Виктор Рябинин Потрошители морей

ЧАСТЬ 1 ПОСУХУ

Не хочешь быть обманутым – не спрашивай!

Мудрость индейцев Восточного Побережья.

К ИСТОКАМ

Кар-р-амба! – озарённо вскричал мой внутренний голос после удара восьмой склянки и тот час же провидчески продолжил: – Эй, на румпеле! Поворачивай на новый галс! Курс зюйд-зюйд-вест! При попутном ветре даже в крутом бейдевинде и с зарифлёнными парусами, мы со скоростью в 15 узлов пойдём туда, куда подойдёт, как сказано в Библии. И пусть только скрип кабестана, лязг якорной цепи да визг такелажных блоков сопутствуют нам в пути! Тогда трепещущий флаг на клотике грот-мачты, расшитый руками девственниц, укажет верный курс славному фрегату «Ганимед» к тавернам Тортуги и золотым россыпям Порто-Белло. Только вперёд за подвигами и приключениями! И да будет так, в зад вам якорь, почтенные домоседы!

Непременно, не реже двух раз в месяц, мне снился один и тот же сон о крутой волне, белопенном паруснике и отважном капитане, в тёмно-синем бархатном колете, с богато убранной шпагой на перевязи…

Покончив с сезонными работами на ранчо, я впадал в состояние покоя и глубокой депрессивной задумчивости. Часами бродил по прериям с винчестером за плечом и круглой флягой горячительного на портупее, нагоняя страх своим неухоженным и свирепым видом не только на приученного ко всему случайного путешественника, но и на домочадцев у родного очага. И в первую очередь, вне всякого сомнения, на жену Пелагею, вывезенную по случаю из глубин таинственной России, о чём я толково рассказал в первых мемуарных опытах воспоминаний о кобыле Розе и её пророческом бреде, если кто помнит этот повествовательный труд, хотя бы в общих чертах.

Разгонять вселенскую тоску и европейский сплин мне нередко помогал дорогой зять Стивен Гланд, человек верного слова и достойного дела. Когда же к нам примыкал немногословный Билли Понт, ближайший по ранчо сосед, то с нами вообще не было никакого сладу. Мы разбивали военные лагеря под звёздным небом, жгли кострища, заслоняясь ими от прожорливого зверя, распевали на всю округу шотландские боевые гимны и валились от усталости с ног прямо под копыта горячих скакунов походной коляски сестрицы Азалии, всегда находящей нас в самых потаённых уголках зарослей маиса. После нашей поимки обычно следовал скорый полевой суд, разлука с близкими и моё заточение в одиночную камеру забитого старым хламьём подвала. Узилище было давно мною обжито, поэтому исправно предоставляло узнику кров и пропитание, приносимое с воли родными сторожами. Порой я даже находил у изголовья баклажку домашнего пива, оставляемую, по сердобольной русской привычке сочувствия сирым и немощным, моею верною супругой. Палашка только с виду была монстром и фантомасом, но прожив со мною неразлучно все эти последние годы, так привыкла к своему господину, что позволяла себе не только словесно наставлять, но и заботиться о моём телесном здравии.

Однако, с другой стороны, наши мужские забавы и развлечения были не столь часты, как хотелось бы, поэтому не особо мешали сельскохозяйственной и иной деятельности домочадцев. Тем более, что детки к тому времени изрядно подросли, как наши с Пелагеей, так и сестрицы Азалии со Стивеном.

Так бы мирно и текла моя жизнь, без стрессов и излишних потрясений, если б Провидение не толкнуло меня на новый литературный подвиг.

– Выходи, – сказала мне в то утро любимая Пелагея, явившись весомым привидением в мою юдоль скорби, – хватит маяться бездельем, пора на полевые работы.

После таких слов, не предвещавших беззаботного существования под голубым небом, обычно следовала тяжёлая трудовая повинность. Я привычно покорялся судьбе и начинал влачить жалкое существование угодившего в ярмо копытного животного. Мне приходилось исполнять все прихоти хозяйки положения, закрывать глаза на издевательский тон приказов и употреблять, по мнению впавших в ересь домашних трезвенников, только здоровую пищу и питьё. Насилие длилось до той поры, пока караул не терял бдительность, уверовав в мою покорность судьбе. Тогда я получал полную свободу передвижения во все стороны, свершая одновременно подвиг здравомыслия и покорности, вкупе с верным супругом моей любимой сестры. Стивен тоже был изрядным стратегом, поэтому наши очередные бдения возле бутыли с бурбоном изначально носили предсказуемый характер, но разнообразного свойства. Таким образом, каждый новый наш загул был по-своему неповторим и ярок, словно луч света в тёмном царстве предрассудков. Короче говоря, это был своеобразный вид спорта в его историческом понимании законов Вакха и Бахуса. Но именно в то утро я возразил:

– Женщина, – сказал я веско и с нажимом, – оставь меня в гордом одиночестве и немедля удались на почтительное расстояние от своего господина. Ко мне снизошло озарение вольного ветра, неоглядной морской стихии и видение морского волка во всей красе. Не мешай моему общению с потусторонней свободой, так далёкой от тебя!

В течение получаса я ронял тяжёлые словеса в серое пространство подвала высоким слогом аравийских пустынь, порой и сам не понимая, о чём таком нетленном вся несуразная речь моя. Да, не понимал, но своего добился. Пелагея, осознав, что мужик или ещё не совсем проветрился, или навсегда повредился, решила оставить меня в покое:

– Мудозвон, – только и сказала моя добрая жена на своём языке и покинула место заточения, не забыв запереть дверь на замок.

Я же надолго остался один без заботливого пригляда и назойливого присмотра, был подчинён лишь себе и мог делать всё, что заблагорассудится. Поэтому почти сразу мне заблагорассудилось смежить очи и впасть в дрёму, вполне свободным от ложных забот бытия человеком. Во сне ко мне снизошёл дух и начал щекотать мой обонятельный нерв кухонным ароматом завтрака, приготавливаемого на открытом огне в саду, аккурат напротив места моего содержания. Я был готов проснуться, но гордость взяла своё, поэтому передумал. Потом мне привиделось море в лучах красного заката, розовые паруса, полные попутного ветра и седовласый, крепко сбитый человек в потёртом камзоле, кожаных штанах, башмаках с серебряными пряжками и искусно завитом парике, который надёжно стоял у бушприта корабля.

– И виждь, и внемли, – сурово сказал морской волк, обращаясь, вероятнее всего, ко мне.

И в ту же секунду в благородных чертах его лица я увидел подобие своего отражения. Но не зеркального, а скорее душой осознанного сходства. Несомненно, это был кто-то из моих предков, сокрытый глубинами веков. Не зря в нашем роду коренилось осознание принадлежности к великому братству свободных людей, овеянных романтикой дальних дорог, рукоприложения к любому виду оружия и приверженности к весёлой жизни с полными карманами денежных знаков разномастных государств. Сердце моё затрепетало, дыхание участилось, и я в полубреду подсознательно понял, что нахожусь у корневища родового гинекологического древа, не далее как в шаге от постижения тайны возникновения нашего славного клана Блудов. И преодолеть этот порог мне готов помочь мой славный предок, величественно возвышающийся на носу парусника под чёрным полотнищем Весёлого Роджера и перекрестьем белых костей на кливере.

Пробудился я от мышиной возни в дальнем углу подвала. Каждый индивид, проходящий реабилитацию после обильного возлияния, знает сколь пагубно влияет любой шум на восстанавливающий свои функции организм. Ведь даже скрип половицы под лапой муравья доходит до самых печёнок и гвоздём вбивается в неокрепший мозг, не то что наглое поведение оголодавших грызунов в ближайшем от страдальца окружении.

Озверев, я медленно приподнялся и, напрягая все угасшие до времени силы, бросил на шум какую-то ветошь. Звери не испугались деятельности человека, а пуще прежнего принялись за старое занятие, вгрызаясь во что-то деревянное, надо полагать, ради поисков скудной пищи. Я откинулся на топчан в поисках умиротворяющего отдохновения, но напрасно. Скоро скрежет зубов ненасытных хищников перерос в визг двуручной пилы на лесоповале, и я понял, что мои покойные часы сочтены. Воспламенённый благородным гневом, я встал с одра и на неверных ногах перенёс своё болезное тело в угол подвала. Стукнувшись коленями о какую-то деревянную конструкцию, я словно выстрелом из кольта восстановил тишину в помещении. Вот что значит человек разумный! Даже больной и немощный, он одним своим видом в полный рост способен восстановить привычный миропорядок в окружающем пространстве!

