться, шел буран, набухал темной тучей, катился по степи. Я почти не останавливался — только поил коня и пил сам, наскоро перехватывал сушеного творога, взятого в дорогу, и снова садился в седло. Вокруг уже начинал тоненько посвистывать ветер, небо темнело на глазах, опускалось все ниже и ниже. Что есть мочи погонял я коня. Сзади шел буран, надвигалась лютая, долгая зима.
Прибыл, когда начало смеркаться. Ветер уже выл вовсю, носились в воздухе редкие колючие снежинки. Селение словно опустело, редкие дома стояли освещенными. В нашем доме окна не светились. Я отворил дверь, шагнул внутрь. Темно, холодно, пусто. Никого нет. Где мать? Ничего не понимая, я опустился на лавку. Зажег светильник. Пыль кругом, разбросанные вещи, холодный, давно не топленый очаг. В доме долгое время никто не жил. Страх охолодил мне нутро. Где мать? Почему дом стоит пустой? За окнами выл буран, заладила дикая снежная круговерть. Я разжег очаг, наскоро поел и стал ждать. И весь темный дом стал ждать вместе со мной.
К полночи раздался негромкий стук в дверь. Я открыл, и внутрь ввалился огромный человек в заснеженной дохе — Бурчи. Молча встал на пороге.
— Заходите внутрь, — пригласил я, чуя неладное. — Проходите к очагу, погрейтесь.
Бурчи подошел к огню, протянул к теплу руки.
— Давно приехал? — спросил через плечо.
— Недавно, как раз до бурана.
— Повезло. Такая метель, что руки не видать.
Дом Бурчи был недалеко от нашего, идти ему было недолго, но в такую погоду даже для недолгого пути должна была быть веская причина.
Бурчи повернулся, снял доху, сел. Чувствовалось, что он готовится что-то сказать.
— Беда пришла в твою семью, сынок, — произнес Бурчи, и сердце мое оборвалось. — Мать твою схоронили два месяца назад. Хворь неизвестная напала. Полселения с тех пор перемерло. Шалбан-ага помер. Говорят, в соседних хосунах так же: валятся люди, сгорают за пару дней.
Мне было трудно дышать. Говорить я не мог. Потом выдавил:
— Нишкни?
— Жива, — кивнул Бурчи. — Вырыла себе землянку на склоне холма, там теперь живет. К людям не приближается. Совсем дикая стала.
При этих словах мне ужасно захотелось к Нишкни. Она была теперь единственным родным мне человеком, родной душой. Я бы пошел к ней сразу же, не обращая внимания на буран, если бы не тяжелая рука Бурчи, опустившаяся на плечо.
— Буран такой, что ты собьешься с пути, не сделав и двух шагов, — сказал он. — Утром пойдешь. А пока давай матушку твою помянем.
Он вытащил бутыль ойрака, развернул сверток с мясом и хлебом. Мы выпили.
— Я сидел с ней, когда она умирала, — произнес он в тяжкой тишине. — В беспамятстве была, все звала тебя.
Говорить я не мог. Не мог ответить ему. Ком стоял в горле, и ойраком было не растворить его.
— Хорошо, быстро отмучилась, — сказал он. — В селении еще с десяток человек больны. Верно, духи прогневались за что-то на нас… Ох, когда же?
Мне бы надо ответить, а я не мог. Хотя бы успокоить его, сказать, что скоро, — но не мог я.
— Ну, я пойду, — поднялся он, не дождавшись ответа.
— Спасибо вам, дядя Бурчи, — с болью вытолкал я из себя слова.
— Заходи, если что понадобиться.
И я остался один. Дом сотрясался от ветра, и так же сотрясалась от рыданий моя душа. До утра просидел я, плача и слушая рыдания ветра.
До сих пор не верю, что в то утро я встретил тэнгэра. Сколько раз я слушал рассказы о явлении этих светлых грозных существ, и всегда солнце сияло в такие дни, никогда не являлись они в дни унылые и пасмурные. А в то утро небо было серым и скорбным, сеял мелкий снег, и вся степь до горизонта была белой, как погребальные пелены. По снегу, по глубокому снегу пробирался я к холму, где была землянка Нишкни. Ничего на свете не хотел я так, как увидеть ее. Я торопился и несколько раз падал, увязая в снегу. Снег перестал, и подул ветер, резкий злой ветер, который всегда дует зимой в степи. К этому времени я добрался до холма.
В заснеженном склоне чернело несколько отверстий — входов в пещеры. Видно, не одна Нишкни решила удалиться от зачумленного селенья. Снег перед отверстиями лежал чистым и нетронутым. Я позвал ее, назвал по имени, но ни из одного отверстия не донеслось отклика. Я заглянул в одно, но тут же отпрянул: трупный смрад ударил мне в ноздри. Мне стало страшно. Я заглянул во все пещеры, но одни были пусты, а другие превратились в гробы. Тогда я и увидел сбоку маленькую пещерку, которую прежде не заметил. Перебарывая страх, я приблизился к ней и позвал. Ответа, как и прежде, не было. Я вошел.
Там я увидел его. Я сразу понял, кто это. Тэнгэр Нишкни скорбно сидел над маленьким холмиком в углу пещеры. Он не повернулся ко мне, даже не взглянул в мою сторону. Я поклонился ему. Свет, исходивший от него, наполнял пещеру, но не слепил глаза, не заставлял зажмуриться. Нет, этот свет не ослеплял. Ослепляла скорбь. Ослепляла смерть. Я все понял. Я поклонился ему, тэнгэру Нишкни, — и, упав на колени, зарыдал в голос.
Тогда он повернулся ко мне.
— Я ждал тебя, — сказал он мягко. — Она просила подождать тебя.
Мой грех, но я не слушал его. Светлый тэнгэр явился и глаголал ко мне — а я думал только о своем горе и не слушал его слов, пропускал их мимо ушей. С огромным опозданием доходили они до меня. И он это понял.
— Нишкни, — произнес он, и это имя, имя моей утраченной возлюбленной, заставило меня напрячь слух. — Я был с ней, — продолжал он. — Был до самого последнего часа. Не плачь. Помни о ней.
Я только кивнул в знак согласия. Говорить я не мог. Мне нечем было говорить, у меня не было языка. Не было головы. Я превратился в скорбную тень, в черное горе. Меня не было. Я не хотел быть. И я только кивнул в ответ на слова тэнгэра: да, я буду помнить о ней, буду помнить всегда.
А он сказал:
— Она хотела, чтобы ты узнал одну вещь.
Никогда не забуду, каким тоном он это произнес. Каким тяжелым ни было мое горе, в нем нашлось место удивлению. Я удивился. Потому что с трудом, с запинкой вымолвил он эти слова, будто взяли с него клятву произнести их. Взяли клятву на смертном одре сказать мне об этом. И я понял, что Нишкни взяла с него эту клятву. И ужаснулся, даже еще не услышав того, что велела мне она передать.
— Ты должен уйти в землю Огон, — раздались слова тэнгэра. — Ибо грядет великое бедствие на землю Магог за ослушание.
Какое ослушание? Какое бедствие? — хотелось мне спросить. Но вестников не переспрашивают, и я осмелился задать один лишь вопрос:
— Ответь мне, светлый вестник: правда ли то, что говорила Нишкни?
— Да, — раздался ответ, и за ним — еще слова: — Обещай уйти. Обещай ей — она еще слышит.
И я произнес, обращаясь к ее могиле в углу пещеры:
— Я уйду. Обещаю.
В следующий же момент тэнгэра не стало.
Я как мог завалил пещеру, превратившуюся в гробницу Нишкни. Потом недолго думая завалил входы во все другие пещеры. Я уже не плакал. Мне хотелось спрашивать. Вернее, я хотел, чтобы все мы, уцелевшие, задавали вопросы. Нет, не так: мне хотелось, чтобы кто-нибудь держал перед нами ответ. Да, я обещал Нишкни уйти — но прежде я хотел бы, чтобы мне — нам — и им, ушедшим, был дан ответ.
И я решил отправиться обратно, в урду Шумбега.
К бегу со мной вызвались поехать Бурчи и еще с десяток мужчин. Как и говорил Бурчи, хворь выкосила половину селения, даже больше — многие лежали в смертельной горячке, и неизвестно было, смогут ли они выздороветь. Но самым немыслимым событием стала смерть нашего шамана Жар-обожгу, человека кроткого и мягкого, всегда готового помочь страждущим. Гибель этого безвредного существа, настоящего праведника, особенно ожесточила селян, заставила гадать об истинных причинах бедствия. «Это беговы шаманы накликали на нас беду», — единодушно решил созванный Бурчи круг. Целый день судили-рядили — а мимо медленно двигались похоронные процессии, женщины в черном молча бились на руках у мужчин. Уже в сумерках круг постановил, что высказать накопившиеся обиды и прояснить недоумение надлежит мне.
Так я оказался во главе небольшого отряда, отправившегося на следующее утро в урду Шумбега. Над степью стояло огромное, белесое, холодное солнце. Было морозно, над заледеневшим снегом торчали тонкие черные кустики. Ехали долго, потому что часто останавливались, согревались у наспех разведенного огня, пили горячий чай. Вскоре к нам присоединился другой отряд — из соседнего селения тоже ехали к бегу люди. У них дела были еще хуже — хворь почти не коснулась мужчин, зато скосила почти всех женщин, детей и стариков. Мрачные и неразговорчивые, вооруженные до зубов, ехали к бегу люди из соседнего селения.
Уже издалека были видны запертые ворота урды и скопившаяся возле них огромная молчаливая толпа, которая состояла из одних мужчин, разбившихся по отдельным отрядам из разных селений. Они чего-то ждали. Ожидание застыло в морозном воздухе.
У ворот стояли три шамана, среди них — тот высокий, мрачный, по имени Секи-стегай, который, оказывается, был главным шаманом бега. Рядом горел жертвенный огонь, блеяли белые бараны. Толпа угрюмо ждала.
Вперед выступил самый старый шаман, совсем древний, трясущийся старик. Неожиданно звучным голосом он произнес:
— Великое Небо, милосердное Небо, всемогущее Небо, молим тебя о здравии всех присутствующих. Ниспошли им сытости и довольства и убереги до славного дня, когда прозвучит Великая Труба, дабы обрушились они на грады обреченные, грады грешные…
Его перебил насмешливый голос из толпы:
— До того дня, почтенный, никого не останется.
И тут же со всех сторон раздались выкрики:
— А чего раньше не молились?
— Дети, младенцы мрут!
— Вам баранов для жертвы поставляют, а вы их сами жрете!
Старый шаман замолк и даже стал от выкриков отмахиваться. Другие двое затянули песнопения, не обращая внимания на толпу. Высокий подвел к огню барана, быстро и точно махнул ножом по горлу — кровь брызнула в жертвенный огонь. А толпа в это время быстро накалялась, выкрики уже слились в один протяжный гул, лица побагровели.
Только тогда Секи-стегай в первый раз обернулся к толпе.
— Тише, люди! — зычно приказал он. — Чего хотите? Зачем пришли?
Его вопросы потонули в половодье сердитых ответов:
— Чего хотим-то?.. Он еще спрашивает!.. Дети, младенцы мрут!.. Бега хотим!.. Пусть бег выйдет!.. Вам баранов для жертвы поставляют, а вы!.. Хотим бега-а!.. С бегом хотим говорить!.. Пускай отвечает за пагубу!..
Этого Секи-стегай, видимо, не ожидал и растерянно оглянулся. А крики нарастали:
— Духи отвернулись от вас!.. Хотим с бегом говорить!..
Шаман совладал с собой, шагнул вперед.
— Пусть один говорит! — закричал он, срывая голос. — Вечное Небо свидетель — пусть один человек скажет перед ним! Пусть скажет перед Великими Духами!
Толпа моментально затихла. Человек переглядывался с человеком — и опускал глаза. Все переглядывались. Все опускали глаза.
А я вспомнил мать. Вспомнил Нишкни. И мне, как давеча, захотелось спросить. Да, как давеча, мне захотелось, чтобы кто-нибудь держал перед нами ответ. Чтобы ответ был дан нам, уцелевшим. Чтобы ответ был дан.
И среди всеобщего молчания я закричал, и прозвучал мой голос непривычно громко, почти истошно:
— Почему был заклан белый баран с черной ноздрей? Почему не послушались Духа Балбана? Почему не был зарезан черный баран с белой ноздрей? Почему не послушались Духа? Отвечай, бег! — кричал я из последних сил и дыхания. — Шаманы, отвечайте!
Дряхлый шаман зашатался, двое других подхватили его под руки. Отсюда было видно, как побледнел Секи-стегай, зашарил по толпе глазами.
— Кто? — завопил он в растерянной ярости. — Кто это говорит?
И вдруг вся толпа дружно взорвалась воплями:
— Отвечай, проклятый!.. Почему белый баран?.. Кто ослушался Духа?.. Бег!.. Бега сюда!..
Толпа стала напирать на шаманов. Дряхлый бежал самый первый. Секи-стегай оставался до самого конца.
— Тихо! — надрывался он. — Тихо, люди земли Магог!
Ему отвечал хор истошных воплей:
— Черный баран!.. Белый баран!.. Дети, младенцы мрут!.. Бега!.. Сами жрете!.. Бей!..
С последним криком все переменилось. Секи-стегай исчез, как сквозь землю провалился, огонь потух, затоптанный сотнями ног, толпа наперла на ворота — и вдруг совсем рядом заполошно завопили:
— Берегись! Лучники! Лучники!
Сейчас я понимаю, что тогда закричали поздно. Еще раньше можно было понять, что бег к нам не выйдет. Что я своим одиноким криком рассердил всех в урде донельзя. Что нам было не спастись. Но тогда я этого еще не понял. Тогда никто этого не понял.
Неожиданно со всех сторон на нас посыпались стрелы. Стреляли беговы нукеры, прятавшиеся за повозками. Я развернул коня, но возникла давка, всадники хлестали коней и друг друга, стремясь выбраться, сверху сыпались стрелы, и лошади выносили своих хозяев из давки уже мертвыми. Из толпы в воинов бега тоже полетели стрелы, поражая нукеров, но отпор было слишком слабым.
А потом ворота урды распахнулись, и наружу вынеслась конница бега, стремительно обхватывая нас с боков. Там, где конница соприкоснулась с толпой, началась рубка. Немногие в толпе были вооружены и способны оказать сопротивление, так что рубили воины безоружных. Крик и стон поднялся над полем.
Не знаю, что я делал тогда. Не помню. В памяти остались только стоны, хрипы, лязг клинков. Мой конь сам вынес меня из рубки, и я поскакал прочь, видя краем глаза, как рядом скачут другие, кому удалось вырваться вместе со мной. На холме мельком оглянулся. Внизу конники бега добивали взятых в кольцо людей, пришедших искать у него справедливости.
— Скорей, скорей! — закричали над ухом. — Они могут пуститься за нами!
И я поскакал за ними, сам не зная куда.
Прошло несколько лет в земле Огон. Годы здесь были так же коротки, как и местные слова. Год не успевал начаться, как уже заканчивался, и люди земли Огон шумно и радостно отмечали его смерть. В земле Магог за это время прошел всего год. Думаю, немного событий произошло за этот срок. Кто-то обрел свое последнее имя. Кто-то впервые увидел этот свет. Кто-то ушел в землю Огон. Перед моими глазами вставали желтые степи и вдали — синеватые горы, с которых бессонные тэнгэры взирали на порученные их надзору земли. Мне часто снились сны о земле Магог. Снился муравьиный лёт — неожиданно огромный черный густой рой поднимается с земли и застилает солнце. Становится темно. Солнце скрывается. Я ищу лук, чтобы меткой стрелой рассеять нависшую надо мной угрозу, но лука под рукой нет. Нет и солнца, кромешная тьма. Я просыпался и уже не мог уснуть. В такие тяжкие ночные часы, захлестнутый мучительной волной бессонницы, я все чаще и чаще приходил к мысли о том, чтобы вернуться, — и лишь данное Нишкни обещание удерживало меня.
А за короткие годы в земле Огон успело произойти многое. Умер человек Джованни, и новый владелец дома попросил нас съехать. За это время много других сбегутов приехало из земли Магог, и всех Джованни поселил в своем доме. Смерть Джованни застала нас врасплох. Большинство постановило искать общую квартиру неподалеку. Меньшая часть, включая и меня, решила искать отдельное жилье.
Я поселился в маленькой квартирке возле порта, где начал работать еще зимой — разгружал большие пароходы, приходящие в землю Огон из дальних стран. Работа была тяжелой, но я был рад ей. Она отвлекала меня от мыслей, и, приходя домой, я падал на кровать и засыпал. Просто падал и засыпал, не думая. Это меня устраивало. Я не хотел думать. Как можно дольше не хотелось мне ни о чем думать, и главный вопрос — «когда?» — не возникал во мне уже пару месяцев.
