Артур Болен Последний юности аккорд

Я расскажу об одном лете своей юности, и расскажу особым образом. В жанре литературного рассказа. Так мне сподручнее поделиться счастьем с каждым, кто пережил счастье и забыть его не может. Так мне легче быть предельно искренним. Очень хочется, чтобы вас торкнуло так же, как и меня, когда я писал это. К тому же в рассказе много секса (так ведь юность же!). А о сексе лучше рассказывать, спрятавшись за пуленепробиваемым стеклом художественного вымысла. Но обязательно сверяясь с правдой и черпая в ней вдохновение! Ведь правда священна!

Главное для меня – донести до читателя аромат благополучного 1979 года. Поделиться ликованием юности! Возбудить негодование зачерствелых взрослых сердец хвастливым юношеским эгоизмом. Спровоцировать протест скучных моралистов и честных пуритан. Бейте, но без ожесточения! Ведь я никого не хотел обидеть. Только хотел еще раз полюбить. И у меня получилось…

Второстепенные обстоятельства истории не принципиальны. Они могут быть не точны и даже придуманы. Изменены фамилии и имена. Не придуманы характеры. Все главные герои вам знакомы.

Заставка к сюжету простая: трое взрослых друзей встречаются по субботам в лесу (тот самый, за Народной) и рассказывают по очереди истории про любовь из своей жизни. Мне выпала первая очередь. Итак.


День выдался чудесный. С утра был морозец. Лес подсох и посвежел. Тонкий сиреневый пар, заштрихованный солнечными лучами, струился между мокрыми деревьями. Воздух звенел от вычурных трелей щеглов и зеленушек. В канавах плескались ручьи, навевающие сырой холод. Крепко пахло перегнившими листьями и болотной водой.

Мы шагали бойко, почти не разговаривая. Я с восторгом смотрел по сторонам и на дорогу. Кое-где в ложбинах еще лежали почерневшие обмылки последнего снега. Побеленная инеем сухая прошлогодняя трава на солнечных участках влажно блестела; тонкий ледок на мелких лужицах приятно хрустел под ногами, разбрызгивая лучи серебряных трещин; по краям луж на поверхность выдавливались маслянисто-черные густые капли и вновь всасывались под лед.

На нашей опушке уже было сухо. Мы привычно быстро натаскали дров, разожгли большой костер и зажарили отличный шашлык. Запивали мы его крепчайшим чаем моего приготовления из двухлитрового термоса. Потом мы закурили и заспорили о том, кому рассказывать в очередь. Андре отказался, сославшись на отсутствие вдохновения и рассказывать стал я.


– Я расскажу вам о самом счастливом лете в моей жизни. А вы уже сами решайте, можно ли этот рассказ назвать историей о любви. Случилось это в июне 1979 года. Я только что закончил первый курс в Ленинградском университете, на факультете журналистики. Славное это было времечко. На людей я в ту пору смотрел снисходительно и, пожалуй, даже с жалостью. И, правда, что было у них и что было у меня? У них были серые советские будни, а у меня – все! Силы немереные бурлили во мне, впереди были каникулы, четыре года приятной университетской жизни, а потом прекрасная карьера, женщины, слава. Да что там: впереди – вся жизнь, наполненная великими делами!

У меня на курсе было два друга. Один поэт, другой прозаик. Оба – гении. Об этом на факультете знали только мы трое, остальные догадывались, что с нами что-то не так, и недолюбливали нас за это. Мы были не такие как все. От нас исходил запах, который добропорядочных комсомольцев настораживал и тревожил. Это нас веселило и наполняло гордостью.

Так вот, мы втроем должны были пройти месячную практику пионервожатыми в пионерском лагере. В обкоме комсомола нам выбрали лагерь, назывался он «Сосновка», снабдили какими-то сопроводительными документами и наказали такого-то числа быть на месте. Место было где-то в лесах Карельского перешейка. В день отъезда мы здорово надрались вместе с тремя однокурсниками, которые получили комсомольские путевки в тот же лагерь. Пили пиво на чьей-то квартире в количествах страшных. Помню, как лежали мы на полу и читали по очереди стихи Есенина; помню, как к пивному ларьку Андрей ходил с книжкой Омара Хайяма и зачитывал его вирши перед робеющей толпой, а пиво мы наливали прямо в широкий никелированный тазик из-под белья, потому что не могли найти подходящего бидона. К вечеру мы назюзюкались очень хорошо и с песнями отправились на Финляндский вокзал. Песни пели мы и в электричке. На станции Сосново нас поджидал старый синий автобус с усатым водителем преклонных лет. Поглядев на нашу компанию, водитель нахмурился, сплюнул и молчал всю дорогу.

Пока мы пьянствовали, насчет нас вышло какое-то особое распоряжение: трех наших собутыльников водитель выгрузил в лагере под названием «Чайка». Мы обнялись крепко, как будто война разлучала нас, и долго махали друг другу руками, пока автобус не свернул за деревья. Сразу стало грустно, мы приумолкли. Автобус с кряхтением и натужным воем елозил по раздолбанной асфальтовой дороге, которая петляла между вековыми соснами и елями. Я вглядывался в глубокий зеленый мрак леса, но ничего не успевал разглядеть, кроме черничных кустов и мохнатых поваленных стволов. Потом колымага затряслась по проселочной дороге, и я увидел в сумерках блеснувшую гладь озера, деревянную пристань и покосившиеся сараи. Мы круто свернули налево, так что все повалились в проход между сидениями и, взревев, машина забралась на крутой холм. Ворота растворились, мы въехали на территорию лагеря. Водитель заглушил мотор и не слова не говоря, ушел кого-то искать. Мы выбрались наружу, я огляделся. Солнце скрылось, в сумерках лес, стоявший стеной вокруг, казался серым и неприветливым. Мы находились на площади. Несколько крупных желтых строений окружали ее, окна в них не горели. Необыкновенная тишина поразила меня. Комары тонко тренькали в воздухе. Было по-вечернему свежо, сыро и только от капота автобуса пылало жаром мотора, там что-то тихо булькало, потрескивало; воняло маслом и бензином.