Отдохнув в тишине на подвернувшимся под ноги сундуке, уже на следующий день я ощутил себя вполне сносно. А подкрепившись доброй пинтой пива и копчёной грудинкой с краюхой хлеба, видимо ещё с вечера принесёнными сердобольной жёнушкой, я почувствовал такой прилив сил и надежды на лучшее, что стал вполне осознанно ждать освобождения из-под стражи. Однако, Пелагея не спешила, как всегда наказывая меня сверх меры лишением свободы, а себя воздержанием. От безделья я стал разминать нижние конечности бесцельной ходьбой из угла в угол подземелья, всегда в конце прогулки натыкаясь на облюбованный грызунами сундук. Скоро мне это надоело, и я при помощи какой-то железяки вскрыл этот ненавистный ящик, обитый по углам жестью. В старой деревянной посудине ничего полезного для моего обихода не нашлось. Она почти наполовину была забита старой бумагой, порою истёртой до дыр на сгибах, небрежно оборванной по краям и местами испорченной то ли водой, то ли иной активной жидкостью. Тут же находились и свитки материи, по виду чуть ли не парусины, испещрённые явно древними письменами и небрежно кинутые на дно сундука. Рядом валялись, как мне показалось, листы то ли пергамента, то ли папируса. Однако, утверждать положительно не могу, так как я не антиквар, а тем более не учёный историк из Бостона. Словом, всё это богатство было допотопным старьём, изъеденным временем и крайне небрежным хранением. Выбросить и забыть! А лучше – сжечь безо всякого сожаления!

Так бы и поступил любой здравомыслящий человек, но только не я. Природная пытливость моего ума и избыток времени заставили вашего покорного слугу опуститься пред сундуком на колени и начать перебирать его содержимое, надолго останавливая взгляд на старых письменах, но ничего не понимая в хитросплетении начертанный знаков. А кто бы мог подумать, что начиная с этих, казалось бы, бесцельных изысканий я скоро потеряю не только покой и сон, но даже позабуду все прежние светские развлечения свободного гражданина и буду измерять жизнь законами иного времени и миропорядка?

А дело было в том, что всё это богатство старьевщика, как бумага, так и тряпьё, были сплошь исписаны письменами различных культур и исторических эпох. Часть написанного на более свежем, как мне показалось, материале читалась более менее на английском, если судить поверхностно, языке. Большая половина рухляди была испещрена неведомыми знаками, не похожими даже на шумерскую клинопись, не говоря уже о китайских иероглифах, хотя в манере написания всё же подспудно чувствовались азиатская хитрость и варяжское варварство.

Я, как ранее замечал, ни минуты бы не раздумывал о достойном применении этого богатства, но не вовремя вспомнил слова родного батюшки, давно отошедшего в лучший мир:

– Дик, Дик Блуд, – говаривал он порою, охаживая мои чресла недоуздком, – помни сынок, что в тебе гнездится не только порок, но вмещаются и благость, и благородство крови. Знай, что войдя в силу ясного ума и освободив благородными порывами души свой разум от плевел сутяжного скудоумия, ты когда-нибудь сможешь прочесть письмена наших предков, что сокрыты от посторонних глаз в окованном железом наследном сундуке, который ты не раз безуспешно пытаешься поджечь, с целью непонятной даже тебе самому, – и он менял недоуздок на чересседельник.

Из этих душеспасительных бесед и наставлений, чинимых родителем, мир праху его, я годам к пятнадцати уразумел, что именно в ободранном временем сундуке хранятся тайные записи истории становления нашего рода. После этого кладезь родственных знаний я уже не поджигал, хотя и пытался подорвать зарядом дымного пороха, за что и был нещадно, но нравоучительно бит сыромятной вожжой. Моя ненависть к сундуку объяснялась любовью к химическим опытам и крайним любопытством. А на этом пути родового инстинкта, громоздился огромный замок на крышке этого чудесного и манящего к себе неизвестностью столетнего короба. И как только мой старый жеребятник осознал это и показал мне, как наследнику, содержимое ненавистного монстра, я оставил сундук в покое, ибо читать никогда не любил. Вплоть до того времени, как засел за мемуары, но и тогда, написанное чужой рукой дочитывал до конца лишь в глубокой задумчивости.

– Дик, – сказал мне тогда папашка, учуяв родственную душу книгочея из-под палки, – у меня руки не дошли до этой писанины. Ты тоже не снизойдёшь до архива предков. И даже твои дети, осилив сносно грамоту, вряд ли разберутся в этом наследном богатстве. Но уже правнуки точно всё расставят по своим местам в нашем подвале. Поэтому оставь сундук в покое, как в своё время и я обещал отцу, иначе оборву свои конечности, перетаскивая ящик с места на место подальше от твоих глаз.

Вот по этой простой причине ископаемые документы и сохранились почти в целости. И ещё я знал, что где-то с середины Семнадцатого века и по Двадцатый, многие из наших общих предков силились разобраться в этом древнем наследстве, но так никто истины не постиг, хотя и оставил письменные свидетельства посильного труда над первоисточниками в том же сундуке. И лишь мне, отмеченному талантом литератора и сказателя, удастся разобраться в сих артефактах и выбить золотыми буквами своё имя на скрижалях истории, прославив тем самым не только наш род, но и великие деяния его в разумных пределах эпохи. Я, вдруг, свято поверил в собственное вышнее предназначение. И да будет так в своём свершении!

Таким вот образом рисовало моё светлое будущее воспалённое тщеславием воображение, так веровал я в своё предназначение, сидя надутым индюком возле алмазной кучи старого дерьма. И что было делать с этим сокровищем, я не представлял даже отдалённо. Ведь даже написанное, вроде бы английскими буквами, воспринималось с трудом и не сразу, а порой и вовсе скользило мимо сознания. Поэтому к обеду я плюнул на свои никчемные потуги объять необъятное и в глубокой задумчивости прикрыл глаза, уронив голову на грудь и прислонившись спиной к никчемному сундуку. Мне привиделся шторм на неоглядном море и скрипучий визг чаек над седой горбатой волной…

– И долго мы будем маяться дурью? – гадким криком въедливой прибрежной птицы врезался в сознание голос любимого наказания за все грехи моей молодости. – Всё, выметайся на волю, пора и честь знать. Устроил себе лежбище вдали от трудов праведных. Совесть всю проспал! – и Палашка, разгребая упругой ногой ветхие листы с записями, неотвратимо надвинулась на сундук и на меня в том числе.

– Осторожно, женщина, – хриплым со сна голосом грозно вскричал я, – не попирай нетленные вехи исторического прошлого, мать твою!

Мой эмоциональный всплеск имел значительный успех, ибо доисторический мастодонт вдруг в задумчивости остановился и опасливо спросил:

– Дикушка, а что такое?

– Стой на месте, – ещё увереннее возвысил я голос до потолка, – у тебя под ногою историческая грань веков и вся моя родословная почти от сотворения мира.

Пелагея ничего не поняла, но затаилась, видимо опасаясь своим грубым поведением навсегда повредить рассудок близкого ей человека. Где же это видано, чтобы мужик в годах так беленился и чах возле прелого вороха бумаги и тряпья? По моим предположениям именно эта мысль змеёй заползла в крепкую бабью голову. Поэтому, предотвращая необратимый нервный срыв моей русской подруги, я с глубочайшей верой в справедливость собственных слов, начал прямо-таки вещать, словно проповедник в стане аборигенов Чёрного континента:

– Видите ли, мэм, у вас под пятой не только материал для сортира, не тлен ничтожнейший, не приют для мышей и крыс! Ибо у тебя под башмаком летопись моих пращуров, которую я сумел разыскать в конце своего гвардейского жизненного пути, – конечно, я немного приврал за-ради моего будущего геройского ореола, но ведь всё равно и так растрачивал словеса впустую.

– А понятно выразиться уже ума не хватает? – вопросила непонятливая собеседница, но в сторону от сундука всё же отступила.

– И что тут повторять? – уже буднично откликнулся я с тяжёлым вздохом. – Здесь, Палаша, записан весь жизненный путь моих предков. Возможно всего лишь одного, но это начало всех начал. Это как Библия!

Упоминание о святой книге произвело на жёнушку впечатление сопричастности к вечности, и она уже заворковала голубицей:

– Дикушка, так прочитай что-нибудь из начала. Может, про какой-никакой клад где упоминается, о котором ты не раз бредил в угаре. Может, какие указания найдёшь, где поглубже копать.

– Для тебя, дорогая подруга, всё что угодно. Хоть про клад, хоть про счёт в агробанке города Санта-Барби, – сказал я важно, уже как хозяин положения, а не каторжанин из подполья.

Глазки моей легковерной Палашки тут ж заблестели. Она скромно присела на какой-то чурбачок, сложила свои лапки на опрятном передничке и приготовилась слушать с посильным вниманием ребёнка. У неё даже ушки как-то так оттопырились в виде раковинок неведомых морских моллюсков. Я ею от души залюбовался, тем более, что давненько никого не награждал я своими байками и былинами. Прямо-таки было жаль разочаровывать ждущую тайного откровения женщину, но я собрался с силами и невесело выдавил:

– Всё, Пелагеюшка, однако, прах и тлен. Начало этих мемуаров изложено на очень древних подручных материалах и начертано, скорее всего, тайнописью. Поэтому вряд ли когда будет прочитано человеком, а тем более, правильно истолковано современником! – и я на глазах жены стал впадать в отчаяние, протягивая ей листы с непонятными надписями.

