Виктор БАНЫКИН ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ


ПИСЬМА ЛЕНЫ Повесть


ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Что можно сказать об этой пачке писем, присланных разочарованным юношей?

Его довольно-таки многословное обращение ко мне — как бы «предисловие» к письмам девушки — начиналось так: «Мог ли я ожидать вероломного коварства от нее, которую…»

Но уместно ли сейчас приводить гневные слова молодого человека? Не следует ли сначала дать читателю возможность самому ознакомиться с письмами Лены?

Вот они.


*

Здравствуй, Валерий!

Пишет тебе сверстница с Украины. Нынче я слышала по радио о твоем путешествии. Ну до чего же здорово! Проплыть столько километров по Вятке и Каме! А домой — на велосипеде! Поразила меня такая подробность: как ты не потерял самообладания во время обрушившегося внезапно ливня с грозой, когда переправлялся на лодке через реку. Я так позавидовала твоему смелому путешествию. Сама люблю вылазки за город, но так далеко от дома еще нигде не была. Состою членом городского клуба туристов, участвовала в нескольких походах и соревнованиях. Тебе не надо рассказывать о романтике туристской жизни. Что может быть желаннее полыхающего в ночи костра, печеной на углях картошки, пропахшей горьковатым дымком, раздольных песен под гитару и того приподнятого настроения, которое охватывает тебя в это время? Недаром же говорят: «Туристы самый веселый, самый общительный народ!»

Живу я в небольшом городке с большим прошлым.

Раскинулся он по берегу моря — Азовского, самого, по-моему, красивого и самого ласкового на свете. Наш дом стоит на Кнышовой горе, и мне с третьего этажа видны и белые домики внизу, и море. Привлекательно оно, наше море, и ночью. В темной тихой глади весело перемигиваются озорные огоньки. Можно подумать, будто на дне моря стоит второй город.

За последние пять-шесть лет Зуйск наш здорово строится по окраинам. Но я больше люблю старый город с узкими, такими уютными улочками. Здесь совсем древние здания, возможно, даже средневековые, с резными, из белого камня, порталами, дубовыми массивными дверями.

Часто на окраинах, когда роют фундаменты под новые дома, строители находят скифскую глиняную посуду, обломки греческих амфор, новгородские серебряные гривны, киевские бронзовые кресты.

Напиши, Валерий, а Вятка и Кама красивы? В радиопередаче «Юность» сказали, будто ты собираешься после десятилетки поступать на географический факультет. У меня мечта, похожая на твою, — хочу быть геологом.

У вас сейчас снег, да? А у нас — «погода с моря» — ветер, дождь, слякоть. Весьма унылая пора. С нетерпением ждем зимы. Снегу, правда, бывает мало, но все же в снежки поиграть можно. А вот на лыжах никогда в жизни не стояла. Только представляю, как здорово лететь на лыжах с горы. Дух, вероятно, захватывает! А леса у вас какие? Дикий лес, наверно, так же хорош, как и море. Мы семь лет жили на родине папы в Жигулях на Волге, но я тогда была маленькой и время это помню смутно. Большое счастье бродить по лесу — среди сосен и елей, вершинами задевающих облака. Может быть, и побываю когда-нибудь в таком волшебном лесу с грибными поляночками и зарослями малины.

Буду кончать. Напиши, пожалуйста, Валерий, какая у вас деревня? Какие ребята в классе? Чем ты сейчас увлекаешься?

Надеюсь, тебя не удивит письмо незнакомой девчонки?

Лена Панкратова.


29 октября.


*

Сегодня у меня целый день было отличное настроение. «Отчего бы?» — спросишь. Получила от тебя письмо! Извини меня, Валерий, за откровенность: отправив тебе свое «послание», я не особенно надеялась на ответ. Сейчас объясню почему: все-таки о хлопце сообщили по Всесоюзному радио, и, думала я, тебя забросали письмами. И еще думала, ты скорее ответишь мальчишкам. Ведь у вас, ребят, больше общих интересов. Да и точного адреса твоего не знала (писала подобно чеховскому Ваньке «на деревню дедушке»). И вдруг вот он — твой ответ!

Рада, Валерий, за тебя: какой ты горячий патриот своего края!

Так описать родные места я бы, кажется, не смогла, хотя сочинения в школе пишу на «пять» (не считай это за хвастовство).

Свой город я люблю летом и ранней осенью. Зимой он нравится мне лишь ночью: прямо под нами раскинулись сонные улочки и переулки, залитые трепетным лунным светом (так и слышится нежная шопеновская музыка!), а дома с мерцающими таинственно огоньками похожи на затонувшие в морских пучинах корабли.

Неподалеку от нас высится колокольня старой церквушки — вся сквозная и ажурная, вдали же, на горбатой серповидной косе, мигает маяк. Иногда залив дремлет, порой же бушует, и черные волны обрушиваются на каменистую косу неистово, яростно.

Люблю море летом. Ты не представляешь, какое оно у нас в это время! Упругий ветер подгоняет волны, вокруг истошно орут чайки, брызги обдают с головы до ног. А на губах приятная солоноватость.

Еще не устал от моего «лирыческого» отступления? Больше не буду.

Теперь выполняю твою просьбу: написать о своих друзьях, о жизни. У нас в классе 25 человек. Учимся, если честно, хуже, чем в соседнем десятом «А». Зато ребята у нас дружнее. На классные вечера приходим все, как один. Часто отправляемся в походы. Не верится вот, что скоро придется расставаться. У меня много подруг. Самая близкая — Инна Васенкова. Инна прирожденная художница (не смейся!). Мы гордимся ею. Наша стенгазета, оформляемая Инной, лучшая в школе.

Первую четверть я окончила на «хорошо», автодело — на пятерку (особенно отличилась на уроках вождения).

Валерий, я тоже люблю велосипедный спорт. Когда в воскресенье ездили в соседнее село Мокрая Балка (там живет моя бабушка), то я не отставала от наших мальчишек. Правда, некоторые из хлопцев ехали с «грузом» — девчатами (у нас их несколько, не умеющих ездить на велосипедах). По возвращении же домой у меня гудели ноги. Гудели в полном смысле этого слова!

Зато так знатно провели время. Подышали деревенским воздухом, повалялись на травке, попили родниковой воды. Веселились, шутили.

Живем мы сейчас вдвоем с мамой. Папа еще зимой улетел в Якутию (завербовался на золотые прииски). Думает годочка через три-четыре, когда он вернется обратно, увезти нас на свою родину в Жигули. Папа у нас ужасный непоседа. Его все время тянет в неведомые дали обживать глухие места.

Валерий, ты почему не написал о своей семье? И с кем ты дружишь? Ты не представляешь, как мне это интересно. Напиши еще, когда у тебя день рождения.

И, пожалуйста, не смей даже думать, будто твое письмо может прийти некстати и отнимет у меня «драгоценное» время! Идет?

Да, передавай привет родителям, еще сосновому бору и всем, кого ты любишь! До побачення! (Так говорит моя мама — она украинка.)

И последнее: хотела послать открытки с видами моря, но в газетных киосках таких не оказалось. Очень обидно. Высылаю какие были.

Жду ответа. Лена.


16 ноября.


Валерий!

Я так ждала твоего письма! Но ты меня удивил: почему вдруг решил обращаться на «вы»? Как-то даже читать странно. Переверну, подумала, страничку, а там уже «сударыня», «целую вашу ручку», или что-то в том же духе! В первом своем письме я обратилась к тебе на «ты» и сейчас боюсь — вдруг тебя это обидело?.. Но наберусь смелости и позволю себе продолжать в том же «ключе».

Приятно, что тебе мой город понравился. Да и могло ли быть иначе? Правда, сейчас он не похож на курортный, «утопающий в зелени», каким ты пытаешься представить его по открыткам. У нас теперь плюс пять, и… лондонские туманы. Смотришь в окно, а перед тобой белесая мгла, сквозь которую нет-нет да и появится на миг смутное очертание какого-нибудь здания.

Возвращаясь нынче домой, сделала небольшой крюк, чтобы пройти по одной тихой улочке, самой, вероятно, древней в Зуйске. С незапамятных времен называется она Фонарной.

На Фонарной почти все здания вековой давности. Фасад каждого дома сохранил до сих пор отпечаток своего времени, личности мастера, характер бывшего хозяина.

Бредешь не спеша по узкому плиточному тротуарчику, и тебе порой кажется, что попала в музей, на сказочный остров тишины.

Особенно нравится мне один особняк, в котором жил когда-то греческий консул. К счастью, фасад этого здания с лепными овальными медальонами, пышными гирляндами, с оконными карнизами, украшенными рыцарскими шлемами, вычурной железной балюстрадой по краю кровли, до сих пор неплохо сохранился.

Я познакомилась тут с одной немолодой добродушной женщиной — Марфой Антоновной, чуть ли не тридцать лет проработавшей на Фонарной улице дворничихой.

Если я прохожу по улице в то время, когда Марфа Антоновна наводит чистоту и порядок на своем участке, мы непременно поговорим с ней. Она мастерица рассказывать о всяких забавных историях из своей не очень-то везучей жизни.

Между прочим, я тоже, как и ты, была в Киеве. Ездила в прошлом году. Город необыкновенно красивый… недостаточно, пожалуй, сказать «красивый», нужны какие-то другие, возвышенные слова. Поразили меня еще каштаны. Была на Днепре.

Люблю ли я песни, спрашиваешь ты. Да, люблю, особенно наши — народные украинские. Петь одна никогда не пробовала, даже на школьных вечерах, а вот вместе с девчатами пою. У нас в классе свой ансамбль. Люблю петь у костра, в походах. По душе мне многие туристские песни.

Напиши, а какие тебе нравятся песни. Я постараюсь записать в студии грамзаписи и выслать по почте.

Завидую вашей большой семье. Представляю, как у вас весело, когда соберетесь за столом все!

По-моему, ты чуть-чуть рисуешься, когда заявляешь, что у тебя нет близких друзей. Не обижайся, я привыкла говорить то, что думаю, хотя это и не всем нравится. Не слишком ли высокие требования ты предъявляешь к ребятам, с которыми хотел бы дружить? А в твой «тяжелый нрав» — не верю. Не верю, понимаешь? Не может быть тяжелый характер у человека, который спокойный летний отдых меняет на трудное, полное опасностей путешествие! По крайней мере, мне твое путешествие кажется тяжелым. Совсем недавно я проехала на велосипеде каких-то сорок километров, а потом еле поднялась к себе на третий этаж! А две девчонки наутро даже в школу не пришли, хотя одну везли посменно мальчишки. Мне здорово влетело на комсомольском собрании, как главной зачинщице поездки в Мокрую Балку. Тут я и рассказала о твоем путешествии. Девчонки из десятого «А» стали кричать: «Он спортсмен, тренировался!», «И сильный, поди, хлопец, разве с нами сравнишь?» Мне хотелось как можно больше рассказать о тебе, но стерпела, а то бы подумали: откуда Ленка знает всякие подробности о неизвестном сибиряке?

Читала твое письмо и боялась встретить какой-нибудь каверзный вопрос, вроде: «Какого цвета у вас глаза, волосы?», и т.п. Мне раз один парень написал из армии (друг этого солдата переписывается с девчонкой из нашего класса, а она, Верка, выслала своему мальчику фото, где мы были сняты вместе)… Так вот незнакомый этот парень написал: я ему, «в общих чертах», понравилась, но переписываться он согласен со мной в том лишь случае, если у меня синие глаза и каштановые волосы. Ответила вежливо: «Волосы, допустим, перекрасить еще можно, сейчас это не проблема. А вот глаза — зеленые, допустим, синими не сделаешь». И попросила этого дурачка мне больше не писать. Вот Инка про мои волосы говорит: «Они у тебя цвета в осень» (у Есенина содрала). А что касается глаз, то мой сосед по парте Тимур Пупко предполагает, будто они у меня кошачьи и ночью светятся! Тимур меня таким манером выводит из себя, когда не даю списать ему решение трудной задачи.

Если тебе, Валерий, уж так интересно, сообщаю: мой день рождения пятого февраля.

В зимние каникулы всем классом собираемся в Москву. Хочется пойти в Третьяковку, Музей изящных искусств, побывать в Мавзолее, на ВДНХ. Хочется также купить хорошее платье на выпускной вечер и модные туфли (о чем мечтают все девчонки!).

В декабре будем в школе ставить спектакль по драме-феерии Леси Украинки «Лесная песня». Ты, должно быть, не читал это произведение? Перевод на русский язык не передает всей поэтичности драмы Леси. Фантастические образы «Лесной песни» навеяны украинским фольклором и великими творениями Гоголя. Так вот: я буду играть Мавку — главную героиню, — лесную девушку, чарующую зрителя чистотой и благородством своего сердца. Не представляю, что из этого выйдет, а пока зубрю текст.

Если тебе не трудно, Валерий, то выполни, пожалуйста, мою просьбу: спустись на лыжах с высокой горы, ну, хотя бы разочек — за меня. Пишу, а у самой слипаются глаза… Закончу письмо завтра.


Сегодня первый день зимы! И — хочешь верь, хочешь нет, как по заказу — снег! Он замельтешил с утра — хилый, робкий. Когда же шли из школы, вся земля была белым-бела.

Напиши, любишь ли ты стихи? И каких поэтов? В следующем письме постараюсь рассказать о своих — самых любимых.

Вижу, пора кончать (тебе уже скучно? Признавайся!), а вот никак не поставлю точку. Чуть не забыла: сегодня к нам из села приезжала бабушка и я ей рассказала о тебе. Помолчала, покачала недоверчиво головой: «Мало ли, о чем радио долдонит!» Тогда я достала из альбома твои два письма. Бабушка внимательно посмотрела на обратный адрес — и снова ни словечка. А вечером маме говорит: — «Йому ездить… все ж таки хлопец, а з Лене… що за мандривец?» (Так неодобрительно бабушка отозвалась о моей тяге к путешествиям.) Я промолчала. Как-никак, а две против одной!

Буду с нетерпением ждать твоего письма. Лена.


1 декабря.


*

Решилась написать, еще не получив от тебя ответа. Понимаю, у тебя могут быть свои неотложные дела. Или, в конце концов, почему ты должен сразу же отвечать? Кто я тебе?.. Видишь, как я «умею» рассуждать логически, и все же… как-то не так на душе, как-то хмуро если долго не получаешь ответа на свое письмо. Начинаешь вспоминать, не обидела ли человека неосторожным словом?

С учебой у меня нормально. Завтра у нас первый урок — обществоведение. Учила, учила и ничего не запомнила. Тема: планирование. А ведь спросят непременно.

Кончила читать книгу американской художницы Кэролайн Майтингер «Охота за головами на Соломоновых островах». Майтингер описывает свои приключения во время поездки в малоизученный, нетронутый цивилизацией район Меланезии — сказочный уголок земного шара в Тихом океане.

Читала с увлечением, завидуя смелой женщине, преодолевшей столько всяких трудностей, связанных с рискованным путешествием.

За время пребывания на Соломоновых островах художница создала много портретов местных жителей — малаитян, работающих на кокосовых плантациях.

Обнаружила книгу случайно, роясь на книжной полке библиотеки в поисках Атласа мира.

В эту субботу меня пригласила на именины Жанна Гаганидзе. Ей исполнилось восемнадцать (она на год старше всех девочек в классе). Мы подарили ей огромную куклу, а мальчишки — медведя и духи. Духи приятные — «Лесной ландыш». Девочки ребят похвалили, и они расцвели не хуже именинницы.

Прошли именины весело. Девушка из грузинской семьи. Отец ее перед каждой рюмкой закатывал длиннущие тосты. Сначала смешно и чуть странно было слышать напыщенные, витиеватые тирады грузного, добродушного с виду хозяина дома, но потом привыкли. К слову, эту девушку по осени отец пытался просватать за какого-то вдовца лет тридцати из Рустави, но зато с «положением», она же — ни в какую! Убегала из дому и несколько дней жила у подружки.

Я выпила шампанского за именинницу и еще раз — за исполнение своего желания (был и такой тост). И чувствовала себя легко, а некоторые девчата еще и ликер попробовали. Дорогой смеялись: «Хмель через туфли выходит!»

Дома долго стояла на балконе, смотрела на звезды над головой — они у нас яркие, крупные, что тебе спелые мандарины, — и вспоминала тебя. Думала: Валерий, должно быть, спит или читает перед сном. И почему-то захотелось, так захотелось, чтобы ты хоть на секундочку подумал: есть где-то на свете надоедливая девчонка Ленка! Вы, мальчишки, лишь только фыркаете, считая подобные мысли «девчачьей сентиментальностью». Даже Инна порой считает меня не от мира сего. А на днях назвала сумасшедшей. Она разворчалась на меня вот по какому поводу: Софья Порфирьевна, классный руководитель, которую за глаза все ребята зовут Софьей Портфельевной за огромный, вроде чемодана, портфель — она с ним никогда не расстается, — дала в стенгазету скучнейшее разглагольствование о Дне учителя. Я же самовольно не поместила ее статейку, заменив другим материалом. Говорят, газета вышла интересной, в ней были и поздравления наших педагогов с праздником, и разные шутки, и дружеские шаржи. Но от С.П. мне влетело больше, чем редактору газеты — Инне. С.П. посоветовала мне изменить характер, пока, как она выразилась, «он только еще формируется».

Если тебе некогда отвечать подробно, черкни лишь «получил», я и так пойму. Извини за почерк: пишу у батареи на коленях — дико холодно в комнатах.

Лена.


15 декабря.


*

Валерий!

Оказывается, мы в один и тот же день отправили друг другу письма! Здорово, правда?

Двадцать седьмого собирались в Москву, а нынче пришел ответ из столицы, ответ неутешительный. Школа, в которой мы должны были остановиться, принять нас не может: у них ремонт. А ехать, не зная, будет ли кров над головой, наш учитель, руководитель группы, не решается.

Нас ведь тридцать пять гавриков, и собирались мы в Москву на две недели. Поговаривают о том, не махнуть ли в Киев? Если соберутся в Киев, я, скорее всего, не поеду: там я уже была. И в Москве, правда, была три года назад, но хочется еще съездить.

Читаю твое письмо и завидую: ну почему я не мальчишка? Мне мама в такое путешествие, какое намечаешь на лето ты, не разрешила бы отправиться даже с кем-то из взрослых! Напиши подробнее о намеченном маршруте.

Жаль очень, что у меня сейчас нет пластинок с песнями, которыми ты интересуешься. К концу недели постараюсь выслать. Еще ты спрашиваешь о моем отношении к эстрадной и серьезной музыке. Многое из эстрадной «дребедени» (так пренебрежительно отзывается об этой музыке Инка) могу слушать целый вечер. А иная современная симфония быстро надоедает. Произведения же Бетховена, Шопена, Чайковского меня окрыляют, но рассказать, почему это происходит, я не умею. Завидую тем, кто разбирается в классике!

Мама, краем глаза заглянув в мое письмо, просит, чтобы поздравила с наступающим Новым годом и тебя, и твою семью.

Пиши, что у тебя нового? Как закончил вторую четверть?

До побачення! Твой друг Лена.


21 декабря.


*

Сегодня получила, Валерий, твое поздравление с Новым годом. Спасибо! Мама тоже довольна (говорит: «Не забыл хлопчик и меня»).

Нынче записала на пластинку песню «Люди встречаются». Помнишь, ты писал, что не слышал ее? Мне она нравится, а тебе? Поставь пластинку на 33 оборота (так сказали в студии грамзаписи), а то мой голос услышишь в искаженном виде. Первый раз в жизни «сопровождала» песню своими пояснениями. Волновалась, обращаясь к тебе. Вокруг было полно людей.

Пока толкалась в очереди, «обменялась любезностями» с одним весьма самоуверенным парнем. Он стоял позади меня и все пытался завести со мной разговор. Когда же я вошла в кабину, он торчал за моей спиной, отвешивая «комплименты». Поставил мне «условие»: если не объясню, кем мне доводится Валерий, то он от меня не отстанет. Мне хотелось сказать тебе что-то еще, но этот дылда стоял рядом, и я все время сбивалась. Ты уж извини.

Пошла домой, а этот парень за мной. И тут меня такая злость обуяла! Часа два водила его по городу, пока окончательно не закоченела (а каково ему было в солдатской гимнастерке и тонком плащишке?).

Да, забыла сказать, пока бродила по улицам и переулочкам, стремясь увильнуть от настойчивого «кавалера», мне повстречался Амир на углу Осипенко и Приморской — симпатичный молодой человек, папин ученик. Надо было попросить Амира защитить меня от нахала, да я постеснялась.

«Что же мне делать?» — дрожа, думала я. И вдруг в голову пришла «сверхгениальная» мысль: отправиться к тете Оле, маминой сестре (в противоположный от моего дома конец города, называемый «Сингапуром»). По дороге к тете наговорила этому старику (парню 22 или 23 года) всяческих грубостей. Наверно, истратила весь запас своей злости на предстоящий год! А он лишь улыбается, щуря карие насмешливо-смелые глазищи. (Девчонке такие бы глаза, да такие ресницы! Пропадай тогда хлопцы!) У тетиного подъезда парень сказал: «Все равно вышло по-моему! Теперь я знаю, где вы живете!»

Пусть только придет! Тетя Оля и моя двоюродная сестренка Оксана так его «обласкают», что он в другой раз не посмеет даже приблизиться к их подъезду! Оксана дивчина отчаянная, в обиду себя никому не даст (в позапрошлом году окончила десятилетку, работает воспитательницей в детсадике).

Последнее: четверть окончила с хорошими отметками. На Новый год собираюсь в село. Буду встречать с деревенскими подружками. В двенадцать часов подумаю о тебе. Пожелаю тебе мысленно большого счастья в жизни!

Тебе, Валерий, с твоим тяжелым характером, как ты говоришь, надо быть чаще на людях. Это мое мнение, разумеется, ни к чему тебя не обязывает. Черкни и о том, когда ты слушал пластинку, тебе понравился мой разговор по-русски или по-украински? Все ли понял?

Подробно пиши, я всегда с нетерпением жду твоего письма. Мне интересно знать о каждом дне твоей жизни.

Лена.


28 декабря.


*

Пишу от бабушки. Не знаю, послал ли ты ответ на мое предыдущее письмо или еще нет. Хотелось бы, вернувшись домой, увидеть на столе твою весточку.

Шестое января, вечер. Пишу на кухне, примостившись возле плиты. В комнате — «зале» — бабушка «принимает вечирников». Здесь до сих пор сохранился этот старый обычай. А у вас?

Помню, сколько веселья доставляли мне такие «вечира», когда была маленькой. Радовали, главным образом, не сами гостинцы и подарки, а вот эти озорные потешные хождения от двора к двору шумной толпой. С утра, бывало, ждешь предстоящего вечера — морозно-звонкого, с высоким, в сверкающих звездах небом над головой.

Бабушка нынче весь день готовила вкусные угощения. Испекла пироги, сварила узвар (компот из сушеных фруктов).

«Ноне, Леночка, щедрий вечир!» — приговаривала бабушка.

Смотрю в окно: по заснеженной улице от хаты к хате бегают резво малыши с объемистыми сумками и белыми узелками. В узелках обычно завязаны миски с отварным сладким рисом… Как раз сейчас к нам зашли ребята поздравить бабушку с праздником. Самый маленький хлопчик, мотая головой, отказывается от печенья. Он что-то горячо, неразборчиво лопочет. Сестренка, смущаясь, поясняет: Миколке хочется иметь железный рубль с Лениным!

Сюда взяла химию, алгебру, английский. Учу понемножку. Еще мне необходимо подготовить сочинение о творчестве Федина («Города и годы», «Первые радости», «Необыкновенное лето», «Костер»). Но я почему-то давно усвоила — все программное скучно и не хочется браться за чтение.

Особых новостей нет. Вернее, есть, но, знаешь, чисто девчачьи, и тебе они будут не интересны. Минут через тридцать за мной зайдут подружки (собираемся в кино).

Пиши, что поделываешь. Как окончил вторую четверть? Я — без троек.

С приветом Лена.


6 января.


*

Приехала домой накануне занятий. От тебя — два письма. А от папы — телеграмма.

Извини, отвечаю с опозданием. Понимаешь, Валерий, мне хотелось сразу выполнить обе твои просьбы (достать карту нашей области и туристские песни). Пока высылаю одни песни. Понравятся ли они тебе? А карту еще не нашла, хотя заглядывала в писчебумажный и книжные магазины. Попытаюсь написать в Книготорг Запорожья.

Почему не пишешь ничего об учебе? У меня — нормально. Даже по автоделу не отстаю от ребят. Девочки наши не любят автодело за грязь, за возню с разными смазочными маслами. А мне даже запах бензина приятен. Инка говорит: «Поражаюсь твоим низменным наклонностям!»

Сейчас у меня по горло всяких дел. Во время каникул надо было участвовать в олимпиаде по украинской литературе, но я улизнула в село. Не успела порадоваться, что олимпиаду эту «пронесло», как на голову свалилось еще две: по биологии и русской литературе! Боюсь о них даже думать.

Инна сидит у меня в комнате и зубрит вслух строение клетки. Прерывая порой свое бормотание, заставляет меня повторить. Отвечаю невпопад. И обе хохочем.

По карте проследила маршрут задуманного тобой путешествия. Обширный, захватывающий, но и не легкий, по-моему. Из письма видно, ты намерен прихватить южное побережье нашего моря. Ребята из класса пристают: приглашай сибиряка Валерия к нам в гости! Будто это прокатиться на трамвае в другой конец города.

Валерий, я, конечно, понимаю, совать свой нос в чужую жизнь не имею права. И все же один раз попытаюсь рискнуть. Можно?

Ты, помнится, раньше мечтал о поступлении на географический факультет. Сейчас же стоишь на распутье, не веришь в свои силы. Тебе следует непременно подтянуться! Приободриться! И в этом же году попытаться поступить в институт. Не поступишь — весной будущего года возьмут в армию. А за два года многое забудется.

Хочется знать, что тебе советовал брат, приезжавший в отпуск (ты мне об этом писал перед Новым годом). И еще: стоит ли тебе в это — такое ответственное — лето затевать новое путешествие?

Почему ничего не пишешь о пластинках? Не понравились? Может, у вас дома нет проигрывателя?

В нашем городке сейчас вошли в моду две украинские песни «Червона рута» и «Сниг на зеленом листи». Я могу выслать тебе слова, но понятны ли они тебе будут?

Выхожу вчера из школы, а на заборе какой-то угрястый тип мелом написал крупно имя и фамилию одной девчонки из девятого «В» (я ее знаю — некрасивая такая) и добавил ругательство по ее адресу.

Не помню, как подлетела к нему, как схватила за полы распахнутой куртки: «Ах ты тритон, ах ты гад ползучий! Сейчас же сотри свою гнусную мазню!»

Мальчишка вырвался из моих рук, толкнул кулаком в грудь и удрал. Что тут делать? Достала носовой платок и принялась стирать пачкотню угрястого типа. Изорвала платок, занозила палец, но на все это наплевать. Главное — никто не видел меня из наших ребят за этим приятным занятием.

Инна кричит из комнаты: «Я проголодалась! Не пора ли тебе кончать? Два часа высиживаешь письмо!»

Я даже ойкнула. Ну и летит же время! Нынче воскресенье, у нас на семь часов билеты на фильм «И дождь смывает все следы». Ты видел эту картину?

Подружку отправила на кухню, а сама продолжаю письмо.

Ты спрашиваешь, можно ли назвать человека трусом, если ему стало жутко вблизи кладбища? Думаю — нет… Мне бы тоже было не по себе около такого места, да еще зимней ночью.

Рассказываешь о товарище по парте, у которого недавно погиб в шахте отец, упрекнувшего тебя за то, что ты не посочувствовал ему в его горе. Ты ответил однокласснику: «Я не девчонка. Да к тому же сердце надо беречь, оно у меня одно!»

И тут же, Валерий, ты сетуешь: не с кем отвести душу. У меня твои слова не укладываются в голове. Неужели у тебя нет ни одного друга? Не сам ли ты во всем виноват? Сторонишься ребят, не интересуешься их жизнью. И они тебе платят взаимным равнодушием.

Напиши мне хотя бы чуть-чуть про свой класс.

Лена.


17 января.


(Писала в блокноте, с обеих сторон листа, и, вероятно, получилась путаница.)


*

Вчера у меня был необыкновенно-праздничный день! От папы пришла посылка с новогодними подарками. Маме — оленьи унты. Ты знаешь, что такое унты? Красивые такие меховые сапожки. А мне папа прислал варежки, вернее, голички, с узором из разноцветного бисера. Голички эти только бы на выставку! Мама смеялась: «Папа прислал нам такие теплые вещи, что теперь можно смело лететь к нему в гости на Алдан!»

Меня же особенно порадовал другой папин подарок — кость мамонта. Да, да, не смейся! Кость позвоночника настоящего мамонта (коричнево-песочного цвета, внушительного размера).

Папина посылка была лишь началом сюрпризов. Чуть позднее получила от тебя сразу три послания! Читала целый час! А может, и два!.. Уже наступила ночь, а я никак не могла доучить уроки. Хотелось все бросить и писать, писать тебе. Но было уже поздно.

… Сегодня долго задержалась в школе: сдавали зачет по медицине. У вас девочки изучают медицину? Потому-то вот и нынче затянула с подготовкой уроков. Осталось повторить геометрию и дочитать «Разгром» Фадеева.

Пока перечитывала нынче твои письма, мама сидела сбоку и то и дело смотрела на меня, словно бы недоумевая: о чем так много можно писать? Наш папа не балует нас длинными письмами.

Ты описываешь пургу, более двух суток колобродившую по вашей сибирской земле.

Закрыв на миг-другой глаза, я вдруг слышу, как на улице воет ветер, бросая в окна пригоршни сухого снега, а в печной трубе гудят «духи»… И мне хочется перенестись в твою деревеньку, побегать с тобой по сугробам…

По-моему, твое намерение — отправиться в путешествие с другими ребятами — преотличное решение. Будет веселее и безопаснее: товарищи не оставят одного в трудную минуту.

Купила физическую карту нашей области, но вышлю чуть попозднее, когда еще достану карту всей Украины.

Напиши, у вас нет такого обычая отмечать в классе дни рождения товарищей? У нас каждый «именинник» покупает для всех кулек конфет, а мы ему что-нибудь дарим на память. Как раз завтра день рождения Веры Дроздовской. Мы, девчонки, купили ей духи, а мальчишки пообещали достать в теплице цветов. Вере завтра семнадцать.

С каждым годом мне почему-то все труднее и труднее жить. Будто я поднимаюсь на высокую гору, и передо мной все шире и шире открывается мир… И я все-то, все замечаю, все слышу. Радует в одних людях доброта, сердечность, готовность постоять за правду, возмущает в других жадность, лицемерие, угодничество.

Часто ненавижу себя: во мне тоже столько всякой дряни!.. Иногда я бунтую, психую, грублю, капризничаю, обижаю маму. И тогда мне хочется умереть. А потом страх охватывает: если умру, то никогда уж больше не увижу белый свет, любимый город, море, маму с папой, не увижу ничего, ничего!

Извини меня, Валерий, за хандру, за то, что открыла перед тобой свою душу. В такие минуты мне порой кажется, я понимаю Печорина.

Между прочим, мне обидно за Печорина. Пишут в школьных сочинениях: «Печорин — не образ для подражания». Мне жалко его, потому что он не мог любить безрассудно. Терпеть не могу, когда Печорина разбирают по «косточкам». О нем надо говорить как о живом человеке. Как о живом!

«Историю» Соловьева я не читала, до таких капитальных трудов у меня руки не доходят. Я все больше беру из библиотеки книги по геологии и медицине. Эти две науки одинаково манят меня к себе. А превыше всего люблю художественную литературу.

Недавно по биологии писала сочинение «Биография Ч. Дарвина», а на английском — о Джоне Риде. По русской литературе готовлю доклад о творчестве Федина. Времени — в обрез!

Мне остается лишь позавидовать, что тебе так легко дается английский. Я же его еле одолеваю. У меня совсем плохо с произношением…

Напиши подробнее, если не тайна, о каком товарище своем ты мельком упоминаешь? Не о том ли, родитель которого высоко занесся в областном масштабе? И он теперь, этот «принц», снисходительно отвечает на твои письма? Я бы с таким «товарищем» не стала переписываться!

Пиши, буду ждать.

Твой друг Лена.


21 января.


*

Ой, Валерий, наберись терпения прочесть еще одну страничку.

Вчера плохо себя чувствовала и с трудом дождалась конца последнего урока. А нынче мама в школу не пустила, начинив меня всевозможными таблетками.

У нас в школе пятого февраля встреча выпускников. В этот ставший традицией день в школу собираются выпускники всех лет. Вначале — торжественная линейка. Выступает директор, потом кое-кто из «старичков». И уж затем — концерт, танцы. Надеюсь, и в этот раз вечер пройдет знатно! Мы все с нетерпением ожидаем этот день. Особенно я (пятого февраля так же мой «праздник»).

Звонок. Голос мамы. Вероятно, у нее обеденный перерыв. Допишу потом.

Семь часов вечера. Заявилась проведать меня Инна. Рассказав о всех школьных новостях, взялась за роман Санд «Мопра». Перед этим проворчала: «Когда бы ни пришла к тебе, ты вечно строчишь письма!»

Промолчала. А про себя думаю: «Правда, почему меня тянет и тянет писать Валерию?» И сама себе не могу объяснить.

Напиши подробнее о тех ребятах, которые намерены путешествовать с тобой. Кто они? Работают, учатся?

Да, мама спрашивает меня: растут ли у вас яблоки? И сохраняете ли вы их до зимы?

Инна принесла мне сборник стихов «Посиделки» Виктора Яковченко. Она уже прочла. Говорит: «Задушевная лирика».

Все!

Лена.


22 января.


*

Сегодня в школу снова не пошла — ночью поднялась температура.

После уроков забежала Иннушка. Приволокла ворох фотографий (как-то ее отец «щелкал» нас чуть ли не целый день — и так, и эдак). Посмотрели, посмеялись: «Ну и дикарки, растрепы!»

Потом Инна заявляет: вероятно, уже есть почта? Отвечаю: писем ни от кого не жду. А за газетами можно позже сходить. Но она, упрямая голова, не послушалась и побежала на первый этаж, где по стене в ряд выстроились почтовые ящики жильцов подъезда.

Возвратилась и кричит: «Пляши, несчастная!» Я сразу догадалась: от Валерия письмо! И — самой на удивление — вдруг весело на всю квартиру расхохоталась. Не сдержалась и подружка. Мы так смеялись, что не сразу услышали звонок в прихожей. Оказывается, нагрянули одноклассники. Зашли и говорят: «А ты, Ленка, на больную ничуточки не похожа! На улице даже слышно, как вы тут ржали!»

Сидели часа два, слопали вазу яблок, перерыли все книги, рассказали кучу городских новостей. Оказывается, несколько рыбаков-любителей более суток дрейфовали в море на оторвавшейся от берега льдине, пока их не разыскал катер. Еще рассказали о Фаинке из девятого «В», неизвестно по какой причине пытавшейся отравиться уксусной эссенцией.

Ты не представляешь, что со мной было. Вспомнила недавний вечер, когда тот тип выводил мелом гнусную брань на школьном заборе по адресу Ремерчук, и чуть не расплакалась.

Когда ребята наконец-то собрались уходить, Тимур Пупко (я тебе, кажется, писала об этом хлопце, моем соседе по парте) внезапно вспомнил о кульке с апельсинами, принесенными мне для «поправки здоровья».

«Отдавайте немедленно весь кулек! — закричала Инна. — На свою долю не надейтесь. Мы с Ленкой сами уничтожим апельсины».

Тимур смеется:

«А мы яблоками сыты!»

Твое письмо, Валерий, прочла лишь на другой день. Читала твои строчки о том, что ваша деревня не такая уж и маленькая (целых три улочки), и не могла удержаться от улыбки. В селе моей бабушки более двух тысяч дворов, две школы, три клуба. И у нас на Украине такие села не в диковинку!

Ты спрашиваешь, интересны ли произведения Федина? Пока прочла одну книгу — «Города и годы».

Теперь постараюсь ответить на труднейший для меня вопрос: что я намерена делать после окончания школы? Мама и папа советуют идти в медицинский институт. Но по их мнению, сначала надо направить свои стопы в наше двухгодичное медучилище. После медучилища, якобы, больше будет надежды поступить в институт. Представляешь себе: чуть ли не двадцать лет учебы! Пока грызешь гранит науки, совсем состаришься!

А в классе девчонки и слышать не хотят о мединституте. Они почему-то представляют меня или геологом с рюкзаком за спиной, или педагогом русского языка и литературы, вроде нашей Софьи Портфельевны.

Короче — в запасе на размышления еще четыре месяца. А пока усиленно готовлюсь к экзаменам.

У бабушки в селе гостила знатно. Чуть ли не каждый вечер ходила с подружками в кино и на танцы.

За окном — вечер. Пришла с дежурства мама (она работает вахтером на заводе). А с мамой и гости — тетя Оля с дочуркой Маринкой.

У Маринки поразительно черные глаза и поразительно русые, что тебе пшеничная солома, вьющиеся колечками волосы. Маринке три с половиной года, но до сих пор она упорно продолжает называть меня «Енкой».

Пишу тебе, а Маринка сидит около меня, укачивает на коленях куклу и забавно шепчет:

«Будь умницей, Рита, слушайся старших! — И вдруг кричит: — Мамуля, мамуля! А за что волк съел зайчика?»

«Какого зайчика?» — спрашивает тетя Оля.

«А того… из сказки. Помнишь, ты вчера мне сказывала?»

Тетя Оля комично морщит лоб.

«Наверно, доченька, зайчик не поздоровался с волком при встрече. Ну, тот и обиделся… Надо всегда здороваться со знакомыми!»

Смеется мама. Смеюсь я. А потом мама говорит девочке:

«Посмотри, Мариночка, чего это Лена пишет своему кавалеру?»

Маринка послушно заглядывает в мое письмо. До чего же забавная, сообразительная девчурка!

Тетя Оля говорит:

«Прочла ей Пушкина «У лукоморья дуб зеленый», и она враз запомнила. Теперь шурует это «Лукоморье» без запиночки!»

У вас трескучие морозы, искристый снег скрипит под ногами. Про нашу же погоду говорить не хочется: снова слякоть, снова туманы. Давным-давно не пахло снегом!

Нынче после комсомольского собрания забежала в книжный магазин. Представь, мне крупно повезло: купила сразу пять томов Бунина. Но вот «Овода» — никак не достану. Он в книжном есть, но лишь по подписке. И зачем людей дразнят?

Одна расфуфыренная дамочка сказала продавщице, получив свой экземпляр «Овода»:

«Я для внучика собираю книги».

«А сколько лет вашему внуку?» — из любезности спросила продавщица.

«Два года и семь месяцев!»

Заканчиваю. Буду очень ждать твоего письма.

Лена.


23 января.


Мама просит, чтобы я не писала тебе часто. А то пойдет в соседнее село на почту за письмом, говорит она, и, не дай бог, обморозится. После трагического случая с мужем тети Оли, погибшим в пургу в Архангельской области два года назад, мама панически боится морозов.

Теперь уже точно — всё! Передавай от меня и мамы привет своим домашним. Высылаю в виде приложения к письму четыре стихотворения из книжки Яковченко «Посиделки».


*

Здравствуй, Валерий!

Пишу тебе, а Инна крутит пластинки (принесла с собой целую стопку). Когда музыка особенно приятна, она начинает кружиться перед зеркалом.

Нынче мы трудились над сочинением «Сравнительная характеристика Морозки и Мечика» (по роману Фадеева «Разгром»). Учительница нас не предупредила заранее — хотела проверить, знаем ли мы материал! Так в первые минуты я не могла ничего вспомнить… Морозка, Левинсон, Мечик… Но вот все же сосредоточилась и, кажется, что-то нацарапала. Тимур исподтишка заглядывал в мою тетрадь и сдирал безбожно… чуть ли не слово в слово! Ничего — сошло! Все привыкли к «пристрастию» Пупко «во всем брать пример с Ленки!».

Вот и ты жалуешься, жалуешься на одиночество, на несправедливость иных преподавателей, завышающих оценки любимчикам. Будто бы тебе все, все опротивело, все надоело. И даже… даже родные будто бы тебя не понимают, стремятся тебе досадить… Помнишь, я тебе как-то писала чуть ли не о том же? Врачи говорят родителям: «Не тревожьтесь, у вашего сына (или дочери) переходный возраст». Но только ли все дело в переходном возрасте?

Пора идти на политзанятие. Допишу потом…

Добрый вечер! Только что отогрела руки, напилась горячего чаю и села тебе писать.

На улице — без преувеличения — ледяное царство! Все деревья, дома, тротуары закованы в ледяной панцирь.

Деревья звенят хрустальными ветками. Такой мелодичный перезвон! Шли домой ватагой, держась друг за дружку. И все же столько раз падали!

Купила в газетном киоске журнал с цветной репродукцией с картины летчика-космонавта Леонова. У меня уже несколько таких репродукций с картин Леонова, посвященных космосу.

Смотришь на звездные миры, летящие вокруг Земли корабли «Союз», орбитальные станции и дух захватывает!

Как ты, Валерий, думаешь, скоро люди полетят на Марс и Венеру?..

Ты интересуешься моим мнением: каким должен быть настоящий учитель?

Мы не выбираем учителей, а от них в нашей жизни многое зависит. Говорят, учителей ни критиковать, ни обсуждать нельзя, но ведь мы все равно обсуждаем, да еще как!

Настоящий учитель, по-моему, — это прежде всего человек честный, требовательный, справедливый. Когда он с улыбкой входит в класс, мы охотно садимся за парты. Верно? Ценим, и очень даже, учителя за знания. Настоящий учитель душевно щедр, остроумен. Он никогда не откажется ответить, если ученик пришел с вопросом, а когда ответить не может, не будет ссылаться на занятость, а прямо скажет: «Не знаю».

Инна спросила на днях: о чем мы с тобой друг другу пишем? Ответила: о школе, о книгах. Она иронически усмехнулась.

«Когда, — сказала, — будешь писать своему Валерию об искусстве — скульптуре, живописи, могу проконсультировать!»

Да, ты пишешь, что летом, если отправишься на велосипеде в свой поход, то, возможно, будешь проезжать и по нашему краю. Нельзя ли уточнить маршрут?

Море у нас неприветливо: серое, хмурое. Во время ветра к берегу пригоняет много больших льдин. И можно уйти далеко, далеко… Но я все же предпочитаю смотреть на море с берега.

Позавчера кончила бесподобно жуткую книгу — роман Мэри Шелли «Франкенштейн» (перевод с английского). Перед этим прочла пространное предисловие. Боже мой, какая трагическая жизнь была у подруги гениального поэта и мыслителя своего времени — хрупкой женщины, вынесшей на своих плечах столько невзгод!

Вечером смотрела по телевизору захватывающий — да, да, не смейся, в самом деле захватывающий фильм — «Письма из тайги». Уже довольно-таки много появилось кинорепортажей, снятых на больших стройках страны, в том числе и на Байкало-Амурской магистрали.

Но этот фильм исключительно правдивый, он показывает строительство БАМа без прикрас, все, как есть в действительности: тут и пафос труда, и суровая природа — затяжные, нудные дожди, непролазная грязь, жестокие морозы.

А герои фильма — ребята обычные, многие, как видно, вчерашние десятиклассники. Они бывают и веселыми и грустными, работают с огоньком, любят и обильно поесть.

Легла поздно, а заснуть никак не могу. И мне вдруг понятнее и ближе стал мой папа, с его все еще молодой, горячей и неспокойной душой романтика, вечно стремящийся в дальние, неосвоенные края, туда, где работы по самые ноздри!

С приветом Лена.


25 января.


*

Только что утром, по дороге в школу, отправила тебе письмо. А вечером — нежданная бандероль. Большое-пребольшое спасибо! Ты даже не можешь себе представить, как мне было приятно твое внимание. Недаром говорят: не подарок, а внимание дороже всего! Но в данном случае и подарки славные.

Когда мама принесла бандероль, у меня были школьные подружки. Все сразу заинтересовались посылочкой. Распечатали… и такое тут началось! Представь: восемь девчонок, и каждая стремится поскорее завладеть флаконом с духами. Брошь приколола Инна. А мне досталась поздравительная открытка.

Скоро в комнате невозможно стало дышать от одурманивающего запаха: девочки душились добросовестно! Пришлось открыть балконную дверь.

Инна не удержалась, чтобы не выразить своего недовольства: «Как это он смел поздравить тебя раньше меня — твоей закадычной подруги? Прыткий сибиряк!»

О занятиях английским не приходилось и думать. Напившись чаю, девочки разошлись по домам, сказав, что они сами переведут нужный к завтрашним занятиям текст с английского и «преподнесут» мне как «предисловие» к их подарку (они имели в виду пятое февраля).

Если у тебя есть лишняя фотография — хоть какая — вышли, пожалуйста. Почему-то принято считать, что парень первым должен об этом просить. В корне не согласна с подобными «обычаями». Не все ли равно, кто первым вышлет фотку!

Ответил ли ты хлопцу из Баку (тому, который, как и я, по радио слышал о твоем прошлогоднем путешествии)? Я одно время — в восьмом училась — тоже переписывалась с мальчишкой из Азербайджана. Кажется, он жил в городе Нафталан. И вот однажды он попросил у меня фотографию. Я выслала любительскую. До того Садаем писал вполне нормальные письма, правда, не всегда понятные (путая часто русские слова с азербайджанскими). Тут же прислал такое пылкое послание! Оказывается, до получения фотографии он принимал меня за… мальчишку! А я-то все не могла догадаться, почему Садаем обращается ко мне каждый раз так: «Салам достум, Лен!» Ну и посмеялись мы тогда с Инной… до упаду!

Напиши, любишь ли ты стихи? Инка, узнав, что я тебя «пичкаю» творениями современных лириков, долго надо мной издевалась. А потом спросила: «А ты, наивное дитя, уверена в том, что твои лирические послания этому мальчику интересны?» Самой Инне все больше по душе стихи Асадова, Друниной и некоторых других (о любви, разлуке, измене). Я такие стишки читаю тоже, но они почему-то меня пока не трогают.

Пишу, а напротив лежит твоя брошь. Когда на нее падает свет, она внезапно вся так и загорается! В тени же кажется уснувшим алмазом, внутри которого затаились целые миры!

Чуть не забыла написать о происшествии, взбудоражившем на этой неделе весь городок. В выходной на окраинной улице какая-то машина сшибла человека. Им оказался крановщик порта Еремеев. Год или два назад симпатичный этот дядечка выступал у нас в школе в День Советской Армии. Помню, разделся Еремеев, а на пиджаке — десяток орденов и медалей. Мальчишки, томившиеся у вешалки в ожидании гостя, так и ахнули от восторга. А он стушевался, не зная куда глаза девать. Вот этого человека и сшиб какой-то лихач. В больнице, не приходя в сознание, Еремеев скончался. «Если бы пострадавшего привезли к нам сразу после несчастного случая, — сказал хирург, — мы наверняка спасли бы ему жизнь».

Пишу, и все во мне клокочет от возмущения. Было ли сердце у того злодея, который сшиб Еремеева и подло удрал, не подумав оказать ему помощь? А человек этот кровь проливал за всех нас, в том числе и за этого негодяя!

Наверно, я тебя тоже расстроила?

Лена.


26 января.


*

Твое письмо получила вчера, но у нас были родственники, потому-то и отвечаю сегодня.

В квартире непривычно тихо. Недавно ушла Инна: занимались геометрией.

Ты сообщаешь: вызывали в военкомат. Так рано? Если я не ошибаюсь, тебя должны призывать в армию весной следующего года?

Уж если ты проговорился, что недавно фотографировался, прошу выслать мне свою карточку. И еще: раз 11 февраля ты пойдешь снова в Погорелово в военкомат, то зайди в студию грамзаписи (если, конечно, такая там имеется) и запиши на пластинку свой голос и свою любимую песню. Для меня.

В географические карты я завернула две гибкие пластинки. Одну послала лишь из-за песни «За туманом», а на второй пластинке все три песни отличные. Почему ты даже словцом не обмолвился о моей бандероли?

Прочла в письме о том, что ты собираешься на велосипеде преодолевать в день по 150 километров, и мне… дурно стало! Возможно ли такое? Ты же на таких «реактивно-атомных» скоростях ничегошеньки интересного не увидишь!

Фильм «Не любимая» я тоже смотрела. И он мне тоже понравился.

А на «Короле Лире» ты был? Я сходила сегодня сразу же после уроков. И до сих пор не могу найти себе места. Перед глазами — полное отчаянья лицо страдающего Лира, в ушах — музыка, разрывающая душу. Потрясена и убита! Потрясена трагизмом великого произведения Шекспира, а убита безжалостной, грубо хватающей за сердце музыкой. Некоторые зрители во время сеанса зажимали руками уши.

О своих делах в автоклубе напишу в следующий раз, дня через три. Сейчас мне надо перемыть гору посуды после гостей и убраться в квартире.

Нам сказали, завтра на уроке русского языка будем писать сочинение на такую тему: «Портреты моих друзей». Я собираюсь написать о Инне и о тебе. Беда в том, я не знаю как ты внешне выглядишь. Но попытаюсь… Опишу тебя, каким представляю по письмам. Пока не знаю, получится ли? Наберусь смелости и попробую! Ведь я, по мнению Иннушки, ненормальная оптимистка.

С приветом Лена.


2 февраля.


*

Утром у нас не было физики. Все разбрелись кто куда: одни в соседний кинотеатр, другие, живущие поблизости от школы, — домой, третьи — шататься по улицам. Я же, улизнув незаметно, помчалась в больницу, где все еще лежит Фаина Ремерчук, девчонка из девятого «В».

По дороге забежала в продмаг, купила кулек фруктовых карамелек (всю мелочь до последней копейки выгребла из карманов).

Нянечке, выдающей халаты, соврала, назвавшись двоюродной сестрой Ремерчук.

Опрометью взлетев на второй этаж, нашла дверь с табличкой «Четвертая палата» и, боясь, как бы не оробеть, рванула на себя дверь.

Я увидела ее сразу. Фаинина койка, шестая в этой узкой комнате, стояла в углу, вдали от окна. Наши взгляды встретились, и я вздрогнула. Меня испепеляли огромные, как бы побелевшие от тоски и отчаяния глаза.

«Ты… зачем? Зачем заявилась?» — прошептала Фаинка, едва я приблизилась к ее койке.

Я прямо-таки опешила… Спрятав за спину руки с шуршащим кульком, стояла, не зная, что мне делать: сразу ли уходить или подождать?

«Садись уж… раз пришла», — все тем же свистящим шепотом протянула она.

Когда я опустилась на краешек койки, Фаина прибавила:

«Ну, выкладывай, какие пересуды идут обо мне в школе?»

Я промолчала.

«Не хитри! — усмехнулась криво Ремерчук. — Мне все известно… задушевная подружка вчера столько дегтю вылила на мою голову! — Помолчала, вытерла рукой воспаленные губы. — Если кто виноват, так я сама… Он звал меня на стройку Байкало-Амурской магистрали, да я побоялась. А теперь каюсь».

«Не береди душу, — сказала я. — Поправишься, закончишь девятый, и…»

«Нет, нет! — чуть не вскричала Фаина. — Он перед отъездом сказал: «И знать тебя больше не хочу, маменькина дочка!»

Ремерчук всхлипнула и, прижимая к губам край простыни, отвернулась к стене.

Чуть погодя я осторожно встала, на цыпочках вышла из палаты. Отдавая нянечке халат внизу, выронила из руки скомканный кулек с раскисшими карамельками, теперь никому не нужными.

… Идет урок украинской литературы. У доски — Инна. Перепутала всех персонажей из пьесы Корнейчука «Платон Кречет». Из кожи лезет, стремясь доказать, что в образе Аркадия Павловича есть что-то положительное, хотя в учебнике сказано: тип начисто отрицательный!

Но в учебник нынче никто не заглядывал — не до этого было. Вчера лишь в двенадцать ночи кончился школьный вечер. Было оч-чень весело!

Выступление художественной самодеятельности прошло с блеском. Долго танцевали. Потом провожали нашу одноклассницу, живущую далеко от школы. Всю дорогу балагурили, пели песни (опять у меня разболелось горло).

Да, вчера «кутили», а нынче… Я, правда, подготовилась, и то лишь потому, что заранее знала тему своего доклада. Сейчас выступят еще три девочки… нет, две (одна отказалась отвечать), и моя очередь.

Перед этим уроком была история. Зашел в класс учитель, и от порога изрек:

«Будете писать контрольную!»

Все сдали чистые листики. Решили — пусть попробует поставить всем двойки! А на душе тем не менее тревожно: что-то ждет нас завтра? Завтра с утра — история.

В классе холодина страшная, все сидим, накинув на плечи шубы и пальто. Окна класса выходят на восток, а с моря резкий ветер… На химии я пригрелась под шубой, положив на парту голову, и заснула.

Пока писала, девочки ответили. Сейчас — мне к доске. Допишу дома.

Извини, забыла в школе шариковую ручку с черной пастой, поэтому пишу сейчас другой (письмо получится цветастым).

Дома ждало твое письмо. Но я опять недовольна тобой: не отвечаешь на мои вопросы!

Ты спрашиваешь об Инне. Я ее называю «человеком искусства». И, наверно, не без основания. Раньше, когда семья жила в Ростове, Инка занималась в балетном кружке. Когда же родители переехали сюда, балет ей пришлось оставить. Сейчас Инна увлекается рисованием. Не пропускает она и спортивные соревнования, передаваемые по телевизору (выступления гимнастов). В школе Инна редактирует газету, оформляет ее рисунками. Любит читать всякие сентиментальные романы (Жорж Санд, Ожешко, Проспер Мериме). Между прочим, Мериме я тоже люблю. Инка в восторге от «Горного перевала» Эмилии Бронте, «Красного и черного» Стендаля.

Мне же нравятся, например, такие книги: «Белый клык», «Мартин Иден» Джека Лондона, «Семья Тибо» дю Гара. И еще «Белый пароход», «Две жизни» (стыдно, но фамилии наших писателей внезапно вылетели из головы).

Если ты читал всех этих авторов, то можешь себе представить — хотя бы чуть-чуть — разницу в наших с Инной вкусах.

Сейчас мы все думаем об экзаменах (не без содрогания). И на досуге роемся в справочниках: куда поступать?

Между прочим… ну, раз замахнулась, то до конца доскажу. Являюсь вчера после школьного вечера, а на столе у меня изящная — в полном смысле этого слова — коробка «Ассорти» рижской кондитерской фабрики.

«Мам, — говорю, — откуда шоколад?»

А мама пожимает плечами. Оказывается, под вечер постучалась незнакомая девочка лет десяти и передала маме сверток.

«Это Лене. От ее подруги», — пролепетала она и убежала.

В свертке, кроме коробки конфет, была еще и открытка с пунцовыми розами. Незнакомым почерком на обороте было написано: «Леночка! С днем рождения! Желаю Вам успешного окончания школы!» Ниже — две буквы: «В.К.». И все.

С тобой такие «фокусы-покусы» не происходят?

Лена.


6 февраля.


*

Получила от тебя восьмого числа письмо, а сегодня еще два.

Как! Вы до сих пор изучаете географию? А мы сдали экзамены по этому предмету еще в прошлом году. Кстати, я беспредельно уважаю нашего преподавателя Романа Романыча Гришко. Ну что за человек, скажу тебе! По-моему, у нас в школе нет ученика, который не любил бы географию. Роман Романыч всегда увлекательно ведет уроки, дополняя учебник яркими рассказами о странах и людях.

Помню как сейчас: проходили мы Южную Америку. И вот однажды Роман Романыч поведал нам одну романтическую историю о рижском гимназисте Саше Зимеле. Начитавшись романов Фенимора Купера и Майн Рида, юноша в 1906 году убежал в южно-американские джунгли. Сейчас за плечами у бывшего гимназиста шестьдесят лет бродячей жизни! Этот мужественный человек исходил Бразилию, Аргентину, знает многие индейские диалекты. О Саше Зимеле, знаменитом охотнике на ягуаров, написана книга. На поединок с хищниками он отправлялся лишь с копьем или луком!

Наш Роман Романыч показал, как надо держать копье, когда коварный, сильный хищник бросается на охотника. Можно было подумать, будто этот тихий и добрый человек, страдающий язвой желудка, сам когда-то охотился в джунглях Амазонки на ягуаров!

После того урока опять, как сейчас помню, я помчалась в библиотеку, чтобы раньше других ребят «захватить» как можно больше книг о странах Южного полушария…

Автора стихотворения, которое послала тебе в конце декабря, я не знаю. Списала его из тетрадки одной девочки, когда летом мы были на практике в колхозе. Эх и уставали мы тогда на прополке! И вечером уж не до гулянок было. Все вечера я читала, писала подругам, вязала маме кофту. Девчонки даже привыкли к моему «домоседству» и не обращали на меня внимания. Лишь скажут:

«Лен, а ты ужином нас не накормишь, когда мы вернемся?»

Ракушек, Валерий, у нас на море много, а вот раковин — не видела. Раковины привозят из Крыма. И еще должна тебя удивить следующим: лед на море нашем пресный. Сегодня бегала на берег, чтобы попробовать лед на вкус.

В порт заходят даже иностранные суда, особенно летом. Летом на улицах города разгуливают арабы, негры, вьетнамцы.

Фотографией не увлекаюсь. Зато мы с Инной беспощадно эксплуатируем ее отца. Он «щелкает» нас весьма часто. На музыкальных инструментах не играю. На подготовку уроков трачу три-четыре часа в день, если, конечно, не задано писать сочинения.

Кончаю. Завтра контрольная по химии — надо основательно подготовиться.

Привет тебе от Инны.

Лена.


9 февраля.


*

Инка поражается моей «писучести», но ты даже меня перещеголял! За неделю получила от тебя семь писем!

Спасибо за фото. А комментарии по поводу фотокарточки лишние. Ты даже моей маме понравился. Она обычно на всех мальчишек, которые ко мне ходят, косо смотрит. Мне показалось только (положись на вкус девчонки), тебе совсем ни к чему бакенбарды! А «неулыба» ты точь-в-точь в меня! Почему-то лишь на любительских снимках получаюсь естественной, как в жизни.

Чтобы не забыть: за сочинение «Портреты моих друзей» получила пятерку. Писала об Инне и тебе. К моему огорчению, сочинение было прочитано в классе. Инку, разумеется, узнали сразу, а вот тебя… У нас многие девчонки дружат с мальчишками, а мальчишки с девчонками, но те и другие постеснялись написать о своих друзьях, и навыдумывали такие «портреты»! А про мое сочинение наша Софья Портфельевна сказала: «Написано с душой».

Пока С.П. читала мое сочинение, все молча рассматривали меня, впервые словно видели! Чувствовала себя так, будто была под рентгеном! Хотелось в эти тягучие минуты, оказавшиеся для меня сущей пыткой, раствориться в пространстве.

Твоя персона всех до чрезвычайности заинтересовала. Только кончила С.П. читать, как девчонки хором закричали: «Признавайся, кто этот мальчишка! У нас в классе такого нет!»

И все это, представь, происходило на уроке. А мой сосед Тимур (до чего же противным показался он мне в это мгновение), забыв о том, как юлит обычно передо мной во время контрольных, приподнялся из-за парты и гаркнул что есть силы, пытаясь перекричать девчонок:

«Я… я знаю, кого она до небес превозносит в своем сочинении!»

Класс замер. И тогда Пупко с упоением добавил, растягивая до ушей в ехидной улыбочке лягушиный свой рот:

«Путешественника из Сибири! Им она восторгается!»

Некоторые, очень немногие, девочки знали о моей переписке с тобой. И они молчали. А другие стали просить, чтобы я подробнее рассказала о незнакомом им мальчике.

«Если это… не сердечная тайна!» — добавил кто-то из хлопцев — не без иронии.

Вначале я хотела отказаться, но подковыристое замечание остряка с задней парты подхлестнуло будто меня, и я решила назло им как можно больше рассказать о тебе хорошего! Что я, конечно, знаю. Пришлось идти к доске и показывать по карте маршрут твоего первого путешествия.

Все были до крайности изумлены. На перемене Пупко процедил сквозь зубы:

«Теперь ясно, па-ачему эта Ленка не захотела встречаться с одним моим дружком из соседнего класса!»

Доволен ли ты своей популярностью в нашем классе?

Ты в самом деле искренне, от чистого сердца говоришь похвальные слова о стихах, которые я тебе изредка посылаю?

Пишу тебе, а мама собирает мои вещи. Еду нынче к бабушке в село. Следующее письмо напишу от нее. Кончаю, а то скоро на автобус.

До побачення! Лена.


12 февраля.


*

Мокрая Балка. 14 февраля.


Как и обещала, пишу от бабушки. Она обрадовалась приезду внучки и сразу зашебутилась, принялась таскать из боковушки разные миски и плошки.

Вскоре прибежали девчонки: «Пошли, Лен, на танцы!» Отказалась. Бабушка любит, когда мы остаемся вдвоем. Она так здорово рассказывает о своем детстве, о прошлой вольной жизни запорожцев. И в эти тихие, сладостные часы забываешь обо всем на свете.

В комнате вкусно пахнет варениками, топленым молоком…

Высылаю тебе прошлогоднюю фотографию. Карточка была у бабушки. Только уж слишком строгая получилась я на снимке. Не пугайся: в жизни не такая!

11 часов вечера.

Уже поужинали, перемыла посуду, прибрала в комнате. Бабушка вяжет носок и терпеливо ждет, когда я кончу писать. Я люблю и другую бабушку, папину мать, но она от нас далеко — в Жигулевске на Волге. Зовет нас с мамой в гости летом, а мы никак не соберемся. Но та бабушка не одна: с ней живет семья дочери. А вот эта — одинока. Потому-то я и навещаю ее часто.

Набралась вот смелости и показала бабушке твою фотографию. Смотрела долго, проницательно. А повздыхав, сказала:

«Ничего. Гарний парубок! Це тот, що мандрувати любе?»

Удивленно спрашиваю, как она угадала, что это именно ты — «путешественник»? Ведь у меня много и других знакомых мальчишек!

А бабушка хитро глянула на меня и добавила со вздохом:

«Так воно ж… по очам видно!»

Валерий! Не представляю даже… неужто ты и в самом деле никогда не держал в руках ветки сирени? Цветет сирень весной, до начала лета. Цветы ее чуть-чуть похожи на гроздья вашей черемухи. Только, кроме белой, бывает и лиловая сирень — с разными оттенками. Запах — бесподобен (словцо из лексикона Инны)!

Люблю ли я купаться? — спрашиваешь ты. Люблю, но плаваю плохо. Когда мне было восемь, родители как-то поехали на море. Взяли и меня с собой. Была большая компания. За мной никто не присматривал, и вот я, взяв автомобильную камеру, поплыла куда глаза глядят. Оказавшись далеко от берега, вдруг чего-то испугалась и принялась орать на весь белый свет! Папа — отличный пловец — сразу же бросился в воду. И, работая саженками, быстро очутился около меня. С тех пор и остался у меня на всю жизнь страх перед морской далью.

На городском пляже я не люблю подолгу лежать: люди тут чуть ли на голову друг другу не наступают. Зато вдали от построек, за лиманами, почти ни единой души не встретишь. Мы туда прошлое лето всем классом ездили. Песок чистый, вода прозрачная. Можно было подумать: уж не в раю ли ты пребываешь? Честно!

Лена.


*

У нас нынче в школе вечер. Ставим «Лесную песню» Леси Украинки. Играю Мавку. Пишу тебе из нашего класса. Одна. Все ушли — не захотели мешать мне в последний раз перед выступлением «пробежать» роль. А я вот вместо того, чтобы готовиться к спектаклю, пишу тебе (надо бы чуть-чуть успокоиться).

В классе холодно, а на мне прозрачное платье, вернее, видимость платья. Сама даже не пойму, что это за «эфирное одеяние» соорудили мне подружки. Девчонки ахали и охали — будто бы от восторга. Ужасно хочется посмотреть на распущенные по плечам волосы, да нет под рукой зеркала.

Как я сейчас боюсь, Валерий! Когда ты получишь этот помятый листик, уже все, все кончится, а теперь вот… Мне кажется, я забуду все слова, едва только выйду на сцену.

Укуталась в пуховый платок. А в зале еще холоднее, но Матрена Осиповна, учительница украинского языка, меня успокоила:

«Между сценами будешь греться у батареи в коридоре».

Уже зовут. Боже мой, как я робею!.. Иду. Остальное допишу дома.

Поздний вечер. Ты, должно быть, уже крепко-крепко спишь. Из школы только что вернулась. Зря, оказывается, панически трусила. Спектакль прошел сносно, слова своей роли я не позабыла.

Когда стояла перед первым выходом на сцену, успокаивала себя так: «А ему, Валерию, думаешь, легко приходилось? И в бурю попадал на Каме, и жара одолевала, когда нажимал на педали, возвращаясь домой. Порой, возможно, и страх закрадывался в душу. Ночью одному боязно и на реке, и в чащобе леса, и даже в степи». Думала, думала так… а вышла к рампе и сразу вспомнила, что надо говорить: «Ох, как спала я долго!» И уж до конца спектакля не сбивалась с роли.

Последнюю сцену по просьбе зрителей повторяли два раза. Между прочим, мне так старательно намазали брови, что краска попала в глаза. И по щекам полились слезы (ладно хоть в самом конце это случилось, когда по ходу действия я должна была всплакнуть). И смех и горе!

Переодеваясь, твердо решила: теперь уж ни на какие роли меня не заманят! И вдруг Матрена Осиповна и директор школы подходят. Директор, поправляя массивные очки с толстыми стеклами, начинает похвальные слова произносить: вышло, де, превосходно, у нас давно не было такой содержательной постановки, и прочие «ля-ля-ля». И тут М.О. решила «обрадовать» меня: «К двадцать пятому, Леночка, тебе надо выучить отрывок из пьесы о Лесе Украинке. Организуем литературный вечер, посвященный дню рождения поэтессы».

Я и слова не промолвила. Ну, скажи, как бы ты поступил на моем месте? Потом, правда, я подходила к М.О., умоляла ее освободить меня от новых мучений, но она и слушать не пожелала! Лишь милостиво разрешила до 25 февраля не учить ее предмет. Как будто я когда-то серьезно готовилась к этим урокам! Прочту в классе материал, и все! Разгадка же моего успеха в украинском языке весьма проста: дома с мамой я разговариваю только по-украински.

Сегодня по физике, астрономии, обществоведению получила пятерки. А у тебя как? Беспокоюсь за твои отметки, Валерий! Пишу, а ты испытующе смотришь на меня с фотографии.

Собиралась поставить точку, да вспомнила твои рассуждения — в прошлом письме — о школьной уборщице бабушке Клаве, одинокой женщине (во время войны у нее погибли на фронте муж и трое сыновей). Бабушка Клава давным-давно заработала пенсию, но все никак не может расстаться с «грязной, тяжелой, унизительной работой, — написал ты и добавил, недоумевая: — И чего только она находит в ней хорошего?»

Я как-то рассказывала тебе о дворничихе с Фонарной улицы — Марфе Антоновне. Вспомнил? Об этой трудолюбивой женщине писала даже наша городская газета. Я люблю Марфу Антоновну — она никогда не унывает, ни на что не жалуется, хотя, к твоему сведению, на ее руках разбитый параличом муж.

Я также влюблена сейчас в одну продавщицу. Девушка недавно появилась в нашей булочной, а покупатели ее уже заметили. И относятся к ней с сердечной добротой. Почему, спросишь ты? Да потому, что Зиночка каждому улыбнется, даже хмурому небритому деду, каждого спросит:

«Вам какой батон подать: подрумяненный? Или тот вон, побледнее?»

Советую, Валерий: приглядись-ка повнимательнее к бабушке Клаве. И ты будешь относиться к ее труду с уважением!

Спокойной ночи!

Лена.


15 февраля.


