Владислав Глинка Повесть о Сергее Непейцыне

Предисловие

Книгу эту написал Владислав Михайлович Глинка, литератор и ученый, выдающийся знаток русской культуры XVIII–XIX столетий. За советом и помощью к нему обращаются люди самых разнообразных профессий — научные сотрудники музеев, театральные и кинематографические режиссеры, писатели, художники, актеры, историки, искусствоведы, учителя. Он постоянный консультант советских театров и киностудий. Его указания из области истории, живописи, литературы, быта, костюма, военного снаряжения с благодарностью принимают постановщики спектаклей и фильмов по классическим произведениям русских писателей.

Само по себе это немало. Но у В. М. Глинки есть еще и художественный дар — умение рассказать детям и взрослым о событиях нашей истории, умение воссоздать эпоху со всеми ее деталями так, что она будет понята читателем и останется ему памятной. Он обладает способностью заставить полюбить своих скромных героев — хороших русских людей, передает свое уважение к ним и гордость за их ум, талант, золотые руки. Книги В. М. Глинки патриотичны в высшем смысле этого слова, они учат любить родину и сражаться за ее свободу и счастье. II у автора этих книг слово не разошлось с делом.

В. М. Глинка родился в 1903 году в городе Старая Русса, ныне Новгородской области, где его отец был врачом — сначала земским, потом военным. На семнадцатом году он вступил добровольцем в Красную Армию, служил в кавалерии, воевал с белогвардейцами Деникина, потом учился в военной школе и после гражданской войны вышел в запас.

Затем он окончил Петроградский университет по факультету советского права, но юридическая работа его не привлекала. В. М. Глинку манила история России, занимали темы искусства, материальной культуры — и он стал экскурсоводом в петергофских дворцах-музеях.

После Петергофа В. М. Глинка уже в качестве научного сотрудника работал в ленинградских музеях, хранивших историко-бытовые коллекции, а когда в 1941 году началась Великая Отечественная война с германским фашизмом, остался в блокированном Ленинграде, сохраняя коллекции Института русской литературы АН СССР. В течение двадцати лет В. М. Глинка был главным хранителем Отдела истории русской культуры Государственного Эрмитажа. Указом Президиума Верховного Совета РСФСР ему в 1964 году присвоено почетное звание заслуженного работника культуры РСФСР.

С музейной деятельностью В. М. Глинки связан ряд его собственных книг и изданий, вышедших под его редакцией, таких, как «Пушкин и Военная галерея Зимнего дворца», «Отечественная война 1812 года в исторических и художественных памятниках из собрания Эрмитажа», научные каталоги и путеводители по выставкам.

В 1938 году В. М. Глинка выступил в журнале «Костер» с рассказом «Случай на маневрах». В канун войны Детгиз выпустил его повесть «Бородино». Журналы осажденного Ленинграда — «Звезда», «Ленинград», «Костер» — печатали рассказы и очерки В. М. Глинки о Кутузове, Суворове, Денисе Давыдове, о подвигах русских солдат и офицеров, о памятниках русской культуры в окрестностях города. В 1948 году была издана его «Старосольская повесть», в 1959 — повесть «Жизнь Лаврентия Серякова» о знаменитом русском гравере, в 1966 — «Повесть о Сергее Непейцыне», в 1971 году — ее продолжение «Дорогой чести».

Ученый-историк, В. М. Глинка называет свои книги повестями, а не романами. Он именно повествует, рассказывает о судьбах невымышленных героев, лишь отчасти, в необходимых случаях призывая на помощь домысел, писательскую догадку. Его неспешная речь изобилует подробностями, часто драгоценными для вдумчивого читателя. Можно быть уверенным, что детали эти исторически точные — за каждой страницей прозы В. М. Глинки стоят архивные документы, музейные вещи, скрытые от читательского взгляда изящной простотой изложения.

Повестям В. М. Глинки предшествуют долгие годы поисков, напряженной исследовательской работы, материалы для книги собираются по крохам. Понемногу восстанавливается облик героя, проясняются черты его друзей и врагов. Автор едет по маршрутам путешествий своих персонажей, живет в городах, где они когда-то бывали, занимается в местных архивах, стремясь отыскать связанные с ними документы.

Однако нужна ли такая точность, не все ли равно, зеленый или красный кафтан носил герой, когда учился он в корпусе, в левой или правой колонне войск шел на штурм турецкой крепости? Для иных литераторов, пишущих на исторические темы, это в самом деле не имеет значения, и они обходятся приблизительными сведениями. Но вот ошибся сочинитель — и сместилась в книге историческая перспектива, испарился дух эпохи, возникло фальшивое изображение.

Историческая точность — основа литературной работы В. М. Глинки. Документальны и обе книги писателя, посвященные Сергею Непейцыну.

Четверть века назад В. М. Глинка в музейных фондах встретил гравюру — портрет офицера. Умные, честные глаза, высокий лоб, слегка прикрытый небрежно расчесанными волосами, твердо очерченный рот, боевые ордена, костыли. Сверху имя: «Храбрый полковник Непейцын». Снизу текст:

«Лишившийся ноги под Очаковом и оказав личную храбрость с отрядом от графа Витгенштейна — врубился первый в неприятельский центр, опрокинул и разбил его совершенно 9 сентября 1812 года у местечка Козьяны».

Храбрецов историк 1812 года знает великое множество. Правда, В. М. Глинке, командиру-кавалеристу в прошлом, было трудно, наверное, представить себе, как безногий офицер, действуя в конном строю, мог опрокинуть французский центр, но на войне всякое бывает, и гравюра забылась бы, если бы писатель не встретился снова с Непейцыным.

Готовя выставку к юбилею русского изобретателя И. П. Кулибина, В. М. Глинка увидел в Архиве Академии наук СССР чертеж протеза для ампутированной ноги — и при нем запись:

«Прошлого 1791 года в сентябре месяце по моему указанию сделана одна механическая нога в Санкт-Петербурге артиллерии офицеру Непейцыну, лишившемуся оной в очаковском штурме выше колена…»

Дальше Кулибин писал, что протез доставил офицеру свободу движений и что выдумка эта будет служить всем раненым, потерявшим руку или ногу.

Случай был незаурядным. Он стоил разысканий, и В. М. Глинка приступил к ним.

Годы ушли на то, чтобы найти служебные документы Непейцына, узнать, откуда он родом, где учился, где воевал. Постепенно складывались контуры повести о жизни героя очаковского штурма и войны с Наполеоном, собирались сведения о его товарищах и сослуживцах, о людях, с которыми он должен был или мог встречаться в жизни. Не раз В. М. Глинке оказывалось необходимо кое-что примыслить, досказать от себя, соблюдая при этом верность исторической обстановке и подлинным фактам биографии Непейцына. Так возник, например, рассказанный в повести эпизод встречи Непейцына с известным английским тюрьмоведом и филантропом Говардом. Документов, подтверждающих их знакомство, нет, да и не могло быть — кто стал бы заносить на скрижали истории встречи восемнадцатилетнего русского офицера, бедного и незнатного? Но англичанин был в Херсоне в то время, когда там лечился Непейцын, для которого, как его понимал и зарисовал автор, было естественно желание видеться с другом несчастных — Говардом. В маленьком обществе провинциального городка они не могли не встретиться, и автор правильно допустил эту возможность в своей книге.

А с Аракчеевым Непейцын учился в Инженерно-артиллерийском корпусе, это известно В. М. Глинке по архивным источникам, и портрет будущего временщика, жестокого устроителя военных поселений, очень удавшийся автору, включен в повесть. Свое место получили в ней фигуры Потемкина, Кутузова, Суворова, художника Иванова, Кулибина и многих других современников.