Всегда после подобной скорбной уловки, Палашка меня жалела и угощала утешительной малиновой настойкой собственного приготовления. Однако, паче чаяний, супруга с неясной целью взяла бесполезные бумаги из моих ослабевших рук и принялась их разглядывать, словно антиквар подарок из далёкого прошлого. Пелагея, как я знал доподлинно из её воспоминаний, провела несколько зим в церковно-приходской школе, пока сие бесцельное занятие ей не наскучило. Поэтому азбуку знала не понаслышке, хотя я ни разу не видел её с печатным листом в руках. Ни в России, ни, тем более, здесь, на Западном побережье Америки, куда я доставил её в конце моих кругосветных скитаний. В родное гнездо привёз, прямо в руки сестре Азалии и её семейства, ибо родители мои к тому времени упокоились, храни их Господь, но родовая ферма сохранилась. А при наличии моего капитала, мы с женою сразу пришлись ко двору, и все разом хорошо и дружно зажили средним классом аграриев. Я даже писал заметки о своих путешествиях по белу свету, которые издатель Энтони Гопкинс печатал в городской газете «Зе Таймс». Палашка, естественно, ничего из этих литературных трудов не читала, пользуясь моими изустными пересказами событий. Да она и говорила-то по-английски не очень бойко, и была не чета мне в этом вопросе. Поэтому, когда мы с нею начинали общаться голосом, то окружающие нас вообще не понимали. Этот феномен проявился ещё в России, а в Америке лишь ещё более окреп, что было весьма кстати для окружающей среды при столь взрывных характерах собеседников.

Так вот, когда Палашка взялась за бумаги, я был до того изумлён, что даже забыл о возможной выпивке. Жёнушка же, тем временем осмотрев бумажные листы со всех сторон и чуть ли не понюхав, вдруг вперилась в один из них, словно отроковица в первые следы женской месячной забавы, и надолго задумалась. По всей видимости, подчиняясь не до конца изученной наукой бабьей логике, она среди вороха бумаг узрела какую-то свою выгоду и у неё в мозгу началось беспорядочное движение импульсов женской сообразительности, подспудно дремавшие без надобности до сей поры. И буквально через четверть часа Пелагея вынесла свой вердикт:

– Я такое встречала дома в церковных книгах. Это кириллица старославянского письма, как мне обсказал наш батюшка, видя моё рвение к грамоте. Теперь-то и прочитать можно.

– Можно да нельзя, – заверил я. – Надо или твоих церковников на помощь призывать, или к ним на поклон в Россию ехать, а это никак не возможно при тамошнем раскладе революционных дел. Иже еси, – я для доходчивости иной раз переходил на родной язык жены.

– Тогда не знаю чем ещё поспособствовать, – горестно сказала моя помощница, и мы пошли на выход к белому свету, упаковав с возможной бережливостью всю историческую находку обратно в сундук.

Дни за днями шли своей чередой, я не мешал родственникам заниматься разнообразной хозяйственной деятельностью, а они мне литературным трудом, то есть периодической переборкой сокровищ старого сундука. Я бы давно забросил это неблагодарное занятие, если бы не Палашка. Ведь она не только вселила в окружающих родных и близких нерушимую веру в то, что я не покладая рук и иссушая мозг, занимаюсь ежечасно восстановлением генеалогического родового древа, но и собственноручно обустроила мне личный рабочий кабинет. Иначе говоря, глухой чулан, обставленный спартанской мебелью в виде грубого стола, старого кресла-качалки и походного топчана. Именно её стараниями был оборудован сей загон для моей творческой деятельности по поиску исторической справедливости вдали от суетного мира и постороннего глаза. Сюда же она приказала перетащить и злосчастный сундук, а в углу оборудовала камин в виде русской печки для поддержания приемлемой температуры, как для документов, так и для исследователя. Чем руководствовался бабий ум, создавая мне такие тепличные условия, я доподлинно не знаю, но видимо материнский инстинкт подсказывал женщине, что в этих доисторических справках сокрыты не только путь к богатству, но и знатность всего нашего рода. А это, в стране великих возможностей, естественно открывало подрастающему сынку, Блуду-младшенькому, прямую дорогу не иначе как в президенты, а доченьке Паките в первые леди любой трансконтинентальной компании по ликвидации недр и поверхностной растительности.

Сначала я противился сидячей работе, но когда мне в этом стал помогать зятёк Стивен, а затем и добрейший Билли Понт, дни полетели перелётной птицей и мы не могли нарадоваться на праздные условия моего творческого заточения. Правда, пришлось покончить с деревенскими привычками, то есть употреблять на износ организма и вынос тела, но зато мы пристрастились к долгосрочным посиделкам у камелька в узком кругу. Непременно с сигарой, разговорами о высокой политике и чтением еженедельника «Зе Таймс» в самом начале нашего высокого собрания.

Кроме всего прочего, мы во все глаза просматривали и на все руки часто перебирали это тягостное наследство из пресловутого сундука. Однако, ничего путного из всего многообразия доисторической мозаики сложить так и не сумели. Как, собственно, и более ранние по времени исследователи. Кое-кто из моих предков даже пытался оставить письменные свидетельства своего мыслительного процесса по поводу этого древнего материала, но это были лишь слабые потуги необразованных архивистов и кладоискателей. Все они советовали начинать работу с дословного перевода древних текстов на цивилизованный язык, но всякий раз расходились во мнениях по принадлежности текстов хотя бы к какому-нибудь известному науке лингвистическому краю. Кто-то советовал обратиться к языческим сказам старушки Европы, кто-то нацеливал на заклинания шаманов далёкой Азии, а кое-кто уже тогда пытался снарядить экспедицию не только в страну инков, но и по островам Карибского бассейна. Однако, как явствовало из беглых записей, практическим вопросом перевода старых текстов никто не занимался, в чём сразу же угадывалась наша родовая черта – мгновенно загораться новой идеей и так же молниеносно переключаться на иную, но более завлекательную для пытливого ума задачу. На том и стояли веками, как истуканы острова Пасхи. Характер наш не менялся, пока я не осчастливился Палашкой. Ведь именно по её подсказке я пришёл к выводу, что нам нужно искать толмача славянского толка, но не знал где, а потому и не кидался сломя голову за сказочной Жар-птицей, как говорили на российских рубежах крепкие умом мужики, покуривая самосад на завалинке или по углам сельских сходов. Однако я верил, что наш кроссворд когда-нибудь и сам благополучно разрешится. Пока же, притупляя интерес Пелагеи к моей персоне и нашему научному обществу, как вскорости наш триумвират сам себя окрестил, я писал для издателя Энтони Гопкинса из Санта-Барби разные истории из своих странствий по белу свету. Что-что, а правдиво приврать я всегда умел с достаточной убедительностью и с достоверной доходчивостью всё повидавшего человека. И потому жёнушка оставалась довольной, находя нашу фамилию под очередным газетным опусом. А со временем к заботам о моём пригляде стала относиться спустя рукава и вполне уверовала, что я нахожусь на верном пути семейного расследования, покрытого пылю веков и наносным илом быстротекущего времени истока родового бытия. Мне же хватало ума не разъяснять любимой Палашке, что вся моя писанина так же далека от сокровищ сундука, как страусиное яйцо от курицы, несмотря на то, что они одного природного назначения. Хотя сам вопрос о первородстве яйца или птицы до сей поры не решён даже в самых высоких научных сферах, не говоря уже о головах простого обывателя.

– Дорогой Дик, – поддерживал меня и муженёк Азалии, добрейший Стивен, – скорее мы сами изобретём новую азбуку, нежели разберём древние каракули твоего сокровища. Да и зачем биться рогами в закрытые ворота и объяснять необъяснимое? Главное, что домашние верят, будто мы на правильном пути разгадки вековых тайн и не мешают свободно располагать временем, как нам заблагорассудится.

– Мистер Блуд, – вторил друг Билли, после пинты ячменного пива переходящий обычно на официальный тон, – мистер Блуд, что ни сотворяется, всё во благо алчущего! – и он уверенно тянулся к джину без тоника.