Мысли появлялись по выходным. Оказалось, что в эти дни мне нечего делать. Со сбегутами видеться не хотелось, хотя изредка они приходили ко мне — не оставляли осторожных попыток уговорить меня к ним вернуться. Но по выходным меня не бывало дома. Я бродил по городу, а вечером отправлялся в ближнее кафе. Иногда ко мне присоединялся Языгу. Вместе мы углублялись в узкие улочки старого центра, где древние церкви перемежались сувенирными лавками и ресторанчиками, бродили до изнеможения, а потом отдыхали на скамейках маленьких, покрытых брусчаткой площадей, украшенных памятниками давно позабытых государственных деятелей. И все это время мы говорили — конечно же, о земле Магог, потому что в земле Огон всегда хочется говорить о земле Магог, а в земле Магог не можешь говорить ни о чем другом, кроме как о земле Огон. Мы говорили о вёснах нашей родины, внезапных и кратких, как приступ, обессиливающих, обескровливающих своим нежданным, несвоевременным приходом. Вёснах жестоких и своевольных, как правитель-самодур, которому взбрело в голову явиться с гор, когда не ждали, и закатить веселье, чтобы на вчера еще заснеженных ветвях распустились почки и птицы завели весенние трели. А потом, когда праздник весны в самом разгаре, когда деревья стоят в цвету и поля готовятся к посеву, каверзному властителю вдруг становится скучно, и он в мгновение ока сворачивает щедрые столы и яркие палатки — и цветущую землю заносит снегом, холодным зимним снегом. В мгновение ока тепло сменяется стужей: гибнет урожай, падает скот, хворают люди. Тяжкое и невыносимое время — весна в земле Магог.
Но странно — и по этому нелюбезному времени можно тосковать. Много раз Языгу рассказывал мне, как часто снится ему весна, как любил он всегда тамошнюю весну, которая пробуждает тебя от зимнего оцепенения, как охотник будит залегшего на зиму зверя, мгновенно нагревает тебя, как котел, заставляя кровь бушевать и кипеть. Бесноватые вёсны земли Магог, вас не хватало моему другу. Он разбалтывался, распахивал душу. Оказывалось, что он скучает по вещам невероятным, непонятным — например, по запаху пыли, тому особенному запаху, привкусу на языке, который всегда ощущаешь там. Пыль тонким слоем покрывает каждый предмет, висит в воздухе — желтая пыль, сдабривающая твою жизнь, как особенная приправа. От нее никуда не деться, люди выметают ее из жилищ, стремясь от нее избавиться, — а на чужбине, где пыль совсем другая, какая-то послушная и безвкусная, начинают тосковать по той, особенной пыли, пыли детства. Я слушал его и соглашался: да, и мне не хватает ее, да, мне так же недостает ее запаха.
Так мы поверяли друг другу свою тоску по дому.
Помню один эпизод. Мы стоим с Языгу на большом старом мосту и смотрим на реку. По обоим берегам — старинные дома. Величавая река смирно течет сквозь город. Вдруг я вижу — прямо подо мной, в глубине бурых нечистых вод плывет громадная рыба, просвечивая белесой спиной сквозь толщу воды. Громадный белый угорь идет там, внизу, подо мной. «Острогу бы!» — взволнованно говорю я, а рука сама сжимается привычным движением, охватывает послушное толстое древко, я почти уже заношу руку. Языгу берет меня за плечо. «Посмотри туда», — тихо говорит он и показывает на небо. Реактивный самолет оставляет за собой в голубом небе белый сверкающий след, который отражается в непрозрачной воде. Громадная рыба-угорь, которую никогда не поймать, скользит в глубине чужих илистых вод.
По выходным я часто заходил в ближнее кафе. Мне нравилось это место: в нем собирались только завсегдатаи, и сделаться таковым было просто — стоило только появиться здесь пару раз, и хозяин, большой старик с пушистой бородой и в очках, без лишних разговоров ставил перед тобой стакан с вином. Я познакомился здесь с разными людьми, имена которых долго помнил после того, как они навсегда исчезли из моей жизни. Кафе закрывалось поздно. Я всегда садился у стойки — в глубине зала было слишком накурено, так что не видно было лиц. Я никак не мог привыкнуть к дыму табака, от него я сильно кашлял. А вот виноградное вино мне полюбилось, оно не так оглушало, как ойрак. Правда, наутро ужасно хотелось пить, и иногда болела голова. Но это ничего, ничего.
Сидя в этом ночном накуренном кафе, я часто думал о бдении. Мне так и не пришлось проводить мать, как того требовал обычай. Даже люди земли Огон знали, что требуется сидеть возле умирающего. Мы привыкли относиться к ним презрительно, пренебрежительно отзывались об их умственных способностях. Говорили, что они толстобокие и тупые, лишенные нормальных человеческих чувств, лишенные тонкого слуха и понимания. Поэтому, когда кто-нибудь из них проявлял понятные нам чувства, мы удивлялись. Мы говорили: «Надо же, этот понимает» — будто внезапно камень оживал или корова начинала говорить человеческим языком. Да, мы недооценивали жителей этой земли. Мы считали их бездушными. Говорили, что и мертвых своих они провожают не по-человечески, скоренько спроваживают их, словно стремясь побыстрей избавиться. Но нет, ничуть не бывало: как и мы, сидят они у изголовья умирающего и оплакивают его после кончины. А я вот, умный, все разумеющий магог, этого не сделал — и мать ушла, когда меня не было рядом. И Нишкни, любимая моя, ушла, когда я был далеко.
Я много думал об этом, много терзался. По ночам, во сне, взывал к Великим Духам, моля их утишить мою скорбь, облегчить мучения. Пусто и серо было в моих снах, никто не являлся, а скорбь разыгрывалась все сильней.
Помню, я пошел в местный храм. Еще раньше мне говорили, что в земле Огон поклоняются единому Богу. Я заходил в церкви, ходил по ним, смотрел на настенные образы. Мне говорили, что у Бога был сын Ищу. Он тоже был Бог, сотворил множество чудес, но Его распяли за грехи людей. С глубоким почтением я поклонился Его изображению и возжег свечу. Возможно, когда-нибудь я приду к Нему, обращусь к Его помощи, думал я. Но не сейчас. Я не ждал, что Он сможет облегчить мои муки. Утишить мои скорби было под силу только духам земли Магог.
Днем я таскал на себе тяжелые ящики и мешки по скрипящим сходням, а ночами лежал без сна и думал о земле Магог. Ибо в земле Огон всегда думаешь о земле Магог, и словно ощущаешь запах родной пыли, и понимаешь, что наяву никогда больше его не почувствуешь.
Их было немного, тех, за кем я поскакал. Помню, всю дорогу они молчали, словно были недовольны тем, что я к ним примкнул. Себя они называли сбегутами, я услышал это слово на привале и сразу понял, кто они. На закате мы остановились у гряды невысоких заснеженных холмов, немного замешкавшись, и один сбегут, обернувшись, недовольно бросил мне:
— Тут потаенное место. Чтоб ни звука!
Я на это обозвал его про себя разными нехорошими словами: дурманом, и волчецом, и грыжником голым. А вслух сказал:
— Ладно уж.
Нас, спасшихся, было вместе со мной семеро. По обрывочным разговорам я понял, что до побоища их было больше. Гибель собратьев ожесточила их, всю дорогу они не могли сдержать сдавленных проклятий в адрес бега. Имен их я не разобрал, хотя знал, что они нарекают себя сами. Но выглядели они безымянными. Старший обернулся и сказал мне: «Это потаенное место», — как будто я этого сам не понимал. Да, это меня озлило: они относились ко мне с пренебрежением, ни разу не спросили ни моего имени, ни того, откуда я родом.
Место и впрямь оказалось потаенным: между холмами пряталась узкая, засыпанная снегом долина, незаметная постороннему глазу. Войти в нее можно было, только спустившись по длинной узкой крутой осыпи. Я хорошо знал хосун Сиди, где мы оказались, но слыхом не слыхивал об этой долине и не видел этой гряды холмов. Мы стали спускаться.
С большими трудами спускались мы в эту тайную долину. Много времени прошло, прежде чем мы оказались внизу. Все склоны вокруг нее были усеяны пещерами. Старший сбегут что-то крикнул, и из этих пещер показались люди, стали сходиться к нам. Вскоре мы были окружены людьми. На меня они не смотрели. Они смотрели на старшего сбегута, смотрели молча, с надеждой. Среди них были женщины, дети. С надеждой они смотрели на него, не издавая ни звука. Их было очень много, мы были окружены целой толпой.
Вдруг послышался шорох, посыпались камешки, и на пороге одной пещеры показался невысокий худой старик в облезлом малахае. И я сразу же узнал его — то был Шмешу-хэхэхэй, тот самый шут, который когда-то потешал людей на празднике наречения Шумбегова сына. Я не знал, что он еще жив, что пережил страшный мор. Разные слухи ходили об этом человеке, но все сходились на том, что он куда-то пропал, скорее всего умер, забившись в какую-нибудь нору. А он вот в какую нору забился. Старый шут был главным сбегутом. Я не удивился, обнаружив это. Шмешу-хэхэхэй никогда не скрывал своих взглядов, от его неуютных шуток ежились беги. Так, значит, вот куда он пропал.
Мельком взглянув на меня, он обратился к старшему:
— Языгу, почему нет остальных? Где остальные, Языгу?
И, поклонившись, виновато произнес Языгу:
— Те, кто не вернулся, мертвы, многоуважаемый хэхэхэй. Их нет на этом свете, нет больше.
Шмешу-хэхэхэй медленно поворотился лицом к западу, глаза его наполнились слезами. Женщины тихонько завыли.
— Что произошло? — шепотом, ни к кому особенно не обращаясь, спросил Шмешу-хэхэхэй.
— Бег, собака, побил пришедших к нему людей, — громко, на все стороны закричал Языгу. — Людей, пришедших к нему требовать ответа за смерть родных, побили стрелами, посекли саблями. Девятнадцать человек потеряли мы там!
Поднялись крики и стенания, женщины начали рвать на себе волосы, заревели дети.
Шмешу-хэхэхэй поднял трясущуюся руку и этой трясущейся рукой показал на меня.
— А это кто? Кого вы привели с собой в потаенную долину?
— Это человек, потребовавший от бега ответ, — твердо ответил Языгу, — потребовавший, когда все молчали.
Слезящиеся глаза старика оглядели меня снизу доверху.
— Есть ли у тебя имя? — спросил он меня.
— Я наречен Шепчу, — отвечал я.
— Тебя нарекли?
— Меня нарек годийский Шумбег.
Я думал, что мой ответ вызовет негодование — кто их знает, этих людей, может, они убивали всех тех, кто был наречен бегами, может, изгоняли таких. Но сказать неправду я тоже не мог. И терять мне было нечего. Поэтому я сказал, что меня нарек Шумбег. И никакого особого впечатления эти слова не вызвали.
— А как бы ты нарек себя, если бы у тебя не было имени? — последовал следующий вопрос.
Повисла неловкая пауза, потому что я не знал, что ответить. Я никогда не думал о том, какое имя выбрал бы себе, если бы представилась такая возможность. Все имена казались мне недостойными. Кроме того, как я уже говорил, втайне я был уверен, что Великие Духи приготовили для меня самое звучное, самое славное, самое красивое имя. Поэтому я не знал, что сказать в ответ на вопрос Шмешу-хэхэхэя. Я молчал.
— Он не знает, что сказать, — хихикнул тот. — Как же ты оказался здесь, о довольствующийся чужим именем?
Это слово, каким он меня назвал, — клычкыдыр — меня оскорбило. Так меня еще никто не звал. Я был человеком верующим. Верил в неизреченную милость Неба, в способность Великих Духов подбирать имена для людей. Ведь сами люди лишены такой способности. Все людские имена уродливы, лишены благодати, негожи.
Но я находился в потаенной долине. Вокруг меня были сбегуты, гонимые тремя бегами. И я сказал старику:
— Не всякая птица может хорошо петь. Не каждый цветок может похвастаться красивым нарядом. Но в разных странах один и тот же цветок называют по-разному. В разных языках по-разному может называться птица. И красивая птица в одной стране может носить уродливое имя. А в другой стране уродливая птица может носить прекрасное имя. Человек может называть себя по-разному на этой земле. Десятки имен могут быть у человека, каким он зовет себя сам и какими его зовут другие. Но все эти имена исчезают пред лицом последнего, данного Великими Духами.
Шмешу-хэхэхэй одобрительно хмыкнул.
— Что он сказал? — спросил у него Языгу.
— Разве ты не понял? — сказал ему Шмешу-хэхэхэй. — Он говорит, что земное имя ничего не значит. Он говорит, что может назвать себя семьюстами разными способами, ибо это неважно перед лицом последнего имени, которое на небесах. Он хорошо говорит, этот человек. Он складно говорит, этот человек. — И обратился ко мне: — Мы не требуем повторного наречения. Живи как живешь, и называйся как называешься, человек, ищущий ответа у земных бегов и забывший, что дать ответ можешь только ты сам.
Толпа расступилась. Меня допустили в общину сбегутов. Языгу показал мне незанятую теплую пещеру, где я мог жить, — таких пещер было очень много в долине, а сейчас, после гибели стольких людей, стало еще больше. В глубине ее я нашел обжитое место: очаг, ложе, посуду, даже кое-какую одежду. Мне сказали, что человека, занимавшего эту пещеру до меня, звали Молчу, и его тоже нарек Шумбег. Я сразу вспомнил этого Молчу — ведь его нарекали в один день со мной. Это был тот старик с упрямым, недовольным лицом, который так противился наречению. Мне сказали, что он получил свое последнее имя за несколько дней до моего появления, не успев отправиться в страну Огон. Жаль, мы не встретились, потому что тогда вдвоем бы подивились странным путям судьбы.
Я разжег огонь, приготовил чай. Есть не хотелось. Я сидел у огня, почти засыпая от усталости, но в совершенной уверенности, что ложиться еще не время. Красные отсветы плясали по стенам. Дым уносило в боковой лаз сильным сквозняком. В хорошей пещере жил Молчу, хорошо он ее обустроил.
Мои предчувствия вскоре оправдались. По прошествии какого-то времени в пещере бесшумно появился Шмешу-хэхэхэй, присел на камень, не сводя с меня глаз. Я молча налил ему чаю. Он принял чашку и, зажмурившись, отпил пару глотков.
— Великое Небо уберегло не только вас, — произнес он, ставя пустую чашку на камень. — Другим тоже удалось вырваться из сечи. Они разъехались по другим селеньям и рассказали людям обо всем. Люди хотят уходить. Завтра к полудню к нам придут люди из хосуна Терпи. Сколько их, не знаю. Все хотят уйти.
Я молчал. Мне нечего было сказать. Я только наклонил голову, чтобы выказать свое внимание.
— Ты тоже уйдешь? — спросил он меня, когда молчание совсем затянулось.
Он чего-то выжидал — может, моего утвердительного ответа? Но мне нечего было сказать.
— Ты тоже пойдешь с ними? — почти утвердительно сказал он, и мне этот тон не понравился. Это было почти приказание. Оно не пришлось мне по душе. Да, я хотел уйти, я дал обещание тэнгэру Нишкни, но я хотел идти один, а не с толпой раненых мужчин и плачущих женщин.
— Я пойду не с ними, — наконец проговорил я.
Он видимо обрадовался.
— Так, значит, ты один из нас? — быстро спросил он. — Ты обязуешься поклоняться заветам Сбегу?
Заветам Сбегу? Об этом я и не думал. И какие могут быть заветы у человека, испепеленного небесным пламенем? Он, верно, и заветов никаких не успел оставить, бедняга.
Но Шмешу-хэхэхэй предупредил мои полные сомнений вопросы. Наклонясь ко мне, он прошептал:
— Я открою тебе тайну, известную только нам, его последователям. Пророк Сбегу не погиб в пламени. Он сумел спастись.
Нечего и говорить, насколько я изумился этим словам. Человек из хосуна Шурши, усомнившийся в особой миссии магогов, обвиненный сразу тремя бегами, которые устроили за ним настоящую охоту, бараний пастух, сожженный небесным огнем за свое непокорство, — и он вдруг, наперекор всем свидетельствам, остался жив?
— Он спасся? — удивленно переспросил я. — Но где же он? Где он теперь?
Шмешу-хэхэхэй довольно рассмеялся и, придвинувшись ближе, произнес:
— Я скажу тебе, где он теперь. Он в земле Огон. Он сумел туда уйти и сейчас ожидает нас всех там, в благословенной земле Огон.
Благословенной земле! Это он так о земле грешников и сквернавцев?
Но Шмешу-хэхэхэй, видя мою реакцию, продолжил:
— Да, мой добрый Шепчу, поверь — земля эта благословенна, и вовсе не грешники живут там, а самые обыкновенные люди, которые тоже поклоняются Великому Небу. И туда надлежит уйти всякому честному человеку, ибо тем спасет свою душу.
— А как же Труба? — спросил я, слыша, как дрожит мой голос.
— Труба не прозвучит. Труба не прозвучит. Труба не прозвучит, — трижды, как заклятие, повторил Шмешу-хэхэхэй.
После его ухода я никак не мог уснуть, ворочался на ложе. «Труба не прозвучит», — звучали в ушах слова хэхэхэя. Значит, Сбегу в земле Огон? Увернулся от гнева вышних сил? Да правда ли все, что я слышал в детстве, слышал от стольких людей? И острая скорбь по погибшим, в особенности по Бурчи, захлестывала меня. Проворочавшись так несколько часов кряду, я силком, напряжением воли заставил себя наконец заснуть.
Как и говорил Шмешу-хэхэхэй, к полудню в долину спустилось несколько десятков человек, мужчин и женщин, — по сути дела, целое селение перешло к сбегутам. Привел их пятнадцатилетний подросток-сбегут, которого Шмешу-хэхэхэй отрядил специально для этого, узнав, что люди захотели уйти. Вести разносятся быстро по степи.
