Михайло Грушевський Последняя кутья

I.

Разгорелось солнце… откуда столько этого сияния — сыпет и сыпет, всё отражается этим светом, всё сияет, а снег больше всего — каждая крупинка светит и блестит, будто улыбается солнцу, будто и ей весело, будто не знает, что растопит её солнце сейчас…Всюду капает и хлюпает, с черных веток снег крупинками летит, сквозь потоки, ручейки, рядом с домами пройти невозможно — сразу накапает и на шапку, и за воротник… Однако на наших дальних спокойных улицах все весёлые, все рады таки, никто не насупится, как капнет ему на нос, еще улыбнется, ато и облизнется, будто его мёдом по губам помазано… И кто насупится, кто загрустит, кто весёлым будет, багатая кутья сегодня, завтра Рождество… Рождество… Рождество — это слово у каждого в ушах стоит, в голове раздается и морщины у каждого на лбу расправит, радостями лицо разрисует, такое часом лицо, на котором давно уже, кроме злости и гнева никто не видел. И бежат все, поспешают, припоминают, чтобы не забыть ничего и всем так весело и всё им весёлым кажется, всё будто улыбается; лавочники еще радушней зазывают к себе покупателей, чтобы облупить для большого праздника, извожчик кричит: «Прочь! с дороги», но так, будто говорит: «Споймал бы, господин!» Даже Степаниха, что всегда стоит с засученными рукавами при воротах и ругается со всеми, даже и та вот-вот идет упарившись и вздыхая, а толстое лицо её, будто маслом намазано, так и сияет. Всё говорю весёлое, а как и увидишь некоторые печальные, хмурые, или сердитые фигуры, которым общая весёлость скуки только добавляет, так и тех солнце так разрисует, так принарядит, что сдасётся, будто и он радуется и улыбнешся сдуру в ему в печальные, молчаливые глаза. Пожалеем о нем, когда не можем помочь.

Но день зимний, известно какой — не успело солнце на середину неба выйти, зырк, посмотришь а оно уже вот закатилось. Еще бегают, суетятся люди, а уже ударили колокола на колокольне. Раз у раз бьет звонкий колокол, да и далеко луна идет по улицам, по дорогам, входит в открытые двери, всех созывает, зовёт: бросают работу усталые руки и крестят быстрей лоб; родители собираются в церковь и говорят детям: — «Тихо сидеть дома, и не пропустить, как засияет первая звезда, звезда Христова, о которой поют:

— Звезда ясна воссияла,

Трем царям путь указала…

Расселись дети по окну, уперлись лбами в стекла и ждут той первой звезды; они смотрят, как поспешает народ, как прячется солнце за домами и последний луч красной краской поливает снег и дома, и золотые кресты церкви, где стоят их родители, ждут, чтобы:

— Христос родился,

Из Девы воплотился.

Распрашивают детки один другого и наистарший гордо повествует, как это праздник завтра будет и как это было еще давным давно, еще и папы и мамы не было, родился маленький ребёнок, и стал тот ребенок Богом, и чтобы люди не рабыли о нем, каждый год дает людям, а наиболее детям, великий праздник, и как это будет кутья и узвар и всё такоё. Придёт и бабушка с пекарни, и она раскажет что-нибудь, да и слушают детки и не видя, как солнышко спряталось и стемнело уже…

Вот вдруг среди темной синевы другоценной жемчужинкой зажглася, воссияла тихим, неровным светом чистая, маленькая звездочка. И смотрят, любуются той звездой дети, той, «милой, доброй звездой». Вот и родители уже идут с церкви, чернеют фигуры на белом снегу, скрипит снег под ногами.

Идут родители взявшись за руки, а кто старым ногам палкой помогая, идут и тихо разговаривают, и добрую беседу имеют; добреет, мягче становится сердце; припоминает каждой и каждая, как возвращались они много тому лет, возвращались молодые, сильные…

Вон между других идет и бабушка какая-то — в красивом платье, в черной шали; сгорбилась старая спина, доброе лицо сморщилось и хоть не светится оно счачстьем, но и печали не нем нету, и на старом сердце стало как-то лучше, тише.

— Вот и бедная наша, старенькая Анна Степановна, — говорят родители:

— Добрый вечер, Анно Степановно, з наступающим праздником будьте здоровы!