Но всякое счастие и почивание на лаврах имеет свой естественный предел. В скором времени мы отцвели маковым цветом, и пришлось волей-неволей плодоносить чем придётся. То есть я, как главный вдохновитель зряшного предприятия, начал разрешаться от бремени ложных обещаний, точно молодая неопытная мать. Словом, вскоре истекли мои беззаботные дни весенним мутным ручьём, а бытие окрасилось лихорадочным мозаичным соцветием событий давно отлетевших не только лет, но и очень многих зим. И я познал тяжкий труд старателя, намывающего крупицы благородного металла у водоёмов с проточной водой возле терриконов пустой породы. Я стал рабом доисторических хроник и душой перевоплотился в своего далёкого предка до такой степени, что мне стали близки и понятны его тревоги и чаяния, радость и боль, вкупе с тягой к прекрасному на грани дозволенного.

А начался мой тяжкий процесс обновления с пустого. Как-то утром, с очередной почтой я получил от мистера Гопкинса дружеское послание. Мой старый литературный доброжелатель Тони просил прибыть к нему в издательство, дабы обсудить трактовку людоедства в моём последнем рассказе из повседневной жизни в дебрях Африки. Я немедленно согласился на приглашение и уже через месяц на перекладных прибыл в Санта-Барби.

Энтони как всегда встретил меня приветливо, и мы тот же час обсудили заинтересовавшие его вопросы африканской кулинарии, закрепив свежие знания бутылочкой виски, всегда находившуюся под рукой у многоопытного издателя. А уже после второй, я, как опытный изыскатель и археолог, но более для придания веса в глазах мистера Гопкинса или попросту для поддержания литературной беседы, ляпнул:

– Тони, – сказал я значимо, – в настоящее время мой пытливый мозг занят решением сложной и весьма запутанной задачи. Я бьюсь над расшифровкой некоей древней рукописи по сложности письменных знаков схожей с иероглифами инков, которые не дают покоя шифровальщикам всего мира. Вполне возможно, что я стою одной ногой на пороге величайшего научного открытия, тогда как другая… – однако, глянув на пустой стакан, я мгновенно понял, что с задней ногой несколько поспешил, а поэтому просто, как бы доказуя правдивость своих слов, тут же на обрывке какого-то листа воспроизвёл по памяти несколько осточертевших знаков неизвестной нашей цивилизации письменности.

Гопкинс долго разглядывал мои каракули, а потом твёрдо заявил, что подобную клинопись он вроде бы встречал то ли в музеях Парижа, то ли на выставке антиквариата в Лондоне, то ли среди старья на блошином рынке Варшавы. И тут же посоветовал мне не тупить мозг изысками дилетанта, а обратиться к местному архивариусу из Одессы, свихнувшемуся на почве языкознания и трезвости.

– Мистер Лейзель Блох, – сказал мне тогда Тони, – джентльмен хоть и со странностями, но его голова, насколько я знаю, наполнена всяческой лингвистической бредятиной по самые уши. А если он заинтересуется чем-либо из язычества, то дело доведёт до конца даже во вред себе, не говоря уже о заказчике. Ступайте Блуд прямо к нему в городскую библиотеку, что рядом с ломбардом на Пятой авеню.

Я горячо поблагодарил издателя за подсказку, но к книжному червяку не поспешил, так как весь остаток дня провёл в обществе приветливого Тони и его очаровательной супруги, прирождённой флористки миссис Каролины, за бутылочкой гавайского рома и светскими разговорами о флоксах, рододендронах и калийных удобрениях при отсутствии полноценной органики. У приветливых хозяев я и заночевал прямо в кресле под шотландским пледом. Наутро, ближе к полднику, я был бодр и свеж после двух чашек кофе с доброй каплей коньяка. Затем, по настойчивому совету добрейшего Тони, я на большом листе картона нарисовал крупным планом почти с десяток знаков весьма схожих с первоисточниками сундука и отправился с рулоном подмышкой на поиски здания городской библиотеки.

ТЯЖКИЙ ПУТЬ ПОЗНАНИЯ

Архивариус Лейзель Блох оказался несколько вертлявым человеком неопределённого на глаз возраста, но с пейсами по бокам остренькой головы и с кипой благочестивого еврея поверх макушки. При разговоре ему не сиделось на месте, поэтому верилось с большим трудом, что столь кипучая натура могла добровольно уживаться с пыльными полками векового старья. Даже его глазки, шоколадного оттенка, не могли усидеть на месте при разговоре с посетителем. Они прямо-таки носились вскачь по собеседнику, придираясь к каждой черте лица и складке одежды. В пыльном библиотекаре, как виделось мне со стороны, явно пропадал дар прирождённого сыскаря.

Но ведь как обманчиво бывает представление о человеке не занятого вплотную своим делом! Скажем, весь день ты пускал пузыри вместе с несмышлёнышем в колыбели, а ночью, глядь, встретился то ли бандит с большой дороги, то ли вовсе конокрад и лжесвидетель. Так и с ребе Лейзелем, как оказалось впоследствии, он предпочитал, чтобы его называли в близком кругу. Едва лишь я на словах объяснил цель своего визита, как достославный библиотекарь указал мне на дверь в несколько грубоватой форме:

– Пошёл вон, – взвизгнул господин Блох тонким голосом и добавил:– я не подаю иноверцам!

И уже тогда, в этом его посыле почувствовалась несгибаемая независимость при незавидном положении. Поэтому этакая негативная вспышка выходца из вечно гонимого народа меня не смутила, и я тут же предложил солидный по нашим меркам куш за оказание мне мелкой профессиональной услуги:

– Мистер Блох, – сказал я доверительно, – как мне поведали очень сведущие люди высокого положения, только вы, благодаря своей учёности, способны разгадать значение древнего письма, образцы коего я прихватил с собой. Мне и в голову не пришла бы глупая мысль обеспокоить вас столь мелкой просьбой, если бы кто-то другой, кроме вас, на всём континенте от Аляски до Атлантики смог прочесть сии древние письмена давно забытых предков.

С этими словами я ловко выхватил из подмышки свой свиток и расстелил его прямо на подвернувшимся под руку столе.

– О способах выплаты гонорара мы потолкуем чуть позже… – я было хотел изложить материальную часть моей невинной просьбы, но тот час же осёкся, ибо стоящий предо мной человек мгновенно преобразился, едва скользнув взглядом по закорючкам на принесённом чертеже.

Архивариус весь напрягся от кипы до башмаков мелкого размера, глаза его зажглись внутренним пламенем, приняв красивое осмысленное выражение, а голос окреп и стал весомо рассудительным:

– Сэр, – твёрдо молвил мистер Блох, – раз у вас действительно сохранились свитки с кириллицей или глаголицей, что вероятнее всего, если судить по предъявленным образцам, то я сочту за честь прикоснуться к столь древним артефактам. Через месяц я возьму отпуск и переберусь к вам на ферму для работы с первоисточниками. Диктуйте адрес!

Вот так, на ровном месте, безо всякого приложения излишних сил, я получил головную боль и круглосуточную мигрень сразу на оба верхние неустойчивые мозговые полушария, тогда как стационарные нижние надолго обзавелись приключениями не под стать возрасту. Словом, по прошествии некоего времени, сопутствующему отдохновению настоящего мужчины за пределами домашнего очага, едва успел я возвернуться в отчий дом, весь в сладких грёзах по поводу пойманной синицы в руках, едва успел уведомить ближайшее окружение о грядущем учёном постояльце, как вышеозначенный Лейзель Блох был тут как тут. В строгом деловом костюме, в начищенных до блеска башмаках и примечательной высокой чёрной шляпе иудейского кроя, он выглядел экзотическим саксаулом посреди дикой деревенской природы. Самозваный ребе прикатил в крытой повозке доверху набитой книжной продукцией разномастного толка. Тут были, насколько могли бегло судить мы со Стивеном, и исторические летописи, и словари неведомых нам цивилизаций, и географические справочники по всем концам света, и топографические карты, свёрнутые в рулоны и похожие на вязанки кругляка для растопки печей, и, что более всего удивило, кипы чистых белых листов вкупе с пачкой копировальной чёрной бумаги, явно не предназначенной для отхожих мест. Однако, несмотря на некоторое замешательство, мы радушно встретили нашего гостя, загрузили мой кабинет чуть ли не под потолок привезённым научным скарбом, а, выкинув топчан, поместили на его законном месте удобную кровать на пружинах.

– Господа, – сказал нам мистер Блох сразу, – спать и питаться я буду в одном помещении, дабы не тратить время на излишние передвижения по дому и отрываться от дела по пустякам. Проветриваться соизволю в одиночестве по утрам в росной свежести вашего сада по два часа кряду. В беседы со мной прошу вступать лишь по моей просьбе и при крайней надобности.

Обговорив с кухаркой хитроумное меню, архивариус остался сносно доволен оказанным приёмом, а бегло осмотрев содержимое сундука, сократил время прогулок до часа. Пелагее же велел установить ему четырёхразовое питание с достаточным количеством кисломолочных продуктов по утрам для обеспечения бесперебойной работы желудочно-кишечного тракта. И лишь только обговорили все детали жизни и деятельности месье Лейзеля, как он повелел себя теперь называть, учёный муж с головой ушёл в работу, удалив из помещения всех свидетелей разгула его неординарного ума. Исключение составил лишь я, как мелкий клерк и мальчик на побегушках.