К этому времени я уже знал, что долина является перевалочной стоянкой. Целые группы людей приходят сюда и, набравшись сил и уверенности, уходят к горам, к границе. Что с ними происходит потом, я так и не смог узнать. Похоже, этого не знал и Шмешу-хэхэхэй, который, однако, уверил меня в том, что все эти люди благополучно живут в земле Огон. Сбегутов, которые решались на дальнее путешествие, снабжали едой и одеждой, наставляли в том, как пройти к земле Огон, и провожали шумным пиршеством. Да, сбегуты умели и веселиться. Еды в долине хватало: ведь беглецы приводили с собой свой скот, который весь оставался здесь — не брать же с собой в землю Огон быков и баранов. Закатывалось пиршество — дуй, для которого жарили целых баранов, и ойрак лился рекой. Да, умели веселиться сбегуты.
Пришедшие в тот день люди хотели уйти немедленно. Они были уже готовыми сбегутами, им даже не надо было говорить, что сам пророк жив и ждет их в Огоне, — они это и так уже знали от своего проводника. Поэтому приготовления были сделаны только для праздника: зарезали несколько баранов, приготовили бурдюки с ойраком, расставили столы.
Почему-то мне было тягостно на это смотреть, и я ушел в свою пещеру. Снаружи доносилИсь музыка, смех, здравицы, а я сидел в своей пещере и смотрел в огонь. Жгучая боль, как от внезапного осознания, мучила меня, но самого осознания не было. Наоборот, я чувствовал себя в тупике, чувствовал бессилие. И тогда, когда я, терзаемый непонятной болью, сидел в своей пещере, мне вновь явился тэнгэр.
Он просто возник рядом, у очага, и ослепил меня, так что я закрылся рукой. Вернее, не ослепил — свет его не лишал зрения. Свет тэнгэров, краткий и яркий, просветляет, а не ослепляет. И когда он заговорил, я уже все знал.
— Иди и скажи им, чтобы не шли ночью, — раздался его тихий голос. — Ты должен сказать это главному человеку, а потом объявить всем.
— Как же мне сказать это, светлый вестник? — вымолвил я.
— Иди и скажи, что они дойдут до гор к утру, когда встает на часы наш дозор, — произнес он. — Их схватят и сокроют так, что больше их никто не увидит.
Я поднял на него глаза и тотчас опустил их — так ярок был его свет. Но любопытство мое было сильнее.
— А ночью? — задал я вопрос. — Разве ночью не стоят на посту тэнгэры?
И раздались в ответ тихие слова тэнгэра, в которых прозвучали грусть и какая-то насмешка:
— К вечеру все тэнгэры восходят на небеса преклониться. Только на заре возвращаются они на землю.
Если бы не тэнгэр мне это сказал, я бы не поверил своим ушам. Ведь нам же говорили, что круглосуточно охраняют землю Магог тэнгэры Затворных гор! И перед кем преклониться? Только и сумел я спросить, не осознавая, насколько кощунственно мое любопытство:
— Преклониться перед Великими Духами?
— Нет, — сказал тэнгэр, с непонятной жалостью глядя на меня.
Нет! Тогда перед кем же? — так и хотелось мне крикнуть. Но вместо этого я спросил:
— А кто же остается вместо них?
И снова раздались тихие слова тэнгэра, в которых на этот раз грусть и насмешка звучали явно:
— Люди, которых считают верными. И запомни: фисташка. Произнеси это.
— Писташка, — повторил я.
— Нет, — покачал он головой. — Скажешь так — и погибнешь. Скажи же: фисташка.
— Фисташка, — повторил я недоумевая.
Кивнул и горько улыбнулся мне тэнгэр, и тотчас же его не стало.
Надо ли говорить, что я немедленно пошел и передал Шмешу-хэхэхэю и всем остальным слова тэнгэра? Надо ли рассказывать, как я их передавал? Как громкая музыка заглушала меня, как мне не поверили, как подняли на смех? Как попытались пьяными здравицами свести на нет мною сказанное? Нет, они меня не услышали. Даже Шмешу-хэхэхэй, узнав, кто послал меня говорить к ним, недоверчиво рассмеялся.
— Я даже такого тэнгэра не знаю, — были его слова.
Он не знал такого тэнгэра. Да знал ли его кто-нибудь, кроме меня и Нишкни? Одно я твердо знал: знал его я, знала его Нишкни, а значит, был такой тэнгэр. Был и хотел предостеречь. Но не послушали его слов.
И еще увидел я: посреди шумного празднества, когда мои слова пропали втуне, когда не хотели слушать моих слов, один человек вникал и слушал — Языгу. И наклонялся, и прислушивался, и старался ничего не пропустить. С самого начала проникся я к нему, как-то ему поверил. Он внушал доверие. И когда посреди шумного дуя, среди пенящихся чаш и застольных здравиц, хмельных лиц и неосмысленных речей я увидел его лицо, я понял, с кем нужно говорить. Языгу, человек из хосуна Сиди. Я приметил его тогда, на буйном дуе. Я решил, что буду говорить с ним.
Вернувшись в свою пещеру, я долго сидел у огня. Скорбь моя внезапно успокоилась, словно утихомиренная принятым решением. Красные отсветы блуждали по стенам пещеры. Потрескивали дрова. Я сидел и вспоминал слова тэнгэра, каждое его слово. «Фисташка», — бормотал я. Темен был мне смысл этого слова, непонятно, зачем тэнгэр упомянул его. Я сидел и думал о тех людях, которых тэнгэры считали верными. Кто они? Откуда? Временами меня немного подбрасывало — так действовало на меня принятое решение. Потому что я решил уйти через два дня, уйти с Языгу, и больше ни с кем. Я думал о Языгу, думал о Шмешу-хэхэхэе. Постепенно меня сморил сон. Я спал и видел сны о далекой земле Огон, в которую ушел пророк Сбегу и куда отправляюсь я сам.
Никогда не забуду тот день, когда я покидал землю Магог. Накануне я переговорил с Языгу и убедил его идти со мной. Тот не был уверен до конца и считал, что идти нужно большой группой, запасшись достаточным количеством провизии, и обязательно ночью. В этом я был с ним согласен, но разной бывает ночь, и полночные часы отличаются от предутренних. Так я и сказал Языгу.
Оказывается, он знал, что некоторых людей тэнгэры считают верными, настолько верными, что оставляют вместо себя. То были особые шаманы, не находящиеся в услужении ни у одного из бегов, а взятые на тэнгэрово воспитание еще в детстве, когда выходили наружу их особые способности. Время их дежурства сбегуты обычно и использовали для побега.
Много интересного рассказал мне Языгу. Рассказал, что не только сбегуты уходят, но и обычные магоги покидают страну. Рассказал, что не всякий шаман пропустит, а только порченый. И что такого порченого нужно еще вычислить и одарить его, иначе не пропустит. Рассказал еще, что тэнгэры внимательно следят за своими верными людьми, проверяют их всякий час и жестоко карают за измену.
— Чем же обычно одаривают порченого шамана? — спросил я, с жадностью слушая рассказ Языгу.
— Они берут все, что можно, — начал объяснять он. — Глаз у них особый: они с ходу узнают, чего ты стоишь, и назначают цену. Но делают это осторожно — сначала изводят ненужными вопросами, а когда человек готов от этих вопросов со скалы броситься, прямо говорят, сколько и что с него требуется.
— А если это не порченый шаман, а верный?
Тут, по словам Языгу, дело было совсем безнадежное. Потому что порченый шаман тебя потреплет-потреплет, но пропустит. А верный шаман и трепать не будет — просто спросит с тебя заветное слово и, когда ты его вслед за ним произнести не сможешь, отдаст тэнгэрам. А те заберут тебя и схоронят так, что никто вовек не отыщет.
— Что же нам предложить порченым шаманам? — испугавшись, спросил я.
И Языгу ответил, что наперед никто этого знать не может. Один порченые берут золото, другие — строительные материалы, третьи — шкуры, четвертые — бурдюки с ойраком. Но все в конце концов берут то, что ты можешь им предложить, и в этом — наше спасение. Нужно взять то, что есть, а там разберемся.
— Будем надеяться, — прибавил Языгу, — что нам попадется порченый шаман, а не верный. Потому что с верным шаманом дело будет совсем безнадежное, все равно что чумной баран или еда, в которую попал песок.
В тот день мы зашли к Шмешу-хэхэхэю. Старик жил не в пещере, а в небольшом доме на краю долины. Домик был укрыт среди скал, даже вблизи трудно было различить его. Шмешу-хэхэхэй встретил нас ласково, сам разлил чай, предложил угощение. И тогда Языгу без лишних слов объявил о том, что завтра мы уходим.
В ответ Шмешу-хэхэхэй переменился в лице и промолчал. Языгу предупреждал меня об этом — что Шмешу-хэхэхэй переменится в лице и промолчит, потому что не хочет, чтобы Языгу уходил.
— Я стар, — промолвил наконец Шмешу-хэхэхэй. — Видать, помру скоро. Кто останется в потаенной долине? Кто будет наставлять и снаряжать в дорогу сбегутов? Некому. А если еще и Языгу уйдет? Кто будет в дорогу снаряжать и наставлять сбегутов?
— Серчай-карга есть, — несмело предложил Языгу.
— Серчай-карга тоже старая, — возразил Шмешу-хэхэхэй. — Лежит в своей пещере, охает. Кости у нее болят.
Мы с Языгу переглянулись, и он произнес:
— Уважаемый эхэхэй, вас никем не заменишь. Вашу мудрость ничем не заменишь. Ваши знания ничьими не заменишь. Но есть Срезай-углы, человек из хосуна Сиди. Он с нами давно. Он хороший воин и знающий проводник. Он может стать вместо меня. Он хороший воин и знающий проводник. Вполне он может стать вместо меня. Звать его Срезай-углы, он человек из хосуна Сиди.
— Срезай-углы совсем молодой, — проворчал Шмешу-хэхэхэй, но, кажется, только для вида. Было заметно, что он не подумал об этом человеке из хосуна Сиди. Какое-то время прошло в молчании, после чего Шмешу-хэхэхэй молвил:
— Ладно, Языгу. Хочешь — иди. Но помни: вернуться ты не сможешь.
— О том знаю, многоуважаемый хэхэхэй, — с поклоном произнес Языгу и тайком подмигнул мне. Нам удалось получить согласие главного человека.
Свои сборы мы держали в тайне, но весть о них очень скоро непонятно как распространилась по долине, и к нам стали приходить люди, прося взять их с собой. Все они уже принадлежали к той или иной группе, собиравшейся уходить, и знали точную дату ухода. Однако украдкой они приходили к нам и просили взять их с собой. Среди них были молодые и старые, женщины и дети — люди из разных хосунов, имевшие имя и такового не имевшие, нарекшие себя или нареченные другими. И всем им приходилось отказывать, потому что только вдвоем намеревались мы уйти.
Пришел и Срезай-углы, действительно молодой человек, молча сел в углу пещеры, стал смотреть на то, как мы собираемся. Посидев так немного, не выдержал и жалобно спросил:
— А мне что же делать?
— Наставлять людей будешь, — не глядя на него, ответил Языгу. — Провожать их сюда будешь. Это теперь твое дело. Этим заниматься будешь.
— Я тоже уйти хочу, — заупрямился Срезай-углы.
— Ты теперь не можешь уйти, — сказал я ему. — Шмешу-хэхэхэй старый. Видать, помрет скоро. Кто останется в потаенной долине? Кто будет наставлять и снаряжать в дорогу сбегутов? Некому. Вот и Языгу уходит, Шмешу-хэхэхэй его отпустил. Кто будет в дорогу снаряжать и наставлять сбегутов?
— Серчай-карга есть, — сказал Срезай-углы.
— Серчай-карга тоже старая, — возразил Языгу. — Лежит в своей пещере, охает. Кости у нее болят.
— Эхэ-э! — вздохнул Срезай-углы тяжко, встал и пошел вон из пещеры.
— Хороший вожатый будет, — довольно заметил Языгу, когда тот вышел. — Хороший проводник будет.
— Да, хороший, — согласился я с ним.
И мы продолжили наши сборы.
Наконец настал день ухода. С утра у входа в пещеру скопилось уже столько желающих отправиться с нами в дорогу, что невозможно было выйти наружу. Мужские, женские и детские голоса плакали:
— Мы с вами хотим!
Но непреклонно отказали мы всем и были обруганы. Лично мне слышать это было неприятно. На лице же Языгу ничего не отразилось, будто не слышал он, как обозвали его коровяком и копытнем. А мне было неприятно. Я бы взял с собой всех, если бы знал, что смогу провести их сквозь затворы тэнгэров. Но большие группы часто задерживали на границе. Об этом я им тоже сказал, но меня в ответ обругали лядвенцом и сусаком. Нет, не хотел я иметь со сбегутами никакого дела.
Большая толпа собралась в стороне поглазеть на то, как мы будем исполнять последние ритуалы перед уходом. Я не был сбегутом, поэтому просто сел на камень и не стал выполнять ритуалы. Но и Языгу ограничился тем, что отбросил прочь от себя щепоть земли и разжег большой огонь. В этот огонь он положил порог от своего прежнего дома, как это, по преданию, сделал сам Сбегу. Огонь горел, люди стояли и не расходились, и мне стало грустно. Этим вечером уходили мы, но никто не устраивал дуй, не пел в нашу честь песни, не произносил здравицы. С грустью я думал о том, что некому провожать меня, некому произнести слов прощания. И на душе моей было тяжело.
Вечером мы заседлали коней, навьючили на них мешки с нашим малым добром и подношениями порченым шаманам и тронулись в путь. Солнце садилось, быстро холодало. Ни одной живой души не было в долине. Даже Шмешу-хэхэхэй не вышел к нам. В глубине некоторых пещер был виден огонь — там грелись у очага, готовили еду. Но никто не вышел к нам. Так мы уходили из потаенной долины сбегутов.
Затворные горы были недалеко. Их острые вершины вырисовывались впереди на темнеющем небе. Но я знал, что еще долго скакать до гор, потому что всякий в земле Магог знает: когда Затворные горы вблизи, путь до них далек, и наоборот, когда кажется, что Затворные горы далеко, до них совсем рукой подать.
Пару раз мы останавливались в лощинах и проверяли, не едет ли кто за нами. Всякое может случиться в степи. После рассказов Нишкни я стал пуглив, всюду мнились мне безголовые духи, скачущие на лошадях, и безголовые лошади, несущие духов. Но никакие духи, ни безголовые, ни с головами, за нами не неслись, и ни одной живой человеческой души не было об эту пору в степи — только мы, приближающиеся горы и звезды в холодной вышине.
Языгу знал, куда идти. Хорошего спутника я себе подобрал — верного, немногословного. А главное — знающего путь. Вот впереди обозначилась огромная гора. Никогда я не отличал ее среди других гор, а вблизи оказалось, что огромная гора высится над ними, возносит смутную белую вершину над другими. К ней мы и направлялись.
Вдруг Языгу резко остановил коня. Я подскакал к нему. Мой друг судорожно дышал, руки его дрожали.
— Что с тобой, друг Языгу? — спросил я его.
Он покачал головой.
— Не пройдем мы с тобой, друг Шепчу, — отвечал он, — как есть не пройдем.
— Почему это не пройдем?
— Надо слово знать заветное и уметь его сказать. Ох, не пробьемся мы с тобой в землю Огон, друг Шепчу!
И тут я вспомнил тэнгэра, вспомнил каждое его слово. И вспомнил то слово, которое он заставил меня повторить. Я дотронулся до плеча Языгу.
— Языгу, — сказал я, осененный своей догадкой, — я знаю слово!
— Откуда? — недоверчиво спросил мой спутник.
— Мне тэнгэр его сказал.
— Да? И что это за слово?
— Фисташка, — сказал я.
— Писташка, — повторил он.
— Нет, — покачал я головой. — Скажешь так — и погибнешь. Повторяй за мной — фисташка.
— Писташка… Хвисташка… Свисташка… — стал повторять мой друг, но ничего у него не выходило. Мы, степной народ, можем говорить только «писташка», по-другому у нас не получается. И верные тэнгэровы люди прекрасно о том знают и проверяют нас, таким образом обнаруживая подвох.
Упал верный мой друг Языгу с коня и затрясся в рыданиях.
— Писташка, писташка, писташка! — повторял он в отчаянии — и не умел выговорить проклятое слово.
Я схватил его за плечи и встряхнул.
— Языгу! — вскричал я. — Скажи «ф»!
Но он в ответ, пытаясь выговорить этот звук, издал только продолжительный свист.
Но я был настойчив, и вот у Языгу стало получаться. Помню, какая радость охватила нас, когда он в первый раз выговорил заветное слово.
— Фисташка! Фисташка! Фисташка! — раз за разом повторял он в радостном безумии, и видно было, какое наслаждение доставляет ему каждый звук этого слова.
Глухой ночью подскакали мы к Затворному пику. На всех окрестностях лежала густая тьма, даже звезды скрылись, лишь кони каким-то чудом угадывали тропу. Большая гора стояла на нашем пути, и в ней чудился огромный вход, будто невероятных размеров дупло. Мы остановились перед ним, и тут со всех сторон из темноты послышались голоса:
— Стоять! Кто такие?
