– Где я? – вопросила Феодосия, размежив веки.
Очевидно, вопрос сей заповедан был предками в допотопные времена, ибо вновь и вновь исторгается он из уст очнувшихся с тем же упорством, с каким птицы южные летят на Сивер, невзирая на то, что давно уж нет за ветром Бореем теплой земли. Ей! И обычно после сего смиренного вопроса пришедший в себя в незнакомом месте вослед интересуется: «Что со мной?»
– Что со мной? – вопросила и Феодосия, не предав традиций.
Засим на некоторое время замолчала, ибо ритуал был исчерпан – о чем и у кого еще вопрошати, она не знала. Посему Феодосия приподнялась и села. Пахло вяленой рыбой и старой шкурой.
– Али во сырой земле лежу?! – взволнованно предположила Феодосия и повела взором.
Обозриться не удалось, ибо вокруг стояла такая кромешная тьма, что Феодосия даже решила было, что не открыла еще очес. Но очеса были отверзты, а божий свет пред нею не появился.
– Али сонмлюся? – гадала она.
Ответа не было.
Феодосия обратилась в слух.
Увы, вокруг было полное беззвучие, если не считать звона в ушах самой Феодосьи.
– В каком ухе звенит? – пробормотала Феодосья. – Ежели угадаю, то во сне снюсь. В правом. Верно! Значит, сонмлюсь.
Она вновь откинулась на спину.
Под спиной захрустело и еще вяще пахнуло сушеной рыбой.
– Что же мне снилось-то? – стала припоминать Феодосия. – Ой, Господи, сожгли меня! Тьфу! Тьфу! Присонмится же такая гадость! Уходи! Куда ночь, туда и сон прочь!
В голове мельтешили видения, крутился сгусток мыслей, от которого, как языки пламени, отрывались, отлетали и тут же растворялись во мраке лоскуты воспоминаний. Феодосия пыталась ухватить проносившиеся искрами слова и видения, но сполохи тут же гасли в потемках сознания.
– Надо мне успокоиться, – решила она. – Коли я во сне, так рано или поздно проснусь. Коли во сырой земле прикопана, то надобно выкапываться, пока дыханья хватает. А коли я на ночной небесной сфере уже, то надо ждать, когда сменится она утренней, и по свету идти искать врата райские.
Последние словеса вдруг озарили мыслие Феодосии, и, так резко сев, что в глазах разбежались желтые круги, она все вспомнила! И житие свое и, главное, все злые события последнего дня. Казнили ее по ложному обвинению в колдовстве, идолопоклонстве и богоотступничестве! И возрадовалась она сему смертному навету, ибо давно мечтала поскорее умереть, дабы встретиться с возлюбленным Истомою и сыночком их Агеюшкой, без сомнения пребывавшими на небесной сфере.
Словно взирая откуда-то сверху на Государев луг, что раскинулся на окраине Тотьмы, увидела она, как объявляют о ее казни отец Логгин и воевода Орефа Васильевич, увидела себя, стоящую в сером портище внутри охваченного огнем сруба, в клубах черного дыма, застилавшего багряного цвета небо. Вот крикнула она: «Смертушка, дорогая, дай умереть поскорее, явись к Феодосии-отшельнице!» А более никаких картин в голове не осталось – одна темень.
– Знать, пришла Смерть на мой зов, – догадалась Феодосия, – и мертва я! И лежу пока в теле, ибо не отлетела душа моя на небеса к Истоме и Агеюшке. Видно, вышла небольшая задержка.
Даже при столь смертных обстоятельствах Феодосия не теряла способности к розмыслам и логическим выводам.
– Стало быть, надо лежать и ждать! Ибо рано или поздно, а душа, как ей и подобает, отделится от тленного тела и улетит прочь…
Слово «тленный» вкупе с отчетливым рыбным запахом неожиданно навело Феодосию на неприятное предположение, что отделение души так затянулось, что тело ея стало с душком… Ввергшись в столь явный пессимизм, Феодосья не могла уж остановиться в мрачных рассуждениях.
– Что, как забыли про меня на том свете и душа моя останется в теле? Тогда придется мне бродить неприкаянным призраком веки вечные по лесам, по долам с водяными и лешими? О Господи! Нет сил лежать! Надо выбираться!