*

Уже с утра почему-то знала: непременно получу от тебя письмецо! И вот заявляюсь вечером домой из библиотеки, а от тебя целых два послания!

Ты меня еще долго будешь дразнить своими сибирскими пельменями? Мы тут подряд три дня свои ели. Маме они чуточку наскучили. И она попросила утром, уходя на работу, сварить рассольник.

Наверно, нет ничего странного в том, что твоя бабушка Варвара чересчур набожна. У меня бабушка тоже религиозна, правда, крестики на дверях и окнах не рисует. Трудно ведь им, старым, теперь внушать, что на свете не существует ни бога, ни черта.

Ты еще пишешь: «Теперь я частенько читаю стихи».

В этом, возможно, есть и моя, хоть и небольшая, заслуга? А? Стихи Василия Федорова, присланные тобой, очень и очень самобытны. Присылай еще!

Я тебя никак не могу представить в роли будущего ракетчика! Почему ты выбрал этот род войск? У тебя, может, родственник какой-нибудь служит в ракетных частях?.. А ведь совсем-совсем недавно ты собирался после десятилетки поступать в институт! Почему ты так часто меняешь свои намерения?

Кроме тех произведений М. Горького, которые проходили в школе, я читала некоторые и другие. А вот доклад «Жизнь Клима Самгина» удосужилась подготовить, не читая этого четырехтомного труда. Просмотрела критические статейки, и бойко «отрапортовала». И получила пятерку. Сейчас краснею за свое легкомысленное отношение к большой и серьезной работе прославленного писателя.

Ты, вероятно, полагаешь: если мы живем на Украине, то и зимы у нас нет? И круглый год мы разгуливаем в «сарафанчиках-раздуванчиках»? Здесь, правда, сильных, как у вас, морозов не бывает, но тем не менее, зима и нам докучает. Случается — морозец слабый, зато ветер северный или восточный до того свирепый, что с ног валит! Тут уж поневоле в шубу закутываешься.

Иногда у меня появляется странное желание: хочется стремглав лететь на тройке с бубенцами, лететь целый день и целую ночь! Пишу тебе, а перед глазами резвая тройка тонконогих коней, запряженная в легкие саночки (в них так уютно сидеть). По сторонам мелькают вековые приземистые сосны, снежные холмы, а кони несутся и несутся себе!..

Не понимаю, почему до сих пор не пришла моя бандероль? Я тебе нынче отправила вторую.

Фильм «Спартак» смотрела. Инна не читала романа и во время сеанса часто спрашивала меня, что к чему.

Вчера у нас половина класса не явилась на физкультуру. Сегодня никто не остался на просмотр двухсерийного фильма «Гибель эскадры». До всего ли этого, если к завтрашнему дню надо написать сочинение, подготовить математику, физику, химию?

Твое последнее письмо страшно меня огорчило. Ну как это ты смалодушничал? Пусть даже перед двумя «дюжими вахлаками», когда возвращался в свою деревеньку из соседнего села после кино? Парни стали приставать к твоим одноклассницам, а ты не попытался даже урезонить их? Бросил «боевой клич»: «Разлетайтесь, девки, в разные стороны!» И сам первым припустился бежать! «Наутро все девчонки пришли в школу, — бодро заканчиваешь ты письмо. — Вспоминая, как они «драпали» во все лопатки от улюлюкающих парней, девчонки беззаботно посмеивались». И тебе не стыдно смотреть в глаза одноклассниц? Неужели все это правда? Или ты меня разыгрываешь?

Лена.


23 февраля.


*

Здравствуй, Валерий!

Вот уже целую неделю нет от тебя писем. Ты не сердишься на меня? Или, быть может, болеешь? Или очень-очень занят? Усиленно готовишься к занятиям?

Я, наверно, не стала бы сегодня писать, если б не была страшно потрясена. Я только что из милиции. Да еще по какому делу была!.. Но лучше опишу все по порядку.

После школы мне не захотелось идти домой (мама была на работе), и я решила отправиться в «Сингапур» к тете Оле. Соскучилась по Маринке.

Пришла, а дома у них одна Оксана — старшая дочь тети Оли, видная смуглолицая дивчина. А какая у нее коса! Оксаниной косе многие ее подруги завидуют. Второй год, после десятилетки, работает Оксана воспитательницей в детсаде. С месяц, пожалуй, не виделись мы с ней.

«Ты болеешь? — спросила я сестру, едва переступила порог комнаты. — У тебя глаза даже ввалились… Что с тобой, Оксана?»

Оксана покачала головой. И лишь я собралась сказать шутливо: «Ну, значит, по самые уши влюбилась? Признавайся!», как вдруг Оксана, закрыв лицо руками, безутешно зарыдала: «Матинко моя ридна!»

Бросилась я к сестре, обняла за плечи, усадила на кровать. Успокоившись немного, она чистосердечно рассказала о своих терзаниях и муках, одолевавших ее в последнее время.

Я тебе, Валерий, писала о попавшем под машину крановщике Еремееве? Писала?

Теперь я знаю все подробности этой трагической истории. В тот вечер, когда случилась беда, подвыпивший шофер горпищеторга предложил своей «крале» Иде — дочке главного врача районной поликлиники, прокатиться в пригородный заводской клуб. Ида, со своей стороны, пригласила в загородную поездку подругу Владу Воронько с ее женихом — преподавателем строительного техникума. В эту компанию каким-то образом затесалась и бедная Оксана.

В клубе, как рассказывает сестра, парни еще выпили, а потом шофер решил развезти девушек по домам. На окраине города, на повороте, Амир и налетел на Еремеева.

«Амир, останови машину! — закричала Оксана. — Там человек упал!»

«Пьяница какой-нибудь. — Амир продолжал гнать «Волгу». — Ничего с ним не случится! Отряхнется и пойдет дальше!»

Все остальные продолжали вести себя так, словно ничего не произошло.

Когда же на другой день разнесся по городу слух о смерти крановщика Еремеева, Оксана помчалась к Иде.

«Что нам делать? Надо в милицию заявить!»

«Ты с ума спятила? — возмутилась Ида. — Хочешь, чтобы нас всех упрятали за решетку?»

И она до того запугала Оксану, что та даже матери ничего не рассказала.

Я словно бы окаменела, слушая сестру.

А Оксана, снова заливаясь слезами, запричитала:

«Леночка, ягодка, ну что же ты молчишь?»

И тут я решительно сказала — даже для себя неожиданно:

«Собирайся!»

«Куда… собираться?»

«В милицию!»

Извини, Валерий, за почерк… у меня дрожат руки.

В отделении милиции нас приняли хорошо. Беседовал с нами старший лейтенант — серьезный, доброжелательный мужчина. Он успокоил Оксану, сказал, что она правильно поступила, только надо бы прийти в милицию значительно раньше.

Лена.


*

28 февраля, 7 часов вечера.


Вчера получила твое письмо.

Пишу тебе, а за окном — света вольного не видно. Настоящая сибирская метелица! Не от вас ли ее принесло? Все стояла погода солнечная, тихая, теплая, и вдруг — в последний день зимы — завьюжило.

Постарайся набраться терпения, чтобы выслушать «отчет» о моем выступлении. Вчера в школе состоялся вечер, посвященный Лесе Украинке. Я переживала гораздо больше, чем прошлый раз, когда играла Мавку. Как-никак, а Мавка «лесное существо», к тому же у меня на сцене был партнер. Да и одеяние мне сшили свободное, воздушное… А вот играть Лесю!.. Все предвещало мне провал: выйдя из костюмерной, я запуталась в платье, тяжелом, старинном — до пят. Запуталась и… упала. Упала чуть ли не в объятия лаборанта по физике! Он меня поднимает, а я не могу на левую ногу встать — подвернулась, видимо. Были объявлены танцы, пока меня лечили (холодный компресс положили на щиколотку). Инна в это время переделывала мою прическу, другая девчонка подправляла на лице грим. И обе то и дело хохотали. Мне впору плакать, а им хоть бы что!

Но вот боль в ноге приутихла, и решили начинать представление. При открытии занавеса я сидела за столом. Горели свечи. Мне надо было встать и пройтись по комнате. А я — ни с места. Короче: два часа должна была ходить, декламировать, смеяться, плакать! Высокий ворот душил, бока точно обручами стягивало, тяжелый подол подметал пол… Один ужас!

Мне по роли следовало некоторое время писать. Я исписала целый лист… одним словом: «Валерий, Валерий, Валерий». После спектакля, увидев этот лист, Инна вздохнула:

«Бедная Леночка! Я бы от этих свечей тоже угорела!»

Вечер прошел нормально. Девчата говорят, что даже мальчишки сидели тихо. Но Тимур Пупко, надо полагать, будет говорить ребятам о моей игре какие-нибудь гадости.

Завтра первый день весны, твоего любимого времени года. Но сейчас у нас вьюжит и вьюжит, как в январе.

Тебе передает привет Инна.

До побачення! Лена.


*

Здравствуй!

Нынче из школы вернулась поздно: проводила во второй смене уроки географии в младших классах. Учитель географии Роман Романыч давно уже лежит в больнице, и ребята все-то, все перезабыли.

Боялась, будут шуметь. Но я у этих ребятишек раньше, когда они учились в четвертом, была пионервожатой, теперь же, став шестиклассниками, они, похоже, поумнели и меня встретили хорошо. К тому же я рассказывала им не только по учебнику, предварительно почитав и другую литературу.

Домой шла одна — странно опустошенная, без всякого настроения. Пропал целый вечер, а на столе столько интересных, еще не читанных книг!

На Севастопольской улице у булочной почему-то вдруг оглянулась. А позади, близко от меня, шагал молодой человек. Миг-другой видела его лицо в свете неяркого фонаря. «Где я встречалась с этим хлопцем?» — спрашивала себя, ускоряя шаг. И не могла вспомнить. У своего дома снова оглянулась, но улица была пустынной. И тут меня осенила догадка: да это же тот самый парень… Это он преследовал меня весь вечер, когда я ходила в студию грамзаписи. Расстроилась. Но, возможно, я ошиблась? И позади меня шел другой человек?

На моем столе лежал голубой конверт с пометкой «авиа». Мама письмо забрала к себе на кухню, говоря: «Вначале уроки выучи!»

Примерно через каждые десять минут я кричала из своей комнаты:

«Смотри, мам, не вздумай вскрывать конверт без меня!»

Наконец выучила химию, решила задачи и забрала у мамы письмо.

Искренне рада твоим успехам по математике. Мне она всегда дается с трудом.

Между прочим, большинство ребят на прошедшей олимпиаде по русской литературе не могли ответить на вопросы: кто написал «Страну Муравию»? Каких писателей лауреатов Ленинской и Государственной премий вы знаете? Как называется сборник стихов М. Джалиля, опубликованный после его смерти? Мне же эти вопросы не показались трудными.

Лет пять назад, Валерий, я тоже увлекалась фантастикой. От книг А. Беляева была без ума. Нравились и произведения Лемма. Но со временем это увлечение угасло.

Сейчас сижу над Буниным. В отличие от меня, Инна все еще любит фантастику.

Ты спрашиваешь: сильная ли я? При своих 50 кг особой силой не отличаюсь. Но за себя постоять могу.

Вот позавчера иду из магазина, а навстречу — Амир с двумя парнями. На этот раз при виде меня шофер не улыбнулся. Бешено сверкнув очами, он прошипел злобно: «Экая ты подлюга!» Я подлетела к нему и закатила звонкую пощечину. Такую звонкую, что друзья Амира оторопели. «В другой раз, бесчестный вы человек, прежде чем открывать рот, подумайте, что собираетесь говорить!» — сказала я и пошла дальше.

Надеюсь, ты получил мое письмо, в котором я описала тебе наше с Оксаной посещение милиции? Этого Амира и всех других участников поездки уже не раз вызывали в отделение.

Не подумай, что хвастаюсь каким-то героизмом, рассказывая о неприятной встрече с шофером. У меня, вероятно, будут и другие неприятности из-за этой истории.

Тетя Оля пришла вчера к нам в слезах и все корила и корила меня за то, что уговорила Оксану пойти в милицию. По рассуждению тети Оли, фронтовика Еремеева все равно с того света не вернешь, а живым людям приходится страдать. Рассуждения «разумные», не правда ли?

На этом кончаю. Если тебе для задуманного путешествия чего-то недостает, черкни. Возможно, у нас в магазинах найдется. Не стесняйся.

На уроках у одной девочки списала из тетрадки вот эти стихи молодого американского поэта:


НЕГРИТЯНСКАЯ ЭПОПЕЯ


Трюм.

Цепь.

Чужие берега.

Боль,

Плетка,

Белого рука.

Тюк.

Поле.

Хлопка белый цвет —

Ну вот и все,

Что помнит дед.


Правда, сильные, мужественные стихи?

Лена.


2 марта.


*

По-твоему, я не должна была уговаривать Оксану идти в милицию? Да? Пусть всякого рода лихачи отправляют к праотцам людей? Да?

А я-то надеялась на твою поддержку. Моральную, разумеется. Ради бога, не сердись за мою прямоту. Так уж меня воспитали родители: говорить всем только правду!..

Помнишь, как несколько лет назад много писали о поисках в Гималаях и Тибете снежного человека? Но все старания ученых разных стран так-таки ни к чему не привели. А вчера вот наткнулась нечаянно в одной центральной газете на такую заметку:

«В Непале снова обнаружены следы неизвестных существ. Их запечатлел на пленку Ежи Судрель — кинооператор польской экспедиции в Гималаях. Съемка была произведена во время восхождения на вершину Лхоцзе (8545 метров).

На снегу одного из ледников участники экспедиции обнаружили четкие следы. Можно было различить оттиск пяти пальцев и широкой пяты. Следы тянулись на протяжении многих сотен метров… Непальский офицер связи, сопровождавший экспедицию, назвал их следами йети — «снежного человека».

До сих пор альпинисты, как это было в 1922 и 1969 годах, снимали на пленку лишь отдельные отпечатки следов. На сей раз следы, зафиксированные на значительном расстоянии, несомненно, позволят ученым дать более определенные заключения, касающиеся таинственных обитателей Гималаев».

Правда, интересное сообщение? А я только что прочла о Гималаях очерк в журнале «Вокруг света», с репродукциями с картин Н.К. Рериха. Теперь мне хочется достать книгу об этом замечательном русском художнике, археологе и путешественнике. Слышала, будто вышла такая в серии «Жизнь замечательных людей». Если встретишь в магазине книгу о Рерихе, купи для меня. Договорились?

Лена.


*

На фотографии я «оказалась гораздо лучше», милостиво написано тобой. Какой же ты меня представлял до получения фото? Ведьмой на кочерге из «Пропавшей грамоты» Гоголя?

Восьмого марта ездили с мамой в село в гости к бабушке. Местные подружки, как ты, наверно, догадался, утащили меня в клуб.

Вначале был концерт — выступали самодеятельные артисты из совхоза, а потом — танцы. Танцевала я не только с местными хлопцами, но и с ребятами из города.

Во время перерыва ко мне подошел… кто бы ты думал? Молодой человек из студии грамзаписи! Я так и оторопела. А он, мило улыбаясь, кланяется: «Здравствуйте, Лена! А меня Валентином звать. Вас можно пригласить на танец?» И посмотрел на меня пристально большими глазищами с дремотно-длинными ресницами.

Когда я собралась домой, Валентин пошел меня провожать.

По дороге до хаты бабушки я еле пришла в себя. Спросила Валентина: «Вы, случайно, не сыщик?» — «Откуда вы взяли?» — искренне удивился он. «Вы меня и тогда, в городе, преследовали, пытаясь узнать, где я живу, и сейчас вот, — ответила я. — Как вы здесь оказались?»— «Приехал в командировку в совхоз. — Это он мне. — А ваш дом в городе я хорошо знаю. И часто вечерами смотрю на ваше окно… до тех пор, пока в нем горит свет». — «А… а зачем?» — спросила я. Он пожал плечами: «Сам не знаю».

Немного погодя выяснилось вдруг, что Валентин, как и я, заядлый турист. «А где вы бывали?» — спросила я парня. «Прошлой осенью ездил с товарищами в Брест. В Бресте во время Отечественной войны погиб мой дед», — ответил он. И, чуть помешкав, рассказал о небывалом стихийном бедствии — осеннем наводнении, обрушившемся в это время на Брестскую область. Недолго думая, приехавшие туристы засучив рукава включились вместе с местными жителями города — рабочими, студентами, солдатами — в борьбу с разбушевавшейся водной стихией. Валентин и его товарищи вывозили на лодках из полузатопленных домов стариков и детей, работали на укреплении дамб, восстанавливали мосты.

Говорил Валентин увлеченно, горячо, припоминая смешные случаи из этой поездки, и я, заслушавшись его, не сразу заметила, как мы поравнялись с бабушкиной «светелкой».

«До свидания!» — сказала я и опрометью бросилась в калитку, вроде бы внезапно чего-то испугавшись…

Выполняю твою просьбу — рассказать о нашей квартире. Она у нас двухкомнатная кооперативная. Папа купил ее четыре года назад, вернувшись с одной северной стройки. В первой комнате — «гостиная»: тут и буфет, и круглый стол, и трюмо, и диван, на котором спит мама. Вторая, с балконом, моя комната. Описываю ее «содержимое»: перед балконом секретер, за которым готовлю уроки (прямо на меня из металлической рамочки смотрит весело-задорно папа в заиндевелой ушанке). Напротив — книжные полки, а за дверью — тахта. Над тахтой две репродукции, кстати, отличные: «Портрет молодой девушки» Рафаэля и «Вавилонская башня» Питера Брейгеля Старшего — нидерландского живописца XVI века. Прочти, если достанешь, книгу об этом художнике страшной эпохи пыток и виселиц. Она вышла в Москве в издательстве «Искусство».

Между прочим, один Иннин родственник, молодой художник из Киева, приезжавший к ним в прошлое лето погостить, сказал с пренебрежением, когда подруга как-то затащила его к нам:

«Сударыня, неприлично держать в доме репродукции. Нужно иметь подлинники!»

«А где их взять?» — растерянно спросила я.

Тогда художник милостиво пошутил:

«Нужно дружить с живописцами!»

Недели через две, собравшись домой, киевлянин показал нам с Инной свои картины, написанные за это время.

Признаюсь, у меня на лоб полезли глаза, когда я рассматривала несусветную мазню! Инна уж какая смелая и та была обескуражена. Спрашивала робко:

«Эрик, а здесь что изображено?»

«Разве не видишь: море!»

«А… а здесь?»

«Тоже море. И мол с маяком. А на этой — городской пляж».

Я только ахала про себя. Никакого моря, никакого мола в придачу с маяком, никакого пляжа не видела я на «картинах» новоявленного гения! Перед глазами сумбурно пестрели жирные разноцветные мазки и кляксы.

«Искусство не терпит застоя. Оно должно устремляться вперед, отбрасывая все старое, отжившее! — говорил художник, гордо вскинув свою большую кудлатую голову. — На западе… в Америке, допустим, мои полотна нарасхват раскупались бы толстосумами! И я бы там давно миллионером стал!»

«Ми-миллионером?» — переспросила, заикаясь, Инна.

«Да, миллионером! — возвысил голос Эрик. — А тут я… на краски не могу заработать своим честным, свободным искусством!»

Вдруг Инка дурашливо всплеснула руками:

«Не тужи, Эрик! Потерпи немного. Вот мы с Ленкой… станем работать, и тогда…»

«Хватит порхать, легкомысленное создание, — отмахнулся Эрик, чуть смягчившись. — Мы еще повоюем!»

Когда Эрик предложил мне выбрать на память о его пребывании в нашем «непросвещенном» городке одну из стоящих у стены картинок, я скромно отказалась от подарка.

А Инна не отвертелась от подношения, но после отъезда художника отнесла в чулан «чудо-шедевр», где он и пылится по сей день.

Но, возможно, мы, провинциальные девчонки, и на самом деле ничего не смыслим в живописи?

Мне кажется, мазня Эрика так и останется бессмысленной мазней, но подлинно талантливые живописцы — они разве не должны стремиться к новым рубежам в искусстве?

Ведь сказали же свое слово Ван Гог, Сезанн, Гоген? А наши русские — Коровин, Врубель, Малявин, Кустодиев? Смотришь, скажем, на «Испанцев» Врубеля (это полотно, на котором изображены он и она, называется, быть может, по-другому) или на его же знаменитых демонов… Увидев хотя бы раз картины Врубеля, ты уж никогда их не забудешь!

Прошлой осенью у нас в Зуйске несколько харьковских живописцев устроили выставку своих работ. Пейзажей, натюрмортов почти не было. Одни индустриально-сельскохозяйственные мотивы преобладали на полотнах. И что же ты думаешь? Валом на эту выставку народ не валил. А когда зимой появилась другая выставка — фотографий, — она пользовалась у горожан успехом. Хотя на ней были снимки и прокатных станов, и ГЭС, и степных просторов с тракторами-жуками. В чем тут, по-твоему, собака зарыта?

Ты не клюешь носом, читая мои «сверхоригинальные» рассуждения об искусстве? (Учти — школа Инны!)

Краснею, мне стыдно. Иннушка целую неделю болеет, а я чуть было не забыла написать тебе об этом. Пожелай, Валерий, скорейшего выздоровления моей подружке!

Уже поздно. До свидания. Лена.

Хотя нет, еще на один твой вопрос не ответила. К тем конфетам в изящной коробке, которую принесла под Новый год загадочная девочка, я не прикасалась дней десять. Узнала о коробке Инна и давай подтрунивать надо мной: «Ты, говорит, хочешь, чтобы этакая роскошь пропала? Какая разница — от кого они? Конфеты эти самые? Давай будем есть!» И мы за полчаса опустошили коробку! Конфеты, признаюсь, были отличные… Сейчас меня внезапно пронзила мысль: не этот ли Валентин, парень с дремучими ресницами, провожавший меня на днях до бабушкиной хаты, не он ли подослал девочку с изящной коробкой «Ассорти»? А может, и не он? Но кто же тогда?

Теперь — все!


19 марта.


*

Наконец-то каникулы! Сразу стало легче дышать. А небо над головой — ну… ну совершенно необъятных размеров. Васильковое, ласковое. Наше море тоже подобрело: сейчас оно тихое, светлое, с дробящимися золотинками у самого горизонта. Так и кажется: солнце перемигивается с весной!

Надеялась: у тебя тоже отличное настроение, но… прочла только что полученное письмо и пожала плечами: откуда у хлопца такие мрачные мысли? Я, конечно, тоже частенько задумываюсь… Например, о месте человека в обществе. И меня тоже не прельщает легкодумность иных моих знакомых, стремящихся все свободное время проводить на пляже, в душных клубах и кинотеатрах или на лоне природы за скатертью-самобранкой. Не понимаю и тех, кто в двадцать пять лет дальше окрестных мест не совал носа. Я вот мечтаю побывать в Карелии, увидеть знаменитые Кижи, Соловецкие острова, побродить по дикому сосновому бору, попробовать лесной земляники, съездить в Карпаты… да мало ли куда еще манит меня.

Мама часто говорит: «Ты, Ленка, вся в папу — такая же, как и он, непоседа!»

Не подумай, что я стремлюсь в «неведомые дали» ради пустого любопытства. Нет и нет! Если уж ехать куда — то надо поставить перед собой определенную цель. Твое вот прошлогоднее путешествие было, по-моему, каким-то… не могу сразу подобрать нужного слова… (Не сердись.) Собрал ли ты за это время хотя бы интересный гербарий редких растений Прикамья? Нет. А коллекцию образцов полезных минералов? Тоже нет. Даже не помог ребятам ремонтировать их школу-восьмилетку (а тебя в этой школе приютили, накормили вкусной грибной похлебкой). Надеюсь, если ты и вправду соберешься летом снова путешествовать, то твое путешествие будет более осмысленным и полезным. Полезным и для тебя, и для людей!

Посмотрела на часы и вижу: пора собираться на вокзал провожать Инну. Она уезжает к сестре в Кривой Рог.

Приглашала и меня с собой, да я не захотела.

Вернусь с вокзала — допишу… Зашла Инка, уже с вещами. Говорит: «Знаю, как ты вечно копаешься». Тебе от нее привет.


22 часа.


Недавно приехала с вокзала. Мама испекла пирожков с мясом. Ела их, запивая холодным молоком. Здорово! Теперь и писать можно.

Инна призналась: «Даже не знаю, как целую неделю буду без тебя в этом Кривом Роге».

Завтра и послезавтра допишу билеты по химии, а в субботу — к бабушке. На четыре дня.

Тебе тоже советую серьезнее заниматься. На днях нас «порадовали»: оказывается, надо будет сдавать и украинскую литературу! Инна, чуть не плача, сказала: «Сяду рядом с тобой на экзамене, а ты мне черкнешь ответ на листике!» Об экзаменах страшно и думать.

Валерий, я окончательно растерялась. Учительница литературы советует поступать на филологическое отделение, Инна и мама — только в медицинский. Мальчишки зовут в геологический. Не знаю, на что решиться… Ведь выбирать надо на всю жизнь! А что бы ты посоветовал?

У меня в стакане стояли веточки яблони и черешни. И вот они распустились. В комнате пахнет весной.

Мама уже давно спит, а я включила радио — ну на самую малую громкость. Слушаю «Для тех, кто не спит». Скучная передача. Или мне не везет? Включу приемник, и непременно кто-то из эстрадных «светил» хриплым голосом завывает о расставании, о неудавшейся любви, дождях, ураганах. Ни музыки приятной, ни трогающих за душу слов!

Чуть не забыла: послала тебе ко дню рождения два томика «Анны Карениной». Собиралась переписать несколько стихотворений волжского поэта Виктора Багрова, но слипаются глаза. Завтра перепишу.


28 марта, 8 часов утра.


Доброе утро! Ух, мне сегодня такое снилось! Будто я летела высоко-высоко, дух даже захватывало. А подо мной синие леса, островерхие, сверкающие вечными льдами горы, бушующий океан. Проснулась и не верю глазам: лежу у себя в комнате на тахте. Вокруг — тишина, а со стены смотрит на меня — чуть загадочно и чуть насмешливо — двенадцатилетняя дочь маркизы Изабеллы д’Эсте (репродукция с портрета Рафаэля).

На отдельном листке посылаю три лирических стиха Виктора Багрова.

Лена.


*

Только что сегодня утром приехала домой. От тебя — ни писульки.

Обещала черкнуть от бабушки, да так и не собралась. Честное комсомольское, не могла выбрать ни минутки свободного времени. Все пять дней копались на бабушкином огороде. Даже вот ручку еле держу — так саднят ладони. Они у меня все в мозолях.

Вернулась в город, а тут столько новостей у всех. Надоело двери открывать — целый день подружки бегают. И каждая просит совета: работать ей идти или учиться дальше? Стоит ли дружить с Мишкой или лучше с Опанасом, который сам себя называет Владленом?.. Весна всем вскружила головы, даже тихоням! А чем ты занимался на каникулах? Готовился к экзаменам? Неужели, Валерий, ты окончательно распростился с мыслью поступать в институт? А ведь осенью у тебя были такие мечты, такие планы!

Пока не забыла: достань первый номер «Уральского следопыта» за этот год (я взяла журнал у одного мальчишки). Прочти очерк о жизни военного летчика. Что за человек! Если б все люди были такими… или хотя бы чуточку похожими на этого героя!

Под вечер ходила в город (так мы с мамой называем центральную улицу). Надо было в универмаг, а потом заглянула в клуб имени Николая Островского на выставку цветов. У меня глаза даже разбежались… Не выставка, а сказка! И не сразу оглянулась, когда меня окликнули. А оглянувшись, чуть не вскрикнула от удивления. Валентин, парень с дремучими ресницами, кивал мне.

«Какая неожиданная встреча, — сказал молодой человек. — Надеюсь, Лена, вы не заподозрите меня в том, что я вас преследую?»

А потом мы ходили по набережной. О чем только не говорили!

Мне не хотелось, чтобы Валентин провожал меня до дому, и я попрощалась с ним у городской библиотеки. Кстати, мне сюда тоже надо было зайти… Оказывается, этот Валентин такой интересный собеседник, остроумный, находчивый.

Пиши.

Лена.


*

Получила нынче два письма. Одно от папы, другое от тебя. На Алдане, в районе Нижнего Куранаха, где работает папа, пока еще зима.

И папино письмо и твое пришли как нельзя кстати. У каждого человека бывают минуты, когда ему тяжело. Одни в такие трудные для себя дни дичатся, делаются угрюмыми, другие хотят, чтобы их пожалели, утешили, короче — любят выносить свои беды на «широкое обсуждение». У меня же сейчас одно желание — никого не видеть. Завтра маму положат в больницу — она у меня серьезно заболела. Ставила ей горчичники, банки, всякими лекарствами пичкала, но лучше не стало. Может, в больнице скорее подлечат?

Повторяю (и уж не в первый раз!): меня страшно огорчает твое легкомыслие. Не учить уроков, довольствоваться тройками, заранее зная, что ниже отметку ни один педагог не поставит выпускнику. Пойми: экзамены на носу! Пойми наконец: кому нужны в век атома неучи с дипломами? Зато моя Инна все больше и больше тебе симпатизирует: мальчик не зубрила, книги любит те же, что и она, не рвется в институт.

И совсем ты ошибаешься: Тимур Пупко не прилежный ученик, а наоборот — лентяй необыкновенный! Все время ловчит жить за счет других. Как-то осенью надо было писать сочинение по обществоведению. Я свое написала в течение трех дней, а он, дурень, пропустил все сроки. Нависла над Пупко двойка в четверти. Тут он и «подъехал» ко мне: «Буду, говорит, весь год за тебя в классе дежурить, только набросай сочиненьице!» Ну, что делать? Пришлось выручать. Помню, в тот день сама получила двойку по физике — не успела подготовиться. Тимур принес кулек конфет, но мне не до них было. Инна половину конфет девчонкам раздала, а остальные мне в портфель сунула. Я только дома увидела смятый пакет.

Сейчас Пупко снова ласковым бесом вертится вокруг меня, да я его заранее предупредила: на меня не рассчитывай!

А нынче пришел домой Костя, тоже парень из нашего класса. Смотрит преданно голубыми глазами и униженно просит перевести ему статейку из украинской газеты. Статья ему для сочинения нужна. Хотела сразу отрубить: «Нет!», — но эти телячьи глаза здоровущего хлопца… Придется завтра потрудиться (а ведь я далеко не феномен и не электронно-вычислительная машина). На уроках украинского языка мне совсем нельзя сидеть на первой парте: все отвечающие у доски только и ждут моей подсказки. А что в награду за это получаю? Учительские замечания в дневнике!

Сегодня у нас весь вечер была Маринка (тетя Оля ходила куда-то по делам, а девочку к нам привела). Днем же, возвращаясь из библиотеки, повстречала Оксану. Чуть не плачет, бедняжка: замучили вызовами в милицию. Говорит, Амира, вероятно, будут судить, хотя за шофера и заступаются — и его «шеф», и отец Иды, приятельницы Амира, главный врач поликлиники, которого в городе зовут взяточником.

Буду заканчивать. Надо форму погладить.

Но, оказывается, еще не все. В последнее время я тебя частенько «пилю» то за одно, то за другое, а вот за хорошее дело похвалить чуть не забыла. Приятно знать, что ты преданно любишь свою бабушку и каждый выходной навещаешь ее.

Лена.


11 апреля.


*

Целую неделю тяжело болела мама, так что мне было не до писем. А перед Майскими праздниками я ездила в Кривой Рог. Лишь сегодня на рассвете вернулась домой. И — сразу же в школу. А в школе по русской литературе предстояло писать сочинение о романе «Поднятая целина» М. Шолохова! А я не готовилась, да и поездка эта совсем извела. Еще до сих пор меня качает из стороны в сторону. Свою полку уступила женщине с одиннадцатимесячным карапузом, а этот беспокойный Никитка беспрерывно устраивал концерты. Орал на весь вагон!

Ты, наверно, интересуешься: зачем нелегкая носила меня в Кривой Рог? Зондировала почву в горном институте — собираюсь поступать на факультет геологоразведки. Там надо сдавать: математику — письменно и устно, физику — устно, и сочинение. Средний проходной балл — 13. В прошлом году на каждое место было четыре человека.

Все. Пойду домой (боюсь, как бы не уснуть за партой). Писала на уроке… А заканчиваю письмо в постели.

У нас в городе вовсю цветут абрикосы, черешня. Яблоки и груши только-только начинают. Такой божественный аромат. Посылаю тебе несколько лепестков. Чтобы ты представил, какое это чудо, когда всюду на улицах деревья в праздничном пенящемся цветении. Особенно славно на Фонарной. Здесь все фруктовые деревья цветут дружно.

Особняк греческого консула, в котором осенью собираются открывать музей, обнесен лесами. Ведутся реставрационные работы.

Постояла, полюбовалась старинным порталом с резными дверями, украшенными деревянными скульптурами воинов с мечами и копьями в руках.

А когда направилась до ближайшего перекрестка, повстречала — ну, совсем-совсем неожиданно — Фаину Ремерчук.

С тех пор как я была у Фаинки в больнице, ни разу ее не видела. Ни в школе, ни на улице. Она так разительно изменилась! Стала высокой, стройно-тонюсенькой. (Или мне показалось?) Даже глаза и те будто изменились — потеплели и подобрели.

«Привет! — первой сказала Ремерчук. — Ты на меня сердишься?»

Я помотала головой.

«Спасибо, — улыбнулась Фаинка. — Я ведь после больницы работать пошла. На консервный».

«Не закончив девятый?» — ахнула я.

«A-а! Осенью в вечерку пойду. — Она снова улыбнулась. — Ну, бывай!»

И мы расстались.

До побачення. Лена.


4 мая.


*

Облегченный же путь в жизни ты выбираешь себе!

Об институте и думать не хочешь. А после службы в армии, если, мол, ничего более толкового не придумаю, подамся в милицию. И ссылаешься на брата Георгия, который, отслужив положенные два года, сейчас работает милиционером в Кирове. «Не жизнь у братана, а малина! — восхищаешься ты. — Двенадцать часиков проторчал на дежурстве в райбанке и двое суток гуляй себе — не хочу. Зарплата — 110 р. Одет — с головы до ног. Чего еще надо?»

Хорошо это, что молодые ребята с десятилеткой не боятся трудной, часто связанной с риском для жизни работы. Не у всех ведь милиционеров спокойная жизнь. Но мне-то, Валерий, показалось, что ты тот парень, которому дано многое, которому по плечу… если уж не горы сдвигать, то… идти навстречу ветрам и штормам. — твоя стихия!

Извини меня. Возможно, я не права, ожидая от тебя чего-то необыкновенного, несбыточного…

Надеюсь, не сердишься за долгое молчание? Ты ведь, надо полагать, понимаешь, что сейчас за дни? То ворошу тетради и учебники, то ездила в село, то ходила с младшими классами в туристский поход. Между прочим, на соревнованиях все три туристские команды нашей школы заняли первое место по городу!

Валерий, я не могу представить, что уже все, все кончилось. Будто и не было десяти лет учебы. И почему-то в самый последний день занятий все девчата и ребята поняли — до чего же мы привыкли друг к другу, так сроднились, что и расставаться трудно. В этот день гуляли по городу, ходили в кино, до одури ели мороженое, катались под вечер на катере. На море был такой ветер, что у меня с головы сорвало косынку, и волны, подхватив ее, понесли, понесли прочь! Косынка дала повод для новых шуток Тимура. «Она нарочно выбросила косынку за борт! — кричал неутомимый Пупко. — От меня хочет избавиться. Думала, я брошусь в море спасать алый платочек. Да не тут-то было! Мне еще жизнь не надоела!»

Извини за «прыгающий» почерк. С одиннадцати утра и до семи вечера торчала в библиотеке. Маму же извели звонками. Прихожу домой, а на двери записка: «Диточки, Лени нема дома. Коли она прийде, я не знаю». Мама рассказывает: ей не дали нынче и пяти минут отдохнуть (она еще на бюллетене после больницы). И вот мама сочинила это объявление!

Завтра предстоит писать сочинение на аттестат зрелости. Прямо-таки оторопь берет.

В свободную минутку черкни: в самом ли деле, после экзаменов, ты решился на новое бродяжничество (то есть путешествие)?

Заканчиваю письмо стихами В. Кулемина «Глаза»:


Я видел их веселыми и грустными,

Я видел их суровыми и нежными,

Я видел их широкими и узкими,

Я тихими их видел и безбрежными,

Мятущимися, а порой и злыми,


Не дай же бог

Увидеть их чужими…


Успехов тебе больших на экзаменах!

Лена.


30 мая.


*

17 июня.


Проснулась нынче в пять часов утра (я уже целую неделю блаженствую на балконе). Лежу и силюсь вспомнить сон — последний перед пробуждением. И не могу. А снилось что-то окрыляющее душу.

Знаешь, я совсем-совсем запуталась со своими планами на будущее. Начала было готовиться в горный, но один человек решительно не советует. Да и другие тоже. Все говорят: у вас отец дома почти не живет, а теперь и ты намерена обречь свою мать на одиночество. Вот и ты ничего не написал, наверно, тоже не одобряешь.

В школе иные твердят: попытай, Лена, счастья в педагогическом на географическом отделении. У тебя по географии одни пятерки за все годы! А мама свое гнет: подавай заявление в медучилище! Ну что тут делать? Правда, впереди еще месяц, авось что-то и надумаю.

Признаюсь по секрету: порой у меня мелькает мысль, а не поработать ли этот годик? Может, через год и определится мое настоящее призвание? Сестра Оксана усиленно приглашает в детский сад воспитательницей. Детей я люблю, в классе это все знают. Недаром некоторые подружки посмеиваются надо мной добродушно: «Иди, иди, Лен, в детсадик, мы будем сдавать тебе свою детвору!» Мне кажется, малышам со мной было бы хорошо.

Ну, хватит о себе. Уже восьмой час вечера, в десять зайдут ребята из нашего класса — собираемся на море. Мы уже несколько вечеров ходили купаться. Море тихое, вода теплая, добрая. Даже не хочется выходить на берег.

Посылаю вырезку из журнала о семнадцатилетней девушке Юлиане из Лимы, чудом уцелевшей в авиационной катастрофе. Из 86 пассажиров лишь она одна осталась живой, когда самолет, в который попала молния, рухнул на тропический лес. Девять дней девушка брела по джунглям, отбиваясь от москитов, не имея с собой никакой провизии. На каждом шагу ей могли повстречаться и удавы, и черные пантеры, и гигантские пауки… Она уже начинала отчаиваться, когда увидела трех индейцев, охотившихся в джунглях на уток.

Восхищена упорством и выносливостью Юлианы. С такой подругой, уверена, можно бы отправиться и на край света!

Прочтешь статью, верни мне, пожалуйста. Я попрошу отца Инны увеличить фотографию девушки, чтобы сохранить ее на память.

Пришла с работы мама, и я рассказала ей о твоем письме, только что полученном. Мама гремит на кухне посудой и вздыхает. Поохав вволю, говорит:

«Напиши Валерию, нехай до нас заиде. Хоть фруктов дитина поисть!»

Понял?

Сейчас по радио О. Воронец поет «Зачем вы, девочки, красивых любите? Не постоянная у них любовь». Приятная такая песенка. Ты ее знаешь?

Лена.


*

Здравствуй!

Час назад приехала с мамой из села от бабушки, а дома — твое письмо.

Неужели это правда: ты не ходил на выпускной вечер? Снова ты меня удивляешь!

Мама себя чувствует значительно лучше. Иногда, правда, голова болит, если долго бывает на солнце. Она скоро собирается в отпуск.

«Какое сейчас море?» — спрашиваешь ты. Сразу даже трудно ответить. Вот в эту минуту оно серо-зеленое, а на западе, у горизонта, розовато-оранжевое (только что зашло солнце).

«Как Тимур?» — другой твой вопрос. Сдавал в военно-морское училище, хотел быть моряком — провалился на первом же экзамене. Теперь махнул пытать счастье не то в Саратов, не то в Воронеж.

Вера Дроздовская в этом году не собирается учиться — решила поработать пока и «поразмыслить».

Не очень-то требовательны к нам были иные педагоги, да и сами мы учились спустя рукава. Пока все окончившие нашу школу проваливаются с треском, проваливаются не только при поступлении в институты, но даже и в техникумы! Почему-то лишь детки родителей «с положением» оказались «на высоте», да еще те, у которых папани и мамани теплые местечки занимают! Так-то вот!

Думала сейчас: о чем еще написать? И вдруг мама заявляет из кухни, что она тоже намерена немножко написать хлопчику!

Сидит и пишет. Мне страшно интересно: о чем? Спрашиваю ее, а она:

«То мое дило! Все тоби треба знати!.. Написала, що ти мене часто не слухаешь!»

Вот при маме кладу в конверт ее послание. И свое — такое на этот раз короткое.

Лена.


26 июля.


*

Решила написать на свой риск. Сомневаюсь: успеешь ли ты получить мое письмо. Твое, в котором ты писал о путешествии, пришло 25 августа. В нем ты сообщал, что в Волгограде будешь числа 29. Я даже ахнула: ну и темпы! Об ответе не приходилось и думать — мое письмо к этому сроку не поспело бы в Волгоград.

Первого сентября получила от тебя еще одну весточку — из Уральска. На штемпеле значилось: «29 августа». Ты писал о трудностях, о плохих дорогах.

Раз решил «завернуть» по дороге в наш Зуйск — милости просим в гости. Маму можешь не бояться — она не кусается. А Инна просто будет млеть от восторга, пожимая руку отважного покорителя пыльных дорог!

Тринадцатого выхожу на работу. Как и намеревалась — в детсад. Не помню, писала ли я тебе, что в университете я провалилась: тройку получила по истории, пятерку за сочинение, а больше ничего не сдавала. Буду готовиться на досуге к следующему учебному году.

Твое письмо из Астрахани получила вот сейчас: принесла его мама. Принесла и бандероль с почты — коробку дорогих конфет. Думала от тебя, — ан нет. Бандероль из Кривого Рога. Обратный адрес — Почтамт. Ну, просто не знаю: кто надо мной так зло шутит?..

Валерий, не поняла одну твою фразу, в которой ты о родителях пишешь. Как, ты без согласия отца и матери уехал из дома? Или второпях неверно выразил свою мысль? И почему ты один? Ведь раньше писал, что с тобой отправятся другие ребята?

Ну, буду заканчивать.

Лена.


7 сентября.


ПИСЬМО ВАЛЕРИЯ И КОММЕНТАРИИ К НЕМУ

Я передумал публиковать полностью письмо молодого человека. Приведу лишь заключительную часть письма:


«… Жарким полднем в последних числах сентября я наконец-то добрался до городка Лены. Прожил у них три дня. По-моему, куда более сердечно отнеслась ко мне ее мать — не старая еще женщина. Сама же Лена возвращалась из детсада почему-то поздно. Разговоры вела лишь о своей работе. Или на какие-то другие — посторонние темы. Видимо, у Лены уж тогда в голове была думка о другом.

Со мной Лена была подчеркнуто холодна. (А ведь это путешествие я предпринял ради свидания с ней!) Она не познакомила меня даже с ближайшей своей подружкой Инной. Сказала, будто Инна работает за городом. Еще сказала, будто ранней весной — и это твердо — они с Инной поедут в Сибирь. Зимой пройдут какие-то курсы и явятся на строительство вполне подготовленными для трудной работы.

На четвертый день, оставив здесь разбитый велосипед, я уехал поездом к брату в Киров.

Зимой раза три писал Лене. Все еще надеялся: может, восстановятся наши дружеские отношения? Ведь я ни в чем перед ней не виноват. Но Лена молчала. А в марте пришло письмо от ее матери. Мать писала о том, что ее дочь вышла замуж за рабочего с судоремонтного завода. За того самого Валентина, которого Лена в одном из своих первых пространных писем назвала «двадцатитрехлетним стариком». Этим письмом матери Лены я был поражен как громом.

Уезжая в армию, решил послать вам ненужные мне теперь письма. Авось они пригодятся в вашей работе. Можете даже не изменять в письмах ни имен, ни фамилий. Пусть другие знают, особенно парни, какие еще коварные девчонки встречаются в наше время!»


Готовя к публикации присланные письма, я многое в них исправил, а некоторые и сократил. Изменил имена не только девушки и разочарованного в ней юноши, но и других людей.

Хотелось бы знать мнение читателей об этих письмах.

Собирался на этом и закончить свои краткие комментарии, да вдруг подумал: а может, у Валерия все же были какие-то основания остаться недовольным девушкой?

Отдавала ли Лена себе отчет в том, что многие ее письма и в самом деле могли вскружить парню голову? Не была ли она излишне легкомысленна в этой переписке?


«Письма Лены» были уже в типографии, когда однажды я получил письмо с голубым треугольным штемпелем.

Частенько пишут мне читатели из воинских подразделений. Но это письмо с погранзаставы оказалось необычным. Его написал товарищ Валерия, вместе с ним задержавший опасного диверсанта, пытавшегося перейти нашу границу. В завязавшейся с преступником перестрелке Валерий был тяжело ранен.

«Сейчас мой друг лежит в госпитале в бессознательном состоянии. Но врачи говорят, что он поправится, — писал незнакомый пограничник. — Просматривая записную книжку Валерия, обнаружил в ней Ваш адрес. Не знаю — родственник ли он Ваш или просто знакомый, я все же решил поставить Вас в известность о случившемся».

Друг Валерия забыл сообщить номер своей воинской части, и я не знал, куда писать. Проходили дни за днями, а я все ждал, и ждал… ждал письма от выздоравливающего Валерия или от его товарища. Но с погранзаставы не поступило больше вестей — ни хороших, ни плохих.

Что теперь думать? Поправился ли Валерий? Так хочется, чтобы он стал на ноги! Ведь у него, молодого, впереди вся жизнь!


ЧЕТЫРЕ ДНЯ НА «СОКОЛЕ» Повесть


ПЕРВЫЙ ДЕНЬ


Приборка


Геннадий размешивал в ведерке краску. Бумажная пилотка то и дело наползала ему на брови, такие редкие, что можно было без труда пересчитать каждый рыжеватый волосок. Но вот он выпрямился, кулаком сбил набок пилотку и весело сказал сидевшему на корточках подростку в голубой дырявой майке, оттенявшей его коричневую спину:

— Юрка, отправляюсь на небо! Заскучаешь — пиши.

Юрий не торопясь поднялся и посмотрел на Геннадия. Юрий был высокий смуглолицый мальчишка лет пятнадцати, со светлым пушком над верхней губой. Щуплый, низкорослый Геннадий с облупившимся носом и нежным румянцем во всю щеку выглядел перед ним пятиклассником.

— А почему ты первым полезешь наверх? — спросил он.

— А так мне хочется!

— Ну-ну, попробуй! — снисходительно усмехнулся Юрий и провел по ладони кистью, которую только что кончил делать.

Геннадий подошел к лестнице и посмотрел вверх. Лестница стояла почти вертикально, вровень с дымовой трубой парохода. Над верхней перекладиной ее торчали железные крючки. Они крепко вцепились в бархатные от сажи края трубы. Казалось, будто не желтоватый дымок струился из трубы, а расплавленное масло растекалось по небу.

— Смотри не свались!

Презрительно хмыкнув, Геннадий полез наверх. Правой рукой он хватался за перекладины, а в левой держал ведерко с краской.

Но вот Геннадий остановился. Дальше подниматься было опасно: из трубы вырывался жар — удушливый, едкий.

Привязав ведро к перекладине, Геннадий глянул вниз. Закружилась голова, и сладостно защемило сердце. Такое ощущение испытываешь на качелях, когда, взлетев чуть ли не до облаков, начинаешь стремительно падать на землю. Геннадий вцепился пальцами в лестницу.

Внизу, вдоль бортов «Сокола», шедшего серединой Волги, клокотала и пенилась взбудораженная колесами вода зеленовато-мутного цвета, точь-в-точь как бутылочное стекло. Ну, а если посмотреть еще дальше назад? Геннадий перевел дыхание. От синего блеска, которому, казалось, не было ни конца ни края, от жарких солнечных зайчиков, игравших на воде, у Геннадия зарябило в глазах.

Еще совсем недавно с этой лестницы, наверное, можно было бы увидеть город Казань с дымившимися заводскими трубами и белыми башнями кремля. А сейчас по всему левому берегу тянулись синеющие заволжские леса и перелески, перелески и леса, стушевываясь на самом горизонте с лиловой дымкой.

Геннадий глядел на огромный плот, соединенный с их «Соколом» двумя стальными тросами. В конце плота стояло пять новых изб с крышами и окнами.

Неожиданно внимание Геннадия привлекло облачко красноватой пыли, взвихрившейся над голым кряжем правого берега. Что там такое? Табун лошадей стремглав несся к веселому березнячку, заглядевшемуся в бездонные омуты. Впереди табуна летел тонконогий, вороной масти жеребчик. Он летел так, что густая грива его встала дыбом.

Геннадий прищелкнул языком. Оседлать бы такого скакуна! И он тотчас представил, как понесется на горячем, быстроногом коне, перескакивая через овражки и заросли кустарника.

— Эй, Генка! — закричал внизу Юрий. — Всех ворон сосчитал?

«Завидует, — подумал Геннадий. — Еще бы! Мне отсюда, как с наблюдательного пункта, всю Волгу видно, а у него там ничего интересного».

Левой рукой держась за лестницу, Геннадий взял кисть в правую и провел ею по шероховатой, грязно-матовой поверхности трубы. Засияла жгуче-черная лаковая полоска. Новый взмах кисти — и полоса стала в два раза шире.

На первых порах Геннадий увлекся работой и уже не смотрел по сторонам. Но не прошло и получаса, как ему наскучило махать кистью. Да и правая рука стала точно деревянная и с каждым взмахом все сильнее ныла в плече. Кисть тоже не слушалась: краска ложилась то густыми мазками, то еле покрывала поверхность трубы.

— Жучков! — раздался вдруг властный, требовательный голос.

Геннадий через плечо глянул на палубу. У лестницы стоял, запрокинув голову, старший рулевой Агафонов в парусиновом кителе.

— Слушай, Жучков, — продолжал Агафонов, — ты чего закис? Ну кто так водит кистью? Живее надо!.. Посмотри, как у Панина ловко получается.

Юрий стоял около лестницы, и голая рука его то не спеша поднималась вверх, то так же не спеша опускалась вниз, оставляя на трубе черные ровные полосы. Он был немного медлительным, этот Юрий, и все делал неторопливо, но зато всегда хорошо.

Странно только, когда он успел так много сделать? Хотя и удивляться тут нечему: у Юрки там не работа, а детская забава. Попробовал бы он поломаться, как акробат, на лестнице, тогда бы узнал, что это такое!

Проводив рулевого насупленным взглядом, Геннадий вздохнул и принялся перекрашивать все заново.

«Эх, и придира же этот Агафонов! — сердито думал Геннадий. — И все-то он видит… А Юрка, ясное дело, подмазывается к нему. И он, как что, все расхваливает Юрку».

Но долго предаваться мрачным мыслям Геннадий не мог. Через минуту-другую, сверкая загоревшимися глазами, он негромко, сквозь зубы, говорил:

— Посмотрим, что вы скажете, товарищ Агафонов, когда… когда Геннадий Терентьевич Жучков училище окончит. Посмотрим тогда!

А еще через минуту Геннадию уже казалось, что он не ученик речного ремесленного училища, проходивший на «Соколе» производственную практику, а капитан большого волжского теплохода.

… Теплоход приближается к берегу шумного города.

Взгляды людей, стоявших на пристани, устремляются на молодого капитана в белом кителе с золотыми погонами, невозмутимо управляющего послушным его воле судном. Дебаркадер все ближе и ближе.

Капитан — то есть Геннадий — выходит на капитанский мостик. Наклонившись к переговорной трубе, соединяющей мостик с машинным отделением, он четко и повелительно командует: «Тихий!» И судно тотчас замедляет ход. Минуту спустя Геннадий отдает новое распоряжение: «Стоп!»…

Геннадий смущается. Надвинув на глаза лакированный козырек фуражки, он торопливым шагом покидает капитанский мостик…

Геннадий смотрел куда-то в синеющую даль, чуть прищурившись, как это делал капитан «Сокола». И он так замечтался, что забыл про кисть и разжал пальцы. Кисть шлепнулась на палубу рядом с Юрием, и босые ноги его тотчас покрылись черными точками.

— Генка, — крикнул Юрий, — будешь падать — телеграфируй!

— Давай лестницу переставим, — не глядя на Юрия, сказал Геннадий, торопливо спустившись вниз и рывком стащив с себя гимнастерку.

Было всего лишь начало девятого, но уже припекало.

— Давай, — согласился Юрий и первый взялся за лестницу. — Только, чур, уговор: теперь я полезу наверх.

Вдруг он посмотрел товарищу в глаза и негромко, чтобы не слышали другие, добавил:

— Как ты думаешь, Генка, если мы постараемся, капитану понравится наша работа? А постараться надо: труба не табуретка, она у всех на виду!

«Тоже мне еще… второй Агафонов! — Геннадий отвернулся. — И про табуретку не забыл приплести. А чем плоха табуретка… ну, та, которую я сделал под кадку с цветком для красного уголка? Только покрасил, кажется, не очень… не совсем удачно». Он вытер рукой лицо, почему-то внезапно покрывшееся липкой испариной, и стал помогать Юрию переставлять лестницу, так ничего и не сказав. «Возьмусь вот за свой секретный план, тогда узнают люди, кто из нас настоящий волгарь! — подумал он немного погодя и покосился на Юрия. — А Юрке и в голову не придет такое… Сроду ему не придумать!»

Геннадий и Юрий закончили красить трубу в самый разгар большой приборки, которая бывала на «Соколе» каждую неделю. В это время на судне мыли всё: и штурвальную рубку, и капитанский мостик, и боковые переборки кают и служебных помещений. В самую последнюю очередь швабрили палубу.

Молодежь любила эти шумные, веселые часы. Во время уборки можно «нечаянно» окатить водой приятеля, и тот не обидится, он даже обрадуется прохладной влаге, струйками стекающей по разгоряченному телу. Проводя рукой по мокрой голой груди, он со смехом скажет: «А ну-ка еще плесни!»

Оживленно было на «Соколе» и в этот раз.

Едва успел Геннадий убрать ведро с кистью, как его окликнула Люба Тимченко, худенькая девушка с бледным лицом и задумчивыми глазами. Люба работала на судне коком. Ей приходилось с утра и до ночи париться у плиты, но она не унывала. Люба поспевала делать все вовремя, и ее кулинарными способностями сокольцы были довольны. А во время авральных работ и большой приборки Люба снимала халат, всегда безукоризненно белый и какой-то глянцевито-жесткий, и бежала помогать команде. Вот и сейчас девушка протирала мелом стекла в штурвальной рубке и что-то негромко пела.

Геннадий подошел к Любе ленивой походкой, чуть-чуть вразвалочку, — так, вероятно, ходят все бывалые моряки, привыкшие к морской качке.

— Геночка, голубчик, сбегай на камбуз, принеси банку с мелом, — затараторила девушка, заправляя под клетчатый платок выбившиеся колечки волос белыми, словно алебастровыми, пальцами. — Банка у двери на полу стоит… железная, из-под какао. Сбегай, да быстренько. У меня тут один медведь весь мел просыпал!

Люба глянула на Агафонова, швабрившего палубу, и глаза у нее округлились, в них запрыгали веселые бесенята.

Какая странная эта Люба! То она вдруг начинает смеяться, когда другим совсем не смешно, и целый день без умолку болтает, резвится, как глупая девчонка, то с неделю от нее не услышишь веселого словечка. А однажды Геннадий даже видел, как она тихо плакала, поминутно вытирая полотенцем слезы.

Остановившись у трапа, Геннадий со стороны бросил на трубу пристальный, оценивающий взгляд. Вот это работа! Труба сверкала. И она казалась не черной, нет, а золотисто-серебряной, ну ни дать ни взять труба из духового оркестра.

Прежде чем скатиться вниз по крутому, узкому трапу, Геннадий выхватил из кармана круглое зеркальце и навел на Любу зайчика. Люба вскрикнула и зажмурилась. А Геннадий уже бежал вниз, стуча каблуками тяжелых ботинок по ступенькам.

Последняя ступенька была мокрой, и Геннадий, поскользнувшись, грохнулся на палубу. Бумажная пилотка слетела с головы и, прокатившись по палубе, свалилась за борт.

Проворно вскочив на ноги, Геннадий понесся по пролету в сторону камбуза, озираясь по сторонам: не смеются ли над ним? Но, кажется, никто не видел.

Навстречу Геннадию шел Юрий. В его опущенных сильных руках чуть раскачивались ведра, до краев наполненные водой.

— Куда? — спросил Юрий.

— Срочное задание! — выпалил Геннадий. — А ты в водовозы нанялся?

И он побежал дальше.

У двери камбуза Геннадий приостановился и перевел дыхание. В нескольких шагах от него на краю борта стоял радист Кнопочкин, саженного роста богатырь, и полоскал в воде швабру. Тяжела была намокшая швабра — темляк врезался Кнопочкину в кисть руки, — но ему все было нипочем!

Заметив Геннадия, радист поднял голову и улыбнулся. Будто бы ничего особенно привлекательного не было в простом, невыразительном лице Кнопочкина, очень застенчивого и несмелого парня, но стоило ему улыбнуться, как скуластое, большеносое лицо тотчас преображалось. И уже тянуло к этому человеку, хотелось поближе сойтись с ним, сделать для него что-то приятное. Такое чувство к радисту Геннадий испытал в первый же день по приезде на «Сокол».

Геннадий спросил:

— Палубу собираешься швабрить?

— За красный уголок сейчас примусь.

Геннадий глаз не спускал с рук Кнопочкина, словно он никогда до этого не видел, как моют швабры.

Вот радист вытащил швабру на палубу. Он ее так выполоскал, что длинные пеньковые нити стали совсем белыми и пышными.

Вот он встал правой ногой на конец швабры и принялся отжимать ее, поворачивая деревянный черенок в сторону от себя. Из пеньковых веревок, теперь скрученных в плотный жгут, струйками выбивалась вода и стекала за борт.

«Как у него все ладно получается! — подумал Геннадий. — Швабра будто сама в руках вертится… Радист, а за что ни возьмется, все умеет делать!»

Неожиданно сверху раздался негодующий голос Любы:

— Это так «быстренько»?

— Фигаро здесь, Фигаро там! — закричал, не растерявшись, Геннадий.

На капитанский мостик он влетел, как на крыльях. Передав девушке банку с мелом, Геннадий развалился на белой со спинкой скамейке и покосился на рулевого Агафонова.

Рулевой давно расстался не только с кителем, но и с тельняшкой. Коричневые брюки он закатал до колен. Когда Геннадий глядел на Агафонова — на его раскрасневшееся лицо с чуть желтоватыми глазами, отороченными пушистыми ресницами, на порыжевшие темно-русые волосы, на мускулистое загорелое тело, лоснившееся от пота, ему казалось, что тот весь пронизан солнцем.

Вдруг рулевой сказал:

— Опять самоходка нас обгоняет!

Геннадий повернулся к корме. У слегка вздыбленного носа самоходки, приближавшейся к плоту, прыгали курчавые белые барашки. Геннадий всегда восхищался видом этих красивых быстроходных грузовых судов, в скорости не уступавших лучшим пассажирским пароходам.

Донесся звук сирены. Самоходка просила у «Сокола» согласия обогнать его с правой стороны.

— Жучков, дай отмашку с правого борта! — приказал второй штурман Давыдов, стоявший в рубке за штурвалом. И потянулся к рычажку, укрепленному у потолка.

Над тихой Волгой поплыл басовитый продолжительный гудок. «Обгоня-ай!» — казалось, трубил «Сокол».

Геннадий вскочил и побежал на мостик, на ходу вытирая ладони о штаны. Выхватив из железного чехла белый флажок-отмашку, Геннадий развернул его и выбросил вперед руку. Он стоял на капитанском мостике прямо, слегка откинув назад голову, и не торопясь, с достоинством бывалого человека махал флажком из стороны в сторону.

В эту минуту Геннадий был самым счастливым человеком на судне.

На нижней палубе кто-то прокричал:

— А кажись, братцы, «Запорожье» мчится!

Штурман Давыдов, худощавый молодой человек с красивыми цыганскими глазами и усиками щеточкой, посмотрел в бинокль и коротко бросил:

— «Казань».

Самоходка приближалась. Теперь уже и без бинокля можно было прочитать крупную надпись: «Казань».

Просторная палуба судна была заставлена длинными ящиками и какими-то машинами, закутанными в брезент.

У правого борта «Сокола» столпилась вся команда.

— Как птица летит! — весело проговорила Люба Тимченко.

Геннадий свернул флажок и, положив его на прежнее место, снова развалился на скамейке.

На верхнюю палубу поднялся запыхавшийся Юрий.

— Миш, чего еще делать? — обращаясь к Агафонову, спросил он, улыбаясь широко и радостно.

— На левый борт отправляйся. Там у мостика медные поручни не чищены. Банка с тертым кирпичом у рубки стоит.

Агафонов посмотрел на потного Юрия и тоже улыбнулся:

— Ишь как разошелся! Того и гляди, дымиться начнешь!

— Печет, — ответил Юрий и побежал к рубке.

— Панин, пока я тут швабрю, чтоб закончить! — прокричал рулевой вдогонку Юрию.

Геннадий подумал, что Агафонов сейчас добавит: «Ну-ка, Жучков, помоги Юрию», — но тот больше ничего не сказал. «Он будто меня и не видит», — обиделся Геннадий.


Летим мы по вольному свету,

Нас ветру догнать нелегко, —


запел вполголоса Агафонов свою любимую песню и, взмахивая руками, на которых упруго перекатывались желваки мускулов, снова размашисто завозил по мокрой палубе шваброй.

Захватив жестяную банку с мелко толченным, словно пудра, кирпичом, Юрий прошел на мостик и рьяно взялся за дело. Обмакнув тряпку в ярко-красный порошок, Юрий подносил ее к медному потускневшему пруту и озабоченно прищуривался.

Помедлив мгновение-другое, будто прикидывая, с какой стороны ему удобнее взяться, Юрий вдруг проворно начинал водить тряпицей по пруту, наклоняясь то вправо, то влево.

— Не блестит? Заблестит! — приговаривал он. — Не блестит? Заблестит!

И вот медные поручни и на самом деле так засверкали, что Геннадий, которому вдруг наскучило сидеть без дела, когда все были чем-то заняты, старался реже глядеть на мостик.

А Юрий, не замечавший ни горячих солнечных лучей, ни катившихся по лицу крупных капель пота, уже надраивал суконкой поручни, приобретавшие зеркальный блеск.

Геннадий встал и подошел к Юрию.

— Помочь, что ли? — небрежно спросил он. — А то запаришься один!

Юрий нисколько не удивился, будто знал, что Геннадий обязательно придет ему помогать.

— Бери суконку и шлифуй вон тот прут. А я возьмусь за нижний, бока ему потру.


«Необитаемый» остров


В начале двенадцатого, как только закончилась приборка, капитан «Сокола» Сергей Васильевич Глушков не спеша прошелся по судну, придирчиво ко всему присматриваясь.

Капитан был в поношенном темно-синем кителе с поблекшими золотыми погонами и в форменной фуражке. Он лишь в исключительных случаях надевал свой новый, парадный китель с гладко отутюженными брюками, говоря, что в старом кителе чувствует себя свободнее, «по-домашнему».

За капитаном молча следовал второй штурман Давыдов. Он то и дело прикасался белым носовым платком к стенам кают, скамейкам, поручням, но платок неизменно оставался чистым.

— Даже трубу покрасили. Молодцы! — сказал капитан, закончив осмотр, и раскрыл портсигар.

К нему подошли рулевой Агафонов и радист Кнопочкин.

— Закуривайте, ребята.

— Давно ведь собирались, Сергей Васильич, — заметил Агафонов, свертывая цигарку: папирос он не курил. — Дай-ка, думаю, практикантам нашим, Жучкову и Панину, поручу. И, как видите, постарались ребята.

— Толковые парни, — подтвердил Кнопочкин и потянулся к портсигару, осторожно взял загрубевшими пальцами папиросу.

Агафонов оглянулся и, увидев стоявших возле борта Панина и Жучкова, подозвал их.

— Они сегодня, Сергей Васильич, на месте не посидели: и трубу красили, и воду таскали, и поручни надраивали.

У Геннадия заколотилось сердце и лицо залилось густой краской. «И зачем он врет? — с возмущением подумал Геннадий. — Воду я не таскал, а поручни…» Но в это время заговорил капитан:

— Небось устали, волгари?

— Да что вы, Сергей Васильич! — ответил Юрий. — Нисколечко!

По бритому, с отливом красной меди, лобастому лицу капитана, прохваченному всеми волжскими ветрами, скользнула улыбка.

— Так уж и нисколечко? — усомнился он. — А теперь идите-ка в баню, под душ!

Юрий поднял на капитана глаза и, запинаясь, сказал:

— Разрешите нам с лодки покупаться… или вон на тот островок съездить.

— На песках сейчас одно удовольствие! — вставил Кнопочкин. — А что, если и вправду мы прокатимся, Сергей Васильич?

Прикрыв ладонью глаза, капитан глянул вперед.

Волга здесь была особенно широка, словно огромное озеро. Чарующим, ласковым простором веяло от спокойной, будто остановившейся, реки. Невдалеке от лугового берега, с леском у самой воды, раскинулся, подставив солнцу белесо-рыжую выгоревшую спину, песчаный островок, похожий на распяленную бычью шкуру.

— Езжайте, — согласился Глушков. — Песочек хорош.

— Ты здорово ввернул насчет купания, — зашептал Геннадий и крепко стиснул руку товарища. — А то в баню… Кому охота в такую жару париться!

Пройдя несколько шагов, Геннадий крикнул:

— Юрка, догоняй! — и сломя голову помчался к корме.

Когда он пробегал мимо машинного отделения, его обдало горячим, будто поджаренным, воздухом, и Геннадий не удержался, чтобы не заглянуть в зияющее квадратное отверстие с уходящими вниз железными поручнями. В глаза бросились два больших белых котла, из топок которых нет-нет да и вырывалось пламя. Это от них, огнедышащих, и распространялась невыносимая, одуряющая жара. У котлов стоял юноша, уверенным движением руки повертывая какие-то краники.

Геннадий крикнул:

— Шуруем, Илья?

Кочегар неторопливо поднял голову, посмотрел вверх. И вдруг — Геннадий не успел даже глазом моргнуть, как тот очутился перед ним лицом к лицу.

Илья весь был выпачкан в мазуте; не только синие штаны, полосатая тельняшка, потное лицо, но даже и глаза его, казалось, тоже лоснились от мазута.

— Как она, жизнь, поколение? — весело блеснув глазами, спросил кочегар, показывая крепкие молодые зубы.

Геннадий рассмеялся: так всегда начинал разговор с молодежью механик Александр Антоныч, самый старый человек на пароходе. Это была его любимая поговорка.

Кочегар Илья был озорным и отчаянным парнем. Ему ничего не стоило нарисовать кузбасским лаком на лице спящего товарища усы и козлиную бородку, привязать консервную банку к пушистому хвосту кота Кузьмы, любимца всей команды, и пустить ошалевшее от страха животное носиться по судну или выкинуть какой-нибудь другой номер.

Ухватившись руками за трос, протянувшийся через буксирные арки, Илья, словно на турнике, мог десяток раз подряд сделать «солнце». Он лучше всех плавал кролем, хорошо играл на баяне. Без него на «Соколе» не обходился ни один вечер самодеятельности.

— Приборку кончили? — спросил Илья.

— Кончили!

— А ты клотик не забыл прошвабрить?

— Ладно тебе! — смутился Геннадий.

И вспомнилась неприятная история, которая случилась с ним в первый день его пребывания на «Соколе». К нему подошел белобрысый парень — тогда Геннадий еще не был знаком с кочегаром Ильей, — и строго сказал:

— Возьми швабру и марш на мостик. Капитан приказал клотик прошвабрить.