И приветливо улыбаются уста бабушки под черным платком, шепчут старые губы и себе, и желают всем добра да счастья.

II.

Идет бабушка, идет, поспешает домой. Вот и дошла; открыла дверь в маленькие темные сени, вошла; в покоях тепло, тихо и темно, только сияет свет пред святыми образами, от вспышки огненной блестят, сияют, искрами играют зототые шаты… Перекрестилась и, повернувшись, бабушка пошла в пекарню — и там тихо и темно, дух стоит от испеченого и сваренного, горячий, тяжелый… И там сияет свет возле иконы, а дальше на скамье, лежит какая-то фигура да мямлит что-то.

— Евдохо, Евдохо, — зовет бабушка, с праздником будь здорова.

Тяжело встает черная та фигура, стала с нее бабка, высокая, в черной одежде.

— Будьте здоровы, госпожа, — будьте и вы здоровы, — отвечает она и кланяется низко, вытирая зачем-то руки фартухом. Целуются обе…

— Вот и праздник дождались, счастья… Боже…, всякого счастья и доли…

И утирают обе слезы, Особенно Евдоха — и каждый раз трет руки фартухом, как при печи…

— Спасибо тебе, Евдохо, — отвечает бабушка.

— Разрешите, госпожа, — говорит потом Евдоха, — домой пойти, к дочке, чтобы было им с кем святую кутью съесть, а то зять мой с машиной уехал и дома его нету… Спаси его Боже, такого страху с теми пакостными машинами, кто их выдумал?! — и снова краняется низко Евдоха, хотя знает, что и без всяких поклонов отпустит ее госпожа, как отпускала и прежде.

— Иди, иди Евдохо, съеш кути с детьми, да и заночуй себе там и домой сегодня не возвращайся, я уже сама тут уберусь… Если часом и задержишся…

— Спасибо, госпожа.

— И внукам на гостинец возьми — вот там в углу рубль…

— Ох какие Вы, госпожа, добрые, дай Вам, Боже счастья и здоровля, — говорит Евдоха, как говорила и в прошлый год; целует госпожу в руку, одевается и несется домой.

— Вот добрая моя госпожа, — рассуждает она, — какая добрая — что ну!.. кажется и нет добрее. — И стыд берет её, что у такой доброй госпожи взяла она на прошлой неделе фунтов до трех сахара и домой отнесла… И сожаление берет Евдоху и каеться она думая. — Чего бы такого, на эту вину, сделать?.. Разве поставить свечку за шесть шагов перед Иваном Крестителем — грехов отпускателем; поставлю, и в прошлый год за 6 шагов ставила, — думала Евдоха.

И поспешает и держится за забор руками, потому как очень уже скользят старые ботинки по льду… Гадкие ребятишки катались же посмотри, как раз нос разобьешь.

А бабушка, вырядивши Евдоху, упала на колени перед образами и стала ревностно молиться; молилась, долго молилась и так ей на душе легко стало, что, казалось бы снялась бы да и полетела. Помолившись стала вечерю собирать. Зажгла свечи, к печи пошла, вытаскивает с горячего, сухого духа чугунки и горшки, рассматривает всякие яства… Хорошо, всё хорошо — не перепеклись пироги — капусту кажется сквозь тесто видно, и борщ, и каша; и кутья — будто и не варенная, каждое зернышко отдельно, не слиплось, не сбилось… Да и узвар как раз в пору — не пахнут углем сушеные груши. Пар пошел от еды, и кислый и сладкий, и от масла, и от меда, всё смешалось, аж слюна капает с голодного рта.

Хлопочет, суетится бабушка — вот и всё кажется — стоит большой стол, белой как мел, скатертью застеленный, три свечи горят, поблескивают тарелки, ложки, ножи; блюда раставлены везде, парится борщ, рыба варенная и жаренная, пироги, каша… Стоит кислый, вкусный дух от только что нарезаного хлеба… Стоят рядком бутылки с вином, с водкой, с наливкой, а между них имонашка на копейке, стелится дым её голубой дымкой. Еще раз посмотрела бабушка на стол, пошла оделась в другое платье — не в черное, а старое серое — таких уже теперь и не носят давно; поставила вокруг стола пять стульев да и сама села, села и задумалась…

Зачем же она такую большую вечерю готовила, для кого она те стулья приставила?

Слушайте!

III.