Многие утверждают, что весьма притягательно наблюдать как работают другие или смотреть на неспешные воды незлобивой реки. Не буду ничего утверждать, но на занимающегося делом месье Лейзеля смотреть было несколько страшновато. Первоначально я посещал архивариуса по утрам в его наспех оборудованном кабинете, но никогда не мог застать его праздным. Когда бы я ни заглянул в бывшую кладовку, мистер Блох бывал уже на ногах и трудился не покладая рук. То есть, не замечая никого, он или что-то строчил на белых листах бумаги, изредка заглядывая в первоисточники, или рылся в своих справочниках и словарях, а то и просто разгуливал по разложенным у порога географическим картам. Но поистине страшен был архивариус, когда затевал спор с кем-то неведомым для посторонних, но явно таящимся в тёмном углу. Глаз его загорался адским потусторонним пламенем, с губ слетала серая пена, а волос на голове вставал дыбом. В это время он не реагировал на обращение, поедал пищу на ходу, а когда я нечаянно заглянул через его костлявое плечо в неразборчивую писанину этой библиотечной тли, то тихий архивариус кинулся на меня с остро отточенным карандашом, словно истый правоверный на попирающего мечеть крестоносца. И ведь я лишился бы как минимум любопытного глаза, не упади в обморок прямо на нетленные рукописи. Припадок не припадок, но инстинкт самосохранения сработал чётко. Поэтому я хорошо вижу в разные стороны и по сей день. Более я понапрасну не любопытствовал, пустив исследовательскую деятельность Блоха на самотёк. И лишь изредка проверял наличие в доме постояльца через щель в приоткрытой двери.

Однако, через месяц исследователь обнаружил моё скромное присутствие и вполне осознанно пригласил к себе в кабинет.

– Мистер Блуд, – разумно сказал он, поигрывая перьевой ручкой, словно горец кинжалом, – полностью перевести первоначальный текст на другой язык будет хотя и затруднительно, но вполне возможно. Однако, ради сохранения целостности восприятия первоисточника, я, тем не менее, всё же постараюсь воспроизвести его также на языке автора и в доступном для нашего понимания виде. В своей работе на данном этапе я оказался в весьма затруднительном положении. Расшифровка и доработка первоначальных текстов, с последующим логическим их завершением, требуют дополнительных сведений, коих у меня под рукой нет. А так как мне недосуг отрываться от предмета моих изысканий, то я бы просил вас отправить с любого почтового узла связи города Санта-Барби несколько писем моим единомышленникам, а впоследствии привозить их ответы, если учёные друзья соблаговолят помочь мне в некоторых вопросах лингвистики, истории и географии, – и он протянул мне три запечатанных конверта, добавив:– Надеюсь, расходы за пересылку почтовых отправлений вы возьмёте на себя?

Естественно, все эти расходы я взял-таки на себя и в тот же день вместе со Стивеном мы отправились в город, тем более, что давно собирались отдохнуть в приличном месте. Конечно, не забыли и про письма. Первое – сэру Арчибальду Кордоффу в Лондон, действительному члену Британского географического общества и всемирно известному исследователю Канадского шельфа Арктики, второе – Карлу Клабенкегелю в город Берлин, кандидату бундестага от правого крыла, борцу за права малых народностей Океании и третье – Грише Гроцману в какой-то заштатный Бердичев. Таким образом, я стал связующей нитью между месье Лейзелем и его заокеанскими компаньонами, кои повадились раз в месяц, а то и чаще, присылать объёмистые ответы на его наводящие вопросы. И всё это через меня, и всё это заказными письмами с наложенным платежом. Но как бы там ни было, однако почти через год, а может быть и более, ибо мы сбились со счёта времени безвылазного присутствия на ранчо постороннего человека, господин архивариус снизошёл до открытой беседы со мной. Мы же к тому времени так привыкли к потайному квартиранту, что даже не вспоминали о нём ни в лоб, ни всуе. Забыли как предмет ненужной обходимости.

– Дорогой мистер Блуд, – задушевно молвил затворник, ласково омыв меня глазами, – мне потребуются 10 тысяч долларов, чтобы продвинуться в своей работе далее, ибо придётся с помощью моих друзей собрать по доступным архивам и запасникам не только дополнительные сведения о семнадцатом веке, но и копии морских карт Карибского бассейна, восточного побережья Мексики и запада всей Аляски. Кроме этого мне нужны некоторые химические реагенты для установления подлинности манускриптов нашего сундука. Естественно, вы вольны отказаться от столь значительных трат, но я вам предварительно должен поведать следующее…

И действительно, человек, считающий частный сундук своим достоянием, очень скупо, но кое-что поведал мне в тот роковой день. Этот любитель старины и чужих тайн достал кипу мелко исписанной бумаги, а рядом положил стопку изъеденных временем, но тщательно пронумерованных записей моих предков.

– Работа ещё не завершена, – втолковывал мне Блох, – однако, большая часть архива уже расшифрована и приведена в порядок, – и он указывал на исписанные торопливым почерком листы. – и, смею заверить вас, что не за горами то время, когда вы документально сможете проследить почти весь путь становления вашего рода и удивиться этому, словно входящее в разум дитя.

Естественно, я был готов на все расходы и издержки, подспудно догадываясь, что не зря потрачу деньги и время, изучая историю своих предков. Месяц или более того я был полон радужных надежд на новые житейские перспективы. Месяц или более мы со Стивеном бились об заклад за бокалом бренди о предполагаемом радужном исходе дел, не сходясь лишь в цене вопроса. Месяц с лишним домашние во главе с Палашкой смотрели с уважением на нас, боясь перечить и словом, и делом, но уже в начале следующего бдительная супруга спросила меня за утренним блюдом маиса:

– Дик, что за раскопки ты устраиваешь за глухой стеной нашего дома? Вырыл две ямы в человеческий рост, словно охотник на русского медведя, а сам молчишь в тряпку. И когда только успеваешь с обустройством этих колодцев?

Ничего не ответил я на такую напраслину, но в тот же день обследовал место раскопок. Действительно, с северной стороны нашего двора, чуть ли не под самой стеной, футах в трёх-четырёх от фундамента были вырыты две ямины неправильной формы и глубиной где-то по пояс среднему человеку. На подкоп эти земляные работы не были похожи, как не годились ни под саженцы, ни под места людского захоронения. Стив, приглашённый мною на тайный совет, только и произнёс:

– Я последнюю неделю не пил, так что в этой самодеятельности участия не принимал, – и он с прищуром посмотрел на меня, но я умело отмёл все подозрения своею работой письмоносца по делу месье Лейзеля.

Опрос домочадцев, прислуги и сезонных работников ничего путного не дал, а книжного червяка мы даже и пытать не стали, никак не представляя его в роли землекопа. Да и ему явно было не до мирских дел среди развала древнего вторсырья. Не найдя никакого разумного объяснения дренажным работам, мы снисходительно списали их на детскую шалость при игре в шахтёры. На этом и успокоились. Однако, через десяток дней забежав по нужде за северный угол дома, я с удивлением обнаружил ещё две свежевырытых ямы разной глубины, но в одну линию к первым двум. Обнаруженные по случаю рукотворные ландшафтные излишества на сей раз меня не столько озадачили, сколько насторожили, хотя Стив поклялся, что давно не прикладывался не только к виски, но и к содовой. Неделю мы с ним поочерёдно таились в дозоре возле ям, но копателя так и не выявили. А наутро после снятия караула мы с зятем направились в кабинет к архивариусу в надежде с помощью трезвой и учёной головы разрешить нашу агротехническую загадку. Но наши усилия были тщетны, а последствия ужасны!

В более чем скромном жилище господина Блоха мы застали такой бедлам и погром, что смотреть без содрогания на сиротский приют месье Лейзеля было невозможно. Бесценные бумаги, как прошлого, так и настоящего кучно валялись на полу, стол поставлен на попа, спартанская кровать проломана в изголовье, а у самого порога подсыхала огромная лужа канцелярских чернил. Всё это свидетельствовало о жесточайшей схватке бедного архивариуса с неведомыми пришельцами, безо всякого опасения оставившие отпечатки грубых башмаков подёнщиков по углам кабинета учёного. Даже неопытному в сыскном деле глазу легко представлялось, что мистер Блох сопротивлялся из последних сил и был похищен неприятелем в неравном бою. Но с какой целью было совершено нападение на белого человека, мы не могли взять в толк.

– Видимо, расплатился за старые грехи, так как ограблением тут и не пахнет, – констатировала мудрая Пелагея, прибежавшая на наши скорбные вопли и велевшая немедля послать нарочного в Санта-Барби за высокими чинами сыскной полиции, ничего не нарушая осмотром в этой юдоли скорби.