Во втором томе повествования о Непейцыне, в повести «Дорогой чести», В. М. Глинка рассказывает о зрелом периоде жизни своего героя. О том, как после Очакова продолжал службу в инвалидной роте при Тульском оружейном заводе, был отставлен Аракчеевым оттого, что его протез мог заскрипеть во время парада и тем нарушить чин церемонии, затем получил назначение городничим в Великие Луки. Когда войска Наполеона в 1812 году напали на Россию, Непейцын добровольно ушел в действующую армию, сражался геройски, прославил себя и за отличия был переведен в гвардейский Семеновский полк. С этим полком дошел он до Парижа, занятого русскими войсками весной 1814 года, на походе и в боях подружился с молодыми офицерами-семеновцами — будущими декабристами.

Хорошие, добрые и мужественные книги В. М. Глинки отразили благородный характер автора, жизнь которого была отдана служению родине. Семидесятилетний возраст как-то не старит его, и читатели вправе ждать от В. М. Глинки новых произведений, столь же исторически достоверных и современных нам по глубине патриотических чувств и важности мыслей.

Доктор филологических наук, профессор А. В. Западов

Деревня

Пожар. Нянька Ненила

Самым ранним воспоминанием Сергея были неприятности от утирального платка. Только еще увидев, как Ненила тянет этот кусок крашенины из рукава, он норовил скорее убраться куда-нибудь, лучше всего заползти под лавку. Но нянька почти всегда поспевала ухватить сзади за штанишки и так усердно вытирала нос и губы, что он начинал хныкать, вытертые места опять обмокали, а Ненила укоряла:

— И в кого ты такой гмыра, Сергей Васильич?

Следующее воспоминание — пожар отцовского дома. Сначала — увиденные спросонья будто живые языки пламени, ползущие по стене, и едкий дым в горле, в глазах. А когда закричал, то задохнулся сильней, и глаз стало не открыть. Потом чьи-то руки крепко, больно схватили его, притиснули лицом к мокрой рубахе, под которой шибко стучало сердце. И вот уже он заходится кашлем в саду под яблоней. Сквозь слезную пелену дрожит красный свет на ветках. Ненила кутает его тулупом, по все равно трясет озноб.

Потом — похороны отца. Обитый парчой гроб, покачиваясь, уходит в глубокую яму. Сухая земля бежит ручейками на крышку из-под лаптей мужиков, что стоят над могилой, медленно пропуская сквозь ладони белые холсты. От матушкиных вскриков и причитаний, от горького запаха гари, которым отдает одежда стеснившихся к могиле крестьян, Сергею снова делается так страшно, что последний раз в жизни он прячет лицо в нянькину юбку.

Когда подрос, то узнал, как сгорел дом и умер отец. В том 1774 году, в июне, к ним в Ступино нежданно прискакал на почтовых дяденька Семен Степанович. Из Дунайской армии ездил в Петербург с известием о победе, отвозил взятые с бою турецкие знамена и бунчуки. В донесении фельдмаршал аттестовал дяденьку героем, и государыня пожаловала курьера подполковником, кавалером ордена Георгия и двумястами червонных. Семен Степанович благодарил коленопреклоненно, а когда был спрошен, на сколько хочет остаться для отдыху в столице, то ответил, что выедет обратно хоть нынче, но просит дозволения побывать на трое суток в Великолуцком уезде у родителя, с коим не виделся за службою многие годы.

Приехав в родовое сельцо, дяденька узнал от брата, что отец их отдал богу душу еще на крещенье, о чем не писано в армию затем, что от самого Семена Степановича не бывало вестей более года. Тут впервые увидел дяденька братнюю жену и двух сыновей, старшему из которых, Сергею, заочно записали его крестным. Оба барина съездили на могилу родительскую в селе Купуй, за семь верст; возвратившись, сели поминать покойного и столь исправно то делали, что к ночи потеряли память. Тут состоявший при дяденьке для переносу трофеев вахмистр Моргунов отнес своего офицера под раскинутый на огороде навес, на постелю. Издавна помня населявших господский дом клопов и тараканов, подполковник еще с утра отдал приказ разбить себе ночлег под яблонями, а вахмистр, прежде чем засесть самому за поминанье, перетащил под натянутое на колья рядно все офицерские пожитки, главное же — сумку с ответными депешами в Дунайскую армию.

С трудом очнувшись от моргуновских толчков и криков, Семен Степанович увидел отчий дом горящим, как лучина, и перед ним мечущихся дворовых людей. Кинувшись в огонь, он сначала вывел невестку с меньшим сыном на руках, потом, приказав облить себя водой, устремился туда снова и едва сыскал Сергея. А по третьему разу, пробежав в покоец, где бражничал с братом, не нашел его на лавке за столом, — видно, повело спьяна в другие двери, в людскую, откуда и начался пожар.

Подполковник выскочил из дому с опаленным лицом и волосами, в обгорелой одежде, вынеся только дедовскую укладку — подголовник с родовыми бумагами.

Все это Сергей услышал позже от самого крестного и других очевидцев. Узнал и то, что, на счастье, при пожаре стояло безветрие, огонь не перекинулся на подступавшую к барскому двору деревню, а на рассвете ударил дождь и залил догоравшие бревна.

Дяденька не уехал на Дунай, как собирался, на другой день. Приказав очистить лучшую крестьянскую избу для невестки с детьми, он до тех пор разрывал с мужиками мокрое пожарище, пока не нашел останков брата. Тот лежал у самой двери заднего крыльца, где задавил его рухнувший потолок. Следующие дни Семен Степанович употребил на похороны Сергеева отца, на посылку Моргунова в Невель за покупками для невесткиного нового обзаведения, на размещение по деревне погорельцев-дворовых. После же этого собрался в дорогу, пообещав вдове возвратиться, как получит отставку, и наказав пока жить, где поселил, беречь сыновей и ничего не затевать по строению усадьбы, — приеду, мол, все сам сделаю, как надобно.

О первой зиме после пожара Сергей помнил уже многое — ему шел седьмой год. Матушка и услужавшие ей девки все повторяли, что братец Осип испугался огня и стал хворый. Он и верно постоянно хныкал и бил чем попадя нянек. Матушка же бранилась, что не могут угодить дитяте, причитывала, каков он слабенький, потчевала то тем, то другим. А на старшего сына у нее не оставалось и малого времени.

Пестовала Сергея все та же Ненила, проворная и сметливая единственная матушкина приданная девка. Она не любила сидеть в избе, где «тянул лазаря» капризный Осип или шутиха Устинка на потеху ему и матушке звонко била себя по щекам, а то, ворча и гавкая, изображала дерущихся собак. Да еще Ненила говаривала, что, привыкши с детства к господским белым печам, не любит курного духу. Даже в крепкие морозы выводила она Сергея поиграть, покататься на салазках с дворовыми ребятами. Когда же видела, что замерз, вела отогреваться не в барскую избу, а в соседние, в людскую или стряпущую, где бывало много тише. И матушка, кажись, ни разу не спросила, где запропали. Не слышно их, и ладно.

Иногда даже ночевать оставались у стряпухи, с которой Ненила водила дружбу. Сергей любил эти ночевки, потому что здесь перед сном Ненила охотно рассказывала сказки. А в господской избе стоило начать хоть шепотком и в дальнем углу, как матушка либо приказывала замолчать — не мешать спать, либо кричала: «Говори на всех!» — и тогда ее девки норовили добавить что-нибудь или поправить по-своему — выказаться перед барыней. Здесь же если и бывал кто-нибудь, кроме них со стряпухой, то все слушали тихо.