Сбив ногами смертное покрывало, встала на четвереньки и, хрустя неведомо чем, полезла по направлению… Да просто полезла, без направления, бо ничего было не видать. И тут же наткнулась на неведомые тенета, на ощупь похожие на войлок. Феодосия развернулась и изо всех сил уперлась в войлок ногами. Тенета затрещали, вылетели наружу и вновь опали. На Феодосию пахнуло свежим морозным воздухом. Она спешно спустила ноги в проем и низверглась вниз, оказавшись на мерзлой траве.
Вокруг стояли возы. Фыркали лошади. Поверх возов в ночном небе темнели стены Тотьмы. Вдали мерцал костер. Сердце Феодосии затрепетало. Но сбоку вдруг плеснула вода, как бывает от разыгравшейся рыбы или закачавшейся лодки, и от этого звука Феодосии совсем не ко времени захотелось по малой нужде.
– Все ж не мертвая я, – задумчиво пробормотала Феодосия и тихонько пошла искать место, где добронравной жене можно излить сцу.
Зайдя за кусты, темневшие у городской стены в нескольких шагах от воза, в котором неведомо как очутилась, Феодосия приподняла было подол и тут обнаружила, что на ней мужеское облачение – долгополый кафтан и штаны. Оказаться в мужеском наряде было так же немыслимо, как пройти по улице распоясанной и простоволосой али расхристанной. «Свершала ли грех переоблачения в мужеские одежды?» – сей вопрос кающимся тотьмичкам даже не задавался, ибо нельзя было услышать в ответ ничего, окромя: «Нет, батюшка, в сем не грешна».
В изрядном недоумении и зело попутавшись в завязках верхних штанов и исподних портищ, под которыми к тому же оказался подол нательной юбки, Феодосия, наконец, присела за кустами. И почувствовала, что в подпупную жилу уперлось что-то твердое. Встав, вновь принялась искать в штанах и нашарила мешочек, который сразу узнала, едва нащупала в нем заветную хрустальную скляницу с засушенным мандарином внутри. Радость охватила Феодосию, ибо то были бесконечно дорогие ее сердцу вещи, свидетели и счастий, и страданий – заморская игрушка, подаренная любимым Истомой, шелковая вышивка небесных сфер, крест и крошечный эмалевый складень.
– Да кто же меня переоблачил, а драгоценности мои не тронул?
Сей двусмысленный вопрос тут же вызвал в Феодосии женский испуг – что, как переоблачал ее мужчина? Не видал ли он срамных мест? А ежели видал, то как теперь добрым людям в глаза глядеть? Ох, тяжела женская доля, каждый-то норовит сорвать плоды твои, об твоей репутации не печалясь! Впрочем, последние словеса были явно не из Феодосьиного лексикона. Провалиться на этом месте, если не вспомнила она честную вдову повитуху бабу Матрену.
Вернувшись к возу, Феодосия забралась в него и обнаружила, что лежала она в беспамятстве на старой коровьей шкуре, под которой наложены кули с сушеной рыбой, а укрыта была войлоком. Тут же валялась мужская шапка и куколь – монашеский капюшон с завязками из кожаных полос.
Один куль, с самого края воза, оказался распечатан. Со словами «Прости, Господи!» Феодосия запустила в него перста да и вытянула горсть вяленого сущика.
Олей! О! Не сравнятся с сей крошечной серебристо-прозрачной или коричневатой, но также с прозрачным брюшком рыбкой ни тыквенные семечки, ни каленые орехи, ни вяленая брюква, ни морковная пастила, ни медовые леденцы, ни сахарные заедки, ни даже иноземные подсолнечные семечки. В пору ловли сущика, или, по-иному, снетка, целыми ватагами уезжают из Тотьмы вверх по Сухоне рыбаки и, достигнув вскорости Белоозера, до краев наполняют ладьи сей рыбкой. А после рассыпают ее толстым слоем по крышам дворов, погребов и кладезей, так что из светелок аж глядеть больно, так блистает вся Тотьма серебром. Девицы и парни по всей округе Белоозера набирают снетка полные горсти, идя на посиделки или гульбища. Рачительные жены перетирают сушеную рыбку пестом в муку и хранят в туесах или горшках. Стоит заварить рыбную муку кипятком, как готова начинка для пирогов или сытное дорожное варево.