Гудит, звенят низкие покои, раздается, отражается детский хохот и крик… Двое мальчиков маленькую сестру на коврик посадили и тянут за этот коврик. Вот так, ану коники, ну!.. Кричат и коники, орет и ребенок, в ладоши хлопает, кричит…

Но дзинь-дзинь — звонит звонок…

Папа, папа! — кричат детки, и коней, и телегу забыли, все к двери, все бросились к отцу… Вот мать вышла, мужа встречает… Окружили его все и идут рядом, важной походкой — стучит впереди, что есть силы, палкой младшая, за ней средненький, старший отца за руку держит, жена с чулочком в руке позади идет… Переобувается отец, переодевается — расказы идут; расказывает старший и средненький, и младшая найдет, что расказать отцу — кошка приходила, мышонка споймала, большая муха залетала и летая жужала…

Идут все стайкой оделать, едят всякие яства, речам пересыпая, бистро опустошает свою тарелку бабушка наша, да и разве ж она бабушка — разве слепой ее так назвал бы… Не согнулся еще стан, не выцвело лицо -

За хорошим мужем

Жена молодеет…

А как еще кроме мужа таки детки добрые и красивые, такие щебеливые, будто голуби воркотливые. Сидят родители любуются тешатся детским разговором, и примеряют наглые споры.

А сегодня как раз такой день — лакомство с яблоками. Родители взяли понемногу, остатальное ставят среди стола. Старший медленно, насупивши брови, точнейшим образом разрезает на трое… Долго крутят тарелку, каждый высматривает себе лучший кусок, просит один другого взять вначале и у каждого сердце щемит — не возьмет ли он моего куска… Ест каждый своё и хотя всем будет, еще и не съедят, но глаза из-за ложки выглядывают, так и блестят — не лезет ли чужая ложка в его долю…

Отец отдыхает — тихо всё, дети в дальнем покое вокруг матери — между кроватей, столов, стульев два домика построили, обвесили коврами и одеялами — в одном живет старший с младшей, в другом средненький. Из одного идут в гости в другой, примощаются, разговаривают, будто настоящие гости, или доставши какой-нибудь красочный журнал, пересматривают у бозна-который раз рисунки.

Так живут себе в маленьких низких покоях. Уже отец не разостанавливается перед воротами гимназии и думает, как-это будет бегать осенью и его сыночек; уже и младшая, на братьев смотря, целехеньки листы узорами покрывает. Тихо и хорошо хвалят вечером и старие и малые Бога.

Но:

Было и счастье, была и доля,

Да беда разбила…

И тихо и печально стало впокоях, не слыхать ни чебета, ни крика, и ни весёлой, наглой ссоры… Только цокают старые часы да болтает печальный болтун своей золотой, лысой головою.

Пришла напасть в то место — обкладки к детям прицепились. Ужас и печаль всюду, доктора с бричек не слазят из угла в угол бросаясь, мастера еле успевают забивать гвоздики, маленькие гробы розовым и синим оббивая… масупились и наши родители, внимательно каждое утро, каждого вечера к детям присматриваются, рты им розкрывают и боязливо заглядывают туда, боясь там тот страшные обкладки увидеть, и радуются потом… Прошла неделя, прошла другая, болезнь уже притомилась детей душить и вкладывать их в сосновые гробы: успокоились немного родители, вдруг заболел их старший — почему-то, говорит, голова болит, и хрипит, как разговаривает.

— За доктором! — вот доктор в горло посмотрел, скзал что пройдет эта болезнь скоро, расказал три небылицы — больше не успел, потому как надо было поспешать кому-то пропастницы[1] гнать, да и уехал.

— Раз пройдет, то и пройдет, — успокоелись родители, да толькл день проходит, другой проходит, не уходит та болезнь — как-то притих Заня, не гуляет, не напевает, ходит будто сонный и хрипит всё хуже… А доктор всё своё поет — пройдет, да пройдет… Аж бульк, срельнул в него, говорит, — и обкладки[2], да еще и скарлатина, и откуда это оно могло взяться? Плохое дело, стережотесь, — когда надо было неусмотрели (закружили голову немного господину доктору). Ничего не сказал на это отец, молча подержал тяжелую шубу доктору и возвратился к жене.

Они посмотрели друг другу в глаза и ничего не сказали, губы у них затряслись, но они и тут себя победили и пошли к больному… Тот седил молча у окна и смотрел на двор.