Ненила знала много сказок — про царей, бабу-ягу и зверей. Но больше других любила страшную, про медведя на деревянной ноге, и рассказывала ее особенно хорошо. Сергей прямо видел злую бабу, которая посылает мужа в лес на охоту, — ей захотелось поесть медвежатины, и как встретивший мужика добродушный медведь предлагает «для разминки» побороться, а обманщик-охотник отсекает ему топором лапу. И вот уже мужик с бабой сидят в избе, думают, что все с рук сошло, — медведь, наверно, поколел в лесу. Она варит медвежью лапу, прядет с нее шерсть, а мужик скоблит кожу. И вдруг издали, сначала едва-едва, доходит скрип деревяшки: скирлы-скирлы, скирлы-скирлы… То медведь зализал рану, сделал себе липовую ногу, вырезал для подпорки в переднюю лапу березовую клюку и пошел искать обидчика. Замерли мужик с бабой, слушают… А медведь идет и идет, все ближе да ближе…

Тут Ненила начинала напевать не обычным, а густым, хриплым голосом:

Скрипи, нога, скрипи, липовая!

И вода-то спит, и земля-то спит,

И по селам спят, по деревням спят,

Одна баба не спит, мое мясо варит,

Мою шерстку прядет…

Скирлы-скирлы, скирлы-скирлы…

Затушила баба лучину, лезет скорей на полати, покрывается тулупом, мужик взобрался в пустую люльку, что в чулане висела, скорчился, узелком со страху завязался. А медведь-то уж на крыльцо ступил, щеколдой гремит: «Эй, хозяева, принимайте гостя!»

Тут Ненила замолкала и только внятно лязгала, постукивала в темноте зубами.

— Нашел их медведь? — прерывал страшные звуки Сергей.

— Мигом нашел, батюшка, по людскому духу, и обоих заел… — отвечала Ненила. — Да так им и надо: не обманывай, когда с тобой хоть и зверь, да по дружбе… А теперь спи-ка, благословясь…

Всю весну мужики возили через деревню рыжие сосновые бревна.

Ненила говорила, что дяденька вот-вот приедет и зачнет строить господские хоромы. Говорила еще, что ежели ее питомец приглянется крестному, так тот будет дарить его гостинцами, потом выведет в офицеры и сама царица его регалией пожалует.

«Ну, а как и он ругать да бить станет?» — опасливо думал Сергей.

Как раз в это время пришла первая большая его обида на матушку. Среди ребят, с которыми играл, самым близким был Гришка, сын кучера, сгоревшего в пожаре. Бросился выводить лошадей из конюшни и трех вывел, закутывая головы армяком, чтоб не видели пламени. А четвертый, молодой жеребец, сбив армяк, прянул обратно, потащив за собой кучера. Так и не показались больше оба из загоревшегося сруба. Гришка, малый крепкий и смышленый, выучил Сергея играть в козны, в городки, скакать на доске, кататься на салазках, метко бросать камушки, снежки и проводил с барчонком целые дни. А на масленой к матушке приехала родственница из-под Пскова, говорливая старуха, великая мастерица гадать, солить впрок и льстить. Она со слезой жалела молодую вдову, сулила, что еще найдет свое счастье, расхваливала красоту Осипа, причитывала над его сиротством, а на Сергея не взглянула и разу. Когда же на четвертой неделе собралась уезжать, то огласилось, что матушка подарила ей Гришку и велела собрать его в дорогу.

Гришкина мамка долго валялась в ногах у барыни, упрашивала и ее отдать с сыном, только бы не разлучаться. Но матушка слова не изменила. Глядя на Гришкину мамку и своего приятеля, всплакнул и Сергей, а потом решился попросить за них матушку.

Она разом вскипела:

— Отца родного хоронили — слезы не пролил, бесчувственный, а по холопьям разливается! Иди с глаз долой, волчонок!.. — и отвесила Сергею такую пощечину, что тот упал и зашиб голову.

Ненила поскорее увела его на улицу, прикладывала к шишке снег, говорила, что «до свадьбы заживет», что Гришке у новой госпожи, может, и поживется, что холопья судьба таковская, — болтала без умолку, утешая Сергея, а у самой рот кривился — вот-вот заревет…

Приезд дяденьки. Первое знакомство

Семен Степанович приехал в конце апреля, на пасхальной неделе. Близ полудня Сергей с дворовыми ребятами катал крашеные яйца на пригорке за старой усадьбой, когда Ненила, сидевшая рядом, с вязаньем, сказала:

— Глянь-ка, Сергей Васильич, никак, дяденька твой едут?

По большой дороге, только что миновав повертку к пожарищу, бойко бежала тройка буланых, запряженных в зеленую тележку с верхом-кибиткой, к которой сзади был привязан вороной копь, а за ними, нисколько не отставая, тройка гнедых влекла укрытый рогожами воз. Вот обе упряжки выехали на деревенскую улицу, хорошо видную с пригорка. Вот миновали избу, где жила матушка, и скрылись за березняком, что рос на повертке к реке.

— Обозналась, — решила Ненила. — Ну, батюшка, обедать пора.

Но когда, поевши, опять вышли на улицу, бежавшая навстречу девка сказала, что приехал барин, стал за деревней табором, что кликал старосту, а тот послал ее с вестью к барыне.

Матушка с Осипом и со всеми комнатными полегла спать после обеда, и настрого было запрещено их будить. Наказавши стряпухе, готовившей ужин, доложить, как проснутся, о приезде Семена Степановича, Ненила с Сергеем отправились здороваться с дяденькой.

И верно, взгорье над Ловатью стало похоже на табор. Рядом с навезенными сюда бревнами дымил костер, стояли передками друг к другу телега и кибитка с поднятыми и связанными вверху оглоблями. Около них были привязаны лошади с овсяными торбами на мордах. А недалеко от кручи на высушенной весенним ветром прошлогодней траве уже раскинулся круглый походный войлочный домик с пологой кожаной крышей, окошком и откинутой полой-дверкой. Краснорожий бородач, что давеча правил тройкой гнедых, теперь снимал с воза и носил в домик поклажу. Другой слуга, круглолицый парень, стоя на коленях у костра, что-то мешал в медном котле. Самого дяденьки не было видно, и Сергей с Ненилой стали в отдалении от приезжих, вместе с несколькими пришедшими раньше крестьянами.

Сергей сразу уставился в откинутую дверку. Там что-то горело, переливалось на солнце, и он силился рассмотреть: что же это?

— А вон и барин идут, — сказала Ненила.

Из-за бревен вышел дяденька. Он был в сером колпаке, коричневом шлафроке и мягких зеленых сапожках. Одной рукой держал у рта обделанную в серебро трубку, другой — плоскую длинную мерку — сажень, которой что-то казал старосте, шедшему сзади.

Ненила проворно подхватила Сергея под мышки и через лужайку припустила к Семену Степановичу.

— Целуй ручку крепче, — шепнула она обомлевшему от смущения Сергею и подняла еще выше, как к иконе.

Сергей приложился. Рука была смуглая и пахла табаком.

— Крестник? — спросил дяденька. — Семь в августе стукнет? Щеки-то ровно клюквой натерты. Кажись, хоть сей здоров да не плаксун. — Видно, Семен Степанович уже расспросил кого-то про невестку и племянников. — Ну, пойдем в мою кибитку, погляди солдатское житье…



Дяденька взял Сергея за плечо и ввел перед собой в домик. Там было светло и весело. Солнечный прямоугольник окошка ложился на красно-белые узоры ковра, застилавшего землю, задевая краешком и столб, подпиравший крышу, на котором висело несколько сабель, кинжалов и пистолетов, сверкавших золотом, серебром, самоцветными камнями. Их-то и видел издали Сергей, в них и сейчас впился глазами.

— А седла смотри какие, — сказал Семен Степанович и повернул крестника в другую сторону.

В ряд на ковре лежали три седла с высокими луками. Они тоже были окованы серебром, украшены бирюзой, сердоликами. А рядом, прислоненная к шелковым подушкам, высилась стопка золоченых тарелок, лежали кувшинчики, чарки. Все было яркое, нарядное, — такое, что глаза разбегались. И все-таки Сергей опять повернулся к подпорке шатра. Он никогда не видел оружия или, может, видел еще в старом доме до пожара, и теперь оно потянуло к себе. Так неудержимо потянуло, что пальцы сами охватили рукоять сабли, почувствовали тотчас потеплевшую ее роговую гладкость.