Улегшись, Феодосия принялась грызть сущик с легкомыслием, весьма осудительным в ее непонятном положении. Ведь она так и не знала, что с нею произошло после казни. И почему осталась жива?
– Может, примчался вослед гонец с другим указом: Феодосию Ларионову помиловать и наградить? – соображала она.
Но розмыслы пришлось испуганно прервать, так как послышался вдруг сдавленный смех, у воза остановились и негромко распрощались двое либо трое мужей, а затем полог откинулся и внутрь осторожно влез незнакомец.
– Кто здесь?! – испуганно вскрикнула Феодосия.
– Очнулась? – ответил ей молодой голос.
Феодосия молча кивнула головой.
– Слава Богу, живая!
– Да ты кто? – спросила Феодосия.
– Олексей. Это ж я тебя от смерти спас. Верней, сперва Смерть от тебя наотрез отказалась. Не время, говорит, ей, тебе то есть, помирать. А уж после я тебя из сруба вытащил, переоблачил да упросил пустить обоих в проезжающий обоз.
– Не помню, – покачала главою Феодосия. – Ничего не помню. Дым, треск… А далее – темнота. Значит, это ты меня из огня вытащил?
– А кто еще? Не щадя живота, – скромно признался Олексей. – Даром в обоз никто не хотел пущать, так я посулился по пути свежую дичь стрелять и нести охрану, бо у меня огнеметная пищаль есть. Я ведь стрелец. Служил тотемскому воеводе верной службой, да надоело: корма деньгами не платил, все норовил жита куль всучить, судьбина безотрадная, скука. Я давно решил уехать с обозом в Москву, там, бают, есть городище из одних только стрельцов и служат те стрельцы царю Алексею Михайловичу, одаряет он их серебром и золотом, ездовыми конями и дорогой сбруей. А кони такие, что грива до колен свисает, бег быстрее посвиста, кафтан на ем зеленый, шитый золотыми травами. Али в сокольничьи подамся.
– На коне – кафтан? – изумилась Феодосия. – Ой, кривда!
– Провалиться на этом месте! У стрелецких коней кафтаны зеленые, у боярских – алые, а у царских – белые с золотом. Мне один знакомец картину показывал, кою купил в Москве, а на ней намалевано, как в вербное воскресенье выходит царь Алексей Михайлович по ковру из кремлевских ворот и ведет за узду коня, от копыт до самой морды наряженного в кафтан. На голове – шапка, только для зенок отверстия.
– Должно, неудобно царю в такой шапке ходить, – сказала Феодосия, с волнением вспомнив колпак, в котором шла она перед своей казнью.
– Да не у царя шапка с дырками, а у коня! Одни только губы торчат. И на голяшках – чуни, тоже белые в золотых травах. А у нашего воеводы коня шиш допросишься: мол, «не велик князь, ногами добежишь!»
– Да почто же коней наряжать? Али это не грех? Однажды кошке платок повязала, так мать меня так огрела!
– А почто в хоромах держать скляные горшки с живыми карпами, когда сего добра на любой реке полные запруды?
– Это где ж такие горшки с рыбами?
– Да все в той же Белокаменной. А ставить избу со слюдяной крышей и сажать в ней груши в кадушках?
– В избе? Да почто хоть?
– А ни почто. От богатого кошеля. Вот как в Москве живут люди!
Олексей был зело говорлив, и дождаться завершения его рассказа было нелегко. Посему Феодосья перебила.
– Погоди, доскажи про меня. Что обо мне обозным сказал? – тревожно вопросила она. – Имя мое назвал?
– Али я на дурня похож? – обиделся Олексей. – Набаял, что ты монах, отбившийся из-за болезни от предыдущего обоза. Что следует тебе быть в Москве, ибо ты первый голос певчего хора и без тебя вся служба прахом идет. Царь аж вечерни стоять не хочет, все спрашивает, когда вернется любимый певец Феодосий Ларионов.
– Ты меня обозвал Феодосием Ларионовым? Сделал мужем?! Монахом?!
– А что должен был изречь? Сие сожженная в срубе колдунья Феодосия?
– Господи, грех какой!
– Грех, пока ноги вверх! – опять обиделся Олексей.