— Заня! — позвал его отец

Заня оглянулся и посмотрел своими тихими молчаливыми глазами. Ему бедному, было очень плохо — горло уже так сдавило, что он еле говорил. Мать не вынесла того взгляда, она заслонила глаза рукой, вышла и из-за двери слышно было, как она зарыдала.

Пошли лечить, пошли мазать, чего только не выделывали с беднягой, помазками теми горло совсем ему разодрано. Он не стонал, не плакал, не жаловался, но в добрых, чистых, голубых глазах его было столько печали и тоски, такой невыразимый жаль о жизни, по свету, такая страшная кручина, что сердце разрывалось на них смотря. Легче было бы слышать неистовое рыдание, голос, вопли, а эта молчаливая мука до живого сердца допекала.

Прошло еще несколько дней, как не знаю что, и доктор сказал, что бессмысленно и истязать больного. Еще прошло два дня, вечером позвал Зеня мать…

— Мамо, — прошептал он (голосу небыло даво уже у бедняги), схвативши ее руку, не отходите от меня, мне чего-то тяжело!..

Мать упала, рыдая и прислонила голову к его худым, холодным ногам.

— Папочка, вы не сердитесь, что я вам той недели урок не выучил? — спросил он отца через минуту.

— Нет, сердце, — еле выговорил тот и снова молчал, только глазами мигал.

Заня хотел увидеть брата и сестру, но нелтзя было — сказали, что гулять ушли. Он умолк, затих, и отец, и мать зарыдали и упали на холодное сыново тело…

Прошло одно зло, но потянуло за собою долгим потоком и второй, и третье. Через три дня мать, одевая младшую, увидела прыщики на тельце, на другой день и на средненьком.

Чудесным, ясным утром умер на кроватке последний ребенок. Окна закрыты, ковры завешены; мать на колени упала перед кроваткой, обняла горячее тело ребенка и глаза ее перебегали от ребенка до образа, что в золотой рамке блестел в углу; освещенная пламенем фитилька, Матерь Божья смотрела наземь своими приветливыми, счастливыми глазами, прижавши к лону Святого Ребенка. Отец сидел, опустивши голову, он был еле живой, нечей не спавши, не евши, только матерь одну еще сила Божья держала. Она обняла ребенка — вот ребенок вздохнул раскрывши рот, искалеченый рот, вздрогнули повеки, последний крик прошумел и стало тихо, тихо…

Мать плакать не могла, всё слезы давно выплакала и упала на ковер…

— Смилуйся, Спаситель, над нами!

Грустно стало в тихих низких покоях; стоят пустые детские кроватки, просторно за столом, родители ходят тихо, еле слышно, и разговаривая больше шепчут, потому что как-то чудно звучит голос по пустых покоях. Состарились родители, среди темных волос забелело серебрянное прядиво, сморщился лоб и стан согнулся. Но всё еще не конец, достаточно есть того горя на свете, всем хватит, еще и останеться!

Может месяца так через три после обкладок пришла холера.

Раз как-то отец вернулся домой еще унылее, чем всегда. Что-то плохо мне, — сказал он жене, — полежу немного до обеда, отдохну.

Лег, да уже больше и не вставал. Позвали доктора. Тот помотал головой, выписал какое-то лекарство и сказал, что вечером придет. Но к вечеру отец еще хуже занемог, стал вялый, не сесть, не встать. Плохое дело, — сказал доктор, приехавши вечером, — у его холера.

На другой день прощался муж с женой. Обое долго сидели молча и смотрели друг на друга.

— Прощай, сердце, жена, — сказал отец и хотел еще добавить, но замолчал, замолчал навеки.

На кладбище возле двух маленьких могилок поднялась еще третья, больше. Чьи-то руки вокруг них убираются. Стелятся над ними розовые ветки, жасмин их весной посыпает, белым, пахучим цветом, против солнца блещут медные строчки на кресте: «Помени их, Господи, когда придеши во царствие твое».

IV.