— Нет, брат, сии игрушки, тебе еще рано трогать. Подрастешь лет хоть до десяти, тогда сам научу, кого и как рубить надобно, — сказал дядюшка. — А пока на-кась, угостись, — и, взяв из кожаного мешка пригоршню больших морщинистых ягод, пересыпал в руки Сергея. — Да с нянькой поделись, смотри не жадничай. Карманов тебе, видать, еще не наделали?

Сергей, уже засунувший в рот самую большую ягодину безмолвно оттопырил прореху в подкладке кафтанчика, в которой носил камушки, куски пирога и что еще случалось нужное.

Потом Семен Степанович с мужиками снова ходил около бревен, а Сергей с Ненилой присели под ворсистую, нагретую солнцем стенку кибитки, ели сладкие ягоды и смотрели, как рыжеватый кучер, которого звали Фомой, стоя на телеге, накидывал на четыре оглобли какое-то тряпье и вязал вверху веревками, сооружая нечто вроде шалаша, а круглолицый, звавшийся Филькой, помогал ему.

— У нас по-военному, вагенбурх строим, — говорил Филька, подмигивая Сергею. — И ставка у Семена Степановича сходственная, как под Тульчей об осени была. Однако Дунай-река поглубже да пошире здешней. Другого берега там по разливу не видать…

Когда шли домой, доедая инжиры — Филька сказал, что ягоды турецкие и так зовутся, — Сергей видел перед собой не дорогу, а сверкающие сабли и седла.

— Ужо вырасту, буду с туркой воевать, — сказал он.

— А как турка тебя первый срубит? Он тоже крещеного рад полоснуть, — ответила нянька и, послюнив крашенинный платок, стала утирать щеки Сергея, — Эк ты, батюшка, уделался! Барыня, не ровен час, спросит, чем угощались, а мы ей штучки не сберегли.

Но в маменькиной избе было не до них. Там стоял шум и гам пуще обычного. Осип кричал, плакал и колотил медным ковшом об пол, на котором сидел один, красный от натуги, мокрый от слез и слюней. Матушка, совсем не такая, как всегда, — с белыми, в пудре, волосами, углем заведенными бровями и нарумяненными щеками, полуодетая, но в парчовых туфлях на красных каблучках, металась по горнице. Она то пыталась, ласковыми словами утихомирить Осипа, то взглядывала, как одна из девок сушила что-то утюгом, как другая вместе с Осиновой нянькой Анисьей подшивала зеленое шелковое, спасенное из пожара платье, то хваталась за свое ручное зеркальце и вертела, оглядываясь, головой, катала глазами туда и сюда и улыбалась как-то чудно.

Сергей с Ненилой постояли у двери, пока матушка их не заметила и не крикнула, чтоб шли, не мешались тут. Из соседней избы-стряпущей тянуло курятиной и еще чем-то вкусным.

— Дяденьку ждут, — сказала Ненила.

И правда, не прошло часу, как Семен Степанович показался на улице и прошел в их избу. Он также не походил на того, что недавно прохаживался у бревен. Голова, как у маменьки, в пудре, вместо долгополого заношенного шлафрока одет в ярко-синий короткий кафтан с огненными отворотами, с золочеными пуговками, камзол и штаны белые-пребелые, а сапожки лоснючие черные, со звоном на каблуках. И в руке шляпа с торчком из перьев.

Тут даже Осип замолк и вытаращился, сидя на руках у Анисьи. А дяденька, подсевши на лавку подле матушки, сначала пояснил, отчего долго не ехал. Хоть война окончилась, но сбирались полк ихний посылать супротив каких-то бунтовщиков, вот и не разрешали отставки. Даже сейчас он в отпуску годовом считается, но сам генерал-аншеф вошел в положение домашних дел, обещался отставку вскорости выправить. Потом заговорил насчет постройки:

— Не сумлевайтесь, сестрица, все поспеет к зиме — колодец выкопаем, дома и службы срубим и сложим. Сейчас начнем помалу, а после яровых уж всем народом. Печников из Пскова гарнизонный полковник пришлет, изразцы цветные я у монахов тамошних сторговал — от перестройки архиерейских покоев остались.

А маменька сидела будто неживая, глядела себе в колени, шея у нее все больше краснела, — наверно, оттого, думал Сергей, что голову чего-то к плечу гнет вроде пристяжной, и только говорила нараспев не своим голосом:

— Так, братец… Воля ваша, братец… Спасибо вам, братец…

Рассказавши насчет стройки, дяденька встал и кликнул в сени:

— Филя! Подай, что принес.

Слуга подал Семену Степановичу тючок в холстине.

— Примите, сестрица, гостинец — шелка итальянские, какие и столичные модницы зело одобряют. Когда во дворце прошлого года представлен был, сам на тамошних особах платья пюсовое да персиковое, точно как вам подношу, видел, — сказал дяденька.

Матушка приняла тючок, покраснела еще пуще, благодарила и звала отужинать чем бог послал. А пока накрывают, посмотреть, какова забавна у нее дура — собакой лает, курой кудахчет и дверь любую лбом с маху отворяет. Но дяденька извинился — устал с дороги, пообещал откушать в другой раз, поклонился и вышел.

Сергей думал, что матушка тотчас посмотрит, каковы подарки, но она, послушав, как шаги Семена Степановича прозвенели под окнами и затихли, со стоном вымолвила:

— Ох, Катька, Оришка, шнуровку распускайте, кобылы!

А когда девки с натугой расстегнули ей платье на спине, крикнула Нениле:

— Чего выпучилась, сычиха? Возьми, пугало, в стряпущей кулича Сергею Васильевичу, который почерствей, натолки в молоко да и спать — живо!

На другой день Сергей узнал, что в свертке было три куска шелку, которые матушка, рассмотревши и перемеривши, заперла в свой сундучок, ключ от которого носила на пояске под платьем.

Начало постройки. Дяденькины слуги. Красные сапожки

С третьего дня пребывания дяденьки в Ступине вокруг его кибитки пошла работа. Ближе к большаку двое крестьян рыли колодец, а на самом взгорке четверо тесали бревна. Сергей, у которого скоро вошло в обычай приходить в «табор» с утра, часто вместе с дяденькой смотрел, как они работают. Особенно ловко орудовали блестящими топорами плотники, обтесывая красноватую пахучую кору с бревен или короткими точными ударами вырубая в них желоб, которым при стройке ляжет на круглую сторону нижнего венца. Какие ровные, длинные щенки-отески стлались на их лапти!

Скоро плотников стало уже шесть — «копачи», дойдя до воды, принялись тесать сруб для колодца.

Только раз за день прерывали они работу. В полдень, позванные Филей обедать, всадив в бревно топоры, шли к костру, крестились и, вытянув из-за онуч ложки, садились в кружок у котла. Ели истово, неторопливо, но через полчаса над взгорком уже снова разносился веселый перестук топоров — тюк-тюк, тюк-тюк-тюк — и росли навалы сверкающих на солнце, готовых к постройке бревен.

Скоро Сергей и его нянька узнали, что кучер Фома и лакей, он же повар, Филя не похожи не только по внешности, но и по характеру. Сразу по приезде Фома помог Филе разбить барский шатер, или, как все приезжие называли — кибитку, перетащил в нее особо тяжелые тюки и мешки, устроил шалаш на оглоблях, под которым ночевал, наконец, сгородил рядом коновязь. Но после этого Фому как будто подменили. С утра до вечера босой, в вытертых плисовых штанах и рубахе распояской, он, сидя под телегой, ковырял шилом сбрую да мурлыкал вполголоса какие-то особенные песни, в которых только и можно было разобрать: «Лошадя мои, лошадя, лошадя жадобныи…» Или, свистнув как-то особенно, отчего кони разом наставляли уши, Фома подходил к ним вразвалку, отвязывал всех, бросал кафтан на спину вороного, вваливался на него животом и, даже не поспев сесть как следует, пускался на большую дорогу, сопровождаемый всеми булаными и гнедыми, бежавшими сзади, как на привязи. А там поворачивал к Ловати, переезжал на низкий берег и располагался в молодом перелеске. Спутанные лошади ходили вокруг, щипля первую травку, а Фома раскидывался среди них на кафтане и часами дремал, подставляя солнцу рыжеватые кудри затылка и красную, как кумач, шею.