— Клотик? — растерянно переспросил Геннадий.

Клотик… Что это такое? Он напрягал память, но никак не мог вспомнить.

А парень торопил:

— Ну-ну, живее!

Схватив мокрую швабру, Геннадий торопливо зашагал к трапу. По дороге ему встретился Юрий:

— Куда спешишь?

— На мостик. Клотик швабрить.

— Чего, чего?

— Ну клотик?.. Ты что, глухой? — Геннадий тише добавил: — Приказал капитан клотик прошвабрить, а я… я забыл. Убей, никак не вспомню, где этот клотик находится!

Юрий еле сдержал улыбку:

— Во время ночной стоянки судна зажигается на носовой мачте белый огонь?

— Ну, зажигается. Ну и что же?

— А как его называют? — не унимался Юрий. — Не помнишь?

Геннадий наморщил лоб:

— Клотиковым… как будто.

— Так ты что же, на мачту полезешь, чтобы вон тот кружочек швабрить, на котором лампочка укреплена?

Бросив на мачту быстрый взгляд, Геннадий покраснел. Казалось, горело не только лицо, но и уши, и шея, и даже затылок.

Стараясь не замечать смущения товарища Юрий сказал:

— Отнеси швабру на место. А насмешнику скажи, пусть якорь надраит до блеска!

Геннадий тогда так обиделся на Илью, что решил никогда с ним больше не разговаривать. Но не прошло и двух дней, как он забыл об этом своем непреклонном решении…

Сейчас, посмотрев в остроскулое лицо кочегара с жестким соломенным чубиком, торчащим из-под лихо сдвинутой на затылок кепки, Геннадий небрежно обронил:

— Эх, и поработал я нынче! Такое было важное поручение…

Илья поднял вверх согнутый крючком палец. Это у него означало: «Загибаешь?»

— Честное слово! — сказал Геннадий. — Поручил мне Агафонов трубу покрасить. «Только, говорит, на тебя и надежда». Позвал Юрку в помощники, а он знаешь какой нерасторопный? Один вот и парился. А сейчас на пески купаться едем.

— Купаться? Дело! — одобрил Илья. — Если б не вахта, тоже с вами катнул бы.

И вдруг провел под носом Геннадия выпачканной в машинном масле рукой. Геннадий замахнулся кулаком, но Илья уже скрылся в люке, громко хохоча.

Вытираясь платком, Геннадий снова побежал к корме. Он забрался в лодку первым и занял среднюю скамейку. Вслед за ним подошли и все остальные. В последнюю минуту, когда Кнопочкин уже распутывал цепь, на корму прибежал Давыдов.

— Подождите, и я с вами! — закричал штурман, размахивая мочалкой.

— Шевелись! — поторопил Кнопочкин.

Давыдов прыгнул в качавшуюся на волнах лодку, матрос оттолкнулся от кринолина — деревянного решетчатого ограждения, расположенного над рулем судна, — и сел за весла.

Лодка плясала, поднимаясь кверху то носом, то кормой. Какая-то неумолимая сила потащила ее куда-то назад, к плоту… Но вот Кнопочкин и матрос приналегли на весла, ударили раз, ударили два, и лодка, преодолев бурлящую воду, длинной пенистой дорогой тянувшуюся за кормой «Сокола», выплыла на застывшую голубеющую гладь.

«Сокол» шел со скоростью не больше пяти километров в час. На лодке можно было без особого труда обогнать пароход и уплыть на видневшийся вдали островок или съездить в стоявшую на яру деревеньку за молоком. Такие поездки в прибрежные деревни и села сокольцы предпринимали часто. Если поездка в деревню случалась вечером и у колхозного клуба веселилась молодежь, сокольцы ухитрялись еще и станцевать с колхозными девушками под хрипловатые звуки потрепанного баяна, вконец замученного местным гармонистом. А потом садились в лодку, дружно брались за весла и догоняли скрывшийся за поворотом пароход.

— Братцы, а Миша Агафонов… он чего не поехал? — раздался вдруг чей-то голос.

— Я его звал — говорит, некогда, — сказал Давыдов и, помолчав, с усмешкой добавил: — Опять на плот собирается вечером… девиц просвещать беседой.

Штурман стоял за кормовиком, широко расставив длинные худые ноги.

— Что-то зачастил наш Мишенька на плот, — лукаво и весело проговорил синеглазый большеротый матрос, сидевший на веслах. — Неспроста!

— Придержи язык! — одернул его Кнопочкин.

Геннадий перевесился за борт и опустил в воду руку. Вода была приятно прохладной. Пенясь между пальцами, она, казалось, что-то картаво шептала, манила к себе, и Геннадий все глубже и глубже погружал руку в зыбкие текучие струи. Вот погрузился в воду острый мальчишеский локоть, а вот уж намок и скатыш рукава синей выгоревшей гимнастерки…

Вдруг Геннадия кто-то потряс за плечо:

— Генка, ты спишь?

Геннадий поднял лицо, посмотрел на Юрия ничего не видящими глазами и тихо, застенчиво улыбнулся.

— Не-ет, — замотал он головой. — Купаться хочу.

А купаться и на самом деле всем нестерпимо хотелось. Всего лишь несколько дней назад наступил июнь, а солнышко уже немилосердно припекало. Припекало так, словно в разгаре была середина жаркого лета.

— Потерпи, уж недолго, — сказал Юрий и опять схватил Геннадия за плечо: — Глянь-ка!

Совсем близко от лодки выпрыгнул из воды малек, сверкнув на солнце лазурным бочком. И вслед за ним, будоража воду, вынырнула зубастая щучья пасть.

— Бей ее веслом! — закричал Давыдов.

Матрос выхватил из уключины весло, замахнулся… Мелькнула черная спина, широкий хвост с силой ударил по воде, поднимая сноп радужных брызг, и щуки след простыл.

Обескураженный матрос опустил весло, сел на свое место и, шумно вздыхая, протянул:

— Щу-ука! Должно быть, ребята, килограммов на пять.

— Ну и растяпа же ты! — с досадой проговорил штурман. — Хватил бы ее веслом…

— Взял бы да и хватил, раз мастер, — беззлобно пробурчал матрос.

Кнопочкин усмехнулся:

— Как она, парень, красиво хвостом тебе махнула! До свиданья, мол, друг любезный! Поищи в другом месте дуру!

— Заметил, какие зубы? — спросил Юрия Геннадий и, не дожидаясь ответа, отвернулся, снова уставился за борт. Он как бы ожидал, не покажется ли щука еще раз.

Наконец Геннадию наскучило смотреть на воду, и он перевел взгляд на островок.

Остров приближался. Казалось, эта сверкающая кремовато-белая песчаная россыпь дышала зноем пустыни.

А что, если на этот одинокий остров, появившийся всего лишь несколько дней назад, еще не ступала нога человека? Геннадию ни разу в жизни не доводилось бывать на необитаемых островах. У него заблестели глаза, и он подался всем телом вперед. Ему захотелось сейчас же кинуться в воду и первым достичь островка, первым погрузить ноги в горячий сыпучий песок.

Он смерил взглядом расстояние от лодки до отмели — метров тридцать, не больше. Недолго думая Геннадий сбросил гимнастерку, штаны и вскочил на скамейку.

— Берегись, Юрка! — отчаянно закричал он и, пружинисто подпрыгнув, полетел вниз головой за борт.

Он ушел под воду отвесно, как свеча, мелькнули в воздухе ступни с розоватыми пятками, но и они тотчас скрылись в пузырившейся воде.

Работая руками и ногами, Геннадий штопором ввинчивался в воду, стараясь уйти в самую глубь. Ему хотелось пробыть под водой как можно дольше, но какая-то властная сила, холодом обжигавшая все тело, толкала его вверх. Вот он вынырнул, громко фыркнул и поплыл к острову.

Позади него ухнуло: видимо, кто-то тоже прыгнул в воду, но Геннадий даже не оглянулся.

«Поднажмем!» — приказал он себе и поплыл быстрее, с силой выбрасывая вперед руки. Его упругое, вытянутое тело легко скользило вперед.

Течение несло Геннадия прямо на остров. Он в последний раз ударил по воде ладонями и, шумно отдуваясь, выбрался на отмель.

Подставив солнцу мокрый черный затылок и бешено работая руками и ногами, к берегу приближался Юрий.

«Опоздал, Юрка, я первый», — подумал Геннадий и понесся по раскаленному песку через весь островок.

Вероятно, на этом островке действительно никто еще не был: на чистом песке, промытом водой до единой крупинки, Геннадий не разглядел никаких следов. Разгребая руками воду, на берег вышел Юрий.

— Чуть-чуть тебя не догнал. — Он плашмя упал грудью на песок и тотчас добавил, блаженно улыбаясь: — Эх, как огонь!

— «Чуть-чуть»! — Геннадий фыркнул. — Я уж весь остров обежал.

— Ложись, — примирительно протянул Юрий, пытаясь скрыть улыбку, которая слегка тронула его толстые добрые губы. — Плаваешь ты лихо, ничего не скажешь!

Геннадий глянул на Юрия: «То-то же», — и послушно растянулся рядом с ним. Уткнувшись подбородком в песчаный бугорок, Геннадий посмотрел прямо перед собой.

От островка до лугового берега было недалеко — рукой подать. Берег весь зарос тальником, и лишь в одном месте, как раз напротив острова, к воде сбегала узкая, будто золотистый ручеек, тропинка. Для чего она здесь, кто протоптал ее в кустарнике?

Вдруг заговорил Юрий, отвлекая Геннадия от его размышлений:

— Вернемся на судно — и сразу…

— … обедать, — оживляясь, подсказал Геннадий. — А потом, когда капитан кончит с нами заниматься, давай знаешь что? На плот катнем к Женьке. Она вчера говорила: «Приезжайте завтра с Юрием!» Катнем?

Юрий вздрогнул и подгреб к груди горячий песок.

Женя! Почему-то при одном лишь упоминании этого имени у него начинало учащенно биться сердце…

— Ну, катнем на плот? — опять нетерпеливо спросил Геннадий и бросил в Юрия гладкий круглый камешек.

Юрий не пошевелился, не повернул головы.

— Ты что? — засмеялся Геннадий и приподнялся на локте. — А знаешь, эта Женька… она не такая, как другие девчонки, не задавала. Правда?

Глаза приятелей встретились, и Геннадия поразила какая-то странная настороженность, мелькнувшая во взгляде Юрия.

— Ну, само собой… особенного в ней ничего нет, это ясно, — зачем-то поспешно добавил Геннадий, отводя глаза, как будто в чем-то оправдываясь.

Он повертел головой, следя взглядом за носившейся над песками бабочкой с большими бирюзовыми крыльями, и, не выдержав, в третий раз спросил:

— Ну, поедем на плот?

— А кто оформлением Доски почета займется? — медленно, словно с трудом, сказал раздраженно Юрий, тоже потупившись. — Миша Агафонов просил сегодня всю работу сделать. Ты разве забыл? А на плот я и сам не прочь бы…

— Ох, уж и любитель этот Агафонов всякие поручения давать! — поморщился Геннадий, не спуская глаз с порхавшей бабочки.

Бабочка, словно почуяв беду, внезапно взвилась вверх, проворно взмахивая крылышками.

— И когда, Юрка, он все успевает делать? — помолчав, продолжал Геннадий. — Подумай только: работает, учится в техникуме и еще вдобавок руководит комсомольской организацией! Говорят, два года назад простым матросом был. А сейчас — нате вам — старший рулевой! А в следующую зиму сдаст на третьего штурмана…

— А чему ты удивляешься? — перебил Юрий. — Волю в себе человек выработал. Понимаешь? А когда воля крепкая, всего можно достигнуть!

Приподняв голову, Юрий поглядел задумчиво на луговой берег. Быстрое течение подмывало берег, и от него, протяжно ухая, отваливались целые глыбы, увлекая за собой хрупкие, тонкие кустики тальника.

Чуть подальше песчаной тропинки в воде полоскались корни столетнего осокоря, похожие на дремучую бороду сказочного разбойника. Могучее дерево, стоявшее на краю обрыва, не выдержало ни свирепого напора весенних вод, ни обломных ветров и, покачнувшись в сторону берега, рухнуло на плечи своих собратьев. Старый осокорь медленно умирал: еще была зелена у комля густая его листва, она еще трепетала от малейшего дуновения ветерка, а уж кудрявая буйная головушка пожелтела.

В другом месте в воду осела огромная глыба. Вместе с ней свалилась молоденькая осинка. Деревце накренилось, вот-вот готовое упасть в реку, но оно все еще боролось за жизнь, цепко держась корнями за осевшую землю. И кто знает, возможно, и устоит деревце, выпрямится, глубже пустит корни. А когда спадет большая вода, осинке уже ничего не будет угрожать до следующей весны.

— Я с десяти лет закаляю волю, — негромко произнес Юрий, отводя взгляд от берега.

— Ну-у? — протянул Геннадий, смешно оттопыривая губы. — С чего же ты начинал?

— Да так… — чуть улыбаясь, Юрий глянул на приятеля. — Сейчас даже смешно делается, когда вспоминаешь.

— Расскажи! — попросил Геннадий и придвинулся к товарищу.

— Зимой это было, — начал не сразу Юрий. — Мать куда-то уехала… кажется, на учительскую конференцию в Казань, а мы с бабкой одни остались. Только мама уехала, а тут тетя Вера заболела. А жила она чуть ли не на другом конце Звениговска. Вот бабушка и собралась к тете Вере ночевать. «А ты, говорит, Аника-воин, покличь к себе в ночевальщики кого-нибудь из приятелей». — «Ладно, говорю, Бориску соседского позову». Ушла она, а я никого не позвал. Останусь, думаю, один. Надо ж характер воспитывать! И чтобы несгибаемая воля была! — Юрий помолчал, смущенно моргая ресницами. — Ушла бабка, запер я за ней сенную дверь — и за уроки. А когда сделал домашние задания, есть захотелось. Достал хлеб, конфеты — их мне бабка к чаю оставила, — закусил и за «Вечера на хуторе близ Диканьки» засел. Читал?

— Сочинение Гоголя? Спрашиваешь!

— Мать мне эту книгу в день рождения подарила. Красивая такая, с картинками. Ребята завидовали. Мы чуть ли не всем классом ее вслух читали. Соберемся то у меня, то еще у кого-нибудь и читаем по очереди. А в одиночку страшно было. А тут я вдруг расхрабрился: самое, думаю, подходящее время проверить себя, трус я или нет. А на улице в это время буран поднялся. На чердаке ветер свистит и завывает, ну прямо как испорченный репродуктор, о стекла снег сухой шуршит, а я один во всем доме. Даже как-то не по себе стало. Но я бодрюсь: «Все равно буду читать!» Отыскал в книге повесть с самым страшным названием: «Страшная месть», и начал. И как дошел до того места… помнишь, где мертвецы из могил встают… как дошел до того места — и ни с места. Не могу дальше читать, да и все тут! Зажмурил глаза и не шевелюсь. Вдруг слышу — в окно кто-то царапается. И уж кажется мне, что это мертвец царапает раму. «Ерунда, — успокаиваю себя. — Это ветер». А какой там ветер! Солидное дело — изо всей силы кто-то раму царапает! На минуту будто все смолкнет, а потом опять — в другое окно. «А что, думаю, если это Бориска или еще кто из пацанов? Узнали, что я один, и решили меня испытать». И заставляю себя подойти к окну. Поднимаю занавеску — никого не видно, а царапанье еще сильнее. «Ну что, — спрашиваю себя, — дальше делать? Разве выйти во двор?» А по спине мурашки. «Хотел, думаю, волю закалять, да где уж тебе! Трусом был, трусом и останешься навсегда!» Подумал так, и будто сразу легче стало. Сжимаю кулаки и через всю столовую — в прихожую, а из прихожей — в сени. Только вышел в сени, а в дверь царап, царап. Сердце так и оторвалось. И хочется назад броситься, да в кровать, под одеяло. А на ухо ровно кто шепчет: «Эх ты, храбрец!» Разозлился я на себя — раз, раз! — сбрасываю с двери крючок и выскакиваю на крыльцо. «Кто, кричу, балуется? Я вас сейчас!» А на улице ни души. Ну и ситуация! Вдруг смотрю под ноги… и глазам не верю. Вот, оказывается, кто меня до смерти перепугал: Скрипка!

— Как… скрипка? — переспросил Геннадий, приподнимаясь на локтях.

— Ну да, Скрипка. Кошка у нас тогда была. Писклявая такая, мы и прозвали ее Скрипкой. Она и царапалась.

В песок с разлету ткнулась носом лодка, и из нее выпрыгнули мокрые, накупавшиеся парни.

Только один Давыдов еще не купался. Он сидел на корме и, свесив за борт тонкую волосатую ногу, пробовал, не холодна ли вода.

— Борис Наумыч, да вы прыгайте сразу! — посоветовал Геннадий, проворно вскакивая на ноги.

Юрий тоже встал, покосился на штурмана и с разбегу кувыркнулся вниз головой в воду.

Крупные прозрачные брызги окатили спину Давыдова, и он передернулся.

— Прыгайте! — опять закричал Геннадий и, подойдя к реке, у самой кромки воды на влажном песке заметил длинные тонкие полосы.

Геннадий присел и стал сосредоточенно разглядывать странный, загадочный рисунок. Неужели кто-то до них уже побывал на острове? Но почему тогда он не обнаружил никаких следов? Да и кому была охота чертить эти путаные полосы?

Геннадий не заметил остановившегося около него радиста Кнопочкина. Радист посмотрел на петлявшие бороздки, нацарапанные на песке словно острием ножа, и улыбнулся:

— Ишь какой след оставила ракушка.

Геннадий поднял голову.

— Ракушка? — недоверчиво переспросил он и рассмеялся.

— Ее работа! — Кнопочкин тоже присел. — Вчера на этом месте еще вода была, вот она и ползала. Эти ракушки знаешь какие путешественницы? Выставят наружу «ногу» — мускулистый такой отросток и ползут себе по дну. Если бы глянуть на волжское дно — все, должно быть, исписано ракушками. — Он помолчал. — Не приходилось видеть, как ворона лакомится ракушками?

— Нет.

— Найдешь ракушку, попробуй-ка ее раскрыть. Не тут-то было! Обе створки друг с другом как замком схвачены. Ну, а вороне и подавно — где ей справиться с этим делом! — Кнопочкин поднял на Геннадия глаза; тот смотрел на него не мигая. — Но как же все-таки ее раскрыть? Хитрая ворона вот что придумала: она берет ракушку в клюв и поднимается высоко в небо, а оттуда бросает ее на камни. Ловко? Ракушка раскалывается, а уж ворона тут как тут. И расправляется с добычей.

В стороне от лодки раздавались смех, крики, плеск. Это сокольцы гонялись друг за другом, брызгаясь и ныряя. Наверно, никогда еще в этих местах не было такого веселья.

Кнопочкин не удержался и тоже бросился в свалку.

Немного погодя и Геннадий побежал за ним.

Прямо на Геннадия шел Юрий. Он что-то разглядывал, близко поднеся к мокрому лицу ладонь.

— Юрка, что там у тебя? — спросил Геннадий, останавливаясь.

— А вот иди глянь. — Юрий вышел на берег и вздохнул всей грудью.

На ладони у него сидела мохнатая пчела и старательно чистила задними лапками свое коричневато-темное, с золотыми ворсинками брюшко.

Увидев пчелу, Геннадий отступил на шаг и сипящим шепотом сказал:

— Бросай скорее, ужалит!

— А зачем ей меня жалить? — спокойно спросил Юрий, продолжая разглядывать пчелу.

— Как зачем? Пчелы всегда кусаются! — У Геннадия раздулись широкие ноздри. — У нас в колхозе в прошлом году одного мальчишку так искусали… та-ак искусали… весь в шишках ходил!

— Должно быть, за дело.

Геннадий с опаской приблизился к Юрию:

— Ты где ее взял?

— Плыву, а она на воде сидит. — Юрий улыбнулся. — Наверно, она с того берега сюда прилетела. Полетела обратно и упала в воду… Хорошо, я ее вовремя заметил, а то бы в два счета какая-нибудь рыбешка схватила.

Пчела пошевелила прозрачными крылышками с паутинками прожилок, подумала о чем-то и вдруг взвилась вверх.

— Полетела, полетела! — замахал руками Геннадий. — Прямо на тот берег курс взяла.

Некоторое время Юрий молча следил пристальным взглядом за полетом пчелы. Потом, когда крошечная точка совсем растаяла в синеве неба, он с уверенностью сказал:

— Теперь долетит. Отдохнула. — И, взглянув вправо, добавил: — Генка, а «Сокол»… смотри-ка, уже рядом!

«Сокол» вот-вот должен был поравняться с островом. Он держался середины реки. Отчетливо были видны и оранжевая носовая рубка, и бушприт, и мачта, и черная труба. Грузный, кажущийся непомерно широким от нависших над водой кают, «Сокол» неторопливо шел вперед, с оглушительным шумом подгребая под себя красными плицами бурлящую воду. Всем своим солидным, внушительным видом он как бы говорил: «Мне, конечно, не угнаться за быстроходными пассажирскими пароходами, но это и не мое дело. Я труженик: поглядите, какой плот тащу! Не всякий с таким справится».

Вылез из воды Кнопочкин, похлопывая ладонями по гулкой груди. Он тоже посмотрел на судно и проговорил:

— А «Сокол» наш, ну прямо скажу, — красавец!

«А ведь и верно — красавец «Сокол», — подумал Геннадий. — Многие парни из ремесленного позавидуют нам с Юркой, когда узнают, на каком знаменитом судне мы плавали».

— Эй, вы, трогаемся! — закричал с лодки Давыдов.

Штурман так и не искупался. Он уже давно сидел в кителе, застегнутом на все пуговицы, и нахлобученной на глаза фуражке.

— Надо ехать, — решил и Кнопочкин и направился к лодке. — Пошли, ребята.

Последним залез в лодку матрос, посиневший, но веселый и счастливый.

— Ну, водохлебы, и отвел я душу! — сказал он, лязгая зубами.

— Да уж по всему видно, — мрачно обронил штурман. — Воспаление легких схватишь, тогда узнаешь!

— В июне — да воспаление? — беспечно отмахнулся матрос и, усевшись на скамейку, изо всех сил налег на весла.

Геннадий то и дело оглядывался назад, на удалявшиеся пески. Ему жалко было расставаться с этим одиноким, понравившимся ему островком. Уж никогда-никогда больше он сюда не приедет, никогда не ступит на чистый крупитчатый песок, как снег похрустывающий под ногами.


В штурвальной рубке


В штурвальную рубку — светлую кабину с огромными окнами — Геннадий входил всегда с легким замиранием сердца.

Рубка была командным пунктом: отсюда управляли не только судном, но и плотом.

И как тут не волноваться, когда переступаешь порог рубки!

Побывать в этой небольшой кабине мечтают мальчишки всех поволжских городов и сел. Геннадий же бывал здесь каждый день, а в субботу на прошлой неделе он просидел в рубке полдня, копируя на кальку по заданию капитана один из листов лоцманской карты.

В рубке не было ничего лишнего, здесь все было строго и просто: штурвальное колесо с паровой машинкой, столик с пухлой книгой — лоцманской картой Волги, бинокль на полочке под рукой штурмана, флажки-отмашки и у задней стены — скамейка.

Сегодня капитан сразу после обеда вызвал практикантов в рубку и поручил им зарисовать участок Волги в пятнадцать километров со всеми береговыми и плавучими обстановочными знаками.

Геннадий любил рисовать и с большой охотой взялся за дело. Закончив работу раньше Юрия, он теперь отдыхал, стоя у раскрытого окна рубки, и глядел на Волгу. Волга напоминала ему широкую степь, в которой затерялась родная Ковылевка. Еще совсем недавно, читая книги о дальних краях, Геннадий досадовал на то, что он родился в маленькой, ничем не приметной степной деревушке с таким простым названием. А сейчас, вспоминая просторные сельские улицы, Геннадий вдруг с грустью вздохнул. Прошло уже десять месяцев и двадцать три дня со времени его отъезда из дому. И захотелось хотя бы на миг взглянуть на родные места, повидаться с матерью, отцом.

Хорошо бы пробежать босиком по заросшей травкой улице из конца в конец! Трава, наверное, такая густая и мягкая, что когда по ней проносится запряженный в тарантас еще не старый меринок, едва касаясь своими быстрыми ногами земли, то почти не слышно стука колес. Хорошо бы ранним утром выбежать за околицу, когда пастух гонит в степь деревенское стадо, окутанное прохладной пылью. А где, кроме степи, можно увидеть, как просыпается июньское солнце? Вначале оно озаряет брызжущими лучами высокое побледневшее небо, еще не налившееся глубокой синевой, а потом, чуть поднявшись над пламенеющим горизонтом, щедро заливает своим теплым ласковым светом степь, только что казавшуюся тусклой и однообразной и вдруг сразу преображенную, ставшую такой цветистой, будто яркий девичий сарафан. А ночные сполохи в конце июля, точно далекие таинственные пожары? Как они тревожаще красивы! На них можно смотреть, не уставая, до рассвета!

— Ты что, Жучков, загрустил? — спросил стоявший у штурвала рулевой Агафонов. — Или не по душе у нас?

— Я… я ничего, — смутился захваченный врасплох Геннадий. Помолчав, он добавил: — Гляжу на Волгу… Какая она широкая! А вот Амур, говорят, еще шире. На Амуре и с курса, пожалуй, в два счета собьешься.

Капитан, что-то писавший в своем блокноте, поднял голову, улыбнулся.

— С курса сбиться всегда можно. Дело это нехитрое, — сказал он. — Если плохо знаешь фарватер, не мудрено сесть на мель или врезаться в берег не только на большой реке, но и на самой маленькой. — Снова заглянув в блокнот, Глушков захлопнул его, спрятал в карман. — А случается и так: нет вокруг тебя ни искусственных, ни естественных примет… Случается и такое. Вот попробуй-ка тогда не сбиться с курса!

Юрий все еще сидел за столиком. В глазах у него рябило от извилистых линий, черточек, кружочков и просто точек. Он недоверчиво взглянул на капитана и спросил:

— А разве так бывает?

— И с нами это может произойти в любой момент. Опустится туман, и крышка — никакой видимости. Все вокруг белым-бело. Не только бакенов — берега не увидишь… Ну-ка скажите, как тут быть? Как проверить правильность выбранного курса?

Глушков закурил папиросу, положил руки на спинку скамьи. Взгляд его остановился на Геннадии. Но Геннадий поспешно отвел глаза в сторону.

— Вижу, редко на корме бываете, — лукаво щуря глаза, сказал капитан. — А на корму не бесполезно почаще заглядывать…

— Сергей Васильич, вспомнил! — встрепенулся Геннадий. — По следу парохода можно определить правильность выбранного курса. И еще по придонной волне.

— Верно! — кивнул Глушков. — Только ненаблюдательный человек целый день просидит на корме и ничего не заметит. А пытливому, дотошному человеку след парохода многое расскажет. — Он встал, посмотрел в заднее окно. За кормой парохода тянулся ровный лентообразный пенящийся след. — Появись сейчас извилистая малоустойчивая борозда, — продолжал он, — ну, такая, какую неумелый тракторист на пахоте оставляет, бывалый волгарь не похвалил бы нас. «Эге, молодчики, — сказал бы он, — сбились с курса. Что же вы виляете, то и дело отклоняетесь от стрежня? Этак недолго и на мель сесть».

Глушков весело глянул на практикантов.

— Так что, ребята, почаще бывайте на корме. Запоминайте обстановку фарватера, берега. Рулевой должен назубок знать Волгу.

— Неужели, Сергей Васильич, это можно когда-нибудь постичь? — спросил Геннадий.

— Про бывалых волгарей, слышал, как говорят? «Этот, говорят, с закрытыми глазами в любую погоду проведет судно». Вот оно как!

— Да ведь то про бывалых, Сергей Васильич!

— А бывалые, Жучков, тоже когда-то новичками были…

Вдруг внимание капитана привлекла высокая разлапистая сосна, от старости казавшаяся совсем черной. Это могучее дерево в два-три обхвата одиноко и гордо стояло на правом обрывистом берегу. Сколько лет знал капитан эту сосну! Он привык к ней, как к близкому человеку, и всякий раз, завидев ее, кивал головой: «Еще стоишь, старина?»

И дерево чуть покачивало вершиной, как бы тоже кивая в ответ. Оно было такое высокое, что даже в тихую погоду всегда глуховато шумело, точно разговаривало с кем-то.

Однажды «Сокол» с плотом проходил здесь ненастной осенней ночью. Ветром сорвало бакен, предупреждающий о длинной гряде подводных камней, протянувшихся вдоль русла, напротив сосны. Судно могло налететь на острые камни и пробить себе дно, но капитан вовремя заметил силуэт дерева, еле проступавший на фоне мглистого неба, и неминуемая авария была предотвращена.

А сколько их по всей Волге, разных немых приятелей, выручавших Глушкова из беды! Были тут и одинокие деревья, и прибрежные лесочки, и горные кряжи, и старые церкви…

Капитан опять опустился на скамью, потер ладонью подбородок.

— Помню, рулевым когда был, как вот Агафонов, — медленно произнес он, глядя себе на руки, — и приключись со мной такой случай. Оставил раз меня капитан в рубке одного… обедать пошел. Вдруг смотрю, туманец стал опускаться. В осеннюю пору дело было. Бакены сразу пропали, ни одного не видно. А впереди три воложки. Ну и растерялся я. В какую воложку заводить плот? Где коренное русло с фарватером? Хватаюсь за рычаг и давай гудеть: гу-гу-гу-гу!.. Не прошло минуты, капитан летит с ломтем хлеба в руке. «Чего, кричит, шальной, у тебя тут стряслось?» — «Волгу, говорю потерял». Потом столько смеху было!.. Миша, возьми левее, — обращаясь к рулевому, добавил Глушков, — а то вон у того яра майданит. Как бы не затянуло «голову» плота в круговорот… Так и держи теперь.

— Сергей Васильич, расскажите еще, как вы капитаном стали, — попросил Геннадий.

— Долгая это история. — Глушков махнул рукой. — Да и Панину мешать будем.

— Нет, вы мне не мешаете, — поспешно отозвался Юрий. — Я уж все почти кончил!

— Правда, Сергей Васильич, расскажите, — попросил и Агафонов.

Закурив новую папиросу, капитан глубоко затянулся, подумал.

— Разве что про деда да про отца, как они в люди выходили… Об этом, пожалуй, стоит послушать, — проговорил он наконец. И опять помолчал. — Сказывают, родился дед мой в Меровке. Деревня эта была когда-то пристанищем бурлаков. Она и названием своим бурлакам обязана. Стояла она на правом берегу Волги, на полпути между Нижним Новгородом и Астраханью. Когда бурлаки доходили до этой деревеньки, кто-нибудь из ватаги говорил: «Вот, братцы, и мера. Отмахали полпути!» — «Шабаш! — кричал старшой. — Передых!» Тут ватага подтаскивала к берегу купеческую расшиву и располагалась на отдых… Так вот и прозвали деревню Меровкой. — Капитан вздохнул. — Сам-то я деда Тимофея плохо помню — мальцом еще был, когда он концы отдал, но рассказы отца о нем и посейчас помню. Всю долгую жизнь свою дед в грузчиках ходил. Вся Волга знала силача Тимофея. Пятипудовые мешки с зерном таскал на загорбке словно играючи. Подкову шутя ломал, будто крендель. Да только проку-то от его силы никакого не было: семья у деда большая была, жили впроголодь. Отец мой самым старшим рос. Когда ему годков пятнадцать минуло, пришлось и ему тоже на Волгу податься, надо было семье помогать. А пристроиться на работу в стародавние времена мудреным делом считалось. После немалых хлопот, да еще за магарыч, удалось отцу кое-как поступить матросом на пароходишко золотовского купчика. Назывался тот пароход «Велизарием» — именем греческого полководца. Невеселая началась жизнь у отца. Но он терпеливо сносил и побои и обсчеты… Уж больно любил он Волгу, души в ней не чаял. И вот зародилась у несмелого, малограмотного парня дерзкая мечта — стать лоцманом, узнать все секреты лоцманского мастерства. «Кто настоящий знаток и повелитель Волги? — спрашивал себя отец и отвечал: — Лоцман! Кому подвластны все ее тайны? Лоцману! Кто без риска в любое ненастье проведет судно по опасному ходу, там, где никто другой этого не сделает? Опять же лоцман!..» Нелегко тогда было выбраться в люди сыну грузчика. Бывалые лоцманы как огня боялись конкурентов и, само собой, в секрете держали свои знания. Над новичком посмеивались да издевались. И приходилось надеяться лишь на самого себя. Завел отец несколько «памяток» — записных книжек, как мы теперь говорим. В одну памятку записывал названия деревень, сел, городов, в другую — вычерчивал, как умел, схему Волги, изображая все извилины, острова, знаки береговой обстановки… Ни много ни мало, а целых пятнадцать лет ушло у отца на то, чтобы стать волгарем-судоводителем. И все же достиг своего! За восемь лет до Октябрьской революции — тогда мне как раз два года исполнилось — отец сделался лоцманом… Вот так-то жилось раньше волгарям!

Глушков встал, прошелся от двери к двери.

— Ну, а теперь давайте-ка посмотрим ваши схемы, — сказал он немного погодя практикантам. — Что у вас там получилось?


Просторы волжские


Юрий слегка наклонялся вперед, не торопясь заносил назад весла и, неглубоко погружая их в воду, тотчас рывком притягивал к себе вальки. От сильного, упругого толчка лодка летела вперед, и под днищем у нее булькала вода.

Каждым своим движением Юрий старался подражать Агафонову, лучшему гребцу судна.

Лодка все ближе и ближе подплывала к плоту. От намокших бревен пахло смолой, сырыми опилками и скипидаром. Если закрыть глаза, то начинало мерещиться, будто находишься не на Волге, а где-то в глухом сосновом бору.

Как хорошо в июньский полдень на Волге! Жарко, но жара эта не гнетет, не утомляет. Она приятна после зимней стужи, после острых, прохватывающих апрельских ветров, после неустойчивого мая, когда за день бывает столько перемен: и выглянет солнышко, и поморосит дождь, и наступит похолодание.

В застывшем воздухе кружились чайки и, свесив вниз головы, высматривали добычу. Низко над головой, вблизи лодки, пролетела стрекоза, блестя длинными крылышками. Она схватила на лету только ей одной видимую букашку и взвилась вверх.

А по воде плыли белые невесомые пушинки. Уж не снег ли? Нет, это с тополей полетел пух. И забелел весь берег вокруг великанов деревьев, точно его и на самом деле запорошили снежные хлопья небывалой летней вьюги.

В народе июнь не напрасно называется месяцем света. В июне стоят самые длинные дни. В июне заря с зарей встречается.

Особенно длинными кажутся дни в июне на Волге. Здесь так много света, что в полдень почти немыслимо смотреть на тихую реку, сливающуюся на горизонте с высоким, безоблачным небом: глаза то и дело наполняются слезами.

Как раз в это время и случается иногда увидеть на Волге такую картину, которая возможна, пожалуй, лишь во сне.

Вот плотовод миновал излучину и, обогнув крутой холмистый берег, вышел на широкий плес. И перед глазами вдруг открылась недосягаемая даль, когда сразу трудно определить, где кончается вода и начинается безбрежная небесная высь. И показавшийся вдалеке встречный пассажирский пароход представляется повисшим в воздухе хрустальным замком.

Юрий любил ездить на плоты. Особенно приятно бывать здесь в солнечные дни. Хочешь — купайся сколько влезет. Залезай на стоящие вдоль края плота бабки и прыгай с них головой вниз в теплую, ласковую воду. Или лежи на пахучих сосновых бревнах и загорай, ворочаясь с боку на бок, ощущая во всем теле сладостную истому. Иногда к груди или ноге пристанет кусочек молодой золотисто-прозрачной коры, звенящей, точно фольга. Она тонка, как папиросная бумага, и, если ее прижать к губам и дуть изо всей силы, можно сыграть боевой марш. А можно еще посидеть на краю плота просто так, ничего не делая. Сидеть, погрузив босые ноги в быстрые волжские струи, смотреть на проплывающие мимо берега, забыв обо всем на свете, — разве это не наслаждение?

Еще до поступления в ремесленное училище Юрий почти каждое лето ездил в гости к дяде Пете на плотовод «Суворов». На этом буксирном пароходе дядя Петя, школьный товарищ отца, работал капитаном. Ежегодно накануне открытия навигации он присылал Юрию такое письмо: «Вот тебе мой строгий приказ: как кончатся в школе занятия, тотчас отправляйся к месту твоей летней службы. Передай Наталье Васильевне мой нижайший поклон и заверения в том, что ее сынище прибудет домой в конце августа в целости и сохранности. Твой дядя Петя».

На руках у Натальи Васильевны Паниной, кроме своих ребят — Юрия и Елены, — было еще три племянницы. Паниным жилось трудновато, и Наталья Васильевна охотно отпускала Юрия гостить на все лето к дяде Пете.

— Только смотри, Юрок… смотри за борт не свались, — говорила мать, снаряжая сына в дорогу.

— А ты, мам, не бойся, — отвечал Юрий, потупясь. — Я ведь уж большой!

Мать ласково проводила ладонью по голове сына с непокорным вихорком на самой макушке и улыбалась:

— Золотой ты мой! Волгарь ты мой!

— А я, мам, и вправду волгарем буду. И тоже, как дядя Петя, плоты буду гонять.

«А Петру Иванычу написать надо, — подумал Юрий, работая вёслами. — И матери тоже надо… Беспокоится все, должно быть, как бы чего со мной не случилось. Она уж такая… всегда беспокоится».

И вспоминалась мать, худенькая маленькая женщина с гладко расчесанными на прямой пробор волосами, наполовину седыми, но еще такая молодая и красивая. Вспомнился и родной дом на горе, из окна которого открывался вид и на весь Звениговск, утопающий в зелени, и на Волгу, и на пойменные луга на той стороне, и на душе почему-то стало немного грустно, чего-то было жаль.

«Потерпи еще годик, дорогая, — мысленно обратился Юрий к матери. — Кончу будущей весной училище и на плотовод попрошусь… Я уж теперь твердо решил идти на плотовод. На нем и Волгу лучше узнаешь, и заработки здесь больше, чем на пассажирских судах… Через годик тебе куда как легче будет жить!»

Плот был совсем рядом, когда Юрий сказал себе: «Шабаш!» — и перестал грести. Лодка ткнулась в розоватую, с ободранной корой сосну, и Юрий прыгнул на челено, замотал лодочную цепь за бабку — короткий, толстый стояк. Еще раз проверив, надежно ли привязана лодка, он зашагал по скользким бревнам в конец плота.

Юрий прошел половину плота, а избы, стоявшие в его конце, будто даже и не приблизились. На Волге плоты сплавляют «хвостами» вперед. А «голова» плота, на которой сосредоточивается все управление этим колеблющимся «островом», всегда оказывается кормой.

Навстречу Юрию бежала тонкая рослая девочка лет четырнадцати в красном с белой оборкой платье.

Одной рукой она прижимала к груди перекинутую через плечо косу, а другой махала Юрию и что-то кричала.

«Ну и отчаянная эта Женька! Несется, как по асфальту, и под ноги не смотрит!» — подумал Юрий и остановился.

— Ты зачем приехал? — спросила Женя, легко и проворно, словно мальчишка, перепрыгивая через водяную прогалину между разошедшимися бревнами.

От быстрого бега круглое лицо ее разрумянилось, над чуть запотевшим лбом встали дыбом несколько светлых волосков, а большие повлажневшие серые глаза так сияли, что в них невозможно было долго смотреть.

— Зачем, спрашиваю, приехал? — повторила она.

— Агафонов прислал. — Юрий посмотрел себе под ноги. — Для вашего боевого листка статью капитана привез. Зашел Агафонов в красный уголок и говорит: «Срочно отправляйся на плот».

— Срочно? — Женя сощурилась. — А чего же ты не торопишься?

— Как не тороплюсь?

— Да вот так — столбом стоишь?

Юрий хотел обидеться, но, еще раз взглянув на запыхавшуюся Женю, засмеялся и вдруг со всех ног бросился вперед:

— Догоняй!

Женя тоже засмеялась и понеслась за Юрием.

Они прибежали на корму плота в тот момент, когда над черной трубой «Сокола», казавшегося отсюда совсем крошечным, взвился и тотчас растаял клубок пара. Немного погодя донесся и звук гудка. А на капитанском мостике правого борта уже стоял человек и махал белым флажком, рисуя в воздухе колесо. Это был сигнал сплавщикам: «Поднимайте лот горной стороны!»

И вот отовсюду, от домов и от вороб — огромных деревянных колес, расположенных горизонтально поперек всей кормы побежали, весело пересмеиваясь, девушки и парни.

Впереди веселой ватаги неслась высокая девушка в шелковой косынке на плечах. У нее, как и у Жени, были светло-каштановые волосы и такие же широко открытые смелые мальчишеские глаза. Это была Вера Соболева, сестра Жени, бригадир сплавщиков.

Юрий и Женя тоже бросились к той воробе, которую уже окружили сплавщики.

Взявшись за гладкую, отполированную ладонями ручку, Юрий зашагал по кругу, налегая всем телом вперед. Сзади него шла Женя.

— А ну, подружки, а ну, ребята, веселей! — закричала Вера.

Кто-то запел песню, ее подхватила вся бригада:


Вышел на гору Алешка,

Ну-ка, где твоя силешка?

Ой, шаг шаганем,

Шагать будем, шаганем!


И ноги уже не шагали, а бежали, и цепь, соединенная с лотом, проворнее наматывалась на вал воробы.

— Юра, не отставай! — закричала, посмеиваясь, Женя. — Оттопчу пятки!

Юрий ничего не ответил, он лишь мотнул головой. «Попробуй, ноги коротки!» — говорил этот кивок. А ноги бежали как заводные, и казалось, они никогда не остановятся.

Впереди Юрия бежала девушка в цветастой кофте и черной узкой юбке. Когда пели припев: «Шагать будем, шаганем!», ее сильный, приятный голос покрывал все другие голоса.

Наконец у края плота из воды показался лот — двухтонная чугунная плита с тупыми зубьями. Цепь закрепили — «заклюнули», — и лот повис над кормой плота, блестя на солнце своей мокрой массивной тушей.

— А какие мы нынче проворные да увертливые! — раздался чей-то голос. — Вмиг выходили железо!

Черноглазая девушка Зина, подружка Веры Соболевой, бегавшая вокруг воробы впереди Юрия, провела рукой по лицу и засмеялась:

— А про помощника забыли? У нас нынче в артели одним мужиком больше!

Зина лукаво, исподтишка покосилась на Юрия.

— И верно, — зашумели девушки. — Они, пароходские, здоровые! Не то что наши слабосильные!

Юрий засмущался.

— Девки! — вступился за Юрия низкорослый рябоватый парень с длинным птичьим носом. По-приятельски подмигнув Юрию, он добавил: — Ох, и отчаянные, скажу тебе! Жизни от них никакой нет!

— Чья бы корова мычала, а нашего Петуни молчала! — сказала парню Зина и махнула рукой: — Айда, девоньки, отдыхать.

Девушки опять дружно засмеялись и пошли вслед за Зиной.

Через минуту они уже пели, усевшись на крылечке крайней избы:


Эх, разливайся шире, Волга,

Эх, бревнышки-сосеночки!

Поработаем на славу,

Милые девчоночки!


Вольготно жилось на плоту сплавщикам!

Случалось, что за целый день сплавщики раз или два походят вокруг воробы, а остальное время лежат, греясь на солнышке. Но иногда выдавался и такой денек, что и присесть бывало некогда. Хлещет дождь, ревет ветер, с парохода то и дело сигналят: «Поднять средний лот!», «Опустить крайний горный!» И уж подкашиваются ноги от усталости, в голове никаких мыслей, кроме одной: «Поднимем сейчас лот, может, передохнем чуток». Но подбегает бригадир и кричит: «Челено разбило! Ну-ка, парни, живо на лодки — ловить бревна!» Убегают парни, девушки еще ниже гнут мокрые от пота и дождя спины. Все медленнее и медленнее вертится колесо… И вдруг в самую, кажется, тяжкую минуту кто-то запоет веселую, озорную песню, ее сразу подхватит несколько голосов, и — что за чудо? — проворнее начинают бегать ноги, чаще мелькают спицы колеса, и на время совсем забываешь об усталости. А пройдет этот суматошный, непогожий денек, выспишься, отдохнешь, и опять мила тебе эта привольная жизнь на Волге!

В светлых, просторных избах, сложенных из крепких сосновых бревен в янтарных смоляных пупырышках, рядами стояли топчаны с аккуратно заправленными постелями. В избе, где поселились девушки, на столе и подоконниках красовались в стеклянных банках букетики луговых цветов.

Радист Кнопочкин установил в избах у парней и девушек детекторные приемнички с какими-то приспособлениями собственной конструкции, и теперь передачи из Москвы можно было слушать коллективно, собравшись вокруг репродукторов, сделанных из наушников.

За избами, по краям плота, были сооружены очаги: большие деревянные ящики с песком и железными навесами над ними. На этих очагах сплавщики готовили себе пищу. Юрию раза два доводилось ужинать на плоту, прямо под открытым небом, на котором перемигивались веселые звездочки. Будто и картофельная похлебка и пшенная кашица, чуть припахивающие дымком, были самыми обычными, но Юрию они показались необыкновенно вкусными.

В свободное от работы время сплавщики читали книги, играли в шашки и шахматы, а вечерами пели песни, слушали радиоконцерты.

Когда тронулись из Козьмодемьянска, рулевой Агафонов предложил сделать на плоту волейбольную площадку. Его выдумка всех захватила. Лишь Кнопочкин после некоторого раздумья с сомнением сказал:

— А вдруг побежишь за мячом и завязнешь между бревнами?

Над Кнопочкиным стали смеяться.

— Уж кому-кому, а тебе, Алешка, нечего бояться: у тебя ноги как у журавля! — сказал кочегар Илья.

— Если он провалится, так не утонет, — поддакнул кто-то. — Ему Волга по колено!

На следующий день на плоту укрепили два столба и между ними натянули сетку. Появился мяч, и началась игра. От сильных ударов мяч высоко взвивался в небо, перелетал через сетку и падал в воду. Кто-нибудь из ребят с разбегу кидался в реку и плыл за мячом. Черный, блестящий мяч еле покачивался на зыбкой волне и, словно дразня, поворачивался то одним, то другим ослепительно сверкающим боком. А когда пловец хватал мяч рукой, он выскальзывал и, легко подпрыгивая, отлетал в сторону.

— Хватай, хватай! — кричали с плота.

В воду прыгал еще кто-нибудь из нетерпеливых. Но вот мяч попадал в ловкие руки, и игра возобновлялась.

Первое состязание закончилось благополучно. Но во время следующего, происходившего наутро, один из матросов налетел на бабку и расшиб себе колено.

Капитан запретил играть в волейбол.

— С такой затеей недолго всю команду в инвалидов превратить, — строго сказал Глушков Агафонову.

Агафонов ходил хмурый, неразговорчивый. Но сильнее других приказ огорчил Веру Соболеву: она была большой любительницей волейбола.

Второй штурман Давыдов иногда посмеивался над Агафоновым, прозрачно намекая, что тот ради Веры затеял эту «глупую возню с мячом», кончившуюся для него так неприятно. Сам же Давыдов не принимал участия в волейбольных состязаниях. Но неутомимый Агафонов скоро придумал новую затею: он весь отдался устройству концерта самодеятельности…

Принимая от Юрия листок бумаги, исписанный мелкими, убористыми строчками, Вера Соболева почему-то вдруг покраснела.

— Что нового на «Соколе»? — спросила она, теребя тонкими пальцами конец косынки.

— Приборка с утра была, — одним духом выпалил Юрий. — А еще… на целых девять часов с опережением графика идем!.. — Тут он вспомнил о другом поручении Агафонова и спросил: — Миша велел узнать, как вы готовитесь…

— … к вечеру? — перебила Соболева. — Готовимся. Уже две репетиции было.

Она негромко засмеялась чему-то, что было, видимо, связано с репетициями, и покраснела еще больше.

Юрий уже собирался идти к лодке, но к нему подошла Женя и шепнула:

— Полезем на гулянку!

— Некогда, — ответил Юрий. — Мы с Генкой Доску почета оформляем. Я обещал через полчаса вернуться.

— А мы ненадолго, — настаивала Женя, поводя по щеке концом косы. — С гулянки все-все видно… Пойдем?

Помедлив, Юрий сказал:

— Мы и так чуть не поругались с ним. Генка говорит: «Я поеду на плот», а я ему: «Ты вчера был, теперь я…»

— Зачем же это вы? — весело спросила Женя, заглядывая Юрию в глаза.

Вдруг она сбросила с плеч косу и быстро и легко пошла вперед.

И Юрий, ни о чем больше не раздумывая, тоже тронулся вслед за Женей.

Гулянкой на плоту называлась маленькая вышка с навесом, пристроенная к покатой крыше избы.

«Сокол» вел два плота, и на каждом из них была своя вышка. На одной такой вышке круглосуточно стояли дежурные. Они-то и принимали сигналы с парохода.

— Когда я приехала на плот, я ничегошеньки тут не понимала, — беззаботно болтала Женя. — А теперь все знаю. Вот лоты, скажем. Когда их опускают на дно? Когда сильный ветер и перекаты[1]. А для чего? Чтобы они не давали плоту отклониться от фарватера. Вот прошли сейчас опасное место и лот подняли.

— По распоряжению с парохода, — вставил Юрий.

— Да, по распоряжению с парохода, — подтвердила Женя.

Юрий замедлил шаг, негромко сказал, глядя прямо перед собой на смолистые, лоснящиеся бревна — желтые, белые, розовые, убегавшие широкой лентой вдаль:

— Знаешь, сколько надо вагонов, чтобы по железной дороге перевезти весь этот лес? Солидное дело: более пяти тысяч!

— Неужели? — вырвалось у девочки. — А я думала…

— Сам Агафонов подсчитывал.

И тотчас Юрий подумал о том, что при Жене ему всегда хотелось казаться чуть-чуть старше, солиднее… Он ускорил шаги и первым полез по крутой легкой лесенке на вышку. Ступеньки под ногами пружинили, точно они были резиновые. На самой середине он приостановился и, сощурившись, глянул влево на едва поднявшуюся над водой узенькую черточку мокрого, желтовато-коричневого песка.

Волга по-прежнему была тиха и спокойна, и лишь вокруг песчаной полоски вода чуть рябила. Пройдет день-другой, и полоска эта удлинится и расширится, а через какую-нибудь неделю тут уже вырастет целый остров.

Взявшись руками за перила, Юрий рванулся вперед и в три прыжка одолел оставшиеся ступеньки. За ним на вышку поднялась и Женя.

С этой маленькой вышки во все стороны открывался вид на Волгу.

Если правый, гористый, берег с новыми домиками под железными крышами и белым кирпичным зданием над обрывом — не то школы, не то клуба — казался отсюда далеким, то левый, луговой, представлялся совсем недосягаемым. В золотистом дымящемся мареве тонкая синеватая каемка заволжского леса была еле различима.

Вокруг простирались новые места, которые до этого Жене не приходилось никогда видеть.

— Тебе тут нравится? — спросил Юрий, внимательно посмотрев ей в глаза.

В его душе зарождалось какое-то новое чувство, пока непонятное даже ему самому, но которое, казалось, таило в себе что-то большое и радостное.

Женя кивнула головой и улыбнулась.

Внизу, перепрыгивая через бревна, быстрой походкой прошла Вера Соболева. Она помахала косынкой ребятам, стоявшим на вышке, и скрылась в дверях соседнего дома.

— А замечательная у тебя сестра! — сказал Юрий и почему-то вздохнул.

Вдруг Женя повернулась к Юрию, дотронулась до его руки.

— Ты, наверно, думаешь… по-твоему, наверно, Вера волевая и отчаянная? Да? — зашептала Женя скороговоркой. — А она… она трусиха! Что смотришь так? Не веришь? Если бы не я… я для Веры настоящая моральная поддержка. Знаешь, как это нелегко — оказывать человеку моральную поддержку? А мне вот приходится.

Переведя дух, она продолжала:

— Ее все время приходится поддерживать. Понимаешь, Верочка всего лишь вторую навигацию плавает бригадиршей. А плот — он вон какой! Две бригады отказались плыть, а Верина взялась… На людях она еще ничего, крепится, а ночь придет, уткнется в подушку — и в слезы… Такая персональная ответственность!

— Ответственность большая, — сказал Юрий и спохватился: — Что же это я все стою?.. Эх, мне теперь и попадет от Генки!

— А неужели мы тут давно? — удивилась Женя, поднимая на Юрия мягко засиявшие глаза. — Идем, я тебя провожу немного. У меня вон там… у того вон озера, сачок и кукан с рыбой.

Юрий неожиданно поймал себя на мысли, что ему совсем не хочется расставаться с Женей. Ему приятно не только разговаривать — приятно даже стоять около этой угловатой девчонки с поцарапанными ногами, обутыми в стоптанные чувяки, в которой не было решительно ничего особенного.

Пока они шли до «озера» — водяной прогалины, образовавшейся на середине плота между разошедшимися челеньями, — Юрий молчал, чувствуя себя как-то неловко и смущенно.

Подбежав к протоке, в которой так безудержно сверкало горячее солнце, Женя спросила:

— Хочешь посмотреть мой улов? Мне сегодня так повезло! С десяток поймала. Правда, все мелочь какая-то, но разве крупную сачком поймаешь? Вот если бы сеть настоящая была… А рыбы тут полно. Одна такая ухнулась… Я с испугу чуть в воду не нырнула.

— В воду? — усомнился Юрий.

— Она, может, больше меня была. Может, сом какой-нибудь!

— Сомы в омутах да ямах водятся, а не на быстряке.

— Ну, белуга или осетр, — не сдавалась Женя.

Она присела у края челена и вытащила из воды гибкий прутик, на котором болталась мелкая рыбешка.

— Вот, смотри.

— Уклейки, — сказал Юрий, тоже опускаясь на корточки.

Женя вскинула тонкие брови.

— Уклейки? — с изумлением проговорила она, показывая пальцем на уснувших рыбок. — Это же верхоплавки!

— Нет, уклейки, — упорствовал Юрий. — По всей Волге эту рыбешку уклейкой зовут.

— А почему уклейки? Что они, из клея? — Вдруг Женя наклонилась к «озеру». — Смотри, смотри, как они поверху носятся!

В пронизанной лучами солнца воде, у самой поверхности, проплыла стайка серебристых рыбок.

— Видел? У нас на Ветлуге верхоплавку все верхоплавкой называют!

— Возможно, у вас там и все по-другому называется? — пошутил Юрий, помимо воли широко и простодушно улыбаясь и на миг забывая то, что еще хотел сказать. — Возможно, у вас и дома и кино… тоже другое имеют название? Или в вашем селе нет кино?

Женя выпрямилась, тряхнула косой.

— Если хочешь знать, так в нашем селе… У нас в клубе кинозал, и два раза в неделю звуковые кинокартины показывают. Потом школа-десятилетка. Потом радиоузел…

— А электричество есть?

— Как же можно без электричества?!

— Богато живете, — примирительно проговорил Юрий и встал. — Ну, я тронулся. Собирались мы с Генкой сегодня вечером приехать к вам, да, видно, не успеем.

— Приезжайте, — Женя тоже встала, одернула платье. — Мы вчера с Геной тут рыбачили сачками… С ним так весело было!

— Когда это?

— Да в полдень. Их человек шесть приезжало с парохода. Этот еще с ними был… красивый такой… штурман с усиками.

— Так ведь они не баловаться приезжали, а временный трос к расчалке закреплять. А ты говоришь: «С Генкой рыбачили»!

— Без Генки обошлись. Наши ребята помогли.

Юрий насупился.

— Тебе, вижу, завидно, что мы хорошо время провели?

— Ничуть! — Юрий покраснел и отвернулся. Черные брови его совсем сошлись у переносицы. — Мне просто за Генку стыдно… Нашел время баклуши бить!

— Подумаешь, преступление он сделал! Один какой-то раз…

— Ладно бы один раз… Уже случалось — в училище норовил от работы увильнуть. Его на комсомольском собрании, знаешь, как за это отчитывали? Да, выходит, мало!

У Жени сузились глаза, и она медленно, с обидной насмешкой сказала:

— Уж не хочешь ли ты наябедничать на товарища? Иди торопись!

— Что ты сказала?.. Женя!

Но Женя не промолвила больше ни слова. Вскинув голову, она зашагала к избам, размахивая куканом с болтавшимися на нем уклейками. Она даже не взглянула на Юрия.


Нашла коса на камень


Геннадий никогда не отличался усидчивостью. Но на этот раз, оставшись в красном уголке один — счастливец Юрка все еще был на плоту! — он до того увлекся рисованием рамочек к фотографиям передовых людей судна, что даже не заметил, как пролетел час.

— Эх ты! — сказал он, взглянув на лежавшие перед ним часы «Победа», сверкающие золочеными стрелками. — Вот это засиделся.

Геннадий уперся ладонями в стол, осмотрелся вокруг.

Под красный уголок на судне было отведено лучшее помещение — носовая рубка. Геннадию казалось, что нигде нет такого красного уголка, как на «Соколе», хотя «Сокол» был первым буксиром, на который ему довелось попасть. Здесь и на самом деле было хорошо — светло и просторно. В свободную минуту в красном уголке всегда можно было разыграть с кем-нибудь партию в шахматы, сразиться в домино, азартно хлопая о полированную доску стола черными костяшками, или почитать газеты и журналы.

Шахматы! Совсем еще недавно, месяца три назад, Геннадий чуть было не отстал из-за них в учебе. Вообразив, что он талантливый шахматист, которому стоит лишь немного поднатужиться и он будет гроссмейстером, Геннадий начал целые вечера просиживать над шахматной доской. Из-за этих шахмат он даже попал в стенную газету и поссорился с Юрием.

Геннадий вздохнул. Чем он только не увлекался за свою короткую жизнь! Одно время он был заядлым фотолюбителем и с утра до ночи не расставался с красивым фотоаппаратом, привезенным ему отцом из Казани. Наконец аппарат, которому завидовали все сельские мальчишки, надоел Геннадию, и он занялся радиотехникой. Поломав шестиламповый радиоприемник, он потерял всякий интерес к радио и с присущей ему страстью принялся за разведение кроликов. Но кролики тоже скоро были забыты: они почему-то стали дохнуть, и Геннадию не захотелось с ними возиться.

Учился Геннадий неплохо, все предметы давались ему легко, но первым учеником он никогда не был. В шестом классе Геннадий как-то запоем, за одну ночь, прочитал книгу о жизни знаменитого русского антрополога и географа Миклухо-Маклая, а наутро, едва заявившись в школу, записался в краеведческий кружок.

С ребятами из кружка он и попал в летние каникулы на Волгу. Волга так поразила своим необыкновенным простором воображение Геннадия, никогда до этого не видевшего ее, что он около месяца не мог прийти в себя. Каждую ночь ему снилась Волга с ее привольными берегами, с большими пассажирскими пароходами ослепительной белизны. Волга стала для Геннадия чуть ли не живым существом. Он даже разговаривал с ней во сне.

Прошло лето, начался новый учебный год, а Геннадий все грезил Волгой. Везде, где только можно, он доставал о Волге разные справочники, путеводители и зачитывался ими, словно увлекательными приключенческими романами. Попутно он читал и книги о знаменитых мореплавателях, открывателях новых земель.

Зимой Геннадий заявил отцу:

«Кончу, батя, семилетку и в речное училище подамся. На рулевого стану учиться».

Терентий Гаврилович Жучков, уже немолодой, лет пятидесяти, располневший мужчина, председатель крупного колхоза, всю жизнь прожил в степи. У него было шестеро детей, и все они, подрастая, разлетались в разные стороны. Лишь старшая, замужняя, дочь жила в Ковылевке. Да вот оставался еще последний сын, любимец Геннадий, которому Терентий Гаврилович ни в чем не отказывал. Неужели и он, совсем еще не оперившийся птенец, улетит из родного гнезда? Что ему тут не по душе? Чем плоха их Ковылевка?

Покручивая поседевший ус, Терентий Гаврилович сказал сыну:

«И что ты за околесицу несешь? Какой из тебя выйдет волгарь? Ты и плавать-то путем не умеешь!»

«Я, батя, все уже решил, — спокойно проговорил Геннадий. — И плаваю я получше некоторых других. Нашу Черемшанку семь раз без отдыха переплываю».

Ни уговоры отца, ни слезы матери — ничего не остановило Геннадия. Окончив семилетку, он поехал на Волгу, в Звениговск, зеленый городок, раскинувшийся на гористом правом берегу, и поступил в речное ремесленное училище. От Звениговска до Ковылевки было целых триста километров, но Геннадия это не страшило: великие путешественники, отправляясь на край света, и то ничего не боялись.

В училище Геннадию все понравилось сразу: и крутая, словно трап на пароходе, железная лестница, поднимавшаяся на второй этаж, и просторные классы с макетами судов, и большой спортивный зал. Приятно было смотреть и на ребят, которые все, как один, носили синие гимнастерки, перехваченные широкими ремнями с никелированными пряжками, такие же синие брюки и черные шинели с блестящими пуговицами. Геннадию казалось, что в форме ученика ремесленного училища он стал даже выше.

Здесь он и подружился с Юрием Паниным, серьезным, уравновешенным пареньком, сыном учительницы местной начальной школы. В своей Ковылевке вспыльчивый, взбалмошный Геннадий часто ссорился с товарищами, и там у него никогда не было близких друзей, но с Юрием они как-то сошлись, хотя характеры у обоих были разные. Они вместе готовили уроки, вместе ходили на каток, состояли в одном и том же кружке.

«Пойдем, Юрка, сначала на Волгу, на лыжах побродим, а потом уж и за уроки засядем, а?» — говорил иногда Геннадий.

«Сделаем уроки, а потом и на Волгу», — возражал Юрий, вытаскивая из потрепанного клеенчатого портфеля учебники и тетради.

И он всегда умел настоять на своем.

«И что это Юрки так долго нет? Вдвоем мы за тридцать минут все закруглили бы! — подумал Геннадий, отвлекаясь от воспоминаний и снова останавливая взгляд на часах. — А мировой у меня батя! Таких красивых часов, какие он мне подарил, нет ни у кого в училище!»

Он встал и, прихрамывая на левую ногу, которую отсидел, подошел к раскрытому окну.

«Сокол» шел серединой Волги, вспарывая острым носом воду, дробившуюся на мириады ослепительных искр. Впереди парохода кружили чайки. Эти белые острокрылые птицы то носились над самой поверхностью реки, охотясь за рыбой, то взмывали к небу, оглашая окрестность пронзительным криком. Одна чайка взлетела особенно высоко. Все выше и выше поднималась она в синюю глубь, широко раскинув крылья. Геннадий долго следил взглядом за чайкой, пока она не превратилась в блесточку.

«Что же я стою?» Он бросился к двери. Прибежав на корму, поглядел на плот. Лодка сиротливо покачивалась на ленивой волне, уткнувшись носом в бревна.

«Умник какой! — подумал с раздражением Геннадий, снова направляясь в красный уголок. — Сам разгуливает, а тут потей!»

В красном уголке сидела Люба Тимченко и что-то чертила на большом плотном листе бумаги, занявшем чуть ли не полстола.

— Люба, что ты делаешь? — спросил изумленный Геннадий, никогда до этого не видевший ее за таким занятием.

Люба ничего не ответила и лишь улыбнулась — весело и счастливо.

А Геннадий все с тем же изумлением смотрел на девушку, которая карандашом уверенно наносила на бумагу то прямые, то извилистые линии, то какие-то кружочки, лишь изредка заглядывая в раскрытую книгу.

— Ну и получается же у тебя! — сказал Геннадий. — Все точно, как на рисунке в книге.

— Я, Геночка, чертежницей в Горьковском порту работала, пока меня, сумасшедшую, судьба не занесла на «Сокол», — заговорила вдруг Люба. — Мою работу ценили… Даже премии получала.

И она засмеялась — не тому, о чем рассказывала, а другому, сокровенному, только ей одной известному.

— Люба, а зачем тебе схема Волги? — не унимался дотошный Геннадий.

— Миша Агафонов попросил сделать. — Люба подняла голову и с загадочным выражением на лице посмотрела на практиканта: — Ты тайны умеешь хранить?

— Умею, — как-то не совсем уверенно произнес Геннадий.

— Смотри, никому ни слова! — Девушка оглянулась на дверь и зашептала: — Миша такое предложение разрабатывает… если его предложение применить, сразу легче станет сплавлять большие плоты по Волге. Понял? Только об этом пока еще никто не знает. Миша…

Дверь вдруг отворилась, и в красный уголок вошел Агафонов.

Люба вспыхнула и поспешно склонилась над бумагой.

— Ты что, Жучков, уже закончил? — обратился рулевой к Геннадию, останавливаясь у стола и не глядя на Любу.

— Какое там кончил!.. Я один тут запарился. А Юрка… — начал было жаловаться Геннадий.

Но Агафонов перебил его:

— Бросай якорь, мы сейчас вместе живо всю работу сделаем. Что у тебя еще осталось? Подписи к фото? Давай за них и возьмемся.

Агафонов сел за стол, придвинул к себе флакончик с тушью. Немного погодя он сказал:

— Так пойдет?

Геннадий глянул на табличку, аккуратно написанную печатными буквами, и авторитетно заявил:

— Классно!

Когда Доска почета была прибита на видном месте, Агафонов сказал, легонько хлопнув ладонью Геннадия по спине:

— Ишь ты! Что значит художественное оформление! А теперь отдыхай иди.

Геннадий убрал со стола обрезки бумаги, краски, украдкой поглядывая на Любу, которая все это время молча и старательно занималась своим делом, и направился в кубрик.

«Непременно с нынешнего дня начну закалять волю, — думал он. — А то Юрка… он хитрый, мальцом еще начал. А когда у меня появится крепкая, настоящая воля, мне тогда все нипочем будет! — Неожиданно он с веселой ухмылкой подумал совсем о другом: — А возьмусь-ка я нынче ночью за свой секретный план? А? Нечего откладывать в долгий ящик такое важное дело!»

Он спустился по трапу в носовой трюм, прошел по узенькому коридорчику в самый конец и толкнул дверь в кубрик.

Когда Юрий и Геннадий приехали на «Сокол» и впервые увидели кубрик, в котором им предстояло прожить целых два месяца, он сразу им понравился. Стены и потолок были выкрашены белой масляной краской, везде чистота, точно это не кубрик, а хирургическое отделение. Справа и слева — аккуратно заправленные постели, между кроватями — столик. А на столике — графин с водой и граненый стакан. Сбоку, над одной из кроватей, сверкал начищенными медными барашками иллюминатор.

Геннадий с восхищением смотрел на иллюминатор: он был настоящий, как на морских кораблях. Чтобы открыть его, сначала надо было открутить барашки, которые крепко прижимали раму со стеклом к борту.

— Юрка, я вот эту кровать займу… которая под иллюминатором, — сказал Геннадий и бросил на постель фуражку.

В тот же день на столике появилась стопка книг и тетрадей, над кроватью Юрия — цветная репродукция картины Айвазовского «Девятый вал» в узорчатой рамочке, а на вешалке — пиджаки, и кубрик принял обжитой, домашний вид.

«А неплохо бы после такой работенки чуток отдохнуть, — мелькнуло в голове Геннадия, когда он вошел в кубрик. Но он тотчас отогнал от себя эту мысль. — Заниматься буду. Я что решил теперь — точка… Видно, на плот сегодня не попадешь. — Он сжал кулаки. — Пусть только вернется Юрка!.. А еще товарищем называется Меня он любит прорабатывать — то лентяем обзовёт, то мораль начнет читать. А сам… ему, видно, все можно. Ну, да ладно! Вернется ужо, поговорю с ним по душам!»

Направляясь к столику, он двинул ногой табуретку, на которой обычно сидел Юрий. Табуретка свалилась набок, но Геннадий ее не поднял.