Замелькали фонари, бесчисленные факелы, коней схватили под уздцы, и оказалось, что мы — в кольце людей. Одни вели под уздцы нашей коней, другие светили нам факелами в лицо, третьи спрашивали какие-то бумаги. Не успели мы моргнуть и глазом, как нас заставили спешиться и привели к двум столам, стоявшим в стороне. На них зажглись лампы, и какие-то чиновники уселись за эти столы. С некоторой радостью я отметил про себя, что это нормальные люди, не тэнгэры. Но лица их были суровы и непроницаемы, и тут же заметил я, что на них шаманское облачение. Верные тэнгэровы люди были пред нами. Помню свой испуг. Верные тэнгэровы люди — но как отличить, порченые они или не порченые? Языгу уже увели к другому столу. Человек с непроницаемым лицом устремил на меня бесстрастный взгляд.
— Имя? — спросил он.
— Шепчу.
— Сам нарекся?
— Нет, нареченник Шумбега.
Он кивнул, словно соглашаясь с такой моей судьбой.
— Куда идешь?
Что-то толкнуло меня, и я сказал:
— В пограничные приделы. Шумбег послал.
— Ты его нукер, что ли?
— Нукер.
Он помедлил, глядя мне прямо в глаза, и потом спросил:
— Раз Шумбег послал, значит, ты и слово знаешь?
Что мне было ответить?
— Знаю, — сказал.
— Произнеси его, — приказал он, опуская веки.
Я сказал себе: «Шепчу, тэнгэр был прав. Это слово действительно заветное, оно открывает двери. Скажи же его, скажи так, чтобы двери открылись».
И я сказал четко:
— Фисташка.
Он открыл глаза и взглянул мне в лицо с некоторой веселостью.
— Стало быть, бег послал, — полуутвердительно произнес он. — И дело небось тайное. Когда возвращаться собираешься?
Что-то опять толкнуло меня, и я ответил:
— Через два дня.
— Два дня, значит, — повторил он и приказал: — Протяни руку.
Я протянул руку. Он схватил ее с неожиданной силой, пригнул к столу, и я почувствовал боль, словно ядовитая оса ужалила меня в тыльную сторону руки. Кажется, я вскрикнул. Человек отпустил мою руку и с холодной усмешкой посмотрел на меня. Я приблизил руку к глазам и увидел, что на моей руке выжжен какой-то знак, похожий на рогатое солнце.
— Ты вернешься через два дня, Шепчу, — сказал верный шаман. — Не уходи далеко, ибо начертание на правой руке у тебя.
Я хотел спросить у него, что это значит, но не спросил. От соседнего стола донесся сдавленный крик Языгу — на его руку тоже нанесли знак.
— Иди, — приказал мне верный тэнгэров шаман.
Я поднялся. Мне подвели коня. Факелы мелькали вокруг, мне заглядывали в лицо. Впереди был черный тоннель. Не помню, как я прошел через него. Кажется, путь был недолгим. Сзади я слышал цоканье копыт, фырканье коня Языгу — мой товарищ ехал следом за мной.
Выехав из тоннеля, мы спешились, обнялись и засыпали друг друга вопросами. Я рассказал о том, что было со мной, а Языгу, возбужденный, радостный, поведал о своем.
— Представляешь, друг Шепчу, — кричал он, — он мне говорит, кто, мол, тебя послал, а я говорю — Шумбег. А он мне — на сколько дней? А я — на три. А он: значит, и слово знаешь? А я: знаю, мол. А он: скажи «драндулет». Представляешь? Я и ляпаю: тарантулет. А он старенький, нагнулся так ко мне и говорит: как-как? А и говорю: драндулет, говорю. А-а, говорит. Ну, вот тебе знак, возвращайся, потому что на правой руке у тебя начертание.
— Что бы это значило, друг Шепчу? — спросил я его.
— Не знаю, — пожал плечами мой спутник.
Мы оглянулись и увидели, что восходит солнце. Огляделись и поняли, что мы уже не в земле Магог.
К концу какого-то года мне стало так тоскливо в земле Огон, что я, сам того не осознавая, начал искать общества сбегутов. Сначала я заходил к ним на огонек, а потом стал приходить чаще — просто потому, что не мог дольше жить один в своей квартирке с видом на пустырь. Сны о земле Магог преследовали меня, Нишкни, мертвая, бледная, в погребальных пеленах, стала являться каждую ночь, смотреть укоризненно. Чужие короткие слова овладели мной, и бывало так, что я не мог изъясниться на родном языке и прибегал к выученному, неродному. Тоскливо и холодно мне было, и каждая утрата в мире была как моя собственная.
Сбегуты к тому времени разбрелись по всей земле Огон. Знакомых мне осталось мало — лишь Топчу и Языгу. Шаман куда-то делся, и никто не знал куда. Целыми вечерами я просиживал у них, в большой общей квартире недалеко от моего квартала, и случалось, не говорил ни слова — только слушал. Но и того было довольно.
Иногда я не заставал никого дома. Чувство сродни черной скорби завладевало мной в такие дни. Где они? Куда ушли? А может, все ушли, и я остался здесь один? Куда они могли уйти? Неужели вернулись туда, на родину? Вернулись в землю Магог? Но на следующий день все оказывались дома и как ни в чем не бывало встречали меня, и мне не хватало смелости спросить, где они были вчера.
Из обрывков разговоров, из намеков, из оборванных при моем появлении фраз я через несколько месяцев уяснил, что они ходят возносить молитвы. Но куда? В земле Магог не молятся. Страшные кары ждут тех, кто просит о чем-то небеса. В земле Магог ждут, безмолвно и терпеливо. На какие же службы ходят сбегуты в земле Огон? В чье святилище? Множество вопросов томило меня, пока в один день я не понял. Из тех же обрывков разговоров, из намеков, из оборванных при моем появлении фраз понял я это.
Они молились Сбегу. Да, этому человеку, испепеленному небесным жаром, кадили они. Они просили его вернуться. Они ждали его — не Последней Трубы. Он, верно, обещал им что-то — но что именно, они мне не говорили. Они просто верили, всем сердцем верили, что он вот-вот возвратится.
К тому времени я уже знал, что Сбегу, по их поверьям, находится где-то в земле Огон. Что он где-то сокрыт и должен появиться, когда придет его срок. Он должен восстановить какую-то справедливость, хотя что это значило для сбегутов, я не ведал. Чего же проще — надо просто его поискать. Ведь земля Огон небольшая: стоит только поискать какого-нибудь человека — и он объявится. Чем Сбегу хуже? Он же здесь, никуда не делся.
Но эта мысль, когда я высказал ее Топчу, его совсем не обрадовала. Напротив — он рассердился.
— Не лезь не в свое дело! — закричал он.
Я удивился. Я никогда его таким не видел. Осторожно попытался я ему растолковать, что любого человека можно найти. Человек — не птица, крыльев у него нет, на высоких деревьях он не селится. Человека всегда можно найти.
Но Топчу закричал мне:
— Не лезь не в свое дело!
И я рассудил, что они просто не хотят искать своего Сбегу. Им легче раз в неделю идти куда-то и там молить того о возвращении. А вот чтобы самим пойти да найти его — это нет. А ведь чего же проще? Человек — не птица, крыльев у него нет, на высоких деревьях он не селится. Человека всегда можно найти. Поискал — и нашел. Это ведь земля Огон, тут каждый имеет регистрацию.
Но не хотел Топчу искать своего пророка. И Языгу не хотел его искать. И другие, чьих имен я не знал, тоже не хотели.
Поэтому я решил найти Сбегу сам.
Ходить и спрашивать по домам было нельзя. Город был большой, очень большой. Очень большие дома стояли повсюду, широкие улицы пролегали между ними, толпы людей ходили по улицам. У людей спрашивать было нельзя, потому что они не знали, кто такой Сбегу и как он выглядит, и я сам тоже этого не знал. И вот я решил догадаться, где Сбегу может жить в земле Огон.
Да, где? Он должен работать, чтобы жить. Так, может, в порту, где работал я? В портах других городов? На виноградниках? На фабриках? Да в этом ли он городе? Может, он в других городах земли Огон, городах таких же больших и густонаселенных? Я отбросил эту мысль. Этот город — на картах, которые есть у каждого, кто отправляется в землю Огон. В него первым делом прибывают все путешественники из земли Магог. Значит, и Сбегу здесь. Зачем ему другие города? Он останется здесь. Нет, не пошел он в другие города. Но где же его можно найти? В порту или на фабриках? Или на виноградниках?
И тут мысль осенила меня. Сбегу не может работать. Он ведь старый совсем. Сколько ему лет? Ведь даже пророки старятся. Они глохнут, у них начинают слезиться глаза, они перестают слышать слова духов. Так сколько же теперь лет Сбегу?
Я стал считать — ёк, дуль, тыр, чох, без… Как утверждали его последователи, Сбегу ушел из земли Магог в тот год, когда его, по словам шаманов, испепелил небесный огонь. Я родился в тот самый год. Но как сравнить год земли Магог с годом земли Огон? Годы тут мелкие и быстрые, прошмыгивают мимо, как лисицы. А годы земли Магог текут, как реки, они величавы и нескончаемы. Так сколько же лет было Сбегу? Я считал и так, и сяк. Вяк, даль, тырк, чух, бзик. Долго считал. По моим подсчетам, сейчас Сбегу было лет девяносто, если не сто..
Это облегчало мне задачу. Сбегу — дряхлый старик. Он не работает. Даже великие пророки не могут работать в девяносто лет. Не могут работать в порту, на фабриках, на виноградниках. Они вообще не могут работать. Они могут только отдыхать от трудов. Они уже не слушают высший глагол, они уже его не передают, не говорят к горам и долинам и властителям земным. Они отдыхают.
Так до меня и дошло. Вот где можно найти Сбегу. Были в земле Огон дома, где содержали старых людей. Их там кормили, лечили, оберегали. У каждого там была отдельная квартира. Да, удивительные вещи можно было увидеть в земле Огон, и эти дома тоже были удивительны. Старые люди, отдыхающие от трудов в особых домах, которые утопают в садах, домах, которые окружены покойными полями и рощами. Вот где сейчас Сбегу. Ибо, без всякого сомнения, старик устал, и его поместили в один такой дом на отдых. Это было необходимо, потому что работа пророка тяжела.
Вскоре я знал расположение всех домов для отдыха. Все они были за городом — дома, окруженные садами, и дома, окруженные покойными полями и рощами. И были еще два дома на берегу озера, на противоположных его берегах. А один дом стоял на берегу моря. А еще один — за стенами монастыря, что рядом с портом. И во всех отдыхали старики. Можно было начинать с любого, потому что старики жили во всех домах, и было неважно, с какого дома начинать.
Я начал с того, который находился в монастыре, рядом с портом.
Так мне было удобнее. После работы я зашел туда. Стукнул в ворота, большие, тяжелые. Открылось окошко, и выглянул лысый человек. Я сказал ему, что ищу старого, очень старого человека, чужестранца, который наверняка живет в их доме.
— А как его имя? — спросил он.
— Сбегу, — ответил я.
На языке земли Магог это имя длинное. Очень длинное. Это важное имя, человек, взявший его, знал, что делал, потому что имя это разворачивается перед тобой, как свиток, как степь, как дорога, оно ложится перед тобой.
— Сбегу, — сказал я, и мимо успел прошмыгнуть целый рой местных секунд, покуда я закончил произносить это слово.
Человек в окошке вытаращил глаза. Вернее, он их не вытаращивал — глаза его вытаращились сами. Они вытаращились так, что потом, наверное, ему было трудно их закрыть, когда он ложился спать. Да, длинные слова земли Магог обладают свойством лишать человека сна. Поэтому только самые стойкие садятся слушать наших певцов, ибо на один стих уходит день, а стихи бывают короткие и длинные. И на длинный стих может уйти два дня, а песнь состоит из многих стихов. Поэтому только самые стойкие садятся слушать наших певцов, и даже самые стойкие из стойких, бывает, умирают не дослушав, и певцы падают замертво не допев. Ибо много дней уходит на одну песнь, и, бывает, никакой жизни не хватает.
Да, тот человек вытаращил глаза. Потом он стал качать головой. Он качал головой и молчал, а глаза его оставались выпученными. Наконец он произнес:
— У нас нет человека с таким именем. А откуда он?
Что мне было ответить? Что земли, откуда пришел к ним этот человек, нет на их картах? Что этот человек — магог? И тут я вспомнил Джованни, его слова.
— Он — русский, — сказал я.
— А! — сказал лысый человек, и лицо его прояснилось. — Тогда понятно. Нет, к сожалению, у нас такого нет. Правда, если вы подождете, я могу проверить по книге.
Но я не стал ждать. Зачем ждать то, что не придет? Я и сам чувствовал, что Сбегу у них нет. Надо его искать в других домах для отдыха. И я стал проверять все дома один за другим.
У них у всех вылезали на лоб глаза, у людей, встречавших меня. В конце концов меня это стало основательно сердить. Что такого в имени Сбегу? Бывают имена и подлиннее. Мое имя, например, длиннее. Не просто рой — целые рои местных секунд пролетают мимо, когда я называю себя. Они летят и летят мимо, секунды, и я успеваю заметить их лишь краем глаза, потому что в это время я занят произнесением моего имени. И оно еще не самое длинное.
Вот так я стал ходить по домам для отдыха. После работы, уставший, натаскавшись тюков и ящиков с чем-то очень тяжелым внутри, что прибывало на больших пароходах, я ходил по стариковским домам, спрашивал про Сбегу, а попутно размышлял об отдыхе. Когда я сам уйду на отдых? В каком доме поселюсь? Чем буду там заниматься? А чем занимаются эти старики? Мне было бы интересно на это взглянуть, но дальше ворот меня не пускали. Ведь я не был родственником ни одного из стариков, поэтому меня не пускали дальше ворот.
— А как его имя? — спрашивали меня: иные строго, иные — участливо, а кое-кто — с суровостью.
И я отвечал:
— Сбегу, — видя, как, поджав хвост, прошмыгивают мимо местные секунды. Секунды, кажется, боялись этого имени. Они пытались увернуться. Они боялись наших имен. Их страшил наш язык, слова его были слишком длинны, эти слова требовали времени, много времени. Наш язык убивал их время, короткое местное время, которого и так было слишком мало. Поэтому минуты и секунды гибли от одного слова сотнями, а часы падали, обессилев, как уставшие птицы. Они не могли увернуться. Слова летели в них, как неотступные длинные стрелы, и попадали, потому что местные часы, несмотря на короткий рост, были неповоротливы. Да, много времени земли Огон принесли мы в жертву нашим словам.
— Сбегу, — говорил я и видел, как вытаращиваются глаза. Эти глаза начинали бегать, они явственно пересчитывали проходящие секунды. Потом они теряли счет, потому что некоторым секундам удавалось увернуться, а большинство дохло прямо на глазах, — и глаза мертвели. Эти люди слышали только произносимое имя, длинное и важное, как путь, — и уставали от него неимоверно. Некоторые даже начинали махать на меня рукой.
— Нету такого, — скороговоркой произносили они. — К нам такой не поступал.
Я хотел их расспрашивать. О том, чем занимаются у них старики. О чем они разговаривают между собой. Каков их отдых. Вообще — отдыхают ли они или что-то томит их, не дает расслабиться. Ведь всякий человек суетен. Ему кажется, что он чего-то недоделал. Ему кажется, что его долгая жизнь на самом деле не так уж долга, что у него осталась куча недовершенных дел, которые за него никто довершить не сумеет. Ему не хочется отдыхать, он отбивается от отдыха, он встает пораньше и идет на работу, потому что у него куча незавершенных дел, и он не может поручить их другим, потому что другие — идиоты и не сумеют доделать все как положено.
Так человек устает. Под конец жизни он изнемогает. Сам того не замечая, он нуждается в отдыхе. «Ничего, — бормочет он, принимаясь за очередное неотложное дело, — на том свете отдохну». Таким образом, человек надеется на аванс. Он не знает, что его ждет на том свете, и думает, что подземный распад его физической оболочки, ее тихое лежание в гробу и есть отдых. Так человек надеется на отдых после смерти. Но и там его ждет изнурительный труд. Потому что новое имя наделяет новыми полномочиями, и неведомые новые обязанности опять сваливаются на бедного человека, надеявшегося на вечный отдых.
Я боялся изнурительного труда. Целыми днями я таскал тяжелые тюки, бросал их и взваливал на плечи новые, и они не кончались. Я не любил трудиться. Но тех, кто не любил труда, здесь ненавидели. Много слов существовало для названия таких людей: лентяй, лодырь, лоботряс, тунеядец, бездельник. Это все были названия для людей, не любящих трудиться. Кто были эти люди? Я никогда их не видел. Все трудились в земле Огон, никто здесь не любил поручать дела другим, потому что другие — идиоты. Значит, это было прозвание стариков. Но они уже отработали свое. Целыми днями они отдыхали в своих домах.
Значит, это было прозвание мертвых.
Я был живой мертвый — мертвый, который трудится только из страха быть ненавидимым. Я умер давно — когда ушел из земли Магог. Для всех там я умер. Что бы я делал, если бы не работал? Я шатался бы по городу. Я бы спал. Я бы много спал. Я стал бы сыт и жирен. Я взял бы жену, женщину земли Магог, светловолосую, тонкую. Я родил бы детей. Я бы все забыл. Да, я бы все забыл. Зачем мне это все? Зачем мне воспоминания? Сердце мое болит, сердце больное у меня. Нишкни является по ночам, смотрит укоризненно. Что, вернуться к тебе? Этого ты хочешь? Что ты молчишь? Тебя уже нет, ты понимаешь? Я сделал, как ты сказала, и теперь ищу тебя здесь, а тебя нет, нет ни здесь, ни там, нигде нет. Ты мертва. Я вернусь и найду твою могилу. Какая мне разница, где жить? Тебя нет. Вот найду Сбегу и спрошу его: хорошо тебе здесь? Расскажи, как ты отдыхаешь. Расскажи, чем занимаются там старики. Нашли ли они отдых? Чем вы занимаетесь день-деньской? Вот найду его и спрошу.
