Роджер Желязны Последняя вечеря

Как чувствует себя музыка, когда ее оркеструют?

Поэма, когда ее пишут? Живопись...

Эти мысли витали в моем мозгу, но это были его мысли.


Я ощутил шероховатые и осторожные, словно кошачий язычок, прикосновения его кисти, обводящей мои щеки, затемняющей бороду.

Он коснулся моих глаз, и они открылись. Сначала левый, потом — правый, мгновенно.

Сознание включилось сразу и четко — никакого плывущего тумана, как это бывает при внезапном пробуждении. Я тоже пристально вглядывался в его темные глаза, сосредоточившиеся на моем лице. Он держал кисть бережно и мягко, словно перо, и ноготь его большого пальца отливал радужным спектром присохших красок.

Он стоял, любуясь мной.

— Да! — вздохнул он наконец. — Они правы! Вот — линии вины, стыда, ужаса, и все они сходятся у этих властно притягивающих глаз. Но взгляд их прям и тверд, и они не боятся света, — продолжал он. — Они не дрогнут! И в этом взоре — вся дерзость и боль Люцифера. Он не отведет этих глаз, когда придет время обмакнуть хлеб в вино… Бороду надо сделать покраснее, — добавил он.

— Но ненамного, — сказал я.

Он прищурился:

— Хотя и не слишком.

Он нежно дунул на мое лицо, затем закрыл меня занавесом.

«Сеанс через пятнадцать минут, — подумал он. — Придется прерваться».

Он мерил шагами студию здесь же, рядом. Я почувствовал, как он закуривает.

— Миньон придет в десять.

— Миньон сейчас придет, — сказал я.

— Да. Я покажу тебя ей. Ей нравятся картины, а эта — лучшее из всего, что мне до сих пор удавалось. Она не подозревает, что я способен на такое. Я покажу ей это. Она, конечно, не разбирается в искусстве...

— О да.

Я услышал, как в дверь постучали. Он впустил ее. Я почувствовал, что он возбужден.

— Вы всегда приходите вовремя, — сказал он.

Она засмеялась, и смех ее прозвучал мелодично, словно перезвон дорогих часов.

— Всегда, — сказала она, — и до тех пор, пока портрет не будет закончен и я не смогу взглянуть на него. Я очень прилежна.

«Она уже улыбается так, словно глядит с портрета, — размышлял он, вешая ее пальто. — Сейчас она сидит в темном кресле. Темном, как ее волосы. Зеленый твидовый костюм и серебряная брошь. Почему она не надела бриллиантов? Они ведь у нее есть».

— А где бриллианты? — спросил я.

— А где бриллианты?

— Что? А-а, моя брошь... — Она коснулась ее, бросив взгляд на свою юную грудь. — Вы ведь еще не писали портретов до сих пор, не так ли? Я же позирую сейчас для уютного домашнего портрета, который будет висеть в гостиной у камина, а не для иллюстрации рассказика о фамильном состоянии, украшающего обложку модного журнала. Поэтому я и решила надеть что-нибудь простое.

Она опять улыбается. Насмехается надо мной?

— А что это у вас там закрыто покрывалом?

Она подошла к холсту.

— О, — сказал он скромно, в радостном трепещущем предвкушении. — Это, право же, пустяк.

— Позвольте мне взглянуть.

— Прошу вас.

Зашуршал занавес, прикрывавший холст, и я взглянул на женщину.

— Господи! — воскликнула она. — «Последняя вечеря» Питера Хелзи. Боже, да ведь это прекрасно. — Она отодвинулась еще дальше, пристально всматриваясь. — Он глядит так, словно вот-вот выйдет из рамы и еще раз предаст Его.

— Это так, — скромно сказал я.

— Пожалуй, верно, — заметил Питер. — Довольно занятный экземпляр.

— Да, — сказала она. — Я никогда раньше не видела столь точно подобранных красок. Глубина, переплетение тонов — он весьма необычен.