Он взял со стола учебник «Основы штурманского дела» и, листая его, присел на кровать, потом поудобнее лег, взбив подушку… И не прошло бы, наверно, и пяти минут, как Геннадий сладко уснул, но в это время дверь скрипнула, приоткрылась, и в кубрик боком пролез Юрий.

Сон с Геннадия как рукой сняло. Он приподнялся на локте и ехидно спросил:

— Вернулся?

Юрий молча и, как показалось Геннадию, виновато опустился на лежавшую на боку табуретку.

— Ну как, весело было? — Геннадий спрыгнул на пол и шагнул к Юрию. — Или, может, сочинишь, будто ты важным делом на плоту занимался?

Не поднимая головы, Юрий глухо сказал:

— Зачем же сочинять? Ну, провалял дурака, ну и не отпираюсь…

— Ах та-ак, не отпираешься? А ты думаешь, мне от этого легче? Я тут столько часов спины не разгибал, а он в это время в свое удовольствие… Отпустил усики и как что, так на плот, к Женьке! Женишок какой нашел…

Глянув на Юрия, Геннадий на полуслове прикусил язык и попятился к постели. Наклонив голову, словно собираясь бодаться, Юрий медленно двигался на Геннадия, плотно сжав побелевшие губы и выставив вперед внушительные кулаки.

Геннадий еще никогда не видел Юрия таким взбеленившимся. В училище было много драчунов, но Юрий ни разу ни с кем не дрался, хотя все отлично знали, что он легко мог положить на обе лопатки самого отчаянного забияку. И уж если он сейчас всерьез даст волю своим кулакам… Геннадий снова попятился назад. Испуганный взгляд его как бы говорил: «Что делать? До двери не успею добежать, он схватит… Ей-ей, сейчас отдубасит. От таких кулачищ не поздоровится!» Вслух он твердил, подбадривая себя:

— Ну только тронь, тронь попробуй! Я тебе покажу…

Вдруг Юрий круто повернулся к Геннадию спиной, с размаху распахнул дверь.

Уже давно смолкли в коридорчике шаги, а Геннадий все еще стоял бледный, с полуоткрытым от удивления ртом и никак не мог взять в толк, отчего так взъерепенился всегда спокойный Юрий.


А Юрий тем временем поднялся на палубу, прошел на самый нос и остановился у борта, подставив разгоряченное лицо встречному ветру. Руки у него дрожали, он никак не мог успокоиться.

Приближался вечер. Косые лучи солнца, все еще по-прежнему жаркого, но уже катившегося под уклон, так освещали левый берег, онемевший от дневного зноя, словно раздевали его донага, показывая без утайки каждую травинку, каждый бугорок.

Юрий глядел на широкий цветистый луг, на пестрое стадо коров, отдыхавшее на пригорке, и, стараясь забыться, думал о том, что часа через три, а возможно, и раньше, солнце опустится за прямые осокори, стоявшие на гористом правом берегу, и тогда луг потускнеет, на воду лягут светлые сквозные тени, загустеют лиловые дали и отовсюду повеет прохладой.

Внезапно насторожившись, он повернулся в сторону красного уголка. Тонкий девичий голос выводил:


Березонька белая,

Что любовь наделала…


«Неужели это Тимченко поет? — спросил себя Юрий. Ему показалось, что Люба никогда раньше так хорошо не пела. — Репетиция у них… к концерту готовятся».

Но вот голос смолк, на минуту в красном уголке все затихло, а потом как-то вдруг раздался веселый, переливчатый говорок баяна и тотчас застучали о половицы каблуки. Юрий по-прежнему стоял не шелохнувшись, он как бы все еще слушал песню, и глаза его, устремленные куда-то вдаль, затуманились.

Репетиция у «артистов», видимо, кончилась: они гурьбой высыпали на палубу, громко пересмеиваясь. Первой выбежала Люба Тимченко, веселая, разрумянившаяся, вся какая-то легкая, воздушная.

Люба то и дело оборачивалась к немного задумчивому, рассеянному Агафонову.

— Миша, а каким номером будем открывать концерт? — говорила она. — Миша, а что, если после пляски выпустить Кнопочкина с декламацией? Как ты смотришь?

Михаил торопился на плот делать доклад, а девушка все еще о чем-то говорила, глядя на него широко раскрытыми, сияющими глазами.

«Почему она так смотрит на Мишу?» — неожиданно для себя подумал Юрий и тотчас смутился.

Он не видел, как к борту «Сокола» подчалила утлая лодчонка. Юрий оглянулся лишь в тот момент, когда из лодки раздался протяжный окающий голос:

— Эй, люди добрые, молока топленого не надо?

На носу лодчонки стоял высокий бородатый старик в соломенной шляпе, а посередине, как нахохлившиеся клуши, сидели две колхозницы, обхватив черными от загара руками корзины с бидонами.

— Давай, борода, показывай товар! — крикнул кто-то с мостика.

По палубе уже бежали сокольцы, гремя чайниками и кастрюлями.

— А яичек у вас нет? — спрашивала жена третьего штурмана, перевесившись через поручни. — Яичек, говорю, нет?

— Луку зеленого, мамаши, не привезли? — кричал простуженным, хрипловатым голосом высокий худощавый парень в красной футболке.

Расталкивая сгрудившихся у борта сокольцев, к поручням протиснулся высокий сутулый старик в очках, прижимая к груди прокопченную миску. Это был механик судна Александр Антоныч. Сросшиеся у широкой переносицы густые клочкастые брови придавали его сухому продолговатому лицу суровое, строгое выражение.

— Бабы, а молоко-то у вас не снятое? — придирчиво спросил механик.

А Юрий все не спускал глаз с Любы. Стоило Агафонову уйти, как девушку точно подменили: взгляд ее потух, она сразу притихла и уже не казалась такой оживленной и счастливой, какой только что была.

Юрий взволнованно смотрел на Тимченко и терзался в догадках: что такое с ней происходит? В этот миг он обо всем забыл: и о размолвке с Женей и о стычке с Геннадием, которого он вгорячах чуть не отколотил. Он глядел на Любу, и что-то новое, незнакомое и такое прекрасное раскрывалось перед ним… Вдруг из-за угла носовой рубки вышел второй штурман Давыдов.

Давыдов всегда одевался так, будто собирался в гости. Но сейчас он превзошел самого себя. Штурман был во всем белом. Новый китель плотно облегал его тонкую стройную фигуру. Из-под гладко отутюженных брюк выглядывали носки белых парусиновых ботинок, усердно намазанных зубной пастой. И пахло от Давыдова крепкими духами.

— Я не помешал, Любочка, вашим мечтаниям? — игриво спросил он, приближаясь к Любе и не спуская с нее прищуренных глаз.

Люба ничего не ответила, она словно не замечала Давыдова. Ее увлажнившиеся глаза с робкой надеждой смотрели на Волгу, в сторону плота, которого отсюда не было видно. Остановившись рядом с Тимченко, штурман заложил за спину руки и засвистел.

Внезапно Люба, изменившись в лице, бросилась навстречу выходившему из красного уголка кочегару Илье.

— Илюша, подожди, мне с тобой поговорить надо.

Ухватившись за руку кочегара, Люба увлекла юношу в сторону машинного отделения, что-то оживленно ему рассказывая.

Немного погодя штурман тоже ушел, поминутно одергивая китель. А Юрий еще долго стоял на носу, глядя прямо перед собой и ничего, кажется, не видя…


Тайна Геннадия


После ужина Геннадий стал укладываться спать.

«Главное, чтобы проснуться вовремя — в самую полночь, — думал он, бросая на табурет, стоявший рядом с кроватью, брюки и гимнастерку. — Часы на руке оставлю. Проснусь и сразу на них посмотрю».

Геннадий не прочь был завалиться в постель не раздеваясь, но не сделал этого из боязни, как бы Юрий не раскрыл его тайного замысла.

Укрывшись до пояса простыней, Геннадий вытянул ноги и прищурил глаза. Иллюминатор был открыт, с реки потянуло вечерней свежестью, терпко запахло отцветающими травами. Геннадий снова, уже в который раз, стал перебирать в уме все детали своего секретного плана, к осуществлению которого он и намеревался приступить сегодня в полночь. Потом он еле-еле приоткрыл глаза и посмотрел через узенькие щелочки между ресницами.

Юрий сидел у стола боком к Геннадию. Перед ним лежала дырявая майка и шпулька с нитками. О чем-то вдруг задумавшись, Юрий глядел куда-то в сторону, опустив на край стола руку с зажатой между пальцами иглой.

Настольная лампа с простеньким бумажным абажуром освещала мягким розоватым светом всю правую половину его лица, обращенного к Геннадию. Вот Юрий пошевелил широкой бровью и чуть разомкнул толстые, слегка выпяченные губы, словно собираясь что-то сказать.

«Штопай, штопай себе на здоровье, вояка! — со злорадством подумал Геннадий. — А я как-нибудь и один… Как-нибудь и без тебя проживу». Но через минуту Геннадий еле сдержал вздох и кончиком языка облизнул пересохшие губы. «А Юрка ничегошеньки не подозревает. А я вот в полночь встану — и на палубу… Только бы не проспать. Посмотрим еще, кто из нас…»

Дальше Геннадий ничего уже не помнил. Веки сами собой слипались, слипались так, что их уже немыслимо было разодрать, приглушенно плескавшаяся за бортом вода словно подхватила его и понесла, понесла куда-то, мягко покачивая на упругих волнах…

Уже за полночь встречный пассажирский пароход поднял большие волны, и одна из них, самая высокая, ударившись о борт «Сокола», хлестнула по иллюминатору. Холодные брызги окатили Геннадию лицо, и он вскочил, ошалело повел вокруг глазами, не понимая, что произошло.

Где-то рядом, в темноте, посапывал Юрий, а над головой сердито плескались, все еще не угомонившись, волны.

Геннадий хотел уже снова лечь, потеплее укрыться одеялом, как вдруг вспомнил о своем намерении и окончательно проснулся.

Он кое-как оделся и на цыпочках направился к двери, держа в охапке шинель и ботинки.

Но у самой двери, как назло, из рук выскользнул ботинок и грохнулся на пол. Геннадий так и присел. С минуту он не дышал, уткнувшись лицом в колючий рукав шинели.

Но, к счастью, все обошлось: Юрий даже не пошевелился. Подняв ботинок, Геннадий легонько потянул на себя дверь.

Очутившись в коридорчике, он перевел дыхание и посмотрел на часы. Лампочка под потолком горела тускло, будто свет от нее прорывался из тумана. Но Геннадий все же разглядел и циферблат и стрелки. Была ровно половина первого. В тот же миг с палубы донесся звон колокола. Отбивали склянку. Прозвучал один неполный удар: дзинь!

«Часы у меня точно идут», — подумал Геннадий.

Обувшись и накинув на плечи шинель, он с прежними предосторожностями стал подниматься вверх по трапу.

«Только бы не нарваться на вахтенного матроса!» — говорил он себе, выглядывая из трюма. Но в пролетах между машинным отделением и каютами было пусто. Напротив трюма, за стеклянной перегородкой, шумно дышала паровая машина, весело приговаривая: «И так — и эдак! И так — и эдак!»

Воровато озираясь, Геннадий обогнул угол рубки и прокрался на нос. Вся палуба, обитая железными листами, лежала перед ним, как большая начищенная монета, и каждый шов на ней, простроченный заклепками, был четко заметен.

— Ну и ночка! — прошептал Геннадий, задирая голову.

На темном небе висела сияющая луна с едва приметными пятнышками цвета медного купороса. У луны, казалось, кто-то ради озорства остриг ножницами краешек, и она от этого выглядела чуть-чуть уродливой.

Год назад, еще до поступления в речное ремесленное училище, Геннадий, как и всякий, был бы тронут красотой этой светлой лунной ночи, но сейчас он знал: в лунные ночи водителю судна приходится быть особенно внимательным и зорким. В тихие лунные ночи белесовато-желтые пески островов сливаются с гладкой, светящейся поверхностью воды, становятся трудноразличимыми, и тогда судну недолго сесть на мель. Даже опытного капитана настораживают в такие ночи смутные тени от берегов, падающие на реку. Не видя в густой черной мгле яра или устья оврага, капитан может повернуть пароход или слишком рано, или слишком поздно, сбиться с курса, и тогда авария неминуема.

Всю ночь простоит теперь за штурвалом капитан «Сокола» Сергей Васильич Глушков, впиваясь глазами в светлую и в то же время неотчетливую даль, точно глядя через толстое мутное стекло.

Обо всем этом и думал Геннадий, осматриваясь вокруг. Но, пожалуй, пора и ему заступать на свою вахту. Геннадий поправил съехавшую с плеча шинель и подошел к бушприту.

«Будем считать, что я в одном лице и капитан и штурман и стою у штурвала в рубке», — сказал он себе, пристально вглядываясь вперед.

Так Геннадий приступил к выполнению своего секретного плана, который он вынашивал в голове целых два дня. Он назвал его «Планом ускоренного прохождения производственной практики».

Над этим планом Геннадий стал думать после того, как у него лопнуло терпение ждать, когда их с Юрием начнут обучать управлению судном.

«Три недели доживаем на «Соколе», а штурвала и в руках не держали, — думал Геннадий, — А в ночные вахты нас и совсем не собираются назначать. А они самые трудные. В ночное время сам капитан стоит на вахте… Разве из нас выйдут хорошие рулевые, если мы не привыкнем работать ночью? Нет, не выйдут. Вот и надо самим что-то придумать».

И Геннадий придумал. План его был необыкновенно прост: просыпаться в полночь, выходить на палубу и стоять на носу, представляя, будто он в штурвальной рубке.

«За время вахты я буду то капитаном, то штурманом. И так все время буду чередоваться. Эдак в два счета рулевым сделаюсь! Только в секрете держать все надо, А то еще просмеет Илья или кто другой. Скажут: парень большой, а как маленький… игру какую-то затеял».

Заметив, что пароход стал медленно сворачивать влево, Геннадий вступил в обязанности капитана и отдал про себя приказание воображаемому штурману: «Лево руля! Так держать». Подражая Глушкову, он сказал: «Спрашивается, для чего мы сейчас изменили курс, уклонившись несколько влево? А чтобы не сшибить плотом вон тот красный бакен. Плотовой ход в том месте неширок — гляди в оба».

Скоро и на самом деле пароход прошел совсем неподалеку от бакена с рубиновым глазком. Вся крестовина бакена была унизана серыми пушистыми комками. Это дремали чайки, уставшие за долгий день. Но птицы спали чутко, и глухой, тяжелый стук колес разбудил их. Недовольные, что их потревожили, они взлетели и, суматошно крича, закружили над водой.

Но едва прошел пароход и бакен, покачавшись на волнах вяло, вразвалку, опять замер на месте, чайки снова облепили мокрую, засеребрившуюся в лунном свете крестовину.

Геннадий услышал за спиной шаги. Он бросился к продуктовым ларям, стоявшим вдоль передней стены носовой рубки, и, протиснувшись между ними, присел, затаился. К колоколу ленивым шагом подошел матрос в брезентовой куртке и отбил новую склянку.

«Час ночи», — подумал Геннадий, провожая взглядом не спеша удалявшегося матроса.

Выйдя из своего укрытия, он надел в рукава шинель, застегнулся и снова встал к «штурвалу».

Впереди замелькали бледные огоньки идущего навстречу парохода. Пока еще трудно было определить, что это за судно: пассажирский пароход или буксир с караваном барж?

Геннадий напряженно всматривался в светящуюся мглу. Огоньки приближались. Вскоре он различил на мачте встречного судна два красных огня и чуть пониже белый.

«Буксир шлепает с нефтянками», — заметил про себя Геннадий.

В это время над его головой в чуткой ночной тишине раздался оглушительный рёв. Казалось, все вокруг задрожало от гудка. Немного погодя ответил и встречный — хрипло, натужно. Над левым бортом нефтевоза замигал белый огонек.

«С левой стороны пройдет», — решил Геннадий.

С каждой минутой все отчетливее слышался грохот гребных колес приближавшегося судна. Оно было окрашено серой краской и как-то сливалось с водой. За буксиром гуськом тянулся караван грузных нефтянок, осевших по самые борта в воду. Глядя на эти бесшумно скользящие посудины, можно было подумать, что перед тобой проплывают призрачные тени затонувших когда-то судов.

«Ого, целых четыре тащит! — подумал Геннадий с уважением о буксире и пожалел, что под руками нет бинокля: хотелось узнать название буксира. — А Сергей Васильич, тот каждый пароход «в лицо» знает. Посмотрит и скажет: «Ломоносов» идет». Подойдет пароход ближе, смотришь — и верно: «Ломоносов».

Наконец караван нефтянок скрылся, и снова все стихло, лишь взбудораженная вода еле-еле плескалась, расходясь к берегам полукружием светлых складок.

Геннадию вдруг показалось, будто впереди что-то чернеет, то поднимаясь над волнами, то скрываясь в воде. Уж не померещилось ли ему? Протерев кулаком глаза, он снова посмотрел на воду. Нет, не померещилось. «Сокол» шел прямо на этот черный и круглый, как голова, предмет. А вдруг это на самом деле человек? Сорвался с борта встречного буксира и теперь тонет, уже не в силах кричать о помощи. Геннадий вздрогнул, отпрянул от борта. Что делать? Закричать? Или бросить спасательный круг и бежать к капитану?

— Сергей Васильич, с левого борта топляк! — крикнул кто-то на верхней палубе. — Как бы в колесо не попал.

Геннадий вытер пот со лба. И почему он раньше не догадался, что это самый обыкновенный топляк? Намокшее бревно, плывущее стоя. Такое бревно может проломить дно деревянной баржи, а если попадет в колесо парохода, в щепки искрошит плицы.

Тот же голос прокричал:

— Пронесло!

«Значит, Сергей Васильич вправо свернул, а то бы топляк в колесо угодил», — решил Геннадий и глянул на Волгу, сумеречно сиявшую под ущербной луной, потом перевел взгляд на неясную полоску лугового берега, в неверном и обманчивом свете казавшуюся то очень далекой, то совсем близкой. А от холмистого правого берега на воду падала густая, плотная тень, и временами казалось, что пароход вот-вот заденет боком о прибрежную скалу.

Внезапно перед глазами Геннадия заполыхали два языкастых костра. Они точно из-под земли вымахнули. Видимо, были скрыты горным выступом, который «Сокол» только что миновал. Оба костра полыхали рядом, на небольшом расстоянии друг от друга. Только у одного из них бушующее пламя рвалось вверх, к небу, а у другого почему-то тянулось вниз. Геннадий поморгал ресницами, но все осталось по-прежнему: багровое, извивающееся пламя второго костра уносилось куда-то вниз, в черную бездонную пропасть.

Геннадий тихо засмеялся.

«На берегу всего один костер. А второй — это его отражение в воде», — догадался он, и ему захотелось посидеть у этого веселого, приветливого огонька, поговорить с людьми, которые его разожгли. Кто они, эти полуночники: бывалые ли волгари из рыбацкого колхоза или такие же, как и Геннадий, ребята, после удачной рыбалки варящие ушицу, которая здесь, на Волге, всегда кажется вкуснее всего на свете?

Снова послышались шаги. Видимо, опять шел вахтенный матрос. Геннадий заспешил к ларям.

Случайно глянув вверх, он увидел Большую Медведицу, нависшую над трубой судна, над той самой трубой, которую утром он красил вместе с Юркой.

Казалось, невидимая рука, собрав в золотой ковш все звезды с неба, ставшего пустынным и скучным, высыпала их в широкий зев трубы.

Геннадий погрозил пальцем Большой Медведице: «Смотри не засори топку!» — и спрятался между ларями. Но едва Геннадий присел, как все его тело сковала неодолимая дремота, и он, ничего больше не помня, уткнулся носом в колени.

Проснулся он на рассвете от холода. Поводя вокруг осовелыми глазами, Геннадий никак не мог понять, зачем он вдруг очутился на палубе, когда вечером — он это точно помнил — ложился на свою кровать в кубрике.

Над Волгой ползли лохматые клочья тумана. Справа тянулись голые холмы, а слева берега совсем не было видно: его закрывала серая пелена. Зато несмолкаемое соловьиное пение, раздававшееся на луговом берегу, доносилось так отчетливо, будто самозабвенные певцы сидели не в зарослях кустарника, а на палубе «Сокола».

«Как же я все-таки сюда попал?» — по-прежнему с недоумением спрашивал себя Геннадий, засовывая озябшие руки в карманы шинели и озираясь по сторонам.

Вдруг в одном из карманов под руку попалась какая-го скомканная бумажка. Он вытащил ее и сразу узнал, что это такое. Это был «План ускоренного прохождения производственной практики». Сжимая в кулаке сложенный вчетверо листок бумаги, он вылез из-за ларей и, покачиваясь, побрел в кубрик.

В пролетах, по-прежнему безлюдных, было душно, пахло пригорелым маслом. А паровая машина за дрожащей стеклянной перегородкой уже устало, с хрипотцой вздыхала: «Не так — не эдак! Не так — не эдак!»

Геннадий вошел в кубрик никем не замеченный и, быстро раздевшись, лег на койку, с головой закутавшись в одеяло. Юрий и на этот раз спал крепко и не слышал его возвращения.

«Так удачно все получилось», — подумал Геннадий, поджимая к животу холодные колени, и тотчас заснул.


ВТОРОЙ ДЕНЬ


Есть над чем поразмыслить


Все утро Геннадий чистил деревянные ручки штурвального колеса. Вчера во время большой приборки про них совсем забыли. За неделю ручки загрязнились, засалились. А когда они грязные, рука штурмана или рулевого может соскользнуть, и произойдет ненужный поворот руля.

Геннадий чистил «колышки» — так он называл ручки — мягкой шкуркой. Из грязно-коричневых они постепенно делались светло-желтыми. Не скользили уже и пальцы, когда брались за «колышки». Работа была легкой и приятной: стоишь рядом со штурманом, будто сам управляешь судном.

А нынче и Давыдов оказался на редкость разговорчивым. А так от него и слова не скоро добьешься. По мнению Геннадия, Давыдов был скучным человеком. Другие играли в шахматы, на бильярде, занимались в кружке самодеятельности, а Давыдов ничем не увлекался. Он и смеялся редко. «Но если судить справедливо, — думал Геннадий, — второй штурман имел и свои положительные качества: он был аккуратным, точно знающим свои обязанности человеком».

На «Сокол» Давыдов поступил летом прошлого года. Но здесь он так ни с кем и не сблизился. И звали его все просто по фамилии: Давыдов. «Ты, Давыдов, подготовь лекцию о международном положении», — говорил штурману Агафонов. «Эй, Давыдов, — окликал штурмана капитан, — у меня к тебе просьба».

За глаза же молодые ребята прозвали Давыдова «знаменателем бесконечности». В минуты хорошего настроения второй штурман любил говорить красиво и загадочно: «Ну-ка скажите, что значит числитель жизни по сравнению со знаменателем бесконечности?»

Сегодня в рубку с утра заявился Кузьма — полосатый сибирский кот с хитрющими зелеными глазами, похожий на тигренка. Он везде был желанным гостем.

Кузьма был особенный кот: он совсем не боялся воды. Во время приборки он безбоязненно ходил по мокрой палубе, трубой задрав кверху пушистый хвост. В жаркие дни Люба Тимченко мыла Кузьму в тазу, чесала его гребенкой, и он, зажмурив от удовольствия глаза, сладко мурлыкал.

Неслышно ступая мохнатыми лапами по полу, Кузьма первым делом по-хозяйски заглянул во все углы рубки. Но, не найдя там ничего интересного, Кузьма подошел к Геннадию, колесом изогнул спину и потерся о его ногу.

Геннадию было некогда — он даже не взглянул на кота, и тот, обиженный холодным приемом, прыгнул на подоконник. Усевшись напротив Давыдова и ни на кого не глядя, Кузьма принялся умываться.

— Ну что, хвостатый продукт природы, — заигрывая с котом, спросил штурман, — кормила тебя нынче хозяйка иль ей не до тебя?

Кузьма и ухом не повел.

— Быстро голову теряет, — продолжал загадочно Давыдов, — не очень-то самолюбива!

«Это он про Любу так. Но в чем же она провинилась?» — подумал Геннадий, и ему стало обидно за девушку. Люба была добрая. Она частенько подливала в миску Геннадия лишний половник супа или борща.

— А Люба… она ничего… она хорошая! — сказал, запинаясь, Геннадий.

Щуря красивые цыганские глаза, Давыдов снисходительно улыбнулся:

— А кто говорит, что плохая? Девица… ничего. Недурна собой… Не так ли, Кузьма?

Штурман протянул руку, намереваясь потрепать кота, но тот неожиданно ощетинился, замахнулся лапой.

— Пошел вон, дурак! — закричал Давыдов.

Добежав до конца подоконника, Кузьма прыгнул на столик с лоцманской картой и как ни в чем не бывало стал укладываться спать, распустив свой длинный хвост. Хвост пересек Волгу, голубой змейкой протянувшуюся через весь лист карты из угла в угол, но Кузьму это обстоятельство нисколько не тревожило.

Штурман уже больше не возобновлял разговора о Любе, весь отдавшись управлению судном, и Геннадий рад был этому.

Заканчивая протирать последний «колышек», Геннадий посмотрел в заднее окно рубки и смял в кулаке шкурку.

За плотом простиралась песчаная коса. Она тянулась вдоль левого берега, острым клином, точно предательская сабля, врезаясь в русло Волги, делавшей в этом месте пологую излучину. «Сокол» полчаса назад миновал небезопасное место, где водителю судна не положено зевать, а сейчас с косой поравнялся большой пассажирский пароход, выпуская из трубы клубы черного дыма. Пароход был весь на виду, за косой скрывались лишь колеса. И казалось, пыхтя и отдуваясь, он взбирался на ослепительно белые пески, решившись на непростительно дерзкую выходку: не огибать косу, а пересечь ее напрямик, чтобы как можно быстрее догнать плотокараван.

— Борис Наумыч, гляньте-ка, — прошептал Геннадий. — Ну прямо как по суше катит!

Не выпуская из рук штурвала, Давыдов оглянулся, лениво обронил:

— Просто обман зрения.

Геннадию стало как-то не по себе. Он с недоумением перевел взгляд на штурмана и, все еще чего-то не понимая, медленно отвернулся.

Немного погодя, заслышав гудки обгоняющего судна, Давыдов сказал:

— Иди махни ему с правого борта.

И полез в карман за папиросой.

— Совсем другая жизнь, скажу тебе, на этих больших, не то что на нашей посудине, — штурман вздохнул. — Совсем другая, — немного помолчав, раздумчиво повторил он. Вдруг, что-то, видимо, вспомнив, он ухмыльнулся, разглаживая усики и косясь на трап. Вахта Давыдова подходила к концу, и вот-вот на мостик должен был подняться капитан, которому из-за болезни первого штурмана приходилось нести и его вахту. — Там, черт возьми, весело!

Наконец пассажирский пароход, шумливый и пестрый-пестрый от нарядной публики, столпившейся на верхней палубе у борта, поравнялся с «Соколом». Это был «Яков Воробьев», камич. Отличить камский пароход от волжского можно было по флагу: на камских судах флаги двухцветные — сине-красные.

Секунду-другую «Яков Воробьев» шел рядом с «Соколом», как равный с равным, а потом стал обгонять его. Пассажиры что-то кричали, махали руками сокольцам. Геннадий не удержался и, выскочив из рубки, тоже замахал фуражкой. Повернувшись назад, он чуть не налетел на рулевого Агафонова, неистово махавшего свернутым в трубку листом бумаги вслед удалявшемуся пароходу.

— Дружок на «Воробьеве» служит, — сказал Агафонов Геннадию и улыбнулся: — Во-он на корме стоит.

— Объявление о завтрашнем концерте? — спросил Геннадий, прикасаясь рукой к жесткому листу бумаги.

— Не угадал. — Агафонов вошел в рубку и направился прямо к столику, — Вставай, Кузьма, хватит спать!

Но Кузьма и не думал вставать. Он лишь лениво глянул на рулевого и тотчас прикрылся лапой: его ослепило солнце.

— Экий лежебока! — Агафонов отнес лоцманскую карту вместе с котом на скамейку и неторопливо развернул на столе свой шуршащий свиток.

— Что это у тебя? — спросил Давыдов.

— Да вот… хочу посоветоваться, — как можно небрежнее обронил Агафонов и умолк.

Склонившись над столиком, он прикалывал углы бумаги кнопками. Кнопки все что-то ломались: не то они оказались плохими, не то рулевой слишком сильно вдавливал их в крышку стола. Наконец он разогнул спину и повернулся к Давыдову.

— Скажи, Давыдов, ты не ломал себе голову над тем, чтобы придумать такое… ну, приспособление, что ли, такое, которое облегчило бы сплав большегрузных плотов?

Тонкие губы штурмана тронула улыбка.

— Особенно в местах с сильным свалом воды нам сейчас туго приходится. Еле успеваем вовремя оттаскивать концы плота от яра, — продолжал Агафонов, не глядя на Давыдова. — Я и стал задумываться: а что, если нам укоротить трос, за который мы ведем плот… ну, хотя бы на одну треть? Не легче ли тогда будет управлять плотом? Как ты думаешь?

— Так, так… А это что за грамота на столе?

— Схема… В жизни все это, конечно, сложнее…

— Постой-ка за штурвалом.

Агафонов встал к штурвальному колесу, а Давыдов подошел к столику. Геннадий последовал за ним.

«Это Любина работа, — подумал Геннадий. — Она в красном уголке чертила».

На листе бумаги черными жирными линиями была нарисована Волга — участок пути Зольное — Ундоры. На схеме были начерчены и острова, и песчаные мели, и перевалы, и свальные яры, и обстановочные знаки — все как есть в действительности. А по фарватеру шел «плотокараван»: «буксирный пароход», сделанный из листочка отрывного календаря, и прикрепленный к нему нитками «плот» — дощечка от разломанной спичечной коробки. Такой же «плотокараван» находился в запасе — на углу листа.

— У одного из твоих «судов» трос короче? — спросил Давыдов. — Так, так… Решил новаторством заняться? Интересно. — Штурман поглядел на трап. — Как будто еще никто не осмеливался укорачивать трос? Его длина всегда равнялась ширине плота…

— Возможно, и никто. — Агафонов упрямо наклонил голову. — Но ведь никто до нас и не водил такие плоты!

На мостик упругим шагом поднялся Глушков. На секунду он задержался в дверях рубки, окидывая всех сосредоточенным взглядом, потом подошел к скамейке, сел.

В рубке воцарилось неловкое молчание. Но вот Давыдов как-то боком отодвинулся от столика и сказал:

— Не хотите ли взглянуть, Сергей Васильич? Агафонов сейчас принес.

Капитан молча приблизился, наклонился над схемой. Давыдова, начавшего было давать объяснения, он жестом попросил замолчать. Агафонов закурил самокрутку, но тотчас смял ее в кулаке.

Глядя на Агафонова, Геннадий подумал: «Смотри, как волнуется, даже губу закусил. А не разнесет ли его капитан?» Но, к удивлению Геннадия, Глушков не «разнес» Агафонова. Он снял фуражку, поворошил начинающие седеть волосы и с расстановкой произнес:

— Да-a, есть над чем поразмыслить…

— Конечно, Сергей Васильич, подумать тут есть над чем! — тотчас согласился стоявший за спиной капитана Давыдов.

— Вот как решим, Михаил: завтра на производственном совещании обсудим твое предложение. А схему свою оставь пока здесь: пусть и другие познакомятся. — Глушков осторожно расправил пальцами помятый угол схемы и, помолчав, добавил, обращаясь к штурману: — Иди, Давыдов, ты свободен.


Юрий не сразу заметил, как из пролета на корму вышли Вера Соболева и Агафонов. Вера шла первой. Она смущенно и радостно улыбалась, а чуть позади нее вышагивал рулевой, и выражение лица у него было такое, будто он что-то потерял.

— Нет, нет, и не проси, Миша. Я петь не стану. — Вера потупилась. — Это Зинаида все выдумала, будто я хорошо пою… Ты лучше свою Любу попроси. Она, сказывают…

Вера замолчала и отвернулась.

Агафонов взял девушку за руку так осторожно и бережно, точно это была не рука, а хрупкий сосуд, и, слегка наклонившись к ее оттопыренному, как у Жени, уху, розово горевшему на солнце, сказал, по мнению Юрия, совсем униженно:

— Ну, Вера, ну нельзя же так! Или ты хочешь, чтобы с треском провалился концерт? И при чем тут Люба?

Вера чуть покраснела и высвободила руку. Михаил снова отступил назад, и так они шли прямо на Юрия, совсем не замечая его, словно вдруг ослепли.

Юрий не успел убрать с дороги весло, и девушка с равнодушным видом перешагнула через него и пошла дальше. За ней с таким же равнодушным видом через весло шагнул и Агафонов. Юрий смотрел на них и не верил своим глазам. Вере Юрий еще прощал такое равнодушие — она девушка, ее, наверное, больше интересуют тряпки, — но Михаил! Как он мог пройти мимо, ни словом не обмолвившись о весле, которое он, Юрий, делал с такой любовью? Разве это не Михаил еще сегодня утром сомневался, справится ли Юрий с порученной работой?

А Соболева и Агафонов, обогнув корму, прошли мимо камбуза с настежь распахнутой дверью и скрылись в следующем пролете.

«Прямо-таки все помешались на этом вечере самодеятельности! — обиженно подумал Юрий, пригоршнями бросая в ведро еловые стружки. — А эта Соболева… ничем не лучше Женьки. Артистку из себя корчит! А я бы на месте Михаила все равно не стал бы ее упрашивать. Хочет — пусть поет, не хочет — как хочет».

Он примял большим смуглым кулаком стружки, вылезавшие из ведра, взял его за дужку и пошел в камбуз.

«Завтра покрашу весло, — грешил Юрий. — Сегодня никакой охоты нет».

Вот и судовая кухня. У раскаленной плиты с булькающими кастрюльками и шипящими сковородками стояла Люба Тимченко.

— Принимай, хозяйка, стружки на растопку! — сказал Юрий, заглядывая в дверь.

Но Люба не оглянулась. Она прижимала к губам скомканный носовой платочек, словно боялась разрыдаться, и молчала.

— Люба, что случилось? — Юрий прямо с ведром вошел в камбуз. — Ты не захворала?

Девушка затрясла головой, всхлипнула:

— Борщ… борщ я пересолила…

Юрий выронил из рук ведерко, и оно со звоном грохнулось о железный пол. Тугие колечки стружек вприпрыжку покатились в разные стороны.

Люба вздрогнула, глянула на Юрия большими, полными слез глазами и вдруг улыбнулась:

— Экий же ты неуклюжий!.. Иди, иди! Я сама соберу.

Выпроводив Юрия из камбуза, она захлопнула дверь.

Юрий посмотрел вправо, и глаза его вдруг так и просияли. У двери в машинное отделение одиноко стояла Женя и нервно перебирала пальцами поясок нового платья, в которое она принарядилась, отправляясь с сестрой на «Сокол».

«Женя, ты чего тут стоишь?» — чуть не сорвалось у Юрия с губ. Но он тотчас отвернулся и торопливо — через силу — зашагал прочь.

Придя на корму, он опустился на чугунный кнехт у самого борта. Он долго сидел не шелохнувшись, уставившись на сверкавшую внизу воду, и щеки его все еще горели жарким румянцем…


Перекаты


Показались Балымерские острова. К небу тянулись острыми верхушками осины, чувствовавшие себя здесь полноправными хозяйками. Много было на островах и прямоствольных тополей, старавшихся выставить себя напоказ. Кое-где мелькали березки, нарядные, кокетливые. А вся опушка заросла непролазным вербовником.

Геннадий глядел на Балымерские острова и думал: вот бы где побродить денек-другой! Казалось, ничего не должно было беспокоить капитана при виде этих островов, радующих глаз своими девственными зарослями, но почему-то Глушков, весь как-то подобравшись, начал тревожными гудками вызывать бакенщика. Бакенщик приплыл на широкогрудой, устойчивой лодке «Сазан», чем-то и в самом деле напоминавшей здоровяка сазана.

Они встретились как старые знакомые. Бакенщик, поздравив капитана с большим рейсом, угостил его каким-то особенным, собственной посадки, табаком-самосадом, и они оба, прежде чем начать деловой разговор, выкурили по самокрутке.

Геннадий внимательно разглядывал этого худощавого, сутуловатого человека. На лацкане его пообносившегося пиджака была прикреплена орденская ленточка.

«За что его орденом Трудового Красного Знамени наградили? — думал Геннадий, вертясь вокруг бакенщика. — Неужели за фонари, которые он зажигает и гасит?»

Докурив самокрутку, капитан обратился к бакенщику с таким вопросом:

— Скажите, Николай Иваныч, сколько воды на Средне-Балымерском за красным бакеном?

— Два с половиной метра.

— Надо убрать бакен, а то плотом сшибем. Судовой ход в том месте узок.

— А у меня Григорий туда отправился. Снимет.

— А на Нижнем перекате сколько водицы?

— Совсем сухо, Сергей Васильич.

— А поточнее?

— Один девяносто. Никак не больше.

Капитан, встретивший бакенщика радушной улыбкой, теперь уже не улыбался. Он взял с полки бинокль и внимательно смотрел на медленно приближавшиеся острова.

Фарватер — полоса водного пути, по которому идут суда, — проходил между островами. Здесь-то, видимо, и начинались опасные для судоходства Средне-Балымерский и Нижне-Балымерский перекаты. Особенно их побаивались суда-плотоводы. Плот надо было провести по узкому, извилистому ходу, огороженному красными и белыми бакенами. Вода в этом месте то устремляется в проран — промоину горного острова, — и «голову» плота, того и гляди, могло затащить на осередок — подводную песчаную отмель, начинающуюся за островом, то она вдруг вся скатывалась в левобережный Сергиевский яр, и тогда уж надо было остерегаться лугового берега и оттаскивать плот подальше, на середину.

Стоявший у штурвала Агафонов, так же как и Глушков, напряженно смотрел прямо перед собой на праздничную, в неистовом блеске Волгу, на светлую веселую зелень островов и время от времени слегка повертывал штурвал то вправо, то влево.

Уловив нужный момент для взятия курса на Средне-Балымерский перекат, Глушков повернулся к открытому окну рубки и проговорил:

— Бери левее, Михаил.

Замелькали ручки штурвального колеса, и «Сокол» начал медленно поворачиваться к луговому Балымерскому острову, окаймленному песчаной отмелью.

А на плот, размахивая флажком, капитан передал распоряжение, чтобы опустили средний лот.

— Это вы чего там наколдовали? — пошутил бакенщик, сутулясь.

— Сейчас средний лот опустят, — сказал Глушков, передавая Геннадию флажок. — Плот выровняется и пойдет прямо. Ни влево, ни вправо не будет раската. Вот и все колдовство!.. Из пароходства обещали нам к этому рейсу радиотелефон доставить для связи с плотовой командой, да так и не привезли. — Капитан чуть усмехнулся. — Не зря говорят: «Обещанного три года жди!»

— Мудреное это дело — плоты водить, — посочувствовал Николай Иваныч. — Пока ведешь его до места, сколько, чай, горюшка-то всякого хлебнешь! Это у меня вот не работа, а масленица: зажег под вечер фонари да и отдыхай себе до утра…

— Знаем, какая масленица! — перебил его Глушков. — Самое кляузное место эти ваши перекаты. Ни днем ни ночью от них покоя нет.

Бакенщик напоследок снова угостил самосадом Глушкова, сам скрутил козью ножку и стал прощаться:

— Бывайте здоровы! И чтоб с полной удачей на стройку прибыть. — Он оглянулся на плот и добавил, покачивая головой: — Экую махину зацепили! Всей Волге на диво!

Когда бакенщик спустился на нижнюю палубу, Геннадий бросился за ним.

— Постойте минуточку, — заговорил он впопыхах, робко тронув за локоть бакенщика, уже собиравшегося перелезать через поручни.

Тот остановился.

Геннадий оглянулся направо, налево и, волнуясь, спросил как можно вежливее:

— Скажите, пожалуйста, вам много пострадавших пришлось спасти?.. Ну, от разных аварий во время штормов.

— Тоже ведь выдумал — аварии! Да у меня, если хочешь знать, ни одного такого случая не было.

— А я думал… думал, вы орден за это самое… за свою работу получили.

— Ты угадал: за работу получил. Я, парень, почитай, чуть ли не с первых дней Советской власти в бакенщиках хожу. Как вернулся с гражданской, так и осел тут, на этих перекатах. За то самое, что ни одной аварии не случилось на участке по моей вине, правительство и награду мне дало. А ты как думал? За аварии мне орден-то дали?

И Николай Иваныч добродушно засмеялся, наклонился и обнял Геннадия за плечи жилистыми руками.

— А поедем-ка ко мне в гости на недельку? — сказал он. — И уж чем я тебя только не угощу: и медком прошлогодним сотовым, и пирогами со всячинкой, и ушицей стерляжьей. С Григорием рыбачить махнете на острова, в ночное закатитесь с колхозными ребятами. И купаться будешь вдоволь… У нас тут пески такие — ни на одном курорте эдаких не сыщешь! Поехали? А как ваши будут обратно вертаться, я подвезу тебя на судно. Ну как, по рукам?

— Что вы! Мне сейчас никак нельзя, — несмело проговорил Геннадий, освобождаясь из объятий Николая Иваныча.

Усевшись в лодку, бакенщик сдернул с лысеющей головы фуражку, помахал ею и взялся за весла. Он выгребал навстречу другой лодке — лодке сына, такой же приземистой, широкогрудой. Над этой лодкой возвышалась красная пирамида бакена с громоздкой, тяжелой крестовиной. Теперь Геннадию стало понятно, для чего бакенщики делали такие устойчивые лодки. Вероятно, им частенько приходится вваливать в одну лодку даже по два бакена. И это случается не всегда в тихую погоду.

Во второй лодке сидел белоголовый паренек с загорелым дочерна на солнцепеке лицом. Это и был Григорий, младший сын Николая Иваныча. С кормы, из-за бакена, выглядывала другая такая же обгорелая рожица, вероятно, дружка Григория. Оба паренька глядели на пароход во все глаза, не мигая. Казалось, их сияющие взгляды говорили: «Эх, и завидуем мы вам!»


Прислонившись спиной к передней стенке рубки, Юрий смотрел вперед на красные и белые бакены, двумя цепочками пересекающие Волгу от правого берега к левому. Неподалеку от него сидел на скамье Геннадий и тоже не спускал глаз с бакенов.

Теперь фарватер резко уклонялся к луговому берегу, по направлению к Сергиевскому яру, в который устремлялось быстрое течение. Требовалось провести плот так, чтобы его корма не раскатилась и сильный свал воды не затащил ее в яр — бурлящую котловину с пунцовевшим вдали, круто обрывающимся берегом. Пароходу надо было все время идти вдоль красных бакенов. Лишь тогда плот мог пройти параллельно яру, и раскат его уменьшился бы.

На виске у Юрия рядом с набухшей синеющей жилкой сидел шальной комар, не боявшийся даже жары, и жалил, жалил нестерпимо. Но Юрий ничего не чувствовал. Он с затаенным волнением думал о том, сумеет ли капитан провести огромный плот через Нижне-Балымерский перекат.

Глушков зорко следил за курсом «Сокола», наблюдал в бинокль за плотом. Изредка он отдавал Агафонову короткие приказания:

— Право руля… Так держать!

По-прежнему немилосердно палило солнце. В синем кителе, застегнутом на все пуговицы, капитану будто бы не было жарко. Он все время находился в движении. Он то стоял на левом мостике, поглядывая на чешуйчатую рябь, клином протянувшуюся по поверхности реки от Малого Балымерского острова чуть ли не до парохода, и думая о том, насколько еще можно приблизиться к этой предательски красиво серебрившейся ряби, то крупным шагом направлялся на правый мостик и устремлял свой настороженный взгляд на корму плота.

«Точно ли я все рассчитал? — говорил этот взгляд. — Вовремя ли взял курс на красные бакены?»

Еще раз взглянув на огромный плот, занявший весь судовой ход, капитан снова возвращался к левому борту.

Вдруг он остановился напротив Юрия:

— Видишь, Панин, должны жаться к красным бакенам. А правильно ли это? Не подстерегает ли нас тут другая опасность?

— Близко тоже нельзя, — рассудительно сказал Юрий и прихлопнул на виске комара. — «Сокол» сам может сесть на мель.

— Верно. Тогда, спрашивается, как избежать этого?

Юрий снова подумал:

— Надо применить наметывание — измерение глубины проходимого участка.

— Тоже верно. — Капитан перевёл взгляд на Геннадия, сидевшего на скамье. — Ну-ка, Жучков, беги вниз и возьми наметку с правого борта.

— Есть, Сергей Васильич!

Низко на лоб надвинув фуражку и ни разу не взглянув на Юрия, Геннадий побежал к трапу.

Подойдя к поручням, Юрий заглянул на нижнюю палубу.

«Только бы не упустил наметку, — подумал Юрий, на минуту забывая о ссоре с товарищем. — А то… просмеют парня на все судно».

Геннадий уже взял длинный тонкий шест с черными и белыми полосками — делениями — и стал заносить его концом вперед.

«Так, — с одобрением кивнул Юрий. — Теперь опускай вертикально… Молодчина!»

Опуская шест в воду, Геннадий перегнулся через борт.

«Смотри, дуралей, не кувыркнись вниз головой», — мысленно предупредил его Юрий.

— Не маячит[2]! — протяжно прокричал Геннадий, вынимая из воды гнувшийся шест-наметку. От натуги и усердия он даже покраснел.

При следующем измерении наметка тоже не достала дна. Стоя на мостике, Глушков оглянулся назад, в сторону рубки. Он ничего не сказал, но Агафонов, без слов поняв капитана, повернул штурвал. «Сокол» слегка подался вправо.

Минут через пять Геннадий прокричал новое показание:

— Под табак!

Юрий улыбнулся, вспомнив происхождение этого термина.

Когда-то в старину купеческие баржи по Волге водили бурлаки. Каторжным был этот труд. Потащи-ка изо дня в день навстречу течению тяжелую посудину! А идти приходилось не по ровному месту: где по песку, где по камням, а где и по воде, чтобы мель обойти. Чтобы не замочить кисеты с табаком, бурлаки на веревочке на шею их вешали. Когда вода доходила переднему бурлаку до кисета, он кричал на баржу: «Под табак!» И на барже правили ближе к берегу. С тех самых времен и говорят так.

Теперь, когда матрос кричит «под табак», это значит, что наметка хотя дно и достает, но все ее деления находятся под водой.

— Шесть с половиной! — донеслось снизу.

Когда наметка показала пять с половиной футов, капитан махнул рулевому рукой, и пароход стал отходить от мелководья.

Но вот мель кончилась — прошли последний красный бакен, и с капитанского мостика последовала команда прекратить наметку.

Теперь внимание всех было приковано к плоту. Он постепенно сваливался в Сергиевский яр.

Юрий сбегал в кубрик за биноклем, навел его на плот. Отчетливо была видна корма с домами, медленно приближавшаяся к обрывистому глинистому берегу, возле которого кипела, словно в адском котле, вода.

— Алеша, гляди! — шепотком заговорил Геннадий, обращаясь к радисту Кнопочкину. — Сейчас… сейчас наскочит…

— Помолчи! — поморщился радист, по забывчивости жуя мундштук давно потухшей папиросы.

А корма все ближе и ближе подкатывалась к отвесной осклизлой стене, как бы ременным ямщицким кнутищем исхлестанной рубцами трещин. Из трещин сочились ручейки, вероятно, ледяной подземной воды.

Еще миг — и плот с разлета грохнется о твердый, словно кремень, яр, и тогда…

Юрию страшно было подумать, что произойдет тогда с этой огромной массой рябившего в глазах леса, протянувшейся сейчас широкой и длинной лентой наискосок Волги.

На берегу, над страшным бездонным обрывищем, стояли девушки в ярких сарафанах и кофтах и что-то голосисто кричали, размахивая белыми косынками. В стороне от девушек под курчавым вязом лежал в телеге на свежескошенной траве парень, равнодушный ко всему на свете, и пиликал на гармошке, еле-еле растягивая мехи. В бинокль были видны и потрепанные мехи с лазоревыми цветочками, и ноги парня в пропыленных сапогах, свисавшие с телеги, и чекушка на заднем колесе, выпачканная густой черной мазью.

«И как он может спокойно лежать?» — с ожесточением комкая между пальцами ремешок, мельком подумал Юрий про парня и тотчас забыл о нем, снова направляя бинокль на корму плота.

Кнопочкин потянул из рук Юрия бинокль.

— Я на минуту, — пообещал он и жадно приник к окулярам.

Юрий заслонился от солнца рукой. Но едва он глянул на плот, как в ту же секунду зажмурился, чувствуя что еще миг — и произойдет несчастье: корма налетит на берег Но внезапно Юрия оглушил радостный крик.

— Не задела, не задела!

Это кричал Генка.

— Потише ты, чирок-свистунок! — сказал Кнопочкин и улыбнулся — широко, во все свое некрасивое лицо. — Разминулись с яром!

Юрий открыл глаза.

Плот уже не приближался к страшному яру, нет, он постепенно удалялся от него, и бурлящая полоса воды все расширялась и расширялась между берегом и кормой.

— Ну и ну… Даже при точно рассчитанном курсе и то чуть не столкнулись с яром, — говорил Кнопочкин, возвращая Юрию бинокль. — А вот, если укоротить трос, как предлагает Михаил… тогда, пожалуй, такой опасности не будет.

С мостика сошел капитан. Он только что распахнул китель, и под ним виднелась оранжевая, совсем влажная майка. Глушков обмахивал грудь и голову фуражкой. Обильный пот струйками стекал по его вискам и шее.

— Ну как есть после бани! — сказал он смущенно. — Пока проходили перекаты, и жары будто не чувствовал, а сейчас — поди ж ты… — И, глянув на радиста, добавил. — Значит, ты за укороченный трос? — Он достал платок и усердно принялся вытирать лицо, шею, затылок.

— По-моему, Сергей Васильич, Михаил дельный дает совет, — проговорил, чуть помешкав, Кнопочкин. — Надо бы проверить его предложение.

Геннадий и Юрий с тревогой глядели на капитана: что он скажет?

Но Глушков промолчал.

«Неужели Сергей Васильич против? — подумал Юрий. Посидев полчаса над схемой Агафонова, он стал горячим сторонником укороченного троса. — Эх скорее бы наступил завтрашний день!.. Что-то решат на производственном совещании!»


«Трус, вот кто ты!»


Геннадий не знал, чем ему заняться. Взял в руки свой дневник, чтобы записать события вчерашнего дня, но тотчас отложил его; принялся было читать «Девяносто третий год» Гюго, но, не одолев и страницы, захлопнул книгу. Все было не по душе. Ему будто чего-то не хватало. Но чего? Этого он и сам не знал.

Давила Геннадия и тоскливая тишина кубрика, казавшегося каким-то подземельем, давила так, что ему все труднее и труднее становилось дышать. Особенно невыносимо стало одиночество после того, как сюда на минутку забегал Юрий.

«И зачем я сижу тут как прикованный? — спросил вдруг он себя, очнувшись от немого оцепенения. — Пойду-ка проветрюсь на палубу». И он вышел из кубрика и бесцельно побрел по судну, заглянул в распахнутое окно красного уголка, но там не было ни души, лишь скучающие мухи нудно жужжали, пошел дальше, услышав чьи-то голоса.

Неподалеку от парового брашпиля сидел верхом на стуле голый до пояса Юрий. Он сидел к Геннадию спиной, подставив лицо и грудь солнцу. Рядом с ним стоял кочегар Илья, помахивая тонким красно-сизым прутом. Илья, видимо, только что рассказал какой-то забавный случай — он знал их великое множество, — и Юрий залился звонким, безудержным смехом, еще выше задирая голову.

Геннадий остановился как вкопанный. Он с завистью смотрел на хохотавшего Юрия. Теперь-то Геннадию стали понятны его терзания, теперь-то он знал, чего ему не хватало. Дружбы с Юрием, примирения с ним — вот чего не хватало Геннадию! И будь Юрий в эту минуту один, Геннадий, возможно, и подошел бы к нему и сказал бы запросто, точно они и не ссорились, как он часто делал это раньше: «Юрка, а что я придумал! Хочешь, скажу?»

Но Юрий был не один. Вот он перестал смеяться, похлопал по груди ладонями и с блаженным вздохом проговорил:

— Изжарился!.. Сейчас бы с бушприта — да в воду махнуть!

— А чего тут раздумывать? Возьми и махни, — посоветовал в шутку Илья.

— Солидное дело… прыгни попробуй!

— А что?

— Ничего. — Юрий благодушно усмехнулся. — Ох, уж и мастер ты, Илья, подначивать! Сам будто не знаешь, что прыгать с парохода не разрешается. Выговор в два счета заработаешь.

Илья оглянулся и увидел Геннадия, который не успел спрятаться за угол носовой рубки.

— Генка, поди-ка сюда! — крикнул кочегар. — Ты не слышал, какую тут Юрий клюкву разводит?

Геннадию хотелось бежать, бежать без оглядки, но теперь было уже поздно. Юрий повернулся и тоже смотрел в его сторону, как показалось Геннадию, презрительно и насмешливо.

Геннадий с отчаянной безрассудностью шагнул вперед и, не помня себя, задиристо сказал:

— Ему, Илюша, в жизни никогда не прыгнуть с бушприта. Это он так… для красоты треплется!

— Ты, Генка, помолчал бы. — Юрий примирительно улыбнулся: — Ну, чего нахохлился?

Но спокойствие Юрия, его улыбка привели Геннадия в ярость:

— А еще… болтал, что волю закаливаешь! А сам… трус. Трус, вот кто ты!

Илья хлестнул прутом по голенищу начищенного до блеска сапога и сдвинул брови.

— Трусишь? Трусишь прыгнуть с бушприта? — крикнул Геннадий и, сбросив с себя майку, брюки, кинул их к ногам побледневшего Юрия. — На вот тебе, трус несчастный! — Задыхаясь от гнева, он метнулся к бушприту.

— Куда тебя понесло? — завопил кочегар и побежал вслед за Геннадием.

Проворно, точно кошка, Геннадий вскарабкался на деревянный брус, повисший над водой, и на мгновение застыл, подавшись вперед грудью, как бы еще раздумывая, прыгать ему или нет.

— Генка… Генка! — роняя стул, закричал Юрий.

Но было уже поздно.


У Геннадия екнуло и похолодело сердце, когда он входил последним в капитанскую каюту. Прячась за спины Ильи и Юрия, он глядел исподлобья.

Глушков сидел за столом и пил чай. Он был без кителя, по-домашнему: в белой косоворотке и чувяках на босу ногу. Капитан жил на судне пока по-холостяцки, без семьи. Жена и дочка, ученица девятого класса, должны были приехать на «Сокол» лишь в конце июня.

— Подсаживайтесь, ребята, подсаживайтесь, — сказал Глушков. И сказал это так, будто он и не вызывал к себе ребят, а они сами, по доброй воле, пришли к нему в гости. — Чего стоите? Подсаживайтесь! — снова повторил свое приглашение капитан, наливая в блюдце густой, дымящийся чай.

Стулья стояли вокруг стола, и, когда Илья первым решился сесть, ему поневоле пришлось подойти к столу. Сели и Юрий с Геннадием, сели осторожно, с опаской, точно под ними были не стулья, а раскаленные сковороды.

Геннадий глядел себе под ноги, на пол, покрытый раскрашенным в клетку линолеумом, не отваживаясь поднять глаза.

— А я чайком балуюсь, — сказал Глушков, стараясь не глядеть на растерянные лица ребят. — Не могу без чая жить, да и только! Волгари, они все водохлебы!.. Ну что, выпьете по стаканчику?

И, не дожидаясь чьего-либо согласия, он достал из шкафчика, вделанного в стену, стаканы и налил в них чаю.

— Сахар, конфеты… Пейте, кто с чем любит…

«И чего он все тянет? Уж начинал бы, что ли, скорее!» — с тоской думал Геннадий, упорно продолжая изучать на полу пестрые квадраты.

— У нашего старика Александра Антоныча спина разболелась, — сказал Глушков, глядя в окно, и крупное лицо его озарилось мягкой улыбкой. — Говорит, верный признак: быть ненастью. Я и приглядываюсь, какой будет закат. — Глушков помолчал. — У волгарей много всяких примет на этот счет. Нынче вот на утренней зорьке уж так соловьи распелись! Стою у штурвала и думаю: «Опять добрый денек ожидается». Так оно и вышло. Меня еще отец приучал: «Солнце красно вечером — бурлаку бояться нечего». Погодку, мол, удачливую сулит закат. Или другая вот примета: «Солнце красно поутру — бурлаку не по нутру». Это к тому, значит, что ветер непременно разгуляется. — Неожиданно глаза капитана весело заблестели, и он, чуть усмехнувшись, наклонился через стол к Юрию: — У тебя, Панин, не болят лопатки или, скажем, поясница?

— Что вы, Сергей Васильич, у меня ничего не болит! — засмеялся Юрий и осекся, зардевшись до кончиков ушей.

А капитан, как бы не замечая смущения практиканта, весело продолжал, переводя взгляд на Геннадия:

— А у тебя, Жучков? Тоже ничего не болит? Это хорошо. Как говорят в народе — молодому все нипочем!

Откинувшись на спинку стула, Глушков легонько забарабанил по столу пальцами.

— Смотрю на тебя, Жучков, и товарища юности вспоминаю, — сказал капитан задумчиво и грустно. — Уж очень ты похож на него. Особенно сейчас, при этом свете… Петром звали. Вместе мы с ним после курсов пришли на Волгу в двадцать шестом году. Восемнадцатилетними парнями. И попали, скажу вам, на одно судно рулевыми. На «Хусаина Ямашева». Таких этот Петр способностей был! Просто на диво! Стоило ему, бывало, раз пройти какой-то перекат, и все: в следующий рейс Петру уже ничего не стоило провести тут судно. Вот какой был парень. И до всего-то он допытывался, и все-то ему хотелось знать. Читал много, а лоцманскую карту до последней буковки старался изучить. На другой год Петра в лоцманы перевели. Так думаю — далеко бы пошел человек. Далеко бы! Да произошла нелепая история… и не стало товарища.

— Как не стало? — вырвалось у Ильи.

Глушков словно не слышал вопроса. Он вздохнул, погладил щеку.

— Сергей Васильич, что же с ним случилось? — нетерпеливо спросил Юрий, не спускавший с капитана пристальных глаз.

— Что случилось, спрашиваете? Он всего-навсего прыгнул с бушприта во время хода судна. И плавать был мастер Петр. А затянуло под пароход… и не стало человека.

Вдруг порывисто встал Юрий:

— Сергей Васильич, тут не только Геннадий виноват… Мы с Ильей тоже виноваты. При нас…

— Он неправду говорит, Сергей Васильич! — перебил Юрия Геннадий и тоже вскочил. — Я знал, что Юрка не трус, а только… сам не понимаю, почему все так получилось. — Он запнулся и тихо добавил, опуская голову: — Мы поссорились до этого, и я сердился на него.

— Поссорились? — переспросил капитан.

Геннадий еще ниже опустил голову.


Радиограмма


Бакен покачивался на быстрине у высокого песчаного берега, изрытого стрижами. Он был не белым и не красным, этот обыкновенный бакен, — он был золотым. Природа не поскупилась и тонкой золоченой пленкой покрыла и воду, позолотила и отвесную стену берега в черных точках норок, в которые с разлета ныряли шумливые стрижи. Казалось, что золотой пылью насыщен даже воздух.

Вот к бакену подплыла лодка. Старик бакенщик зажег фонарь, глянув вприщур на еле приметный, совсем бесцветный язычок, и стал свертывать цигарку.

Геннадий вздохнул, отвернулся, посмотрел на правый берег. Там уже разгорался пожар заката, грозивший охватить малиновым пламенем полнеба.

Через несколько минут он вновь поглядел на удалявшийся бакен. Отсюда, с кормы, он был все еще хорошо виден. Теперь уже и на плот, и на бакен, и на воду легли багровые зловещие отсветы. Зато незаметный доселе огонек бакена засверкал так ярко и сильно, точно это горела не простая керосиновая лампа, а звездочка, упавшая с неба.

«Построим скоро гидростанции, и всю эту отсталую технику побоку, — подумал Геннадий. — Нечего с ней нянчиться! Электрические буи по всей Волге заблещут, и к ним уж не надо будет плавать на лодках — вечером зажигать, а утром гасить. Обслуживание будет автоматическое, никакой канители: чик — и горит фонарь! Чик — и потух!»

Бездымное немое пожарище все бушевало над Волгой. И даже когда оно померкло и берега стали погружаться в сиренево-сизую мглу, на западе еще долго догорала, чуть теплясь и все никак не потухая, вечерняя зорька.

С луговой стороны низко над Волгой пронеслась, свистя крыльями, стая уток. Одна за другой начали загораться на светлом еще небе звезды. И самая крупная и яркая, отражаясь в воде, побежала за «Соколом». Неизвестно откуда на небе появились косматые облачка. Эти облачка, лениво проплывавшие над головой, механик Александр Антоныч называл «рваными шапками».

Стал порывами задувать низовой ветер. Он налетал стремительными вихрями, и по гладкой свинцово-холодной поверхности реки, уже впавшей в дрему, вдруг проносились тысячи серебряных монет, которые, казалось, вот-вот поднимутся вверх и улетят вместе с ветром.

Геннадий не знал, сколько прошло времени. Возможно, он просидел бы так, обхватив руками колени и уставясь ничего не видящим взглядом на бурлящие за кормой волны, еще долго-долго, если бы за спиной неожиданно не раздался чей-то возглас:

— А я-то его ищу!.. С ног сбился!

Геннадий не успел еще совсем прийти в себя, как рядом с ним опустился Агафонов:

— Закатом любуешься?

Геннадий молчал.

Поглядев на часы, рулевой продолжал:

— Минут через пятьдесят Ундоровские горы покажутся. Плот расчаливать будем. Возле этих гор самое подходящее место для расчалки. А на рассвете к Ульяновскому мосту подойдем.

Кивнув на протянувшийся за кормой плот, даже сейчас, в наступавших сумерках, поражавший своими громадными размерами, Агафонов улыбнулся:

— Ведь каких два плота тащим! Этакую громаду без расчалки ни под одним волжским мостом не проведешь: сразу в пролете застрянет. — Михаил как бы невзначай положил на плечо Геннадию руку: — Ну и нам, комсомольцам, сам понимаешь, во время расчалки в хвосте плестись никак нельзя. Верно?

Геннадий покосился на Агафонова. А рулевой взмахнул коробком спичек — Геннадий не приметил, когда тот скрутил цигарку, — и добавил:

— Вам с Паниным тоже придется попотеть.

Он чиркнул спичкой о коробок и, подумав, сказал:

— Вы отвечаете за тросы. Ты за горный, а он за луговой.

Сложив лодочкой руки, Агафонов поднес к цигарке плясавший на конце спички огонек. Запахло табачным дымком.

Геннадий спросил:

— Миша, а чего мне… делать?

— Чего делать, говоришь? Перво-наперво проследить за сплавщицами, чтобы они вовремя вытащили из воды постоянный трос, когда на «Соколе» сбросят его с гака…[3] Ну и помочь им надо. Пусть девчата видят, как сокольцы умеют работать. Понял?

— Понял! — обрадованно сказал Геннадий.

Агафонов потушил окурок и бросил его за борт.

— Эх, забыл спросить тебя, — словно между прочим, проговорил он, — с Паниным-то вы теперь помирились?

Геннадий отвел взгляд и ничего не сказал.

— Что же ты молчишь?

— Он не хочет… Когда от капитана вышли, он сразу ушел. И слова не сказал.

— Да-а, тонкое это дело — дружба, — задумчиво протянул Агафонов. — Нелегко ее заслужить!

Он помолчал, поглядывая по сторонам, и запел:


Летим мы по вольному свету,

Нас ветру догнать нелегко,

До самой далекой планеты

Не так уж…


И полюбилась же мне эта песня! — сказал он со вздохом, перестав петь так же неожиданно, как и начал. — Про летчиков она сложена… Про большую мечту. Запоешь — и кажется, будто крылья у тебя выросли и ты летишь по вольному свету. А если надо будет, поднатужишься — и самая далекая-раздалекая планета близкой станет! — Спохватившись, Агафонов проворно поднялся на ноги. — Пойдем-ка, парень, пора к расчалке готовиться.

Показались Ундоровские горы полуголые холмы с редким леском по склонам. В смутном, переменчивом свете только что взошедшей луны, то и дело скрывавшейся за тучи, горы выглядели ниже, приземистее, чем они были на самом деле. Тускло сияли оголенные выступы, точно медные лбы окаменевших великанов.

«Тоже… горы называются!» — разочарованно подумал Геннадий.

Но что это такое белеет вон там, из-за обрыва? И самая обыкновенная известняковая глыба, нависшая над макушками притаившихся в овраге деревьев, уже представилась Геннадию башней, развалиной грозной крепости, когда-то, в богатырскую старину, стоявшей над кручей. Геннадий уже видел и остатки неприступных стен, лепившихся по склону горы.

А когда «Сокол» совсем близко подошел к правому берегу, Ундоровские горы уже не казались Геннадию неприглядными и скучными, как вначале, хотя полуразрушенная башня и крепостные стены были только видениями.

Место здесь и на самом деле было удобное для расчалки: течение тихое, глубина большая. Ветришко, как говорят на Волге, передувавший закат, то чуть стихал, то налетал сызнова и никак не давал Волге «замаслиться», и она то и дело покрывалась чешуйчатой рябью — шамрой.

Из Ульяновска вот-вот должны были подойти вспомогательные суда. После расчалки каравана на два плота они-то и поведут под мост второй плот. Но буксиры что-то запаздывали, и это беспокоило капитана. Он боялся, как бы ветер не окреп, не набрал силу. При ветре труднее было бы справиться с работой. И Глушков нет-нет да и посматривал в бинокль в сторону Ульяновска.

Но вот вдали, наконец, показались две черные точки с еле приметными огоньками.

— Идут работяги! — сказал Агафонов.

Капитан еще раз поднес к глазам бинокль и приказал начинать расчалку.

«Сокол» отдал трос и стал приближаться к плоту, который шел теперь самосплавом. На последнем челене стояла Вера Соболева и, глядя на приближавшееся судно, махала рукой:

— Милости просим в гости! Мы вас заждались!

— А блины, бригадир, будут? — спросил Глушков, надевая на руки брезентовые рукавицы. Он уже стоял на нижней палубе.

Лишь только «Сокол» подвалил к плоту, капитан первым прыгнул па бревна. За Глушковым попрыгали Агафонов, Кнопочкин, Юрий, кочегар Илья и еще несколько человек из команды. Даже Люба Тимченко, нарядившись в стеганую кацавейку и белый платочек, тоже отправилась на плот.

Последним к борту подбежал раздосадованный Геннадий. Но его задержал механик Александр Антоныч и заставил надеть ватник.

Стараясь не глядеть в темный провал между «Соколом» и челеном, Геннадий подошел к краю борта и прыгнул.

Он смахнул с лица брызги и помчался к правому краю плота, перескакивая через водяные прогалины.

«Еще кто-нибудь сочинит, будто я опять отлыниваю от работы», — говорил он себе, совсем не думая о том, что впопыхах легко поскользнуться на шатких бревнах.

— Генка, это ты? — окликнул Геннадия чей-то голос.

Он оглянулся и увидел Женю.

Девочка была в зеленом свитере и черной юбке. На голове большой шерстяной платок, а на ногах хромовые сапожки.

Геннадий на миг приостановился, спросил!

— Ты куда?

— Помогать… трос вытаскивать! — еле переводя дух, ответила она.

— Топай за мной! — скомандовал Геннадий.

Но Женя раньше его подбежала к девушкам-сплавщицам, вынимавшим из воды тяжелый стальной трос.