На насмешки Ненилы, будто так и бока пролежит, Фома отвечал:

— Эва-ста! Три месяца ехали, сколь ночей не доспато. Мне небось добро бариново доверено было. Надо и отдох брать.

А когда Ненила замечала, что и ночей бы хватило отоспаться, Фома возражал:

— Ночами я рази сплю? Я за лошадя в ответе. Пока конюшни не поставили, долго ль до греха? Хотя оны меня будто другого собаки знают, а вдруг какой цыган слово и проти меня возьмет?

Очевидно, и дяденька думал нечто подобное, потому что давал Фоме полную волю.

А Филя все время что-то делал. Вставал на рассвете, бежал за водой, собирал кору и щепки, разжигал костер. Над ним в медных котлах готовилась пища. В большом — для «артели», для плотников и Фили с Фомой, в меньших трех — для Семена Степановича. А в то время, когда стряпня не требовала присмотра или у котлов становилась доброхотная Ненила, Филя чистил бариново платье, вытряхивал и проветривал подушки и ковры, проверял поклажу, оставшуюся в тюках, как он говорил, «до нового жилья», и, наконец, довольно чисто латал и подбивал обувь.

Дяденька теперь не только что-то мерил шагами и деревянной саженью на взгорке, но еще чертил на бумажном большом листе, сидя за столиком, который перед кибиткой поставили плотники.

Однажды он подозвал бродившего поблизости крестника, посадил рядом, дал изюму, но наказал сидеть смирно, не мешать. На другой день уже сам Сергей, осмелев, влез на лавочку и стал засматривать в бумагу.

— Знаешь ли, что рисую? — спросил дяденька. — План усадьбы нашей. Чтоб не кой-как строить, а по порядку. Вот смотри — самое сие место. Тут круча, а вон большак мимо пошел. Все — как сверху птице видать. Понял? Тут дом маменьки твоей обозначен, в котором и тебе жить. Тут мой домик, поменьше. Захочешь — и у меня поживешь. Вот тут колодец, кругом его конюшни, хлева. Тут амбары, рига. А вот людские избы. В самой махонькой Фоме с Филей житье отведем. Ее первую строить начнем на неделе, чтоб, коли дожди ударят, было им где укрыться и кушанье готовить… Поставь-ка сию коробушку наземь… — Дяденька подал Сергею шкатулку, где лежали карандаши, перья, кисточки. — Смотри на нее сверху. Вот так же мы и постройки здесь будто видим. Смекаешь?

— Ага, — сказал Сергей, хотя в это время больше думал, как попросить карандаш да почертить на тесине.

В тот же день произошло важное, с чего началась настоящая Сергеева привязанность к дяденьке. Сидя рядом на лавке, когда Семен Степанович полдничал, Сергей, конечно тоже что-то жевавший, засмотрелся на дяденькины зеленые сафьяновые сапожки, такие востроносые, чистенькие, в мягких складочках.

— Нравятся? — спросил Семен Степанович.

Сергей кивнул.

И вдруг дяденька звонко хлопнул ладонью по колену:

— Так ведь забыли! Эй, Филя!

Тот подбежал:

— Чего изволите?

— А что вместе с моими сапогами у татарина купили?

— Ахти, батюшки! И то!.. Тотчас сыскать прикажете?

— А то опять забыть?

Филя убежал в кибитку и через несколько минут подал дяденьке пару маленьких ярко-красных сафьяновых сапожек.

— Померь-ка, крестник, — сказал Семен Степанович.

У Сергея перехватило дыхание. Схватил сапожки в охапку, прижал к груди. Пахло от них чем-то вкуснейшим, скрипели под рукой прекрасно и цветом были красивее всего, что есть на свете.

— Целуй ручку крестному, — шептала над ухом Ненила.

— Ты лучше померь, влезут ли, — приказал дяденька.

Все прижимая обнову к груди, Сергей вытянул вперед ноги. Нянька сняла его порыжелые, деревенской работы башмаки и, разгладив чулки, натянула один за другим красные сапожки. Как плавно скользила нога по сафьяновому ярко-желтому поднаряду, как вольготно шевелились внутри пальцы!..

Ненила поставила Сергея на ноги. Щеки его пылали, руки сами вскинулись вверх — не то в пляс хотел пуститься, не то захлопать ими. Смотрел на свои сапожки и не мог насмотреться. И вдруг повернулся к дяденьке, схватил за руку, но не поцеловал, а только припал крепко-крепко щекой и носом.

— Ладно, ладно… Радуюсь, если впору пришлись, — сказал Семен Степанович.

Потом Сергей опять влез на скамейку и велел Нениле снять сапожки. Хотел еще их потрогать, рассмотреть. На каблучках набиты серебряные гвоздики, задник прострочен желтой дратвой. А носочки-то! Кончики вострые и малость задраны…

По дороге на обед Сергею стало жалко, что сапожки запылятся. Он велел Нениле посадить себя на закорки, хотя уже давно отпихивал, если хотела его понести.

Когда зашли в матушкину избу, на них сразу зашикали — Осип спал. Матушка шила на пяльцах, сразу заметила обновку и вполголоса похвалила. За ней шепотом стали расхваливать сапожки сидевшие за работой девки и больше всех Осипова нянька Анисья:

— Вот крестнику-то что дяденька пожаловали! Ты, Сергей Васильевич, благодарил ли крестного батюшку?

А Сергей все не мог насмотреться на сапожки. Чуть с крыльца не свалился — ступенек не увидел, когда пошли обедать в стряпущую. Там велел Нениле их снять, поставил рядом на лавку, прижал голенища локтем к боку. Даже поспать лечь согласился, когда нянька предложила — ведь их тоже рядом положить можно, — в сенях за занавеской, куда недавно перебрались из душной избы. Уложил между собой и Ненилой и гладил, пока не заснул.

Пробудился, как от толчка. В избе истошно кричал Осип:

— Дай, дай, хочу!

Сердце упало: сапожки! Где положил засыпая, у груди — там их не было. Ненила, раззява, ушла куда-то, — бери кто хочет!

Сергей вскочил и бросился в избу. Осип сидел на лавке с Анисьей, вертел красными сапожками, бил друг о друга.

Одним махом Сергей вырвал их и бросился прочь.

— Мне, хочу, отдай! А-а-а-а! — надсадно взревел Осип.

Дверь из сеней отворилась, на пороге встала матушка.

— Опять дитю изводишь, тварь! — гневно сказала она Анисье.

— Осип Васильевич играли сапожками, а Сергей Васильевич отняли, — доложила та.

— Дай сейчас Осиньке поиграть, — приказала матушка.

— Мои… дяденька мне подарил… во сне взяли… — лепетал Сергей, прижимая к себе сапожки.

— У, волчонок! Не слышишь, бедное дитя криком извелось? — говорила матушка, насильно разжимая его пальцы. — А за то, что не дал добром поиграть больному братцу, мы их совсем Осиньке подарим. Не плачь, сердце мое, не плачь, сирота! Вот, играй на здоровье!

Сергей ушел в сени, сунулся на постель, закрылся с головой. Он не плакал. Злоба и негодование жгли сердце. Не в первый раз его обижали, отбирая то игрушку, то лакомый кусок, стоило Осипу потребовать. Но так горько еще никогда не бывало. Лежал лицом в подушку, сжимая кулаки, и шептал:

— Ужо вам, сучьи дети!.. — самое злое слово, какое знал.