И стал укладываться с другого края воза, нарочито сердито одергивая полог и подтыкая под бока коровью шкуру. Он даже отвернулся в знак протеста против черной неблагодарности. Вот оне, бабы, всегда такие! Пригрей ее, так она изловчится и в самое сердце ужалит! Ты к бабе с добром, а она к тебе с говном!
Правду сказать, Олексей спас Феодосию вовсе не из благородства, просто оказался в отчаянном положении, из коего и нашел удачный выход.
Велено было Олексею стоять на страже возле сруба, в коем жгли ведьму по имени Феодосия. Но едва запылал сруб, озарилась Тотьма пожарными всполохами. Благонравные тотьмичи кинулись прочь с Государева луга, а Олексей замешкался. Тут и явилась перед ним Смерть с косой. Едва Олексей от старухи отбоярился! Но как только Смерть тем же загадочным образом исчезла, в голове Олексея вихрем промчались всякие розмыслы, и выходило, что он, Олексей, попал в изрядную переделку. Ежели оставить девку гореть алым пламенем, то куда она денется опосля кончины? Ведь Смерть изрекла: в списках ее сия Феодосия не обозначена! Примется покойница толкаться во все двери, а ее не принимают – нет на тебя ни указа, ни приказа. Ни в рай, ни в ад, ни к матери в утробу! Что, как начнет она шататься ночами да, обозлившись на него, стрельца, бросившего в сруб факел, будет блазиться во сне да душить до смертного морока? Синодик на помин ее души тоже не подашь. Вот и думай, Олексей, лобным местом! И тогда стрелец, матюкнувшись от души, взбежал по помосту на край сруба, кинулся по настилу вниз и, задыхаясь от дыма, вытащил Феодосию, пребывавшую в беспамятстве, на волю.
Свидетелей сего преступного деяния не оказалось, поскольку все зрители в страшной суматохе бежали в Тотьму – спасать добро от пожара, за каковой принят был накрывший город багровый туман.
Олексей отнес Феодосию в укрытие из бруса, бревен и другого запасенного для виселиц, помостов и срубов древодельного материала, уложил на стружку и корье, накрыл кафтаном со своих плеч и вновь крепко задумался.
За помощь богоотступнице, волховательнице, и что там за сей лихой бабой еще числится? – полетит буйная стрелецкая головушка с плеч долой! Вот и решил Олексей сбежать из Тотьмы с обозом, что должен был прибыть самое позднее через день. Об сем известили горожан ехавшие впереди верховые.
Забросав Феодосию ветками, Олексей помчался в казенную избу, где обитали иногородние, вернее, деревенские стрельцы, и при всеобщей панике и неразберихе собрал пожитки, прихватив чужой кафтан, порты, штаны, шапку – все, что под руку попалось, в том числе и старый монашеский куколь, неизвестно за какой нуждой висевший на стене.
Облачив Феодосию в мужескую одежду – портища натянул поверх исподней юбки и кое-как заплетя распущенные волосы в косы, Олексей вновь уложил ее за бревна, размышляя, что делать далее. И тут на дороге со стороны села Холопьева показалось несколько груженых возов и крытых кибиток холопьевцев, решивших прибыть в Тотьму заранее, дабы не проворонить всеобщий собор и отъезд. Олексей кинулся наперерез и вдохновенно набаял первое, что пришло в голову, – монах, мол, певчий и все прочее, что он уже поведал Феодосии.
Холопьевцы сперва дружно отказались взять двоицу путников, подозревая у монаха опасную заразу.
– Уморить нас хочешь? А ежели у него чума?
Но Олексей, как черт его за язык водил, красно сбаял, что монах угорел в бане. Почему сия духовная особа была уложена недужить на сыру землю, холопьевцы спросить не успели, ибо Олексей обрушил на них прорву тотемских новин – про божье око, сожженную ведьму, багровую тьму и сверх того еще от себя прилгнул про колокола, которые ударили сами по себе.
Горланя, холопьевцы уложили монаха в крытый возок, подивившись его нежному обличью, но стрелец – то был, несомненно, его звездный час, извлек из глубин памяти что-то слышанное о евнухах и под страшную клятву хранить сию тайну до смерти признался, что монах – кастрат, скопец. В монастыре сему монаху с его полного согласия отринули муде, дабы сохранить звонкий голос.