Мы сиротливо топтались около остывающей колымаги, рядом с чемоданами, ожидая своей участи. У меня башка трещала о проклятого пива, Андрюха потерял где-то кожаную кепку и злился, а уж разило от нас – не приведи Господь! Наконец, вернулся хмурый водитель и кивнул нам, чтоб шли за ним. Мы подхватили чемоданы и гуськом тронулись за ним. Взошли на скрипучее крыльцо высокого деревянного дома, и я увидел над дверью табличку с надписью «ШТАБ». Побросав чемоданы, мы зашли в темную комнату и повалились на огромный кожаный диван, который застонал под нами на разные голоса. Водитель вышел, буркнув что-то непонятно кому, мы огляделись и тотчас со скрипом отворилась дверь в соседнюю комнату, из которой появилась пожилая седовласая женщина со строгим обиженным лицом учительницы начальных классов. Мы встали как по команде, но, впрочем, тут же опять повалились обратно в надрывно рявкнувшие недра дивана. «Училка» тоже нахмурилась (у меня вообще сложилось впечатление, что, глядя на нас сегодня, взрослым сразу хотелось нахмуриться) и стала расспрашивать, кто мы и откуда. Отвечали мы односложно, стараясь не дышать в ее сторону. Вдруг дверь с улицы распахнулась и мы услышали чистый, грудной (и, главное, радостный!) девичий голос.

– Пополнение?!

На пороге стояла, улыбаясь, девушка в зеленой стройотрядовской форме. Я ее разглядел потом. Была она очень славненькая, симпатичная: невысокого роста, с короткой спортивной стрижкой, крепенькая, пухленькая, с ямочками на подбородке и на щеках. Взгляд у нее был интересный: любопытный, как будто приценивающийся, чуть циничный, но всегда, впрочем, веселый и бойкий, готовый и к кокетливой встрече, и к соперничеству, и к лицемерным уступкам, лишь бы все это было не слишком всерьез.

Боюсь, что наши красные глаза не выражали ничего, кроме покорной усталости.

– Надолго? – спросила девушка, закончив осмотр наших персон.

– На месяц, – ответил я за всех спекшимися губами.

– Ой, как мало!

– Хватит, – опять же за всех ответил я.

– Есть хотите?

– Сыты! – тут мы ответили хором.

– Ну что ж, тогда будем располагаться. Меня зовут Наташа. Я старшая пионервожатая, Зинаида Федоровна – старший педагог. Как видите, мы все тут старшие, – она непринужденно рассмеялась. – Это хорошо, что вы приехали. У нас тут большой дефицит на юношей, – она опять засмеялась, поглядев на Зинаиду Федоровну, которая сложила руки за спиной на манер американского полицейского и даже не улыбалась.

– Ну, ну, – Наташа продолжала веселиться, – девушки у нас в лагере хорошие. Красивые. Вам понравятся.

– Ну вот что, – разомкнула свои уста старая ведьма. – Ты бы, милочка, лучше показала им палату, где можно переночевать, а то ведь за полночь уже.

– Ну конечно, покажу, Зинаида Федоровна, – всплеснула руками старшая пионервожатая. – Мальчики, наверное, устали. Вы устали, ребята?

Мы нехорошо молчали. Наташа капризно вздернула плечами.

– Ну ладно, вижу, что устали, идите за мной, пожалуйста.

По дороге она рассказала нам, что заезда детей еще не было, что начальник лагеря еще тоже в Ленинграде и приедет завтра, а пионервожатые уже здесь живут два дня и почти все с юридического факультета, и почти все – девушки.

– А вы с какого?

– Журналистика, – буркнул Андрей.

– Ух ты! – с неподдельным восхищением воскликнула Наталья. – Здорово. Журналисты. Вот это да.

Мне стало приятно, несмотря на усталость. Я еще подумал про себя: «Знала бы ты, глупая, что мы еще и гении, а не просто журналисты. Ну да всему свое время. Узнаешь».

Наташа привела нас к бараку, на котором значилось, что это отряд №7. Мы вошли в довольно просторную квадратную комнату, в которой двумя симметричными рядами стояли десять кроватей, аккуратно застеленных голубыми шерстяными одеялами.

– Это на первую ночь, – торопливо заверила нас Наташа, – а завтра устроим вас по отрядам. Отдельно и окончательно. Вы довольны?

– Да, – промямлили мы хором.

– Вот и хорошо, – она не уходила, и мы переминались с ноги на ногу. Она посмотрела на меня. Взгляд ее был какой -то неуверенный и влекущий. Вдруг она резко повернулась и вышла.

– Вот это да, – пробасил Славик и плюхнулся на кровать. Андрей за ним.

Я снял ботинки, носки, запихал чемодан под кровать, скинул одеяло и повалился в джинсах на чистое белье.

– Отдых.

– Это приятно…

– Отпад…

Минут десять мы просто лежали в сером безмолвии, глядя в потолок. Где-то далеко в лесу чмокал и цокал соловей. На озере взревела моторка и захлебнулась. У меня слегка кружилась голова. Наволочка приятно холодила щеку и резко пахла крахмалом – этот казенный запах нравился мне, потому что воскрешал в памяти какие-то смутные детские воспоминания.

Вдруг дверь распахнулась и раздался резкий повелительный девичий голос.

– Есть тут кто-нибудь?!

Мы подскочили. Внезапно вспыхнул свет. Я стал застегивать молнию на джинсах, щурясь и шаркая под кроватью босыми ногами в поисках обуви. В дверях стояла девушка в джинсовом коротком платье. У меня почему-то екнуло, как от испуга, сердце. Была она смугла, стройна, с черными короткими волосами и черными пронзительными глазами. Что-то было в ее лице странное, властное, даже хищное. Быть может, крупный нос с горбинкой был тому причиной, или ярко-алые, неприлично влажные губы, или глубокие синие тени под глазами… А может, великоватый и тяжеловатый подбородок, который придавал лицу ее вид упрямый и непреклонный. Черные густые брови ее просто взлетали на красивый лоб. Если она и была красива, то на любителя острых ощущений.

Она стояла, широко расставив ноги, уперев руки в бока, и плотоядно ухмылялась.

– Новенькие? Ничего себе. Второй курс? Журналисты? – когда она говорила негромко, голос был даже приятный, низкий, правда, с вульгарной хрипотцой. – Собирайтесь и – пошли. Тут у нас что-то вроде вечеринки. Познакомимся. Поближе. Тут недалеко, в пятом отряде.