— Вставай рядом, — сказала Женя Геннадию.

Засучив рукава, Геннадий схватился за мокрый трос.

— Ого-го, еще работнички подвалили! — одобрительно сказала стоявшая впереди Жени высокая девушка.

— А ну, девоньки, покажем пароходским, где раки зимуют! — засмеялась Зина, подружка Веры Соболевой.

Геннадий промолчал, он только поспешнее стал перебирать руками, и трос, будто живой, заскользил по ладоням.

«Тоже мне — «покажем пароходским»! — передразнил он про себя Зину, побаиваясь острой на язык девушки. — Это еще поглядим, кто расторопнее!»

Теперь он думал только о том, чтобы не отстать от других. Геннадия захватил быстрый темп работы. А веселые шутки, которыми перебрасывались между собой девушки, разжигали азарт.

Когда высокая девушка, стоявшая впереди Жени, почему-то на секунду замешкалась, задерживая подачу троса, Геннадий требовательно закричал:

— Э-эй, не спать!

И повсюду слышались отрывистые веселые выкрики, четкая команда. Все торопились, но никто не суетился. Одни вытаскивали из воды основной трос, другие закрепляли на гаке временный, третьи сбрасывали поперечные счалы, с помощью которых были соединены обе половины большого плота.

К девушкам, с которыми работал Геннадий, подошел капитан Глушков:

— Как, девчата, кто над кем взял верх: трос над вами или вы над тросом?

Сразу раздалось несколько голосов:

— Мы над тросом!

— Товарищ Глушков, мы уже кончаем!

Посмотрев на разбросанные по бревнам кольца черного гибкого троса, капитан заметил:

— Торопиться надо с умом. А так не годится: вы у меня его весь спутаете.

Геннадий только сейчас вспомнил о наказе Агафонова следить за тросом, и ему стало неловко.

«Растяпа! — обругал он себя. — Эх и растяпа!»

А Глушков нагнулся и спокойно, не суетясь, показал, как надо складывать трос. От проницательного взгляда капитана, казалось, ничто не ускользало, он словно заранее знал, где может произойти какая-либо заминка, и уже спешил туда.

Геннадий бросился разбирать трос, Женя и Зина стали ему помогать.

Немного погодя здесь все так наладилось, что в Глушкове уже не было никакой нужды, и он так же незаметно исчез, как и появился.

А когда вытащили весь трос, подбежал Агафонов, разгоряченный, в одной тельняшке, плотно облегавшей широкую грудь:

— Как, богатырши, жизнь?

Зина вытерла уголком косынки кончики губ и уперлась руками в бока.

— Что ж ты, сердешный, раньше-то не приходил? — съязвила она. — А мы-то по тебе скучали!

Девушки так и покатились со смеху. Но Агафонов не смутился:

— И я к вам рвался, красавицы! Да подружки ваши с того плота не пускали.

Он осмотрел трос и остался доволен работой девушек.

Геннадий и Женя стояли в стороне.

— А я с Юркой вчера поссорилась, — сказала небрежно Женя, не глядя на Геннадия. — Из-за тебя.

— Из-за меня? — Геннадий был так поражен, что не нашелся больше ничего сказать.

Женя туго стянула на шее концы шерстяного платка.

— Я с ним никогда-никогда не помирюсь! — Она вдруг сорвалась с места и со всех ног бросилась куда-то в темноту.

— Женя, Женя! — звал Геннадий.

Но она так и не откликнулась.

В это время с парохода прибежал радист Кнопочкин. Потеряв с ноги чувяк, он наколол на сучок ступню и теперь прыгал, как большая подшибленная птица, тряся всклокоченной головой.

— Сергей Васильич, радиограмма с Гидростроя! — кричал он, ковыляя к левому краю плота, где было больше всего народу.

Тут что-то не ладилось с заделкой троса, и работой руководил сам капитан.

— Давай сюда, — отрывисто сказал Глушков и, не дожидаясь, когда радист подойдет, направился к нему навстречу.

— С Куйбышевской ГЭС! — говорил Кнопочкин, передавая капитану радиограмму.

Кто-то засветил карманный фонарик, направляя яркий луч на тонкий листок бланка.

— «Поздравляем коллектив парохода «Сокол» выдающимся начинанием, — читал Глушков. — Желаем успешного завершения рейса большегрузным плотом — рейса труда и мира».

На одну из бабок проворно вскочила Люба Тимченко.

— Предлагаю послать ответную радиограмму, — сказала девушка, придерживая руками растрепанные ветром волосы. — Сообщим строителям о нашем обязательстве… Нужный великой стройке лес доставим досрочно и без потерь! Доставим на сутки раньше срока!

— Послать, послать! — со всех сторон раздались голоса.

— А Любу раскачать — и в воду! — озорно крикнул кочегар Илья.

Девушка завизжала, спрыгнула с бабки и спряталась за спину капитана.

— Ой и выдумщик этот Илюшка! — смеялась она, повязывая съехавший с головы платочек.

Наконец все работы закончились, и команда поспешила на судно. Геннадий неторопливо зашагал к «Соколу». Вдруг кто-то схватил его за плечо.

«Не Юрка ли?» — подумал Геннадий. Но нет, то был не он, а Кнопочкин.

— Упарился? — спросил радист, припадая на правую ногу.

— Выдумал! — Геннадий показал Кнопочкину ладони — черные, маслянистые.

— Ну и чирок-свистунок! А почему рукавицы не взял? Мог ведь руки ободрать.

— Какие еще рукавицы!

Но вот и они, шагая по бревнам, добрались до «Сокола», стоявшего у крайнего челена.

Пароход сверкал огнями. Даже огромное неподвижное колесо с красными плицами было освещено электрической лампочкой. С колеса в воду с шумом падали увесистые капли. На одной из плиц сидел масленщик и гаечным ключом крепил болты. Когда он что-то говорил механику Александру Антонычу, смотревшему в колесный кожух из пролета в узенькую дверцу, слова сливались в сплошной гул, точно масленщик находился в пустой бочке.

— Наши чумазые тоже не сидят сложа руки, — одобрительно заметил Кнопочкин и посмотрел на Волгу. — А ветерок, заметь-ка, стихает.

Подойдя к самому краю челена, Геннадий подпрыгнул и ухватился руками за борт парохода. Потом он подтянулся и уже был на палубе.

— Из тебя, старик, неплохой матрос выйдет! — крикнул с верхней палубы Давыдов.

Широко расставив ноги и спрятав в карманы брюк руки, он слегка раскачивался, что-то негромко насвистывая. Второй штурман был в хорошем настроении. Капитан оставил его на «Соколе» ответственным дежурным. Это было ему по душе: он не любил грязной работы.

Геннадий сделал вид, будто не расслышал, что сказал Давыдов. Остановившись у красного уголка, он стал наблюдать за приближавшимся к плоту буксирным пароходом «Ульяновец». С капитанского мостика вспомогательного судна кто-то прокричал в рупор:

— Все готово, Сергей Васильич?

— Все, Петр Петрович! — ответил Глушков, только что поднявшийся на верхнюю палубу.

Другой вспомогательный пароход, «Уралец», юркий малыш, весь окутанный дымом, огибал плот, намереваясь подойти к корме. Когда «Ульяновец» возьмет на гак одну из половин плота, «Уралец» будет помогать ему.

— Какой плот брать? — снова спросили с «Ульяновца».

Глушков приложил к губам рупор и крикнул:

— Луговую! Луговую половину берите! И трогайтесь, а мы за вами… через полчасика.

— Капитан-наставник Шаров, — сказал Кнопочкин, кивая на капитанский мостик «Ульяновца». — Про него волгари знаешь как говорят? «Наш Петр Петрович из семи печей хлеб едал!» Только тем и занимается, что показывает, как надо проводить под мостом плоты. Его так и зовут — наставник.

Когда «Ульяновец» подошел к «Соколу» ближе, Геннадий с живым любопытством поглядел на стоявшего на мостике пожилого полного человека в черной шинели, едва сходившейся на животе. Одутловатое женское лицо Шарова радушно улыбалось.

— Чуть не забыл, Сергей Васильич! Тебе письмецо есть… Из дому, должно быть, — сказал Шаров и помахал над головой конвертом. — Пришвартуемся к плоту, пришли кого-нибудь.

Геннадий был разочарован. Ничего, совсем ничего героического не было в облике знаменитого капитана-наставника! И не скажи Кнопочкин Геннадию, кто такой Шаров, он, пожалуй, и не обратил бы на него никакого внимания.

Геннадия окликнул сверху Глушков и попросил сбегать на «Ульяновец» за письмом.

Спустившись на плот, Геннадий увидел стоявших в стороне, спиной к нему, девушку и парня. Ватная куртка, надетая парнем внакидку, съехала с одного плеча, и Геннадий заметил полосатую тельняшку. Вдруг парень негромко запел:


Летим мы по вольному свету,

Нас ветру догнать нелегко…


Геннадий в смущении бросился в сторону.

… Глушков поблагодарил Геннадия и, глянув на адрес, сунул конверт в карман: сейчас некогда было читать! По улыбке, легкой, чуть тронувшей губы капитана, Геннадий догадался, что письмо это от семьи. Геннадий взошел на капитанский мостик и посмотрел на плот. Теперь обе его половины уж ничто не соединяло.

Загудел «Ульяновец», тонко, фальцетом, давая знать, что он трогается в путь. И тотчас в горах троекратно отозвалось гулкое эхо. Медленно, тяжело заворочались колеса, и судно стало отходить от плота. Вот натянулся и трос, соединяющий «Ульяновца» с луговой половиной плота — той, что была ближе к левому берегу.

Одно мгновение Геннадию казалось, что судно, всем корпусом сотрясавшееся от напряжения, остановилось: ему не под силу сдвинуть с места плот.

Но вдруг он заметил, как крайнее челено луговой половины плота немного выдвинулось вперед. Потом между обеими половинами плота появилась тонкая полоска воды. Она расширялась и пробиралась все дальше и дальше, точно стальное лезвие огромного клинка рассекало в длину весь этот плавучий остров… А вот вода добралась и до кормы. Вскоре невдалеке от «Сокола» проплыл луговой плот с двумя домами. «Ульяновцу» помогал «Уралец»: уткнувшись носом в корму плота, он толкал его вперед. Странным показался Геннадию этот непомерно длинный и такой узкий плот.

Вдруг Геннадий увидел Женю. Она стояла на краю удалявшегося плота рядом с девушками-сплавщицами и что-то кричала. Теперь они встретятся только завтра, уже за мостом, когда будут соединять обе половины плота вместе… Геннадий приосанился и помахал Жене фуражкой. Все-таки как приятно стоять на капитанском мостике парохода, когда знаешь, что на тебя смотрят!

Но вот плот скрылся в клубах дыма, валившего из трубы «Уральца», и Геннадий направился к трапу. Взявшись за поручни, он посмотрел вперед. Далеко на высокой горе мерцало множество огней. Там находился Ульяновск. Но железнодорожного моста через Волгу еще не было видно.

Во время расчалочных работ Юрий был на левой половине плота. Кажется, никогда еще он не трудился так старательно, как в этот раз. И откуда только бралась сила? Порой ему думалось, что он один мог бы вытащить из воды тяжелый стальной трос длиной в сто пятьдесят метров.

Где-то неподалеку была Женя. Иногда ему чудилось, что он слышит Женины шаги, ее голос.

Но она его уже не интересует, убеждал он себя.

«Пусть их, — думал он, кусая губы. — А им вдвоем, наверно, весело… Вон как Генка соловьем заливается. А вся катавасия из-за него началась… Ох уж этот мне Генка!»

С плота Юрий уходил последним. В душе у него еще теплилась надежда… Казалось, вот сейчас Женя подбежит сзади своей легкой, неслышной походкой и прикроет ему глаза теплыми смуглыми ладошками. Но этого не случилось.

Взобравшись на судно, Юрий с тоской осмотрелся по сторонам. Возле входа в кормовой трюм лежали прикрытые брезентом доски.

Он подошел к трюму, приподнял край брезента и только собрался лечь ничком на доски, как кто-то тронул его за плечо:

— Ты чего тут, Юрий, делаешь?

Юрий повернулся и увидел Агафонова.

— Я… просто так, — смущенно протянул он. — Брезент поправлял.

— Пойдем-ка ко мне. Лапшой угощу. — Агафонов усмехнулся: — И ужинал как будто хорошо, а после расчалки так есть захотел, ну, словно суток двое куска хлеба во рту не было! Пришлось к Любе за добавкой идти. — И он кивнул на эмалированную кастрюльку, которую прижимал левой рукой к груди. — Пошли!

Юрий покорно тронулся за Агафоновым.

Кубрик у рулевого был до того маленький и тесный, что в нем еле помещались кровать, тумбочка и стул. Но когда Агафонов, поставив на тумбочку кастрюлю, до краев наполненную лапшой с янтарными звездочками жира, заботливо усадил Юрия на кровать, у того почему-то сразу пропало ощущение тесноты. «Наоборот, — подумал Юрий, — если бы кубрик был просторнее, он не казался бы таким уютным».

Юрий ел нехотя, изредка поглядывая на полочку с книгами, висевшую на противоположной переборке.

— Я не забыл своего обещания, — перехватив взгляд Юрия, сказал Агафонов. — Сейчас «Тиля» читает Вера. Как она кончит, ты возьмешь книгу.

— Миша, скажи, пожалуйста, как тебе в голову такое пришло… ну, о том, что надо уменьшить длину троса? — сказал внезапно Юрий, сам удивляясь своему вопросу: ведь мысли его сейчас были совсем о другом.

На лице рулевого появилась робкая, совсем мальчишеская улыбка:

— Да я и сам не знаю… Я об этом с зимы стал думать и всякие расчеты делать… С тех пор как решили большой плот вести.

Помолчав, он добавил:

— А теперь вот как-то страшновато… Вот скажут завтра: «Ерунду ты, парень, городишь!»

Из-за тонкой переборки вдруг послышался громкий, внушительный голос:


Любовью дорожить умейте,

С годами — дорожить вдвойне.

Любовь — не вздохи на скамейке

И не прогулки при луне.


— Алешка Кнопочкин! — шепотом проговорил рулевой, весело подмигивая. — К концерту готовится… Он как Качалов читает!

А голос за переборкой вещал:


Все будет: слякоть и пороша.

Ведь вместе надо жизнь прожить.

Любовь с хорошей песней схожа,

А песню нелегко сложить.


— Эх ты, а перцу забыл у Любы взять! — сказал Агафонов, лишь только голос за переборкой умолк. — Я сейчас сбегаю… С перцем знаешь как вкусно? Пальчики оближешь!

Когда он вернулся в кубрик, Юрий уже спал, уронив на поцарапанные, натруженные руки свою всклокоченную голову.


ТРЕТИЙ ДЕНЬ


Ульяновский мост


Ульяновск стоял на горе, высоко поднимаясь над Волгой, утопая в густой зелени садов. Наверное, и в далеких отсюда степных заволжских селах был виден этот город, озаренный робким розовеющим светом.

Геннадий долго глядел на город, в котором родился Ленин. Вдруг в самом высоком доме вспыхнули оранжевым пламенем все окна, вспыхнули так, что на них невозможно стало смотреть. А спустя секунду-другую заполыхали окна и в другом доме, а потом и в третьем, и в четвертом…

— Вот бы на берег попасть! — сказал Геннадий, обращаясь к стоявшему рядом с ним радисту Кнопочкину. — Я сразу бы в музей пошел.

— Я года два назад там был, а как сейчас все помню, — отозвался Кнопочкин. — Стоит деревянный дом. А наверху комната Ленина… Он тогда в гимназии учился. Маленькая такая, чистая. Тут и кровать, и стол перед окном, и полка с книгами.

— А книг много? — спросил Геннадий.

— Много. Там только самые его любимые. А еще он из библиотеки брал, и научные и разные другие… На одни пятерки учился. Гимназию окончил с золотой медалью. — Вдруг Кнопочкин дернул Геннадия за рукав: — Посмотри-ка теперь сюда.

Геннадий глянул влево. Дымчато-серый великан мост был уже совсем близко. Он протянулся через всю Волгу. Какое множество огромных и в то же время таких, казалось бы, тонких и легких, совсем невесомых, решетчатых ферм, покоившихся на гигантских устоях из белого камня!

Их даже сразу не окинешь взглядом!

Геннадий сказал, прищелкнув языком:

— Эге, мост!

Навстречу «Соколу» шел буксир «Сочи». Он вел за собой чуть ли не десяток деревянных барж, словно селезень послушных уток.

— Порожняк тащит, — кивнул Кнопочкин.

На крыше каюты передней баржи стоял огненно-рыжий голенастый петух. Важно выпятив грудь и приподнявшись на цыпочки, петух на всю Волгу кричал: «Ку-ка-ре-ку-у!»

А в это время над заволжской степью, из-за дальнего лесочка, сиреневой ниточкой показавшегося на горизонте, всходило солнышко — не жаркое еще пока.

Наискосок через Волгу протянулась светлая, вся в золотых рябинках дорожка. И чем выше поднималось солнышко, тем дорожка делалась ярче, точно кто-то подбрасывал в нее золотых рябинок. На дорожку нельзя было смотреть не прищурившись.

«Сокол» и «Сочи» уже разминулись, а все еще было слышно, как расходившийся петух кричал свое «ку-ка-ре-ку».

— Ну и горластый! — засмеялся Агафонов, пробегая мимо Геннадия и Кнопочкина. — Пошли, Жучков, наверх, оттуда все как на ладони!

Геннадий сорвался с места и понесся вслед за рулевым к трапу на верхнюю палубу.

На мостике стоял Глушков и, наклонившись к переговорной трубе, отдавал какие-то распоряжения в машинное отделение.

Чтобы практикант не мешал капитану, Агафонов подтолкнул его к штурвальной рубке, открыл дверь.

— Сидеть и не шуметь, — шепотом проговорил он, когда Геннадий вошел в рубку.

У штурвала стоял Давыдов. Он даже не оглянулся на вошедших.

Геннадий подошел к окну и тут только заметил Юрия.

Он сидел ссутулившись на скамейке и глядел на плот, совсем не замечая остановившегося рядом с ним Геннадия.

Вдруг Юрий зашевелился, и Геннадий, боясь, как бы он не оглянулся, перевел взгляд на окно.

Приближался ответственный момент. Надо было так рассчитать и так выровнять длинный плот, чтобы он прошел через пролет, словно натянутая струна.

Если же хоть одно челено налетит на каменный бык, крушение неминуемо. Тотчас начнут лопаться счалы, и по кипящей воде в хаотическом беспорядке валом повалят бревна…

Особенно сложна проводка плота под мостом в ветреную погоду. Тогда трудно сдерживать и выравнивать плот в пролете. А нынче с рассветом, как назло, снова поднялся ветер.

Сильная машина «Сокола» работала на полную мощность. Пароход старался завести переднюю часть плота навстречу свежему, напористому ветру, дувшему из-за Волги. Малыш «Уралец», ночью сопровождавший «Ульяновца», теперь помогал «Соколу». Упершись носом в корму плота, он толкал его против ветра и то и дело жалобно гудел, точно говорил: «Слабова-ат я! Слабо-ва-ат!»

Середину длинной гибкой ленты плота никто не сдерживал, и озорной степной гуляк сносил ее, образуя выпучину. А вот плот уже стал похож на непомерно огромный деревянный серп.

Тараща испуганные глаза, Геннадий оглянулся назад.

Мост надвигался. Все ближе и ближе белые высоченные устои. Натыкаясь на каменные быки, вода бесилась и, разбрасывая хлопья пены, устремлялась в пролеты.

Сердце у Геннадия сжалось щемящей болью, в спину кто-то дохнул холодом, и он почувствовал себя так, точно ему сейчас предстояло прыгнуть с отвесной скалы в пропасть. Не в силах больше глядеть на мост, Геннадий перевел взгляд на плот с тайной надеждой увидеть его уже выровнявшимся и прямым. Но плот по-прежнему плыл изогнутым серпом. Что же теперь произойдет?

Геннадий не помнил, как он присел на скамейку, как положил на плечо Юрия руку.

— Юрка, — шепнул он и в ту же секунду осекся, отдернув руку.

Юрий даже не оглянулся. Но, быть может, он тоже волновался и ничего не слышал?

Всех находившихся в рубке оглушил раскатистый гудок. Это капитан давал приказ плотовой команде.

«Опускайте лоты, опускайте лоты!» — настойчиво требовал он, размахивая флажками.

Потом последовали новые гудки. Теперь они касались малыша «Уральца»:

«Подойди к середине плота и выжимай выпучину!»

Стоило опустить лоты, и плот затормозился, начал медленно вытягиваться. А послушный «Уралец», ткнувшись носом в среднее челено, тоже помогал плоту принять нужное положение. И едва плот вытянулся в линейку, как «Сокол» вплотную подошел к мосту.

Казалось, пароход стоял на одном месте, а великан мост сам надвигался на него. Громыхая колесами, по мосту несся товарный поезд. Нескончаемой вереницей замелькали красные вагоны. Через все судно медленно проплыла узорчатая тень от фермы, и «Сокол» поравнялся с устоями.

Внизу бурлила вода, над головой все еще перестукивали колеса вагонов, и вокруг стоял такой грохот и гул, что оторопь охватывала.

— Видел? — снова забывшись, спросил Геннадий Юрия, когда «Сокол» вышел из-под моста.

— Да это что, — сказал тот, — пароход всегда свободно пройдет, а вот как плот…

И он замолчал.

Геннадий прислонился горячим лбом к прохладному стеклу окна.

Только вот сейчас между устоями показались первые челенья плота. Он шел по самой середине пролета. Когда передняя часть плота миновала мост, «Сокол» тотчас изменил курс, став грудью против ветра. Первая половина плота изогнулась, зато средняя его часть тоже пошла по самому центру пролета. А в это время увертливый «Уpaлец» приблизился к мосту и втолкнул в пролет корму. Еще миг — и уже весь плот был вновь на просторе.

— Ну, видели, как надо проводить плоты под мостом? — заговорил Агафонов, обращаясь к практикантам.

Вдруг в рубку вошел Глушков. Геннадий и Юрий вскочили, торопливо одергивая помятые гимнастерки.

Капитан курил папиросу, затягиваясь не спеша и так же не спеша выпуская изо рта тонкие струйки голубоватого дыма.

— В десять производственное совещание, — сказал он, мельком глянув на часы. — Обсудим предложение о коротком тросе. Ты, Михаил, сделаешь информацию.

— А может быть, вы доложите, Сергей Васильич? — спросил Агафонов.

— Предложение твое, и ты уж сам познакомь с ним. — Капитан повернулся к практикантам и, скрывая улыбку, полушутливо добавил: — А вам, волгари, не мешает часик-другой доспать.

Глаза у него по привычке были прищурены, и от них лучиками разбегались морщинки.

Глушков не спросил ребят, почему они так рано поднялись, но и Юрий и Геннадий по выражению его глаз видели, что он все знает, что он доволен ими.

Скрипнула и отворилась дверь, и на пороге появился радист Кнопочкин с наушниками в одной руке и листочками зеленоватой бумаги в другой. Прихрамывая, он подошел к Глушкову и сказал:

— Радиограммы… сразу три!

— С Камы и Енисея. Команды плотоводов «Чкалов» и «Шторм» поздравляют с большим рейсом. — Капитан смущенно хмыкнул и торопливо спрятал листки в карман.

Третья радиограмма была от чапаевцев.

С командой плотовода «Чапаев» сокольцы соревновались уже не первый год.

— Хорошо! Совсем хорошо! — негромко, как бы для себя, сказал Глушков, читая эту радиограмму. — Апрельско-майский план выполнили на сто тридцать три процента. И все-таки выходит…

— Обогнали мы их! — подсказал Кнопочкин, сверкая синеватыми белками. — У нас сто сорок пять. А в июне, Сергей Васильич, и подавно не угнаться чапаевцам за нами. Доставим этот плот на стройку…

— Рано гадаешь, — перебил капитан радиста и скользнул по его лицу неодобрительным взглядом. — Доставить еще надо… А как нога?

— Да ничего, Сергей Васильич, подживает!


Собираются тучи


Кажется, и спал-то Юрий после Ульяновского моста не больше часа, но зато сколько светлых, радостных снов приснилось ему за это время! И, проснувшись, он почувствовал себя так, словно умылся прозрачной водицей из лесного студеного ключа.

Юрий совсем не хотел думать о Жене. Но странное дело — мысли о ней все чаще и чаще приходили в голову. Она даже приснилась ему. Они стояли на высоком берегу, взявшись за руки, и Юрий ощущал, как в кончиках Жениных пальцев стучит горячая кровь.

Все это утро, что бы Юрий ни делал — писал ли письма матери и дяде Пете, присутствовал ли на производственном совещании, на котором было одобрено предложение Агафонова, ездил ли с Михаилом на плот подготовлять новый, уменьшенный на одну треть трос, — его не покидало светлое чувство ожидания какой-то большой несбыточной радости. Возвращаясь с плота на судно, Юрий вспомнил о весле.

«Эх, забыл утром покрасить!» — подумал он с сожалением и решил без промедления заняться этой работой.

Он поднялся на корму «Сокола» раньше всех, подошел к пролету, то и дело подныривая под развешанное на веревках белье, и вдруг увидел весло, приставленное к стене камбуза. Оно поблескивало не высохшей еще краской. Это было его весло. Кто-то уже все сделал за него. Но кто же?

Не торопясь, Юрий придирчиво осмотрел со всех сторон зеленое весло с красной лопастью. Весло было покрашено старательно, так, как сделал бы это сам Юрий, а быть может, даже и лучше.

«Это, пожалуй, Миши Агафонова работа, — подумал Юрий, — Но когда он успел покрасить?»

… Юрий стоял на носу парохода и смотрел на Волгу. Ветер трепал, путал волосы на голове, темные и густые, напористо толкал в грудь, а Юрию было хорошо. Он подставлял под упругие, освежающие струи разгоряченное лицо и всматривался нетерпеливым взглядом в манящие дали. Даже с закрытыми глазами он мог бы почувствовать этот необозримый волжский простор с запахом луговых трав, всплесками воды, пронзительным криком чаек, свистом все крепчавшего ветра.

Вдали показалось село Шиловка, растянувшееся по известняковым холмам. На фоне медленно надвигавшейся с востока черной тучи, словно клубами сизого дыма окутанной по краям, эти белые холмы вырисовывались необыкновенно отчетливо.

Уже недолго оставалось до счалки. «Сокол» несколько раз просил гудками показавшегося вдали «Ульяновца» сбавить скорость. И теперь с каждой минутой «Сокол» все ближе и ближе подходил к вспомогательному судну. Можно было разглядеть и домики на плоту и пароход с бьющимся на мачте флажком.

На Волге начали появляться барашки. Юрий с любопытством наблюдал, как они зарождались на спокойной глади реки, пока еще ярко освещенной отвесными лучами солнца. Тихо. Блещет, нежится Волга, и вдруг, неизвестно отчего, нет-нет да и взвихрится то тут, то там маленький завиток снежной белизны. И снова все спокойно, снова ни морщинки на ровной поверхности. А потом опять, совсем в другом месте, запенится вихорок. И вот уже побежал и барашек, за ним другой, да сразу оба и пропали, и появляться барашки стали все чаще и чаще.

Из окна красного уголка высунулась чубатая голова кочегара Ильи.

— Ну и ту-уча-а! — протянул он. — Видно, не напрасно у нашего Антоныча поясница болела… Быть буре!

За спиной кочегара раздался смех. В красном уголке синеглазый матрос играл в шахматы с помощником механика.

— Не верь, Илюшка, дедушкиным побасенкам! — донесся до Юрия насмешливый голос матроса. — Утром Кнопочкин принимал радиограммы — о шторме и словом не обмолвились.

Илья еще раз глянул на непомерно расплывшуюся лохматую громаду, не спеша наползавшую на небо, такое пронзительно синее, и, кому-то погрозив кулаком, скрылся в окне.

А Юрий все всматривался и всматривался вперед, ему уже стало казаться, что он видит Женю на вышке одного из домов плота. Вон она: веселая, озорная, та самая Женя, которая еще позавчера на плоту стремглав бежала навстречу ему, легко, словно коза, перепрыгивая с бревна на бревно. И сердце у Юрия заныло, когда он на миг представил себе, что, возможно, и сегодня во время счалки плотов ему не придется увидеть Женю.

Он сбегал за биноклем и, волнуясь, ощущая приятную теплоту в груди, навел его на плот.

Долго-долго не выпускал Юрий из одеревеневших рук бинокля, но Женю так и не увидел. И он стоял разочарованный и грустный.

К Юрию подошел, опираясь на палку, Кнопочкин. Взяв у практиканта бинокль, он тоже поглядел на приближавшийся плотокараван.

— А погода портится, — вздохнул Кнопочкин, опуская бинокль.

Юрий стоял, задрав вверх голову, и молчал. Высоко-высоко над головой черными точками застыли два коршуна. Они словно не замечали надвигавшейся тучи и всё парили в поднебесье. Внезапно один из них ожил, медленно описал круг-другой и камнем упал в Волгу. Прошло мгновение, хищник оторвался от воды и взмыл вверх, издавая победный клекот: в острых когтях он держал извивавшуюся рыбешку.

— Видел, как коршун… ловко, правда? — сказал Юрий.

— Видел, — кивнул Кнопочкин и, чуть помедлив, добавил: — Да это все что… Вот лет эдак шесть назад был на Волге случай… Редкостный! — Радист повертел в руках бинокль и, заметив на нем глубокую царапинку, осторожно колупнул ее ногтем. — Хороший артиллерийский бинокль. Это где ты его так?

— А это не я… это от пули. Бинокль мне после отца остался. Он в войну капитаном артиллерии был. — Юрий отвернулся. Помолчав, он спросил: — Какой, Алеша, случай был?

— Какой случай-то? — проговорил Кнопочкин, стараясь не глядеть на Юрия. — Вот какой. У меня отец — бакенщик. Из Услады. Есть такое село на речушке Усе, в Жигулях. А Уса в Волгу впадает. Тихая такая речушка. Из нашей Услады чуть ли не все мужики бакенщиками работают. Мальчишкой я каждое лето у отца на посту жил. Избушка его на острове стояла, как раз напротив Молодецкого кургана в Жигулевских горах… Помню, обедали мы раз с отцом. Сварили уху и прямо тут же, на берегу, и расположились. Вдруг смотрю — над Волгой орел кружит. Кружил, кружил да как махнет вниз! Вроде этого коршуна. И что бы ты думал? Упал в воду, а подняться не может. Машет, машет крыльями, а от воды никак не оторвется. Крылища знаешь какие — во! — Радист раскинул руки. — Отец тоже заметил орла. «Похоже, говорит, с ним что-то приключилось». А орел как расправил крылья и понесся встречь течению по-над самой водой. Во все стороны брызги, будто быстроходный катер летит. От волнения меня как лихорадка забила. Вот-вот, думаю, он сейчас в небо взовьется. Да не тут-то было. Не может орел подняться вверх, да и все тут! Отец улыбнулся в усы и опять говорит: «Не под силу, сердешный, добычу поймал». — «Какую добычу?» — спрашиваю. «Крупная, должно быть, рыбина попала. Орел ее вверх норовит поднять, а она его в глубину тянет. Силы, видать, равные». — «Едем, говорю, поймаем их!» Отец кивает: «Давай попробуем». Оставили мы уху, сели в лодку и поплыли.

— Поймали? — вырвалось у Юрия.

— Поймали. Долго гонялись, а поймали… Когда уж и орел и рыба из сил выбились.

— Что за рыба была?

— Белуга. Пуда на три.

— Алеша, а почему орел не улетел, раз ему не под силу оказалась белуга? — спросил Юрий. — Бросил бы ее — и вверх!

— Он бы с охотой улетел, да вот вцепился когтями в белужью спину и вытащить их не может!

— Ну, дальше что было?

— А ничего особенного. Орла мы отпустили. Пусть его живет. Этот орел-белохвост — редкая птица в наших краях. Полезная птица. А белугу в Ставрополь отвезли… В столовую.

К Юрию и Кнопочкину подлетел Геннадий. Он был взволнован.

— Алеша, — сказал он, не глядя на Юрия, — в камбузе Люба плачет.

— А что с ней?

— Я туда сунулся… чтобы насчет обеда узнать, а Люба у плиты стоит… Печальная такая. А из глаз будто слезы. — Он оглянулся назад — не подслушивает ли кто, и сжал кулаки. — Если бы узнать, кто он такой!.. Да поговорить бы с ним по душам!

— Про кого это ты? — не понял Кнопочкин.

— А про того самого, из-за которого Люба убивается, — обозлился Геннадий. — Она… — и тише добавил: — Я сам слышал, как жена масленщика Любе говорила: «Полюбила ты, глупая, на свою беду… Как свеча, говорит, таешь, а ему и горя мало! Он и знать ничего не хочет про твою любовь».

Кнопочкин вдруг махнул рукой, сунул Юрию бинокль и зашагал прочь.

— Он… Что это он такой? — Геннадий недоуменно глядел вслед радисту.

Юрий не ответил. Он смотрел на тучу, готовую вот-вот навалиться на солнце своим бесформенным, извивающимся телом и уже не казавшуюся вблизи такой страшной.

… Счалку делали при боковом забористом ветре.

Между сближавшимися плотами бились волны, точно их поймали в западню и они осатанели от злобы. «Уралец» изо всей силы толкал корму горного плота, а плот наваливало на луговую половину серединой… И все же первыми соприкоснулись корма с кормой, потом середины и последними — хвосты, и тотчас же началась счалка.

Некоторое время «Ульяновец» и «Сокол» шли рядом, бок о бок. Неожиданно откуда-то из-под борта «Сокола» с присвистом вырвались косматые клубы пара, на минуту все скрылось в душном облаке, пропахшем мазутом. Но вот облако стало таять, и вначале показался решетчатый борт «Ульяновца», потом чьи-то ноги в новых калошах. Откуда-то вкусно пахнуло жареной картошкой. В серой колеблющейся мгле образовалась дыра, и на секунду в ней мелькнуло усатое мужское лицо. А когда весь пар рассеялся, показался бравый матрос-усач, обладатель сверкающих калош. Он подмигнул Геннадию, глазевшему на него из окна туалетной комнаты, где тот прибивал полочки для мыла, и пробасил:

— А что, хлопец, у вас дивчины казистые есть?

Покончив с полочками, Геннадий вышел на палубу.

На капитанских мостиках обоих пароходов стояли Глушков и Шаров.

— Спасибо, Петр Петрович, за помощь, — сказал Глушков. — Спасибо!

— Не за что, Сергей Васильич. Служба такая. Сейчас отправляюсь «Руслана» встречать, — ответил капитан-наставник и поглядел на восток. — Мне так думается: может, еще стороной пройдет? Бывает так: погрозится, погрозится непогода, да на том все и кончится.

— Неплохо бы, — поддакнул капитан «Сокола». — А то с таким возом тяжеловато будет… Радиограмму только что из пароходства получили: в ночь, сообщают, возможен шторм.

— Если шторму не миновать — держитесь! Ниже ни одного подходящего местечка не найдется для безопасной стоянки.

— А стоять… у нас времени для этого в плане не отведено!

«Ульяновец» отдал трос и стал поворачиваться назад, а «Сокол» направился к плоту.

— Счастливого рейса! — кричал в рупор Шаров.

На «Уральце» тоже что-то кричали, но из-за ветра ничего нельзя было расслышать.

Потом на вспомогательных судах раздались прощальные гудки, и буксиры взяли курс на Ульяновск. Город отсюда был еще виден. А в бинокль можно было различить даже легкие контуры многоэтажных домов. Там светило солнце. Но здесь оно уже скрылось, и Волга сразу принахмурилась. Легкая, редкая волна, как бы играючи пробегавшая от берега к берегу, отсвечивала сизым блеском.

Во время замены временных тросов основным, теперь уменьшенным по предложению Агафонова на одну треть, Юрий украдкой поглядывал на Женю.

Девочка стояла у борта «Сокола» и разговаривала с матерью кочегара Ильи. Закутанная в овчинный полушубок и клетчатую шаль, старуха плохо слышала, что ей говорила девочка, и часто переспрашивала: «Пришибло? Эко ты! А кого пришибло-то, касатка?»

Один раз до Юрия отчетливо донеслись слова, сказанные Женей:

— А вы как тут поживали? Не скучали без нас?

И Юрию показалось, что вопрос этот относится только к нему.

«А что, если мне… первому заговорить? Вот как закончим возню с тросом, так и подойти к ней, — спросил он вдруг себя и в ту же минуту почувствовал, как у висков сильно-сильно застучала кровь. — Нет, нет… зачем же я полезу ей на глаза!»

Он так смешался, что на вопрос Агафонова: «Не устал?» — ответил невпопад: «А зачем?»

Группа Агафонова, в которой работал Юрий, первой закончила заделку правого троса.

— Ну, богатыри, за пояс заткнули мы Давыдова с его молодцами! — весело проговорил рулевой. — Поможем отстающим? Или пусть сами выкручиваются?

— Выручим несчастных! — подал голос один из матросов.

— Тогда вперед!

И все дружно последовали за Агафоновым к другому краю плота. Пройдя несколько шагов, Юрий вдруг обнаружил, что потерял рукавицу. Он бегом вернулся на то место, где только что работали, и стал шарить между бревнами. Но рукавицы нигде не было.

«И куда она могла деться? — начал он сердиться. — Уж не в воду ли упала?»

— Юра, это ты потерял? — неожиданно раздался над его головой знакомый голос.

Юрия бросило в жар. Он не сразу разогнул спину, не сразу выпрямился. Рядом стояла Женя, немного смущенная, с широко открытыми пугливыми глазами и такая вся хорошая и добрая! Дыша прерывисто, она подбрасывала на ладони брезентовую рукавицу.

— Твоя рукавичка?

У Юрия пропал голос, и он только кивнул, боясь взглянуть на Женю.

— Ты на меня… сердишься? — спросила Женя негромко и посмотрела на Юрия с подкупающей нежной застенчивостью во взгляде.

— Я… я не знаю. — Юрий окончательно смутился, поняв, что сказал глупость.

Женя прижала к губам рукавицу, но не смогла сдержаться и засмеялась.

Юрий, набравшись решимости, посмотрел Жене в мягко сиявшие серые глаза. Посмотрел пристально, в упор.

— Извини меня, я погорячилась позавчера… и сама не знаю, что говорила. — Женя залилась румянцем, еще больше похорошела. — Как подумаю, что завтра на стройку прибудем, ну не знаю, что готова сделать!

Женя опять засмеялась, теперь уже весело, шагнула к Юрию и подала ему скомканную рукавицу. Маленькая горячая рука ее на миг коснулась руки Юрия.

— Женя… — Юрий попытался удержать Женю за руку.

Но она вырвалась и побежала. Побежала так стремительно, что была уже далеко, когда Юрий пришел в себя.


На плоту закончили заделку троса. Проверив работу, капитан остановился, глянул на окруживших его девушек. Взгляд задержался на бойкой черноглазой Зине.

— Как, не растеряетесь, если шторм начнется? — спросил Глушков. — Видно, нынче не плясать и не петь… Уж на стройке устроим праздник, с окончанием рейса.

Зина выдержала испытующий взгляд капитана.

— Маменьки наши далеко, — сказала девушка. — Как-нибудь сами справимся! Да и робеть некогда будет… Так, что ли, Верочка? — И она обняла за талию стоявшую рядом с ней Веру Соболеву.

— Да вы не тужите о них, товарищ Глушков, — сказал, останавливаясь напротив капитана, рябоватый парень, «Наш Петуня». — Девки тут все отчаянные. Ну, а если что… мы их в обиду не дадим!

— Вижу — смелые девушки! — согласился Глушков, улыбаясь. — Если туго придется — подмогу пришлю… Думаю, что теперь легче будет управлять плотом. Новинку одну решили испробовать. Трос вот уменьшили.

— Слышали, — сказала Зина, лукаво скосив глаза на Соболеву. — Нам об этом вашем изобретателе все уши прожужжали. Был бы только толк!

И она рассмеялась, теснее прижалась к подруге. Вера вспыхнула и отстранилась от Зины.

— Мы тут все комсомольцы, Сергей Васильич, — вдруг горячо и серьезно сказала она. — Не сомневайтесь, не подведем!

Сплавщицы проводили Глушкова до парохода.

У борта «Сокола» с баграми в руках стояли матрос, Юрий и Геннадий. Капитан поднялся на судно и приказал отчаливать. Юрий с размаху воткнул в бревно багор и навалился на него, натуживаясь и краснея.

— А ну, нажмем! А ну, нажмем! — приговаривал Геннадий, тоже налегая на багор.

Едва «Сокол» начинал отваливать от челена, как волны снова прибивали его к бревнам.

— Мало, сердешные, каши поели! — как бы вскользь заметила Зина, с увлечением щелкая семечки.

Подбежал рулевой Агафонов. Когда рулевой, выхватив из рук Геннадия багор, вонзил его в первое попавшееся бревно, пароход стал отходить, и водяная полоса между ним и плотом все разрасталась и разрасталась.

Агафонов бросил багор и взмахнул фуражкой.

Девушки на плоту тоже замахали руками. Одна Соболева стояла неподвижно, зябко кутаясь в пуховый платок… Неожиданно, словно спохватившись, она подняла руку и медленно помахала носовым платочком.

Отошли от плота метров на пятьдесят, когда вдруг натянулась левая нить троса.

— Трос зацепился, Сергей Васильич! — наперебой закричали Кнопочкин и Юрий.

Но капитан уже сам все заметил.

— Стоп! — сказал он в машинное отделение. — Назад тихий.

«Сокол» снова стал приближаться к плоту.

— Здравствуйте пожалуйста! — развела руками Зина. — Никак не расстанемся!

И, подбоченясь, громко запела:


Пароход остановился,

Все подумали — пожар.

Оказалось, что женился

По дороге кочегар!


Из-за плеч сгрудившихся у борта «Сокола» парней высунулось чумазое лицо кочегара Ильи.

— Ошибка, Зиночка! — закричал он. — Может, кто и женится, но только не я!

— Ну-ка, ребята, наподденьте трос баграми, — сказал Глушков, когда пароход подошел к плоту. — Не отцепится ли?

Из сплавщиков первым схватился за багор «Наш Петуня». К нему на помощь кинулись еще два парня. Но все их старания оказались напрасными: трос задел за угол бортового челена где-то внизу и никак не хотел отцепляться.

— Придется в воду лезть, — вздохнул Агафонов.

Он спрыгнул на плот и принялся раздеваться.

Оставшись в одних трусах, рулевой встал на край челена, потрогал ногой беспокойно плескавшуюся, взбаламученную воду, поежился и с размаху бросился вниз головой.

Агафонов три раза нырял, но трос так и не отцепил. Его сменил матрос. Подмигивая девушкам, матрос в шутку перекрестился и полез в воду.

— Уж как ни ловчился… и так и этак — не отцеплю, да и только! — говорил Агафонов, лязгая зубами и растирая ладонями посиневшее тело. — Под самым нижним накатом бревен зацепился… Будто черт его там держит!

— Одевайся, Михаил! — приказал капитан. — Такой ветер до костей прознобит.

Матрос тоже безуспешно нырял несколько раз и вылез ни с чем.

— Эх вы, волгари! — сплюнул «Наш Петуня». — Я вот сейчас в момент!

Проворно сбросив кумачовую рубашку, он кинул ее через плечо стоявшему позади товарищу. Тот на лету подхватил надувшуюся пузырем рубашку.

— Я сейчас… — начал снова «Наш Петуня» и запнулся: запутавшись в штанах, он чуть не упал.

Кто-то из девушек хихикнул.

— Покажи, покажи им, Петуня, где раки зимуют! — подбодрила сплавщика Зина. — Да гляди сам не зацепись!

— Ого-го, водица! — крикнул расхрабрившийся парень, отдергивая от воды ногу.

— Кусается? — ласково спросила Зина.

«Нашего Петуню» точно наотмашь стегнули кнутом: он подпрыгнул и бухнулся в воду.

— Самому, видно, надо лезть, — угрюмо сказал капитан. — Время идет, а дело ни с места.

Над водой показалась большая голова «Нашего Петуни». Схватившись рукой за бревно, он жадно глотнул раскрытым ртом воздух и принялся ругаться.

Глушков кинул под ноги фуражку, расстегнул китель.

— Подождите, Сергей Васильич, я полезу! — вдруг закричала стоявшая позади всех Люба Тимченко.

Но когда она, расталкивая локтями сокольцев, приблизилась к борту судна, в воду прыгнул Давыдов. Его тело, совсем не тронутое загаром, на секунду мелькнуло перед глазами пораженной команды «Сокола». Никто не заметил, когда он спустился на плот, когда разделся.

— Вот так Давыдов! — сказал восхищенный Геннадий. — И ахнуть не успели, а он прыг — и все тут!

Второй штурман долго не показывался из воды. Потом он на минуту вынырнул и, отдышавшись, снова скрылся под водой. На этот раз он пропадал дольше прежнего. Агафонов уже начал стаскивать с себя телогрейку, готовясь броситься на выручку Давыдову, когда голова штурмана высунулась из воды у самого края челена. Обессиленный, он беспомощно схватился за ослизлое бревно, но рука сорвалась, и он опять скрылся под водой. Но вот Давыдов вынырнул вновь, Агафонов подхватил его под мышки и, поднатужившись, втащил на плот.

— Отцепил! — это было первое слово, которое сказал штурман.

На плот проворно спустилась Люба Тимченко. Сунув в руки дрожавшего всем телом Давыдова мохнатое полотенце, она так проворно взобралась на борт парохода, что Давыдов не успел даже поблагодарить девушку.


Шторм


Внезапно подул резкий верховой ветер. Клочкастые облака, плывшие по небу навстречу «Соколу», сразу повернули в обратную сторону, словно метнувшееся в испуге стадо белых овец. По Волге заходила крупная зыбь, а над песчаными островами желтым дымком закурились пески.

Надвигался дождь. Он шел сплошной дымчатой стеной, подгоняемый ветром.

Ветер уже не свистел в вантах, а завывал, и мачта жалобно скрипела.

В быстро приближающихся сумерках темно-лиловая вода то вздымалась невиданными курганами, то опускалась, проваливаясь вертящимися воронками. На эти ямины было и страшно и интересно смотреть. Думалось: еще мгновение — и покажется желтое песчаное дно Волги.

Остроребрые волны нагоняли друг друга и сшибались, вскипали ноздреватыми шапками пены.

Посмотрев в бинокль на неясные очертания качающихся берегов, Сергей Васильич Глушков повернулся к плоту. Резкий ветер с яростью рвал полы черного плаща, затруднял дыхание, а капитан все не отрывал глаз от бинокля.

Стена дождя подступала к плоту. Вот скрылись за густой пеленой избы, вот исчез и весь плот. Ветер доносил гул надвигавшегося ливня. Но Глушков не собирался уходить с мостика. Он даже не накинул на фуражку капюшона.

Ливень грянул сразу, и штурвальную рубку со всех сторон окружил туман из мельчайших брызг. С потолка закапало, и на полу образовалась лужа.

Распахнулась дверь, и с клубами пара в рубку вошел Глушков, мокрый с головы до ног. Он молча подошел к Давыдову, и тот, без слов поняв намерение капитана, передал ему штурвал.

Ливень зыбунами, волна за волной, прохаживался по Волге, и впереди нельзя было различить даже мачты на носу судна, но Глушков уверенно стал к штурвалу.

Ближе к полночи шторм достиг невиданной силы. Ветер гнал по взбесившейся, ревущей Волге двухметровые волны. Холодные брызги долетали до капитанского мостика. Ливень давным-давно перестал, но по-прежнему не было видно ни зги. И хотя ветер был попутным, управлять пароходом становилось все труднее и труднее. Плот шел с опущенными лотами. Многопудовые железные грузы, волочась по дну реки, должны были замедлять раскаты плота. Но они не помогали. С капитанского мостика раздавалось:

— Трави правую вожжевую[4]!

— Набивай левую!

Агафонов с помощью матроса еле управлялся у носовой лебедки парового брашпиля. Приходилось то «набивать» — накручивать на барабан звенящие цинковые тросы, то «травить» — отпускать их. Клубы пара расстилались по мокрой палубе, поднимались над лебедкой, и ветер рвал их в клочья и уносил в кромешную мглу.

— Ну прямо как в октябре — темень, холод! — говорил Агафонов.

Он на миг разгибал спину, вглядываясь вперед, туда, где мерцали чуть приметные огоньки бакенов. Матрос молчал, вытирая с лица градом катившийся пот. Не успел он еще закурить, как с капитанского мостика снова донесся басовитый, простуженный голос капитана:

— Тра-ави ле-евую!

Юрия и Геннадия поставили к вожжевым: они должны были следить, чтобы тросы, протянутые вдоль бортов «Сокола» с носа до кормы, не зацепились за что-нибудь.

— Смотреть в оба! — строго сказал Агафонов. — А то зацепится вожжевая за кнехт или за румпель[5] — такая начнется увертюра! Надо, скажем, вправо повернуть плот, а он ни с места. А момент строгий: упустил минуту — и авария.

С подтянутого Юрия в наглухо застегнутом пиджаке Агафонов перевел взгляд на Геннадия: фуражка сдвинута набекрень, ватник нараспашку. Полы ватника трепал ветер, надувал парусом, но Геннадий не обращал на это никакого внимания, гордо выпячивая грудь.

Рулевой ничего не сказал Геннадию, но тот вдруг надвинул на лоб фуражку, надвинул глубоко, до бровей, потом запахнул ватник и принялся с усердием застегивать его на все пуговицы, сердито посапывая носом.

— С кормы ни шагу. Ты, Панин, следи за правым бортом, а ты, Жучков, — за левым. Если что — кричите капитану.

Ребята заняли свои посты.

Вожжевая, около которой стал Геннадий, то свободно лежала на обносной решетке, то сильно натягивалась, и тогда слышно было, как скрипели деревянные кранцы — толстые бревна, опущенные вдоль борта судна.

Волны захлестывали борт. Геннадий вытирал с лица брызги и начинал шагать, представляя себя капитаном океанского корабля, захваченного в открытом море ураганным штормом.

Но постепенно ему стало надоедать однообразное хождение. «А может, эта вожжевая за всю ночь ни разу ни за что не зацепится», — вдруг подумал он. Вот если бы им с Юркой поручили дежурить у носовой лебедки! Там сейчас некогда расхаживать, успевай только выполнять приказания Сергея Васильевича.

Отойдя от борта, Геннадий глянул на Юрия. Тот шагал, как журавль, медленно переставляя длинные ноги. Юрий, казалось, ничего не замечал, кроме вожжевой.

Геннадий вздохнул и вернулся на свое место. Здесь все было по-старому. В этот самый момент на корму прибежал Давыдов.

— Панин! — закричал штурман. — Готовь лодку! На плот отправляемся. Едем втроем: ты, я и кочегар Илюшка.

— Брать с собой ничего не будем? — спросил Юрий.

— Часа через два к Бектяжскому перекату подойдем! — придерживая рукой фуражку, снова закричал Давыдов.

Геннадий бросился к штурману.

— Борис Наумыч, возьмите и меня! — охрипшим от волнения голосом сказал он, вытягиваясь перед Давыдовым в струнку.

Давыдов с недоумением уставился на Геннадия.

— Борис Наумыч, я все, что вы прикажете… возьмите только!

— А ты, старик, храбрый человек! — улыбнулся Давыдов, глянул за борт и поежился: — Чертова, однако, погодка! Но помочь ничем не могу: распоряжение капитана! — Он рысцой побежал к себе в каюту за плащом.

Геннадий осторожно приблизился к самой корме и посмотрел вниз. Там все кипело.

А в это время Юрий, упираясь ногами в решетку, подтягивал за цепь ближе к корме лодку. Тяжелая лодка металась на волнах из стороны в сторону.

«Ему одному вовек не справиться», — подумал Геннадий и, шагнув вперед, тоже схватился за цепь.

— Взяли! — крикнул Геннадий, поднатужась.

И Юрий, подчиняясь его команде, тоже рванул на себя цепь.

Когда нос лодки был совсем рядом с кормой «Сокола», Геннадий сказал, с трудом переводя дыхание:

— Прыгай теперь.

— А удержишь? — отрывисто спросил Юрий.

— Удержу!

Надвинув на брови фуражку, Юрий чуть пригнулся, прыгнул.

— Бросай! — донеслось до Геннадия откуда-то снизу.

Он выпустил из рук цепь и в изнеможении плюхнулся на решетку. Лодку рвануло назад, и она снова заплясала на волнах. Юрий как ни в чем не бывало ковшом отливал из нее воду. Вот он вскинул голову и погрозил Геннадию:

— Ты так за вожжевыми следишь?

— Эх и верно, забыл! — спохватился Геннадий и вскочил. — Хотел у капитана попроситься на плот… а тут эти вожжевые!

Он повернулся назад и чуть не столкнулся с Любой Тимченко. Девушка шла быстро, слегка нагнувшись, чтобы не задеть головой за буксирные арки. На ходу она стягивала как можно туже пояс широкого мужского плаща, сидевшего на ней мешковато. Позади Любы бежал Илья в лоснящейся спецовке. Кепку он предусмотрительно сдвинул чуть-чуть назад, чтобы не сломать жесткого, свисавшего на лоб чубика. Под мышкой кочегар нес пиджак.

— Юрий, а знаешь, кто с нами еще едет? — закричал кочегар, бросая в лодку пиджак. — Люба!.. Люба, говорю!

Геннадий пробежал вдоль бортов и снова вернулся к корме. Он никак не мог примириться с мыслью, что Юрий сейчас уедет на плот, а он останется здесь, на «Соколе».

Илья с Любой уже были в лодке. Люба сидела на веслах, а Илья стоял на носу и распутывал цепь.

Геннадий слышал, как Юрий предупредил кочегара:

— Подожди развязывать цепь, Давыдова еще нет!

— Пусть будет все наготове. Придет Давыдов…

Вдруг Илья взмахнул руками и полетел на дно лодки.

В тот же миг лодка оторвалась от парохода и понеслась, понеслась по вздыбленным волнам куда-то назад, в непроглядную темноту. Еще секунда — и она совсем скрылась из глаз.

К перепуганному Геннадию подбежал Давыдов с плащом через плечо. Заглянув за борт, он попятился назад.


Несколько часов подряд капитан не покидал мостика. Намокший шуршащий плащ холодил спину, руки стыли на ветру, но Глушков точно не замечал ни пронизывающего ветра, ни скатывающихся за ворот кителя студеных капель. Он то и дело зорко всматривался в плотную, непроницаемую тьму, обступившую со всех сторон судно, лишь угадывая, а не видя очертаний берегов.

Глушков выслушал сбивчивый рассказ Геннадия с видимым спокойствием. Он стоял, заложив за спину руки. Капитан только что раскурил трубку, набив ее новой порцией табака. Когда он сильно затягивался, табак вспыхивал, как вспыхивают угольки в едва теплящемся костерке, если на них подуть, и лицо его на миг озарялось странным, призрачным светом. В глаза бросались глубокие морщины, резко прочерченные по обеим сторонам плотно сжатых губ.

Геннадий кончил говорить, а капитан не проронил еще ни слова. Давыдову, стоявшему рядом с практикантом, было не по себе от этого молчания.

Сжимая в руке бинокль, Глушков направил его в сторону плота. Но разве разглядишь хрупкую лодчонку, затерявшуюся среди разъяренных, взлохмаченных волн? Если бы на плоту не мигали тусклые огоньки, то даже и его не всякий бы заметил в этой густой, тревожащей мгле!

— Следить за плотом, — сказал, наконец, капитан, опуская на грудь бинокль и не глядя на штурмана. — О прибытии лодки должны просигналить… А ты, Жучков, шагай на корму и глаз с вожжевых не своди. Понял?

— Есть, товарищ капитан! — отчеканил Геннадий.


На плот!


Теперь Геннадий ходил от одного борта к другому. Кто знает, а вдруг какая-нибудь из вожжевых все-таки возьмет да и зацепится? И что скажет о Геннадии капитан, если он не обнаружит этого вовремя?

Тревожило Геннадия и происшествие с лодкой. Ведь если бы Илья не торопился, подождал распутывать цепь, пока не подойдет Давыдов, лодку не унесло бы. А теперь вот… Геннадий вздыхал, всматривался в сторону плота, и ему начинало мерещиться, будто он видит еле различимую в темноте лодку. Но проходила секунда, другая, и вместо лодки перед глазами возникали тускло-красные шары. Геннадий моргал веками, и шары пропадали.

Подойдя к левому борту, Геннадий похолодел — произошло то, чего он не ожидал: вожжевая плотно обвила одну из чугунных стоек среднего кормового кнехта.

Нагнувшись, он схватил руками трос и попытался сбросить его за стойку кнехта. Но вожжевая была натянута и не поддавалась. Ворот ватника врезался в горло. Геннадий рванул его так, что отлетела пуговица. Большая и черная, она закружилась, заплясала на палубе.

— Сергей Васильи-ич! — закричал Геннадий, прижимая к губам рупором сложенные руки. — Серге-ей Ва-аси-ильич!

Наверху, у трубы, выросла темная и, как показалось Геннадию, очень высокая фигура.

— Левая вожжевая… вожжевая зацепилась за кнехт! — еще громче закричал Геннадий.

— Левая? — в рупор переспросил незнакомым голосом капитан.

— Левая, товарищ капитан!

Глушков побежал на нос, на ходу крича:

— Ослабить левую!

Когда Геннадий снова склонился над кнехтом, трос уже свободно лежал на чугунной плите, не касаясь стойки. Схватив трос обеими руками, Геннадий хотел было перебросить его за стойку, но остановился, подумал, как бы трос не зацепился за другой кнехт. Лучше, пожалуй, выйти на обносную решетку и тут-то опустить вожжевую вдоль борта.

Он поставил ногу на влажную решетку в серых комках пены, нечаянно глянул вниз, в разверзшуюся перед ним пучину, и оторопел… И уж не было силы ни шагнуть вперед, ни попятиться назад. Но вот Геннадий медленно разогнул спину и, весь до озноба ожесточившись против страха, вдруг шагнул к самому краю решетки и выпустил из рук трос.

Внезапно на борт рухнула водяная лавина. Геннадий метнулся назад, поскользнулся и упал. Падая, он схватился за стойку кнехта. Волна окатила его и, злобно сипя и урча, отпрянула.

Кто-то подхватил Геннадия за руки и перетащил за борт.

— Пустите… я… я сам, — глотая ртом воздух, сказал Геннадий и вскочил на ноги.

Перед ним стоял запыхавшийся Агафонов.


От сильного толчка, когда лодка рванулась назад, освободившись от привязи, Люба и Юрий упали. Юрий так стукнулся подбородком о борт, что из глаз брызнули искры и он не сразу поднялся на ноги. А Люба вскочила сразу. Держась рукой за скамейку, она наклонилась над Ильей, тронула его за руку:

— Илюша!.. Илюша!

— По голове… цепью, — через силу проговорил тот, приподнимаясь с мокрой елани.

Илья попытался сесть на скамейку, но лодка накренилась на бок, и он опять упал.

— Юрий, за кормовик! — крикнула Люба. А лодку уже мотало из стороны в сторону все сильнее и сильнее. Волны ловчились захлестнуть ее и пустить ко дну.

«Поставить бы носом против ветра… тогда ничего, тогда не страшно бы!» — думал Юрий, изо всей силы налегая на кормовик.

Лодка разворачивалась с трудом. Точно сговорившись, волны норовили вырвать из рук Юрия весло, повернуть лодку поперек течения, чтобы потом в один миг расправиться с ней.

Вдруг корму захлестнула тяжелая хмельная волна, и лодка в ту же секунду полетела вниз, в черную клокочущую бездну. «Идем ко дну!» — пронеслось в голове у Юрия. Ежась от стекавших по спине ледяных струек, он все еще судорожным движением рук хватался за валек весла. Хотя теперь, казалось, не нужны были ни весло, ни лодка: вот-вот они очутятся на песчаном дне Волги.

Но произошло чудо: лодка не провалилась в кипящий котел, она уже летела вверх, дыбясь носом к нависшему над рекой непроглядному, дышавшему сыростью небу.

— Загребай вправо! — донесся до Юрия Любин голос.

И ему показалось, что он услышал, как скрипнули уключины и по воде забили весла.

Юрий снова навалился на кормовик и вдруг почувствовал, что лодка удивительно послушно повернулась и встала носом против ветра.

— Так держать! — закричала Люба. — Теперь наша взяла!

И тут только Юрий понял, что девушка уже сидела на веслах и что лишь с ее помощью удалось ему повернуть лодку.

Водяные валы то и дело преграждали путь лодке. Она взлетала на взмыленные гребни, какой-то миг висела над пропастью, потом, как с ледяной горки, катилась вниз.

На дне лодки зашевелился Илья.

— Лежи, Илья… одна я справлюсь! — с одышкой сказала Люба.

Кочегар оперся локтями о скамейку:

— Мне вроде лучше.

И он приподнялся, шагнул к девушке. Та потеснилась, и кочегар тяжело опустился рядом с ней, взялся за весло.

«Удачно отделался Илья, могло и хуже быть», — подумал Юрий, еле удерживая вырывавшийся из рук валек кормовика.

Юрию казалось, что они уже давно плывут по Волге и пора бы показаться плоту. Но когда он стал всматриваться вперед, то чуть различил слабые мигающие огоньки. Это горели фонари на сигнальных мачтах, стоявших на хвосте плота. Но как до них еще далеко!

Под ногами, на дне лодки, плескалась вода. Волны захлестывали борта, вода уже залила елани и все время прибывала. Ее надо бы отчерпать, но разве до этого было сейчас?

Думая о плоте, Юрий не заметил прыгавшего на волнах поплавка — пустой железной бочки, к которой была прикреплена правая нить троса.

— Поплавок с левого борта! — закричал вдруг Илья. — Держи вправо!

Юрий расслышал лишь два последних слова. Еще не понимая, что за беда грозит им, он резко потянул на себя кормовик.

Неожиданно что-то загрохотало, и лодка пронеслась мимо метавшейся на волнах бочки.

Приподнявшись с сиденья, Юрий огляделся. Кругом одни вздыбленные, вскосмаченные волны. И только вдали, на плоту, — слабые огоньки. Они вселяли надежду…

Вдруг Илья схватил багор и, став лицом к носу лодки, со всего размаху опустил его перед собой.

— Илья, что там такое? — закричал Юрий.

— Плот! Бери цепь и прыгай!

— Вставай, Люба! Добрались, — сказал Юрий девушке, все еще не выпускавшей из рук весла.

Люба молчала.

— Крепче завязывай, — пропуская мимо себя Юрия, сказал кочегар. Дышал он тяжело, всей грудью.

Юрий схватил цепь и прыгнул на челено. Всюду между бревнами плескалась вода.

— Готово! — немного погодя крикнул Юрий.

Илья помог Любе сойти на плот.

— А я… как на карусели каталась… Голова кружится, — тихо засмеялась девушка, опираясь на руку кочегара.

Илья тоже засмеялся:

— Меня когда цепью ударило, чуть сознание не потерял: А сейчас ничего. Только шишка на голове вздулась… Как, Юрий?

— Все в порядке! — ответил Юрий и посмотрел прямо перед собой.

О том, что существовал «Сокол», можно было догадаться лишь по редким огонькам, видневшимся впереди. Изредка кромешная тьма над мигающими огоньками швыряла вверх пригоршни золотых искринок.

«Даже трубы не видно, — подумал Юрий. — А что поделывает сейчас Геннадий?»

— Ну как, пошли? — спросил Илья и зашагал в сторону кормы.

Юрий и Люба последовали за ним. Казалось, они шли по острову, сотрясаемому толчками землетрясения. Челенья плота то кренились набок, то лезли вверх, то вдруг ускользали из-под ног. Со всех сторон плескалась вода.

— А от капитана нам не попадет, — вдруг спросил Юрий, — за то, что мы без Давыдова укатили?

— Ведь мы не нарочно без него уехали. Так вышло! — возразила Люба. — Надо только кого-то тут попросить, чтобы на судно сигнал дали о нашем приезде. А то… думаешь, там не тревожатся? — Девушка вздохнула. — Из-за этого шторма и концерт наш сорвался. А так готовились!

Идти по мокрым, колеблющимся бревнам Юрию показалось не менее трудным делом, чем плыть на лодке в шторм. Они шли вдоль правого борта, шли осторожно, ощупью, боясь провалиться между бревнами. Миновали сигнальную мачту с фонарем и тронулись дальше.

Илья вдруг поскользнулся и чуть не упал. Юрий вовремя схватил его за руку и потянул к себе.

— А тут… обрыв какой-то! — вскрикнул кочегар.

— Подожди, Илья, у меня фонарик!

Юрий нажал на кнопку, и молочно-золотистый лучик вдруг пробежал по темным, с разбухшей корой бревнам, скользнул по зеленоватой мутной воде, плескавшейся между челеньями, впился в густую и вязкую мглу и, точно ослабнув, погас.

Внезапно налетел тяжелый водяной вал и с ревом обрушился на плот. Что-то охнуло, затрещало… Люба схватила Юрия за руку и прижалась к нему плечом.

Медленно оседая, челенья погружались в шипящие потоки воды.

— Помогите! Помогите! — истошно завопил кто-то совсем рядом.

— Дай сюда! — Кочегар почти силой вырвал у Юрия фонарик и направил луч света прямо перед собой.

В нескольких шагах от Ильи, по следующему челену, бежала девушка и махала руками:

— Скорей, скорей!

— Юрий, за мной! — приказал Илья и, разбежавшись, прыгнул.

За ним водную прогалину перемахнули Юрий и Люба.

— Зинку волной накрыло, — сказала перепуганная девушка-сплавщица. — Вон на крайнем челене… Утопла, поди!

Илья распахнул пиджак и кинулся вперед.

Но Зина была жива и невредима. Замешкавшись, она не успела вовремя отбежать в сторону, и волна сшибла ее с ног, но она не растерялась и вцепилась руками за счал. И лишь волна схлынула, Зина поднялась и как ни в чем не бывало принялась отжимать подол прилипшего к ногам платья.

— Эх, парень, и накупалась! — со смехом сказала она подбежавшему Илье и, глянув в лицо кочегара, с удивлением протянула: — Думала, кто-то из наших ребят… Зачем тебя в такой штормище принесло сюда?

— Вам помогать. Да я не один. Там вон Юрий и Люба…

— Помогать? Ну-ну… Тогда давайте все сюда! Моя помощница удрала, а тут где-то из пучка бревна вышибает. Без всякого промедления крепить надо. Веревки, багор — все под руками.

Илья обернулся назад и закричал:

— Юрий, Люба!


Ночная вахта


Шагая по пролету, Геннадий столкнулся с механиком Александром Антонычем, которого он побаивался и сторонился. С начала шторма старый механик находился в машинном отделении. Он поднялся на палубу всего лишь на минутку: подышать свежим воздухом.

Поправив очки, съехавшие на кончик тонкого носа, старик задвигал густыми бровями и скрипуче сказал:

— Ба-ба! Это ты где же, поколение, душ принимал?

— А это меня так… чуть-чуть волной задело, — с виноватой улыбкой ответил Геннадий и покосился на свои ноги.

Синие рабочие штаны прилипли к икрам, и с них на палубу капала вода.

— Говоришь, «чуть-чуть»? А куда путь держишь?

— В каюту. Просился-просился у Миши еще постоять у вожжевых, а он и слушать не хочет!

— Пойдем-ка сначала ко мне. У котлов отогреешься обсохнешь и тогда уж на боковую, — проговорил Александр Антоныч и подтолкнул Геннадия к люку. — Полезай!

В машинном отделении, как показалось Геннадию, было удивительно тихо: здесь не завывал ветер, а бой колес и плеск воды за бортом сюда доносились приглушенно, как благодушная воркотня далекого грома.

У огромных белотелых котлов, точно впитавших в себя весь зной июньского солнца, стоял оголенный до пояса кочегар, то и дело поглядывая на стрелки манометров. А стрелки застыли на красных черточках и никуда не хотели двигаться.