— Он и должен быть таким, — ответил художник. — Он сошел к нам со звезд.

— Со звезд? — недоуменно переспросила она. — Что вы хотите этим сказать?

— Пигмент, послуживший для его создания, я перетер из упавшего метеорита, который обнаружил нынешним летом. Мне сразу же бросилась в глаза краснота камня; к тому же оказалось, что размеры позволяют засунуть его в багажник.

Она изучала мое лицо на холсте.

— Для столь прекрасной картины вы создали ее невероятно быстро.

— Нет, какое-то время я носил это в себе, — сказал он. — Я ждал, пока у меня сложится совершенно четкое представление о том, каким он должен быть. Этот красный камень подсказал мне решение — это случилось как раз на той неделе, когда вы начали позировать мне. Стоило мне только начать, и дальше он фактически нарисовал себя сам.

— Он смотрит так, будто всем этим наслаждается, — засмеялась она.

— Я нисколько не возражаю...

— Сомневаюсь, что и он имеет что-то против.

— ...Так как я — тот самый подкидыш, которого боги запросто обменяли на кусок камня, понадобившегося им, чтобы ставить на него ноги.

— Кто знает, откуда он взялся?

Он закрыл мне лицо, взмахнув занавесом, точно плащом матадора.

— Начнем?

— Пожалуй.

Она вернулась к креслу.


Через некоторое время он попытался прочесть то, что светилось в ее глазах.

— Возьми ее. Она этого хочет.

Он положил кисть, пристально посмотрел на женщину, на свою работу, — и снова на женщину.

Потом опять взялся за кисть.

— Решайся. Что ты теряешь? Подумай о том, что приобретешь. Это серебро на ее груди может обратиться в бриллианты. Думай о ее груди, думай о бриллиантах.

Он положил кисть.

— Что случилось?

— Какая-то внезапная усталость. Сигарета — и я готов продолжить.

Она поднялась с кресла и закинула руки за голову.

— Хотите, я подогрею кофе?

Он посмотрел туда, куда она указывала взглядом, — на стоящий в углу поднос с остывшим напитком.

— Нет, благодарю. Сигарету?

— Спасибо.

Его рука дрожала.

Она подумает, что это от усталости.

— У вас дрожит рука.

— Наверное, от усталости.

Она присела на кровать, стоящую здесь же, в студии. Он медленно опустился рядом и прилег.

— Здесь жарко.

— Да.

Он взял ее за руку:

— Вы тоже дрожите.

— Нервы. Delirium Tremens. Кто его знает?

Он поднес ее руку к губам:

— Я люблю вас.

Ее глаза испуганно расширились, губы дрогнули, рот приоткрылся.

— ...И у вас красивые зубы.

Он обнял ее.

— О, пожалуйста!

Он крепко поцеловал ее.

— Не надо. Вы же не хотите сказать...

— Хочу, — произнес он. — Хочу.

— Вы очаровательны, — вздохнула она, — как и ваше искусство. Я всегда это чувствовала. Но...

Он поцеловал ее снова и увлек за собой.

— Миньон...


Питер Хелзи глянул с балкона на раскинувшийся внизу аккуратный парк, разлинованный тропинками, проложенными еще в старые добрые времена Свифта, — парк с его живописным ландшафтом и своеобразным очарованием XVIII века, — и перевел взор вниз, на поручни ограждения, скалы и длинный, крутой спуск к заливу.

— Как хорошо, — сказал он и вернулся в комнату.

— Хорошо, — повторил я.

Я висел на стене комнаты. Он остановился передо мной.

— Чему ты ухмыляешься, старый ублюдок?

— Ничему.

Справа, из ванной, вышла Бланш, вытирая закатно-розовый нимб все еще влажных волос.

— Ты что-то сказал, милый?

— Да. Но я говорил не с тобой.

Она указала на меня большим пальцем:

— С ним?

— Вот именно. Он — мое единственное удачное создание, и мы неплохо с ним ладим.