Час от часу не легче! Мы повиновались. Даже мысль в голову не пришла ей перечить. Наша проводница подождала, пока мы соберемся, выключила свет и закрыла за нами дверь. Шли мы недолго. Пятый отряд находился точно в таком же длинном бараке, как и тот, в котором нам предстояло ночевать. Сначала мы вошли гуськом в темный холл, потом девушка распахнула дверь и мы увидели ярко освещенную, крохотную комнатку, в которой сидели за столом три девицы с картами в руках. Густой запах цветочных и восточных духов хлынул нам навстречу. У меня зарябило в глазах. Их трое и нас четверо, как мы поместились – не знаю. Меня усадили на свободное место, дали в руки липкий стакан с темно-красным вином и половинку печенья. Говорили все разом, пихались и хихикали, возбужденные этой невольной волнующей близостью, этой призрачно-ненастоящей июньской ночью за окном, дешевым сладким вином в граненых стаканах, молодостью, наконец. Как я любил в ту пору эти случайные студенческие вечеринки, когда ты входишь с предвкушающей радостью в круг людей симпатичных, но совершенно незнакомых, чтобы обрести через несколько часов или настоящую дружбу или пылкую любовь!

Всего девчонок было четверо, и я попытаюсь всех их вам обрисовать. Нашу провожатую звали Наташей Сидорчук. Она была негласной предводительницей собрания. Напротив меня сидела блондинка с бледным худым лицом и мокрыми глазами. Казалось, она единственная притворялась, что ей весело, грустные серые глаза ее говорили об обратном, а бледное лицо готово было в любой момент принять плаксивое выражение. Звали ее Людой. Она была, пожалуй, постарше своих подруг и чувствовалось, что знала о жизни побольше, чем мы. Тем не менее вела она себя за игрой в карты весьма агрессивно и, заходя козырем, любила громко припечатывать любимой выражение: «Крести – дураки на месте». Другая, брюнетка, была широка в кости и в широкоскулом умном лице имела что-то монгольское. Звали ее Аллой Гордейчик. Непростая она была баба. Говорила она мало и всегда как-то непросто, с претензией. С ней невольно хотелось говорить только умные вещи, а получалось плохо, потому что она редко смеялась, редко обижалась, редко хвалила, редко восхищалась… Слушала и молчала. А молчала так, что хотелось оправдываться. Казалось, только необыкновенный подвиг может вдохновить ее на пылкое излияние чувств, только по-настоящему необыкновенный человек сможет поколебать ее спокойную надменность. Она завораживала. И это при том, что ее нельзя было назвать красавицей!

Третья, шатенка, сначала совсем не привлекла мое внимание. Ее звали Афониной Еленой. Она была симпатична, голубоглаза, мила и, похоже, единственная без претензий. Улыбка не сходила с ее губ, смеялась она задорно и по любому поводу, в карты играла легкомысленно, как, видимо, и жила, и ничуть не переживала по поводу проигрыша.

Впрочем, карты мы вскоре забросили. На столе появились конфеты, чай, печенье и сухие яблоки. Затрещал разговор. Вскоре мы узнали, что начальника лагеря никто не видел и никто не знает, и вроде бы он директор какого-то техникума, что заезд детей в этом году поздний и они уже три дня живут в лагере без дела, что все студенты с юридического и мужиков из них только двое, да и те какие-то тюфяки очкастые, и что это просто здорово, что мы приехали. Мы прихлебывали чай и благосклонно слушали все эти приятные вещи. Потом поднялась Сидорчук и все притихли.

– Старшую нашу видели? – спросила она строго.

– Это та, что с ямочками? – робко осведомился я.

– С ямочками! – девицы дружно фыркнули и захихикали.

– Вы на месяц здесь? – перекричала их Сидорчук.

– Да.

– Значит не все переспите.

– Что? – у Славика начали округлятся глаза.

– Я говорю не все успеете с ней переспать, – Сидорчук злорадно улыбалась.

Остальные девчонки, увидев наше замешательство, хором подтвердили, что, действительно, всем не даст, не успеем. Потом они наперебой стали утешать нас, что на наш век хватит и чтоб мы не отчаивались. Мы робко и растерянно соглашались. Потом вдруг Наталья Сидорчук встала и сняла с себя сарафан, оставшись в синем купальнике-бикини. Оказалось, что ей жарко. Фигура у нее была отличная, я боялся на нее смотреть, а она смотрела на меня в упор, и я извивался, как червяк на крючке. Заговорили об университете, о каникулах и, наконец, о любви. Сидорчук призналась, что влюблена.

– В кого же? – спросил я, стараясь быть любезным.

– Да есть один козел, – небрежно ответила Наталья. – Зовут его Феликс. Он курсант какого-то там – хрен знает какого – училища. По-моему, артиллерийского. Пушкарь, блин! Прицел сто двадцать, наводка пятнадцать: ба-бах! Есть контакт! Мудак страшный. Но любит меня без памяти. Должен приехать сюда, кстати. Ленка, ты его помнишь? Он был на дне рождения Берсенева?

– Помню, – отозвалась Ленка. – Милый такой мальчик. Пушистенький такой, рыженький, да?

– Пушистенький, – фыркнула Наталья. – Он пушистенький в одном месте. Сказать в каком? Он жениться на мне хочет. Прямо сейчас. Я говорю ему: «Ты что, сбрендил? Что я буду делать в твоем гарнизоне? Где-нибудь в сибирском Усть-Ужопинске. Из пушек стрелять?» Представляю себе эту картину. У меня брат военный, спасибо, знаю, что это такое. «Ты, мол, не бойся, будешь следователем в военной прокуратуре», – это он говорит. Ага, всю жизнь мечтала. Правда, девоньки, мужиков в армии… всяких видимо-невидимо. С одним не получиться – можно запросто другого зацепить. Нет, Феликс парень неплохой, но зануда он. Все время спрашивает меня: «Кто у меня еще есть». Блин, я что должна ему весь список огласить? В алфавитном, так сказать, порядке. Представляю его рожу. Маменька у него: «Ах Феликс, ах он тонкая душа». Терпеть меня не может. Чувствует, старая кочерга, что я дам ему еще просраться.

Я покраснел. Славик с Андреем переглянулись, девчонки захихикали. Судя по всему, уж они-то хорошо знали, на что способна Сидорчук. Алла заявила, что ее избранник должен быть джентльменом; Лена сказала, что хочет симпатичного, высокого и голубоглазого; Люда вспомнила кого-то, вздохнула и сказала: «Да уж». Сидорчук закурила и сказала равнодушно:

– Главное, говорю вам, чтоб не был занудой. Голубоглазый, синеглазый – какая на хрен разница? В темноте все равно не видно. Вот у меня, помню, был этот… из военмеда, крохотный такой, белобрысенький… Ленка ты его помнишь?

– Серега, что ли?