Я упрямо обошел все дома, но ни в одном не было Сбегу. Я очень устал за эти дни. Уверенность покинула меня, и я решил прекратить свои поиски. Сбегу никуда не уходил. Он сгорел тогда, испепеленный чистым небесным огнем. Он сгорел.
Дух был настойчив. Он в чем-то убеждал его. Речи его были длинны и непонятны, полны лукавого мерцающего света, исходившего от великих истин, — однако, несмотря на этот свет, истины оставались темны, потому что слишком мерцали. Казалось, что дух несет что-то свое, пытается объяснить ему все простыми словами, как ученику. Сначала он прислушивался, старался вникнуть, а потом бросил и принялся с интересом рассматривать духа.
Тот был высок, рогат, покрыт черной шкурой — он выглядел как обычный дух. Он появился с великим шумом, и бараны, которых пас Сбегу, в страхе, с блеяньем разбежались. От этого Сбегу рассердился. Кто будет собирать баранов? Не дух же — он, Сбегу, будет их собирать. А они разбежались во все стороны — поди собери. А этот сразу же заговорил, не обращая внимания на то, что наделал своим появлением. Сбегу страшно хотелось прервать его, попросить подождать немножко, пока он не соберет баранов. А то ведь скоро станет темно, и поди их собери. Но нет, тот как ни в чем не бывало говорил. Даже не говорил — рек. Духи всегда рекут, так громко, что хоть уши затыкай. О том, что это пугает баранов еще больше, чем простое появление с шумом, он, конечно, не думал. Ему надо было донести до Сбегу слово высших. О том, кто будет собирать баранов, дух не упомянул. Сбегу слушал его и медленно закипал.
Дух говорил про гром. Дух говорил про зарницы. Дух говорил про другие погодные явления, и через какое-то время Сбегу понял, что под некоторыми дух разумеет их, магогов. Градом и черным ливнем он их называл. Слова его шипели, как ядра.
И вдруг он замолк. Сбегу понял это, когда в воздухе прекратился шум от духовых речей. Стало необычно тихо. Сбегу разожмурил глаза и увидел, что дух стоит и смотрит на него. Оказывается, он ждал. Ждал, что скажет Сбегу. Он не предложил вместе собрать баранов, не предложил помочь. Он ожидал, что Сбегу с таким же шумом примется отстаивать свое. Или он ждал, что Сбегу подчинится воле Неба? Неважно. Главное — он не предложил найти баранов, а солнце уже садилось.
Тогда Сбегу сказал. Просто высказал свое мнение по поводу грома, зарниц и прочих погодных явлений, немножко усомнился в том, что все они являют собой какие-то особые знамения, потому что за свою жизнь повидал немало зарниц и слышал немало раскатов грома. Гром, как показывал опыт, был вообще не страшен, а вот зарница могла треснуть как следует, так, что дым столбом, и лишь мясо паленое оставалось от барана и от человека тоже. А так — обычное дело, каждый месяц гремит гром, сверкают зарницы, и вовсе это не значит, что будет какой-то особый гром, указующий на то, что магогам надлежит срочно куда-то выступить.
Он даже сам удивился, как быстро исчез дух после этих его слов. Будто сквозь землю провалился. Растаял в воздухе. Верно, обиделся. А чего такого он, Сбегу, сказал? Нет, полетел, верно, докладывать высшим: мол, какой страшный Сбегу еретик. Это ладно, а кто баранов собирать будет? И всю-то ночь собирал злой Сбегу разбредшихся по степи баранов.
А наутро перед ним стоял уже другой дух, как две капли воды похожий на первого. Этот говорил уже о солнце, о земле, об ожидании, о том, что ожидание — это участь магогов. Это ожидание было как солнце и земля — нескончаемым.
Сбегу был уже готов к его появлению. Баранов в этот день он оставил в кошаре, чтобы не мешали его общению с духами. И ответил духу тихо и вежливо — сказал, что лично ничего не ожидает, что солнце пусть себе ходит по небу, земля пускай себе стоит посреди Вселенной — при чем тут магоги? Они живут себе и живут, и прекрасно себе поживают.
Не успел он вымолвить последнее слово, как дух пропал. Сбегу уже начинала раздражать такая манера. Ни слова, ни полслова в ответ, а берет и растворяется в чистом воздухе, как дым.
И когда явился ему третий дух, Сбегу был уже основательно зол. Мало того, что повадились являться и говорить и баранов его пугать, так еще отвечать ему не желают. Вот и этот понес что-то про гром и зарницу, память и слух, и было нечто такое в его речах, словно он упрекал в чем-то Сбегу. И Сбегу насилу дослушал его, чтобы возразить: слышим, небось не глухие; помним, небось не слабоумные; видим, небось не слепые. Что с того?
От этого вопроса остолбенел дух. Лицо его сделалось длинным и скучным. Он с некоторой даже брезгливостью поглядел на Сбегу, и было что-то в его лице такое, отчего Сбегу похолодел. Потому что понял, что больше никогда не увидит своих баранов, и душа его беззвучно завопила в плаче. И не успел он это понять, как оказался пред лицом существа огромного и страшного, клубящегося черным дымом, — и был этим существом не кто иной, как Великий Дух Каракирдык.
Молча взирал Великий Дух на Сбегу. Лицо его было мертво, как города, пожранные небесным огнем.
Он раскрыл рот, и первый глагол пал на Сбегу, ударил его и потряс, как запертые ворота.
Второй глагол налетел, как пустынный смерч, и отнял дыхание.
Третий напал, как хищный зверь, и растерзал плоть.
Четвертый вспыхнул, как хвостатая звезда, и лишил зрения.
Пятый подступил, как палач, и ударил бичом.
Шестой впился, как гнус, и отравил кровь.
А седьмой обрушился, как морской вал, и поглотил.
Семь глаголов вытерпел Сбегу — а думал, что не вынесет. Но выстояли ворота, и вернулось дыхание, и затянулась плоть, и открылись глаза, и прошла боль, и очистилась кровь, и схлынул вал — и Сбегу, не веря себе, выпрямился и вновь посмотрел в лицо Великому Духу.
И тогда спросил Великий Дух Каракирдык, путая слова, и на мертвом его лице проступило живое удивление:
— Чей тебе? Кому ты?
И отвечал Сбегу твердо:
— Сбегу.
И тут увидел, что вкруг него стоит сонм тэнгэров — все высокие, лучезарные, с прямыми длинными мечами. Великий Дух стал поднимать руку. Целую вечность поднималась эта рука. Сбегу смотрел, как она поднимается, и чем выше она поднималась, тем тверже становилась уверенность Сбегу, что точно не видать ему больше ни баранов, ни страны Магог. А видеть ему, должно быть, свою смерть — и спокойно гадал Сбегу, какая она, смерть его. Огненная, должно быть. Обдаст его немилосердным жаром — и превратится в прах его тело и в пар — душа.
Но Великий Дух Каракирдык поднял руку, показал на Сбегу и молвил:
— Предаю его вам. Делайте с ним что хотите.
И тут же оказался Сбегу в крепких руках тэнгэров, и подняло его на воздух.
И только успела счастливая мысль мелькнуть, когда он взлетал под небеса.
«Вот теперь я отдохну, — подумалось Сбегу. — Прощайте, бараны!»
Да, мы поняли, что покинули страну Магог. Как мы это поняли? Не знаю. Вокруг были те же горы, та же степь, тот же воздух, та же ночь. Только ночь была чернее, и воздух был злее, и казалось, что обступили нас неприступные и неподступные горы, и нет среди них прохода, лишь узенькая тропинка вьется-змеится. Ох как осторожно мы шли, ведя лошадей в поводу, ох как опасливо ступали! Только окликали друг друга, только упреждали:
— Осторожней, друг Языгу, тут круча!
— Смотри под ноги, брат Шепчу, тут обрыв!
А ночь была — не видно ни зги. Прошли мы так сколько-то, и вдруг выглянула луна. Это было так: мы идем, ведем лошадей в поводу, переговариваемся тихими голосами, часто останавливаемся, чтобы ненароком в пропасть не свалиться, — и тут выглядывает луна.
И оказывается, что стоим мы посреди ровной местности. И даже если сто лет будешь искать, то ни одной пропасти вокруг не найдешь. А если будешь ждать другую сотню лет, то, может, дождешься, что вылезет вблизи какая-нибудь одинокая горушка, но чтобы ей дорасти до самых до небес — тут придется ждать третью сотню лет, и то не дождешься.
Застыли мы с Языгу, пораженные этим зрелищем. А зрелище, если честно, не особенно поразительное. Степь кругом. Самая настоящая степь земли Магог. Мы даже засомневались. Но потом, переглянувшись и посоветовавшись, перестали сомневаться. Потому что ночь была все-таки не та, и луна была не та, и воздух был злее.
А главное — неподалеку, не очень далеко, но и не очень-то близко к нам приближаясь, стояла пара псоглавцев. Были они ростом с нас, вот только вместо человеческих голов были у них на плечах собачьи. Стояли эти псоглавцы, и смотрели на нас, и ничего не говорили.
Мы им не очень-то удивились. Луна заставила нас изумиться гораздо больше. Да мы никак прийти в себя не могли! Нет, это надо же: бредем на ощупь, еле ноги переставляем, в пропасть упасть боимся, как дураки, — а оказывается, что гор и в помине нет, бредем по совершенно ровной местности, и бояться нечего. Во смех-то! А между делом оказались рядом какие-то псоглавцы. Песья голова у них вместо людской. Такими уж их на свет мать родила. Ну, стоят и смотрят, что с них возьмешь. На двух магогов-буторов смотрят, горы перешедших. Тут всякий бы засмотрелся.
И пошли мы мимо них спокойно.
Не то чтобы мне псоглавцев каждый день доводилось видеть. Я их и не видел никогда, только слышал много. Да, много удивительных историй приходилось мне про них слыхивать. И мать мне про них рассказывала, и тот человек, с чьих слов она мне про них рассказывала, вполне доверия заслуживал. Не пустой был балабон — он их своими глазами видел. Но вот и я их увидел, и что же? Ничего особенного. Песья голова у них на плечах вместо людской, только и всего.
Вот продолжили мы свой путь и видим: псоглавцы за нами следуют. Идут себе и иногда воздух нюхают. И мы идем. Подумаешь — псоглавцы у нас позади. Мы и не такое видели. Главное, что луна светит, и дорогу видать, и не надо спотыкаться и ногой впереди щупать.
Так мы прошли немного и заметили, что местность вокруг изменилась. Начались холмы, и на склоне одного увидели мы небольшое селение. Очень оно нам издалека приглянулось — домики маленькие, стены белые, крыши соломой крыты.
Но не успели мы к нему приблизиться, как поднялся нам навстречу страшный лай. Казалось, само селение взялось нас истошно облаивать. Из каждого славного домика доносился свирепый лай, и гавканье, и заливистый тявк. А позади нас те двое тоже подняли лай, да еще как — с подвыванием, подняв острые морды кверху, к луне. Весьма неприятно было это слышать. Хотелось сказать: мы столько историй про вас слышали, столько легенд, вообще думали, что вас на свете не существует, — а вы не только существуете, вы еще нас облаиваете. Нет, не на такой прием мы надеялись, совсем не на такой.
Поэтому поскорее вскочили мы на коней и пустились прочь, от негостеприимного селения. Пес с ними, думали мы. А между тем одолевал нас голод такой, что мы готовы были кости грызть. Поэтому, когда впереди показалось другое селение, очень похожее на первое, мы спешились и вошли в него, прижав руки к груди в знак почтения.
Однако дома были пусты. Нигде не горело ни огонька, пусто было и мертво в том селении. Лишь громадные полчища блох набрасывались на нас, стоило нам зайти в какой-нибудь дом. И только когда из одного жилища послышалось тихое скуление, мы догадались, в чем дело.
— Сдается мне, друг Шепчу, — сказал мне Языгу, — что скосила их эпидемия чумки. Надо убираться отсюда, да побыстрее, а то подхватим мы эту гиблую хворь.
И мы убрались, прихватив в одном доме запасы сушеного мяса. К утру преодолели мы страну псоглавцев. Взошло солнце и застало нас на краю пустыни.
Много я слыхал про ту пустыню. Рассказывала мне про нее мать, рассказывали про нее шаманы, рассказывала про нее Нишкни. Рассказывали главным образом про то, что пустыня эта великая пуста, только песок да колючий кустарник да дерево-скунсоул, шибко ядреное на нюх.
И еще слыхал я, что обитает в той пустыне зверь вероблюд — собой огромен, на спине два горба, и глаза как у быка, и зубы как у крокодила, и шея как у змея, и норов как у варана. И подступает этот удивительный зверь к путникам и строго с них спрашивает. И не пьет, не ест, и весьма сурово относится к тем, кто, идя через пустыню, пьют и едят. Потому что считает зверь вероблюд, что те, кто идет через пустыню, обязаны держать строгий пост, ибо для этого пустыня и создана.
Зная это, мы совсем немного поели сухого мяса и попили воды. Идти по сыпучим барханам было тяжело, ноги завязали в песке, лошади завязали в песке, солнце палило. А главное — скоро мы потеряли дорогу. Не было в этой пустыне ни вех, ни ориентиров, она действительно совсем пустая была, пустыня эта, лишь барханы да кустарник колючий да деревья-скунсоулы, такие запашистые, что глаза ест, когда мимо проходишь.
И тут, когда брели мы так, сами не зная куда, увидели вдруг, что кто-то бежит к нам издалека по гребню бархана. Бежит он споро, ровно, высоко задрав голову. И когда он подбежал к нам, увидали мы, что это не кто иной, как зверь вероблюд. А он задрал голову да как гаркнет с высоты:
— Веру блюдете?
А мы ничего ответить не можем. Потому что испугались. Потому что очень страшный он, вероблюд: на спине у него два горба, а глаза как у крокодила, а шея как у быка, а хвост как у змея, а норов ну точно вараний.
— Чего молчите? — кричит. — Спрашиваю в последний раз: веру блюдете?
— Блюдем, блюдем, звере почтенный, — блеем в ответ.
— А как блюдете? — подступает он ближе. — Купно или с оговорками?
— Купно и с оговорками, — отвечаем ему в один голос.
— А если купно, — не отстает, — то целокупно ли? И если с оговорками, то с какими?
Тут Языгу собрался с духом.
— Целокупно и сообразно, — отвечает, — согласно и стократно, слезно и совместно.
— А оговорки? — подступает зверь.
— А оговорки, — отвечаю твердо, — безоговорочные, соответствующие предписаниям и согласованные.
Тут только зверь успокоился.
— А, — говорит, — если согласованные, то хорошо. Это хорошо, когда оговорки согласованы. Но подождите, — вдруг нахмуривается, — а согласованы с кем?
— Согласованы с надлежащими властями, силами и органами, — отвечаем в один голос.
Тут зверь совсем успокоился. Даже удивился.
— Сколько живу, — говорит, — таких путников еще не попадалось, чтобы оговорки согласовали. Да у всех ли властей вы прошли согласование?
— Оговорки нами согласованы, — отвечаем мы твердо, — во всех отделениях, подразделениях и инстанциях, включая вновь созданные.
— Надо же, — удивляется зверь. — И пост держите?
— Пост, — отвечаем, — приходиться держать. Потому что припасов мало. А о воде забыли уже, как ее пьют.
Надо сказать, что моментально мы смекнули — о каком-то другом посте говорит зверь вероблюд. Великие Духи действительно завещали магогам в определенные месяцы держать строжайший пост, например летом, когда ничего, кроме мяса, есть нельзя. Ни хлеба, ни молока, ни рыбы, ни птицы, а только жирное мясо, которое очищает разум, просветляет душу и укрепляет руку храбрых воинов. И пить хмельное при этом Великие Духи велели, потому что иначе нельзя. Хмельное усыпляет крамольные мысли и обостряет храбрость. И такой строжайший пост держали все взрослые мужчины-магоги, способные держать меч. Женщины же наши держали пост помягче — им дозволялось есть все, кроме птицы. Птица в небесах летает, она Великим Духам приятна.
А зверь вероблюд тем временем удовлетворенно замечает:
— То-то же. А то мне тут закручивают, что, мол, пост держать неподобно. Как же неподобно, если я его держу? Всю жизнь держу и жалоб не имею… Ну что, проводить вас куда?
— Проводи уж, душеполезный звере, — просим.
Хмыкнул он на это, еще раз оглядел нас с головы до пят как бы в сомнении и повел. Идет впереди, споро, легко, голова высоко задрана, а мы за ним поспешаем, неуклюже в песке увязая. А он нас по дороге учит:
— Не пустыня следует говорить, а постыня. Эту пустыню филологи придумали. Есть такой вредный род ученых. То есть все ученые вредные, но эти вредные особо. Они слова переиначивают. А ведь в природе как: придумал слово, а следом и предмет может появиться. Тут ведь большая осторожность нужна. А этим все одно — переиначивают слова почем зря. Вот все и думают теперь, что пустыня — потому что она пустая. А на самом деле она — постыня, тут держат самый строгий, самый верный, самый праведный пост. Поститься должны в постыне, вот что. А что получается? Пустыня пустая, никто сюда не идет, вокруг ни души, потому что пустой придумали пустыню, самого главного недопоняли. Все держат пост абы где, там и сям, в различных и разнообразных местах, в миру и в жиру, где надо и не надо, а чаще всего вообще поста не держат, а держат собак, кошек, пчел, камни за пазухой, себя в руках и язык на запоре. Нет бы самым серьезнейшим образом отнестись к очищению душевному, просветлению, молитве! Нет, слова выдумывают. По мне, филологов этих, которые слова придумывают и обдумывают, в постыню надо на месячишко — враз у них мозги на место встанут. Разумеете?