Она содрогнулась:

— Чем-то он похож на тебя — только, пожалуй, выглядит позлее.

Он повернулся к ней:

— Ты в самом деле так считаешь?

— Угу. Особенно — глаза.

— Уйди, — сказал он.

— В чем дело, милый?

— Ни в чем. — Он сдержался. — Но скоро должна вернуться моя жена.

— Хорошо, папочка. Когда я снова тебя увижу?

— Я позвоню тебе.

— О'кей.

Зашуршали черные юбки — и она исчезла.

Питер не провожал ее до двери. Это было не в ее духе. Он еще немного поизучал меня, затем пересек комнату, остановился перед зеркалом и пристально всмотрелся в свое отражение.

— Гм, — возвестил он. — Какое-то сходство все же есть — этакая подсознательная тяга к ехидству.

— Конечно, — сказал я.

Он засунул руки в карманы шелкового халата, снова вышел на балкон и взглянул на океан.

— Mater Oceana, — произнес он. — Я счастлив и несчастлив. Унеси мою тоску.

— А в чем дело?

Он не ответил мне, но я знал.

За дверью послышались шаги Миньон. Дверь распахнулась.

Я знал. Он вернулся в комнату и посмотрел на женщину.

— Боже, да ты прекрасно выглядишь. Зачем тебе еще и косметический кабинет — эти лишние хлопоты?

— Чтобы всегда оставаться такой для тебя, милый. Я бы не хотела, чтобы ты охладел ко мне через пару месяцев.

— Ну, это вряд ли.

Он обнял ее.

«Я ненавижу тебя, богатая сука! Ты думаешь, что можешь распоряжаться моей жизнью, потому что оплачиваешь мои счета. Но ты не сама нахапала все это. Это все твой старик. Ну давай же, давай, спроси меня, работал ли я сегодня».

Она нехотя высвободилась из его объятий:

— Ты писал что-нибудь сегодня, дорогой?

«Нет. Я провел время в спальне с одной блондинкой».

— Нет, болела голова.

— О, прости меня! А как сейчас, лучше?

— Нет, все еще побаливает. «Ах ты...»

— Пойдем куда-нибудь вечером?

— Куда же?

— Помнишь тот французский ресторан, мимо которого мы вчера проезжали? Как бишь его...

— «Ле-Буа».

— Я подумала, что ты, может быть, захочешь посидеть там немного сегодня вечером. Во всех остальных мы уже побывали.

— Нет. Не сегодня.

— Где же тогда мы поужинаем?

— Может, прямо здесь?

Она приняла озабоченный вид:

— Тогда мне придется позвонить вниз и сделать распоряжения.

«Держу пари, что ты не умеешь готовить. Мне ни разу не подвернулся случай выяснить это».

— Это было бы замечательно.

— Ты уверен, что не хочешь никуда пойти сегодня вечером?

— Да. Уверен.

Ее лицо прояснилось:

— Стол накроют в саду, а еду привезут на тележках — как для особых гостей.

— К чему все эти хлопоты?

— Мама говорила мне, что у них с отцом все было именно так, когда они проводили здесь медовый месяц. Вот я и хотела предложить тебе то же самое.

— Почему бы и нет? — Он пожал плечами.


Миньон посмотрела на часы. Потом подняла руку, поколебалась и постучала в дверь спальни:

— Ты еще не одет?

— Сейчас-сейчас.

«Почему бы тебе не сдохнуть и не оставить меня в покое? Может быть, тогда я смог бы снова творить. Ты не способна по-настоящему оценить мое искусство — как, впрочем, искусство вообще! Ты ничего не способна оценить. Дешевая, липовая эстетка! Тебе не знаком труд ради цели. Умри же! Тогда я смогу наконец собраться... да перестань же мешать мне!»

— Почему бы не сегодня вечером? — спросил я.

— Не знаю... — Он задумался.