– Да нет, Саша. Или Коля? Да, блин, какая разница! Вот – пожалуйста: ни кожи, ни рожи, как говориться, а как, помню, он морду набил Барсеневу, когда тот его крошкой Цахесом назвал.

Девчонки загалдели. История, видно, и впрямь была громкая. Барсенев, упомянутый уже не однажды, наверное, был яркой фигурой на юрфаке. Во всяком случае о нем вспомнили еще не раз.

– А помните, – воскликнула Афонина, – помните, как эта, старшая наша пионервожатая, Наталья, на дне рождения говорит: «Саша, я хочу от тебя ребенка»?

– Вот сука! А помните, как мы заставляли тогда каждого опоздавшего вместо штрафной рассказывать политический анекдот, а потом включили магнитофон и дали послушать, кто насколько наговорил? Помните, как Барсенев с Наташкой испугались? Барсенев кричит: «Срочно стирайте, срочно стирайте!» Аж побелел бедняга.

– Ну так еще бы. Он в КГБ собрался после факультета.

– Да что ты?

– А ты не знала? Он готовит себя по полной программе. Член комитета комсомола, командир опергруппы, спортсмен. У него амбиции – ого-го!

Наконец вспомнили про нас.

– Э-э… да они спят уже.

Андрюха действительно мирно кимарил в углу. Славка зевал. Мы гурьбой вышли на крыльцо. В сером небе кое-где сияли звездочки. Легкий ветерок донес запах близкой озерной воды. На востоке разгоралась заря. Девчонки сгрудились, о чем-то перешептываясь и поглядывая на нас. Наталья отделилась от них и громко сказала:

– Миша, мне страшно одной, проводишь, ладно? Мой отряд – во-он там, в конце. Тут еще местные аборигены бродят, собаки всякие дикие.

Все посмотрели на меня участливо. Разумеется, я любезно согласился.

– Счастливого пути, – многозначительно сказала Люда.

– Не пропадайте, – сказала Алла.

– Мишель, ну ты найдешь нас, – сказали мои верные друзья.

Наталья взяла меня под руку и потащила. Светлело с каждой минутой. В лесу глухо и гулко запела кукушка. Я машинально про себя стал отсчитывать свой срок, но Сидорчук перебила меня.

– Вот завела свою шарманку. Я тут как-то спрашиваю ее: «Сколько мне жить?» А она замолчала, поганка этакая. Ну и хрен с тобой, думаю.

Трава была мокрая и прохладная от росы. Изредка с озера набегал свежий ветерок и листья на деревьях взволнованно лопотали. Хмель уже почти полностью выветрился из моей головы, я дышал с наслаждением, спать совсем не хотелось. Возле умывальника Наталья остановилась и попросила поддержать ее. Я обхватил ее за талию, она задрала ногу и поставила ее в оцинкованный, длинный желоб, над которым висели в ряд медные краны. От нее исходил чудесный вульгарный запах крепких духов, вина, табачного дыма и еще чего-то женского, теплого, волнующего – может быть это был запах ее гормонов, не знаю. Она вымыла одну ступню, потом обхватила меня за шею и закинула в умывальник другую ногу. На моей щеке растаяло нежное тепло ее щеки, я покачнулся, едва не упав, но она удержала меня, засмеявшись низким хрипловатым голосом. У меня мелькнула дикая мысль, что сейчас она помоет интимные части своего тела и представьте себе, она вновь отгадала мои мысли.

– Блин, все хорошо здесь, но подмыться – проблема. Вода ледяная в этих кранах. Я чуть не отморозила вчера себе… это самое. А теплая вода есть только в душе. Вам, мальчикам, легче. Да?

Я что-то промычал в ответ, краснея. Хоть я и вырос на Народной улице, но воспитан был, как вы знаете, на классической русской литературе, и к такому общению не привык.

Наконец мы добрались до большой, зеленой дачи, в которой располагался 7-й отряд. Перед парадным крыльцом была круглая песчаная площадка, но Сидорчук повела меня к обратной стороне дома, заросшей высокой травой и кустами черемухи и акации. Зачем-то ей непременно надо было заглянуть в окно своей комнаты. Окно находилось высоко. Несколько раз, схватившись за наличники, она пыталась подтянуться, но падала в траву; потом она попросила поддержать ее, и я схватил ее за талию мокрыми ладонями и стал пихать вверх и поддерживать пока платье не задралось и она упала мне на грудь прохладной попой. Кажется, ей это доставило такое удовольствие, что она даже не завизжала, а только повернула ко мне голову сверху и спросила.

– Ты как, в порядке? Держишь? Держи крепче, а то я боюсь упасть в крапиву.

– Не бойся, держу, – выдавил я, упираясь в ее ягодицы ладонями и вдыхая какой-то бесстыжий запах, от которого у меня началась эрекция.

Но и этим еще все не закончилось. Спрыгнув, Наташка уронила в траву свой золотой кулон и мы минут десять искали его в высокой траве, нашли, обрадовались, и она попросила меня помочь застегнуть его на шее. Еще минут десять я грубыми пальцами возился с крохотным замочком на ее теплой, покрытой золотистыми волосками шее, а она хихикала от щекотки и прижималась ко мне спиной.

Потом я проводил ее до крыльца, но дальше, в темную комнату не пошел. Она вздохнула, еще раз оглядела мою фигуру сверху вниз и помахала рукой.

– Ну ладно, мне пора. Спокойной ночи. Завтра… ой, сегодня уже, увидимся.

Я не сразу вернулся в барак. Сначала я спустился вниз, к озеру. Оно дымилось в утреннем свете. На купальне было тихо, прохладно и пахло рыбьей чешуей. Вода сочно чмокала под деревянным, влажно-скользким настилом, сухой камыш на берегу шелестел убаюкивающе. Я облокотился на покосившиеся перила, плюнул в темную воду и стал следить, как белое пятнышко медленно дрейфует к затопленному лопуху кувшинки. Раздался всплеск, блеснул серебром рыбий бок и пятнышко пропало. И тотчас под кустом, свисающим над своим колеблющимся отражением в воде, булькнуло что-то большое, тяжелое, отчего пошли круги, всколыхнувшие осоку. Где-то далеко крякнула утка. Ни души не было вокруг. Я подошел к почерневшей деревянной лесенке, уходящей в темно-вишневую глубь, расстегнул ширинку и пописал, с восторгом слушая, как моя горячая струя вспарывает холодную гладь воды, взбивая на поверхности пивную белую пену. Хотелось чего-то непонятного нестерпимо. Тогда я быстро скинул с себя всю одежду и прыгнул в воду. Она была обжигающе холодной, но мне это и надо было. Я выпрыгивал из воды и падал в нее с истерическим смехом, подняв целую бурю в купальне. Потом выскочил на берег, стуча зубами, и отжался от земли тридцать раз и сделал тридцать энергичных приседаний. Тело вспыхнуло жаркой истомой. Я оделся и закурил с наслаждением.