— Разумеем, праведный звере, — отвечаем.
— То-то же! А то все разумеют, а потом из постыни вышли — и давай мясом обжираться. Вы вон небось тоже, перед тем как сюда прийти, мяса налопались? А?
Переглянулись мы тут и, словно уговорившись, решили зверю соврать. Потому что больно чудные вещи он говорил, а о том, что так пост держат, мы доселе слыхом не слыхивали.
— Не налопались мы мяса, удобосказуемый звере, — говорим. — Сухарей поели да воды попили немножко.
— Барана, говорю, небось зарезали? А?
— Вовсе нет. Свежей баранины почитай что недели две не видели.
— Знаю я вас, — говорит он, совершенно успокоившись. А сам идет вперед споро, легко, голова гордо задрана, — и мы следом бежим, совсем запыхались, потому что солнце жарит вовсю и бежать за зверем вероблюдом ох как трудно.
Наконец остановился он на верхушке одного бархана и вперед показывает. Глядим — кончилась пустыня, то есть постыня, и впереди какая-то холмистая страна, и солнце уже садится, и деревья видны, и под ними, верно, ручьи бегут, прохладные ручьи. А он нам и говорит:
— Дальше пешком пойдете. Потому что это страна чертей с лошадиными головами, которые считают, что произошли от древних благородных лошадей-тулпаров. И если кого увидят на лошади едущим, враз того лопают. Так что лошадей там оставьте, под деревьями, пускай пасутся. Никого другого не знаю, — говорит, — кто пребывал бы в большем заблуждении относительно своего происхождения. Потому что предки их вовсе не тулпары благородные, а самые настоящие черти, только полосатые. Ну идите. И не держите пост абы где, а приходите в постыню, потому что не я это придумал, заведено так испокон веков и одобрено вышестоящими органами на всех уровнях. Поняли?
— Поняли, саморазумный звере.
Тут попрощался с нами зверь вероблюд и скрылся из виду, а мы вошли в чертову страну.
Благодатна показалась нам та страна: тенистые деревья, плоды, зеленая трава, вода сладкая в ручьях. Попили мы, поели медовых плодов и лошадей наших отпустили по мудрому слову зверя вероблюда. Языгу изучил карту и показал, куда идти. Уже недалеко было до встречи с местными чертями. Признаться, побаивались мы их. Много рассказов мы про этих чертей слышали, и ни один из рассказов не радовал, не веселил душу, не поднимал настроение. Проще сказать, все эти рассказы тревожили, и пугали, и настраивали на худшее. В общем, страх как боялись мы этой предстоящей встречи с чертями и готовили себя ко всякому.
А тут еще солнце садилось. Помню, сидим, усталые, под деревом и уныло глядим на садящееся солнце. И вроде бы надо встать и пойти, а не можем — сил нет. И вот смотрим, как солнце садится, и смеркается вокруг и на душе, и косматые страхи поднимают головы, — а идти, спрятаться не можем, не можем.
Вот стемнело, и тут мы почувствовали прилив сил, и встряхнулись, поняв, что сидим одни в незнакомой местности, полной угроз, без лошадей, со скудными припасами в сумках. И только поднялись, чтобы пуститься в путь по залитой луной местности, как вдруг — иго-го! го-го-го! — явились черти.
Их было множество, громадных страшилищ с оскаленными лошадиными головами и черепами, а некоторые — как мы, ослепленные страхом, успели разглядеть — были с головами мышей. Не успели ноги наши, ослабевшие от страха, подогнуться, как окружила нас толпа этих чудовищ и принялась ржать, и пищать, и скакать, и пугать нас по-всякому. Мы же, прижавшись спиной к спине, как могли им противились и показывали свою стойкость.
И тогда они внезапно остановились, сильно озадаченные.
— А чего вы не пугаетесь? — спросили они подозрительно.
А мы отвечали:
— Мы пугаемся, господа черти, еще как пугаемся! Аж поджилки трясутся от страха.
— Да? — сказали они. — А то мы смотрим — чего-то не пугаются.
— У вас сложилось о нас неправильное впечатление, — отвечаем. А сами смотрим: они точно нестрашные, только большие очень. И мы помаленьку выпрямились и расправили плечи.
— А куда это вы идете? — спросил нас один, по-видимому, главный.
— В страну Огон, — отвечаем.
— Го-го-го! И эти в страну Огон, — говорит он.
— Это вы точно подметили, — отвечаем.
— Ну вот что, — говорит он. — Раз вы идете в страну Огон через наши земли, мы вас пропустим, только если вы исполните одну задачу. Задача же — разгадать три загадки. Сможете их разгадать — пройдете. Не сможете — запряжем в плуг и будем на вас землю пахать, чертополох сеять.
Признаться, смутила и огорчила нас эта задача. Особенно смутила и огорчила она меня, человека малодогадливого. Но тут Языгу и говорит:
— Все бы хорошо, господин черт, да несвычны мы загадки разгадывать. Видите ли, у нас культура иная. Мы даже и не знаем, что это такое — загадки разгадывать.
— А что же вы умеете? — спрашивает тот.
— Разгадки загадывать, — отвечает Языгу.
Переглянулись тут черти, говорят:
— О таком мы еще не слыхали. Ну-ка, загадай-ка нам разгадку.
— Только уговор, — Языгу отвечает. — Не сможете разгадать наши разгадки — пропустите нас. А не то пахать нам землю плугом.
Я его толкаю локтем: ты что такое говоришь? А он повторяет:
— Сможете отгадать наши разгадки — пахать нам плугом землю под чертополох.
Обрадовались тут черти, заржали:
— Иго-го! Такого сроду не бывало, что наш брат разгадку не разгадал.
А Языгу загадывает им первую разгадку:
— Вот вам разгадка про лодку: еду, еду — следа нету. Режу, режу — крови нету. Что это такое?
Напало на чертей великое раздумье. Один говорит:
— Ножик.
Другой говорит:
— Ветер.
Третий кричит:
— Лошадь!
— Не угадали, — говорит Языгу, — потому что это лодка.
Наступило тут молчание, а потом черти хором кричат:
— Давай еще загадывай!
— Ну вот вам еще, — говорит Языгу. — Про сороку. Бела как снег, черна как жук, поет как бык.
Крепко задумались черти, а потом один говорит:
— Снег!
Другой говорит:
— Жук!
А третий кричит:
— Лошадь!
— А вот и нет, — говорит Языгу. — Потому что это сорока.
Наступило продолжительное молчание.
— Никак что-то мы не поймем твоей хитрости, человек из земли Магог, — сказал наконец старший черт. — Ну-ка, загадай-ка нам третью разгадку, а то я готов уже землю грызть со злости.
— Ну ладно, — говорит Языгу. — Только это очень трудная разгадка. В свое время триста восемь тысяч пятьсот семьдесят два бутора из земли Магог бились над этой разгадкой, а разгадать не смогли. Разгадка же про имя: на воде не тонет, на огне не горит, в земле не гниет. Что это такое?
Черти задумались. И видим мы, что они тянут с ответом, и колеблются, и толкают друг друга в бок, и боятся слово сказать. И, увидев это, Языгу как гаркнет:
— А ну отвечать, чертово племя!
— На воде, говоришь, не тонет? — бормочет один.
— Не тонет, — подтверждает Языгу.
— Лодка? — нерешительно говорит тот.
— Нет, не лодка!
— На огне не горит — так, может, железо? — предполагает другой.
— Нет, не железо!
И тут третий черт как заорет:
— Понял! Это — лошадь!
— Лошадь! Лошадь! Лошадь! — загремело отовсюду нестерпимое эхо.
— Нет, — сказал Языгу. — Не лошадь. Это — имя. Разгадка про имя была. А теперь ведите-ка нас отсюда.
— Э, так не пойдет, — заюлили черти. — Ты нам трудные разгадки задавал. Задай что-нибудь полегче.
— Ну уж нет, господа черти, — произнес Языгу. — Уговор есть уговор. А он, как известно, дороже денег. Кстати, вот вам о них разгадка: кругло, мало, всякому мило. Что это?
— Уговор? — говорит один.
Тут взял его Языгу крепко за хребет и вскочил ему на спину.
— Не угадал, — говорит. — Потому что это деньги. Вези-ка меня, брат черт, отсюда подальше.
Оседлал я другого черта, и припустились наши черти вскачь так, что только держись. Вскоре добрались мы до реки, отграничивающей страну чертей от страны львов. Там отпустили мы наших чертей, загадав напоследок множество разгадок и оставив гадать в поисках верного ответа.
Как доподлинно известно от людей, этого зверя видевших и передавших увиденное тому человеку, который нам о нем поведал, лев — существо великое, свирепое, желтое, гривастое, клыкастое, людоедное и внезапное. Грива у него черная, глаза горящие, когти острые, рык престрашный. Поэтому, вступив в львиную страну, тряслись мы больше, чем когда вступали в страну чертей с лошадиными головами.
Мы увидели, что рассвет застал нас в голой безводной местности с торчащими там и сям черными деревами. По пути попадались густые заросли колючего кустарника, которые мы обходили стороной — все время казалось нам, что вот-вот из этих зарослей раздастся жуткий рев и появится зверь лев. Но ни одного льва нам пока не попадалось.
Неожиданно впереди показалось селение. С радостью устремились мы туда. Оно было крохотное, это селение, — два-три неказистых домишка жались друг к дружке. Между ними прохаживались куры — как будто вокруг не львиная страна и страшный зверь лев не может напрыгнуть на них в любую секунду. Мы зашли в один дом.
Там за голым столом сидел очень грустный человек. Мы поздоровались с ним и пожелали здравия его дому. Он в ответ вежливо предложил нам воды. Разговор у нас как-то не клеился. Человек вздыхал и жаловался на недород. Наконец мы осмелились спросить:
— Почтенный, не страна ли это львов, куда мы попали?
— Страна львов, — подтвердил человек, кивнув. — А что?
— Мы уже давно идем по этой стране, а ни одного льва еще не видели.
Человек молча смотрел на нас. У него не вырвалось ни единого возгласа удивления, он вообще не издал ни звука, но мы поняли, что он очень удивлен.
— Так-таки ни одного? — спросил он наконец.
— Ни единого, — подтвердили мы.
— Странно, — сказал человек. — Откуда вы пришли?
— С юга.
— Там живет один. Не видели такой дом, с курами?
— Не видели ни одного дома.
— Странно. Откуда вы пришли?
— С юга.
— На той дороге живет один.
Он сидел и качал головой. И тут мы набрались смелости и спросили:
— Как ваше имя, уважаемый?
Он не отвечал, вообще не издавал ни звука, но мы поняли, что он изумлен до предела. Наконец он открыл рот и сказал:
— Лев.
— Уважаемый Лев, — сказали мы, — нам бы набрать воды на дорогу. И не найдется ли у вас немного еды? Наша провизия кончилась.
Он покачал головой и сказал что-то про недород.
— У соседа найдется, — прибавил он. — Идите вон в ту сторону. У него дом, возле еще куры бродят.
— А как зовут вашего соседа? — спросили мы.
Человек поднял на нас глаза. В них можно было прочитать, что таких остолопов он еще в жизни не встречал.
— Лев, — сказал он.
Тут до нас начало доходить.
— А если у него припасов нет, надо пойти к его соседу, Льву? — спросил Языгу.
— Ну да. Нынче ведь недород.
— У того еще домик с курами?
— Нет, у того и кур нет. Куры у Льва. У Льва кур нет.
— А вода у Льва есть?
— У Льва нет, есть у Льва. А у Льва даже есть пиво.
— У Льва?
— Ну да. Он далеко живет, почти у моря.
— А вода у него есть?
Лев подумал.
— Может, и вода есть, — сказал он. — Вода точно есть у Льва. У Льва — не знаю.
Так мы решили отправиться к тому Льву. По дороге наткнулись на еще пару домиков. В каждом сидел грустный человек по имени Лев, угощавший нас водой и жаловавшийся на недород. К концу дня мы пришли к тому Льву, который жил у моря, и у него точно оказались припасы и пиво. К тому же сам он оказался человеком весьма гостеприимным и много рассказывал нам о себе, своих соседях, Льве и Льве, и о недороде. Утром, он сказал, из гавани, что лежит неподалеку, отплывает корабль в страну Огон. Капитана звали Львом. До гавани, по словам Льва, идти было совсем недалеко. Очень хорошим и приветливым человеком оказался этот Лев.
И когда на следующий день мы увидели гавань, то поняли, что опасный наш переход через неизведанные земли закончен.
Вести доходили медленно. Они просачивались, как вода сквозь песок, доносились, как чей-то сдавленный крик, проступали, как тяжелый пот. Вести приходили из страны Магог. Наступило то, о чем предупреждал Великий Дух Балбан, — страшное бедствие обрушилось на страну. Мор напал на людей и на животных. Ослушание — в страхе повторяли вновь прибывшие. Это кара, кара за то, что мы ослушались. Большинство не знало причину бедствий. И только я, только я понимал, в чем причина, и вспоминал слова Великого Духа Балбана.
Их было много, новоприбывших. В какой-то момент их стало столько, что в порту установили контроль и новоприбывших прямо из трюмов кораблей начали переправлять в специальные места, огражденные и охраняемые. Тогда-то меня и заставили уйти из порта — уволили. Наверное, боялись, что я помогу тем, новоприбывшим. Повсюду стали говорить о «хоронской проблеме». Нас стало так много, что это начало беспокоить правителей земли Огон. Так или иначе, но тогда я перестал работать в порту.
Помню, по радио передавали выступление министра. «Мы рады отправить их всех обратно, — говорил он, — но не знаем куда. Мы не знали, что мир окажется настолько велик. Похоже, все эти люди — из России, какое-то местное племя, навлекшее на себя преследования властей. В настоящий момент мы ведем переговоры с правительством этой страны».
Я только невесело усмехнулся.
Меня забрали дня через три после увольнения. Я был дома. Они пришли и громко постучали — полицейские. Я сидел и смотрел на дверь. Долго не открывал. Я сказал себе: «Шепчу, к твоему порогу пришли недруги. Худые вести подступили к дому, готовы обрушиться на твою голову. Открой дверь — и они обрушатся на тебя. Но не пристало бутору так-то встречать невзгоды. Иди и открой дверь, и будь что будет».
Я поднялся и открыл дверь. Вскоре меня уже вели вниз, сажали в машину. Они были вежливы со мной — полицейские. По пути не говорили. Видно, все уже было сказано. Я сказал себе: «Шепчу, земля Огон не приняла тебя. Готовься к встрече с родиной». И кипучая радость поднялась во мне. Я был готов тотчас же вступить на борт корабля и прибыть в мою зачумленную страну. Я устал. Я понял, что высшая воля рассудила по-своему.
Меня привели в полицейский участок и спросили документы. Я кротко ответил, что подал на них три года назад, но ни слова не получил в ответ. Даже камень издает стон, когда по нему бьют, сказал я им. Может, мне нужно ударить посильнее?
Они переглянулись. Они вообще много переглядывались. Скажу слово — а они переглядываются, словно в удивлении, что слышат от меня человеческие слова.
Я подумал, что эти люди ничего не понимают. Я подумал, что они не умеют различить даже простых слов. Очень медленно и раздельно сказал я им:
— Я вижу, что вы испытываете трудности. Отправьте меня домой. Я скажу, на какой корабль меня сажать. Уверяю вас, я не сбегу.
— Ты понимаешь, что он там бормочет? — спросил один другого. Тот пожал плечами.
Они не понимали меня. А ведь я думал, что выучил их язык.
— Домой! Отправьте меня домой, — повторил я так же раздельно.
— Чего-чего? — переспросил первый и повернулся ко второму.
— Домой просится, — сказал тот.
— Черта с два ему домой! — сказал первый. — Пусть катится к себе, там ему дом.
— Этого-то я и прошу, — смиренно произнес я. — Домой, в страну Хорон.
— Лепечет что-то о стране, — поморщился первый и громко сказал мне: — Мы таких, как ты, каждый день из трюмов вытаскиваем. Все хотят пробраться в страну.
— И куда их отправлять — ума не приложу, — сказал другой. — Они русские, что ли?
— Черт их разберет, — сказал другой. Недалеко, за стенкой, кто-то громко вещал на языке народа Магог:
— И да сбудется по слову Великих Духов — яд и пепел, камни и сера да обрушатся вам на голову! И да прокляты будете во веки веков! И да прокляты будут дети ваши во веки веков! И да прокляты будут дети детей ваших, те, что еще не родились, но пусть родятся уже проклятыми! Да поразят их уродства и болезни, несчастья и беды, боль и смерть, мучения нескончаемые! Да постигнет их трудная смерть!
— Ишь, развопились, — заметил первый.
Разговор наш был закончен. Сначала меня запихнули туда, к ним, к заключенным, а потом всех нас вывели и посадили в машину. Я был уверен, что нас везут в порт, но нас скоро выгрузили. Я попал в охраняемое, огороженное место.