Но не это вспоминает бабушка, не такие мысли в голове ходят — задумавшись, неподвижно сидит она перед тарелкой с борщем; лицо ясное, тихая улыбка на губах. Другие времена вспоминает она. Видлит она отцовский дом, низенький, соломой покрытый, со старым покрученным крыльцом, низенькие покойчики, скрипучую, поючую дверь, и темный чердак, куда когда-то так боязко заглядывала она маленькой; кладовая, где было так много всего — и груш, и вишен, и орехов, и старого, твердого меда; вспоминает старые потемнелые рисунки и Ивана Крестителя с ягненком, и «Три цари со дары», и какую-то госпожу с гитарой вышитую гарусом; видит роскошный сад, с такими большими яблонями и грушами, что летом мокро под ними; грядки красного мака, астр и гвоздик, огород, а за ним берег, зеленые, кувшинкой зарослые пруды, над которыми росли такие замечательные жeлтые цветы, росли вербы с красными ветками. Вот она будто видит кладцище, огражденное трухлым забором, и церковь, и высокие кресты на низеньких холмиках, колокола и старого пономаря, с большими ключами, видит она, как бегает он выгоняя овцы, что зашли на кладбище, а оттуда в колокольню влезли.

Видит бабушка мать свою, покойницу, подвижную маленькую бабушку, и отца. Вспоминает, как учил он ее читать, писать; как мать радовалась ее письму.

Вспоминает бабушка, как впервые увидила она своего жениха и какой он был чудный в только что сшитом сюртуке, какой необычный и смешной. Как смутилась она, встретивши его. Как засмотревшись как-то на него обожгла она ему руку, наливая чай, и как обое покраснели, и не знали что сказать.

А дальше первые роды — завесили окно, свечи на стульчике, она сама слабая, но веселая лежит укрытая, а муж держить ее за руку и всматривается в своего первенца, а тот маленький, красненький, завернутый только рот раскрывает та мигает на свет глазками.

— Назовем его Заней, как твоего отца зовут, — говорит наклонившись отец, — дай Бог ему счастья, как мы сейчас имеем. И ребенка крестили. И так он пищал, аж мать услышала лежа. Вот здоровый будет парень, — сказала бабка, надеясь еще рубля.

А как на младшую болезнь напала — кахы да кахы, и не вылечишь ее никакими лекарствами, уже что не делали… Думали что и умрет бедолаха… А мать посоветовала ласточкино гнездо под подушку спрятать… Проснулась ночью — слышит — тихо, никто не кашляет; — что такое? Неужели нежывая? — подошла, дрожа — спит ребенок, так красиво, даже не шолохнется. А средненький, — как ушел Мороза звать на кутью, чуть не замерз, вышел действительно на улицу, глупый, мороза искать. Вот так толковый парень, как колядки хорошо от отца перейнял, даром, что маленький, а иголос какой, как у отца был когда-то. А как запоют с отцом вместе после кутьи… После кутьи, — а я и забыла о ней и о вечересвоей, что эт оя так задумалась? — стрепенулась бабушка и схватила ложку, поднялась, глядь — чудо Боже — вокруг стола седит вся семья и все пристально смотрят на нее…

V.

Ого! Вправду, все здесь: прямо напротив нее муж, справа старший сын, слева — средний и младшая; муж немного постарел, дети намного подрасли, но все такие же как были, ничем не изменились и все пристально смотрят на нее. Бабушка думала, что это всё приснилось и быстрей ущипнула себя за руку, но нет, это не сон, это действительно — вот муж себе волосы приглаживает, как всегда, вот и в среднего знак на губе, как он упал на шкаф за грушами лезучи.

И бабушка не только что не удивилась, она кажется диву бы далвсь, если бы узрела, что на святую вечерю вокруг стола нет никого.

— Что это вы мамо, так задумались, Навивайте быстрее борщика, ато есть хочу так аж, аж, аж!..

— Таки проголодались хорошо.

И опорожняются тарелки с борщем, с наваром, с голубцами пшонными.

А отец проекратил кушать, глаза потупил…

— Что это ты, муже? Что это так присматриваешся?

— Да вот смотрю на тебя, что таки силько изменилась с того Рождества.

— Тот тебе не прошел год дурно — вот в висок сивина ударила, и морщины лоб порезали…

— Деточки, деточки, отбираете вы силу нашу! Отдадите ли когда? — говорит отец и радуясь смотрит на веселые, здоровые лица детей.