Эта новина поразила холопьевцев похлеще багряной тьмы.
– И самый мехирь отрезали? Или только муде? – дергали они стрельца за рукав на всем пути к ночному стойбищу под стенами города. Расположиться на Государевом лугу суеверные холопьевцы отказались, узнав, что спать придется рядом с прахом и костями свежесожженной ведьмы.
– Ой, нет, друже, не любим мы в таких местах сонмиться. Проедем берегом на ту сторону города. Подальше положишь, поближе возьмешь.
Теперь, лежа в возке, Олексей делал вид, что заснул, но по дыханию было понятно, что и не спит вовсе.
Феодосия шумно повернулась с боку на спину.
– Что такое? Почему разбудила? – делано сонным голосом спросил стрелец, подняв голову.
– Олешенька, не злобься на меня, расскажи, что далее со мной было.
– С тобой-то ничего. А вот со мной! Колдунью от смерти спас! Что за это полагается?!
– Да уж не соболий кафтан да желанная грамота, – согласилась Феодосия.
И, стараясь не встревать, выслушала дальнейший рассказ Олексея. Правда, в том месте, где стрелец изрек свою выдумку про отрезанные муде, Феодосья так и подскочила.
– Как это – евнух?! Как это без мудей?! Как – оскопили? Господи, помилуй! Да ты ничего дурнее не мог налгать?! – сдавленным голосом завопила она.
– Сбреши завтра обозным чего поумней, коли такая ученая! Чем недовольна? Не было у тебя допреж мудей, и не горевала. А теперь разошлась на лай!
– Так раньше я женой была, а теперь мужем стала!
И только сейчас до Феодосии дошел весь ужас ее положения. Монах! Певчий земли русской! Евнух!
Она со стоном развернулась лицом вниз и уткнулась в шкуру, дав волю слезам.
– Ну чего воду льешь? – посочувствовал Олексей.
– Ох, душа ноет, купно же и сердце, – всхлипнула Феодосия. – Какой с меня певчий? Я окромя «Заплетися плетень» да «Цветочек-незабудочка» и песен не знаю.
– Разучишь! А первое время ссылайся, что после угорания в бане долго был в забытье и оттого отчасти лишился памяти. Сие помню, сие – нет! Как зовут – помню, а как на клиросе песни выводить – отшибло. Да в Москве такие уроды толпами шастают, что твое беспамятство на их виде – тьфу! И не глянет никто, и не удивится. Подумаешь, памяти нет. Да в Москве обретается такой мужик, что у него брюшины нет и все кишки видны!
– Ой, не лги! Как это – кишки видны?
– Сама увидишь! За плату и потрогать его требуху можно.
– Фу, гадость!
Феодосия глубоко вздохнула.
– Почто меня Феодосием Ларионовым назвал? Уж очень с Феодосией схоже. Вдруг кто догадку сымеет?
– Да первое в голову пришло. Второпях все было. Вспомнил, как в указе о сожжении тебя наименовали, и переделал быстренько. Ну давай назовись по-иному. Некрещеное имя у тебя какое?
– Беляница, – несколько смутясь, призналась Феодосия.
А Олексей вспомнил ее белые ноги и колени – сам ведь переоблачал в мужеское платье.
– А у тебя какое некрещеное имя?
– Злоба! – гордо сообщил Олексей.
– Али ты злой?
– Еще как злой!
– Ой, не прилыгивай. Добрый ты.
– Зачем мне брехать? Ты меня еще в драке не зрила!
– Не люблю, когда бьются.
– Что за мужик, если не бьется? Это уж баба будет. Но Беляницей тебе быть нельзя, сие бабье имя. Выбирай некрещеное мужеское, – приказал Олексей.
– Мужеское? Пусть будет Месяц! – предложила Феодосия.
Олексей поморщился в темноте.
– Назвалась бы – Паук. Или Храбр. А то – Месяц. Ей, не забыть бы нам еще завтра волоса тебе отрезать.
– Как отрезать?! – Феодосья схватилась за косы. – Сие невозможно – без волос.
– Если без мудей возможно, то уж без косы как-нибудь переходишь. Хочешь, сейчас прямо отрежем, чтоб без посторонних самовидцев?