На другой день в присутствии полиции мы подтвердили наличие всех прежних материальных средств в чулане, напрочь отринув версию ограбления, а также дали положительную характеристику мистеру Лейзелю Блоху и согласились с представителями закона, что дело это тухлое. Но когда неосторожный офицер полиции кованым ботинком ненароком отодвинул кроватный матрас в тёмном углу кабинета, наше насквозь гнилое дело приняло криминальный оборот. Под соломенным тюфяком обнаружилось огромное пятно чёрной подсыхающей крови, уже просочившееся в щели половых досок. И в тот самый момент мы с ужасом поняли, что от мокрого дела уже ни хозяевам, ни полисменам отвертеться не удастся. Ведь закон для всех един, а убийство требует глубокого и полноценного расследования перед его закрытием из-за отсутствия улик, неведомых убийц и самого трупа бывшего жильца.

Но горькое осознание потери и нашей сопричастности к назойливому следствию пришло потом. В первые же трагические дни, проверяя сумеречную версию убийства из-за документов сундука, в то время как копы разрабатывали планы поимки убийц, мы со Стивеном бережно собирали разбросанные листы бумаги и складировали их с возможной осторожностью. Старьё мы сваливали в одну кучу, и его на глаз оказалось прежнее количество, тогда как заметки из-под руки архивариуса легко складывались в аккуратную кипу, ибо они были заботливо пронумерованы и местами озаглавлены. Получилось довольно много понятной писанины, которую я и принялся читать на ночь глядя. Через неделю я добрался до последней страницы и понял, что это был роман жизни моего далёкого предка, но без конца. Следующий месяц я правил рукопись архивариуса, ибо он делал пропуски непонятых им мест. Я, как мог, заполнял его пустоты, прибегая к помощи моей верной Пелагеи, так как сам не всегда владел некоторыми оборотами славянского языка, а у супруги прорезался дар былинной сказительницы, бесцельно дремавший до старости лет. Перевод первоисточника был как в свободном изложении, так и в повествовании от первого лица. Однако, несмотря ни на что, изложение фактов получилось, как нам кажется, красивое и завлекательное. В чём может убедиться как сухой историк с учёной степенью, так и любитель изящной словесности. А если я где и перепутал языки, как прирождённый полиглот, или что-то лишнее приписал от себя в силу литературного таланта, так это не по злонамеренности, а для наилучшего восприятия текста просвещённым читателем!

ЭКСПЕДИЦИЯ ЗА КРАЙ ЗЕМЛИ

В 1600-х от Рождества Христова годах государём на Руси сидел Алексей Михайлович Тишайший, второй царь из рода Романовых. Но не сиднем сидел, а свершал дела великие во славу земли Великоросской и её крайних пределов. И хоть нравом был с виду покладист, и на расправу не лют, раз почитал Часослов и Грамматику, однако же, утвердил Судебник по тайным делам государевых шпионов и соглядатаев. Свято чтил государь Византийский церковный устав супротив старой веры патриарха Никона, свершал молитвенные бдения со всем своим семейством и боярами, но даже пребывая в духовном смирении, нещадно рвал ноздри табашникам и карал смертным боем народец за соляные да медные бунты. А как иначе содержать подданных в повиновении? Только войной и трудом праведным. Дай волю, так не только сами по миру пойдут, но и всю государственность на святой Руси погубят, супостату поддадутся, коего в окружении земель русских не счесть! Поэтому и военную реформу свершил Алексей Михайлович. Ввёл в воинский устав рейтерские, солдатские да драгунские полки вперемежку с гусарскими. Обозначил нововведения как регулярную армию, чтоб показать свою силу любому завистнику на чужой каравай. И повеяло с земель Российских силой и могутностью. Ведь не зря даже удалой Богдан Хмельницкий, казацкий сотник о ту пору, разогнав ляхов у сопредельных границ Малороссии, просился под крыло Московское, чтобы верой и правдой служить царю хоть Тишайшему, но зато сильному. И был без раздумий принят под руку Алексея Михайловича, как младший, но смышлёный брат. И о те же времена, чтоб навсегда пресечь брожение в подчинённых головах, свершил царь-батюшка прикрепление тяглового люда к постоянному месту жительства, что крестьян, что посадских со всеми их женами и наследными выводками. И перестал народ колобродить в разные стороны, а угнездился в отведённом месте и не путался под ногой. Далеко смотрел вседержавный, проводя черту оседлости для голи перекатной и мастерового люда. Однако, и особо приближённых не забывал, чтобы и они в радении государю преуспевали без порочной мысли в кучерявых головах. Ввёл в обычай на радость боярскую, а пуще их недорослей, соколиную и псовую охоту. То-то радости было для ближнего круга, то-то счастием хороводились в охотные дни и стар, и млад! Кто и сам во вкус вошедши, а кто вприглядку обочь дороги, но без чёрной зависти, а с пониманием человеческой заслуги и значимости ловчих людей. И как раз в те поры задумал Алексей Михайлович ожениться. Многие сотни невест, аж до двух тысяч, сказывают бывалые люди, самолично осмотрел и ощупал, но остановился на одной – писаной красавице Ефимии, дочери малоземного помещика Рафа Всеволжского. Однако бояре усмотрели в невесте ущербность от неродовитой знатности, а потому мамки так закрутили косы на голове царской избранницы, что стала в обмороке от малокровия в голове валиться прямо под ноги передо всем двором. Ну, какая жена из падучей бабёнки без роду-племени? Вот и сосватали царедворцы в 1648 году молодому государю боярскую дочь Марию Ильиничну Милославскую. И хоть выходило, что не всё могут короли, но в данном случае очень складно получилось, так как впоследствии любимому Алексею свет Михайловичу нарожала горячая Маня аж 13 детей безо всякого изъяна, а тем более падучей хвори. Но это случилось потом, а в 48-то году встречал царь свою 19 весну и был уже не молодым стригунком, но и не перестарок-мерин, а как раз самый тягловый конь в своей борозде. И не только исправно тянул государев воз по устойчивой колее, но и заботился о казне и барышах на пользу отечества.

А расходы у государства были великие. Тут и от иноземца надо отбиваться во всеоружии, и работный люд содержать в сытом теле, да и в Царьград подарки выслать за-ради успокоения души. И приходилось в те годы уже далеко за Урал-камень царских данников засылать, чтоб прирастать новыми землями. Вот ведь как, собственную жену выбрать не смог, а для государства новые наделы открывал! А для таких дел и купцы требовались, и ратники для опоры торгового люда, и целовальные таможенники возле торговых путей, и поморские корабелы для постройки морских кочей и речных баркасов, не говоря уже о прочем служивом люде для описи и сбора ясацкого обложения, что с якутов, что с тунгусов и других алеутов, вставших под десницу великорусского царя, заступника и всемирного судии. Но северному народу за оберег было чем платить! Ведь одного соболя, не считая молодых белок-вавериц да малых оленцов в одной Мангазеи вал неоглядный. А ежели двинуть от Ленского острога прямо к Студёному морю, так и цены не знающий рыбный зуб-моржовый клык сам к данникам в обоз просится. Только успевай у местных туземных князьков на мучной припас, тканину да скобяной товар выменивать. И всё по чести, никто не в накладе. Местный человек одет, обут и с железным наконечником на копье, а вся пушная рухлядь прямиком в Европу за большие деньги и уважение к богатой Руси. А когда за рекой Леной и серебряные рудники сыскались, которые мастному населению словно пятая нога собаке, то и до самой Москвы понятие дошло, как велик и богат Сибирский край, которому и конца края не видно. А что если за этот край-то взять да и заглянуть? За горы, реки и океан-море? Что там сокрыто в неведении людском?

Однако, светлые головы от естественных наук и так к этому времени предсказывали, да и не раз, что если на юге между Америкой и иными землями есть Магелланов пролив, то и на севере должна сыскаться подобная природная аномалия. Даже название будущему водоразделу придумали – Анианский пролив. И то правда! Ведь когда три сотни казаков во главе с Иваном Юрьевичем Москвитиным ещё в 1639 году посуху вдоль Китайского царства до Тёплого моря дошли, то другого берега не увидели. Один Великий океан на неоглядном пространстве. Кабы подходящее судёнышко, то и дальше двинулись бы первопроходцы, а так, потосковали на ширь морскую глядючи, да и отписали царю-государю челобитную о крае земли русской.