— Тепло у нас? — спросил механик.

— У вас тепло и чисто… и вон как все блестит, — оглядываясь по сторонам, одобрительно сказал Геннадий.

Механик усмехнулся:

— Ишь ты, понравилось!

Он снял очки и, протирая платком стекла, поглядел на Геннадия, моргая подслеповатыми глазами.

— В нас, парень, большая сила. Вот, к примеру, надо капитану побыстрее пройти перекат, он нам звонит и говорит: «Прибавить!» — «Уважим, — отвечаем. — Раз требуется — пожалуйста!» И прибавляем ходу.

Вдруг Александр Антоныч почесал затылок и со словами: «Ах, старый пень!» — засуетился вокруг Геннадия.

— Снимай пиджак да у котлов погрейся. Вот так… пар костей не ломит… Ванюша! — окликнул он кочегара. — Согрей-ка для гостечка забористого чайку.

— Можно, — нараспев проговорил кочегар, обнажая в улыбке белые зубы.

Некоторое время Геннадий не спускал пристального взгляда с бушевавшего в топке пламени, но скоро заломило в глазах от нестерпимого жара, и он отвернулся, стал к котлу спиной.

Покручивая ус, к Геннадию снова подошел Александр Антоныч. Кожа на руке механика была местами пятнистая, словно он когда-то невзначай ошпарил руку кипятком.

«Раньше я почему-то не замечал, что у него рука обожжена… да они у него обе такие. И где же он так?» — подумал с сочувствием Геннадий.

— Согреваешься? — Александр Антоныч опустил руку в карман старой, с заплатами куртки. В кармане звякнули какие-то железки.

— Ага, — кивнул Геннадий и спросил, удивляясь, откуда у него взялась такая решимость: — А что у вас с руками?.. Болели?

— Так, пустяки, — отмахнулся механик. — В Отечественную войну наш «Сокол» боеприпасы подвозил Сталинградскому фронту…

— Вас ранило?

— Экий же ты… привязчивый! — рассердился старик. — Ничуть и не ранило, а просто… кирпичные арки в жаровых трубах перекладывал. А из котла пар только-только спустили. Жарища! Ну и обжег малость руки. Вот… и все тут!

Через полчаса Геннадий сидел на железном трехногом стуле, глотал обжигающий губы чай и жевал размоченную в кружке черствую булку.

«Мне здесь хорошо, а вот как там нашим приходится? — с тревогой спрашивал он себя. — А что, если лодка перевернулась?.. Что тогда с ними будет?»

Геннадий опустил на колени эмалированную кружку. Ему уже не хотелось ни есть, ни пить.

«Пойду наверх. С плота, наверное, уж просигналили о лодке», — подумал он и, попрощавшись с механиком и кочегаром, вылез на палубу.

Ватник Геннадий нес на руке: он не только высох, но был даже горячий, как после глаженья.

Шторм все не утихал. В пролете ветер катил по палубе скомканную газету, словно сухой стебель перекати-поля по степной дороге. Взъерошенный кот Кузьма сидел на баке с кипяченой водой и не спускал разгоревшихся глаз с шуршащего чудовища. Геннадий наподдал газетный ком ногой и пошел дальше. Вдруг перед его носом распахнулась дверь радиорубки, и на пороге показался Кнопочкин с чернильницей-непроливайкой в руках.

— Алеша, — бросился к радисту Геннадий, — скажи, с плота не сигналили… о лодке?

— Как же, только что! Живы, добрались до плота. — Кнопочкин улыбнулся. — Ты куда путь держишь?

— Да никуда, — ответил повеселевший Геннадий, глядя в осунувшееся лицо радиста. Теперь его широкие, выдающиеся скулы стали еще приметнее и совсем портили и без того некрасивое лицо Кнопочкина. — Меня Миша спать прогнал, а я не хочу…

— Сбегай в красный уголок и налей сюда вот чернил. А то мне от станции отойти нельзя. Вернешься, вместе будем дежурить.

— Я в момент! — обрадовался Геннадий и, бросив на пол радиорубки свой ватник, побежал в красный уголок, размахивая зажатой в кулаке чернильницей.


Все случилось в какой-то миг. Люба Тимченко работала вместе с другими девушками, поправляя багром бревна в челене, когда на плот обрушилась высокая гривастая волна. С визгом и смехом сплавщицы бросились в стороны, подталкивая и обгоняя друг друга. Тимченко тоже побежала. Она была уже вне опасности, когда вдруг оступилась и с разлета упала на бревна. Превозмогая острую боль, пронзившую все тело, Люба вгорячах вскочила, но в ту же минуту опять упала.

Юрий, бежавший позади Любы, остановился, приподнял девушку за плечи:

— Люба, что с тобой?

— Ой, нога… — тихо сказала Люба и прижала к губам ладонь.

— Девчата! — закричал Юрий — Сюда!

На самодельных носилках Любу отнесли в дом, в котором жили девушки, и положили на постель Веры Соболевой.

Верин топчан стоял неподалеку от окна. Но в доме было так темно, что оконный проем еле угадывался серовато-лиловым расплывчатым пятном. Тут так сильно пахло сосновой смолой, что с непривычки першило в горле.

— Вы теперь идите, — шепнула Вера Юрию и еще двум девушкам, помогавшим нести носилки. — Я пока сама с ней побуду.

Боясь наткнуться на топчаны, стоявшие у стен рядами, девушки ощупью тронулись к выходу. Юрий тоже побрел за ними. Но у самой двери он остановился, присел на чью-то постель, чтобы вылить из ботинок хлюпавшую воду и отжать носки.

— Так ничего? — спросила Вера, видимо прикрывая Любу одеялом, и, помолчав, добавила: — Нога очень болит?

— Не очень, — не сразу ответила Люба.

Девушки помолчали. Юрий уже снял с ноги ботинок, когда послышался Любин голос:

— Вот я и допрыгалась…

И Люба тотчас умолкла.

— Вера… — вдруг опять заговорила Люба, и в голосе ее послышалась отчаянная решимость. — Скажи, Вера, ты его… очень любишь? А?.. Ну, что ты молчишь?

— О ком это ты, Любочка? — испуганно прошептала Вера.

— Ты же знаешь, о ком я говорю!

Вера не ответила.

— Люби Мишу! Люби его! Он такой хороший… он такой… — Люба не договорила и заплакала.

Юрий сидел ни жив ни мертв. Он невольно подслушал чужой разговор и теперь не знал, что ему делать.

Сильный порыв ветра вдруг с грохотом распахнул дверь и вихрем закружил по избе, срывая с постелей одеяла. Не помня себя, Юрий выбежал из дома и бросился на вышку.

На вышке спиной к Юрию стояли Илья и Женя.

Совсем неожиданно выкатилась из-за облаков луна, и все вокруг неярко засверкало, точно с неба просыпалась серебристая пыль.

Начинался Бектяжский перекат. Юрий глянул на Волгу и едва не вскрикнул. Штормовой ветер развернул огромный плот, и он встал поперек реки. Корма приближалась к правому, холмистому берегу. У этих холмов были белесые, как бы ободранные бока.

На хвосте плота стояли девушки и хором кричали, будто их могли услышать на «Соколе»:

— Эй, заде-е-нет! Заде-е-нет!

— Что-то теперь будет? — сказала Женя, придерживая руками полосатый шарф, каким-то чудом державшийся у нее на голове, и зябко повела плечами.

— Видишь, как «Сокол» встал? Носом к берегу, — заговорил Илья и прикрыл девочку от ветра полой своего пиджака. — Плот хочет выравнивать.

«Сокол» и на самом деле шел полным ходом к берегу. А что, если стальные тросы не выдержат такую нагрузку? Вдруг они лопнут и пароход, подгоняемый волнами, выскочит на берег? Об этом, вероятно, думали не только стоявшие на вышке, а все, кто находился на плоту.

Но тросы выдержали, «Сокол» вовремя выровнял плот. Корма плота прошла от берега так близко, что Юрий успел разглядеть протоптанную в осыпях щебня дорожку, прижимавшуюся к меловому отвесному выступу горы.

Когда миновали перекат, Илья оглянулся и увидел Юрия.

— Ты… когда поднялся? — удивленно проговорил кочегар.

Женя тоже обернулась:

— Еще бы немножко — и корма… Я так… так переполошилась…

— А знаете, что нас спасло? — перебивая Женю, спросил Юрий. — Знаете, почему «Сокол» успел-таки оттащить корму от яра?

— А что? — Женя перевела свой вопрошающий взгляд с Юрия на Илью. — Что же такое?

— Новый короткий трос? — сказал Илья.

— Именно он! — кивнул Юрий. — Если бы не предложение Агафонова, сидеть бы нам на яру!

Женя посмотрела, все еще не без опаски, в сторону горы, о которую чуть не стукнулась корма, потом перевела взгляд на луну, с неудержимой, устрашающей быстротой катившуюся по мглистой промоине меж облаков.

— Вот несется… голова даже кружится, — вздохнула она, опуская взгляд. Вдруг она обратилась к Юрию: — А что там с Любой? Когда я увидела носилки, я прямо чуть не обмерла. Если бы не Илья, не знаю, что со мной и было бы! Это он меня сюда затащил. — Женя снова посмотрела на Юрия. — Ты что же молчишь? Или ей совсем худо?

— До свадьбы все заживет! — успокоил Женю Илья. — Люба у нас боевая. Она еще в пляс пустится, когда поправится.

— Она… ничего, лежит, — с трудом сказал Юрий.

— Но ее надо везти в больницу, — сказала Женя. — Ей надо гипс наложить на ногу. Когда у нас зимой одна девочка сломала себе ногу…

Илья не дал Жене договорить:

— А может, она только зашибла ногу? Лишь бы непогода к рассвету утихомирилась. На рассвете Девичье будем проходить, районное село, тогда в два счета переправим Любу на берег… Для Любы все сделаем, будь спокойна! — И кочегар, улыбаясь, потянул к себе конец шарфа, свисавшего Жене на плечо.

Шарф соскользнул с ее головы, но она не рассердилась, как того хотелось Юрию, наоборот — она весело засмеялась.

Юрий отвернулся, шагнул к лесенке.

— Юра, куда ты? — спросила Женя. — Юра, подожди!

Но он не отозвался. Вскочив верхом на затрещавшие перила, он стремглав скатился вниз и пошел прочь от вышки, куда глаза глядят.

«А я еще хотел адрес у нее спросить, чтобы переписываться, — с обидой думал Юрий, — а она… Ну и пусть! Пусть она… с Ильей переписывается!»

Вдруг кто-то тронул Юрия за руку. Он повернулся назад и столкнулся лицом к лицу с запыхавшейся Женей.

— Я еле догнала тебя! — с радостным смехом сказала девочка, поймав его руку.

Юрия точно качнуло.

— Женя! — одними губами произнес он и бережно сжал в своих руках ее холодную руку. — Я тебе сейчас на нее подышу.

Они стояли у одного из нежилых домов, в тени, но Юрий отчетливо видел лицо Жени с широко открывшимися большими глазами. Глаза были с такими яркими повлажневшими белками, что они, казалось, даже в темноте сверкали нежной белизной.

— Ты есть не хочешь? — нарушая молчание, прошептала Женя и достала откуда-то два больших круглых пряника. — Это я у Веры из чемодана взяла… Она только к чаю дает пряники, а я их так люблю грызть. На, ешь!

И Женя положила на ладонь Юрию пахнущий патокой пряник. Пряник был жесткий, как железо, но Юрию подумалось, что он никогда еще не ел ничего более сладкого.

— Вкусно? — спросила Женя и вдруг схватилась рукой за шею: — Ой, а я шарф на вышке обронила!

— Давай, я тебя до вышки донесу, — предложил Юрий. — Думаешь, не донесу?

— А зачем? Я и сама дойду. Я еще вот как умею! — Женя сорвалась с места и понеслась, перепрыгивая через бревна, громко и весело хохоча.

А Юрии стоял и смотрел ей вслед, не в силах сделать шага. И хотя с прежней силой завывал, посвистывая, ветер и между бревнами плескалась шипучая вода, ему почему-то было так хорошо, что не хотелось больше ни говорить, ни двигаться.


ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ


Жигулевские горы


На рассвете шторм стих, и утро наступило солнечное и безветренное. Присмирела и Волга. Ее мутные воды, бурые от песка, не осевшего еще на дно, текли спокойно, пронятые жарким светом. Там и сям мелькали кремовые шапки пены, словно это были какие-то невиданные водяные цветы.

Иногда «Сокол» обгонял целые деревья, вывернутые ураганом с корнем из земли.

Они медленно плыли вниз, доверчиво положив на ослепительно сверкающую гладь воды свои зеленые кудрявые головы.

На корме сидели Юрий и Геннадий. Только что была закончена внеочередная приборка судна, и ребята отдыхали, нежась на солнце.

Геннадий долго глядел на бойкую трясогузку, безбоязненно прыгавшую по стальному тросу, потом, повернувшись к Юрию, прикоснулся к его руке:

— Юрка, страшно вам было, когда на плот добирались?

— Не знаю, — чуть помедлив, с неохотой сказал Юрий и снова помолчал. — Надо было все время держать лодку так… так, чтобы она резала носом волны. А то бы ее в момент перевернуло. — И Юрий замолчал.

На продолговатом песчаном островке с редким кустарничком почти у самой воды неподвижно стояла на одной ноге-прутике большая серая птица.

Геннадий приподнялся с места, сказал:

— Цапля? Да?

— Она.

— Ну и ну, уродина! Впервые вижу живую цаплю.

— Генка, а чего ты не расскажешь о своей ночной вахте? — спросил, оживляясь, Юрий. — Говорят, ты тут один с вожжевыми управлялся.

На круглом лице Геннадия проступил яркий розовый румянец.

Он отвернулся.

Юрий окинул Геннадия внимательным взглядом и вдруг заметил на засаленных обшлагах гимнастерки товарища пятна масляной краски — зеленой и красной. Так вот кто, оказывается, выкрасил его весло! Поколебавшись, он решил не говорить Геннадию о своей догадке.

— Ну? — опять начал он как ни в чем не бывало. — Что молчишь?

— Нечего смеяться, — буркнул Геннадий, — а то полысеешь!

— Вот дуралей! — С мальчишеской неуклюжестью Юрий обнял Геннадия, как-то охотно и доверчиво приникшего к нему, и вдруг почувствовал себя намного старше приятеля. — Что же тут смешного? Я ведь тебя всерьез спрашиваю.

— Пусти, ну чего ты? — смущенно, стараясь казаться грубым, проворчал Геннадий, освобождаясь из объятий Юрия. — Ты лучше вот о чем скажи… что сказал врач Любе в Девичьем?

— Ничего особенного. «Не волнуйтесь, говорит, девушка. Месяца через полтора будете бегать». А она молчит. Она и дорогой все молчала. Только, когда мы уходить собрались, посмотрела на нас с Ильей и сказала: «Прощайте, ребята. Наверное, никогда уж больше не увидимся». — «Как так? Почему не увидимся?» Это Илья спросил. «А так, — говорит. — Я теперь не вернусь на «Сокол». Вот поправлюсь и попрошусь в пароходстве… чтобы на другое судно меня перевели».

— А… а почему?

В это время позади раздался голос:

— Греемся?

Юрий и Геннадий обернулись. У фальшборта стоял Агафонов с книгой в руках. Стоял и улыбался. И в каждой черточке загорелого лица его сквозила какая-то большая радость, которую прямо-таки невозможно было скрыть от других, даже если бы и хотелось это сделать.

— Греемся, богатыри? — опять спросил рулевой.

Его внимательный взгляд, перебегавший с Юрия на Геннадия, как бы спрашивал: «Ну как вы тут, помирились?»

— Сидим, — подтвердил Юрий. — Садись с нами, Миша.

— Можно и посидеть, — согласился Агафонов и опустился между Геннадием и Юрием на кромку борта. — Держи, Юрий.

Юрий неторопливо вытер о платок руки. Он бережно взял книгу, раскрыл ее и прочитал вслух:

— «Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке и об их приключениях, отважных, забавных и достославных, во Фландрии и иных странах».

Геннадий приподнялся, чтобы взглянуть на книгу с таким причудливым и задорным названием.

— А картинки есть? — спросил он. — А мне, Миша, потом можно почитать?

— Читай, — сказал рулевой, поминутно глядя на плот и все улыбаясь. — Скоро Куйбышевская ГЭС, ребята. С опережением плана идем. И знаете, на сколько? Более чем на сутки!

— Скоро? — обрадованно переспросил Геннадий. — Через часок?

— Ретивый какой! Вечером… часов в семь.

— Да разве это скоро? — разочарованно протянул Геннадий.

— Скоро, скоро! — закивал рулевой, не спуская чуть прищуренных глаз с отвалившей от плота большой, неуклюжей лодки. Глаза его были затенены длинными ресницами, но они никак не могли притушить струившийся из них яркий, глубокий свет. — Девушки к нам едут… И Вера, должно быть, с ними. — И, краснея, он потупился, сложив на коленях руки. — Позапрошлой весной с ней познакомился. Она тогда простой сплавщицей была. Робкая такая, пугливая. Пока вели плот до Сталинграда, раза три всего виделись. Потом… потом целых два года не встречались. Целых два года не видел ее, а вспоминал каждый день. На других девушек и смотреть не мог. Гляну на какую — а перед глазами все она, сероглазая. Написать хотел — адреса нет… Извелся весь. Не знаю, что и было бы со мной, да вот вдруг встретились! — Михаил откинул голову назад и вздохнул. — Теперь уж… теперь уж на всю жизнь! — Агафонов засмеялся, порывисто вскочил и взмахнул рукой: — Едет! Она едет! Вон за кормовиком стоит.

И, сорвавшись с места, он побежал на нос, чтобы помочь девушкам зачалить завозню.


С утра, когда Жигулевские горы не обозначились еще на горизонте даже легкими штрихами, их скорое появление уже чувствовалось во всем.

Волга стала шире, необозримее, она будто раздвинула берега, смело устремляясь вперед, то делая крутую излучину, то разливаясь на два-три рукава. И уж нелегко было отличить коренную Волгу от рукавов — воложек. Родные сестры реки спорили с ней в раздолье и красоте.

Вдоль правого берега все чаще и чаще стали вырастать меловые отроги и взгорья — дальние родственники великанов Жигулей.

А там, в Жигулях, разворачивалась сейчас невиданная работа, и Геннадию, каждую минуту бегавшему на нос судна, не терпелось поскорее все увидеть своими глазами.

— Юрий, а где же горы? — спрашивал он товарища. — Может, мы нынче до них и не доберемся?

— Доберемся! — сощурился Юрий.

После обеда они поднялись на капитанский мостик.

Геннадий долго смотрел вперед на тихую васильково-синюю реку с редкими белыми пятнышками облачков, отражавшихся в ней, на далекий лесистый берег и застывшую над ним горным хребтом дымчато-лиловую тучу.

«А Жигулей так и не видно!» — подумал он, и лишь собрался спросить Юрия, когда же они все-таки появятся, как тот сказал:

— Молчишь? Не понравились горы?

— Горы? Какие горы?

— Жигулевские, какие же еще! Вон они. Или не видишь? — И Юрий сунул в руки Геннадия бинокль.

— А я думал, туча… А это самые настоящие горы! — проговорил Геннадий, опуская бинокль, и засмеялся.

А спустя часа полтора можно было уже и без бинокля любоваться высокими косматыми горами.

Стоял конец дня, и горы курились золотистой мглой. У скалистых уступов лепились осинки и березки, насквозь просвеченные солнцем, а в глубоких оврагах, уже скрытых синими тенями, чернели дубняк и орешник. А неприступные широкогрудые курганы, взлетевшие до облаков, были окружены частоколом прямых, острых, как пики, сосен.

Выгибая щетинистые хребты, веселые зеленые великаны росли, надвигались, поднимаясь гряда над грядой.

Теперь на «Соколе» уже многие с нетерпением поглядывали вперед. Вот-вот должен был показаться железный шпунтовый забор, отгораживающий большой участок, около трехсот метров. Этот участок строители отвоевали у Волги под здание самой мощной в мире гидроэлектростанции.

На скамейке возле штурвальной рубки сидели Сергей Васильич Глушков, Геннадий и Юрий.

— Сдадим, ребята, нынче плот, и за новым отправимся, — сказал Глушков. — Тяжеловато пришлось нам в этот рейс, не обошлось без несчастного случая. Но зато, молодцы, мы всему миру доказали… доказали, что можно водить по Волге большие плоты. Можно! — При последних словах капитан хлопнул ладонью по колену. — И теперь уж стану я вас к штурвалу приучать, — помолчав, продолжал он, косясь на Юрия и Геннадия. Обветренные губы его тронула улыбка: — Верно, уж обижаетесь на капитана? На судне, мол, около трех недель, а капитан за все время ни разу не дал подержаться за штурвал. Так, что ли?

Геннадий сначала потупился, но спустя минуту вскинул веки и встретился с глазами Глушкова.

— Я, Сергей Васильич, думал… думал, что вы сразу поставите нас к штурвалу, — откровенно признался он.

— Я так и полагал, — добродушно усмехнулся Глушков, кивая головой.

Геннадию вдруг почему-то вспомнилось, как час назад тайком от Юрия он выбросил в иллюминатор разорванный на мелкие клочки свой «План ускоренного прохождения практики». Заодно с бумажными лоскутками в воду полетели и старая футбольная камера и поломанный компас, на которые Геннадий случайно наткнулся, доставая из рюкзака чистую майку.

— Сергей Васильич, а если бы… если бы к вам на судно попросились ребята из ремесленного, — заговорил опять Геннадий и покраснел. — Окончили бы училище и попросились… Вы взяли бы их на «Сокол»?

— Если они не ленивые, учились хорошо, тогда… почему же не взять? Взял бы!

Глушков раскрыл портсигар, но тотчас захлопнул крышку.

По трапу поднимался запыхавшийся Кнопочкин. Он так торопился, что даже забыл снять с головы радионаушники.

— Радиограмма, Сергей Васильич!

Пробежав глазами радиограмму, капитан достал папиросу.

— С окончанием рейса поздравляют, — сказал он и, поспешно встав, зашагал к мостику.

Вдруг из-за поворота открылся вид на широкий Жигулевский плес, и все увидели высокий ребристый забор. Отсюда казалось, будто забор этот достигал чуть ли не середины Волги.

У каменистого правого берега и около забора стояли копры, земснаряды, а воду бороздили взад и вперед бойкие катера. Над оврагом, к которому примыкала шпунтовая стена, клубилась пыль. В лучах заката густая пыль порозовела и казалась клубящимся дымом невиданного сражения.

Да оно так и было на самом деле. С парохода пока еще не виден был овраг во всю его ширину, с экскаваторами, семитонными самосвалами, сновавшими непрерывным потоком, но по тому оживлению, которое происходило вокруг, чувствовалось, какое небывалое наступление ведут здесь советские люди.

Высоко в завечеревшем небе медленно кружил орел, еле шевеля распростертыми крыльями. Орел кружил уже давно, и чудилось, он совсем не узнаёт знакомых мест: так тут все изменилось.

— А ну, народ, выходи! — закричал кто-то из матросов на нижней палубе. — Гидрострой!

И в тот же миг послышался звонкий детский голос:

— Мамуля, мамуля! Гляди, где я!

Геннадий подбежал к поручням и глянул вниз.

На плече у Агафонова сидела дочка помощника механика. Девочка махала обеими руками летевшей навстречу «Соколу» моторной лодке. Алый бант на ее голове трепыхался, точно огромная бабочка взмахивала крыльями. Вдруг до мостика донеслась песня. Она лилась свободно и непринужденно:


Летим мы по вольному свету,

Нас ветру догнать нелегко…


— А ну, Генка, подхватим, — проговорил за спиной у Геннадия Юрий, обдавая его затылок горячим дыханием, и негромко запел:


До самой далекой планеты,

Не так уж, друзья, далеко!


МАЧЕХА Повесть


ГЛАВА ПЕРВАЯ

повествующая о важных событиях в жизни Феди

Жарко-нажарко. Даже ветерок, изредка лениво пробегавший по дымчато-серой от пыли дороге, дышал в лицо банным зноем. От этого зноя запеклись губы.

А укрыться от палящего солнца совсем негде. Куда ни поведешь глазом, кругом только небо да степь, степь да небо. И кажется, этому необозримому простору белесого неба, чуть засиненного в вышине, да зеленовато-бурому морю хлебов нет ни конца ни краю.

Уже больше часа валко шагал Федя по жесткой, укатанной грузовиками дороге. И странное дело: когда неделю назад они с Кузей отправились на хутор Низинка в гости к совхозному бахчеводу Митричу, Кузиному дедушке, тоже припекало щедрое степное солнышко, но Федя тогда почему-то ни капельки не притомился и пришел на хутор бодрым и резвым. А сейчас он с трудом переставлял ноги.

Но вон как будто за тем рыжим бугром забелели крыши совхозного поселка. Да только к чему торопиться? Все равно Федю никто не ждет дома. Отец целыми днями, от зари до зари, мыкается по степи. А в их двухкомнатном домике, пропахшем сосновой смолой, пусто и скучно…

Федя вздохнул и сошел с дороги на обочину. Он сбросил с плеча рюкзак на теплую пыльную траву и с минуту наблюдал, как прыгали врассыпную трескучие кузнечики. Потом Федя и сам плюхнулся тут же, рядом с рюкзаком. На рюкзаке темнело пятно.

«От спины, наверно, пар идет!» — подумал Федя, отдирая пальцами прилипшую к лопаткам мокрую рубашку.

… Когда в начале зимы отец приехал в Самарск, чтобы забрать с собой Федю и мать и навсегда увезти их на новые земли — куда-то в далекие оренбургские степи, Федины дружки от души завидовали ему, счастливцу.

В путь-дорогу Федя собирался в радостном возбуждении.

— Папка, — то и дело окликал он отца, — а коньки мне брать?

— Бери, бери, — говорил отец, — как же, пригодятся!

— А разве там, в степи, тоже есть катки, как у нас в Самарске? — допытывался Федя.

Отец смеялся и кивал большой, стриженой, словно у борца, головой.

— Будет и каток. Подожди, обживем степь, все будет!

А немного погодя Федя снова спрашивал:

— Пап, а удочки… их тоже можно брать?

— Бери и удочки, — опять смеялся отец, помогая матери закрыть чемодан.

— А там и река есть, как Волга? — не унимался Федя, и его глаза, золотисто-карие, полосатые, будто спелые крыжовники, загорались неподдельным восторгом.

Отец вытирал с бугристого лба испарину и подзывал к себе сына.

— Волги, положим, там нет, Федор, ну, а озеро… это я тебе обещаю… будет. Наш совхоз не зря ведь назвали Озерным. — Он заглядывал Феде в его большие лучистые глаза и добавлял: — Будет озеро… Мы и рыбу в нем всякую разведем. А захочешь поплавать или там на лодке покататься — пожалуйста, твое дело!

С тихой, грустной улыбкой мать поглядывала то на отца, то на сына. Быть может, она уже тогда предчувствовала, что ей недолго придется жить на новом месте…


У Феди вдруг искривились пересохшие губы. Он сорвал попавшийся под руку стебелек полыни и поспешно сунул его в рот. Федя жевал горький, как хина, стебелек, не ощущая горечи, — наверно, только потому, что у него и на душе тоже было горько.

… Через полмесяца после приезда в Озерное с матерью случился сердечный припадок. Федя сидел за столом, готовя уроки, когда она вдруг упала на пол, запрокинув назад голову. В посиневшей руке матери были зажаты Федины носки с худыми пятками — она только что собиралась их штопать.

Мать умерла на другой день под вечер. За окнами бушевала метель, и было так сумеречно, что в комнате включили электрическую лампочку. Мертвенно-бледный свет упал прямо на кровать с никелированными шарами, и Федя отшатнулся, прикрыв ладонью рот, не в силах отвести обезумевшего взгляда от бледного, без единой кровинки лица — как будто родного и как будто незнакомого.

Сумасшедший ветер сотрясал стены крохотного, беззащитного домика, словно силился повалить его набок. Но это ему никак не удавалось. Тогда ветер, досадуя на неудачу, принимался надсадно завывать в печной трубе и плеваться в окна хлопьями сырого, тяжелого снега.

Метель гуляла по степи трое суток. И все это время мать спокойно лежала на столе в переднем углу, прикрытая холодной и белой как снег простыней. Еще недавно такая добрая и заботливая, она теперь была равнодушна ко всему, что вокруг нее делалось. Ее не трогали даже Федины слезы, горячими каплями падавшие на край страшной простыни…

С тех пор Федя и возненавидел эту бесприютную, неласковую степь без конца и края. И всем сердцем затосковал о сверкающей в лучах солнца Волге, о родном шумном городе с зелеными скверами и такой чудесной гранитной набережной.

Тут-то у Феди и стало без конца срываться с языка: «А вот у нас на Волге…»

О чем бы ни шел разговор, он все сводил на свой Самарск. Часа два назад Федя даже рассорился со своим новым другом Кузей — и всё из-за Волги.

Случилось это так.

С утра они помогали Митричу пропалывать морковь. Митрич — старик сухощавый, длинный, с головы до пят прокопченный на жарком степном солнце, — любил поговорить. Не торопясь, чуть покашливая, поведал он ребятам и в это утро много разных занятных историй из своей долгой жизни. А прожил старик всю свою жизнь вот тут, в степи.

Рассказал Митрич и о том, как в осеннюю пору двадцать девятого года он чуть не погиб в степи во время налетевшего внезапно бурана, когда пас отару овец богатея Абдильды Суламбекова.

Рано наступили сумерки. Ветер гнал по степи хлопья сырого снега, и в двух шагах не было видно ни зги. Тогда-то вот Митрич и сбился с дороги. В какой стороне кошара? Куда гнать перепуганных, ослабевших овец? И если бы Митрич случайно не наткнулся на древний Батыров курган — а от него рукой подать до Сухой балки, возле которой и стояла Суламбекова кошара, — кто знает, что бы тогда с ним было…

Услышав про Батыров курган, Кузя навострил уши.

— Деда, а какой такой Батыров курган? — спросил он, блестя глазами.

— Да есть такой… С незапамятных времен стоит он в степу. А на макушке камень… Камень весь мохом порос от старости.

Ребята переглянулись. И оба подумали: «А не спрятан ли в этом кургане клад? Находят же в разных местах, и тоже в курганах, доспехи древних воинов и всякие другие вещи?»

— А в каком месте, деда, Батыров курган? — опять спросил Кузя.

Дед свернул самокрутку, задымил.

— Там, неподалечку от Сухой балки… Я в тех местах, признаться, и не помню, когда был… Может, уж камня того на Батыровом кургане давным-давно и нет. А так курганов-то всяких разве мало по степу маячит?

— А почему он Батыровым называется? — не удержался от вопроса и Федя.

— Не знаю, — развел руками Митрич. — Люди так прозвали.

Ребята снова переглянулись.

— Разыщем? — шепнул Кузя товарищу, когда старик пошел к ручью за водой.

— Ага, — кивнул Федя. — Как вернемся домой, так и в экспедицию!

— Только, чур, чтобы полная тайна. Идет? — сказал Кузя. — Чтобы ни-ни… ни единая душа, кроме нас с тобой, не знала. А то другие мальчишки прослышат и нас с тобой с носом оставят! А в этом Батыровом кургане, может, разное оружие припрятано…

— Оружие? — Федя с опаской оглянулся: не подслушивает ли их кто? — Вот здорово! А пистолеты там есть?

Кузя пожал плечами:

— Откуда мне знать? Наверно, тогда никаких пистолетов и в помине еще не было…

— Ладно, обойдемся и без пистолетов… пусть будут разные мечи, колчаны! — Федя от волнения даже задохнулся. — Смотри только сам никому не проговорись! А хочешь, дадим друг другу клятву, а? В полночь над дохлой кошкой.

— Никаких кошек! — отрезал Кузя. — Мы же пионеры. Раз дали слово — значит, всё!

Вернулся Митрич, и ребята сразу перестали шептаться.

Как-то совсем незаметно они проработали до обеда. И тут-то и разразилась ссора — будто гром среди ясного неба.

Поглаживая одеревеневшую поясницу, Федя устало протянул:

— Эх, искупаться бы!..

— Погоди малость, — сказал Кузя, вытирая рукавом футболки малиновое, в конопатинах лицо. — Вот построят в Сухой балке плотину… и посмотришь тогда, какое озеро разольется. Уж и покупаемся досыта!

Федя недоверчиво мотнул головой и сказал (эх, дернула же нелегкая!):

— Озеро!.. Это еще когда будет, а лучше, чем у нас на Волге, тут никогда не будет!

У Кузи потемнели его подсиненные, точно весеннее бездонное небушко, глаза:

— А знаешь, Федька, ты мне… до смерти надоел со своей Волгой!

Он коротко передохнул и закончил, крепко сжимая загорелые, грязные от чернозема кулаки:

— И если ты не перестанешь трепаться, то смотри…

— Что — смотри? Ну, сказывай, пока не поздно! — вскипел и Федя, забывая и про их дружбу, и про тайный сговор о поисках древнего Батырова кургана.

Сначала Митрич не без любопытства смотрел на расходившихся ребят. В глазах его запрыгали веселые огоньки (кто знает, может, деду вдруг припомнились его далекие мальчишеские годы?). Но вот он, напуская на себя строгость, сердито сказал:

— Кыш вы, кочетки! Возьму хворостину да хворостиной вдоль спины обоих огрею!

Федя не понял шутки и со всех ног бросился к шалашу. Схватив рюкзак, он кое-как затолкал в него байковое одеяльце. К нему уже бежал Кузя, на ходу предлагая мировую. Дед Митрич тоже что-то кричал, махая войлочной шляпой. Но Федя, ничего не слыша, перемахнул через плетень и, не оглядываясь, затрусил по пыльной дороге в сторону совхоза…

Теперь Федя никогда не будет больше дружить с Кузьмой. Никогда! А на поиски Батырова кургана Федя отправится один. Посмотрим еще, кого ждет удача.

Он кинул на дорогу изжеванный стебель полыни и рывком подтащил к себе рюкзак. Не осталась ли в нем, как-нибудь случайно, краюшка хлеба или, на худой конец, печеная картофелина?

Федя добросовестно ощупал рюкзак, но съестного так ничего и не обнаружил.

«Ладно уж, пойду-ка лучше домой, — вздохнул Федя, — Может, в погребе холодное молоко стоит и в чулане яички… Уж и наемся до отвала!»

И он, перекинув через плечо рюкзак, снова тронулся в путь.

Солнце стояло в зените и палило пуще прежнего. Жара проняла даже ворону. Взъерошенная, неопрятная, с растопыренными крыльями и раскрытым клювом, она неподвижно торчала на маковке телеграфного столба, чем-то напоминая старое, изъеденное молью чучело.

Но вот наконец и поселок. Своими белыми постройками он запятнал ровную, будто стол, возвышенность, с которой особенно далеко была видна степь на все четыре стороны.

Федя подходил к ремонтным мастерским, когда ему повстречался прицепщик Артем — лихой, бедовый парень лет семнадцати, с черным пушком над верхней губой.

Артем ехал на велосипеде, ехал ни шатко ни валко, еле нажимая на педали ногами. Замасленный картуз сполз Артему чуть ли не на самый нос, но прицепщик не пытался водворить его на прежнее место.

Наверно, и Артему тоже было невтерпеж от палящего зноя. Но Федя предусмотрительно сошел с дороги. С этим озорником, жившим в поселке напротив их дома, через дорогу, всегда надо держать ухо востро.

Предосторожность Феди оказалась не напрасной. Артем все-таки заметил Федю. И что вы думаете: всю сонливость с парня словно ветром сдуло! Проворным движением руки Артем лихо сбил на затылок картуз. Потом пронзительно свистнул — точь-в-точь, как Соловей-разбойник, — и, нажимая изо всей силы на педали, понесся прямо на Федю.

Погрозив Артему кулаком, Федя побежал напрямик к мастерским. Он бежал по засохшему бурьяну и острым, будто камни, кочкам. Опасность придавала силы, и Федя летел как по воздуху. Наконец оглянулся, перевел дух и торжествующе закричал:

— Ага, не догнал! Кишка тонка!

Артем и на самом деле безнадежно отстал. Велосипед вилял из стороны в сторону, а его хозяин то и дело подпрыгивал на сиденье, как футбольный мяч. И Артему ничего больше не оставалось делать, как повернуть назад, на дорогу.

«Подожди, я вот сил наберусь, покажу тебе, обидчик!» — мысленно пригрозил Федя Артему, глядя ему в согнутую спину, плотно обтянутую выгоревшей гимнастеркой. У Артема недавно вернулся из армии брат, и теперь прицепщик частенько щеголял в солдатской форме: то штаны с пузырями наденет, то гимнастерку, то фуражку с зеленым околышем.

По широкой пустынной улице поселка Федя уже не шел, а плелся, еле волоча ноги. Позади остались кирпичные здания больницы и школы, а ему все еще не повстречалась ни одна живая душа. Какая-то властная, гнетущая истома сковала тяжелым сном не только изнывающую от нестерпимого зноя степь, но и поселок Озерное.

Куры, собаки и те, казалось, вымерли от жары. На строительной площадке возле клуба тоже было сонное царство. А здесь обычно с утра и до вечера с веселой отчаянностью перестукивали топоры, зычно покрикивал прораб да слышался рассыпчатый смех никогда не унывающих девчат-каменщиц, приехавших на стройку откуда-то из-под Иванова.

«Обеденная пора, — подумал Федя, останавливаясь напротив стройки. — Пока был на хуторе… сколько они тут понаделали всего!»

Здание клуба, обещавшее стать просторным и красивым, было возведено под самый потолок. Плотники уже ставили стропила. Пройдет еще день-другой, и у клуба появится крыша.

Вдруг над клубом закружился горячий вихрь, унося к небу золоченые стружки. А слепящая глаза своей неземной белизной куча извести, сваленная прямо на землю, закурилась молочным дымком. Ну ни дать ни взять, карликовый вулкан! Федю с головы до ног запорошило известковой пылью. Чихая и потирая кулаком заслезившиеся глаза, он побрел дальше.

Когда Федя вошел к себе во двор, сенная дверь была настежь распахнута.

— Папка! — обрадованно закричал он, бросаясь к высокому крыльцу с покатыми перилами. — Ты разве уже дома, пап?

Но у крыльца Федя остановился как вкопанный. От старательно выскобленных, цвета яичного желтка ступенек еще пахло горячей водой и половой тряпкой.

«Эх, крыльцо-то у нас!.. И кто это его так надраил?» — тараща глаза, подумал Федя, все еще не решаясь ни положить пропыленный рюкзак на нижнюю ступеньку, ни ступить на нее ногой.

Озадаченного Федю окликнули:

— Здравствуй, Федя!

Он поднял голову. В дверях стояла, с полотенцем через плечо, румянощекая фельдшерица Ксения Трифоновна. Молодая женщина была в ситцевом пунцовом сарафане, вся какая-то простая, домашняя.

— Здравствуйте, — смущенно сказал Федя, привыкший видеть фельдшерицу у себя в школе в строгом белом халате, застегнутом на все пуговицы. В белом халате она появлялась и у них в доме месяц назад, когда Федя болел.

— А у меня… у меня уже не болит живот, — набравшись решимости, выпалил он одним духом и покраснел. — А папы разве нет дома?

— Он на работе, — ответила Ксения Трифоновна, и круглое некрасивое лицо ее с добрыми, кроткими глазами тоже почему-то покраснело.

В эту самую минуту оцинкованное ведро, висевшее на колу у плетня, внезапно с грохотом упало на землю и покатилось прямо Феде под ноги.

Федя оглянулся, но успел лишь заметить юркнувшую за плетень чью-то макушку с рыжевато-медными, как крысиные хвостики, косичками.

— Ай-яй-яй! — покачала головой Ксения Трифоновна. — Зачем же ты, пострел, подглядываешь? Это некрасиво!

— А это не пострел, — сказал Федя, — а просто Аська… Лягушка-конопушка. Соседская девчонка.

— А ты Федька-медведька! — донесся из-за плетня пискливый голосок.

Федя шагнул к плетню:

— Я тебя сейчас за косички оттаскаю!

— А я не боюся, а я не боюся! — запела Аська во весь голос, и над плетнем показалась ее конопатая лисья мордочка с маленькими, плутоватыми глазками. — Попробуй тронь, а мачеха тебе и всыплет, неслуху! Они, мачехи-то, все ой какие злые!

Федя скользнул испуганными глазами по мертвенно-бледному лицу Ксении Трифоновны, комкавшей в руках полотенце, и опрометью бросился вон со двора.

Ведерко, попавшееся ему под ноги, отлетело в сторону и долго еще потом заунывно дребезжало погнутой дужкой.


ГЛАВА ВТОРАЯ

Отец разыскивает сына

За Озерным, на выжженном солнцем рыжем бугре, рос молодой, веселый тополек.

С этим топольком Федя впервые познакомился еще зимой, катаясь вокруг поселка на лыжах. Деревце одиноко стояло на заснеженном бугре, а вокруг него во все стороны расхлестнулась степь, тоже вся заснеженная, без единого пятнышка. Голые ветви трепал ветер, да и сам тополек чуть гнулся, когда ветер, набирая силу, налетал порывисто, молодецки посвистывая.

И Феде тогда вдруг стало страшно за молодой тополек.

Выдержит ли деревце здешние суровые морозы, не рухнет ли оно наземь в буран под напором яростного ветра?

Недолго думая Федя воткнул в снег рядом с деревцем палку и принялся забивать ее в промерзшую землю лыжей. Потом он привязал палку к тонкому стволу ремешком и отправился домой, немного успокоившись. Раза два Федя оглядывался и кивал тополю, будто прощался со старым другом.

И с того самого серенького декабрьского денечка Федя зачастил к молодому топольку.

Но вот кончилась метельная зима, наступил долгожданный май, и одинокий тополек как-то светло и пышно зазеленел на радость всему живому.

Не поддался гордый, стройный тополь и всё иссушающему зною. Он по-прежнему, как и в мае, горел буйным зеленым пламенем своей молодой, упругой листвы. Здесь-то вот, в тени, под знакомым топольком, Федя и свалился, уткнувшись мокрым от слез лицом в колючую траву.

«Эх, папка, папка, ну что ты наделал? — с укором и болью в сердце спрашивал он отца. — Ну разве нашу маму… разве лучше нашей мамы есть кто-нибудь на свете?.. Папочка, родной, я все-то, все буду сам делать, я во всем буду тебя слушаться, только не надо нам этой Ксении Трифоновны! Никого нам не надо!»

И Федю снова начинали душить слезы, худенькие плечи содрогались от глухих рыданий…

Отец разыскал Федю под вечер, Федя спал под тополем, сиротливо прижавшись чумазой щекой к земле.

Присев на корточки, отец осторожно взял Федю на руки. Федя не проснулся. Он лишь почмокал почерневшими от жажды губами да обвил рукой отца за побуревшую от пыли и загара крепкую шею. Так он любил делать, когда еще был маленьким.

Отец долго смотрел в лицо Феди. У сына чуть подрагивали веки — полупрозрачные, отливающие перламутром.

— А я, Федюшка, завтра собирался поехать за тобой на хутор… И про все-то хотел тебе рассказать, — как бы оправдываясь перед сыном, негромко сказал он. — Беспризорный ты мой галчонок… Одичал ты совсем без мамки.

У отца что-то запершило в горле. Он все глядел и глядел в неспокойное лицо сына и думал: правильный ли он сделал шаг, вновь женившись? Будет ли Ксения Трифоновна матерью его Федюшке? Или она навсегда останется ему только мачехой?

На степь наползали мглистые лиловые сумерки, когда отец, поцеловав Федю в горячие солоноватые губы, зашагал к поселку, бережно прижимая к своей груди сына.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Серебряный снег

Теперь дома Федю все раздражало: и голубые занавески на окнах, и полосатая дорожка на полу, и цветы. Эти пестрые букетики неярких степных цветов привозила Ксения Трифоновна, вскачь носясь по фермам совхоза верхом на сивом меринке Тришке. Федю раздражала и чистота, которую мачеха наводила повсюду: в комнатах, на кухне и даже (ну, не смех ли, а?)… в сарайчике для дров!

Феде казалось, что эта чужая женщина, так нежданно ворвавшаяся в его жизнь, на каждом шагу оскорбляет память о матери, хозяйничая в их доме как ей вздумается.

Украдкой, с неприязнью следил он за каждым шагом Ксении Трифоновны. Накрывала ли она стол к обеду, только что вернувшись из поездки на дальний полевой стан, или стирала белье, Федя пытался представить себе, а как бы все это делала его мама?

А когда у Ксении Трифоновны, вырываясь из рук, со звоном летела на пол ложка или вилка или когда она подавала на стол пересоленный суп, Федя со злорадством думал: «А у моей мамы никогдашеньки такого не было. Она меня ругала, если я нечаянно ронял ложку, а не то чтобы сама… и никогда и ничего не пересаливала».

Просыпаясь по утрам, Федя теперь всегда находил на столе завтрак, приготовленный для него мачехой, аккуратно прикрытый упругой белоснежной салфеткой. А на салфетке — неизменная записка, в которой перечислялось, что ему по порядку надо съесть. Это тоже раздражало Федю.

Даже после смерти матери, когда они с отцом остались одни, жилось Феде и то лучше, чем сейчас. Тогда он сам себе был хозяином — варил ли картошку в «мундире» или жарил яичницу с салом. А иной раз случалось, что в посудном шкафу, кроме краюхи хлеба да куска сахара, решительно ничего не было, но Федя не унывал. Даже если доводилось проспать и времени оставалось в обрез — лишь добежать до школы, и тогда Федя не терялся. Проворно одеваясь, он на ходу жевал хлеб вприкуску с сахаром, и так-то все это было вкусно!

Нынче утром, прямо с постели подсев к столу, Федя опять увидел записку Ксении Трифоновны.

«Федя, — читал он, — под салфеткой горячее яичко всмятку (оно завернуто в тряпочку), сливочное масло, котлета и булка. Чайник подогрей на плите, котлету тоже (сковородка на кухонном столе). Когда будешь есть яичко, не забудь помазать булку сливочным маслом».

В записке было еще целых три строчки, но у Феди не хватило терпения дочитать ее до конца. Он в первую очередь съел оставленные к чаю конфеты, потом яйцо, круто посыпая его солью и совсем не дотрагиваясь до булки. Покончив с яйцом, Федя с неохотой принялся за холодную котлету. Раньше, при маме, он любил котлеты, а теперь они почему-то ему не нравились.

Про булку он вспомнил, когда уже пил пустой чай (эх, и зачем раньше времени слопал конфеты!).

Щипая булку, Федя болтал под столом ногами и вздыхал. До куска сливочного масла, оплывшего в масленке студенистым желе, Федя совсем не дотронулся. Уж чего он не мог терпеть, так это масло! Но Федю каждое утро, как назло, тычут носом в масленку.

Федя фыркнул и с силой прихлопнул масленку крышкой. Надо было отнести масленку в погреб на лед, но он и не подумает этого сделать. Не вымыл Федя после завтрака и посуду. В конце-то концов не мужское дело убираться по дому!

Но чем бы все-таки сейчас заняться? Такая скука в этом Озерном! Там, в Самарске, Федя никогда не скучал. Развлечения — на выбор, что душе угодно. Хочешь — отправляйся на Волгу купаться или рыбачить, хочешь — в парк, хочешь — на стадион. А то можно предоставить себе и такое удовольствие: на подножке трамвая, выводя из себя кондукторшу, объехать бесплатно весь город из конца в конец. А сколько приятелей было у Феди в родном городе! А тут… Завелся было один, Кузька, и с тем пришлось поссориться. И вот уже целых пять дней они не смотрят друг на друга, хотя и живут рядышком — лишь плетень разделяет дворы.

Надумал было Федя отправиться в экспедицию на поиски Батырова кургана, да не знает, куда идти. Старик Митрич говорил, будто курган находится где-то неподалеку от Сухой балки, но Сухая балка тянется по степи на несколько километров, а в каком месте надо искать, кто знает? Спрашивал Федя отца про Батыров курган, да тот тоже не знает. И Кузька почему-то медлит, не идет на поиски Батырова кургана и всё крутится и крутится вокруг своего дома, мозоля Феде глаза.

Правда, ну чем же ему заняться? Федя рассеянным взглядом окинул комнату.

Луч солнца, золотым дымком струясь по комнате, упал на буфет, привезенный Ксенией Трифоновной. За стеклянной дверкой вдруг что-то блеснуло — широко и ослепительно.

Сгорая от любопытства, Федя вылез из-за стола и побежал к буфету.

— А я-то думал… а это просто-напросто пачка чая в серебряной обертке, — разочарованно протянул Федя.

Но дверку он все-таки открыл. А пузатую пачку, распакованную, видимо, нынче утром, Федя взял с полки и недолго думая высыпал из нее в стакан скрученные почерневшие чаинки, похожие на засохших червяков.

Серебряную бумагу Федя осторожно разгладил на столе ладонью. Бумага приятно звенела, и в ней, как в зеркале, отражалось солнце. А ведь у него есть еще несколько листиков такой бумаги. Но вот вопрос: где они лежат?

На бугристом Федином лбу появилась глубокая бороздка, словно ее лобзиком прорезали от виска до виска… Ну где, где все-таки спрятаны листы шумящей серебряной бумаги? В задумчивости Федя подошел к этажерке и стал перебирать свои книги.

— Вот они! — сказал вслух Федя, раскрывая учебник арифметики для второго класса, теперь уже совсем ему ненужный.

Между страницами книги лежало целых четыре листа — тонких, сверкающих, без единой царапинки. От них все еще по-прежнему слабо благоухало увядшими розами.

Федя снова задумался. Что бы такое сделать из этой бумаги? Фонарики? Ерунда, пусть девчонки занимаются такими пустяками.

Как-то машинально Федя взял ножницы и стал кромсать попавшийся под руки листик серебряной бумаги. Опомнился же он лишь после того, как от звенящего листа ничего не осталось. Федя огорченно посмотрел на стол, и вдруг по лицу его скользнула веселая улыбка.

На столе, на полу — повсюду вокруг него сверкали серебряные звездочки. А не залезть ли на крышу и не пустить ли эти звездочки по ветру?

Подхваченные упругим ветром, Федины звездочки, легкие, как пушинки, полетят над Озерным, весело переливаясь всеми цветами радуги…

Федя повел пальцем по скользкой поверхности одной из звездочек. Как-никак, а все-таки жалко расставаться со своим сокровищем. Но вот он упрямо тряхнул головой — была не была! — и опять схватился за ножницы.

Звездочек настриг прямо-таки ворох! Осторожно высыпав их за пазуху, Федя на одной ноге поскакал во двор.

Чистое утреннее солнце уже светило так неистово, что Федя, выйдя на крыльцо, вдруг на миг ослеп.

А еще немного погодя он уже сидел на крыше, прочно оседлав теплый конек. Поселок Озерный лежал перед ним как на ладони, окруженный зреющими хлебами, щедро умытыми прошедшим накануне спорым дождичком. Ржаные поля уже совсем посветлели, а широкие полосы ярко зеленеющей пшеницы протянулись до самого дальнего сырта, за которым туманилось синеющее марево.

«Наверно, вот так и на море… кругом, до неба, одна вода, — решил Федя, глядя по сторонам. — А что, если мои звездочки улетят далеко-далеко… до самой Волги?»

Он вынул из-за пазухи первую горсть шуршащих звездочек, поднял над головой руку и разжал пальцы.

Вольный, пряно-теплый ветерок подхватил невесомые звездочки и понес, понес их над домами поселка, увлекая в вышину необъятного небесного простора.

Вырвавшись из рук, звездочки стали будто живыми. Жарко горя, они то кувыркались, то взмывали ввысь, то делали плавные круги и неслись все дальше и дальше, превращаясь в серебряные точки.

Федя долго смотрел вслед улетавшим звездочкам, пока они совершенно не растаяли в бездонной лазури.

Он пустил на ветер уже третью горсть веселых звездочек, когда внизу, на соседнем дворе, Аська пронзительно закричала:

— Кузя, беги скорее сюда!

В окне, между плошками с цветами, показалась белесая стриженая голова.

— Ты чего орешь, оглашенная? — строго спросил Кузя сестренку.

— А ты не бранись, а прыгай сюда! — визжала в восторге Аська, размахивая руками, точно ветряная мельница крыльями. — Серебряный снег с неба летит… Прыгай, неслух, кому говорят!

Кузя взглянул на небо и больше уже ни о чем не раздумывал. Он выпрыгнул в окно, роняя на завалинку цветы, словно изба внезапно занялась пожаром.

— Смотри, смотри, сколько их кружится! — продолжала кричать Аська. От небывалого возбуждения давно не стриженные волосы на голове у Аськи растрепались и встали дыбом.

Но едва только Кузя внимательно огляделся вокруг, как сразу заметил сидевшего на крыше Федю. Кузя уже намеревался повернуться к Феде спиной, угостить Аську увесистой затрещиной, чтобы другой раз попусту не тревожила брата, и немедля уйти в избу, но что-то заставило его замешкаться.

Посмотрев еще на летевшие у него над головой серебряные звездочки, Кузя покусал губу, досадуя: почему не он придумал это увлекательное занятие?

А Федя, следивший за Кузей исподтишка, тоже с досадой раздумывал: «Ну и болваны же мы с Кузькой! Целую неделю дуемся друг на друга… А из-за чего, спрашивается? А просто так… за здорово живешь! Уйдет сейчас он, и мы опять ни за что ни про что врагами будем».

И уж сам не помня, что он делает, Федя вдруг крикнул;

— Эй, Кузька, залазь сюда! Вместе будем пускать. У меня этих звездочек за пазухой… половина запазухи!


Когда все звездочки кончились, повеселевший Кузя сказал, барабаня голыми пятками по крыше:

— A знаешь, Федька, какая мне в голову мысль пришла?

— Какая? — заулыбался Федя. У него тоже было хорошее настроение от наступившего между ними мира.

— Отгадай! — Кузя сощурил свои хитрые, как у Аськи, подсиненные глаза.

— Вашего петуха на артемкинского горлопана натравить?

— Нет!

— Игру затеять?

— Опять не угадал.

Федя почесал затылок.

— A-а, теперь уж знаю! В погреб залезть, пока ваша бабка Степанида в лавку ходит, и сливки с крынок слизать, да?

— Насчет сливок… это тоже неплохо, да вот она, наша бабка… Тут как тут! — сказал Кузя, глядя вниз. — Немедля катись кубарем на землю, чтобы и духу нашего тут не было. А то мне за расколотую плошку с геранью знаешь как достанется!.. А про то, что я придумал, я тебе там расскажу.

Зная крутой нрав Кузиной бабки — худой старухи с длинным, утиным носом, Федя поспешно, перегоняя товарища, будто на салазках съехал с конька вниз. У зубчатого края крыши он чуть приподнялся, растопырил для равновесия руки и прыгнул на землю. За ним бухнулся и Кузя.

А на соседнем дворе бабка Степанида уже истошно кричала:

— Ах, разбойники, ах, мучители! Такая росла герань — сердце радовалось, а они — нате вам — голову ей напрочь! Да я вам… да только попадитесь под руку… всю крапиву о вас исхлестаю!

Выглядывая из-за угла дома, мальчишки видели, как бабка бегала по двору, размахивая прутом. Аська, видимо, тоже куда-то спряталась.

В это время из сарая вышла черная козочка Зойка, неслышно ступая точеными ножками в белых носочках. Идя как-то боком, в тени сарая, козочка приблизилась к сеням, все время осторожно поглядывая на бабку Степаниду, не замечавшую ее. На завалинку Зойка вспрыгнула легко и тоже неслышно. И тут недолго думая она с жадностью накинулась на герань с поломанной верхушкой.

— Ба-абушка! — где-то басом заревела Аська, все еще не вылезая из своего укрытия. — Ба-абушка, это не мы, а Зойка… Ба-абушка, она опять герань щиплет!

Бабка Степанида, искавшая внучат на огороде, прибежала во двор с невероятным для ее возраста проворством и сразу бросилась к Зойке — ни в чем не повинной козочке.

Но гибкий бабкин прут так и не успел проехаться по гладкой Зойкиной спине. Грациозно изогнувшись, Зойка спрыгнула с завалинки и помчалась вприпрыжку по двору. Где уж теперь бабке угнаться за шустрой, легкой на ноги козочкой!

— Аська! — закричала старуха, топая ногой. — Вылазь из своего прибежища!

— А ты… пороть крапивой будешь? — снова басом заревела Аська.

— Не буду, вылазь.

— А ты, бабушка, забрось на крышу прут… тогда я вылезу.

Бабка еще раз топнула ногой и бросила прут в сторону. В ту же минуту из-за бочки, стоявшей под водосточной трубой на углу, у избы, показалась косматая голова Аськи.

— А где же негодник Кузька? — спросила бабка Степанида, поднимая с завалинки плошку с общипанной геранью.

— А он, бабушка, к Федьке мачехиному удрал… У них полное замирение вышло, — говорила Аська и так же боком, как козочка Зойка, дошла до брошенного бабкой прута, подняла его и сунула в конопляник, разросшийся у плетня. — А я, бабушка, с куклами играла, а она, бабушка, коза-дереза, тут как тут… и хвать герань за макушку!..

— Хватит молоть! — отрезала бабка. — На вот целковый и беги за Кузькой. И пусть этот Кузька отведет тебя постригаться. Срам смотреть на девку! А ведь сколько раз долбила неслуху Кузьке…

Слушая бабкину нотацию, Кузя махнул рукой и вздохнул:

— Эх, не миновать теперь тащиться с Аськой в парикмахерскую… Вот тебе и «придумал».

Но скоро Кузя повеселел. У него и на этот раз нашелся выход.

— А знаешь, какую стратегию применим? — затеребил Кузя товарища за локоть. — Отведем Аську к парикмахеру, а когда он начнет подстригать ей космы, мы полегонечку и удерем… чтобы Аська за нами не увязалась. Удерем и прямо к Сухой балке подадимся.

— В такую даль? И зачем? — удивился Федя.

— Или забыл про Батыров курган? Ведь мы же с тобой разыскать его решили!

— Ничуть я не забыл… Это я только сейчас забыл, — сказал Федя.

— Сходим на разведку для начала налегке, — продолжал Кузя. — Будем искать курган, на котором камень. Понятно? А на обратном пути завернем на стройку. Посмотрим, как там плотину строят. Идет? Говорят, на днях в Сухую балку машину новую прислали… Бульдозером называется. Всем машинам машина!

«Тоже мне невидаль какая — бульдозер! Вот шагающий экскаватор — это да! А этих бульдозеров я, может, тыщи видел у нас на Гидрострое!» — чуть было не сказал Федя, но, вовремя спохватившись, прикусил язык.

— Ну, подались? — заторопился Кузя.

— Подались! — кивнул Федя: снова ссориться с Кузей ему никак не хотелось. — Подожди, я только обуться сбегаю.

— Айда босиком. Так ногам куда вольготнее.

— Не-ет… я обуюсь лучше.

— Эх вы, городские! — беззлобно протянул Кузя.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

в которой Кузя и Федя перехитрили Аську

Все вышло так, как хотелось Кузе. Когда они с Федей, степенно шагая, ввели в парикмахерскую Аську, парикмахер — лысый пожилой мужчина с желтым, в прозелень, лицом — от нечего делать играл в шашки с уполномоченным из района, не в меру располневшим молодым человеком в бежевом пыльнике.

Кузя остановился у порога и кашлянул. Но парикмахер до того увлекся сражением на шашечной доске, что совсем не заметил появления клиентов.

Тогда Кузя почесал одну ногу о другую, подумал и сказал:

— Здрасте!

Ему никто не ответил. Оба игрока натужно сопели, склонившись над столом.

Федя толкнул в спину Кузю, и тот еще громче сказал:

— Дяденька Сидорыч, постригите нашу Аську!

Не глядя на ребят, парикмахер поднял отполированную, словно бильярдный шар, голову и развел руками:

— Всегда так… то целый день сижу мух считаю, а как займусь культурным делом, то на тебе — или Аська, или Дашка какая-нибудь подвернется!

— Быва-ает, быва-ает, — запел баритоном молодой человек, переставляя шашку. — А вот у нас и дамка-с!

— Проворонил! — застонал парикмахер, хватаясь руками за свою сверкающую голову. Немного погодя он с досадой добавил, по-прежнему не оборачиваясь назад: — Сажайте в кресло эту вашу… как ее… Маньку!

Кузя и Федя подхватили Аську под руки, но она вырвалась и сама подошла к старому венскому стулу, непонятно почему называемому креслом.

Стул оказался очень высоким, и Аська, пыхтя и отдуваясь, кое-как на него взгромоздилась.

Молодой человек в пыльнике, вытирая платком потное, одутловатое лицо, равнодушным голосом сказал:

— А она еще упадет с вашего кресла.

— Да куда ей падать? — успокоил его парикмахер, не спуская с доски близоруких глаз.

Держа в кулаке смятую потную рублевку, Аська басом протянула:

— Упаду, так на пол, куда же я еще денусь!

— Сдавайтесь, сдавайтесь! — опять пропел молодой человек.

Парикмахер обиженно хмыкнул, почесал висок и пошел за простыней. Когда же он с остервенением отхватил у Аськи ножницами сразу три рыжевато-медные пряди, Кузя и Федя, пятясь назад, переступили порог, потом так же осторожно добрались до крыльца. И тут уж мальчишки дали такого стрекача, что их и на рысаке не скоро бы догнали.


Домой возвращались вечером, чумазые, усталые. И хотя на первых порах Кузе и Феде не удалось найти Батыров курган, оба были довольны походом. Ведь на обратном пути ребята заходили в Сухую балку на строительство плотины и там столько всего повидали!

— А бульдозерист Анвер… Вот парень! — сказал Кузя, перед тем как расстаться с Федей до завтра. — Мы к нему еще как-нибудь заглянем в гости, правда?.. И надо ж так ловко старое дерево повалить. Жиг ножом под корень — и валится дуб!

Пока Кузя говорил, он то и дело поправлял трусы, подпоясанные промасленной веревочкой. Федя покосился на Кузю и чуть не рассмеялся.

С этими Кузиными трусами в Сухой балке стряслась беда. И всему виной Кузина поспешность. Но расскажем лучше все по порядку.

Когда мальчишки стояли на бугре и во все глаза смотрели, как работает сильная, лязгающая гусеницами машина, для которой, казалось, никакие преграды не страшны, из ее кабины вдруг высунулась курчавая голова молодого башкира.

— Э-эй, ребята! — замахал рукой бульдозерист. — Сбегайте к той будке… воды принесите пить. Большое спасибо скажу, понимаешь!

Федя и Кузя наперегонки бросились к тесовой будке…

Парень с жадностью выпил целый ковш обжигающей губы ключевой воды.

И вот тут-то осмелевший Кузя спросил:

— Дяденька… а с вами можно в кабине посидеть?

Бульдозерист вытер рукавом комбинезона скуластое, сразу вспотевшее лицо и улыбнулся до ушей, показывая влажные сахарные зубы.

— Яхшы вода!.. Айда, залезайте. Прокачу!

Кузя первым стал карабкаться по стальным ребристым гусеницам. Впопыхах он за что-то зацепился трусами. Боясь, как бы Федя его не обогнал и не занял в кабине место рядом с бульдозеристом, Кузя рванулся вперед, и в тот же миг у трусов лопнула резинка. Хорошо, у запасливого бульдозериста нашлась в объемистом кармане комбинезона шпагатинка, и Кузины трусы были быстро приведены в надлежащий порядок. А не окажись под рукой веревочки, пришлось бы Кузе всю дорогу до Озерного поддерживать трусы руками!

— Правда, Анвер — мировой парень! — еще раз сказал Кузя.

— Анвер? Ага! — кивнул Федя. — А знаешь, Кузька… если бы нам топографическую карту этой местности достать. На ней наверняка и Батыров курган обозначен. Или, может, еще кого-нибудь из тутошних старых жителей поспрашиваем о Батыровом кургане?

Кузя подумал.

— Я вот что скажу: все это обмозговать как следует надо. Карту… где ее раздобудешь? А вот порасспрашивать… Надо так о Батыровом кургане выведывать, чтобы и не подумали, будто мы только об этом кургане и думаем… Тайна есть тайна! Понятно?

— Ага, понятно.

— Ну, то-то. Я нынче вечером все обмозгую, а завтра тебе выложу. И вместе додумывать будем.

— Идет! — весело засмеялся Федя. Ну и башка же у Кузьки! С таким впросак не попадешь. — Да, чуть не забыл, — спохватился Федя. — Ты прицепщика Артемку видел? Видел, как он с лопатой стоял на плотине и песок разравнивал?.. Набедокурил здорово Артем, вот его и турнули из прицепщиков!

— Так ему и надо! — сказал Кузя и сплюнул.

— Ага, пусть теперь нос не задирает! — Федя тоже сплюнул. — Когда мы на бульдозере ехали, я ему язык показал.

Мальчишки попрощались, крепко стиснув друг другу руки, и разошлись.


ГЛАВА ПЯТАЯ

«Пусть сами… носят свои сандалии!»

Федя еще от калитки увидел отца. Он стоял на крыльце, голый до пояса, широко расставив ноги, а Ксения Трифоновна лила ему на согнутую спину — розоватую, мускулистую — воду из кувшина.

Видимо, отец только-только приехал домой. И как всегда — на полчасика, поужинать, чтобы потом снова умчаться на «козлике» в степь — у главного агронома совхоза сейчас была горячая пора.

— Ох, ладно, ох, здорово! — крякал от удовольствия отец. — Лей еще, Ксюша, лей, голуба!

Мачеха ничего не говорила, она лишь негромко смеялась, и смех ее был счастливым и радостным.

Федя, только что собиравшийся рассказать отцу о их с Кузей походе к месту будущего озера, рассказать так, как это обычно бывает у возбужденных чем-то мальчишек: взахлеб, перескакивая с пятого на десятое, ухитряясь в то же время задавать собеседнику десятки вопросов, — вот этот самый Федя вдруг как-то скис, будто не на отца, а на него опрокинули кувшин с ледяной водой.

Остановившись в нерешительности посреди двора, он переминался с ноги на ногу, чувствуя себя здесь как бы лишним.

Отец первым заметил Федю.

— Ба-ба, Федор! — сказал он, растирая могучую спину мохнатым полотенцем. — Это ты где же, как поросенок, выпачкался?

Федя глянул на свои ноги, до колен заляпанные грязью, и сам удивился: и верно, где это он так вымазался?

— Мы с Кузей в Сухую балку ходили, — сказал Федя почему-то робко и виновато.

— А что у тебя на ногах… опорки какие-то? — не строго, но в то же время как-то и не добро продолжал говорить отец, все еще не расставаясь с полотенцем.

Федя снова глянул на свои ноги, и тут только увидел, что на ногах у него новые сандалии, вчера купленные Ксенией Трифоновной. Забежав на минуточку домой, перед тем как отправиться с Кузей в Сухую балку, Федя впопыхах вместо старых, худых чувяк и надел вот эти блестящие, пахнущие кожей красивые сандалии. Правда, пока он, идя за Кузей, шлепал по лужам на дне оврага, разыскивая головастиков, сандалии размокли, почернели и теперь ничем не отличались от старых чувяк.

— Это я… забыл разуться, когда головастиков ловили, — запинаясь, проговорил Федя, сам огорченный случившимся.

Хмурясь, отец хотел сказать что-то еще, но тут заговорила Ксения Трифоновна:

— Иди мойся, Федя, а то ужин простынет. Да и папа торопится. А сандалии… пустяки! Мы их потом приведем в порядок.

Прежде чем войти в сени, отец посмотрел на Федю и сказал:

— Раз не умеет беречь… ему и покупать ничего не надо. Пусть в старье ходит!