Лето только начиналось. Ковальчук была бесподобна. Где-то в теплом бараке меня ждали друзья. Силы кипели во мне, и счастья было во мне немерено. Счастье мое было столь полным, что я заплакал. Я смотрел на озеро, на посветлевший золотистый сосновый бор на другом берегу, на разгоравшееся алое пламя за бором и чувствовал какую -то несказанную благодарность в душе. Вот – живу. Хорошо. Все хорошо. Больше ничего не надо. Потому что больше и не вынесу, разорвусь на куски, изревусь слезами…

Я вернулся в наш барак уже когда солнце взошло. Андрей со Славиком не спали. Я лег в чистую прохладную постель и зажмурился.

– Ну как? – спросил после недолгого молчания Славик.

– Нормально, – ответил я.

Больше меня не спрашивали. Я уже начал засыпать, когда услышал громкий голос Андрея.

– Да, парни, это наш первый день в лагере. Запомните его.

Я улыбнулся. Я его запомнил.


Начальник лагеря приехал рано утром и тут же собрал совещание.

Это был кряжистый мужчина с крупным носом, густыми сросшимися на переносице бровями, тяжелым подбородком и волосатыми ушами под седым ежиком волос. Он не понравился нам с первого взгляда. Мы ему тоже. И тоже с первого. Да второго и не требовалось. У нас на лицах все было написано: и три часа сна и три литра пива на рыло. Звали его Эразмом Ювенальевичем – согласитесь, странное имя для советского служащего, с первого раза и не выговоришь, а Андрей еще и переспросил сдуру: «Как вы сказали? Маразм Ювенальевич?» Разумеется, директору это не понравилось. Когда он начинал злиться у него косил правый глаз и он бессознательно начинал ломать пальцами все подряд, главным образом карандаши и ручки. Сразу скажу: он их много поломал, связавшись с нами.

Может быть, он был и неплохой мужик, но уж больно изломан. Похоже, что амбиции его были куда больше скромных карьерных достижений. Думаю, он успокоился бы на должности директора завода, а в кресле секретаря райкома и вовсе мог преобразиться в благородного человека, но вот беда, способностей не хватало. Выяснилось, что он всего-навсего завуч средней школы. Директором лагеря его назначили впервые, это был его триумф, и надо было понимать его огорчение, которое мы невольно доставили ему своим безобразным видом.

– Пить спиртное в лагере категорически запрещается, – сразу и с пафосом заявил он.

Мы невинно молчали, как будто речь шла о вещах совершенно невозможных в нашем благородном обществе. Эразма это рассердило.

– Повторяю для всех, – сказал он, напирая на последнее слово и обращаясь главным образом к Андре, самому мятому из нас. – Запрещается. Категорически.

– Даже пиво? – буднично спросил Славик, чтобы хоть как то разрядить обстановку.

Простой этот вопрос разозлил директора окончательно.

– А что пиво – не алкогольный напиток? – воскликнул он, машинально ища на столе карандаш или ручку. – Я же русским языком сказал: никакого спиртного! Ни пива, ни вина, ни водки. У нас дети! Вы что на курорт сюда приехали?

– А курить можно? – опять буднично спросил Славик, и кто-то за столом хихикнул.

Директор с треском разломал карандаш, вздрогнул, выбросил остатки в урну и попытался успокоиться.

– Курить можно. В своей комнате. Или в лесу. Короче, чтоб не при детях. Педагогов у нас на все отряды нет. Сами будете управляться. По два человека на отряд. За детей отвечаете головой. В прямом смысле, понятно? Что-нибудь, не дай Бог, случится – тюрьма. Ясно говорю?

Пионервожатые переглянулись и зашумели. Всего нас было человек двадцать. В основном, как нас и предупреждали, девушки. Из мужского пола, кроме нас, присутствовал молодой крепкий дядька в нейлоновой, спортивной форме, с простым курносым лицом, и толстый насупленный паренек в безобразных круглых очках, который настойчиво пытался придать своему безвольному пухлому лицу надменное выражение – мешали великоватые очки, которые то и дело съезжали у него с носа вместе с надменной гримасой, и оттопыренные уши, про которые он несомненно помнил всегда, потому что беспрестанно и бессознательно приглаживал их ладонями. Спортсмена – лагерного физрука— звали Володей, но мы сразу нарекли его Жеребцом. Уж не знаю, почему мы его запрезирали. Был он весел, приветлив, прост и доверчив. С нами в первый же день попытался подружиться и никак не мог понять, почему мы все время переглядываемся в его присутствии, усмехаемся и обмениваемся с серьезным видом бессмысленными фразами, вроде: «Дегро – это последняя стадия приятца, за которой начинается небытие». Бедняга догадывался, что ему не хватает интеллектуальной мощи, чтобы стать с нами на равных, и ударился было в чудовищный высокопарный вздор, который сам он идентифицировал, как мучительные философские искания, но понял по нашим испуганным лицам, что свалял дурака, и перестал мучаться и нас мучать. Ему хватило смирения и простодушной мудрости, чтобы принять как должное наше духовное неравенство, больше он не заводил разговоров про Толстого, зато он неплохо играл в футбол и волейбол и, главное, не обижался и не злился на нас даже тогда, когда мы были достойны хорошей трепки.

Очкастого описывать трудно и незачем: его надменность никто не замечал и даже имени его никто не помнил. Говорили про него так: «Этот му…ак в очках». С него было и этого довольно.

В первый день нас разделили по отрядам. Собственные пожелания не учитывались, да у меня, признаться, их и не было: мне достался восьмой отряд, Славке – пятый, а Андрюхе – четвертый. Славке в напарницы досталась стройная миловидная девушка Наташа с исторического факультета, а Андре – горбоносая поджарая Света с юрфака. Мне же в напарницы дали волоокую чернобровую черноволосую Нину Социалидзе. Фамилия меня сразила наповал. Когда ее огласили, Андрюха засмеялся самым безжалостным и бестактным образом. Директор рассердился.

– Что смешного, Бычков?

Андрюха опустил голову, но плечи его вздрагивали. Директор запунцовел.