А вот теперь, спустя почти десятилетие после похода Ивана Юрьевича со товарищи, приспела пора пытливым русским людям заглянуть за предел своих земель у берегов Студёного моря. И если нет там края, то пойти вперёд сколько можно, увеличивая ширь русских владений. Однако, ни в коем разе при этом не вступать в раздоры с северными инородцами, поелику это буде возможным, а лишь торговлишкой склоняя неразумных на свою сторону да знакомя с земледелием и огнестрельным оружием. Ведь тот же чукча, живя в чуме из китовых рёбер, обтянутом оленьей шкурой, хоть и получал огонь долгим трением палкой о дерево, но отродясь не видывал ни пищали, ни пистоли, ни, упаси бог, завалящей пушчёнки с зарядом картечи. А потому и противился иногда казаку либо стрельцу из простого любопытства, видя у пришельца простую железную палку, тогда как в собственных руках сжимал острый меч или тугой лук с калёными стрелами. Так туземный чукотский князец Сахей смутил подвластных аборигенов на бунт супротив поселенцев Верхнеленского острога. Ощетинился вокруг своего стойбища сорока ратниками, ледяные горы налил на ближайших подступах к чумам и грозился всех перебить, кто приблизится к первобытному укрепрайону. Тогда, на усмирение непокорных идолопоклонников, и отрядил воевода Головин Василий служивых людей, числом до пятнадцати человек во главе со сметливым казаком и родовым устюжанином Семёном Дежнёвым. Отрядил не только покарать неразумных, но и собрать недоимку по ясаку, хоть шубами из соболиных пупков, хоть беличьими малахаями. Однако, вышла промашка, не одолели дежнёвцы в лоб ледяной горы, скатились к подножью, а сам Семейка поранен был меткой стрелой самоеда. Но зато когда казаки в понятие вошли, что не на бабьих игрищах с хороводами, то все распри завершили скорым примирением, а Сахей вернул должок не только пушной рухлядью, но и готовым скорняжным товаром. Тут либо пищали сработали, либо сам Семён Иванович с народцем договорился, тем более, что твёрдо знал их наречие безо всякого толмача, так как в жёнах по любви у него была настоящая якутка Абакаяда, которая и сынка Любимушку успела хозяину подарить. То и выходило, что не с чего было атаману лютовать среди северного племени. Считай, почти все родня и знакомцы, а что князец взбрыкнул не к месту, так это дело было поправимо, чуть ли не одной воинской выправкой казаков. Да все дела и дрязги Семён Иванович Дежнёв силился решать миром и с возможной пользой для всех спорщиков, а потому был в почёте у сотоварищей, на хорошей примете у сотников и в вере у туземцев. И, где бы он не служил государю, где бы не радел великим радением России, всегда имел почтение и своё веское слово, как на Лене, как потом и на Колыме. Потому-то и без жребия на него пал выбор, когда великой Родине потребовался подвиг первопроходца за край русской земли. И было тогда приказному казаку и ватажному старшине Дежнёву без малого 43 года. То есть то время, когда и разумная отвага в помыслах, и тело в полной силе и здравии. Самое лихое время для свершений и побед!

20 числа июня месяца 1648 года по государеву указу царя Алексея Михайловича сотник Нижнекалымского острога Стадухин приказал снарядить 90 казаков в поход на семи морских кочах для поиска пролива, если оный пребудет в наличии, из Студёного моря в Тёплое. А буде встречаться новая землица или неведомые острова, то делать списки о них в летописных грамотах и ставить православные кресты по берегам. А на самом первом коче со своею верною ватагой в 16 человек уходил в даль неизведанную, но славы полную, признанный народом вожак, по духу близкий всему охочему до новины люду поморский воитель и казак Семейка Дежнёв. И побежали весело одномачтовые посудины по Ледовитому морю-океану на встречу с другим Великим океаном в поисках пролива между Азией и Америкой. И не было надёжней для той поры этих судёнышек, давно облюбованных северными поморами и проверенными не одним штормом. Лодка руля слушалась неукоснительно, парус управлялся вожжой без особых затей, а если на пути какая наледь случалась, то коч легко гужами из полыньи к открытой воде переволакивался. И, главное, во льдах не затирался, так как деревянное днище в пол яйца птичьего обрисовывалось, так что торосы сами поверх себя лодку выталкивали без урона экипажу и посудине. Одно неудобство, не умел тогда поморский коч супротив ветра ходить, но это было дело наживное в практике и не на век потерянное.

Ближе к краю морского каравана посреди надёжных мореходов и охотников пристроил Семён Иваныч, казалось бы, совсем зряшного и непригодного к походу человечка из служивого сословия, обозначенного как дьяк Афанасий Приблудный, 20 лет от роду и не доросший даже до отчества. Афоня да Афоня, ни тебе весла в руки, ни остроги на промысле. Один сундучок с письмоводительским инструментом под рукой неусыпно держит, словно как отцовский наказ в дальнюю дорогу. Однако, Семён Иванович повелел беречь божьего человека пуще глаза и потакать оному в чём придётся. Правда, с одним условием, чтобы сей дьячок, когда досуг подвернётся, записывал всю новую дорогу в челобитную, не то в боярскую Думу, не то самому царю-батюшке. Да Афанасий и сам доподлинно знал свой урок и по какому случаю оказался в экспедиции. И потому исправно писал, когда случай подворачивался в свои бумаги всё, что требовалось, а ежели не мог крючкотворствовать, то столбил на долгие времена в своей молодой памяти все издержки пути и другую привередливость северной дороги по неугомонному Северному морю. Судьбину на коче с Афонькой делила ещё дюжина мореходов. Верховодил ватагой Елисей Буза, мужик немногим старше писаря, но знавший мореходную науку и уже имевший опыт прохода и по Лене, и по Колыме, и в штиль, и в непогоду. Выделялся из экипажа своей статью и немногословием приписанный к каравану Съезжей Избой Ленского острога мастер плотницкого дела Боженка Водянников, самый, считай, главный работник по морским посудинам, а потому очень ценный и оберегаемый человек в зрелых годах. Ещё за первые недели похода Афоня сошёлся накоротке с однолетками Дружиной Серебряным и Посником Щербиным. Все ребята были стрелецкого уклада, а потому вольные птицы, весёлого и смелого нрава. Даже друга закадычного через месяц завёл, Олешку Голого, подручного самого плотника, мальца с лёгким нравом и душой нараспашку. Да ещё приметил Ивашку Зыряна, не выслужившего срок солдата и отменного стрелка с ручницы, приставленного в отряд охраны каравана. Так и кочевали по солёной волне в удалой компании без пересудов и дрязг, как и подобает мужикам при серьёзном занятии.

АФОНЯ

В жизни пятнадцатилетнего недоросля Афоньки Приблудного всё было расписано наперёд чинно и благородно. Мамки-няньки с люльки сопли вытирали, тятенька самолично грамоте обучал чуть ли не с пелёнок, а пришлые учителя из богословов не только к псалтырю неволили, но и натаскивали по письму, счёту и даже духовному песнопению, не говоря уже об историях из жизни святых, великомучеников и особ царского звания. Так что Афанасий об эту свою молодую пору расцвета уже многие науки превзошёл и был на голову выше своих посадских сверстников из церковно-приходской школы, а тем более, разудалых сенных девиц на выданье. Да и как мог сей кудрявый юнак в захудалой заурядности пребывать? Чай не перекатная голь, а единственный сынок думного дьяка Посольского Приказа при Боярской Думе. Немалый чин папенька имел, а вдогон к этому и почтение самое лепное, только что сидеть при царе не смел, но голос совещательный подавал исправно. За таким отцом не только как за каменной стеной, а прямая дорога в государеву службу не в последних рядах. Да хоть тем же думным дьяком рядом с тятенькой, чтобы богатеть равной дружбой со знатными чинами. И жил бы в палатах, хоть и не из белого камня, но точно из сосны хорошего сруба, самой что ни на есть корабельной древесины. Да совместно с жёнушкой, что в полный горячий обхват и с отменной плодовитостью! Ведь сам-то Афоня был единственным наследником у батюшки Димитрия Прокопьевича. Не заладилось с потомством у старшего Приблуды. Четверых девок принесла Оринушка голове семейства, как с куста стряхнула, а сыночком лишь одним побаловала, ненаглядным Афонюшкой. Вот и готовил отец отпрыска под старость лет к себе поближе приспособить. Вот и нацеливал на государево благородное поприще. Да и сам Афоня не подводил родителя, а только радовал вкруговую. К пятнадцатой своей весне счёт вёл уже до сотни, знал по какую руку север-юг, а уж как буквицы выводил, так просто на зависть иному переписчику челобитных из съезжей избы либо пыточного приказа. Хоть сразу молодца в консисторские писцы сажай. Всякую бумагу без помарок начисто перепишет, да ещё и от себя какой вензель прибавит. Но эта детская забава прощалась Афоне, как буйная фантазия любой свободной от паскудства голове. Да и не воинское приказы списывал! Силён был малец от рождения в нескладухах и озорстве с непотребным словом. Ну, это всё по молодости, от игры пытливого ума и здорового тока крови. А так-то, цель будущего жизнеустройства виделась ясная, словно солнца лик, что незамутнённым катится по лазури небосвода над всякой разумной головой. Да и дед, Прокопий Парфирьевич, окольничий Поместного Приказа, надёжно с тылу подпирал, пребываючи ещё в знатной силе. Эти-то два тягловых коня в одной упряжке и волокли возок с Афоней к мирской благодати и чинам. Не зря заезжий гувернёр два раза на неделе аглицкому языку обучал. Готовый толмач для Посольского Приказа в Великой Британии готовился из Афанасия! А там и в Новый Свет дорога прямая. Через Атланику из Англии до Америки рукой подать. Вот до каких высот додумывались отец и дед для сынка и внучика! Чего ещё возжелать молодцу, каких приключений искать на неизношенное седалище? Знамо дело – никаких!