Олей! О! Косы ее! Расплетали их в бане и распускали до белых колен. И чесала их повитуха Матрена али холопка Парашка частым костяным гребнем. И учесывала Феодосия, ради благовония намазав на гребень елея, украденного из домовой молельни. Наущала ее этому жена брата Путилы, Мария, коя мечтала о заморских духах и даже, ластясь, заказывала Путиле привезти притирки из Москвы. Но привез Путила духи, похожие на ароматный мягкий воск и пахнувшие, по заверению торговца, персидскими розами, лишь однажды, в первый год после свадьбы. А после отбояривался, что не нашел на рынке душного ряда, хоть на самом деле жалел серебра на такую бездельную вещь.
Но делать было нечего, с косами придется прощаться.
– Отрежем сейчас, – скорбно сказала Феодосия.
Олексей извлек невесть откуда огромный нож и на ощупь, изрядно попыхтев, отрезал выправленные из-под кафтана косы.
– Куда теперь их? – грустно вопросила Феодосия. – Али в Сухону кинуть?
– Глупая мысль. Давай твои волосья, я их припрячу, а в Москве продадим на Вшивом рынке.
– Как – продадим? Да кому чужие волосья нужны? – удивилась Феодосия.
– Бают, что из космов в Европе делают для богатых бояр кудрявые шапки, красят их мукой для белизны и так носят.
– А разве не краше шапка из меха али парчи?
– Это для обмана, будто шапка сия – свои густые волосы, вьются куделью. Польские гости охотно скупают в Москве волосья. В Речи-то Посполитой косы взять неоткуда, так у висельников отрезают тайком, у покойниц и продают власочесам.
– Еще того не легче! – сказала Феодосия.
– Хорошо, если с казненных волосья срежут, а то всучат тебе волосяную шапку от подохших от чумы!
– Господи, спаси! – сказала Феодосья. – Как же у людей хватает совести торговать чумными косами?
– Совести? Эх, прелепая ты девица. И не поверишь, что волховальница.
Хотела было Феодосия рассказать стрельцу, что это она, само собой с Божьей помощью и Его творением, взрастила благоуханный цветочный крест на берегу Сухоны, да побоялась впасть в грех гордыни и самолюбования. И потому лишь с волнением вопросила:
– Олексей, веришь ли мне? Что дьяк зачитал в указе – то навет?!
– Верю! – с крепкой убежденностью в голосе рек Олексей. – Сам пострадал от наветов, потому и оказался в Тотьме. Но теперь всё переменится – Москва златоглавая за шеломлем!
Феодосия вспомнила, как отец Логгин учено называл шеломель горизонтом, в задумчивости перстами раздергала ставшие короткими, чуть ниже плеч, золотые волосы и задумчиво промолвила:
– Вот я и муж.
– А чем плохо мужиком быть? – взялся успокаивать Олексей. – Гораздо лучше, чем бабой, тут и спорить не о чем. У бабы какая доля? Огород, печь да горшки. Век ее короткий, потому и называется – бабий. А мужу, коли не дурень, все пути-дороги открыты! Вот куда бы ты сейчас пошла в бабьем сарафане? Блудью бы обозвали и вослед плевали. Что ты в Москве в оголовнике и серьгах будешь деять? В войско бабе не наняться, на ладье по морям не поплыть, ремеслом не заняться, земель новых не увидать. Только на улицу лизанья дорога! Вот увидишь в Москве на торжище, как стоят на холопьем ряду и свои, и иноземные пленные девки и просят покупателей: «Купи меня! Нет, меня!»
Феодосия молчала. Прав был Олексей, женская доля незавидная. Учителей тебе батюшка не нанимает, читать не позволяет, чертить чертежи небесных сфер можно лишь украдом, а узнает о сем супруг Юда Ларионов, так изобьет со злобой. И в Тотьме житья нет, и до Москвы в юбке не дойдешь. Что ж, значит, судьба такая.
Отчитав «Отче наш», Феодосия с чувством произнесла: «Прости, Господи, что возлежу в одном пологе с чужим мужем, но сие не для греха, а от печальных обстоятельств» (тут Олексей хмыкнул) – и закрыла очеса.
Вот так утром проснулась она колдуньей Беляницей, крещенной Феодосией, по мужу Ларионовой, а ночью уснула монахом Месяцем, нареченным Феодосием Ларионовым.