— Для всех вы счастливая медовая пара. Ни у кого не возникнет подозрений. Продержи ее там допоздна. Накачай как следует шампанским. Танцуй с ней. Когда официанты притушат свет и уйдут, когда останетесь только вы двое, музыка, шампанское и темнота, когда она начнет слишком много смеяться, когда у нее начнут подгибаться ноги,— я закончил перечислять, — вот тогда и подведи ее к перилам.

В дверь снова постучали.

— Ты готов?

— Иду, дорогая.


«Боже! Сколько же она может пить? Да я раньше нее упаду под стол!»

— Еще шампанского, дорогая?

— Чуть-чуть.

Он наполнил бокал до краев:

— Осталось немного. Мы можем прикончить и эту бутылку.

— Ты что-то мало пьешь сегодня, — заметила она.

— Это не моя стихия.

Повсюду горели свечи. Непроницаемый покров темноты незаметно сгустился вокруг, и теперь в нем лишь угадывались некие смутные очертания и пятна. За дрожащим ореолом света лежала ночь, глубокая, чернильно-темная. Из невидимого динамика, кружась, летели вальсы Штрауса — величаво, приглушенно, sotto voce, как бы паря над столом. Ароматы невидимых цветов обострились, перед тем как исчезнуть совсем в надвинувшейся прохладе ночи.

Он посмотрел на нее:

— Тебе не холодно?

— Нет! Давай останемся здесь до утра. Это так восхитительно!

Он покосился на часы. Час, действительно, уже поздний.

«Надо выпить, чтобы собраться».

Кислое вино, выпитое залпом, обожгло. Подобно снежным хлопьям, уносящимся в желтое небо, в голове молнией пронеслись ледяные кристаллики.

«Пора».

Он наклонился и задул свечи.

— Зачем ты это сделал?

— Чтобы остаться вдвоем в темноте.

Она хихикнула.

Он нащупал ее руками и обнял.

— Поцелуй ее — вот так.

Он поставил ее на ноги, тщетно пытаясь ослабить хватку ее объятий, и, придерживая за талию, повел к белым перилам.

— Как красив океан в безлунную ночь, — сказала она низким грудным голосом. — Кажется, Ван Гог однажды изобразил Сену но...

Он ударил ее под колени левой рукой. Она опрокинулась назад, и он попытался подхватить ее. Ее голова стукнулась о камень лестницы. Он выругался.

«Все равно. Она и так будет в синяках и кровоподтеках, когда ее найдут».

Она тихо застонала, когда он поднимал ее, теплую и обмякшую.

Он наклонился и сильным движением перебросил ее через перила. Он услышал, как тело ударилось о камни, но музыка «Голубого Дуная» заглушила все остальные звуки.

— Спокойной ночи, Миньон.

— Спокойной ночи, Миньон.


— Это было ужасно, — сказал он детективу. — Я знаю, что сейчас пьян и не могу говорить связно — вот почему я не смог ее спасти. Мы так славно проводили время — танцевали и все такое. Она захотела взглянуть на океан, а потом я вернулся к столику, чтобы еще выпить. Услышал ее крик и... и... — Он закрыл лицо руками, выдавливая из себя рыдания. — Ее уже нет! — Он весь трясся. — Нам было так хорошо!

— Успокойтесь, мистер Хелзи. — Детектив положил руку ему на плечо. — Портье говорит, что у него есть какие-то таблетки. Примите их и лягте в постель. Право, это лучшее, что вы можете сейчас сделать. Сейчас ваши объяснения немногого стоят — мне и так ясно, что произошло. Я составлю отчет о происшествии утром. Сейчас там катер службы береговой охраны. Завтра вам придется поехать в морг. А сейчас просто идите и поспите.

— Нам было так хорошо, — повторял Питер Хелзи, бредя к лифту.

Войдя в лифт, он зажег сигарету.


Он отпер дверь и включил свет.

Помещение преобразилось.

Комнаты были разделены наспех поставленными перегородками. Из мебели, стоявшей здесь ранее, остались лишь несколько стульев и небольшой стол.