Однако же, как раз к шестнадцати годкам и попала Афоньке шлея под хвост. Попадать-то она норовила и раньше, но вовремя оттягивалась на причинное место отцовской розгой в родительскую субботу, а не то и в будний день, если припрёт. А тут как бес в отрока вселился. В обучении попустительствовал, редко когда урок до срока доводил, завёл приятелей на посаде, которые варнак на варнаке и варнаком же погоняют. Да чего таить! Хлебного вина до блевотных соплей с дружками испробовал, носом в табакерку стал поклёвывать, сходился на кулачки не токмо на Масленицу, но и в постный день. А что всего срамнее – повадился к прачкам на Москву-реку бегать! Ладно бы портки либо рубаху простирнуть, так ведь за полушку блуд почесать, как о том не единожды доносил Димитрию Прокопьевичу соглядатай и оберег сыночка дядька Фёдор Чурка, отставной солдат от инфантерии. Да ладно бы – согреши и покайся! Так ведь нет! Афонька при всяком случае в пререкания вступал, перед старшими гонор показывал. К тому же, свободомыслие при челяди являть стал, которого как собака блох на немецких и шведских задворках Московии набрался. Благо этого добра много было, так как об эту пору Алексей Михайлович стал жаловать иноземный служивый люд начальниками под новую военную реформу. Тогда много разного заморского сброда понаехало. Разве за всеми одним Тайным Приказам уследишь? То-то, что нет! Вот Афонька и насобачился жить чужим умом европейского пустоголовья. И всё наперекор тятенькиного указа да дедова устава! Отцы семейства чуть ли не верстать в солдаты надумали неразумное чадо, раз сладу с ним никакого нет. Военный-то строй мигом неразумного втиснет в одну шеренгу по общему ранжиру. И не только мужи родовитые, но и матушка Любава Орестовна не токмо слезой горючей умывалась по утрам, но и белым днём точила её неустанно, сидя в красном углу под божницей в тягостном безделии. Ведь нитку не видела в иголку вдеть, чтобы расшивать гладью на пяльцах либо крестом по подолу рубаху сынку на Пасху. Такая вот беда пришла, хоть и ворота были на запоре. Словом, дал той порой Афоня родне просраться, как говаривали досужие бабы на посиделках и выпивохи в кабаках.

Вот в те поры и надоумил многоумный Прокопий Порфирьевич своего разумного наследователя Димитрия не сдавать отрока в солдаты, чтоб насовсем от рук не отбился, а отвезти недоросля в общедоступную бурсу при Киевско-братском духовном училище. Мол, пусть сей ухарь в общем житейском заведении помается, да все четыре класса пройдёт, если преуспеет в них отсидеть по году, чего отродясь ни с кем из учеников не случалось. Уму-разуму поднаберётся не только в естественных дисциплинах, но и в духовных науках. Тут тебе не армия, тут учителя покрепче, им не для боя подвластного воина готовить, а бездаря в чувство приводить. В училище педагоги крепкие, на руку скорые, а где надо, то и великовозрастные однокашники, что по три года на одной ступени сидят, словом и делом помогут забавы ради. Только кликни! Ведь не зря бурсой даже крестьянских детей пугают, то есть не пользой науки, а её суровой неизбежностью. Как-никак, но тёмное средневековье давно миновало и государство для пользы дела народ образовывать начало. Книжной грамотой дурь вековую выбивали, обучая начальной азбуке без пощады живота и снабжая сверх меры духовною пищею на молитвенных коленоприклонениях.

Вот так и был прислонён к учебному назиданию неслух Афонька во славу церковный обрядов и статских уложений, с казённым содержанием в стенах многотерпной бурсы духовного училища. Тёмной тучей легенд об ужасах подневольного повального обучения была тогда окутана бурса, как в простом народе, так и в высших слоях общества. И одна сказка страшнее другой! Говаривали, что и учат там долбёжкой из-под палки, и мордуют почём зря свои же второгодники, коим давно в женихах место, и секут за любую провинность лозой пополам с солью, а что до пищи телесной, то кроме постных щей да бочковой красной икры каждый божий день, ничего другого не видят. Разве что уворованный или покупной в банный день пирожок с требухой, если родительская копеечка в кармане завалялась. Вот такой ужас про бурсацкую жизнь и катился по пугливым головам волной. Вот за это и ценился выживший и прошедший всю школу насквозь жизнестойкий бурсак. Зато, который ученик заканчивал всю обузу обучения в срок или даже более того, тот приспосабливался к жизни хватко и насерьёз. Если на духовном поприще, то сразу в пономари шёл или в причетники, а то и в певчие, если голос имел знатный. А кто духовность на мещанское звание менял, то либо в писцы по приказам, либо пристраивался в учителя при народных школах. Совсем-то отпетые при исключении в острог или в солдатчину попадали, но ведь и там кому-то надобно пребывать во славу Царя и Отечества. Правда, кое-кто из самых склизких прямо в бурсе умел семейственностью обзавестись по договору сельского прихода с училищным начальством, тем самым укрывшись от любой подневольной службы за подолом невесты, заматеревшей во днях своих. Однако, таких отчаянных было не густо. Да и женочих страшненьких перестарков на всякого бурсака не хватало. Но ведь все школяры в конце концов выживали и выходили в люди, наперекор замогильной народной молве!

А вот Афоньке как бурса, так и непосредственно училище понравились. Ведь сам, слава богу, не малолетка застёбыш, а грамоте в отцовский стенах ещё обучен, да и крепость в руках-ногах есть. Пришлось пару тройку раз силами до кровавых соплей померяться за-ради знакомства с товарищами, быть поротым у доски как сидорова коза за излишнюю грамотность пред похмельным педагогом, но чтоб фискалить, наушничать или малого без дела обидеть, а то и грош отобрать – этого ни синь пороха, этого даже и в помыслах у Афанасия не водилось. Потому-то живи и радуйся при полной греческой демократии в стенах родного училища. Ведь, считай, всем классом управляли твои же выборные товарищи. Скажем, цензор за общим порядком следит, авдитор за обучением, а секундатор с превеликим удовольствием сёк лозой товарища, на коего падал гнев педагога, если у него самого с утра рука не поднималась после вечернего чаепития в казёнке. А в свободное от долбёжки урока время и вовсе вольные игры. Кто помлаже, те в глиняные жопы с битьём кияшкой по оным, если не успел увернуться, кто постарше, те в три листа с мечеными самодельными картами на пятак либо оловянную пуговицу, что у бурсаков в ходу за денежный знак. Иногда и килу по двору гоняли. Тут веселее – кто первый всех обведёт и бычий пузырь с конским волосом за черту в чужой город закатить сумеет, тот и герой! Что ты! Такая толкотня всем классом, что только успевай к отставному солдатскому фельдшеру на дерюжке проигравших отволакивать, который пользовал болящего едва ли не одним добрым словом да луковым отваром.(Примечание № 1 от архивариуса Лейзеля Блоха. Обязательно справиться у сэра Арчибальда Кордоффа о времени возникновения игры в футбол!)

Словом, время, проведённое в бурсе, пошло Афоне на пользу. И если процесс обучения голове мозгов не прибавил, то школяр весьма преуспел в умении постоять не только за себя, но и за верного друга. К слову сказать, молодой бурсак не токмо телом закалился, но и окреп духовно. Юноша познал полную свободу в действиях и любовь к жизни, которая буйно цвела и колосилась вне стен учебного заведения. Иначе говоря, бурса возымела противоположное действие на отрока, нежели предполагали отец и дед в силу косности взглядов на молодое поколение. Так что через год, другой, третий стало Афоньке тесно в богоугодном заведении, тем более, что сообразительностью, предприимчивостью и тягой к авантюре бог его не обидел. Ведь чуть ли не на третий поход через весь Киев в баню, смекнул молодой бурсак, как разжиться съестным припасом, шагая в ногу через городской базар. И не всем известным малолетним христорадничаньем либо простым разбойным воровством, а чётко спланированной операцией по отъёму излишков у разожравшегося не в меру торгаша без чести и совести.

Загрузка...