– Предупреждаю, вы несете ответственность за детей головой. Смех здесь неуместен. Головой!

Сдались ему наши головы. Социалидзе ждала меня у крыльца после собрания. Она улыбалась.

– Пойдемте, я покажу вам отряд.

Я забрал свой чемодан и мы потащились в самый конец лагеря, где находился наш восьмой отряд. По дороге нас нагнала Сидорчук.

– Блин, это все старшая напортачила. Она распределяла, кто куда. Я просила ее, чтоб меня поставили вместе со Светкой, а дали какую-то Ларису. Я ее в глаза не видела.

Моя Нина сжалась и косилась на Сидорчук с испугом. Вот уж, действительно, редкое сочетание столь ярких противоположностей. Сидорчук была словно создана для борьбы. Ее выточенное из бронзы решительным резцом лицо словно просилось на плакат: «А ты, мущина, разве не хочешь меня?!» Ее властный металлический голос, которым она вела душеспасительную беседу с детьми, можно было услышать на противоположном конце лагеря; она не смотрела на человека – она взвешивала его на глаз, и определив вес, задавала тон будущих отношений с агрессивным упрямством. Она просто не знала преград, если хотела чего-нибудь. Папа у нее работал следователем областной прокуратуры и про его жестокосердечность говорили вполголоса.

Социалидзе ругаться не умела вовсе. Ее папа был деканом физического факультета ЛГУ, мама доцентом филологического. Была в ней врожденная восточная утонченность, дополненная русским интеллигентским воспитанием до такого совершенства, что я чувствовал себя с ней неловким медведем даже в молчаливом присутствии. Голос она имела тихий и мелодичный, пальцы длинные и даже на вид бесконечно ласковые и нежные, движения – изящные, словно поставленные хорошим мастером-хореографом. Меня иногда посещала дерзкая мысль: знает ли она хоть одно матерное слово и что будет, если я ущипну ее за попу. Но сколько бы я не воспалял свое воображение, выйти за рамки приличного мне так и не удавалось. Всякая похабщина конфузливо скукоживалась под взглядом ее беззащитных ласковых глаз.

Как мы с ней собирались рулить отрядом полупионеров-полуоктябрят, не представляю.

Наталья довела нас до крыльца и на прощание подмигнула мне.

– Ну бывайте. Пара у вас, блин, что надо. Зайду обязательно в гости.

Комнатка моя мне понравилась. Был стол, кровать, шкаф. Над кроватью висела репродукция с изображением Гайдара в папахе и гимнастерке. Пахло застаревшим табачным дымом и дешевыми духами. Я достал из чемодана и водрузил на стол свою гордость – столетний томик Герберта Спенсера «Основные начала» и несколько чистых общих тетрадей, которые по замыслу должны были стать исписанными к концу моего лагерного срока. Разумеется, гениальными строчками. Коричневый томик очень удачно мозолил глаза на белом пластиковом покрытии стола, ветхий его вид внушал уважение. Тетради же свидетельствовали, что хозяин чужд легкомысленной праздности. Словом, как доктор прописал.

Потом я зашел в комнату, которая находилась за перегородкой, к Нине. У нее на столе я обнаружил книги Макаренко и Сухомлинского. Над кроватью висела фотография Дзержинского.

– Это мне подарил дядя, – сказала она, поймав мой взгляд.

– У тебя дядя чекист?

– Нет. Он доктор. Кардиолог.

– Хороший доктор? – зачем-то строго спросил я.

– Да. Профессор. Работает в Военно-Медицинской Академии.

Я плюхнулся рядом с ней на кровать, и она тут же встала и пересела на стул. Я почувствовал себя мачо.

– Ты куришь? – спросил я.

– Нет

– Пьешь?

– Что?

– Ну, вино, водку, пьешь?

– Водку не пью, – нерешительно сказала она и поправилась – никогда не пробовала.

– Попробуешь, – сказал я небрежно – У меня есть с собой бутылка. «Старка».

Нина сидела, как отличница, положив ладони на колени. Она подняла на меня изумленные глаза.

– Я не умею.

– Научишься. Какие проблемы.

Внезапно с треском распахнулось окно и я увидел ухмыляющееся лицо Натальи.

– Ах, вот они где! Сидят, воркуют! Слыхали новость? Через два часа заезд!

Дети приехали к обеду. Я сидел с Андрюхой и Славиком под деревянным грибом, когда в ворота въехал первый львовский автобус. Через несколько минут сельскую тишину разметал ставший на много дней привычным детский гвалт.

– Матка Боска, – пробормотал Андрей, поежившись.

Начались наши трудовые будни.


– Ты хорошо рассказываешь, хорошо, – сказал Андрей, намазывая острым кетчупом корку хлеба. – Только Людку я почти не помню. А Ковальчук мне тоже строила амуры, между прочим.

– Если угодно, сам можешь продолжить мой рассказ, – сказал я и Андре замолчал.

А я продолжал.


Рабочий день пионервожатого начинался в семь тридцать утра. В восемь я заходил в палаты и кричал: «Подьем!» В восемь тридцать проводил урок физкультуры для детей, стараясь изображать жизнерадостную потребность в наклонах и приседаниях, а потом плелся в штаб на утреннюю летучку. Директор поутру всегда был мрачен, как с похмелья, и начинал с мелких неприятностей, которыми полна была наша лагерная жизнь, заканчивал же – крупными. Мы слушали его хмуро. Первые два дня были сущим адом.

В моем отряде было больше октябрят, чем пионеров. Средний возраст— лет восемь. Некоторым девочкам было по десяти лет, но были и совсем малолетки – братик и сестренка пяти и шести лет, дети нашей лагерной поварихи. Сначала я решил, что мне повезло: меньше возраст – меньше проблем. Однако я ошибался. Возраст оказался поганый. Больше всего меня измучили девчонки. Их было пятнадцать штук, и каждая в отдельности могла довести до инфаркта кого угодно. В первый же день они перессорились друг с другом и ко мне выстроилась нескончаемая очередь хнычущих ябед: все они требовали расправы с обидчиками, а заодно сообщали мне всевозможные гадости друг про друга, вплоть до того – кто, кому и когда напИсал в тапок. Я отыскивал злополучный тапок и размахивал им в палате, как Ленин знаменитой кепкой, меня слушали с благоговением, а потом тапок находили у кого-нибудь под подушкой и все начиналось сначала. Особенно меня достала рыжая бестия по имени Оля. Она влюбилась в меня, как способны влюбляться дети, и с криком: «Михайло Потапыч пришел!» бросалась на загривок из засады. Это был сигнал, после которого остальные дети с дружным воем бросались на меня, как свора щенков на раненного медведя, и начиналась шумная возня, в которой я боялся кого-нибудь ушибить или покалечить. Меня рвали и терзали совсем не понарошку, и спина моя была покрыта всамделишными царапинами и синяками. От Нины мало было проку. Она лишь беспомощно улыбалась и прижимала руки к груди.