— Отдадут! Вот я к дочке пойду, как замуж выйдет, — говорит бабушка и любуется своей маленькой, что сосет какую-то косточку от рыбы. Забыла бабушка, будто небыло, о всем прошедшем горе, будто был это сон страшный, испугал мужа, да исчез; а муж мигает глазами и не знает, действительно ли приснилось то горе? Неужели правда, что нет его?

— А меня кто к себе примет? — смеется отец.

Вот и кутья и узвар, все черпают его и пьют, выхваляя узвар.

— Давай, папа, колядовать, — просят дети.

«Нова Рада стала»… — начинает баском отец, альтом пристает старший, — «Де Христос родився…» — выводит до плеча голову наклонивши, глаза закрывши, средний. Маленькая и себе что-то гудит, лепечет…

— Молчи, Марусю, не перебивай, — ругается средний.

— М-м, — качает головой Маруся.

— Оставь ее, разве ты не таким был, — учит старший.

А ну теперь:

«Чи дома, дома?…» — начинает отец.

«Пан господар…» — подхватили дети и кланяясь отцу и матери, поют последнее:

Сему тому по шеляжечку

А нам дайте

По пирожочку!

— Сазецку, сазечку, — кричит маленькая.

— Папа, я кутью под потолок брошу, — просит средний.

— Зачем? У нас и пчел нету.

— Да так, хоч нет, а всё… Летит кутья под потолок и не зря, прилип кусочек как раз над столом.

— А ну тебя с твоей кутьей, — смеется бабушка, отряхивая кутью с платья.

— Эх, надо было лодку подставить, — говорит старший.

— А вот есть хорошая колядка, — вспоминает отец:

В том дворе

Все святые

Камень били

Церковь делали…

Выпевает он.

— А ну вина, жена! — наливает он всем по ряду, старшему полную, среднему четверть недолил, а маленькой — половину чарки.

— Бери, жена…

— Ну, поздравь, Боже, — говорит он вставши, — всему нас самих и наших детяток и ципляток и гусяток, — улыбается он.

— Ну, жена, пошли Боже всякого счастья и детям, и родителям нашим и родственникам, чтобы дождаться и на следующий год увидеть всех счастливыми и здоровыми!

Он подошел к жене и поцеловались, дети бросились к ним и обхватили, кто отца, кто мать.

VI.

Удивительное что-то случилось с бабушкой — ей стало так легко, и всё как то перемешалось… Ей показалось что пола нет под ногами, что она, и муж, и дети, все вместе плывут морем, и так тепло, ясно блестело небо голубое, без облаков, а солнце такое жаркое-жаркое, а волны такие синие-синие, как видела она рисованными где-то. И те волны такие красивые — не бьют, не хлюпают, а будто перекатываются тихо-тихо, да такие мягкие, будто пуховые… И взялась какая-то волна да и поднимает вверх их, всё выше да выше; уже море еле синеет в тумане под ними; и будто уже их не семья целая, а с той семьи вышло что-то одно, будто она перелилась в одно чудесное существо и то существо идет выше и выше к солнцу жаркому и блестящему, всё плывет вверх да и так высоко, что уже и бабушка будто сама того существа не видит, а с ней и себя не чувствует…

VII.

А на следующий день в полудень возвращалась с дома Евдоха. Шла она не очень быстро — как-то ноги ступали совсем не туда, куда надо было, так что Евдоха должна была раз по разу останавливаться, держась за что-нибудь. Много с ними хлопот было бедной Евдохе, а какой-то глупый солдат, увидев, искривил нос и посмеялся — «вот так, — говорит, — кутью праздновала! Беда и всё!».

А еще и до того разикалась — ужас, как по ступенькам пошла — что ступит, — икнет и перекрестит лоб: «Господи помилуй! Вот пирог, или что. Господи спаси! Вот злая, это уже кутья наверное…»

Вошла она таки в покои.

— Что это, всё не убрано, как было, и дух от еды такой по покоям. Господи помилуй, где же госпожа?…

— Ай, что это?!

В покое стоял застеленый стол, и еда вся нетронутая; свечи выгорели, от монашки кучка золы белеет на копейке. Старая госпожа неподвижно сидела перед тарелкой, голова упала на руку, другая рука сжала пустую чарку. Бабушка уже захолола…

Теперь на кладбище в ряд четыре могилы — маленькие в средине, большие — с двух боков. Вся семья тут собралась вместе; все вместе полетят к ясному, блестящему солнцу…

Загрузка...