Не помнил, как кончился день, — все лежал, отвернувшись к стенке. Брыкнул пытавшуюся утешать Ненилу, отпихнул ее руку, когда снова пришла с каким-то куском. Горе и обида затопили душу. Так и заснул без слез, сжавшись, как-то одеревенев.

Проснулся рано — солнце только вставало — и сразу вспомнил про сапожки. Где они? Осторожно перелез через спавшую Ненилу. Прокрался в горницу — двери в сени были распахнуты. На полу храпели девки. Сапожек не видно. Осип спал на составленных лавках, за матушкой. Наверно, они там. Зашел в ноги. Нет, не видать. Спрятали, сучьи дети…

Неслышно оделся, не обув постылые башмаки, вышел на двор. За рощей затюкали топоры… Дяденька! Ему скорее сказать!

Семен Степанович сидел в халате перед кибиткой и пил что-то черное из чашки. Филя с подносом под мышкой стоял подле.

— Что, крестник, невесел? — спросил дяденька, всматриваясь в Сергея. — Что таково рано да без мамки?

Продолжая глядеть в насупленное лицо, он притянул к себе мальчика, положил ему руку на голову и мягко провел «против шерсти», от лба к затылку. И вдруг от этого прикосновения, от знакомого запаха всегда ласковой руки Сергея как прорвало изнутри, что-то подкатило к горлу.

— Сапожки, сапожки взяли, сучьи дети! — выговорил он и повалился в колени Семена Степановича.

— Кто взял? Зачем? — спрашивал дяденька.

Но Сергей уже не мог отвечать — судорожные рыдания трясли его.

Семен Степанович отнес крестника в кибитку, уложил на свою еще не убранную постель, покрыл одеялом и, сев около, гладил по голове, повторяя:

— Полно, брат, все поправим… Полно…

Потом Филя побрякал посудой, и дяденька, приподняв Сергея, поил чем-то сладким и теплым, что они называли шербетом. Слезы перестали бежать, но Сергея все еще колотило. Его опять закутали, подоткнули со всех сторон мягкое, легкое, теплое одеяло.

— А теперь достань-ка лекарство настоящее, — скомандовал Семен Степанович. — Давай, брат, те уж Осипу оставим, ладно? Ведь ему сапожки отдали? А сии зато никому, никак…

И с этими словами на одеяло легла вторая пара красных сапожок, точь-в-точь как вчерашняя, только, никак, еще краше — на светло-синем, васильковом каком-то подбое. Потом Семен Степанович приподнял одеяло и сунул их Сергею в руки.

— Сии никому не отдадим, — повторил он, — слово даю…

От слез ли, от тепла ли или от сладостного запаха красных сапожек и ощущения, что они здесь, с ним, его собственные, только Сергей вдруг почувствовал полное успокоение, а через несколько минут веки его сомкнулись, и он блаженно заснул.

Защитник и судья. За разделом усадеб — раздел племянников

Проснувшись, услышал пониженные голоса за кибиткой, верно, около дяденькиного столика.

— Так не впервой, говоришь? — спрашивал Семен Степанович.

— Частым-часто, батюшка, — отвечала Ненила. — Сергей-то Васильевич сами завсегда поделются не то что с братцем — с ребятами дворовыми, яблочком, пирожком, — что ни есть, от всего кусить дадут. А тут не захотели уступить. И то сказать — дарят-то красной обновой впервой сроду, а обид сколько уж принято? Хоть за Гришку кучерова когда просить стал…

— Что за Гришка такой? — спросил дяденька.

Ненила рассказала, как было.

— Эко неладное у вас творится! — сказал Семен Степанович. — Да уж больше без моего ведома она человека с места не стронет. А ты скажи, отчего к Сергею такая несправедливость?

— И то гадаем, батюшка. Думаем, Сергей-то Васильевич на барина покойного лицом схожи, а они барыню крепко бивали. Да еще вон какие здоровенькие растут, а Осип Васильевич в матушку уродились и лицом и норовом, да хворые…

Дяденька сказал:

— Ну ладно. А по нонешному делу вот что: ежели и вторые Осип снова зачнет нудить, то прямо ступай ко мне, а уж я с сестрицей разберусь. Они ведь для Осипа и куплены были, да полагал малость пождать, чтоб подрос.

— Слушаю, батюшка. Заступись ты за нас, сирот.

Увидевши вторые сапожки, Осип стал было их требовать, но Ненила что-то вполголоса доложила матушке, и та в сердцах велела ей с Сергеем тотчас идти на двор — «не злить бедного дитю…».

После этого происшествия Сергей стал ходить за дяденькой, как говорится, «хвостом» — почти неотлучно. Часто они с Ненилой оставались в «таборе» и обедать, благо матушка о них не вспоминала, а варево у Фили готовилось вкусное, особенно каша с салом, называвшаяся не по-нашему — «кулеш».

— Ну, ординарец, выступать! — командовал утром Семен Степанович, давая Сергею моток бечевки, а сам беря корзинку с колышками и план.

Дымя трубкой, дяденька вышагивал по будущей усадьбе, вымерял что-то, заглядывал в план и втыкал колышки, а Сергей привязывал бечевку, натягивал, ровнял линию по его команде.

— К реке подай малость, — говорил Семен Степанович, присев на корточки и прищурив один глаз. — Ладно, вяжи. Ужо будешь лагери разбивать, вспомянешь… Хочу я, брат, все соблюсти, чтоб и потомкам твоим тут жить не противно, — между постройками пошире и вид с дороги на усадьбу приглядистый…

А на местах, которые они первыми обозначили, уже ставили людскую избушку, за ней конюшню и рядом временный навес для разного потребного при постройке и чтоб обедать «артели» в жару или в дождь. А плотники всё тесали бревна, теперь уже на барский дом, и отдыхавший с месяц Фома каждый день впрягал гнедых в волокушу, чтобы возить валуны с полей «под углы».

Только один раз дяденька рассердился на Сергея. В то утро чужие возчики выкладывали под навес привезенные на двух телегах переложенные куделей разноцветные плитки. На некоторых выступали голубые и желтые узоры — цветы, травы, — другие были расписаны человечьими фигурками, зверями, лодками на воде.

— А знаешь ли, что из них к зиме соберут? — спросил дяденька, наблюдая, как плитки ложились рядами на солому.

Сергей впервые видел такие красивые рисунки и продолжал молча сосать палец в ожидании, что дяденька сам объяснит, для чего они назначены.

— Вынь пальчик из роту, Сергей Васильевич, ответь крестному, — сказала Ненила и потянула своего питомца за локоть.

А он, как не раз уже делывал по материнскому примеру, крепко сунул няньке в бок кулаком, проговорив матушкины же слова:

— Отстань, зуда!

И вдруг ласково лежавшие на его плече дяденькины пальцы дернулись вверх, пребольно защемили ухо и крутнули раз и второй.

— Ишь ты, щенок! — сказал Семен Степанович. — Нянька ему разумное толкует, а он одну лапу еще сосет, а другой уж тиранствовать норовит!

— Что ты, батюшка! — испугалась Ненила. — Да пусть дитятко и побьет, разве меня убудет? У него и силы еще нету. Уж ты с него не взыскивай, и от матушки почасту наказан.

— Нет уж, коль хочешь мне любезен быть, так и скотину зря ударить не моги, не то что человека, — ответил дяденька и, повернувшись спиной, пустил из-за плеча облако табачного дыму.

Сергей хотел было в сердцах опять ударить няньку, да покрепче — силы у него вишь нету! За нее, холопку, ухо ему дерут!.. Но, будто чуя его мысли, дяденька круто обернулся и так насупил брови, как еще не видано было.

— Только тронь еще, я тебе зад вровень с красными сапогами доведу, — сказал он. — Или другое ухо покрепче закрутить?