Двенадцать огонских дней я просидел в огороженном стане, вместе с сотнями других выходцев из страны Магог. Одни пробыли в земле Огон долго, как я, другие прибыли только что. Там были женщины и дети. Там были шаманы. Я даже удивился, сколько нас живет на свете, — и это еще не весь народ. Всех нас согнали сюда в одночасье. Тянулись дни. Все мы ждали чего-то — мы и наша охрана. Время текло медленно, как илистый ручей. В первый же день мы узнали, что нас действительно некуда девать — ни одна страна не хотела нас признавать. Узнали, что о нас стали говорить, что пытаются понять, кто мы, на каком языке говорим. К нам приходили люди — ученые, газетчики, просто любопытные, пытались говорить с нами через ограду. Многие пробовали на нас какие-то языки — но мы молчали. Нам не о чем было говорить. Равнодушно и немо встречали мы людей, пришедших посмотреть на нас.
Вскоре узнали мы и еще кое-что. В мире шла война. Кто-то воевал с кем-то. Кто-то что-то пытался делить. Мы не вникали в подробности. О чем мы думали? Скажу от себя — я думал о земле Магог. Как там она? Стоят ли еще селения? Горят ли еще очаги, или запустение постигло нас? Целыми сутками я просиживал в тени, у забора, и думал о земле, которую покинул. Другие тоже думали о чем-то. Ряды сидящих прямо на земле молчащих людей. Некоторых пекло солнце, но они не замечали его жара. Молчание висело над огороженным станом.
Так прошло двенадцать дней, и нас выпустили. Ни слова ни говоря, нас выпустили, просто открыв ворота. Куда идти? — спрашивали многие. Охранники просто пожимали плечами. Их это не волновало. Они отпускали нас на волю, вот что главное. Мы потянулись за ограду, как овцы. Никто не выразил радости. Молча потянулось стадо людей к воротам, вышло на волю и молча разбрелось во все стороны.
До города было недалеко. Я пришел туда к вечеру. В моей квартире уже жили. Я не обиделся. Никто не ждал моего возвращения, так зачем хорошему месту пустовать? Сбережений моих у меня не отняли, а имущества у меня и не было. Я переночевал на скамейке в каком-то парке, а утром отправился искать жилье. Его в ту пору много сдавалось, так что об этом я не беспокоился. Но я был задумчив, и поэтому поиски жилья продлились до вечера. Я договорился с одной женщиной и снял хорошую квартиру недалеко от прежнего своего жилья. Помню, была осень, удивительная золотая осень. Я сел на кровать и заплакал. Я думал о Нишкни, о том, что уже никогда не увижу ее могилы. Да, это была последняя возможность вернуться, а сам я, наверное, никогда не решусь снова преодолеть тот путь. Что ж, нужно продолжать жить, жить в земле Огон.
Спустя несколько дней я нашел работу в госпитале.
Это был странный госпиталь — его держали слуги огонского Бога. В основном женщины, но были и мужчины, священники. Так как я был здоров и силен, меня взяли на подсобные работы. Сначала я таскал воду, колол дрова, много чего делал — ведь всех молодых мужчин забрали на войну. Потом мне поручили ухаживать за больными — но это было потом. А сначала я колол дрова, таскал воду, подстригал деревья.
Не прошло и огонского месяца, как меня вызвал к себе главный священник. Это был высокий прямой старик с проницательным взглядом.
— Я вижу, что ты не ходишь в церковь, сын мой, — мягко сказал он мне. — Крещен ли ты?
Это был первый вопрос, заданный мне здесь. Потому что на работу меня приняли, не задавая вопросов, вообще никаких вопросов. Но что такое «крещен»? Я не знал. Я ответил так, чтобы он понял:
— Я не знаю, о чем ты меня спрашиваешь, но, насколько я понимаю, ты хочешь спросить, верую ли я. Это сложный вопрос. Когда-то я верил в произвол Великих Духов и в конец грешного света, который должен наступить через наш избранный народ. Но мне столько довелось претерпеть и столько я видел, что я… что меня… что мне сейчас очень сложно. Сложно сейчас верить.
Он понимающе покивал. Но вопросы у него оставались, как же без вопросов, ведь он ничего не знал об истинной вере, поэтому он переспросил:
— Ты сказал — высший произвол? Ты имеешь в виду волю Господа нашего Иисуса Христа?
Я сначала не понял. А потом вдруг понял. Я сказал себе: «Шепчу, этот уважаемый человек, кажется, имеет в виду того сына Божьего, вот кого он имеет в виду. Скажи ему что-нибудь, можешь вежливо, а можешь прямо».
Я ответил прямо:
— Почтенный господин, я говорил о произволе Великих Духов. В их гнев можно верить, а можно не верить, но он — ужасен. Молю Священное Небо, чтобы он в ближайшее время не обрушился на землю Огон.
Священник улыбнулся. Он ничего не понял. Потянувшись ко мне, он дотронулся до моей руки.
— Заходи ко мне почаще, — произнес он ласково, как ребенку. — Я хотел бы побольше узнать о том, во что ты веришь.
Так я стал заходить к нему. Он угощал меня чаем и расспрашивал. Он давал мне читать Священное Писание. Я не хотел говорить ему о многом, я не рассказывал ему, где находится страна Магог, да его это и не интересовало. Его интересовала наша вера, и чем больше он узнавал, тем серьезнее становился, тем дольше молчал, тем меньше смотрел на меня. Я рассказал ему все.
После этого я не видел его несколько дней. А потом он пришел ко мне. На этот раз он был строг.
— Я говорил тебе, что ничего не знаю о твоей вере, — произнес он. — Я был неправ. Я прекрасно ее знаю. Да, я знаю этих духов, которых вы называете великими. Ты сказал, что весь народ поклоняется им? Что это за народ? Где вы живете? Скажи мне, скажи сейчас же, чтобы избежать погибели. — С этими словами он схватил меня за руку.
Он знал о Великих Духах? О них, сокрытых, он знал? Я ему не поверил. Его слова вызвали у меня сомнение. То, как он крепко схватил меня за руку, было неприятно. Да, меня все это оттолкнуло. Я отшатнулся от него.
Еще пару раз он пытался завязать разговор со мной, но я уже знал, о чем мы будем говорить, и избегал его. Я так и не знал, что сказать этому священнику. Так и не нашел слов. Он говорил о погибели. Да, погибель ждет грешную землю Огон. Но погибель никак не приходит, потому что не звучит Последняя Труба. И не такая уж грешная эта земля, если разобраться. Не все здесь такие грешники и сквернавцы, какими их описывал незабвенный Чуйхулу. И мы не такие уж праведные, если продолжать разбираться далее. Главное же — смогу ли я непобедимым воином вторгнуться в землю Огон и покарать ее за грехи? Смог бы я так до моего появления в земле Огон? И я отвечаю: не знаю. Птица дундук и та не знает, когда ей клевать вредных сорок, прилетающих полакомиться ее яйцами. А сороки считают, что опасная птица дундук только и ждет, чтобы накинуться на них, хотя могла бы с легким сердцем отдать им свои яйца и птенцов, потому что все равно не может о них заботиться.
После я часто встречал главного священника в коридорах. Он хмурился, завидев меня, и молча проходил мимо. Я был уверен, что мне недолго держаться на этом месте, и уже прикидывал, куда устраиваться. Но проходили месяцы, и меня не трогали. Не знаю отчего, но мне казалось, что, хоть он и сердит на меня, он еще надеется, что я передумаю и приду к нему, к его Богу.
Я не пришел. Я подстригал деревья, колол дрова, носил воду. А потом меня позвали внутрь, и с тех пор я стал ухаживать за больными. Шла война, больных было много, их все прибывало. Я перетаскивал их с места на место, менял им повязки, а если кто-то умирал, свозил мертвого вниз, в холодное место. Это был тяжелый труд, я не спал ночей, мне было жалко этих людей, иногда я плакал от жалости к ним. Сестры тоже выбивались из сил, и часто я заставал их плачущими. Тогда я утешал их как мог, потому что они были хорошие женщины, посвятившие себя неблагодарному труду.
Тогда-то я и узнал, что у госпиталя есть еще одно крыло, где лечат безумных. Вернее, как рассказала мне одна сестра, их там не лечат, их там держат, потому что ничто в этом мире не может излечить их, одна лишь милость Небес. Она работала там, эта сестра, и видела много скорбей. Она-то и сообщила мне однажды, что в этом крыле содержится человек, который вроде бы говорит на моем языке.
— Очень похоже, — прибавила она.
— Но я же не говорил при вас на своем языке, — удивился я.
— Все равно. У вас акцент похожий.
Мне стало интересно, и я принялся расспрашивать ее об этом человеке. Она улыбнулась.
— О, он очень странный. Он похож даже не на безумца, а на очень эксцентричного чужестранца. Он говорит, что он пророк, что общался с ангелами. Видимо, он очень больной человек. И очень старый. Никто не знает, сколько ему лет, потому что у него нет документов. Ах да, он говорит, что его принесли в страну ангелы.
Так я понял, что в соседнем крыле содержится Сбегу.
Нельзя сказать, что меня охватила радость при этой догадке. Первым делом я начал обдумывать, как преподнести эту новость сбегутам. Да, у этого старого человека, содержащегося в доме для безумцев, были свои последователи, обожествляющие его, поклоняющиеся ему. Знает ли он об этом? Знают ли они? Как встретят они новость, что их кумир содержится в доме скорби? Как воспримут это известие от меня? И я решил не говорить им, а сначала встретиться со Сбегу. У меня еще оставались сомнения в том, что это он.
Сестра провела меня в соседнее крыло. Мы шли по длинным, высоким белым коридорам. Всюду были дюжие санитары. Они сторожили больных. Видел я и больных — ничего, обычные, только очень тихие люди, очень занятые, очень задумчивые. Наконец меня ввели в одну палату, где было две койки. Одна была пуста, а на другой сидел, скрестив ноги, веселый толстенький старик. Увидев нас, он расцвел улыбкой.
— Еда! Еда! Еда! — принялся повторять он.
Я смотрел на него. Он, без сомнения, был магогом. Но Сбегу ли это? Что он тогда делает здесь, в доме для душевнобольных?
Я поздоровался с ним на нашем языке.
Лицо его сразу стало испуганным, улыбка исчезла, он растерянно переводил взгляд с меня на сестру.
— Я пришел пожелать вам здравия, — продолжил я. — Все ли у вас благополучно?
Он молчал и смотрел испуганными глазами, его взгляд обшаривал меня с головы до ног.
— Ты тэнгэр? — наконец выдавил он.
Я улыбнулся.
— Нет. Я такой же человек, как и вы.
— Почему ты говоришь на моем языке?
— Потому что я магог, как и вы.
— Что ты здесь делаешь? Тебя подослали тэнгэры?
Он все больше и больше волновался, пот выступил у него на лбу.
— Нет, — спокойно отвечал я. — Я работаю в этом госпитале, и мне сказали, что тут содержится человек, говорящий на языке моей страны. Я пришел спросить, не могу ли чем помочь.
— Не можешь, не можешь! — повторил он много раз. — Мне было разрешено здесь… мне сказали, что я могу…
Я молча ждал, когда он выскажется.
— Мне сказали, что я могу здесь отдохнуть, — твердо закончил он.
— Вот оно что, — произнес я.
— Да, да, да! — затараторил он. — Отдохнуть! Потому что я очень устал. Потому что…
— Да, продолжайте, — попросил я, так как он замолчал.
— Потому что я Сбегу! — выпалил он.
Помню, ничто не всколыхнулось во мне от этого признания. Я уже и так знал, что это он. Да, тот самый Сбегу, человек из хосуна Шурши, усумнитель, испепеленный небесным пламенем, восхищенный тэнгэрами, сидел передо мной. И что же? Я принялся его расспрашивать о том, как он сюда попал? Попытался выспросить, действительно видел ли он тэнгэров? Постарался выяснить, как они выглядят? Ничего этого я не сделал. Я просто стоял и не знал, что делать. А он снова заулыбался, придя в прежнее доброе расположение духа. Он не задавал мне вопросов. Этому человеку было все равно, кто я, какого хосуна человек, кто мои родители. Он был не здесь. Он был неживой. Он был легенда.
И вдруг он заговорил.
— Скажи им, чтоб не молились, — проговорил он явственно, продолжая улыбаться. — Скажи — пусть замолчат. Мне щекотно от их молитв. Я не смогу их спасти. Мне был дарован отдых. Я больше не буду ничего делать. Скажи им.
Остолбенев, я заставил себя кивнуть. Он тоже мне мелко покивал в ответ, лучась улыбкой. Казалось, он был счастлив. Выглядел он безмятежно. Выглядел отдохнувшим. У него был хороший аппетит.
Да, он выглядел счастливым.
Я долго смотрел на него, а потом ушел оттуда. Сестра задавала вопросы, дознавалась, о чем мы говорили, но я молчал. Я взвешивал фразы, которые скажу сбегутам. Мне было заранее их жаль. Мне было жаль всех, и себя тоже. В душе моей была скорбь.
Поэтому я так ничего и не ответил медицинской сестре.
В гавани было много кораблей, но мы сразу нашли нужный — нашли по толпе, сгрудившейся у сходен. Это были все магоги — всех возрастов и званий, воины и старики, женщины и дети. У всех с собой были узлы, все старались протащить эти узлы на корабль и пролезть следом. Лезли молча, не вступая в разговоры с командой.
— Скажите, почтенный, — обратился Языгу к одному осанистому человеку, — нужно ли платить за проезд на этом судне?
Тот лишь кивнул.
— А кому платить? — допытывался Языгу.
— На корабле заплатишь, — соизволил ответить тот.
Мы вклинились в толпу и вскоре оказались на корабле. Он был небольшой, и удивительно мне было, куда сумело вместиться то множество народа, которое я видел перед сходнями. Большинство разместилось в трюме, на каких-то ящиках, в то время как остальные ухитрились занять небольшие комнатки наверху. На всех их не хватило, и нам с Языгу пришлось спускаться в трюм.
Здесь было уже полно народа. Стоял гвалт. Никогда в жизни я не видел на таком ограниченном пространстве столько людей, говорящих на моем языке. Еле-еле сумели мы найти себе пристанище в темном углу, где тоже стояли ящики. Кое-как устроились. В это время в трюм спустились два человека и, проталкиваясь сквозь толпу, долго собирали плату. Мы с Языгу тоже отдали припасенные гроши. Прошло еще какое-то время, и судно отвалило от берега.
Не буду рассказывать, как мы плыли. Временами я поднимался наверх и смотрел на море. Оно было огромно. Бескрайние поля воды лежали вокруг, и не было на них ничего, кроме волн. Нас качало, иногда очень сильно. Многим было плохо. Дети и женщины болели. Нас не кормили, и пришлось довольствоваться тем, что каждый из нас припас на дорогу. Припасов этих было мало, поэтому скоро все стали делиться со всеми. Как я подсчитал, уже три раза день сменился ночью.
Еще при посадке на судно я заметил, что у многих перевязана правая рука, а лица искажены словно бы от сильной боли. На корабле мы поняли в чем дело. Уже на второй день моя рука неожиданно распухла и разболелась в том месте, где верный шаман нанес начертание. Одновременно то же произошло с Языгу: со стонами он прижимал руку к себе. Не помогали ни мази, ни наговоры. Рука болела так, что я и думать забыл про окружавшее нас безбрежное море. Да что я — весь трюм стонал и скрежетал зубами. Один старый шаман, который также превозмогал боль в руке, поведал нам, что боль может пройти только в земле Магог. Это был способ заставить ослушников возвратиться.
— А если не вернешься? — спросил его кто-то.
Шаман медленно покачал головой.
— Никто не знает, что произойдет тогда. Боль может усилиться. А может и пропасть.
— Что же делать?
— Терпеть, — промолвил шаман.
И мы терпели, пока не произошло это.
Однажды нас разбудил оглушительный грохот. Это били в борт волны. Даже не волны — ужасные валы величиной с курган швыряли корабль, обрушивались на него со всех сторон. Вскоре стало еще хуже: свет померк, свирепый ветер пополам с секущим дождем налетал на судно, которое плясало на косматых волнах, как перо птицы.
В трюме творилось страшное. Все лежали на полу и стонали. Все забыли про боли в руках. Оглушительный грохот от бьющих в борт волн сводил с ума. Тяжелые ящики срывались с места и начинали скакать из угла в угол, давя людей. Плач, вопли, ужас.
Так продолжалось двое суток. Несколько человек сошли с ума. Трое умерли. Один лежал рядом с нами — тот осанистый человек, которого Языгу спрашивал насчет платы. Его ударило углом ящика, и теперь кровь заливала пол вокруг его неподвижного тела, по ней ездили ногами обезумевшие люди. Ужас, ужас.
Не помню, кто первый предложил это. Эта мысль возникла словно сама собой — но кто-то же первый должен был высказать ее? Не знаю. Не помню. От дальних углов донесся смутный шепот:
— Жертва, жертва!
— В чем дело? — спросили мы у наших соседей.
Они тоже ничего не знали. Но вскоре выяснилось: эти люди, набившиеся в трюм, как суслики, эти страдальцы решили принести жертву, чтобы утихомирить духов моря. И сейчас весь трюм должен был решить, кто будет этой жертвой.