Федя вспыхнул. Ах, вон как! Раньше отец так не говорил. Он всегда держал Федину сторону, если мама была слишком строга с сыном, а теперь… И все, все это из-за Ксении Трифоновны! Теперь отец редко когда перебросится с Федей добрым словом. Зато с мачехой никак не наговорится. Только одно и слышишь: «Ксеня, Ксюша, голуба!»

Пока Федя гулял, им вдвоем тут было весело. А вернулся домой сын, у отца и настроение испортилось…

После ужина, грустный, Федя лег спать.

Когда он проснулся наутро, за окном улыбалось солнце, приглашая на улицу, а у кровати стояли начищенные сандалии.

Оглядывая комнату, Федя тоже заулыбался. На какую-то минуту ему показалось, что вокруг все было так, как при маме, но это только на минуту.

Федя еще раз глянул на сандалии, ну совсем-совсем новые, ничуть не похожие на те, в которых он вернулся вчера из Сухой балки, и у него снова стало тоскливо на душе.

«Ничего мне не надо, — обиженно подумал он, — пусть сами… пусть сами носят свои сандалии!»

Он спрыгнул на пол, схватил сандалии и закинул их под кровать.


ГЛАВА ШЕСТАЯ

Федино горе

Большой неуклюжий жук-носорог лениво взбирался по ломкому, согнутому стеблю травы, чуть распустив свои глянцевитые бронированные крылья. Федя даже устал на него смотреть.

«Вот я покажу тебе сейчас, как лениться!» — подумал он.

Сложив трубкой губы, Федя легонько дунул на травинку. Стебелек качнулся, и жук, задрав вверх лапы, тяжело шлепнулся на землю.

И тотчас ухо, уже привыкшее к немотной предвечерней тишине, уловило какое-то легкое движение в траве.

Не шевелясь, Федя чуть вытянул вперед шею и неожиданно увидел прямо перед собой, за кустом молочая, пушистого зайчонка. Зайчонок сидел на задних лапках, навострив свои длинные кисточки ушей, готовый в любой миг дать стрекача.

«Глупый, ну чего ты напугался! — спросил Федя зайчонка. — Неужели этого увальня жука?»

А зайчонок, повертев туда-сюда головой, и на самом деле успокоился. Опустив мягкие передние лапы, он присел возле бледного зеленого стебелька и стал подгрызать его корень.

Так прошла добрая минута. И вдруг — Федя вначале глазам своим не поверил — зайчонок будто в землю провалился. Он удрал, удрал так поспешно и осторожно, что не шелохнулась ни одна травинка.

Недоумевая, Федя огляделся вокруг. Ничего подозрительного. Но только было он собрался повернуться на бок, как в траве мелькнула желтовато-оранжевая полоска — словно солнечный лучик пробежал. Федя снова замер. Прошла еще томительная минута.

И вот на том месте, где только что сидел пугливый зайчонок, остановилась длинномордая лиса с опущенным книзу хвостом-метелкой. Она обнюхала землю и возбужденно зацарапала лапами.

К лисе подбежали два неуклюжих, поджарых щенка. Мать перестала царапать землю, как бы приглашая лисят самим удостовериться в том, что всего какую-то минуту назад тут было чем поживиться.

Федя, никогда до этого не видевший на воле ни зайцев, ни лис, лежал ни жив ни мертв, почти перестав дышать. Но немного погодя Федя забыл о предосторожности и вдруг так засопел, что и лиса и ее лисята с перепугу бросились бежать.

Вскочив на ноги, Федя посмотрел в ту сторону, куда скрылась лиса со своим выводком. Их и след простыл.

«Растяпа! — выругал себя Федя. — И надо ж было так засопеть… Ну прямо медведь, да и только. А еще в разведчики собирался. Никакой из меня разведчик не выйдет. Никакой!»

И Федя опять опустился на землю. На этом бугре, под своим любимым топольком, Федя пролежал сегодня половину дня.

Мутный диск солнца, наливающийся краснотой, уже клонился к сиренево-пепельному горизонту, а Федя все еще не знал, что ему делать: идти ли домой или оставаться тут ночевать?..

Ну как все это могло случиться? Ведь когда Федя впервые увидел на столе сверкающую, кипенно-белую клеенку с розовеющими мальвами по краям, он даже ахнул от восхищения. Он ходил вокруг стола будто завороженный, боясь прикоснуться к новой клеенке пальцем.

А потом… а потом приехал обедать отец. И пока сидели за столом, отец то и дело принимался расхваливать свою умную Ксюшу за ее покупку, как будто решительно ни о чем другом нельзя было и поговорить.

Сама Ксения Трифоновна, смущенно краснея, отмахивалась от похвал. Но отец и за ужином не удержался, чтобы не сказать:

— А ты знаешь, Ксюша, у меня нынче прямо-таки утроился аппетит. Ей-ей! И всему виной твоя волшебная скатерть-самобранка.

Федя вылез из-за стола, оставив чашку с недопитым молоком.

А наутро он уже с ненавистью смотрел на сверкающую клеенку с пышными мальвами. Федя даже не сел завтракать за обеденный стол, застеленный новой клеенкой, а, взяв бутерброд с колбасой, отошел к этажерке с книгами и тут торопливо его сжевал.

А потом — Федя и сейчас не помнит, как все это случилось, — он вдруг схватил пузырек с фиолетовыми чернилами и выплеснул чернила на самую середину белой, без единого пятнышка, клеенки.

Чтобы ему не влетело по первое число и от мачехи и от отца, Федя и удрал в степь к своему топольку.

Убегая, он ничего не сказал и Кузе. Кузя вот уже четвертый день сидел, словно на привязи, около надоедливой Аськи, карауля дом. А их сварливая бабка Степанида уехала на хутор Низинка к заболевшему Митричу и все не возвращалась. И Кузя с Федей со дня на день откладывали и откладывали свой новый поход к Сухой балке на поиски таинственного Батырова кургана.

Федя не заметил, как огромное кровоточащее солнце, готовое вот-вот лопнуть, медленно скрылось за пламенеющим холмистым сыртом.

Кончился короткий час между днем и ночью, когда в степи все так поразительно четко видно — до последней былинки, и она, степь, погрузилась в глухую серую мглу.

На небе ни звездочки, вокруг на много километров ни огонька. На сердце у Феди стало тоскливо-тоскливо, он чуть не разрыдался.

Но в эту самую минуту Федя и увидел в траве зеленовато-голубой огонек.

Федя наклонился вперед, протянул руку, а огонек внезапно ожил и стал удаляться от него в противоположную сторону.

«А ведь это светляк! Мне Кузька про них, светляков, говорил», — подумал Федя, глядя на живую искорку. И он снова потянулся к ней.

Неловко беря светляка в руки, Федя все еще боялся, как бы не обжечь пальцы. А когда поднес сияющую искорку к лицу, чтобы получше ее рассмотреть, на ладони ничего не было. Федя еще ниже склонился к ладони и тут только увидел темно-бурого, ничем не примечательного маленького жучка. Неужели это и был чудесный светлячок? Неужели это он горел в траве зеленовато-голубым пламенем?

А жучок неожиданно расправил крылья и полетел. И Федя был вновь поражен: по воздуху плыла, сияя, манящая искорка. Искорка уносилась все дальше и дальше.

А еще немного погодя совсем неподалеку, как показалось вначале Феде, синевато-лиловые сумерки резанула молочно-серебристая полоска света, и тотчас послышался дробный стук.

Придерживаясь рукой за теплый гладкий ствол дерева, Федя встал и посмотрел на струившийся по степи свет. По гриве дальнего холма шел комбайн. Луч прожектора жарко золотил макушки тяжелых, кланяющихся земле колосьев.

На какой-то миг Федя представил себя на месте комбайнера, стоявшего на мостике сильной, умной машины. Послушная воле человека, она горделиво плыла среди необъятного вечернего простора.

«Этот комбайнер… ну прямо как настоящий капитан большого океанского корабля. Ничем не хуже!» — подумал он.

И впервые за свою пока еще недолгую жизнь в Озерном Федя позавидовал тем, кто здесь денно и нощно трудился в поте лица, чтобы преобразить эту малообжитую, неоглядную степь в цветущий и счастливый для людей край.

И на душе у Феди стало немного легче. А пролетевшая над его головой какая-то неугомонная пичуга, заботливо приглашавшая: «Спать пора, спать пора!..» — напомнила ему о доме, о чистой удобной постели, о вечернем чае и сладких коржиках.

— Что будет, то и будет, — ворчал себе под нос Федя, направляясь к поселку. — Пусть выпорют, если им нравится. Пусть. Только моя мама никогда меня не била.

Когда Федя подходил к дому, нервы у него были напряжены до предела. А тут еще, будто нарочно, зашумела под окном листва сирени, и Федя вздрогнул и прыгнул в сторону.

— Стой, Федька! — раздался чей-то угрожающий шепот.

Из-за куста вылез Кузя:

— Ты чего по-козлиному прыгаешь?

— Ничуть и не прыгаю. Откуда ты взялся? — оправившись от испуга, сказал Федя.

— Тише, могут услышать, — опять зашептал Кузя, вплотную подходя к товарищу. — А ну-ка, скажи, Федька, где ты полдня мотался?

— Я? — Федя замялся. — Ну… гулять ходил, а что?

— Пони-ма-аю, — многозначительно протянул Кузя и скрестил на груди руки, — Теперь всё до капельки понятно… какой ты есть настоящий друг!

— Да чего ты ко мне приклеился?! — возмутился Федя. — Неужели я… и погулять не могу, когда захочу? Я ничуть не виноват, что твоя бабка зажилась на хуторе.

— Не финти! — перебил Кузя. — Отвечай прямо: Батыров курган тайком от меня искал? Искал? Говори!

— Тише! — Федя схватил Кузю за руку. — Там вон, у забора, кто-то возится.

Кузя послушал-послушал и презрительно хмыкнул:

— Никого там нет, не виляй!

— Я не рыба… у меня хвоста нет, чтобы вилять! — совсем вышел из себя Федя. — А если ты мне не веришь… если не веришь, то и не верь! А только я никакого Батырова кургана не искал.

И он отвернулся.

Помолчав, Кузя спросил:

— Федька, может, ты дома чего натворил, а потом и убежал? Эта самая… Ксения Трифоновна… раза два спрашивала про тебя. Признавайся — натворил?

— Натворил, — вздохнул Федя. — Клеенку новую… чернилами облил.

— Ух ты! — Кузя озадаченно почесал затылок. — Ну, по всему видно, достанется нынче, Федор, твоим трусам! Да ты не робей! Случается, и меня учат. Ну, поболит немного, а потом пройдет. Только сейчас же иди домой. Они там чай пьют. И она все о тебе расстраивается. Я на завалинке сидел, тебя поджидал, и мне в окошко все слышно было. Она, значит, расстраивается, а отец говорит: «Не беспокойся, говорит, по-пустому, мальчишка он и есть мальчишка. Никуда не денется. Я сам, говорит, бывало, в его пору тоже бегал, как Савраска без узды». Так что ты иди. И на лице изобрази такое… чтобы виноватое-виноватое было… будто ты уж наплакался досыта и во всем раскаялся. Глядишь, и без лупцовки дело обойдется… — Кузя по-приятельски похлопал Федю по плечу. — А наша бабка, кажись, послезавтра вернется. Ну, мы тогда с тобой без всякого промедления навострим лыжи, куда нам надо. Понял?

— Понял, — уныло протянул Федя.

Подталкиваемый в спину Кузей, он нерешительно открыл калитку. У крыльца Федя остановился. Идти или не идти? Или юркнуть на погребицу и там переспать ночь?

Один непредвиденный случай помешал Феде принять окончательное решение: он услышал над своей головой отчаянный птичий писк.

На крыше их дома, у самого конька, был укреплен шест со скворечником. Этот скворечник Федя сделал зимой сам. А весной в новом тесовом домике поселились хлопотливые, веселые свистуны-скворцы.

В середине июля молодые скворчата летали по всему двору, оберегаемые родителями. Федя любил смотреть на маленьких коричневато-бурых, неуклюжих и робких птенцов. Они еще не успели износить свое детское платьице и пока так мало были похожи на крупных взрослых скворцов — жгуче-черных, отливающих то зеленоватым, то фиолетовым блеском.

А потом как-то неожиданно шумное семейство скворцов навсегда покинуло свой домик и улетело куда-то в степь. Через несколько дней в скворечнике поселились бойкие синицы.

Федя рассказал об этом отцу.

— А знаешь, они, по всему видно, собираются класть яйца по второму разу, — улыбнулся отец. — Видишь, как везет твоему дому. Без жильцов не пустует. А зимой воробьи поселятся.

Теперь у синиц появились уже птенцы, и они целыми днями таскали им разных жучков, червячков. И вот сейчас там, в скворечнике, и раздавалась суматошная возня.

Забыв обо всем, Федя кинулся к лестнице, приставленной к сеням, и быстро взобрался на крышу дома.

Отсюда он увидел лохматого кота. Вытянувшись в струнку, кот крался к птичьему домику, а вокруг него летали, неумолчно щебеча, встревоженные синицы.

«Артемкин кот-ворюга… кому же еще быть!» — подумал Федя, приседая и шаря вокруг себя рукой.

Но под руку, как назло, ничего не попадало: ни камешка, ни чурки.

А разбойник кот, уже не раз опустошавший погреба и чуланы жителей Озерного, все ближе и ближе подкрадывался к скворечнику.

— Ну подожди, проучу я тебя! — пригрозил Федя нахальному коту. Он сбросил с ног чувяки, поплевал на ладони и схватился за шест.

Все выше и выше он поднимался по гладкому, слегка качавшемуся шесту. Кот не сразу заметил грозившую ему опасность. А когда Федя протянул руку, чтобы схватить ворюгу за длинный облезлый хвост, кот фыркнул, ощетинился и… прыгнул вниз. Видно, этому опытному разбойнику не в первый раз приходилось удирать от преследования.

Очутившись снова на крыше, Федя подул на саднившие ладони и стал спускаться по лестнице. Но лестница вдруг покачнулась, поехала куда-то вбок, и Федя вместе с ней грохнулся на землю.

И сию же минуту на всю улицу раздались истошные, басовитые причитания:

— Караул, Федька-медведька расшибся!

Проворно вскочив на ноги, Федя уже приставлял к стене лестницу, а глупая Аська все кричала:

— Ка-ра-ул! Ка-ра-ул!

На крыльцо вышла Ксения Трифоновна.

— Боже мой, что тут такое происходит? — с тревогой спросила она, вглядываясь из-под руки в темноту.

Аська, сидя на плетне, опять заревела:

— Ваш Федька… он до смерти.

В это время к Аське подбежал Кузя и стащил ее с плетня.

— Ищу, ищу, а она — нате вам! — прячется и подглядывает за всеми! — грозно шипел Кузя, хватая Аську в охапку. — Не реви, дуреха, а то живо ремня на все сто процентов получишь!

Ксения Трифоновна сбежала с крыльца на землю и наткнулась на Федю:

— Это ты, Федя?.. Что с тобой случилось?

Стараясь казаться спокойным, Федя сказал:

— А ничего не случилось… Аська раскудахталась… от нечего делать.

Вышел на крыльцо отец, светя карманным фонариком.

— Ой, да он весь в крови! — ахнула Ксения Трифоновна.

— А это у меня так… из носа. У меня всегда нос некрепкий. Всегда, ка-ак стукнусь, и обязательно кровь, — попытался успокоить мачеху Федя.

Но она, ничего не слушая, уже тащила Федю в дом.

Теплой водой Ксения Трифоновна умыла Феде лицо, смазала чем-то в носу и усадила за стол. И все она делала ловко и проворно, без суеты и лишних слов.

Федя долго сидел с опущенной головой, не решаясь взглянуть на стол. И отважился Федя поднять голову лишь после того, как отец спросил:

— Ты, герой, чего сбычился?

— Я ничего…

— А раз ничего, тогда пей чай.

Федя пододвинул к себе чашку и вороватым взглядом окинул стол, застеленный новой клеенкой. Клеенка, как и прежде, сияла белизной, и страшного фиолетового пятна на ней словно и не было. Федя потер кулаком глаза. Уж не спит ли он?

Еще раз внимательно оглядев середину стола, он только тогда заметил кое-где на белой поверхности клеенки бледно-сиреневые точки. Как же Ксения Трифоновна отмыла это злосчастное чернильное пятно?

— Ну, расскажи, расскажи, где бродяжничал? — заговорил снова отец, набивая табаком трубку. — Шляется целый день, а тут о нем беспокойся.

Говорил отец как будто строго, но Федя сразу понял, что он не сердится и ничего не знает о проделке сына.

— А я в поле был, — степенно ставя на стол чашку, сказал Федя и взял из вазы печенье. — Зайчика видел и лису с лисятами… А потом комбайн. Он ка-ак всю степь прожектором осветит, ка-ак осветит… вот здорово было!

— Приглядываешься к новым местам? Хорошо-о, — кивал отец, забыв о своей трубке, зажатой в руке. А от нее прямо к потолку тянулась голубая ниточка дыма. — Ну, а на крышу, скажи, зачем лазил?

Так же чистосердечно Федя хотел рассказать отцу и о коте-ворюге. Но тут он заметил на себе пристальный взгляд Ксении Трифоновны, стоявшей у подтопка. Круглое некрасивое лицо ее с добрыми, кроткими глазами было грустное-грустное. Федя поперхнулся и покраснел.

— Ну-ну, — подбодрил отец, — зачем же на крышу тебя нелегкая носила?

— А ни за чем… понарошке, — поскучневшим голосом проговорил Федя, не поднимая от чашки глаз.

И больше он не обронил ни слова.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

На поиски Батырова кургана

В дорогу собирались тайком. Особенно трудно было сохранить тайну от проныры Аськи. Девчонка так и таскалась по пятам то за Кузей, то за Федей.

Возьмет Кузя лопату, чтобы как-нибудь незаметно отнести ее на огород и припрятать там до поры до времени в свекольной ботве, а востроглазая Аська тут как тут.

— Кузя, Кузя, — закричит Аська, волоча по земле большеголовую куклу Немульку с косолапыми тряпичными ногами, — выкопай мне ямку! Я погреб хочу строить для Немульки. Дом у нее есть, а погреба нет.

Ну как тут быть? Чтобы отвязаться от глупой девчонки, выкопает Кузя яму и потихоньку улизнет от Аськи. А возьмется за другое дело — Аська опять вертится под ногами.

— Экая ты оса, Аська! — не выдержит и скажет Кузя. — Только и жужжишь, только и мешаешься. Пошла бы и поиграла с соседской Нинкой.

— Не хочу, — надует губы Аська. — Не хочу к Нинке. А если будешь прогонять, бабушке пожалуюсь. И на Федьку-медведьку пожалуюсь. Погоди вот, придет его мачеха домой, и пожалуюсь.

— А на Федьку за что? — вступится за приятеля Кузя.

— Да-а, он мне утром нос калиткой чуть не оттяпал. Вот за что!

— А ты не ходи по чужим дворам, не мешай людям.

— А разве Федька — люди? — с неподдельным удивлением спросит Аська. — Он же мальчишка!

Тут уж Кузя, потеряв всякое терпение, дернет Аську за косичку да и махнет через плетень к Феде во двор. Ищи-свищи теперь его!

Поорет, поорет Аська и перестанет.

А приятели запрутся у Феди в доме, опустят на окна занавески и — на пол. Развалятся на чистых, прохладных половицах и начнут секретничать. Ведь как-никак на целый день в поход отправляются! И лопаты нужны, и еда нужна, и большой мешок на случай, если на Батыровом кургане, под камнем, клад найдут.

Правда, хитрому и осторожному Кузе так и не удалось ни у кого разузнать точное местонахождение кургана. Но не откладывать же поиски на неопределенное время! А вдруг какие-нибудь другие мальчишки откопают сокровища Батырова кургана!

— Сами найдем курган, не маленькие! — говорил Кузя. — Первый раз мы пошли поздно и искали кое-как. Не по-заправдашнему. А теперь закатимся с утра и будем, как всамделишные разведчики, обследовать местность. А разыщем курган — и сразу за лопаты!

И вот наконец все сборы закончены. Еще с вечера спрятали на Кузином огороде, там, где лежали две лопаты, рюкзак с продовольствием и мешок. Предусмотрительный Кузя даже веревку не забыл в мешок положить.

— А веревку зачем? — спросил Федя, засыпая рюкзак комковатой землей.

— Здрасте! — развел руками Кузя. — Ты, Федька, вроде нашей Аськи. А если клад глубоко спрятан? Как ты его из ямы без веревки вытаскивать будешь? Ну-ка, скажи, умная голова! Молчишь? То-то!

Тут же, на огороде, они распрощались до утра. Кузя пополз к себе во двор, а Федя, выждав, когда он скрылся, перелез через плетень и вприпрыжку помчался домой.


На другой день утром Федя проснулся рано-рано. Он лежал в постели, притворившись спящим, до тех пор, пока Ксения Трифоновна не ушла на работу. Но едва за ней захлопнулась дверь, как Федя тотчас вскочил с кровати.

Не умываясь, он взял со стола ломоть хлеба, густо посыпал его сахарным песком и, на ходу жуя, выглянул в окно.

На соседнем дворе ни души. Только слышно, как в избе гремит ухватами бабка Степанида. Выходит, все идет пока гладко, словно сыр по маслу катится. Кузя и Аська уже отправились на пустырь за огородами пасти проказливую Зойку, и теперь очередь за ним, за Федей. Он сейчас же соберется в дорогу и за сараем подождет Кузю.

Федя высыпал на хлеб еще горсточку песку, покосился на чайник… неплохо бы выпить чаю, да нет, не до этого!

А еще немного погодя, стараясь не шуметь, Федя притворил за собой сенную дверь и запер ее на замок. Пригибаясь к земле, чтобы его не заметила глазастая Кузина бабка, у которой до всех было дело, он побежал на огород. Тут Федя присел за куст смородины и стал поджидать Кузю, от нечего делать отрывая губами спелые ягоды.

Вдруг ему показалось, будто кто-то ползет, крадучись, за плетнем. Повернув кепку козырьком назад, Федя с оглядкой высунулся из-за куста.

Тишина. Лишь бабочка-переливница, махая полупрозрачными крыльями, беззаботно порхала над голенастыми прямоствольными подсолнечниками, стоявшими вдоль плетня, точно солдаты в касках.

«Почудилось мне», — решил Федя и только было потянулся губами за новой фиолетово-черной ягодой-горошиной, как кто-то схватил его за уши и потянул вверх.

— Ой, ой! — закричал Федя.

— Пикни у меня еще!

Федя оглянулся и обиженно спросил:

— А ты, Кузька, чего за уши хватаешь?

— Потому и хватаю, что они у тебя дырявые, — сказал Кузя, опускаясь рядом с Федей.

— Как — дырявые? — не поверил Федя и потрогал себя за уши.

— А так… были б не дырявые, наверняка услышали, как я через плетень лез. — Кузя перевел дух, вытер рукавом майки вспотевшее от быстрой ходьбы розовощекое лицо и убежденно добавил: — Никакой-то, Федька, из тебя разведчик не получится. Тебе только ворон считать!

— Кузька! — угрожающе предупредил Федя. — Смотри у меня…

— Я смотрю, а ты слушай, — продолжал Кузя, не обращая внимания на сдвинутые к переносице Федины брови, густые, жгучие. — Знал бы ты, как я сейчас Аську вокруг пальца обвел. А нашу Аську не всякий проведет!.. Ну да тронулись!

Поселок обошли стороной. Впереди прямо вышагивал рослый, поджарый Кузя, неся на плече, будто двустволку, лопаты, связанные ремешками от лыжных палок, а за ним, чуть горбясь, семенил Федя с рюкзаком за плечами.

Когда вышли на дорогу, тянувшуюся к Сухой балке, Кузя свободно вздохнул и сказал:

— Все опасности позади! Коза пасется, кол с веревкой я крепко в землю вбил, а с Аськой тоже ничего не случится. Подождет-подождет меня…

Кузя замолчал и попятился назад, чуть не задев лопатами Федю.

— Ты… — начал было Федя, но, глянув вперед на дорогу, тоже умолк, забыв даже закрыть рот.

От обочины наперерез мальчишкам бодро шагала Зойка, топоча по гравию точеными ножками в белых носочках. Вслед за козой волочилась веревка с колом.

Кузя и Федя еще не успели прийти в себя, как на дороге появилась и Аська.

Увидев перед собой воинственно настроенную Аську в изорванном платьице с большими, по кулаку, репьями вдоль всего подола, Кузя был так потрясен, что уронил даже лопаты. Они шлепнулись на землю с таким грохотом, будто где-то рядом взорвалась бомба.

Зойка брыкнула ногами и поскакала по гладкой дороге, во всю свою козлиную прыть, в сторону Сухой балки.

— Аська, догоняй козу! — приказал Кузя, топая ногой.

Аська тоже топнула ногой и спокойно сказала:

— Зойка — умница. Она знает, куда надо бежать.

— Ты… ты чего еще придумала? — опешил Кузя.

— А мы с Зойкой тоже с вами.

— Это как так — с нами?

— Так, с вами, да и все тут!

— А ты знаешь, куда мы идем? — спросил Кузя, то краснея, то бледнея.

— Знаю, — кивнула Аська и засмеялась. — Курган Батыровский ищете… Не вздумайте только меня с Зойкой прогонять. А то я так зареву… во всех избах услышат!

— Пусть слышат, пусть! — выходя из себя, сказал Kузя. — Но с нами ты никуда не пойдешь… Лови Зойку и марш домой!

— Нет, не марш! — настаивала на своем упрямая Аська. — Я тоже хочу…

— Ах, хочешь? Ну, тогда получай! — Кузя схватил Аську, задрал платьице, и раздались звонкие шлепки. — Вот тебе от папки с мамкой, а вот от бабушки с дедушкой, а теперь получай от меня!

Аська заорала что было мочи, и не столько от боли, сколько от обиды.

Во время этой суматохи ребята и не заметили, как к ним подошел дед Митрич в своей широкополой войлочной шляпе, ведя за веревку важно шагавшую Зойку. Нагло выпучив глаза, Зойка преспокойно жевала травинку дикого клевера.

— Кыш! — цыкнул Митрич, останавливаясь посреди дороги. — Сказывайте, по какому случаю сабантуй устроили?

Сразу остыв, Кузя насупился, вздохнул:

— С этой Аськой, деда, никакого сладу! Оставил ее за огородами Зойку пасти, а она за нами с Федькой. А мы знаешь куда? По важному делу в Сухую балку.

Аська, перестав плакать, выжидающе смотрела на нескладного, длиннущего Митрича. Если дедушка возьмет ее сторону, не поздно будет снова дать реву, если же Кузину — лучше помолчать. Но мудрый дед, в седых, с прозеленью, усах которого всегда таилась добрая, чуть с хитрецой, улыбка, решил все по-своему:

— Мы, Аська, пойдем с тобой к бабушке. Пойдем к бабушке и попросим ее блинами нас накормить… Больно нам нужно по жаре плестись! Блинов хочешь?

— Хочу, — кивнула Аська и вытерла рукой нос.

— Ну и добро… А ты, Кузька, сгинь с моих глаз в сей же секунд! И не попадайся под руку до вечера! Уразумел?

— Эге! — Кузя схватил лопаты и рысцой побежал вперед, делая Феде знаки, чтобы и тот поторапливался, пока добрый дед Митрич не переменил своего решения.

Пройдя несколько шагов, Кузя оглянулся и весело подмигнул:

— Ух, Федька, как здорово все получилось!

— «Здорово»! — съязвил Федя. — Разведчик из тебя, по всему видно, получится!.. Про нашу тайну не только Аська, но и коза Зойка узнала. И все через тебя!

Кузя чуть смутился, но ненадолго.

— А знаешь, — сказал он, приноравливаясь к Фединому шагу, — эта Аська даже самого-рассамого разведчика проведет. Она такая!

И Кузя беззаботно засвистел.

Утро было не жаркое. По небу степенно проплывали огромные облака-дирижабли, то и дело закрывая своими невесомыми телами солнце. Легкие тени от облаков так же медленно скользили по земле.

Низко над степью шныряли проворные ласточки, разрезая острыми крыльями свежий, еще влажный от росы воздух.

В лицо нет-нет да и повеет знобящей прохладой, словно принесло ее из-за тридевяти земель, из неведомого царства ледяных гор. А вокруг золотые, сиреневые, малахитовые сырты, уходящие в синие дали, туда, где зарождались на краю земли белые как снег облака.

И от всего этого мудрого спокойствия природы душа как-то сама собой настраивалась на мирный лад.

У Феди, хотевшего еще чем-то уязвить самонадеянного Кузю, пропало всякое желание острить. Он шел, глазел по сторонам, с наслаждением думая о том, что целый день не увидит Ксении Трифоновны. При ней после истории с клеенкой он все время чувствовал себя как-то неловко.

Совсем незаметно для себя Федя тоже негромко засвистел.

Так Кузя и Федя прошли километра три. Вдруг Федя остановился и сказал:

— Кузька, посмотри сюда… Да вот на этот бугор. Видишь?

Неподалеку от дороги, над невысоким холмиком, поросшим таволгой, висела в воздухе коричневато-серая птица. Она трепыхала крыльями и не двигалась с места, как бы вся охваченная лихорадящей «трясучкой».

— Сокол пустельга? — не совсем уверенно проговорил Федя, вглядываясь в странную птицу с опущенной книзу головой, все еще висевшую на одном месте, точно ее спустили с неба на невидимой веревочке.

— Пустельга, — кивнул Кузя, замедляя шаг.

Внезапно пустельга камнем упала в траву. А через минуту она уже неслась над степью с добычей в когтях.

— Мышонка схватила, — сказал Кузя, трогаясь дальше, и с уважением посмотрел на Федю. — Смотри-ка, уже птиц степных начинаешь узнавать. А когда приехал сюда, грача с галкой путал.

Федя залился румянцем:

— Я недавно книжку одну прочитал… Ох и занятная! Там жизнь степей описывается.

— У нее на корке облака и орлы, да?

— Ага. А ты откуда знаешь? — спросил Федя. — Я тебе эту книгу еще не показывал.

— А я ее видел в книжном киоске… — Кузя запнулся. — Когда ее… твой отец покупал.

И он, почему-то смутившись, отвернулся.

«А может, лучше сказать правду? — спросил себя Кузя. — Ведь книжку эту не отец, а мачеха Федьке купила. Своими глазами видел».

Немного погодя он опять заговорил, но уже совсем про другое:

— Нынче ласточки прямо так и режут, так и режут над землей. Как бы дождю, Федька, не быть.

— Дождю? — Федя повертел головой. — Выдумал!

— А воробьи? Глянь-ка, как они в пыли кучами купаются.

— Ну и что же? Захотели, вот и купаются. Чего им еще делать?

— И совсем не поэтому… — буркнул Кузя, еще сердясь на себя за то, что не сказал Феде правду про книгу.

Дошли до развилки. Тут дорога разбегалась в разные стороны. Одна колея круто сворачивала влево, к Сухой балке, из которой доносилось густое, басовитое урчание машин, а другая тянулась дальше, в обход оврагу. Федя уже собирался спросить приятеля, не пора ли им сделать привал, чтобы решить — откуда начинать поиски Батырова кургана, но тут, на повороте дороги, у вымахавших чуть ли не до неба жилистых стеблей татарника с огненными колючими шарами, он увидел поваленный набок мотоцикл. Около мотоцикла копошился человек в синем комбинезоне.

Отстегивая заплечные ремни надоевшего рюкзака, Федя прибавил шагу и обогнал Кузю. К человеку в комбинезоне он подошел первым.

— У вас авария? — спросил Федя, приседая на корточки.

— Маленько мотор заартачился, понимаешь, — не поворачивая к Феде головы, сказал хозяин машины. — Полечил его… Яхшы теперь будет.

В речи человека в комбинезоне Феде послышались знакомые нотки.

— Вы из Сухой балки? — опять спросил Федя.

— Да, со смены домой возвращаюсь… Задержался вот, понимаешь.

Хозяин мотоцикла вытер тыльной стороной руки лоб и повернулся к ребятам.

— Дяденька Анвер! — ахнули приятели. — Здравствуйте!

У бульдозериста в приветливой улыбке расплылось скуластое лицо. Улыбались и его маслянисто-черные веселые глаза, смотревшие из узеньких щелочек, словно прорезанных острой осокой.

— У-у, совсем-совсем недавно встречались, — сказал башкир, хлопая по голенищу сапога кожаной перчаткой. — Куда путь держите? К нам на стройку помогать?

Кузя, тоже присевший на корточки рядом с Федей, незаметно дернул товарища за рукав («Придержи-ка, Федька, язык!») и тотчас сказал:

— Не-ет… Мы просто так… вроде как на экскурсию.

— Понимаю! — мотнул головой Анвер. — Тоже полезное дело. А плотину кончим, пионерам еще полезное дело найдется: деревья вокруг озера сажать… Шибко важное дело — сад развести в степи!

И бульдозерист опять весело заулыбался.

Федя покосился на Кузю. Ему не терпелось спросить Анвера про Батыров курган. Может быть, тот доподлинно знает, где находится старый курган?

— А мы, дяденька Анвер, не только сусликами или там бабочками интересуемся, — продолжал Кузя, — а еще и легендами разными… о тех давних временах, когда на земле… даже дедушек и бабушек наших не было.

— Тебя маленько знаю. — Бульдозерист кивнул Кузе. — Нашего прораба Гришина сын? Эге?

— Его самого, дяденька Анвер. — Кузя улыбнулся и сдвинул на затылок картуз. — А эго Федька. Он к нам сюда зимой приехал. А отец у него агрономом в совхозе… Нежданов по фамилии. Может, слышали?

— Не только слышал, а лично знаю, — сказал Анвер и о чем-то подумал, перекладывая с колена на колено свои потертые перчатки. — Мы с твоим отцом, понимаешь, вместе первую зиму тут коротали, — снова заговорил он немного погодя, обращаясь к Феде. — Вокруг ни избы, ни барака. Одна большая степь. В палатках жили, понимаешь. А тут еще морозы! Вороны на лету коченели. Летит, летит — и упадет. Вот какая зима была! Которые говорили: «Зачем нам эта мертвая степь? Пропадем мы здесь… Айдате по домам!» А твой отец как начнет говорить… Такие слова скажет — на сердце горячо сразу… Да разве только говорить умел? На работе всегда первым заводилой был. Орел у тебя, а не отец, понимаешь!

Потупя глаза, Федя слушал и не верил своим ушам. Неужели Анвер про его, Фединого, отца такое рассказывает? А ведь они с матерью и не знали ни про эти палатки, ни про ворон, замерзающих на лету. Отец совсем об этом не писал. А приехал за ними в Самарск, когда уже здесь, в степи, вырос целый поселок.

Боясь, как бы бульдозерист снова надолго не отклонился от нужного им разговора, Кузя спросил:

— Дяденька Анвер, а вы случайно не слышали про Батыров курган? Нам дедушка про него говорил… Только мы сомневаемся…

— Зачем сомневаетесь? — удивился Анвер. — Старому человеку разве можно не верить?

— Да мы верим, дяденька Анвер, только… — Кузя засмущался. — Только другие говорят: «Никакого кургана и в глаза не видели».

— Не видели? — Анвер взмахнул руками и засмеялся. — А ты приведи их и покажи, понимаешь! Вот как отсюда пойдешь наискосок… как дойдешь вон до того овражка, так и поверни налево. И еще пройди немного. И прямо-прямо в Батыров курган упрешься. — Анвер снова рассмеялся. — Батыртау — известная гора. Батыр — по-башкирски богатырь, понимаешь. Сильный и добрый батыр жил когда-то в старину на этой земле. А потом на степь черная беда навалилась… Чингисхановы полчища, как прожорливая саранча, всё заполонили. У этого кургана и настигли монголы молодого раненого батыра. Тогда, говорят, эта гора высокой была. Забрался на гору батыр и давай стрелы из лука пускать. Много Чингисхановых воинов вокруг тау насмерть положил. А стрелы вышли, камни стал бросать. Долго бился батыр. Ночь на степь легла, когда одолели монголы батыра. На том кургане народ и похоронил батыра. И камень большой поставили. А на камне стрелы выбили крест-накрест… Памятник, понимаешь… С тех пор курган так и называют: Батыртау.

Анвер поднялся с земли и стал заводить мотоцикл.

— Много говорил с вами, — махнул он рукой. — Домой пора. Приходите в гости в Сухую балку… будем вместе работать на бульдозере.

Проводив взглядом быстро удалявшийся мотоцикл, окутанный клубами пыли, мальчишки переглянулись.

Теперь-то они точно знали, где искать Батыров курган!


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Гроза

На обратном пути домой ребят застигла в степи гроза. Она нагрянула внезапно.

Вот только что сияло расплавленным золотом солнце, уже клонившееся к западу, и горизонт был чист и прозрачен, будто отлитый из тончайшего, хрупкого стекла. В немом томлении прошла минута-другая, и вдруг через край степи перевалилась фиолетово-черная глыба. Она пыжилась, надувалась — росла прямо-таки на глазах с невероятной быстротой. И уже сгинуло солнце, а вот уже и половина неба, недавно такого непорочно голубого, охвачена страшной тучей, готовой, казалось, обрушиться вниз и своей чугунной тяжестью придавить на земле все живое.

Федя, никогда до этого не видевший грозы в степи, оглянулся назад и оторопел.

— Кузька, — сказал шепотом Федя, — посмотри-ка…

— Не ротозейничай, а прибавляй шагу, — сухо заметил Кузя. — Тут неподалеку старый шалашик стоит… Дошлепаем до него, пока гроза не грянула.

— А разве гроза будет?

— Да еще какая! До ниточки вымочит!

Кузя собирался сказать что-то еще, но в это время знойный застывший воздух пришел в движение и на притихшую степь налетел холодный бешеный вихрь, и все вокруг завертелось, заплясало.

— Федька, а ну рысью! — крикнул Кузя. Одной рукой он придерживал перекинутый через плечо мешок, а другой схватил приятеля за обвисшую лямку болтавшегося у него за спиной рюкзака. — Федька, не подкачай!

И они побежали. Куда они неслись, Федя не видел, ослепнув от пыли, дымным столбом поднимавшейся вверх.

Ветер еще свистел в ушах, гнал по дороге выдернутые с корнем сухие, растерзанные стебли травы, а уж где-то неподалеку хлынул широкой полосой дождь, и гул его, нарастая, все приближался и приближался.

Обо что-то споткнувшись, Федя упал, больно стукнувшись подбородком о землю. Вскочив, он бросился за Кузей, боясь потерять его из виду.

— Сюда, сюда! — звал Кузя, сворачивая с дороги в сплошные заросли седогривого ковыля.

Увесистые капли-дробины уже шлепались и сзади и спереди. Теперь яростный шум ливня заглушал всё: и свист ветра, и шелест травы… Еще миг, и он собьет с ног.

Но вот Кузя зачем-то нагнул Феде голову и закричал ему прямо в ухо:

— Лезь, говорю, да проворнее!.. В шалаш залезай, бестолочь!

Федя упал на колени и на четвереньках полез куда-то в душную темноту, пропахшую сухим сеном, горелой травой и пылью. Вслед за ним в шалаш залез и Кузя.

Вдруг над их головой что-то трахнуло, трахнуло раз, другой. В ту же секунду весь шалаш осветился нестерпимо-белым пламенем, будто его изнутри поджег невидимый волшебник.

А когда грохот смолк — точно из небесного самосвала все камни были сброшены на землю — и белый пламень угас, Федя поднял руку и, недоумевая, вытер со щеки холодную каплю.

— Шпарит! — прищелкнул языком Кузя, подсаживаясь к Феде.

И тут только Федя услышал ревущий гул ливня, уже усердно молотившего по крыше шалаша невидимыми цепами.

Кузя еще ближе придвинулся к товарищу.

— Давай-ка твой рюкзак, — сказал он, — положим в него нашу находку, а мешком завесим вход в шалаш. А то, знаешь, дождь и сюда начинает заливать.

— Ты хочешь в рюкзак затолкать свой лошадиный череп? — спросил Федя.

— Не свой, а череп коня знаменитого батыра. Понятно?

— Да я ведь всю дорогу тебе долбил: не было у батыра никакого коня! — отрезал Федя. — Разве не помнишь, что говорил дядя Анвер? У него были только лук и стрелы!

Но Кузя решил не сдаваться.

— Знаешь, Федька, — сказал он, помолчав, — дяденька Анвер забыл сказать про батырова скакуна. А так… откуда бы взяться этому черепу? Ведь мы откопали его у подножия кургана.

— Ну и что же? Сдохла какая-то кляча, вот ее и закопали.

— Не-ет! Это ты брось! — горячо возразил Кузя. — Еще раз спрашиваю: даешь на время свой рюкзак или нет?

— Ни за что! — твердо сказал Федя и прижался спиной к стене шалаша, словно боялся, как бы Кузя насильно не отнял у него рюкзак. — А потом… разве ты забыл, в рюкзаке лежит наш энзэ?

— А я-то про него и верно забыл! — повеселевшим голосом проговорил Кузя. — Давай немедля все сюда… чего там у нас? Картоха печеная, хлеб, огурцы?

Феде и самому хотелось есть, но он все еще не решился достать из-за спины рюкзак. Этот выдумщик Кузька, чего доброго, и затискает в рюкзак оскаленный лошадиный череп — у него духу хватит!

— Ну, чего же ты? — Кузя нетерпеливо толкнул приятеля в бок. — Раскладывай скатерть-самобранку!

— Неприкосновенный запас?.. Он же неприкосновенный! — назидательно сказал Федя. — Кто знает, когда кончится дождь? А если он всю ночь, да еще день, да еще ночь…

— Заткнись! — остановил его Кузя. — Сейчас же подавай сюда харчи.

Федя вздохнул и сдался:

— Только рюкзака ты все равно не получишь. Выбрось-ка лучше из шалаша свой череп, а то у меня аппетит пропадает, когда я о нем думаю.

— Да ты что! Мы этот череп в школьный музей сдадим. А весной у могилы батыра цветы посадим.

— А клад?.. Разве больше не будем копать? Мы же там и лопаты оставили.

— Знаешь, Федька, а если нам… дяденьку Анвера попросить? Чтобы он своим бульдозером, а то на этом кургане такая земля, ну прямо камень!

Федя не ответил: у него рот был набит картошкой.

Принялся за еду и Кузя.

— И вкусная же у вас картошка! — сказал немного погодя Федя. — Я такой никогда в жизни не ел.

— Вкусная? — переспросил Кузя. — Бабка в золе пекла.

— Счастливый ты, Кузька, человек! — Федя вздохнул. — У тебя и отец, и мать, и дедушка с бабушкой, и Аська. А у меня вот… даже бабушки нет.

— Да-a, она знаешь какая ворчунья, наша бабка Степанида!

— Ну и что ж, что ворчунья. А когда ты весной простудился… помнишь, когда мы устроили засаду и снежками в девчонок бросались? Помнишь? Помнишь, как тогда твоя бабушка тебя лечила? Она скипидаром тебя всего натирала!

— Тебя бы так… натирать! — недовольным голосом проговорил Кузя, в темноте очищая новую картошку. — Знаешь, как все тело у меня жгло от этого растиранья?

— А если бы не жгло, может, скоро и не поправился бы. А ты на третий день на улицу побежал. — Федя опять вздохнул. — Не-ет, что ни говори, а бабка у тебя хорошая… и Митрич тоже хороший. Они о тебе сейчас эх, должно быть, и беспокоятся!

Над головами мальчишек снова раздался жуткий грохот. Казалось, что уже не один, а по крайней мере целая сотня гигантских небесных самосвалов сбросила на землю многопудовые каменные глыбы. А чтобы тяжелый этот груз упал куда надо, услужливые молнии, одна за другой, три раза осветили степь из конца в конец своим зеленовато-белым колдовским пламенем.

И, хотя вход в шалаш был завешен мешком, при вспышках молний внутри становилось светло как днем. А пожелтевший оскаленный череп лошади, лежавший у ног Кузи, представлялся Феде головой какого-то фантастического животного: в его темных глазных впадинах сверкали огненные очи.

Ливень шумел по степи все с той же силой. В шалаше кое-где уже закапало.

«Неужели этот дождь до утра не перестанет? — подумал Федя, выпуская из рук надкусанную горбушку хлеба и как-то, помимо воли, клонясь на бок, к плечу Кузи. — А какой идет час: вечерний или уже ночной? Папка и нынче где-нибудь на полевом стане ночует, а Ксения Трифоновна… Она, пожалуй, дома. И меня дожидается… на крыльцо то и дело выбегает. А приду — и руки мыть заставит, и ноги…»

И от сознания того, что не только о Кузе, но и о нем кто-то тоже сейчас беспокоится, у Феди чуть-чуть потеплело на сердце, и он улыбнулся про себя…

А еще через минуту Федя уже стоял у Батырова кургана — невысокого холма, поросшего бедной, хилой травой. На макушке кургана возвышался приземистый камень — старый-старый. Высеченные на камне скрещенные стрелы еле проступали из-под слоя зеленоватой плесени. Федя прикоснулся рукой к щербатому камню, изъеденному временем, и пальцы ощутили могильный холод, как будто холод этот шел из тьмы веков.

«Спасибо тебе, малай[6], — раздался из-под камня глухой, кряхтящий голос. — Редко-редко кто меня навещает. Одни смелые орлы не забывают».

Феде вдруг стало жутко, и он что-то закричал на неизвестном ему самому языке.

— Федька, ты белены объелся? — спросил Кузя, все еще продолжавший расправляться с остатками харчей.

Он боднул головой Федю и тотчас понял, что приятель его уже давно спит: Федина голова незамедлительно упала ему на плечо.

— Ох и хлюпик этот Федька! — проворчал себе под нос Кузя. — А я до утра могу просидеть — у меня ни в одном глазу сонинки нет.

А немного погодя и он уже похрапывал под монотонный шелест дождя, то чуть затихавшего, то с прежней яростью начинавшего барабанить по шалашу.

Проснулся Кузя от холода. Ветхая солома на крыше заброшенного шалаша насквозь промокла, и на Кузю ручейками стекала вода.

В первое мгновение ничего не понимая, стуча зубами и ежась, Кузя подумал: уж не во сне ли все это с ним происходит? И эта ледяная, неизвестно откуда льющаяся вода, и этот сырой, кромешный мрак, и эти пугающие гортанные крики, заглушаемые урчанием машин, — в самом деле, не сумбурный ли это сон?

Протянув вперед руку, Кузя коснулся пальцами намокшей стенки шалаша, ощетинившейся, словно еж, невидимыми соломинками, и сразу обо всем догадался.

— Федька, — позвал Кузя товарища, но Федя не ответил, тяжело посапывая, как будто он тащил в гору непосильный груз. — Вот хорек! — проворчал Кузя и, приподняв край мокрого мешка, выглянул наружу.

Неподалеку от шалаша стояли два грузовика, бросая на дорогу, всю залитую пузырившейся водой, пучки слепящего синеватого света. А возле машин мелькали темные фигурки людей.

— Это колесо тоже провертывается! — кричит кто-то сиплым голосом, — Надергайте на подстилку травы.

— Подожди, Артем, я мигом соломы принесу! — послышался в ответ звонкий девичий голос. — Тут шалашик допотопный стоит… Я мигом!

— Проворнее! — перекрывая все другие голоса, прогремел чей-то раскатистый бас. — На стройке, может, и плотину прорвало, а мы тут… Где солома?

Шлепая по чавкающей грязи, к шалашу уже бежала не одна пара ног. Кузя даже слышал тяжелое дыхание приближающихся людей.

Неожиданно тоненький лучик электрического фонарика ослепил перепуганного Кузю. И он, прикрывая рукой глаза, заревел басом — точь-в-точь как Аська.

— Ба, да тут, девки, мальчонка родился! — загрохотал раскатистый мужской голос.

И вот Кузю и еще не пришедшего в себя Федю подхватили чьи-то бережные руки и потащили к машинам.

— Ксения Трифоновна, скорее сюда! — звал кто-то из темноты. — Тут вашего пропащего Федьку нашли!

На миг открыв глаза, Федя увидел склонившееся над ним лицо Ксении Трифоновны. Мачеха не то смеялась, не то плакала.

А потом их с Кузей посадили в кабину пятитонки, завернув, как младенцев, в теплые пиджаки, видимо только что снятые с чьих-то плеч. Рядом с мальчишками кто-то грузно сел — Федя слышал, как жалобно застонали пружины мягкого сиденья, — и машина, покачиваясь с боку на бок, понеслась куда-то в нескончаемую тьму ночи, густую, как деготь.

Снова Федя очнулся уже в то время, когда машина, резко затормозив, остановилась, вся освещенная веселым, мерцающим светом.

Когда их с Кузей опять взяли на руки, чтобы куда-то нести, Федя поднял голову и широко раскрыл глаза. Он отчетливо увидел сразу всё: и плотину, запруженную работающими людьми, и грузовики, беспрерывно что-то подвозящие к ней, и бульдозер, носом подгребавший землю к бурлящей коричневато-желтой воде, больше похожей на забродивший квас. И тут только Федя понял, что их привезли в Сухую балку.

— Пустите меня, я сам! — сказал Федя, но чьи-то руки крепко прижали его к груди, прижали так, словно пытались раздавить.

Федя только собрался сказать, что ему больно, но не успел: его стали целовать — жадно, исступленно.

— Папка, папка! — чуть не задыхаясь, прошептал Федя, обхватывая рукой мокрую — не то от пота, не то от дождя — шею отца.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Неожиданный подарок

Федя сидел на крыльце, все еще влажном, не просохшем. От нагретых солнцем досок курился еле заметный теплый парок. Этот легкий седоватый парок поднимался и от плетня, и от крыши Кузиного дома, и от сарайчика, и от самой земли, всласть напоенной ночным ливнем.

А солнышко, в эту ночь хорошо отдохнув, бодро поднималось все выше и выше над степью, сразу так необычайно помолодевшей. Она сверкала умытой зеленью, щедро осыпанной прозрачными, как слеза, хрустальными капельками.

Даже зачахшие у калитки кустики ромашки с посеревшими, вялыми лепестками до неузнаваемости преобразились. За ночь каждый лепесток промыли и накрахмалили, и сейчас к солнцу устремлялись упругие белоснежные зонтики.

Федя и Кузя только что приехали в Озерный на попутной машине. Отец, Ксения Трифоновна и много еще других озерцев остались в Сухой балке, хотя беда уже миновала. Недостроенную плотину отстояли от разрушительного напора хлынувших по оврагу потоков воды, но работы там по-прежнему было много.

Греясь на солнышке, Федя от нечего делать щипал горбушку отсыревшего хлеба, завалявшуюся в тощем, перепачканном грязью рюкзаке, щипал и бросал крошки вертлявым, смелым воробьям, прыгавшим у крыльца.

Федя и сам проголодался, но ему не хотелось идти в пустой дом и в одиночестве сидеть за столом.

Когда кончилась горбушка, он вытер о трусы руки и неожиданно для себя подумал: «А зря я уехал из Сухой балки. Там суматошно и весело!»

На крыльце соседнего дома показался Кузя:

— Айда, Федюха, к нам завтракать!

Федя обрадовался приглашению. Не заставляя себя долго ждать, он разбежался и ловко перемахнул через плетень.

Глядя на приятеля, Кузя одобрительно прищелкнул языком. Прежде чем вести Федю в избу, он шепнул ему на ухо:

— Бабка меня не сильно бранила. Только про лопаты спрашивала. Я не сказал, что у Батырова кургана мы их оставили, а сказал, что в Сухой балке.

Федя понимающе кивнул.

— Отправимся завтра купаться и лопаты прихватим. Лады, Федюха?

— Куда, куда? — переспросил Федя.

— Ну, закудахтал. В Сухую балку… Куда же еще? Отец сказал — завтра купаться можно будет. В овраге знаешь уж сколько водищи? Ого-го! У самого берега чуть ли не полметра. А закончат плотину возводить да пройдут еще дожди, тогда и подавно. — Кузя дернул друга за торчащий вихор и засмеялся. — А ты все не верил… У нас тут своя Волга будет!

Но вдруг, вспомнив что-то, Кузя нахмурился, вздохнул:

— Все ничего, да вот череп батырова коня жалко. Уцелел ли он в шалаше? А что, если пропал?

— Кому он нужен, твой череп! — отмахнулся Федя.

— Ничего-то ты, Федька, не понимаешь! — Кузя провел рукой по светлой, как одуванчик, голове. — Бабка сказывала… Тут без нас приходила тетя Галя, библиотекарша. Приходила и сказывала, будто ученые к нам сюда на днях нагрянут. И знаешь зачем? На Батыровом кургане научные… ну, как это? Одним словом, по-научному копать там будут. Понимаешь? Должен я им череп свой показать или нет? А вдруг этот череп — научная ценность? Понимаешь?

— Уче-еные?.. — протянул Федя. — А не врешь?

— Честное пионерское!

— Слушай, Кузька, а если нам попросить… попросить этих ученых, чтобы они нас в помощники взяли, а? Попросимся, Кузя?

Но тут мальчишек позвала к столу бабка Степанида.

— Умойся вперед, а то у тебя все лицо полосатое, как у зебры. Бабка, она знаешь какая! — Кузя подтолкнул Федю к умывальнику, а сам побежал за полотенцем.

Умывался Федя старательно, чтобы понравиться Кузиной бабушке. Вытирая раскрасневшееся лицо льняным полотенцем с огненными петухами по краям, Федя сказал:

— Эх, какие петухи! Я таких никогда не видел.

— По нраву пришлись? — спросила бабка Степанида, выглядывая из сеней. — Сама, паря, вышивала, когда девкой была.

— А вы разве?.. — Федя замялся, уставясь в сухое, землистое лицо старой женщины, все в паутине таких темных и глубоких морщин, что казалось — оно никогда не могло быть ни молодым, ни цветущим.

— Дурачок! — добродушно рассмеялась бабка и, как бы прихорашиваясь, поправила на голове белый платок. — Было времечко, от ухажеров отбою не было!..

И, обняв ребят за плечи, бабка повела их в большую, просторную горницу с развешанными по стенам для украшения плакатами. Все плакаты призывали к борьбе с вредителями не существующего в этих краях леса. И чего только не нарисовал художник на этих плакатах: и страшных, с доброго котенка, жуков-дровосеков, и жуков-могильщиков, и гусениц, похожих на жирные сосиски, и еще каких-то не менее страшных вредителей, так же увеличенных до фантастических размеров.

Когда Кузя, Федя и Аська уселись за стол, бабка Степанида поставила перед ними большую миску с гороховой похлебкой, заправленной лучком.

Похлебка показалась Феде очень вкусной, и он так старательно работал ложкой, что даже вспотел.

А бабка, скромно усевшись в стороне на табуретке и подперев рукой костлявый подбородок, смотрела на Федю грустными, жалостливыми глазами.

— Добавки не требуется? — спросила она, когда ребята зашаркали ложками по дну миски. — Вы у меня как странники… бедовые головушки! Подлить, что ли?

Кузя и Федя переглянулись.

— Плесни, бабушка, коли не жалко! — подражая отцу, сказал Кузя.

Бабушка Степанида снова наполнила миску горячей похлебкой и поставила ее на стол.

— А тебе, Федор, видать, пирогов-то дома не оставили? Она вчерась, когда тебя не было, пироги пекла. Так по всей улице духом скоромным и несло, так и несло! Видно, с мясом пекла!

Бабка сокрушенно вздохнула и добавила:

— Эх-хо-хо-хо! Не зря народ говорит: в лесу медведь, а дома мачеха!

Федя опустил на стол ложку и смотрел на бабку ничего не понимающими глазами.

— Родная-то мать — та сама бы кусок не съела, а дитя накормила.

— Нет, это неправда, — разжимая дрожащие губы, сказал Федя. — Ксения Трифоновна, она…

Он хотел сказать «добрая», но почему-то осекся и замолчал. Из глаз его вот-вот закапают слезы. А Феде не хотелось, чтобы люди видели его слезы. Но как тут быть? Слева от него сидел молчаливый Кузя, а справа — прилипчивая Аська. Вдруг Федя соскочил с лавки и юркнул под стол. А выбравшись из-под стола, он пустился наутек. Прибежав домой, Федя запер на крючок дверь и повалился ничком на кровать. Он лежал и плакал, плакал горючими, горькими слезами. Намокла наволочка на подушке, а Федя все никак не мог успокоиться. И стук в дверь он не сразу услышал. А услышав, подумал: «Кузька… кому же еще так ботать? А я не пойду открывать, да и все тут!»

Но в дверь стучали всё настойчивее. И Федя встал, вытер рукавом рубашки лицо и направился в сени.

— Дома никого нет, — сказал он, в нерешительности останавливаясь у дверей. Помолчал и добавил: — Один я, и больше никого.

— Открывай, открывай! — раздался по ту сторону двери сиповатый мужской голос. — А я уже думал — и вправду никого нет.

Все так же нерешительно Федя сбросил крючок, а когда дверь открылась, он проворно отбежал в сторону.

На пороге стоял озорник и забияка Артем — гроза поселковых мальчишек. Шелковая полосатая тенниска и негнущиеся суконные брюки неопределенного — коричневато-черного — цвета придавали Артему какой-то праздничный и смущенный вид. Согнутая в локте правая забинтованная рука его висела на белой косынке, а в левой он держал кепку, прикрытую носовым платком.

Федя еще раз посмотрел в продолговатое остроносое лицо Артема с редкими черными пушинками над верхней губой и снова попятился, боясь подвоха. Стукнувшись вихрастым затылком о косяк двери, Федя даже не поморщился от боли, по-прежнему не спуская с Артема своих настороженных глаз.

А проказник Артем, никогда не лазивший в карман за словом, все молчал и молчал, глядя на Федю приниженно и сконфуженно, будто провинившийся в чем-то добрый дворняга.

— Как это самое… поживаем? — выдавил наконец из себя Артем, когда уж молчание стало невтерпеж и тому и другому. — Жизнь-то, спрашиваю, как?

— Ничего… поживаем, — ответил Федя.

— Выходит, всё в порядке?

— Ага, в порядке, — кивнул Федя и, подняв правую ногу, осторожно переставил ее через порог, так же незаметно он переставил и левую.

«В порядке-то в порядке, — подумал он, — да как бы ты не наделал беспорядка… Вон руку-то тебе, забияка, уж где-то подремонтировали».

И Федя покосился на дверь в избу: успеет ли он вовремя ее захлопнуть, если Артем начнет агрессивные действия?

— А отец с матерью… они все еще в Сухой балке? — опять заговорил Артем.

«Ишь куда ты клонишь!» — смекнул Федя и тотчас сказал:

— Они вот-вот дома будут. А тебе зачем они?

— Не-е, я не к ним, я к тебе, — оживился Артем. — Смотри, чего принес.

Артем присел на корточки, зубами сдернул с картуза носовой платок, а картуз опрокинул вниз.

И Федя вдруг увидел на полу молодого ежика. Ощетинившись, ежик замер на месте, сердито посапывая. Уже совсем не думая об опасности, Федя наклонился и с любопытством уставился на колючий живой комок.

— Как еж, ничего? — спросил Артем.

— Ага, ничего.

— Ну, тогда забирай его себе.

— Насовсем? — Федя поднял на Артема свои большие немигающие глаза.

— Насовсем, насовсем! — Артем улыбнулся. — А хочешь, еще поймаю. Мне теперь не скоро на работу… Видишь, с рукой-то что получилось?

— А что у тебя с ней получилось?

— Да ночью вот на плотине обвалилась глыба, и я вместе с ней кувыркнулся вниз тормашками в воду. А за мной бревно с железной скобой ухнулось. Скобой-то мне руку и поранило.

— Кто же тебя из воды вытащил? — спросил Федя. Теперь он с уважением глядел и на Артема, и на его забинтованную руку.

— Из воды — бульдозерист Анвер, а руку… руку — она, Ксения Трифоновна, заштопала. Если б не она, не знаю, что и было бы… Кровища хлестала, ай да ну! — Артем помолчал. — Она у тебя знаешь какая? Ничего ты еще не знаешь!.. Ну, я пойду, а то приедет — заругает… Лежать приказала.

Артем взял в здоровую руку фуражку и встал.

А Федя, не замечая уже больше Артема, принялся хлопотать вокруг ежика. Сбегав на кухню, он принес большой кусок пирога с мясом.

— Ешь, еженька, ешь, колючий, — приговаривал Федя, ломая пирог на мелкие кусочки. — Ну не бойся, я тебя не трону.

Потом он слазил в погреб и вынул оттуда запотевшую крынку с молоком. Молока он налил в чайное блюдце, а блюдце поставил на пол перед ежиком.

А еще через час Федя решил поискать в сарае какой-нибудь ящик, чтобы устроить в нем постель для ежа. Собираясь в сарай, Федя бережно взял ежика на руки и отнес его к себе на кровать.

— Отдыхай пока здесь, — сказал Федя. — А к вечеру у тебя будет свой дом.

Разыскав в сарае небольшой фанерный ящичек, Федя, уже собравшись уходить, как-то случайно остановил свой взгляд на тонких полосках смолкой лучины, валявшейся у самой двери.

Лучину для растопки печки и плиты всегда щепал по выходным дням отец. Но в это воскресенье отец весь день не был дома.

«Всего пять лучинок осталось», — сосчитал Федя и поставил на землю ящик.

Еще не отдавая себе отчета в том, что он собирается делать, Федя взял топор и подошел к невысокой поленнице дров — таких ценных в этом степном краю.

«Это полешко самое подходящее», — сказал себе Федя, облюбовав кремовато-оранжевое, несучковатое полено.

По сараю в разные стороны полетела звонкая щепа. Первые два полена Федя расколол не совсем удачно: многие лучинки оказались толстоватыми. Но зато уже следующие поленья он щепал как по мерке.

Про ежа Федя вспомнил часа через три, когда в дверях сарая уже высилась большая куча клейкой лучины, пахнущей солнцем и сосновым бором.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, последняя

«Тетя Ксения!»

Из Сухой балки Ксения Трифоновна вернулась усталая и неразговорчивая. Она молча выскоблила в сенях пол, весь в синевато-белых молочных лужицах и масляных пятнах от пирога, так же молча умылась и стала кормить Федю ужином.

Феде очень хотелось, чтобы Ксения Трифоновна сходила в сарай за лучиной, но она в этот вечер не топила печку.

Федя ел подогретый на плитке мясной пирог с хрустевшей на зубах подрумяненной коркой и нет-нет да и бросал на Ксению Трифоновну удивленный взгляд. Какая-то необычно замкнутая и отчужденная, нынче она была особенно некрасива. И все-таки Феде что-то начинало нравиться в Ксении Трифоновне.

«Устала, — подумал он, рисуя вилкой на пустой тарелке колючего ежа. — Всю ночь не спала, и день, тоже там, на стройке. Вот и устала».

В этот вечер Ксения Трифоновна рано уложила Федю спать. Прежде чем забраться в постель, Федя заглянул под кровать: присмиревший ежик лежал в ящике на теплом Федином шарфе и, вероятно, уже спал.

Уходя из комнаты, Ксения Трифоновна плотно прикрыла за собой дверь. Но сама она почему-то все еще не ложилась. Федя слышал, как мачеха расхаживала по соседней комнате, что-то передвигая с места на место. Он даже слышал, как она тяжело вздыхала.

Потом Федя задремал. Но сон его был чуток и тревожен. И, когда хлопнула сенная дверь, Федя очнулся и поднял голову. Под чьими-то тяжелыми шагами заскрипели половицы.

«Папка приехал», — догадался Федя. А в следующую минуту он услышал я голос отца — тревожный, испуганный:

— Ксюша, ты что тут делаешь?

— Собираю… вещи свои собираю. Уходить хочу от тебя, Георгий.

— Уходить? Да ты в своем уме?.. Зачем это, Ксюша?

Федя слышал, как отец бросил на пол шуршащий плащ, как порывисто он шагнул вперед.

Наступило молчание. Что происходило за стеной, Федя не знал. Но вот опять раздался голос отца: — покорный, молящий:

— Ну я тебя прошу, Ксюша!.. Ксюша, ну…

— Не проси, Георгий, — негромко и сдержанно заговорила Ксения Трифоновна. — Ты только пойми меня… Я для него совсем-совсем чужая. Он даже из дому бежит… будто ему тут все опротивело…

— Нет, нет, ты преувеличиваешь! — протестующе перебил Ксению Трифоновну отец. — Он же мальчишка, нелегко ему сразу привыкнуть… Шутка ли — мать потерял. И я вот… тоже его забросил, всё дела да недосуг. Эх!

Федя сидел в кровати, и сердце его холодело от предчувствия чего-то недоброго.

— Я не виню Федю, — сказала Ксения Трифоновна, — может, он мальчик и неплохой. Но он меня ничуть не любит. Я стараюсь и так и эдак, а он мне только плохое… Нет, не проси, нам лучше расстаться.

Путаясь в одеяле, Федя спрыгнул на пол и рванул на себя дверь.

— Тетя Ксения! — закричал Федя, сам не зная, что он делает. — Тетя Ксения!..

А в следующий миг, обняв Ксению Трифоновну, Федя уткнулся лицом в ее старый ситцевый сарафан, в тот самый пунцовый сарафан, в котором он увидел ее впервые месяц назад на крыльце своего дома.


ПЕРО ЖАР-ПТИЦЫ Рассказы


Ночная пальба


Люблю я русский пейзаж, на его фоне как-то лучше, яснее чувствуешь и смысл русской жизни, и русскую душу.

М.В. Нестеров


В середине января как-то отправился я в гости под Клин к бывалому охотнику-леснику Ивану Дмитриевичу. В Дубровке все звали его Митричем.

Припозднился я. Давно стемнело, когда сошел с электрички. На черном небе уже мерцали крупные ледяные звезды. Было тихо. Скрипнула калитка где-то на окраине утонувшей в сугробах деревеньки, а показалось — вон из того неприветливого дома с закрытыми на болты ставнями кто-то вышел. Поражала эта звонкая тишина, неведомая теперь в городах даже в глухую полночь.

Митрич жил у леса под боком. В окнах его избы весело сиял свет. Пока шел, увязая чуть ли не по колено в сыпучем снегу, валившем, похоже, весь день, то и дело хватался руками за уши.

— Ого! — воскликнул Митрич, едва я переступил порог. — Не зря, ядрен корень, у меня нос чесался. Кумекал: быть гостю!

И, бодро вскочив с окованного железом сундука, стоявшего у натопленного до знойной истомы подтопка, принялся помогать мне освобождаться от рюкзака.

За самоваром засиделись допоздна.

— Ложись на сундуке, — посоветовал мне Митрич, одинокий этот старик, когда собрались спать. — Лютой морозище под утро ударит. Это я тебе верно говорю. А я на печку полезу.

Уснул я сразу, едва успев накрыться овчинным тулупом. Среди же ночи — точно шилом в бок кольнули — внезапно очнулся. Митрич надсадно храпел на своей печке, в ногах у меня умильно мурлыкал сибирский кот.

В переднем же углу, рядом с божницей, мерно отстукивали неподвластное людям время допотопные ходики с портретом Суворова.

И на душе вдруг стало так хорошо, так бескручинно, будто вернулось ко мне босоногое резвое детство, проведенное в тихом Ставрополе на Волге, городке, окруженном райской природой. Теперь, правда, нет уже и в помине ни самого Ставрополя с деревянными тротуарами и стадами ленивых тучных коров, ни просветленно-гулкого соснового бора, подступавшего вплотную к городу. На их месте с равнодушной монотонностью плещется оскудевшее рыбой водохранилище. Оттого-то моему сердцу еще дороже воспоминания о невозвратном детстве.

Чуть погодя я уже снова погружался в сладкую сонную дрему, все еще думая об отце и матери, о нашем доме на Полевой, о преданной мне собачонке Крошке, когда где-то рядом раздался оглушительный выстрел.

Сон как рукой сняло. Приподнявшись на локте, я долго прислушивался к диковато-глухому безмолвью, охватившему, мнилось, весь мир.

Ни голосов, ни скрипа снега за окнами, затянутыми мохнатым инеем. Лишь по-прежнему доносилось с печки беззаботное похрапывание хозяина.