– Дети, дети! Оставьте в покое Михаила Владимировича! Дети!

В тихий час у нас никто не спал, вечерний отбой превращался в изнурительный кошмар. Я ходил по палатам и грозился, а следом за мной на цыпочках ходили маленькие дерзкие хулиганки и строили всем рожи из дверей. Нина усиленно штудировала Макаренко и Сухомлинского. Она говорила мне, зайдя в комнату и не присаживаясь, несмотря ни на какие уговоры:

– Понимаете, Миша, вы для них – друг. А надо быть вожаком. Они не чувствуют в нас авторитета. Мы не смогли правильно акцентировать свою роль.

– Я эту рыжую скоро просто высеку, – уныло говорил я, почесывая укушенное плечо. – Она совсем сбрендила. Бросается на меня, как бульдог.

– У нее в семье нет отца, – говорила задумчиво Социалидзе. – Или есть, но очень слабый. Понимаете? Ей хочется мужской власти. Ей хочется компенсации.

– Слушай, – говорил я уныло. – Давай все-таки на ты. Ей-ей, я чувствую себя неловко. К тому же, мы на войне. Будь проще.

На третий день в тихий час к нам заглянула Ковальчук. Шабаш как раз был в самом разгаре. Я держал одной рукой ревущего во весь голос Петьку, которого злющая Зинка облила собственной мочой из майонезной банки, а вторую руку мне безуспешно пыталась открутить рыжая Ольга. У нее не получалось и она приплясывала от нетерпения и временами пыталась укусить меня за локоть. Орали все вокруг и носились, как взбесившиеся язычники во время кровавого жертвоприношения. Я тоже орал – беспомощно и жалко. Бледная Нина стояла в дверях своей комнаты с книгой Сухомлинского, как пастырь со спасительной Библией в руках. И вдруг все присели от страха.

– А ну молчать!!! Молча-а-а-ать!!! – оглушительный, яростный голос покрыл всех.

Наталья стояла посреди холла, гневная и прекрасная как Афина Паллада во время битвы. Глаза ее сверкали, в руках ее извивался устрашающий кожаный ремень.

– Что это за бардак?! Почему не спите?! А ну марш всем по палатам! Мигом! Пулей, я сказала! Раз! Два…

Все бросились, стуча босыми пятками по кроватям.

– А тебе что, особое приглашение надо?!

В моих руках беззвучно трепыхался испуганный Петька, которого я все еще бессознательно удерживал. Я разжал ладонь и он, всхлипнув, метнулся в палату. На полу остались только чьи-то трусы, футболка и гребешок. Наталья поддела трусики кончиком туфли.

– Вы что, здесь бардак устроили?

Мы с Ниной молчали и смотрели на благодетельницу с умилением.

– Что вы им позволяете? Они у вас сума сошли. Мои уже давно дрыхнут.

В это время в одной из палат послышался сдавленный смех.

Наталья, как гончая, замерла, прислушиваясь, потом быстро зашагала в палату.

– А ну-ка кому там не спиться?! – загремел ее металлический голос. – Кому там хочется на улицу, а? Кому хочется крапивы по голой попе, а? Сейчас устрою! А ну живо все на правый бок, ладони под голову, быстро! Я кому сказала, на правый бок! Ты что, не знаешь, где у тебя левый, где правый? Я тебя живо научу, так научу, что на всю жизнь запомнишь!

Нина дрожала. Мы вышли на крыльцо, и я облегченно вытер пот со лба. За нами вышла довольная Наталья и фыркнула, увидев наши растерянные физиономии.

– Эх вы, педагоги. Как они вас еще не сожрали, никак не пойму. Слушай, Нинуль, я сегодня заберу у тебя Мишу в аренду, ладушки? У Гордейчик будет вечеринка, собираются все свои. Устроим небольшой бальдерьеро… А то от скуки сдохнешь. Во сколько вы укладываете своих гопников?

– Так ведь когда как, – пролепетали мы.

– Понятно. Сегодня я помогу.

Она подмигнула мне и ушла, бесстыже виляя бедрами, а мы с Ниной только ошеломленно смотрели ей вслед. Дом пугал своей непривычной тишиной. Я осторожно заглянул в первую палату и услышал лишь тихое сопение десяти носов. Во второй – то же самое. В третьей я услышал осторожный шепот.

– Михаил Владимирович, Михаил Владимирович…

Шептал Петя. Я подошел к нему, нагнулся.

– Что тебе?

– Михаил Владимирович, можно перевернуться на другой бок?..


Наталья пришла, как и обещала, вскоре после ужина, часов в девять. На ней было короткое платье-сафари, она энергично жевала резинку.

– Так ведь рано еще, – удивилась Нина.

– Это они дома будут ложиться когда захотят, а здесь – когда положено, – жестко возразила Наталья.

Слух о том, что «та самая тетя пришла» быстро облетел наш отряд. Через пять минут все были в постелях. Мы с Ниной боялись войти вовнутрь и сидели на крыльце, испуганно прислушиваясь.

– А мне неинтересно, что ты не успел сходить в туалет! – гремел голос Сидорчук откуда-то с левого крыла. – Раньше надо было думать! Не знаю, как быть, это твои проблемы… Хоть в постель! Все на правый бок – мигом! Считаю до трех: раз, два…три!

– Боже мой, – бормотала Нина, – так же нельзя. Это неправильно.

«Правильно», – c наслаждением думал я, представляя себе испуганную мордашку своей рыжей мучительницы Оли.

Скрипнула дверь, мы встали. Наталья закурила сигарету, сказала деловито, как доктор после операции.

– Через полчаса будут спать, как суслики. Вы их пока не трожьте. Пусть успокоятся. Пойду своих проверю, они у меня еще полчаса назад легли. Нинуль, не забыла? Я забираю твоего на ночь, угу?

Нина почему-то покраснела и ничего не ответила. Я тоже покраснел. Мы были как два голубка. Наталье понравилось.