Сергей собрался было зареветь, как бывало от матушкиных колотушек, но ухо уже почти не болело. Он отвернулся от дяденьки и не спеша, соблюдая достоинство, направился с пригорка. Сзади шла Ненила, а вслед им несся бодрый голос:

— Эй, Филя! Проверь-ка, на все ли печки карнизов хватит?..

И ответ:

— А может, лучше, Семен Степанович, чтоб печник разобрал? Бою-то, видать, нету.

— Чудеса! С барином будто с ровней! — бормотала Ненила.

Идти с утра на пригорок над Ловатью стало так привычно, что на другой день Сергей, выйдя с нянькой с матушкиного двора, не задумываясь, повернул в ту сторону, где тюкали топоры.

Семен Степанович сидел с трубкой на своей скамеечке. Он уже отпил кофей и заканчивал приказ стоявшему перед ним старосте:

— А бабам вели, чтоб нонешнее лето заместо грибов и ягод мох на конопатку носили… — Дяденька повернулся к Сергею: — Здорово, крестник! Идем-ка поглядим, как Филя будущие печки в ранжир разложил… — Семен Степанович оперся на плечо мальчика и направил его к навесу. — И запомни, любезный, что нельзя человека бить оттого только, что тебе захотелось, особливо ежели он тебе сдачи дать не может — слабее тебя или не смеет… Сладко ль тебе приходилось, когда тебя матушка бивала? И каково придется, ежели я бить зачну? Видал ли, чтоб я кого ударил? Ударить позволительно, лишь чтоб остановить несправедливое, чтоб слабого от сильного оборонить. Понял?

— Понял.

— Запомнил? Я повторять не люблю.

— Ага.

— Тогда гляди сюда.

Под навесом на соломе рядами лежали изразцы. Выпуклые цветы — с цветами, ягоды — с ягодами, звери и птицы из двух плиток — голова с туловом. И отдельно от них — плоские, подобранные по цветам голубых, коричневых рисунков на белом поле.

— Ну, как ты вот этакого зверя назовешь? — спросил дяденька, указывая на один изразец.

— Вроде свиньи, только нос долгий.

— То зверь заморский, слон называется и ростом с избу бывает. А вот тут людишки и подписано: «Индейской народ». Слышал про такой? Вот мы русские, есть еще турки, с которыми я воевал, пруссаки — и с ними я тоже малость подрался, когда молодой был, есть еще шведы — они под Нарвой твоего прадеда убили, — те все народы в соседних землях живут. А индейцы далеко, за морями, и совсем на нас не похожи, лицом темны, и видишь — мужики и бабы в юбках… А тут цветок и надпись: «Дух его сладок». Который человек грамоте знает, тот все посмотрит и прочтет. Вот я Филю своего обучил, и он тут все мог вчерась разобрать.

— Вырасту — тоже выучусь, — сказал Сергей.

— Сам не выучишься, а за науку матушке надобно деньги учителю отдать. Станет ли тратиться? Разве я даром выучу. Хочешь?

— Хочу…

— Ладно. Нет у нас букваря, да мы без него ухитримся…

Так началось Сергеево учение. Вместо грифельной доски служила посыпанная песком площадка перед кибиткой. Сначала Семен Степанович, потом крестник заостренной палочкой чертили на песке буквы и, уже вытвердив, шли отыскивать их на изразцах. За каждую накрепко выученную букву Сергей получал горсть изюма. Через месяц он знал их все и начал постигать склады. Но тут кончился сев яровых, все ступинские крестьяне взялись за барскую постройку, и дяденьке стало не до ученика.

Теперь только старики да малые ребята оставались по дворам. Плотничали более двадцати мужиков, другие копали ямы под фундаменты. Бабы и девки уходили с зарей «за болото» и приносили огромные вязки мха.

Однажды Сергей услышал, как дяденька наказывал Фоме назавтра рано ехать в Купуй — везти попа с причтом освящать закладку домов. И тут же велел Нениле предупредить матушку, что нынче, попозже, будет к ней. На взгорке шла такая суета, что и Сергей побежал с нянькой раз все равно дяденька придет в деревню.

Услышав эту весть, матушка ахнула и закричала на девок, чтоб живо подали гребень, зеркальце да грели воду — мыться ей и мыть избу, чтоб стряпуха резала и щипала кур да варила с ними лапшу. Поднялась ужасная кутерьма, как и в прошлый раз, только Осип орал, кажись, еще громче.

Дяденька пришел с трубкой-чертежом под мышкой. Приглашенный сесть, он мигнул крестнику на лавку рядом — садись, мол, сюда.

— Вот, сестрица, принес вам посмотреть брульон — как думаю разместить дома и службы, — начал Семен Степанович.

— Зачем же, братец, утруднялись? Что ни сделаете — все хорошо будет, — как в первом разговоре, поддакнула матушка.

Но Сергей видел, что она не в духе, — рот кособочился, как бывало перед затрещиной ему или кому из дворовых.

— Однако извольте послушать, — настаивал дяденька. — Ежели б на прежнем месте, по старому плану, то и говорить нечего, а раз иначе, то надобна апробация. Ведь вам жить, бог даст, не год, не два, — и начал раскатывать на столе чертеж.

Но матушка туда не взглянула.

— Постройка — дело не женское, — молвила она. — Но старое место, по мне, куда лучше для жилья — недаром его деды-прадеды ваши облюбовали.

— Деды-прадеды и грамоте не умели, а что в том хорошего? — возразил Семен Степанович. — И потом, сестрица, я в прошлый год еще вам докладывал про новое место. Оттого туда и лес и камень навожены — как теперь перерешать?

Матушка пуще скривилась:

— А я вот раздумалась, что раз двумя домами жить, то мне лучше по-старому строиться. В затишке, в низинке. А холопье дело перевезть все, куда наша воля будет.

— Помилуйте, сестрица, теперь каждый день на счету — ведь нельзя и мужичье хозяйство рушить! Сейчас не возить туда-сюда, а строиться надобно. И потом, рассудите: ладно ли будет вам на том месте есть да почивать, где брат Василий живот скончал? Каково будет про то вспоминать по сто раз на дню?

— От прежнего места несколько отступить надобно, — не сдавалась матушка — На нем на самом я опосля часовенку срубить прикажу, чтобы плакать в ее ходить, вдова неутешная…

Дяденька еще сказал, что ежели по ней, то надобно и бань, и конюшен, да и мало ль чего хозяйственного вдвое строить, но матушка стояла на своем. Когда же Семен Степанович встал, чтобы уходить, вновь заговорила сладким голосом:

— Я, братец, только на ваш спрос осмелилась… А ежели прикажете, я из вашей воли не выйду. Но в березняке, на юру, мне одной в дому жить никак не способно… Лучше избу простую срубить велите мне, горемычной, на старом месте.

Дяденька свертывал свой план и, не глядя в ее сторону, сказал Сергею:

— Вот, крестник, думал соседями ближними соделаемся, а выходит, будешь опять ко мне гостем.

На эти слона матушка прямо зашипела злостью:

— Ах, братец, вы об ём все! Да пусть хоть вовсе к вам с дурой нянькой переселится! Никто тут про них тосковать не вздумает. Мне с хозяйством вдовьим да с Осенькой хворым хлопот предовольно.

— Что ж, будь по-вашему, — ответил Семен Степанович, смотря на нее, как показалось Сергею, еще сердитей, чем на него после тычка Нениле. — Пусть Осип при вас растет да лелеется, раз хвор да слаб, а я хоть Сергея обучу кой-чему в службе полезному. Непейцыны всегда по военной шли, так и воспитывать сызмала не по-вашему надобно… Но уж прошу, — тут дяденька заговорил особенно раздельно, — чтобы попятного хода не случилось. Будет при мне до службы жить, то и все имение свое ему откажу, а Василия половина Осипу целиком пойдет. А вздумаете Сергея от меня отымать, то как бог свят — не видать ему копейки моей, и придется вам ту половину поровну меж обоими сыновьями разделить. За тем наблюду я весьма рачительно, как дядя и опекун, — словом, Осипа своего сами тогда обделите.