Сначала мы не поверили своим ушам. Человеческая жертва! До чего нужно было дойти, чтобы решиться на такое. Мы попытались урезонить их. Но урезонивать было некого. Наши соседи соглашались с нами, но и соглашались с тем, что жертва должна быть принесена. Их соседи просто отворачивались от нас. До дальних уголков трюма среди этого кипения и грохота нам было не докричаться.
А тем временем безумная идея набирала силу. Словно внушенная дикими демонами моря, она росла и утверждалась в головах отчаявшихся людей, запертых в тесном трюме. Вдруг мы увидели, как в середине кто-то поднял и передал соседу девочку. Страшно закричала ее мать. Девочку, молча бившуюся в руках, стали передавать по направлению к трапу, чтобы поднять ее наверх. Трое мужчин быстро поднялись по трапу на палубу. Как я успел заметить, среди них был один шаман. Замысел был ясен: девочку собирались без промедления бросить в бушующие волны, чтобы море успокоилось.
И тут меня пронзила мысль.
Я несообразителен. Бываю тяжелодумен и недогадлив. Но тогда у меня и мыслей-то не было. Я просто знал, что делать. Вскочив на ноги, я врезался в толпу с такой силой, что и минуты не прошло, как оказался у трапа. Я оказался там так быстро, что опередил даже тех, кто передавал из руки в руки испуганную девочку. Так и вижу сейчас ее лицо. Маленькое лицо, лишенное всяких мыслей. Только страх был в ее глазах.
Я вскарабкался на первые ступеньки трапа. Судно качало так, что я еле удерживался. С равными промежутками раздавался страшный грохот и треск. Девочка была уже совсем близко — ее принял на руки какой-то старик и сейчас собирался передать кому-то другому.
И тогда я закричал. Мой голос был так громок, что перекрыл грохот волн, людские вопли и плач. До сих пор не могу понять, откуда у меня взялся этот голос. Он был так пронзителен, что у меня самого волосы встали дыбом.
— Так говорит Великий Дух Балбан! — кричал я в исступлении, вставляя целые фразы на шаманском языке. — Горе тем, кто пытается совершить эту мерзость. Изольется на головы их ярость моя, и не помилую. Гнев, страшный гнев познает тот, кто решился на жертву людскую. Ибо сие есть мерзость пред лицом моим, и кто отважится на это, будет считаться моим врагом. Испепелю его огнем, и от меча падет род его. Поражу жен его бесплодием. Уничтожу детей его. И будет он валяться при дороге, и плавать в море, и гнить в скалах, ибо никогда не похоронят его. Так говорю я, Великий Дух Балбан, владыка неба и земли, бессмертный! И если не послушаете меня, горе вам, ибо гнев мой не замедлит!
Когда отзвучали последние мои слова, никаких других звуков, кроме грохота волн и рева ветра, не было слышно в трюме. Люди остолбенели. Раскрыв рты, смотрели они на меня. И когда смутные подозрения начали возникать у них, раздался точно такой же голос, перекрывший ветер и волны. Но это уже кричал не я — то кричал Языгу:
— Слушайте, слушайте его, люди! Этот тот самый человек, через которого вещает Великий Дух Балбан! Он предрек бедствия земле Магог. Слушайте его, потому что лишь через него одного вещает Великий Дух Балбан! Оставьте девочку, чтобы не навлечь несчастья. Ибо ныне Великое Небо являет нам чудо, и ныне должны осознать, что пророк среди нас!
Несколько мгновений я был уверен, что вместо девочки в клокочущие волны полетим мы с Языгу. И впрямь, кто бы в такое поверил? Нет ничего сильнее воли отчаявшихся людей. Они бросят в волны собственную мать, если уверятся, что это поможет усмирить разбушевавшееся море.
Но вот — старик опустил девочку на пол, и она тут же бросилась назад к матери. Люди стали стыдливо переглядываться. Ко мне протянулись руки и помогли мне спуститься. И даже буря вроде немного утихомирилась. Пока я шел обратно в свой угол, до меня дотрагивались, гладили по голове, подносили мне детей для благословления. В углу я крепко пожал руку Языгу. У того на глазах блестели слезы. Мы оба не могли поверить тому, что сделали.
Тогда-то, в своем углу, мы неожиданно и осознали, что боль отпустила. Наши руки больше не болели. Люди, окружавшие нас, продолжали стонать и мучиться от боли — а мы, вне себя от изумления, только глядели друг на друга. С наших десниц пропало начертание, словно его и не было. Было ли это связано со спасением девочки? Не знаю. Не ведаю. Потому что спустя несколько часов буря закончилась. Выглянуло несмелое солнце. Оказалось, что мы в виду некой земли — и земля эта, как быстро облетела всех весть, была землей Огон. И мы забыли о начертании на правой руке, потому что настало время думать о другом.
Вечером того дня нас принялись спешно грузить в лодки, так что те едва не переворачивались, и переправлять на берег. Порт был недалеко, мы видели его огни. Нам с Языгу удалось погрузиться в одну лодку. Море было неспокойно, нас сильно болтало, плакали дети. На берегу было темно и пустынно. Нас высадили у скал и оставили. Кроме нас, здесь было еще человек пятьдесят. Никто не знал, куда идти. Одно было понятно — мы в стране Огон. Но куда идти? Языгу отвел меня в сторонку и шепотом сообщил, что нужно где-нибудь переночевать, а наутро мы отправимся в нужное место. Мы пошли по направлению к портовым огням, на ощупь пробираясь между скалами. Невидимое море рядом угрожающе ревело, нас обдавало пеной и водой. В ту ночь, мокрые, уставшие, мы ночевали в порту, забравшись в огромное темное строение, полное рыбачьих сетей. Мы почти не спали, прислушиваясь к звукам и шорохам. Нам казалось, что к нам подкрадываются все облекшиеся в плоть грехи земли Огон, легионы черных чудовищ. Поэтому мы почти не спали в ту ночь, надеясь на скорый рассвет.
Но наступил он нескоро. В предрассветных сумерках мы выбрались из строения, в котором провели ночь, и отправились искать выход из порта. Порт был очень большой, и скоро мы заплутали среди огромных ящиков, металлических конструкций и сваленных в кучи сетей. Людей в этот ранний час в порту еще не было, мы были одни. Угрюмые серые строения стояли вокруг, поодаль рос лес корабельных мачт. Злые птицы-чайки с голодными воплями носились над нашими головами.
Каким-то чудом мы выбрались оттуда — и оказались в большом городе. Уже рассвело, по улицам носились машины, ходили толпы людей. Высоченные дома окружали нас со всех сторон. Да, я совсем бы запутался там, потерялся бы, если бы не Языгу. Он, казалось, хорошо знает дорогу. Совсем не заглядывая в свою карту, он вел меня по широкой, как долина, улице. Я поспешал за ним, как жеребенок.
Так мы пришли к дому человека Джованни. Так началась наша жизнь в земле Огон.
Я много думаю. Много вспоминаю теперь. Возраст способствует. Возраст, как душный снежный пласт, обрушился на меня и придавил. Я молод, мне двадцать девять. Но я очень стар. Я даже не знаю, сколько огонских лет исполнилось мне. Однажды я бросил случайный взгляд на свои руки — и увидел, что они покрылись морщинами и старческими пятнами. Я взглянул на себя — и увидел, что стал стариком, седым и древним. А на следующий день незнакомый старик подошел ко мне на улице и сказал, что Топчу обрел последнее имя. Я пригляделся и узнал в этом старике Языгу. Да, это Языгу подошел ко мне на улице — а я даже его не признал. Мы оба одновременно постарели. Я был так поражен, что расплакался, — а он гладил меня по голове и приговаривал: «Ничего, ничего». Знал бы он, как он прав. Ничего — это слово я и сам без конца твержу себе в последнее время.
— Мы лишь недавно узнали, — произнес он, показывая на свою совершенно седую голову. — Кто-то наутро, кто-то ввечеру. А кто-то сразу отправился получать последнее имя. А знаешь, что у многих рука, на которой было поставлено начертание, отсохла? Ну ничего. Ничего.
Да уж, ничего. Большего не прибавишь. Не мы ли хотели избежать общей кары, мы, плоть от плоти земли Магог? Не мы ль думали укрыться в чужих землях? Но земля Магог просто так не отпускает. Теперь у нас лишнее доказательство того, что у магогов была особая миссия. Надо при случае рассказать об этом Сбегу. Он, правда, все равно пропустит мои слова мимо ушей. Он сейчас на отдыхе, прошлое мало его касается. Но пусть хоть узнает.
Тогда я ничего не стал говорить сбегутам о своей встрече с их божеством. Я причинил бы им расстройство, отнял бы надежду. В конце концов, щекотка — не боль. Пускай старик немного поерзает, похихикает. Будет по крайней мере знать, что о нем помнят, что на него возлагают надежды. Возможно, придет день, и он спасет кого-нибудь. Вот чуть-чуть отдохнет, наберется сил и начнет спасать. Раз в месяц я прихожу к нему, приношу конфеты. Мы долго сидим на его постели и разговариваем. Он не сумасшедший, он все прекрасно понимает, только не хочет вспоминать о тэнгэрах и о том, как попал сюда. Время от времени жалуется на щекотку, ворчит на поклонников, уговаривает меня все им рассказать. Я даю обещание, а в следующий приход все повторяется снова. Медицинская сестра сообщает, что он с удовольствием лакомится моими конфетами. Не коснулась его и внезапная старость. Он на особом положении. Он размещается в отдельной палате, в отдельном покое. Он помещен сюда на отдых. Пусть набирается сил, думаю я. Пусть отдыхает.
Не знаю, что произошло с той девочкой. Лети — так ее, оказывается, звали. Ее мать сама нашла меня, чтобы поблагодарить. Говорила, что, когда Лети вырастет, она отдаст ее в увертет, где учат разным наукам. А сама девчонка вообще не помнила того случая. От страха все позабыла. Не знаю, что произошло с ними потом. Много времени прошло. Возможно, бедствие не коснулось их, и они не состарились. Надеюсь, что так.
Смешно, но одно время я думал, что прожил жизнь только для того, чтобы спасти эту девчонку. А еще раньше я думал, что живу для того, чтобы доносить до магогов слова Великого Духа Балбана. А еще раньше — для того, чтобы встретить Нишкни. Жизнь так длинна, что в разные годы успеваешь увидеть ее смысл по-разному. Жизнь так коротка, что не успеваешь понять, зачем жил.
Прошло уже много времени с тех пор, как до меня дошли последние вести из земли Магог. Человек, который мне их сообщил, сорокалетний глубокий старик, едва прибыв в страну Огон, отправился из моего госпиталя на небеса получать свое последнее имя. Мне он успел сказать, что в земле Магог никого не осталось. Селенья стоят пустые. Табуны одичавших лошадей бродят по степям. Но тэнгэры Затворных гор все так же строго охраняют опустевшую землю. Только теперь сложнее проникнуть туда, чем выбраться оттуда. Земля Магог совсем сокрылась и стала недостижимой.
Все эти годы я думал, что поступил неправильно. Хотел вернуться, пытался все забыть. Теперь мне стыдно, что я хотел забыть обо всем. Так стыдно, что, когда позапрошлой ночью Нишкни явилась мне во сне, я пал перед ней на колени. Я думал, что она снова будет молчать, уже приготовился к этому. Чего я не ожидал, так это того, что она заговорит. Все эти годы она молчала, лишь смотрела укоризненно. Нестерпимо больно было выносить этот взгляд. И вдруг — первые слова. От изумления я чуть не проснулся. Но ее рука опустилась на плечо и удержала меня во сне.
— Шепчу, — раздался ее голос, — знай, что я сердилась на тебя не за то, что ты покинул страну. Тэнгэр открыл мне, что тебе суждено погибнуть от злой хвори. И хотя сама я была готова умереть, я была не готова потерять тебя. Поэтому тебе было сказано покинуть страну, поэтому тэнгэр явился тебе. Но после ты пошел и говорил перед бегом. Ты поднял людей. Зачем ты это сделал? Тебе не следовало делать этого, Шепчу.
— Нишкни, — ответил я горячо, — я должен был призвать бега к ответу. Потому что словом Духа Балбана пренебрегли и зарезали черного барана с белой ноздрей, тогда как должны были зарезать белого барана с черной ноздрей! Ты понимаешь?
— Шепчу, — сказала она, — скажи мне, ради всего святого на свете, при чем тут баран?
Я готов был уже раскрыть рот, чтобы поведать ей о том, при чем тут баран, о Великом Духе Балбане, о его откровении, но тут понял, что слова мои ничего не докажут. Я помедлил в сомнении — и тут слабый голос, совсем непохожий на голос Нишкни, донесся до меня:
— Караульщик!
Несмотря на то что голос сильно изменился, его невозможно было спутать ни с каким другим. Этот голос принадлежал Великому Духу Балбану. Только на этот раз был голос слаб и дребезжал, словно дух разом постарел вместе со всеми нами.
— Караульщик! — позвал голос еще раз.
— Я здесь, — откликнулся я в крайнем изумлении.
— Как долго я тебя искал, — произнес Великий Дух Балбан. — Я понял, что там меня никто не слышит. Ты — единственный человек, который слышит меня. Возвращайся же к бегу и передай — ты слышишь меня? Святилище мое — в сухом овраге недалеко от урочища Шукай. Пусть отправятся немедленно и принесут жер…
Голос пресекся.
— Великий Дух Балбан? — позвал я.
Он молчал, но у меня было такое ощущение, что это я перестал его слышать, а он надрывается во всю глотку, стараясь докричаться до меня.
— Слышала, слышала? — возбужденно закричал я появившейся Нишкни. — Я должен передать все бегу. Каждое слово Великого Духа Балбана важно для судеб страны. Я, правда, ничего не понял из того, что он сказал, но я должен передать каждое слово, ничего не меняя.
— Какому бегу, Шепчу? — спросила Нишкни. — Бегов не осталось. Людей не осталось. Земля Магог опустела. Ты же знаешь об этом.
И тут я вспомнил. Ведь верно. Верно наяву, верно и во сне. Как я мог забыть? Землю Магог постигло великое бедствие. Некому передать слова Великого Духа Балбана. Почему же я тогда жив?
— Почему я еще жив, Нишкни? — спросил я и услышал вздох в ответ.
— Нишкни! — позвал я.
— Что, Шепчу?
— Я уже не смогу вернуться?
— Нет, Шепчу.
— Нишкни!
— Да?
— Я люблю тебя!
И после долгого молчания она промолвила, вздохнув:
— Я тоже тебя люблю, Шепчу.
Теперь у меня живет перепелка. Цвирикает в своей клетке, поет: «Спать пора, спать пора!» Может, и пора. Я назвал ее Дундук. Теперь у меня есть своя птица дундук. Песни ее успокаивают душу. На вершине дерева кеттык жила-была, ни о чем не ведая, птица дундук. Пришел срок, и влюбился дундук. Но налетел ветер, зашаталось дерево, упало и накрыло собой возлюбленную дундука. С горя не взвидела света птица дундук, поднялась в воздух и полетела в дальний лес. Хотела свить там гнездо, вывести птенцов. Хотела все забыть, но вместо этого попала в клетку. А в клетке невозможно ничего забыть. Потому что ничто не забывается и вне клетки. Потому что ничто никогда не забывается.
Запах пыли земли Магог тревожит меня по ночам. Запах родины пробуждает меня ото сна. От тревожного сна пробуждает меня несуществующий запах пыли. Скоро я уеду на родину. Мое новое имя будет самым славным, самым ладным, самым прекрасным. Оно будет таким, какого еще никому не доводилось слышать. Когда я натягиваю простыню на глаза очередному человеку из земли Магог, ушедшему получать новое имя, я гадаю, каким оно будет. А может, это ему дадут самое прекрасное имя, а мне достанется что похуже? Я в это не верю. Тэнгэры не дадут меня в обиду. Нишкни вступится за меня. И вот еще что — я хочу, чтобы последнее имя дал мне Ищу. Я знаю, что тогда оно, как в той разгадке, ни на воде не потонет, ни на огне не сгорит, ни в земле не сгниет. Я знаю, что спасусь через это имя. Я знаю, что сам попрошу его об этом. Скоро попрошу.
Наступила очередная зима. Сегодня я работаю в дневную смену. За окнами снег. Я все больше ухожу в себя, мне все труднее говорить. Я шепчу. Когда я, обессилев, окажусь на одной из этих коек, я совсем разучусь говорить. Длинные слова земли Магог овладеют мной, захватят меня, как редут. Я больше ничего не буду замечать вокруг — лишь желтые степи да черные селения родины будут стоять перед моими глазами. Несметные стада белых баранов с черной ноздрей будут проходить мимо. За мной будет ухаживать вот эта молоденькая сиделка. Ее зовут Элизабет. Она хорошая, заботливая. Она будет ухаживать за мной. И однажды, когда она в очередной раз подойдет к моей койке, чтобы узнать, не нужно ли мне чего-нибудь, я задам ей один-единственный вопрос. Он давно зреет во мне, этот вопрос. Хоть я знаю, что ответа на него нет. Но мне станет спокойнее, когда я его задам. А вдруг она ответит? Безумная надежда и мольба будут написаны в моих глазах, когда я заставлю Элизабет нагнуться ко мне поближе. Уже знаю, каким озабоченным станет ее взгляд, как внимательно она будет слушать.
— Когда? — прохриплю я, схватив ее за тонкую руку.
И улыбнувшись незначительности моего вопроса, обрадовавшись легкости, с какой можно на него ответить, она скажет:
— Ужин — с четырех до пяти. Потерпите, уже скоро.