Часа полтора я провалялся в кровати с раскрытой книжкой Спенсера на лице, наслаждаясь тишиной и покоем, в одиннадцать переоделся, засунул бутылку «Старки» под ремень, попшикался «Шипром» и заглянул в соседнюю комнату. Нина сидела в сумерках у окна в академической позе. Почему-то она напомнила мне пушкинскую Татьяну Ларину с какой-то известной картины. Она оглянулась.

– Ах, это вы.

Я целомудренно присел на краешек кровати. Хотелось сказать что-нибудь утешающее, развеять ее грусть.

– Не скучай. Мы там посидим, выпьем, – сказал я. – В картишки сыграем. А то со скуки сдохнуть можно.

Нина вздохнула, положила ладони на стол. Бутылка больно упиралась мне в живот, я вытащил ее из-под ремня и поставил на пол.

– Это водка? – спросила Нина со страхом и любопытством разглядывая бутылку.

– «Старка», – небрежно объяснил я. – Крепче водки на пять градусов.

– Чем вы надушились? – вдруг спросила она.

Я пожал плечами.

– «Шипром». А что, не нравится?

Она нагнулась, вытащила из-под кровати кожаную сумку и, порывшись, достала какую-то лиловую пузатенькую склянку.

– Хотите попробовать?

– Что это?

– Боитесь? – кокетливо спросила она и открыла пузырек.

Необычный волнующий аромат как будто с привкусом муравьиной кислоты наполнил комнату.

– Хочу, – сказал я и закрыл глаза.

Я почувствовал на шее нежное прикосновение кончиков ее пальцев и чуть не застонал от наслаждения.

– Достаточно, – сказала она и я открыл глаза. Нина улыбалась.

– Теперь вы неотразимы.

Она вышла вместе со мной на крыльцо. Солнце уже скрылось за деревьями, из леса тянуло ароматной прохладой. Я ухарски запихал бутылку под ремень, похлопал напарницу по плечу и пошутил в том роде, что пошел выбирать себе невесту.

– Тогда берегитесь, – сказала она.

– Это почему же?

– Потому, – тихо и серьезно сказала Нина. – Потому что Наташа похоже уже выбрала вас.

Я пришел к Гордейчик последним. В крохотной комнатке разместилась вся компания: Андрюха со Славиком сидели рядом, обнявшись. С обеих сторон их подпирали Гордейчик и Люда. Я поставил на стол бутылку, заслужив аплодисменты. Сидорчук и Афонина раздвинулись на кровати и я упал в освободившееся пространство. Теплые бедра сомкнулись с обеих сторон и я почувствовал, как они ревниво ищут моего сочувствия. Натальино бедро было горячей.

Вы, наверное, помните эту прелестную вечеринку. На столе горела свеча. Окно было приоткрыто и занавешено белой кисеей, а за ней серым, мутным пятном дрожала северная ночь и остервенело зудели голодные комары. Сначала мы шептались, смеялись тихо – в ладони, но выпив водки, потеряли всякую осторожность. Возбужденно заговорили о детях. Оказалось, что у всех – уроды. У Славика в отряде белобрысый акселерат Степан ночью залез через окно в палату для девочек и снял трусы. Девочки завизжали. Прибежала пионервожатая Наташа и тоже завизжала. Степан исчез в окне, как страшный призрак. Славик утром пытался поговорить с ним, но Степан сказал, что не помнит ничего, сказал, что все это было во сне. Славик поверил, и зря: Степа в тот же вечер повторил свой фокус при полном аншлаге. Выяснилось, что у него какой-то нехороший диагноз, что нервировать его вообще то небезопасно. Директор струхнул, стал с кем-то созваниваться в Ленинграде, велел потерпеть два-три дня, и Славка пока терпел, но признался, что побаивается оставаться со Степой наедине. У Андрюхи в отряде все в первый же день перевлюблялись, начались драмы. Какой-то голубоглазый Мишка влюбился в Зинку, у которой уже была взрослая грудь и бесстыжие глаза, а она любила Вовку, у которого усы уже пробивались под носом, и Вовка побил Мишку, но не за то, что тот любил Зинку, а просто так, чтоб тому жизнь медом не казалась, а Зинка решила, что драка была из-за нее, что она стала героиней романа, и убежала, дуреха, в лес после обеда. Ее искали, все переволновались…Зинке завидовали девчонки, а Вовка, подлец, взял и влюбился в чернобровую Машу.

Я тоже стал жаловаться на своих, но меня перебила Сидорчук.

– Блин, я тут захожу сегодня в их отряд, смотрю: мама миа, бардак – полный, пионеры уже друг дружке морды бьют, а эти двое стоят, рефлексируют: кто виноват, что делать?

– У меня метод очень простой, – продолжала она. – Крапива! За туалетом ее полно. Провинился – дуй за крапивой. И приносит, как миленький. А я этим букетом ему по голой жопе: р-раз, р-раз, р-раз!! Пока не покраснеет, как у макаки. И сразу – полное взаимопонимание! Никаких проблем. Дисциплина, как в армии.

Мы посмеялись невесело и выпили еще по сто граммов. Заговорили про директора лагеря. Сошлись на том, что он полный, абсолютный и законченный мудак. Выпили за то, что бы его понос пробрал. Потом Сидорчук, прожевывая огурец сказала.

– А все-таки эта … Коммунидзе…

– Социалидзе, – поправил кто-то.

– Ну да, помню, что-то марксистское… Она с прибабахом явно. Не от мира сего.

– Что же ты хочешь, – сказала Афонина. – У нее вся семья такая. Мне Козакевич, ее приятельница рассказывала, как они живут. Каждый день подъем в шесть утра. Пробежка. Бегут все: папа, мама, Нина, даже бабушка. В любую погоду. Потом – школа, музыкальная школа, чтение полезных книг, чтение развлекательных книг; чтение французских книг: она по-французски лучше преподавательницы говорит, представляете? Все расписано по минутам. У них даже семейные праздники какие-то необычные, вроде викторин. Предположим, собираются они субботним вечером, приглашают гостей, и вся вечеринка посвящается древней Греции. Каждый должен подготовить доклад по своей теме, а потом все отвечают на вопросы. Все строго, как на экзамене; оценки выставляет Социалидзе-старший по пятибалльной системе. Козакевич рассказывала, что пришла как-то не подготовившись, так чуть от стыда не сгорела.

– Каждый сходит с ума по-своему…

– И между прочим, собираются далеко не последние в городе люди. Гранин-писатель, вроде бы, Товстоногов, академики, профессора. Да, собственно, ее папа сам без пяти минут академик.

Загрузка...