Посреди стола стояла афиша.

За афишей виднелась записная книжка в кожаном переплете. Он раскрыл ее, уронив сигарету на пол. Он читал...

Он читал имена критиков, обозревателей музейных экспозиций, агентов по продаже, покупателей, рецензентов.

Это был список приглашенных лиц.

От ковра поднималась тонкая струйка дыма. Машинально он поднял ногу и наступил на тлеющий окурок. Он вчитывался в афишу.

«Выставка работ Питера Хелзи, организованная миссис Хелзи в ознаменование двух самых счастливых месяцев в ее жизни. Открыто — с часу до двух дня. Пятница, суббота, воскресенье».

Он переходил от ниши к нише, глазами как бы заново создавая все работы, когда-либо сделанные его руками. Вот его акварели. Его опыты в духе кубизма. Его портреты. Она разыскала и либо скупила, либо взяла под залог все эти картины.

Портрет Миньон.

Он смотрел на ее улыбку и волосы, темные, как кресло, в котором она сидела; на зеленый твидовый костюм; на серебряную брошь, которая могла бы прикрывать бриллианты...

— ... — сказала она.

Она ничего не сказала.

Она была мертва.

А напротив нее, уставясь прямо в ее улыбку, с бородой цвета крови и куском хлеба в руке, среди просветленных лиц апостолов, сидящих вокруг, и с кованым серебряным нимбом над головой улыбался я.

— Поздравляю. Чек очень скоро придет по почте.

— Где мой шпатель?

— Ну вот еще! Ты ведь не собираешься повторить поступок Дориана Грея?

— Острое. Дайте мне что-то острое!

— Ну зачем же так? Ты создал меня таким, какой я есть. Ты мог бы так же легко использовать этот пигмент и для создания другого портрета. Его, например, или его. Но тебя вдохновлял я. Я! Мы черпали жизненные силы друг у друга, мы черпали их из твоего отчаяния. Разве мы не шедевр?

— Нет! — закричал он, снова закрывая лицо. — Нет!

— Прими эти таблетки и ложись в постель.

— Нет!

— Да.

— Она хотела видеть меня великим. Она старалась приобрести все это для меня. Но она хотела видеть меня великим.

— Конечно. Она любила тебя.

— Я не знал этого. Я убил ее...

— Разве не так поступают все мужчины? Вспомни Уайльда.

— Заткнись! Не смотри на меня!

— Не могу. Я — это ты.

— Я убью тебя.

— Тебе придется трудновато.

— Ты погубил меня!

— Ха! А кто столкнул ее вниз?

— Уходи! Пожалуйста!

— А как же моя выставка?

— Пожалуйста.

— Спокойной ночи, Питер Хелзи.

И я наблюдал за ним — за тенью среди теней. Он не шатался.

Он двигался как робот, как лунатик. Уверенно. Точно. Осмысленно.


Миновало десять часов, и взошло солнце. Теперь я скоро услышу их шаги в холле. Именитые, великие мира сего: Беренсоны, Дювены... Они задержатся за дверью. Осторожно постучат. И через какое-то время попробуют войти.

Они уже идут.

Они будут созерцать эти глаза — сухие глаза, окна души, погрязшей в грехе...

Они задержались за дверью.

Они увидят линии вины, стыда, ужаса и раскаяния — сходящиеся у этих властно притягивающих глаз...

Стук в дверь.

Но они обращены к свету, эти глаза, — они не дрогнут. Они будут смотреть прямо, не мигая!

Дверная ручка осторожно поворачивается.

— Входите, господа, входите! Великое искусство ожидает вас! Смотрите на корчащуюся душу — на нимб, выкованный из пунктов страхового договора, из гордости, — смотрите на преданного предателя! Входите! Смотрите на мой шедевр, господа, — вон он висит на стене.

И наши зубы, навсегда замерзшие в полуоскале.

Загрузка...