«Кто же стрелял? И зачем? — думал я, лежа на спине. — Не померещилось же мне, в конце-то концов?»

И тут снова — трах-тарарах! И снова стреляли где-то рядом.

— Митрич! — воскликнул я. — Проснись, Митрич! Разоспался не к добру.

Чуть погодя Митрич покряхтел-покряхтел и спросил с укоризной:

— А ты чего, как лешак, не спишь?

— Да стреляют где-то вблизи, — сказал я. — Два раза так бабахнули!

Митрич позевнул.

— А то, мил человек, дубы стреляют, — сказал наставительно. — Они, дубы-то, не по нашей местности. Не приживчивы к здешним морозам. Вот и бабахают что тебе из пушки.

Опять позевнув, Митрич захрапел громче прежнего.

Задремал вскоре и я. Но беспокойным был этот сон. Виделась мне война: будто наши войска стреляли из дальнобойных орудий по вражеским позициям, находившимся за Дубровкой. Как раз вечером за чаем рассказывал мне о войне Митрич, сражавшийся сам в этих местах с фашистами. Наверное, снова «стреляли» в лесу дубы под утро, а мне снилась пушечная канонада.

После завтрака мы сходили в лесок, и я своими глазами увидел коренастый дуб с растрескавшимся от вершины до комля стволом. Глубока была свежая рана.

— Этой ночью случилось. — Помолчав, Митрич добавил: — А дерево-то дюже прямоствольное. Теперь оно лишь на дрова годится. И рана до-олго не затянется. А когда заживет, на стволе, что тебе на человечьем теле, шрам останется. Вроде рубца толстого.

Жалко мне было стройный этот дуб. Не выдержал он схватки с лютым морозом. А мороз и в самом деле полютовал ночью. Когда шли на лыжах по лесу, вблизи рябины на бугре наткнулись на окоченевшего снегиря, точно на оброненное кем-то яблоко.


Памятливая ворона


Каждое утро, отправляясь на прогулку, я беру с собой увесистый пакет. Стоит появиться в заснеженном скверике, крошечным островком расположившемся на стыке двух шумных московских улиц, как ко мне устремляются голуби. Срываясь с деревьев сизыми комками, они кружатся возле меня, мешая порой идти, до самого «пятачка» посреди сквера, где обычно кормлю их.

Только рассыплешь по утоптанному снегу крошки, корочки и всякие недоедыши, только налетят на корм сизари и раскурынившиеся воробьи, попискивая от нетерпения поскорее приступить к пиру, а уж над площадкой появляются вороны.

Воробьишки страшно боятся ворон. Стоит иной носатой пройдохе низко пронестись над гомонящей птичьей братией, чтобы слету схватить заманчивый кусочек, и они, трусишки, тотчас брызгами разлетаются в разные стороны. Голуби тоже сторонятся воронья.

Чаще же всего хитрые вороны садятся поодаль от меня. Две-три опустятся справа, три-четыре — слева. Грузно переваливаясь с боку на бок, с подскоком, начинают осторожно приближаться к птичьей «столовой».

Отпугну воронье слева, а уж справа более смелая успеет за это время схватить хлебную корку, и — за штакетник. Спрячет там в сугробе добычу и снова крадется.

«Помнят ли вороны о своих кладовых? — спрашивал себя иной раз. — Вон та, самая нахальная, с общипанным хвостом, она уж сколько раз прятала куски в сугробе за ясенем. Разыщет ли их потом?»

Однажды в сумрачно-хмурое, ровно не умытое, февральское утро мои подопечные сизари не лезли в кучу-малу, клевали крошки лениво, часто задумывались о чем-то, разбредаясь по рыхло-серому снегу. Мало было и воробьишек. Зато на близстоящем дереве собралась большая гомонливая компания. Видно, близкую весну учуяли дотошные воробьи и горячо об этом судачили.

Но вороны в это утро были особенно прожорливы. Да я и не отпугивал их, следя с интересом за самой наянистой из них — с общипанным хвостом.

Вот она схватила поджаристую корку и, чуть отбежав в сторону, торопливо сунула добычу в осевший сугробик. И тотчас, снова подскакав к ленивым голубям, забрала в клюв еще два куска и спрятала хлеб в тот же сугробик.

Вскоре и голуби и вороны разлетелись. Взгромоздилась на дальний тополь и самая смелая из них, унеся в клюве горбушку булки.

Погуляв с полчаса по малолюдным тропинкам сквера, собрался было уходить, да вспомнил про снежный бугорок, куда запасливая ворона зарыла свою добычу. Вернулся к площадке, разворошил носком ботинка сугробик. Спрятанные вороной куски хлеба лежали нетронутыми. Я поднял их, бросил далеко в сторону, ямку же зарыл. И принялся ходить взад-вперед неподалеку.

«Авось прилетит сейчас, — думал я о вороне. — Горбушку, наверно, уж склевала».

И верно, чуть погодя на «пятачок» тяжело опустилась ворона. Та самая, с общипанным хвостом. Осторожно, вприскочку, приблизилась к приметному ей сугробику. Ну и рыхлила же она его клювом! Ворона до того была настойчива в поисках спрятанной добычи, что переворошила весь бугорок. А потом, с недоумением повертев туда-сюда носатой головой, взмыла вверх, надсадно, сердито каркая.

«Ай-яй, и памятлива же ты, плутовка!» — подивился я, направляясь по своим делам к выходу из скверика. И проникся даже симпатией к горластым воронам, которых у нас повсеместно не любят.


Желанная квартирантка


Февраль. Бушуют еще дымные метели, занося сыпучим снегом дороги, наметая под окна изб царственно-пышные, точно меха горностая, сверкающие сугробы. Но день уже прибывает, и прибывает заметно. А проглянет солнце, и заголубеют снега, как в зеркале отражая небо.

Беспокойны стали сороки. Куда ни глянешь — всюду на снегу сорочьи наброды. Неровна, коротка пробежка белобокой. Перед самым взлетом любопытная сорока встает навытяжку. А снимется с места, и на пороше обозначится отпечаток ее ступенчатого хвоста.

К концу солнечного дня февраль-бокогрей украсит сосульками крыши, а у березы, стоящей в палисаднике, прожжет с южной стороны лунку чуть ли не до земли.

Как-то в феврале приехал я в дальнюю подмосковную деревеньку по делам газеты. Думал, задержусь здесь ненадолго, а прожил около недели.

На постой меня взяла к себе семидесятилетняя фельдшерица Елена Павловна. Худая, маленькая, но такая еще бойкая и скорая на ногу, женщина эта, потерявшая в войну всю семью — мужа и троих детей, поражала меня своей неукротимой жизнерадостностью. Она не мирилась со старостью, продолжая работать на медпункте.

Виделись мы с Еленой Павловной в ее небольшом, ухоженном домике лишь вечерами, весь день занятые каждый своим делом. Но как-то раз я забежал домой днем, когда в окна заглядывало веселое солнце, а из-за печки, где на шпагатинах были развешаны пучки сухих целебных трав, тянуло тонким ароматом знойного покосного лета.

Еще от порога, стоя на пестрядинном половике, я увидел ящерку. Она распласталась на охристо-желтой, нагретой солнцем половице, неподалеку от лаза под печку, вся блаженно вытянувшись в струнку.

Присев на корточки, я внимательно посмотрел на коричневато-серую ящерицу с длинным чешуйчатым хвосстом. Она даже не пошевелилась и, казалось, дремала.

«Рано потянуло ящерку на солнце, — подумал я добродушно. — Ведь впереди еще и метели и трескучие морозы».

На какой-то миг поднял голову, чтобы глянуть в окно на голубеющее обманчиво небо, а когда снова опустил взгляд, ящерицы и след уже простыл.

Вечером за чаем я рассказал Елене Павловне о знакомстве с ее «квартиранткой» — шустрой маленькой ящеркой.

— А мы с ней друзья, — сказала Елена Павловна с грустной доброй улыбкой. — Года три… да, года три, как поселилась ящерица под печкой. И в феврале, в солнечные дни, непременно выползает погреться. Она разрешает мне даже погладить ее по холодной шершавой спинке… К ласке, видно, все неравнодушны.

И хозяйка дома снова грустно улыбнулась, наклоняя над чашкой белую голову в легких колечках кудряшек.


Гераськино займище


Собираясь в это воскресенье за город, долго колебался: брать или не брать лыжи? И лишь в последнюю минуту перед уходом на вокзал решил — возьму! В ту же минуту был решен и вопрос, куда ехать. В Покровку! Уж больше двух недель не заглядывал я на Гераськино займище в Покровском лесу — дивное прибежище для отдыха, открытое мной в позапрошлом году.

Когда-то давнехонько, сказывали покровские старожилы, на светлой веселой прогалине сиротливо жалась к березам — в ту пору статным, как девицы, — убогая избенка лесника Герасима. Сам Герасим — одинокий нелюдимый дед — умер в двадцатых годах, дряхлая избенка его, оставшись без присмотра, вскорости развалилась, а вот займище так и зовут с тех пор Гераськиным.

На этом всегда веселом займище стояла особняком, чуть впереди других деревьев, старая-старая сосна, наверно, прабабушка Покровского леса. В гости к великанше я каждый раз отправлялся с радостью.

Уж много лет назад приметил: первыми весну встречают одинокие деревья. Стоя сами по себе на опушках и полянках, они с жадной неутолимостью вбирают в себя опаляющее тепло мартовского солнца. И жаркое тепло это топит, плавит вокруг комля дерева ноздреватый снег. Потому-то у одиноких деревьев всегда раньше, чем у других, образуются озерца светлой, будто слеза, студеной воды.

Вот по весне и тянет, тянет меня всегда неудержимо к одиноко, в гордой отрешенности стоящим деревьям.

Прошлой весной, кажется в начале марта, у старой сосны на Гераськином займище наткнулся я на пучеглазого лягушонка. Сидел он преспокойненько на обсохшей кочке, торчащей из лужицы. Нежился лягушонок в солнечном тепле, без страха поглядывая на жесткие сугробы, излучающие нестерпимое сияние. А на ветру-то было, похоже, градусов десять мороза!..

Выходя в Покровке из вагона электрички, я и сейчас уже думал о Гераськином займище, о старой сосне. Чем они меня в эту весну порадуют?

От станции и до самого леса дорога обрыхлела и как бы немного прокоптела. А кое-где по обочине обнажились даже лобастые булыжины.

Деревья стояли не шелохнувшись, словно охваченные неземной задумчивостью, страшно далекие от всего суетного, мелочного, недолговечного. И вот тут-то, подойдя к опушке, я не пожалел, что взял с собой лыжи.

Хрупкая, будто бы из тончайшего стекла, затвердевшая корочка снега, отливая на солнце то янтарно-лазоревым, то бирюзово-васильковым еле уловимым блеском, тотчас со звоном проваливалась, едва на нее ставил ногу. Глубокий же след молниеносно наполнялся водой цвета купороса.

Но под лыжами ненадежнейший этот наст еще держался. Лыжи легко скользили по хрусткому снегу, полосатому от длинных тонких теней, отбрасываемых деревьями.

На мохнатых еловых лапах еще кое-где белели пушистые снежные комки, похожие на притаившихся горностаев. Но вот березы и осины стояли все-то, все голые. Утихли снегопады, лиственные деревья стряхнули со своих ветвей последние пушинки, застыв в робком ожидании близкого тепла.

Между деревьями носились синицы, овсянки. Попадались на глаза и снегири, еще не отлетевшие на север. Птичья братия гомонила уже по-весеннему — звонко, задорно.

На полпути к Гераськиному займищу дорогу мне перебежала ватажка шумливых мальчишек. У каждого из пареньков на загорбке болталось по две-три дуплянки, связанных между собой шпагатиной.

— Далече путь держите, молодцы? — спросил ребят.

— Здрасте! — вразнобой закричали, не останавливаясь, мальчишки. — Мы, значит, в двенадцатый квартал… Пернатым домики будем вешать!

Крикнул вдогонку:

— А не рано?

Замыкавший ватажку долговязый паренек в форсистой кепчонке, сдвинутой на ухо, вдруг приостановился:

— Завтра двадцатое. Разве это рано? Синицы… они уж места для гнезд присматривают.

— Чеши, Тимоха! — выкрикнул кто-то из мальчишек.

И долговязый, взмахнув палками, припустился догонять приятелей.

«Да-а, — невесело вздохнул я, все так же неторопливо продолжая свой путь через лес. — Тут тебе не Москва… тут вся весна на виду!»

Дышалось легко-легко: воздух был свеж и бодрящ. Ровной снежной целине, казалось, нет ни конца ни края. Но мартовское солнце и здесь, в самой чаще Покровского леса, уже поработало на славу.

С южной стороны у каждого деревца появились голубые воронки. И с каждым часом они будут шириться. А совсем скоро, ну через какие-нибудь три-четыре дня, тут появятся первые проталины…

Вскоре между поредевшими деревьями как-то необыкновенно ослепительно засияло солнце.

«Ну, вот и Гераськино займище», — подумал я. Но чтобы выйти на поляну, надо было свернуть вправо и обогнуть густые заросли красной вербы, уже поспешившей выпустить пушистые «барашки». Они, эти «барашки», густо осыпали тонкие гибкие прутья и походили на язычки свеч, только не оранжевые, а льдисто-серебристые.

Кончились заросли. Протянул руку, чтобы отвести в сторону последнюю ветку, преграждавшую путь на поляну, ветку кроваво-пунцовую в отличие от других. И, не сделав еще шага, поднял глаза на кряжистую сосну — прабабушку Покровского леса. Вся-то она сверху донизу была обласкана солнцем — янтарно-прозрачным, великодушно щедрым.

А под огрузневшими ее лапами, зелеными с прочернью, на пегой от прошлогодней хвои проталине, большой, с детское рваное одеяло, резвилось трое зайчишек. Зайчишки первого в эту весну помета.

Кажется, более удобного, более безопасного пристанища для потешных зайчат нельзя было сыскать во всем лесу. Стоило ушастому малышу прижаться к просохшей уже земле, затаиться на миг-другой, и его пушистая шубка слилась бы с порыжелой хвоей. Даже самый зоркий хищник принял бы зайчонка за навозную кучку.

«Заячий детсад! — вдруг пришло мне в голову. — Ей-ей, заячий детсад! Только вывески не хватает».

Не знаю, сколько там минут простоял я на опушке, не спуская глаз с резвившихся зайчат. Врезался мне в память самый крошечный из этой троицы — прыткий шарик с туго загнутым кверху ржаво-рыжим мохорком-хвостиком.

Но вот что-то недоброе почуяли малыши. Почуяли и мгновенно брызнули в разные стороны.

Пропали зайчишки, будто их вовсе и не было на проталине под старой сосной. Но я долго еще не двигался с места, все ждал: не появятся ли снова потешные зверята?


Необычный улов


Не зря в народе март зимобором прозвали. Все бывает в марте: и звонкая капель, и вьюжистые метели. Зиме не хочется уходить, да март ломает ее, борясь за свои права. О марте деревенские дедки так и говорят: «День зима, два — весна».

И хотя в это утро термометр за окном возвещал о пятнадцатиградусном морозе, мы с другом в девятом часу отправились на рыбалку.

Блином — белым, неподжаристым — висело над дальним седым бором солнце. Избы и березы были густо опушены инеем. С крыш свисали сосульки — одна длиннее другой. И вся эта махонькая, из нескольких дворов, деревенька Беглицево, куда мы приехали накануне, выглядела причудливо празднично, разукрашенная щедрым морозцем.

— Погулял же ночью красный нос! — сказал Виктор Флегонтович, взваливая на плечо рюкзак.

Но пока мы шагали до Могзы, мартовское доброе солнце налилось живительной силой, и лежалый засахарившийся снег начинал слепить глаза.

До обеда исходили по капризно извивающимся берегам речушки не один километр. А просверленным буром и пешней лункам и счет потеряли. А поклевки не было.

За своими удочками, отчаявшись в удаче, я и следить перестал. Гораздо интереснее было смотреть, скажем, на молодые осины, кожица которых лоснилась в солнечных лучах дорогим зеленым атласом, на крутой бугор — весь в рыжих заплатах-проталинах, или на говорливый ручеек-ниточку, упрямо сбегавший с кручи к ноздреватому льду прибрежья.

Прилетела любопытница сорока. Посидела-посидела, покачиваясь на корявой ветке вдовицы вербы, а потом бесшумно опустилась на курившийся парком пенек под берегом. Вытянулась вся и в лунку мою заглянула.

В полдень закусили бутербродами на скорую руку, из бутылки, обернутой фуфайкой, выпили по глотку-другому теплого чая, и, по настоянию Флегонтовича, отправились к старой мельнице, где, по мнению друга, и ждала нас настоящая удача.

По дороге на новое место я приглядывался жадно к Могзе, готовящей тебе на каждом повороте какой-нибудь сюрприз.

На обрывистой крутизне, открывшейся сразу же за высоченными елями, я ненадолго задержался. Тут — на небольшом отрезке — нетерпеливая речушка уже сбросила с себя лед, и напористо, глухо рокоча, устремилась вниз, перекатываясь с пенными брызгами через упавший когда-то с берега на берег могучий дуб.

Виктор Флегонтович тоже остановился. Закурил сигарету и улыбнулся чему-то. Светло так улыбнулся — во все заметно посмуглевшее за день лицо.

— Ты чего? — спросил я.

— Историйку давнюю вспомнил. Как раз под этим берегом приключилась. Давно, правда, в войну, мальчонком когда был. — Друг замолчал, глубоко затягиваясь.

— Расскажи, — попросил я.

Флегонтович снова улыбнулся — теперь как-то смущенно. Затушил окурок и не сразу начал:

— Летом, в каникулы, я здесь у бабы Дуси подкармливался. В городе у матери еще рты были. А с питанием, сам знаешь, как приходилось в военные годы. Ну, а тут и ягоды, и грибы, и рыбалка к тому же. Раз за день надергал всякой мелочи целое ведерко. Думаю: моей удаче и баба Дуся обрадуется! И уху сварит, и жареху сготовит (на второе). Собрался уходить, да вдруг осенило: заброшу-ка удочки на ночь. Может, заявлюсь сюда поутру, а на крючках окуни, что тебе поросята на привязи! Так и сделал. Все три удочки забросил во-он у того омутка. Удилища, само собой, покрепче в глину воткнул.

Виктор Флегонтович настороженно прислушался.

— Дятел токует, — прошептал чуть погодя.

И верно: от противоположного лесистого берега доносилась гулкая барабанная дробь. Дятел сидел где-то на сосне, сильно ударяя клювом в конец сухого сучка.

— Хитер: дерево заставляет звучать на весь околоток. Подружку кличет, — сказал друг и, торопясь, закончил начатую историю: — Заявляюсь утром на удачливое место, гляжу: две удочки с пустыми крючками, а леса третьей закинута на куст ивняка. «Кто-то из ребят озорничал», — подумал и потянул лесу к себе. И тут в листве что-то белое суматошно забилось. «Неужели крупная рыбища попалась? — спрашиваю себя. — Но как же она на дерево попала?» А когда подтянул к себе лесу, ахнул даже. Вот тебе и улов! Чайка на удочку попалась. Увидела плотвичку, болтавшуюся на крючке, нырнула за ней и сама стала пленницей. Долго пришлось повозиться, пока осторожно вытаскивал из клюва птицы крючок. Она даже за палец больно ущипнула… перед тем как я ее из рук выпустил. Обрадовалась! Летит, летит к противоположному берегу, а сама головой мотает. Словно выплюнуть чего-то хочет.

Флегонтович опять закурил, и мы пошли дальше.


Слезы зимы


Нe везло нам в этот ослепительно ясный мартовский денек. На новом месте, где когда-то шумела водяная мельница, тоже не было клева. Пробурили с десяток лунок, и все напрасно.

Друг с завидным упорством дежурил то у одной лунки, то у другой, все еще надеясь на рыбацкое счастье, я же ни во что уже не верил. Присел на почерневшую корягу под обрыхлевшим сугробом, снял шапку. В затишье этом солнышка было вволю.

Под кручей весна прожгла в сугробе «пещеру» до самой земли. Из-под старой побуревшей травы кое-где уже выглядывали — еще пока боязливо — изумрудные усики молодой травки.

Изредка спокойную, устоявшуюся тишину клонившегося к вечеру дня нарушали или петухи, дружно горланившие в соседних Новоселках, или угрожающе гулкие раскаты оседавшего льда.

— Вода уходит! — прокричал с той стороны реки Виктор Флегонтович, сбрасывая на снег ватник: он опять пробивал пешней новую лунку. — Кумекаю: уж на Горьковской ГЭС не открыли ли шлюзы? Если так, то вся рыба в ямы попряталась. Потому-то и не ловится.

И он, неутомимый, еще и еще забухал пешней.

Я же продолжал себе блаженствовать, вытянув натруженные ноги в тяжелых, с литыми калошами, хозяйских валенках.

Тихо. Лишь за спиной нет-нет да прошуршит еле слышно что-то, и снова ни звука.

«Возможно, мышь скребется, из норы вылезла?» — спрашивал себя, ленясь посмотреть назад. Но когда шуршание возобновилось особенно настойчиво, я оглянулся. И смотрел изумленно долго на таявший на глазах снег. Это сугроб, оседая, шуршал, всхлипывая жалостливо, пуская слезину за слезиной.

Так безропотно-покорно плакала зима, не желая уступать место торопыге весне, с наскоку взявшей крутой разворот в самом начале марта.


Мартовский клей


Как-то в самом начале марта мне позвонил из Подмосковья приятель Сергей — учитель сельской школы. В трубке гудело, потрескивало, булькало. Можно было подумать: приятель находится где-то на краю света, а не в пятидесяти километрах от Москвы.

— Слушай, ты! — бодро орал приятель, стараясь одолеть все эти дикие подвывания, рожденные несовершенной телефонной техникой. — Слушай, Виктор, когда ты соберешься за город? Не знаю, как там у поэтов… Алло, алло! Перестаньте долдонить!

— Слушаю, продолжай, — закричал в трубку и я. — Чего ты поэтов вспомнил?

— Не знаю, как поэты называют этот начальный период марта, — продолжал Сергей, — но я его окрестил так: поэзия синих теней! Непременно жду тебя в следующий выходной!

И он, этот милый чудак, едва кончив говорить, сразу же повесил трубку. Товарищ, видимо, боялся, как бы я не стал отнекиваться, ссылаться на занятость. А мне и самому уже давно не терпелось махнуть за город.

«Поеду, поеду! — говорил я себе, глядя в окно на тихий наш дворик с мрачными, прочерневшими от копоти сугробами. — Придет воскресенье, и поеду. Надоел мне этот чумазый снег!»

И вот наступило воскресенье. На редкость солнечный, тишайший морозный денек.

«Повезло! — радовался я, собираясь на поезд. — Такими красными днями не часто радовала нас в последнее время погода».

Всю дорогу, пока электропоезд мчался по искристо-белым полям с маячившими вдали сиреневыми и черными перелесками, я сидел у окна и улыбался.

Мелькнет тонюсенькая, с виду такая беспомощная, березка у желтой будки стрелочника, терпеливо перенесшая все зимние невзгоды, и у тебя теплеет на душе, и хочется по-дружески кивнуть стройному деревцу. Но березка стремительно унеслась назад, а впереди показался рыжий лоскут землицы на обдутом всеми ветрами бугре, один-разъединственный пока еще среди бескрайней снежной целины.

— Ой, земля! — ахнула вдруг сидевшая напротив меня девчурка — беленькая, ничем не приметная, с косицами-прутиками, торчащими в разные стороны из-под сдвинутого набекрень малахая. Ахнула и тотчас вся просияла, заалелась и стала на диво милой.

А еще минутой позже с замиранием сердца смотрел я на шустрого мальчишку в красном пушистом свитере, лихо, с ветерком, летевшего с крутой солнечной горки в густо засиненную лощину.

«Прав приятель — в этой синеве теней столько весенней поэзии!» — подумал я, провожая взглядом уносившуюся назад глубокую лощину, как бы старательно обрызганную синькой.

В Радищеве я сошел. Глянул вокруг и на миг ослеп от нестерпимого сияния. Снега горели, как в январе. И все же во всем чувствовалась весна: и в сочной зелени елок, уже сбросивших с себя белые шубы, и в яркой красноте кустарника, дыбившегося за пристанционной изгородью, и в прохватывающем ветерке — бодрящем, колючем, и в этих вот удивительно синих тенях. Ну разве не поразительно: даже голая серо-бурая ветка сирени, выглядывающая из сугроба, даже она отбрасывала длиннущую ультрамариновую тень.

Вдруг как бабахнет, точно бомба взорвалась. Это искристыми бисеринками рассыпался у самых ног ком снега, сорвавшись откуда-то сверху.

Поднял голову, а надо мной покачивается слегка ветвистая ольховая лапа. По стволу же дерева, чуть сгорбившегося, тоже стоявшего за изгородью, там и сям отпечатались темные сочные пятна. Нате-ка вам: светлой слезой потекли снежные кулачки, застрявшие в развилках ветвей. А у подножья ольхи, на сыпучем снегу, должно быть еще вчера гладком, без единой морщины, были разбросаны лазурные блюдца. Вот снова с ветки сорвался снежный ком, и у комля дерева появилось новое лазурное блюдце-вмятина.

«Рушится зима, — подумалось мне, — рушится, хотя впереди будут еще и морозы, и метели… всякое еще будет. И все же скоро конец зимушке!»

Но это еще не все, чем поразило меня расчудеснейшее мартовское воскресенье.

Ледок на деревянной платформе малолюдной станции кое-где подтаял от прожигающих его в упор солнечных лучей, и платформа курилась еле приметным златокудрым парком. Колючий же ветришко тотчас подсушивал проталинки.

Шагал я не спеша по пустынной плешивой платформе, а подошвы ботинок — то ту, то эту — будто клеем прихватывало. Мне даже подумалось: замешкайся на миг-другой, и прихватит подошвы так, что и шагу не шагнешь.

Усатый стрелочник с кирпичным тавром во всю щеку, провожая меня усмешливым взглядом, сказал:

— Это март шалит: клею подпустил!


Бесстрашная оляпка


Пока я смотрел на противоположный, обрывистый берег Иргиза, местами обнажившийся от сыпучего, такого здесь белого снега, пока любовался кипением незамерзающей быстрины, как раз на самом повороте речки, товарищ мой уже спустился под откос, волоча за собой резиновый мешок с рыбачьим снаряжением и пешню.

Денек начинал разгуливаться. Рыхлая, как бы продымленная насквозь пелена, низко нависшая поутру над землей, теперь поднялась выше. И кое-где в ней появились прорехи с рваными краями, в которые проглядывало не очень-то веселое, но все же голубеющее небо.

Когда я спустился под берег к другу, он сказал ободряюще:

— На мороз повело! — И сунул мне в руки пешню: — Иди туда вон… Поближе к полынье долби лунку. Там всегда отменный клев. А я пока приготовлю нам с тобой мормышки и все прочее.

Себе он уже продолбил лунку.

Отойдя шагов на сто, а возможно, и дальше от заядлого рыбака, я тоже принялся тукать по звенящему, с зеленоватым отливом льду тяжелой тупоносой пешней.

Уже попахивало весной — пока еще самую малость. Еле уловимы они, первые весенние запахи! Обнаженная на крутоярах земля, светлые проталины, в которые непременно заглядится солнце, если оно и вырвется лишь на минутку из плена свинцовых туч, беспокойные южные ветры, страстное карканье ворон, кувыркающихся в вышине… Вот они — первые весенние запахи, первые весенние приметы.

Вдруг я увидел небольшую короткохвостую птаху, пролетевшую мимо меня в сторону полыньи. Я посмотрел ей вслед. Птичка с лету нырнула в быстрину.

«Что за дьявольщина!» Я потер кулаком глаза и снова уставился на плескучие, отливающие синевой, холодные волны.

В это время птаха вынырнула из полыньи, держа в клюве извивающегося малька. Усевшись на обледеневший сугроб поблизости, она принялась расклевывать рыбешку. Я верил и не верил своим глазам. Позвать товарища я не мог: наверняка бы мой крик спугнул эту куцую белогрудую птаху. А она, расправившись с добычей, опять нырнула в быстрину.

«Ну-ка подойду поближе к полынье… авось не ухнусь», — сказал я себе. И, глядя под ноги на крепкий лед, тут и там передутый снежной крупой, не спеша направился к рябившей тускло воде. Птаха как нырнула в пучину, так и пропала.

«Утонула, наверно, отчаянная!.. Разве ж можно так долго быть под водой?» — думал я, пока осторожно, то и дело пробуя ногой крепость льда, шел к быстрине.

Вода в полынье была на диво прозрачной. И когда я заглянул в нее, то в первый миг даже отшатнулся слегка, пораженный увиденным.

Странная птица, считавшаяся мной уже погибшей, бегала по дну Иргиза, бегала резво, взмахивая темными крылышками. Она охотилась за юркими рыбешками!

Глядел зачарованно, забыв обо всем на свете. Вот бесстрашной птахе удалось-таки схватить зазевавшуюся плотвичку, и она молниеносно вымахнула из полыньи.

Заметив меня, птичка не опустилась на заледеневший сугробик, а отлетела чуть подальше. Устроившись на коряжине, она снова принялась расправляться с добычей.

Тут меня кто-то тронул легонько за плечо. Оглянулся, а рядом — приятель. Стоит и щерится во все лицо.

— Оляпка, — зашептал он на ухо мне минутой позже. — Птица-водолаз… Оперенье у нее густо смазано жиром. Потому-то и не боится водяной купели. — Помолчав, так же шепотком добавил: — По глазам вижу: никогда еще такой диковинной птицы не встречал!

Я утвердительно кивнул головой.


Воин


Я приметил его еще издали. Видавшая виды «Волга» пылила, вихляя из стороны в сторону по обдутой весенними ветрами дороге.

— Неделю назад тут даже тракторы по уши застревали, — вдруг сказал неразговорчивый шофер, вглядываясь пристально в смотровое стекло. И устало вздохнул.

«Богатырь? Воин? Поверженный исполин? — думал я, разглядывая стоявший на берегу речки Сок, неподалеку от деревянного моста, старый тополь. — Израненный, искалеченный великан, весь-то в ссадинах и рубцах… Вот уж вдоволь пошумел он на своем веку!»

И хотя у дерева словно бы кто-то безжалостно отсек и вершину-голову, и распростертые в стороны могучие ветви-руки, он до сих пор гордо, независимо богатырствовал над раскинувшейся во все концы света степью. Наверно, и с той, заречной стороны с нечетким сейчас, в маревой дымке, горизонтом он был приметен за многие километры.

— Остановите, пожалуйста, машину, — попросил я шофера.

Вблизи могучее это дерево и совсем поражало своим молчаливым величием. В три, а может, и в четыре обхвата ствол его был весь как бы перекручен, и тут и там на нем виднелись глубокие трещины, узловатые наросты.

Это сумасшедшие зимние бураны и весенние, валившие с ног ветры пытались когда-то согнуть в три погибели молодой тополек. Но он не поддался стихиям. Выстоял. Рос и крепчал. Не раз ударяли в него молнии. Не дрогнул молодой тополь и под губительным огнем. Залечив раны, рос и мужал, все глубже и глубже пуская в землю крепкие корни, все выше и выше поднимал над степью свою буйную курчавую головушку. Вблизи великана всегда высокой стеной стояла колосистая пшеница.

Но шли и шли годы неумолимой, нескончаемой чередой. Раньше, говаривали дедки, извилистый Сок чуть ли не до глубокой осени бороздили неторопливые грузные барки и увертливые лодочки. Теперь же только в пору весеннего половодья мыкаются по Соку трескучие моторки. А в начале июля речушку вброд переходят пугливые телята. Отшумели и березовые колки по крутым бережкам. Лишь кое-где топорщится сейчас по кручам мелкая поросль неприхотливого тальника.

Подкатила и к тополю его старость. Налетел однажды на степь ураганной силы ветер. Прильнули к земле травы, понесло по дорогам облака едучей пыли и колючие шары перекати-поля.

Много бед натворил ураган. В битве с ним старый тополь лишился самого ветвистого своего сука. Но однорукий инвалид и не думал сдаваться. Прошло еще лет пять, а возможно, и все десять. И вот как-то в зимнюю пору, во время затяжного бурана, бушевавшего чуть ли не целую неделю, столетний великан потерял и последнюю свою «руку».

И опять не покорился злой, жестокой судьбе могучий тополь. Подоспела весна, и еще гуще зазеленела его вершина. И птичья братия, как всегда, весело щебетала, прыгая с ветки на ветку, радуясь доброму солнцу, радуясь шелестящей упруго молодой листве.

— Прошлой осенью молоньей обрезало дереву вершину, — заговорил шофер. Он тоже вышел из машины и стоял неподалеку от меня, сложив на округлившемся брюшке руки, как бы присутствуя на похоронах дальнего знакомого. — Я из Кошек тогда возвращался. Вершинка-то как есть поперек дороги лязнулась. Пришлось мне в сторону ее оттаскивать. — Шофер вздохнул, поправил фуражку. — Я тогда сказал себе: «Конец пришел старику». Ан нет… Гляньте-ка туда вон… Видите? Почки уже забурели на кустиках… которые кверху топорщатся.

И это было правдой. Набухли, забурели на тополе почки. А как обогреет ласковое солнце зазябнувшую в зимнюю стужу землю эту, такую нетребовательную, такую ко всем невзгодам притерпевшуюся, и брызнут тогда из почек молодые клейкие усики.

— Ну как, поехали? — спросил немного погодя шофер. — А то недолго и опоздать в райком на совещание.

Последним отошел я от старого тополя. И пока шофер не смотрел в мою сторону, провел ладонью по его залубеневшей, в морщинах и боевых шрамах коре.


Хозяин



Сережа — сын лесника Степаныча — сидел в конце лодки за кормовиком. Сидел прямо, ловко работая веслом, и, как положено капитану судна, зорко смотрел по сторонам, жмуря от нестерпимого солнечного света свои круглые карие глаза — не по-детски сейчас серьезные.

Такого буйного разлива давно не помнил даже отец Сережки — бывалый, не словоохотливый человек, знавший волжскую пойму как свои пять пальцев.

Вертлявая речушка, петлявшая по лугам и к осени чуть ли не совсем пересыхавшая, в весеннее это половодье расхлестнулась на диво широко, затопив и березовую рощу, и Волчий луг. А километра полтора ниже деревни Борковки она уже по-панибратски обнималась с самой Волгой.

Наша лодка проплывала то мимо тонких осинок, засмотревшихся в зеркало разлива — чистое, без единого изъяна, то вблизи одевшихся первой травкой островков, таявших прямо на глазах, то неподалеку от зарослей тальника, дрожащих под напором упругих струй, искрящихся огнистыми брызгами.

Где-то на гриве крякали, надрываясь, сразу две утки. А когда лодка поравнялась с высоким старым осокорем, над нашими головами вдруг застучал дробно дятел.

С острова Большака, отделявшего речушку от коренной Волги, ветер доносил колдовские запахи. Пахло и последним снежком, в потайных волчьих яминах истекающим слезой, и клейкими почками, пустившими зеленоватенький дымок, и, само собой, лиловыми колокольцами — нашими первыми весенними цветами.

В ногах Сережки лежало два мешка, туго стянутые сыромятными ремешками. В одном мешке сидел присмиревший барсучишка, в другом — большом, брезентовом — четыре русака. Трех матерых зайцев Сережка спас час назад. Они панически метались по крохотной косе, теперь уж, наверно, скрывшейся под водой. Четвертого паренек снял с проплывавшего мимо лодки бревна. Этот вот четвертый, с виду такой робкий и тихий, до крови оцарапал Сережке руку, когда тот схватил его за длинные, в рыжеватых подпалинах уши.

С трудом запихав вырывавшегося буяна в жесткий мешок, Сережка стянул его поспешно надежным ремнем. А уж потом только полизал языком кровоточащую ссадину. И снова как ни в чем не бывало взялся за кормовик.

— Папане прошлой весной матерый белячище вот даже так — до самого мяса — полоснул когтями, — сказал он минутой позже. — Цельный месяц папаня с забинтованной рукой ходил. — Глянул вперед и тотчас добавил: — Приналягте на весла. Тут ух какое течение!

И я изо всех сил приналег на весла. Сережка помогал мне своим широким кормовиком.

От напряжения упругие щеки паренька разгорелись, а над тонкими, в ниточку, дегтярно-черными бровями проступили светлые капельки.

Вскоре лодка вошла в спокойную, прямо-таки сонливую заводь. Сережка расстегнул ворот у дубленого полушубка и вытер варежкой лоб. Улыбнулся:

— Не спешите теперь.

Мимо нас — то справа, то слева — проплывали грязно-серые пятачки — не затопленные еще бугорки и бугорочки, На одном островерхом бугре торчал ивовый куст. В развилке куста сидела, нахохлившись, ворона, следя пристально за крысиной мордой, высунувшейся из воды.

— А крысу спасать разве не будем? — спросил я Сережку. Спросил с самым серьезным видом.

Паренек кулаком сбил наехавшую на брови шапку.

— Была бы моя воля… я бы всех крыс переморил! Даже в придачу с мышами! — сказал он, сердито сверкнув белками. — От этих грызунов один сплошной вред!

Внезапно Сережка перебросил кормовик с правого борта на левый и сильно, рывками, заработал им, направляя послушную нашу лодочку к невысокому замшавелому пеньку.

Оглянувшись назад, я увидел на стоявшем в воде пеньке маленького, сжавшегося в комок зайчонка. Зайчонок дрожал от холода.

— Сушите весла! — подал команду Сережка, когда лодка поравнялась с замшавелым пеньком. И, привстав, ловко схватил за шиворот перепуганного насмерть зайчонка.

Теперь глаза паренька светились безмерной добротой.

— Экий шельмец, совсем застыл! — проворчал ласково Сережка и сунул живой пушистый комочек себе за пазуху. — Отогревайся, заинька, а вернемся домой, я тебя молочком напою. — Покосившись застенчиво в мою сторону, прибавил: — Ему ведь, чай, от роду денечков пять. Мамка, поди, покормиться убежала, а тут вода подкатила к гриве. И отрезала глупыша от мамки.

Я смотрел на Сергея. Смотрел и думал с теплым, радостным чувством: «Хозяин. Растет молодой хозяин! Такому, когда подрастет, Степаныч смело может доверить свое большое хозяйство».


Душегубец


Между липок, пока еще голых, высился гладкий шест с потемневшим от дождей скворечником. В развилке сухой ветки, прикрепленной к домику, вижу моргающего крыльями скворушку-свистуна.

«Прилетели! — говорю себе. — Не забыли родной кров!»

Весна в том году была хмурой и капризной. Поселившаяся в скворечнике пара озабоченно бродила по саду, да разные там букашки и червяки попадались редко — еще не оттаяла земля, ночами же ее прихватывали заморозки.

И жена стала подкармливать пернатую братию. На деревянный лоток у кухонки то насыплет пшена, то подсолнечных семян, то хлебных крошек.

Скворцы первыми заметили кормушку. Вначале прилетел самец. Посидел, посидел на кусту шиповника, настороженно оглядываясь по сторонам. А чуть погодя решительно опустился на край подноса. Схватив самый большой мякиш, тотчас взвился к скворечнику.

Вскоре кормушку начали навещать трясогузки, синицы, зяблики. Прилетали и скворцы с соседних дачных участков.

В мае чаще появлялось солнце, теплые деньки чередовались с пасмурными, дождливыми, и веселее запел зяблик, резвее забегали по зазеленевшим тропинкам легкие, свиристящие трясогузки. Теперь эти лакомки смело заходили на кухню, вспархивали на чайное блюдце, стоящее на полу у подтопка, и не спеша, церемонно щипали творог. Стремительные же синицы не осторожничали — молниеносно впорхнув в дверь кухни, проворно хватали с блюдца кусочки творога или сыра, и так же молниеносно, фыркая крылышками, уносились куда-то, ныряя между яблоневыми ветками.

В третьей декаде мая у наших скворцов появилось потомство. Когда мать или отец подлетали к шесту с полным клювом корма, в домике поднимался отчаянный писк. Через неделю же из летка скворечника стали высовываться серовато-коричневые головки прожорливых детенышей.

Однажды после завтрака, когда я уже работал, в раскрытое окно заглянула жена, с тревогой в голосе сказав:

— Иди скорее сюда!

Выйдя на крыльцо, я услышал сильные, частые удары. Казалось, где-то рядом рассыпалась барабанная дробь.

Махая рукой, жена звала меня к липам. Зайдя за дом, я увидел такую картину: над шестом метались в тревоге скворцы, а на скворечнике, у самого летка, примостился большой серый дятел. Он долбил доску, стремясь расширить леток. Долбил что есть силы — вниз летели, точно вязальные спицы, щепочки.

— Посмотри, что он делает, душегубец! — сказала жена.

Схватив из-под ног ссохшийся комок земли, я запустил его в сторону скворечника. И закричал, хлопая в ладоши:

— Кыш, кыш, разбойник!

Дятел улетел. Взволнованные, взъерошенные скворцы один за другим скрылись в домике. Надо ж было проведать беспомощных детей, которым грозила такая опасность!

В этот день дятел прилетал еще два раза. Появлялся он — нарядный щеголь в малиновых рейтузах, проявляя поразительное упрямство, и в следующие дни. Не в меньшей мере, чем родители, охваченные тревогой за скворчат, были все время начеку и мы. И едва от лип доносились первые дробные удары, бежали в сад и прогоняли нахала.

— Я ни от кого не слышала, что дятлы способны на такой разбой! — говорила удивленно жена, держа теперь под рукой медный поднос и увесистую палку вместо колотушки.

— Я тоже, — отвечал ей, прислушиваясь к суматошному писку в домике на шесте.

В бинокль отчетливо видна была щель, пробитая дятлом, стремившимся расширить отверстие, чтобы проникнуть в скворечник за добычей.

Как-то под вечер, возвращаясь из продовольственного ларька, повстречал лесника Скалкова. Остановив неспешно трусившую Ласку — низкорослую каурую кобылку, — он поздоровался, спросил, нет ли у меня с собой свежей газеты. Тут я и рассказал Скалкову о проделках дятла.

— У меня в квартале пестрый дятел несколько дуплянок разорил, — скрипуче проговорил лесник, кнутовищем сбивая на ухо форменную фуражку с кокардой. — Истый душегубец!

К концу июня шумное семейство покинуло свой домик. Видимо, улетели скворцы в лес на рассвете, когда мы еще спали. И как ни грустно было расставаться с черномазыми, я вздохнул с радостным облегчением: сберегли-таки скворчиное потомство от душегубца-дятла!

Осенью снял с шеста старый скворечник и заменил его новым. Но что-то с тех пор вот уже третий год сиротливо пустует новый домик, не поселяются в нем по весне милые моему сердцу хлопотливые свистуны-скворушки.


Перо жар-птицы


Подумать только: на пороге третья декада мая, а за окном дождь и снег, снег и дождь!

И дождь и хлопья снега летели косо, подгоняемые злющим ветром — ну совсем осенним. Непривычно было смотреть на сочно сверкающие чернотой голые яблони с только что лопнувшими почками, на озябшую травку, запушенную белой крупой, на железную крышу кухни, будто только что покрашенную суриком и уже зачем-то старательно замазываемую белилами.

Попрятались птицы (их и так что-то мало было в эту непогожую, неласковую весну). Лишь сорока непонятно чему радовалась, стрекоча без умолку. Она бестолково носилась над садом, не боясь ветра, задиравшего ей длинный хвост.

Под вечер дождь перешел в сплошной снег. Он лепил и лепил, не переставая ни на миг, и через какие-то полчаса все вокруг забелело: и земля, и крыши построек, и крылечко дома, и жерди забора. И я спрашивал себя: уж не вернулась ли зима? В мае-то!

Ночной морозец подсушил землю, снежок затвердел, похрустывая под ногами. В железной бочке под стоком у дома образовалась ледяная корка. Ее нельзя было пробить даже кулаком. Зеркальная поверхность лишь слегка потрескалась под ударом кулака, пустив во все стороны паутинки трещин.

После обеда, когда чуть обогрело, я пошел в лес. Непривычно глухо и черно было вокруг. Хмурые ели до земли опустили отяжелевшие от влаги лапы. Под ногами хлюпало. Всюду разлились лужи.

Прыгая с кочки на кочку, я добрался до рыжей полянки с березкой, только-только что задымившейся клейкой листвой.

И в это время в образовавшуюся между облаками промоину выглянуло солнце — такое обжигающе жаркое, такое желанное!

На неприметном до этого голом кусту орешника, росшем под боком у березки, и увидел я поразившее меня своей необычностью птичье перышко. Оно зацепилось за веточку кустарника с лопнувшей почкой и сверкало, сверкало в лучах майского солнца всеми цветами радуги.

«Уж не сама ли жар-птица только что сидела на этом кусту?» — спросил я себя, радуясь диковинной находке. И хотел было снять с ветки легкое, чуть ли не прозрачное перышко, да постеснялся. Пусть и другие люди, придя в этот пока еще хмуроватый лес, порадуются перу жар-птицы!


«Чечевицу видите?»


Раз поутру, во второй половине мая, вышел на крыльцо, а меня кто-то спрашивает:

— Чечевицу видел?

Чуть погодя настойчивый вопрос повторился:

— Чечевицу видел?

«Ну, ну, — подумал я, глядя на деревья. — Вот и чечевица к нам в Подмосковье пожаловала!»

Среди птичьей веселой разноголосицы голос чечевицы — громкий, несколько отрывистый — разносился далеко окрест. Казалось, пичуга сидит где-то рядом — не то на кусту сирени, не то на молодом клене и, не уставая, то и дело спрашивает:

— Чечевицу видел?

В начале июня у птицы как будто изменился несколько голос, и она вопрошала более мягко, чуть-чуть в растяжечку:

— Чечевицу ви-идите? Чечевицу ви-идите?

Возможно, пел другой самец, не тот, первый, возвестивший о прилете чечевицы из далекой Индии.

В одной солидной книге — определителе птиц нашей страны — было написано: оперение чечевицы-самца сплошь ярко-красное, зоб имеет карминный оттенок, крылья — бархатисто-малиновые.

Много раз, заслышав пение чечевицы, осторожно крался к кусту, на котором, по моему предположению, пряталась красивая пичуга, чтобы хоть одним глазом глянуть на нее. Но стоило мне приблизиться к шиповнику или сирени, как чечевица замолкала, а чуть погодя ее звучный голос раздавался в другом месте.

Так до сих пор мне ни разу не удалось увидеть таинственную чечевицу. И теперь, заслышав где-то рядом: «Чечевицу видите?» — мне уже чудится в голосе птицы добродушная насмешка.


Проделки Туули


Гостил как-то летом в Карелии. Деревушка лепилась по берегу озера, расхлестнувшегося на добрых километров десять в длину.

Изба моей хозяйки, бабушки Марфы, стояла среди берез на мысу, окнами на озеро — что тебе васильковое поле, глазам даже больно становилось на него смотреть. Вода в озере была теплая, ласковая. Ну, прямо-таки как на моей родине — в Ставрополе на Волге.

Просыпался я рано, хотя и ложился поздно. И спал крепко, так крепко, что не слышал ночной грозы, разыгравшейся раз над озером.

Вышел однажды поутру из летней своей боковушки, а бабушка Марфа — сутулая, большеносая, вся какая-то нескладная — стояла на крыльце, размахивая длинными костлявыми руками, и кричала на весь двор:

— Туули, негодник непутевый! Куда уволок плошку?

Пес Туули вертелся у крыльца, виляя туда-сюда облепленным репьями хвостом, ожидая завтрака.

— Отбился от рук Туули! — сказала мне бабушка Марфа. — Чуть ли не каждый божий день шальная собака уволакивает невесть куда посуду. На что же это похоже, люди добрые?

А Туули, смирный ленивый пес, совсем не оправдывающий свое имя («туули» по-карельски «ветер»), смотрел с недоумением на хозяйку, не чувствуя за собой никакой вины.

Из кухни выглянула Катя, внучка ворчливой бабки, и поставила на крыльцо жестянку из-под свиной тушенки. Сказала примирительно:

— Сюда можно, бабушка.

— Нет и нет! — вскричала Марфа и притопнула ногой. — Не буду… не буду я кормить Туули!

И ушла в избу. Тихая, добрая Катя принесла чугунок, налила в жестянку мясной похлебки.

Облизываясь, Туули нетерпеливо гавкнул.

— Видел: бабушка на тебя осерчала, — сказала девочка, гладя пса по густошерстному загривку с черно-жуковым ремешком, протянувшимся по спине до самого хвоста. — Будь умником, Туули. Не воруй больше посуду.

Наскоро позавтракав, я забрал удочки, банку с червями и ушел под обрыв ловить рыбу.

Вернулся с рыбалки часа через три, когда кончился клев. Во дворе меня встретила веселая ясноглазая Катя.

— Гляньте-ка, — сказала девочка. — Какой клад я только что обнаружила под крыльцом.

На нижней широкой ступеньке старинного крыльца с узорчатым навесом в ряд стояли всевозможные — ненужные теперь в хозяйстве — миски, плошки, консервные банки, которые утащил Туули в последнюю неделю.

Позвали с кухни бабушку Марфу. От изумления старая не могла вымолвить даже слова.

Виновник же всей этой истории Туули лежал на траве в сторонке, свернувшись в клубок, и старался не глядеть на свою хозяйку.


Неблагодарная нахлебница


К нам в сад повадилась летать ворона. Опустится на рябину вблизи летней кухни и с любопытством смотрит на птичью кормушку. А возле деревянного лотка всегда увивались малые птахи. То стайка бесцеремонно-трескучих воробьишек налетит на пшено, то красавец зяблик степенно опустится на край кормушки и долго будет оглядываться по сторонам, прежде чем приняться за корм. Не забывали прилетать и стремительные трясогузки. Лакомки-трясогузки были особенно неравнодушны к творогу.

— У нас новая нахлебница появилась, — сказала как-то жена, глядя с крыльца на ворону. — Надо ее чем-то угостить, — и бросила под рябину корку хлеба.

Ворона тотчас опустилась на землю, схватила угощение и улетела к березам в проулок.

Появилась ворона и на другой день и на третий. И почти каждый раз наведывалась под обед. Видно, знала, хитрущая, что не обнесут. Угощали ее и кашей и тюрей с молоком, а когда и кусочком мяса.

Уехала как-то жена в город. Остался я один на даче. Позавтракал, запер кухонную дверь, а ключ на косяк повесил. И ушел к себе в светелку работать. А в обеденный час не обнаружил на косяке ключа.

«Куда же он делся?» — подумал с недоумением. Оглядел завалинку, крылечко, а ключа так и не нашел. Ну будто он к небу взвился!

Что теперь делать? Ломать дверь? И тут я вспомнил, что в сарае для дров стоял у меня прадедовский сундучок с разным садовым инструментом. Не отыщу ли там запасного ключа?

В сундуке наткнулся на жестяную банку из-под зубного порошка, а в банке той, на мое счастье, и лежал нужный ключ.

Открыл я кухню, а поржавевший слегка ключ нарочно вынул из двери и повесил на тот же самый гвоздь, на котором висел и первый ключ.

Разогревая на керосинке обед, нет-нет да и поглядывал на дверной косяк. Вдруг подлетела к двери наша нахлебница-ворона, сняла клювом ключ с гвоздя и устремилась к цветущему пунцовыми розами кусту шиповника. Куст этот посреди сада рос.

«Вот тебе и на!» — ахнул я, осторожно выглядывая из двери.

Ворона тем временем грузно опустилась на землю и не думая долго старательно закопала ключ у подножья шиповника. А потом, ликующе каркая, взвилась вверх.

— Ах ты, неблагодарное создание! — придя в себя от изумления, сказал я вслух, направляясь к шиповнику. — Оказывается, не одни сороки, но и вороны воровки!

В ямке под кустом обнаружил вороний клад: медную пуговицу, чайную серебряную ложку, пропавшую неделю назад, и оба кухонных ключа.


Сурские закаты


Около недели жил я летом на Суре, славившейся когда-то на всю Россию стерлядью. Дом бакенщика стоял на правом берегу у обрыва, и отсюда далеко были видны вольные заречные просторы.

Каждый вечер отправлялись мы с Григорием Акимычем на моторке зажигать фонари на бакенах. Молчаливо-замкнутый, прятавший глаза под густыми насупленными бровями, коренастый крепыш этот, переживший по весне большое горе, всю дорогу обычно молчал.

После ужина шел я к обрыву и подолгу сидел на широкой дубовой скамье. Лишь в детстве, в милом моему сердцу Ставрополе на Волге бывали каждое лето такие же вот потрясающие своей сказочностью закаты.

За тихой, уже дремлющей Сурой садилось уставшее солнце. Обжигающе огненное, оно все испепеляло вокруг: и воздушной легкости, причудливые облака, совсем недавно рафинадно-белые, и зубчатый лесок на горизонте, и домики рабочего поселка за излучиной, похожие отсюда на разбросанные в беспорядке детские кубики.

До самого стрежня багрово рдела река. У нашего же берега вода с каждой минутой густела и густела, наливаясь мазутной чернотой. Вдали дымил, бухая плицами колес, трудяга буксир. За его кормой тащились покорно баржи.

Скатилось за обуглившийся лесок солнце, и тотчас из-за горизонта стали появляться огненные всадники на огненных скакунах. Всадники-исполины налетали друг на друга, их кони дыбились в предсмертной агонии, падали, и на их место наступали новые воины.

Захваченный ошеломляющим зрелищем, я не видел подошедшего к скамье Акима Силаича, отца бакенщика, степенного старика, всю жизнь отдавшего реке.

— Что тебе не война? — сказал глуховато Аким Силаич и присел рядом. Снова поглядев из-под руки на закат, добавил: — В ту, первую войну в кавалерии служил… Ну, как есть таким же манером с неприятелем сшибались. А кони… ах, и кони в эскадроне были! Когда в моего Буланого шрапнель угодила, слез удержать не мог. В тот раз и отличился в сражении: «Георгия» получил.

Пока слушал неспешную речь старика, до сих пор помнящего до мельчайших подробностей давние ратные события, небесному сражению пришел конец. Испарились незаметно как-то фантастические всадники, и вместо них по темнеющему небосводу протянулись ветхие пепельно-лиловые полотнища. Да и они с каждым мигом тускнели и таяли.

На Суру опускались влажные сумерки. Вдали четче замигали огоньки бакенов.

— Пора и на покой, — поглаживая белую, патриаршую бороду, вздохнул Аким Силаич. — У меня после той беды — когда привезли с реки бездыханного внука — поясница стала часто можжить. Особливо к ночи. К слову: внук-то Аркаша зачастую тут сиживал. Рисовал красоту нашу вольную. Говорили учителя: художником будет.

Любительскую фотографию лобастого остроглазого подростка показала мне позднее, украдкой от мужа, мать Аркаши.

— Половодье по весне невиданное пришло. Все левобережье позатопляло, — говорила не старая, но уже седая женщина, с трудом сдерживая слезы. — И сын от мужиков не отставал. Всю ночь на лодке перевозил колхозных телят с того берега. А под утро, как на грех, ветер налетел и в беде суматошной никто не заметил, когда у Аркаши лодку волной перевернуло.

Вечером другого дня я снова сидел на крутояре.

Заречные дали расхлестнулись передо мной и влево и вправо до необозримого, в пунцовеющей дымке, горизонта, вызывая в душе жуткий восторг. Пологие увалы пестрели буровато-палевыми квадратами колосившейся пшеницы, голубеющими овсами, молодыми, беззаботно веселыми березовыми колками, глубокими буераками, темнеющей затаенно старой дубравой.

С завистью следил я за быстрокрылыми щебетуньями ласточками, носившимися над Сурой. Им, птицам, доступны и головокружительные высоты и неизведанные дали, так властно манящие к себе человека с детства. Наверное, с такой же завистью наблюдал за быстрокрылыми и сын бакенщика Аркаша, возможно в недалеком будущем прославивший бы свой родной край сочными, самобытными полотнами, чарующими и тревожащими русскую душу, как тревожили и пленили меня сурские эти закаты.

Еще не скрылось солнце, а уж из-за леса на той стороне поднялись до самой небесной выси, ослепляя золотом, диковинные иконостасы. Порой даже мерещилось, будто начинаешь различать в причудливом сиянии святых в длиннополых рясах — тоже ослепительно золотых с головы до пят. Невольно приходили на ум величавые соборы Московского Кремля.

Накануне моего отъезда небо с утра и до вечера было загромождено тяжелыми глыбами, грозившими дождем, но он все-таки не обрушился на истомленную зноем землю.

Солнце садилось за плотной, зловеще-черной кошмой без единого просвета. Кругом было немотно тихо, пустынно. Даже крикливые, суматошные чайки притихли, а скучно-бурую гладь реки не бороздили моторки.

Внезапно над еле видимой с этого берега полоской леса тьма разлезлась, и в образовавшуюся промоину хлынула огненная масса. И весь притихший было мир, готовящийся ко сну, захлестнула кипящая, полыхающая лава.

Занялась пожаром и Сура — от берега до берега. И мне опять припомнилось далекое детство на Волге. Взобравшись, бывало, на крышу дома, я просиживал на островерхом коньке до тех пор, пока не кончались за сосновым бором на песчаной горе исполинские битвы небесных сил.


Колючее объятие


Ходил в Покровский лес по грибы. Бреду себе по шафранно-коричневой тропинке, словно густо присыпанной спитым чаем, бреду между хмуроватыми елями и думаю от нечего делать. Думаю о том, чьи леса лучше: наши, поволжские, или здешние, подмосковные?

Вот, думаю, три дня назад здесь прошумел дождь, а тропинка все еще не просохла, будто дождь барабанил нынче поутру. А ведь и вчера и позавчера то и дело выныривало солнце между косяками легчайших перламутровых облачков, плывущих куда-то на юг. На Волге же у нас даже после ливня — пусть шпарящего сутки — в сосновом бору наутро светло и сухо. Люблю я свои звонкие, смоляные, солнечные поволжские боры!

Но и эти — подмосковные — по-своему хороши. Чудо-ели поражают на каждом шагу. Иссиня-зеленые мохнатые лапы вначале расстилаются по земле, потом ярус за ярусом поднимаются все выше и выше до самой высоченной — пикообразной — маковки. А какой неописуемой красоты ершисто-колючие, вытянувшиеся в струнку малышки. Ну, а березы, тут и там белеющие среди елей? Особенно их много на светлых пятачках-полянках, поросших малахитовым ворсистым мошком. Здесь, в Подмосковье, стволы березок белее, просветленнее на фоне густо синеющей хвои.

Так-то вот и брел я по шафранно-коричневой бегучей тропке, любуясь неброской красотой Покровского бора, в то же время не забывая и свои родные волжские леса.

Вдруг тропка раздвоилась. Одна рогулька побежала влево, под ромашковый откос, а другая вправо — в черноту загустевшего бора. Туда, похоже, не часто заглядывает августовское солнышко: теперь оно уже «ходит» ниже.

На самой же развилке остановились в раздумье береза и ель. Они стояли близко-близко друг к другу — словно сводные сестры. Так близко, что острые чугунно-ржавые сучья строгой ели касались нежной белизны березкиного ствола. Походил я вокруг столь разных сестриц, подивился и свернул влево, к ромашковому откосу.

Домой возвращался часа через три, а может, и позже. В моей легкой небольшой корзиночке лежало штук семь сыроежек. Я торопился. По всему чувствовалось: собирается гроза. А тут еще из гнилого угла подул ветер. И зашумели ели и березы, туда-сюда раскачивая вершинами.

Совершенно случайно я вышел на рогульчатую тропку, на ту самую, в развилке которой стояли в обнимку береза и ель. Порывистый, упруго-сырой ветер нещадно мотал их из стороны в сторону. Чугунно-ржавые сучья принахмурившейся ели впивались острыми концами в белую кору березки, и она стонала.

Долго, пораженный, смотрел я на стонущую березу, не в силах ей ничем помочь.

Порой казалось: вот-вот вырвется береза из этого страшного, колючего объятия безжалостной ели. Упруго изгибаясь, она, белотелая, клонилась под напором ветра в противоположную от ели сторону, и колючие иглы-сучья, мнилось, еще миг — и оставят ее в покое… Но сводная сестра не хотела расставаться с красавицей березкой и тоже поспешно тянулась вслед за ней, глубже вонзая в ее ствол цепкие когти.


Журавушки


Шагаю пустыми полями, такими грустными, безропотно ожидавшими скорого ненастья. Почти совсем не слышно птиц. Настороженно чуткая тишина лишь изредка нарушается тарахтеньем трактора на дальнем пригорке.

Пустынна и дорога из Замятина, поредевшей за последнее время деревеньки, откуда я иду от знакомого учителя-пенсионера, решившего не покидать полюбившихся ему мест, которым он отдал без малого сорок лет жизни.

Подхожу к лесу, тоже грустно-задумчивому, когда из него с гиканьем вылетают, один за другим, трое мальчишек на велосипедах.

У одного из них сбоку болтается затрепанная полевая сумка, возможно доставшаяся ему от деда-воина, у двоих других за спинами топорщатся ранцы, поблескивающие зеркально в косых лучах жаркого нынче солнца. Пострелы возвращаются из Покровской школы.

— Здр-расте! — отрывисто бросает первый мальчишка — сивоголовый, круглощекий, обдавая меня пылью и молодым горячим своим дыханием.

За ним так же во весь дух проносятся мимо двое других шустряков. Последний, в фуражке, заломленной набекрень, кричит товарищам, с отчаянной лихостью взлетая на горбатый бревенчатый мостик через заросший камышом ручей:

— А я его зна-аю! Он к нашему Никифр Иванычу ходил!

Ребят как не было. Они уже пылили по взгорку, поднимаясь к первой, с провалившейся крышей, бесприютной избе тихого Замятина.

Снова я один. Скоро опушка. В лесу сейчас тоже пусто. Редко пропорхнет какая-либо пичуга, ныряя между ветвями желтеющих берез, встречающих тебя знобкой прохладой. Лишь в полдень на лесных полянах, если светит солнце, бывает приятно, по-летнему тепло.

Но чу!.. Слышу вдруг какие-то неясные трубные звуки. Замираю на месте. И вот из-за сосен — могучих, прямоствольных — появляется волнистый, точка за точкой, косяк журавлей. Девятнадцатое сентября сегодня, а журавли уже отправляются на юг. Неужто ранняя будет зима?

Пристально, не мигая, смотрю на высокое, по-осеннему блеклое небо. А косяк все тянется и тянется из-за сосен. Курлычат тоскливо журавушки, прощаясь с матерью-родиной до будущей весны.

Вот одна лента угольника обрывается почему-то. Замешкались журавли, закурлыкали громче, тревожнее… Что с вами, родные?

Через миг-другой снова выравнивается ряд, и снова стройно тянется в недосягаемой выси волнующе-величавый журавлиный косяк.

Все дальше, и дальше, и дальше удаляются от меня журавли, все глуше доносится их прощальное курлыканье.

Машу рукой:

— Счастливого вам пути, журавушки!

И ничего уж не вижу — слезы обильно катятся из глаз. Щемит сердце невыносимо, будто с братьями родными прощаюсь.


Настроение


В двадцатых числах сентября совсем испортилась погода. Косматые, рваные облака, налитые устрашающей синевой, уже с утра наползали на небо, закрывая солнце.

Думалось: за дрожащим на ветру осиновым колком на бугре, таким беззаботно веселым в июне, не начиналась ли бездонная прорва, из которой и лезли и лезли на небо эти нескончаемые легионы хмурых, чернеющих прямо-таки на глазах туч?

А к середине дня весь небосвод заволакивало сплошной непроглядной кошмой, и на землю опускался дождь — монотонно-нудный, привязчивый.

Случалось, дождь и к ночи не смолкал. Тогда слышно было, как за окнами в глухих, рано наступивших сумерках хлюпала раскисшая земля, а в палисаднике жалобно переговаривались между собой липы и клены.

Однажды вечером — дождя в этот день не было, хотя небо и не прояснилось, — я пошел прогуляться в соседний с поселком лес.

Тихо и сыро было вокруг. В колеях проселочной дороги пузырилась загустевшая жижа, в низинках и справа и слева образовались калужины.

Печальные осины нехотя роняли поблекшие листья. Даже папоротник и тот покрылся ржавчиной. Видно, как-то под утро прихватил его заморозок. Из зарослей бересклета невидимая пичуга с дотошной настойчивостью вопрошала: «И что же? И что же?»

За редким орешником вдруг прорезалась, трепетно пламенея, узенькая полоска заката. Косой, недолговечный луч выхватывал то чугунно-литой ствол коренастой ели, и он на миг-другой отливал старинной бронзой, то легким румянцем окрашивал тонюсенькую, вздрогнувшую от радости березку, то пробегал по траве — эдакой еще сочно-зеленой, осыпанной крупными жемчужинами. И на душе стало так хорошо, так покойно: есть еще на земле лес, есть еще тишина, есть еще птицы, есть еще радующие взгляд золотые закаты!


Неугасимый костер


Всего лишь на минуту остановилась электричка у безлюдно-скучной платформы. И тут вдруг глянуло исподлобья солнце, и сырые щелявые доски с приклеившимися к ним листьями показались мне осыпанными щедро жемчугами и рубинами.

Поезд скрылся за стеной чапыжника, а я все стоял и стоял на пустынной платформе, боясь сделать шаг, чтобы не наступить на драгоценные каменья. Но они исчезли так же внезапно, как и появились.

Оглянулся, а низкое неприветливое солнце уже снова скрылось за тяжелыми облаками. И снова помрачнел мир, хотя часы над платформой и показывали полдень. В октябре всегда так — рассвет с сумерками посреди дня встречаются.

«Пойду-ка в поселок напрямик через лес, — подумал я, спускаясь по приступочку на землю. — А то как бы опять не задожжило».

Стыдливо-грустными стояли раздетые осенними ветрами деревья, зато наряднее выглядел подлесок.

Слева вон кто-то украсил леденцами приземистый куст. Не поленился подойти: так и есть — барбарис. Тонюсенькие веточки были усыпаны пунцовыми бусинами.

Немного же погодя повстречалась в низинке колония кирпично-рыжих папоротников. Отсюда дружно вспорхнула, устремляясь к осине, стайка поползней. А еще через какое-то время увидел волчьи ягоды. Багровые капельки призывно манили к себе: «Разве мы не пригожи? Подойди, отведай!»

Поднимался по изволоку к вырубкам, когда настиг меня дождь — мелкий, частый, подгоняемый шалым ветром. Прямо-таки на глазах наполнились водой глубокие следы, оставленные лосем, бродившим здесь, возможно, этой ночью.

Вначале упружистый этот зануда сек и сек мне спину, потом переменился ветер, и колючая пыль принялась кропить лицо. Летели навстречу и последние листья, безжалостно срываемые с деревьев злым северяком. Два золотых березовых кругляша приклеились накрепко к телогрейке, словно бы медалями наградила меня осень.

Под ногами хлюпало. Зябли намокшие колени. Сырость пробиралась и за ворот, леденя спину. И уж тяжелой стала казаться перекинутая через плечо сумка с книгами для больного друга.

Думалось о мурлыкающем уютно самоваре, о стакане крепкого горячего чая, о подтопке с потрескивающими сучьями.

Внезапно разбежались в стороны сизые от дождинок ели, и в образовавшемся прогале заполыхал кучно костер.

Прибавил шаг. И вот стою у калины. Румяно засочнели тяжелые аппетитные гроздья. Что ни кисть — то пригоршня горящих, мнилось, угольков. Так и хотелось протянуть руки к ярко пламенеющему, неугасимому костру.

«Надо шагать, до поселка еще километра три, а уж смеркается», — поторопил я себя.

Дождь частил, и частил с прежним усердием, под ногами не переставало хлюпать, а перед глазами все пламенела радостно щедрая калина.

Заметно приободрился. Точно и в самом деле согрелся немного у жаркого костра.

Загрузка...