Сердито сопя в усы, дяденька взял свою шляпу и, не слушая, что еще говорила матушка, вышел. Сергей шмыгнул следом.

— Ладно, что надумал два дома рубить! — бурчал, шагая по улице, Семен Степанович. — Хитра, да и я не прост. Желает, вишь, под одной крышей. Нет, матушка, слава богу, раскусил тебя вовремя…

Сергей едва поспевал рядом, соображая, не лучше ль отстать. Такого сердитого дяденьку еще не видывал. Но тот вдруг приостановился, привлек его к себе и сказал:

— Выходит, ради тебя одного я весь сыр-бор затеял? Карьер порушил, полк бросил, в дыру глухую забился… Не велика ль цена за одного сорванца?..

В новом доме. Вахмистр, отпущенный «на свое пропитание»

Вот как случилось, что в Ступине на концах деревни в шестнадцать дворов выросли две барские усадьбы. В одной, на старом месте, водворилась с покрова матушка с Осипом, пятью девками и тремя семьями дворовых, а в другой, над Ловатью, на месяц позже, — дяденька с Сергеем и при них Филя, Фома и Ненила.

Дома были невелики: в матушкином — четыре барских покоя и девичья, а в дяденькином — два покоя ему да один Сергею с Ненилой. Соответственно людских изб на старой усадьбе срубили две, а на дяденькиной так и осталась одна, с которой начиналась постройка.

Приехав освящать новое жилье, купуйский благочинный сказал Семену Степановичу:

— Почто толико малые соты себе уготовали? Уповали некоторые окрестные особы, что девицу из оных семей браком осчастливите и полковницей наречете.

— Допрежь женитьбы надобно, батюшка, обзавестись кой-чем, окроме стен да чина, — отвечал дяденька, посмеиваясь.

— А на что ж приданое от веку положено? — не унимался иерей.

Трое ближних соседей, позванных в тот день обедать, убедились, что действительно в доме есть пока одни стены. Новосельную трапезу накрыли на столах, сбитых на скорую руку из тесу. До морозов срубили еще из оставшегося лесу баньку, на спуске к реке, а потом всю зиму в теплых сенях дяденькиного дома работали два плотника — ладили по его указке лавки, столы, стулья, большую часть которых уносили в матушкину усадьбу. В свободное время к плотникам пристраивался Филя; он помаленьку учился их делу — строгал обзаведение своей с Фомой избушки. Так и вошла эта зима в память Сергея запахом смолистых стружек, слышным за дверью шорханьем рубанка, постукиванием деревянного молотка по нагелям, легкими шагами лапотных ног вокруг верстака.

Дяденька три раза по зимнему пути ездил во Псков, гостил но неделе у какого-то своего, как говорил, «однокорытника». Сергею, кроме пряников и черносливу, он привез грифельную доску и сильно потертый глобус, а себе книг и портрет Петра Великого в рамке под стеклом. Книг и летом в углу кибитки лежало десятка три, привезенных с Дуная, а к концу зимы стало столько, что плотники сделали для них полку. Поговорив с утра со старостой, пройдясь с ним по усадьбе, по деревне, Семен Степанович с час занимался с Сергеем, диктовал ему слова и цифры. Потом искали на глобусе части света, главные моря, горы. После этого Сергею разрешалось бежать на двор. Дяденька запретил Нениле ходить за барчонком по пятам, наказал только наведываться к тому месту, где он играет с ребятами.

К матушке они с Ненилой ходили не часто, да и незачем было — там не замечали появления старшего сына. Войдя в чистую горницу, где барыня сиживала за рукоделием, окруженная служанками, Ненила стаскивала с Сергея верхний кафтанчик и сажала на лавку у двери, а сама шмыгала в девичью. Послушав капризных выкриков Осипа, того, как матушка бранит Анисью, надышавшись спертым воздухом, Сергей тихонько устремлялся за нянькой, чтоб скорее выбраться на заднее крыльцо и бежать в дяденькину усадьбу.

До чего же все в этих домах делалось по-разному! У матушки печи топились обязательно с подкладкой, чтоб к ним не притронуться. Тепло берегли, фортки заколотили наглухо — боже упаси сквозняку! Ели много, жирно, до оханья и бреда во сне. Спали тоже много — кроме ночи, еще после обеда часа по три, тепло укрывшись в любое время года. Жгли круглые сутки лампады перед образами. Не боялись тяжкого духа и нечистоты — какой дом без тараканов? Мылись один раз в неделю — в бане по субботам, а по утрам промывали только глаза да барыня полоскала слегка рот.

А у Семена Степановича фортки поднимались в каждом покое утром и перед сном. Курил хозяин в сенях или на крыльце. Есть ходили в людскую избу — дяденька не любил в доме запаха кухни, — и все садились разом за стол, только он, конечно, во главе, под образом. Днем не спал никто. Лампаду зажигали в одной чистой дяденькиной горнице под праздник. Каждое утро Филя вносил дяденьке таз с холодной водой или снегом, и, в то время как Семен Степанович фыркал и кряхтел над ним, Ненила обязана была так же умывать Сергея. Поначалу он стучал зубами, но скоро стал хватать пригоршни снегу и тер шею и щеки, охая в подражание тому, что слышалось за стеной. А по субботам Фома парил обоих в бане, после чего пили сбитень и ели ржаные «солдатские» сухари, сидя рядом на низкой скамеечке спиной к теплой печке в дяденькиной спальне.

Перед сном Ненила и здесь часто рассказывала Сергею сказки. Послушать приходил Филя, а то и сам дяденька отворял дверь на свою половину и тушил там свечу. Говорила она теперь, пожалуй, еще лучше и если повторяла сказку, то придумывала что-нибудь новое, отчего слушать никогда не надоедало. Филя восхищался:

— Ишь ты, как развела! — И прибавлял с укором: — Да ведь нехорошо, поди, придумки свои в сказку впущать?

На что она, смеясь, отвечала:

— А думаешь, до меня все одинако сказывали? Не молитва — всяк свое слово добавит…

Иногда от услышанного Сергею во сне мерещились страхи. Лез в их горницу Полкан-богатырь с песьей мордой и красным слюнявым языком между белых острых зубов. Сергей начинал хныкать, и мигом просыпавшаяся Ненила шептала:

— Ш-ш-ш, батюшка… Чего тебе бояться, когда рядом дяденька спят? Они всех ворогов побивали, нам Моргун-солдат сказывал, и тебя в обиду не дадут…

А в начале апреля, в самую распутицу, людей в дяденькиной усадьбе прибавилось — нежданно-негаданно прибыл этот самый вахмистр Моргунов. Приехал верхом на рослом карем коне, с туго набитыми седельными сумами, при сабле и пистолетах, в епанче и шляпе, но без левой руки. Из рукава овчинной куртки, что была поддета под епанчой, торчал черный железный крюк, на который ловко нацеплялась сделанная из повода петля.

Семен Степанович, выскоча на крыльцо, долго обнимал Моргунова, называя «душа-Ермоша», и у обоих жалобно морщились лица. Потом дяденька приказал Фоме выводить и кормить карего, Филе — топить баню, а сам повел Моргунова в людскую. Тут приезжий так приналег на еду, хотя управлялся одной рукой, что Ненила после говорила Филе:

— Видать, всю дорогу вполсыта ехал…

Потом хозяин с гостем и с Сергеем пошли в дяденькину горницу и сели — Семен Степанович с крестником у стола, а вахмистр на лавку у печки. Дяденька набил две трубки, и они так задымили, что скоро застлало комнату, и почти невидимый хозяин спрашивал:

— Полторацкий как?

— Премьер-майор теперь, вам кланяться наказывал.

— А Сухово-Швейковский?

— Помер осенью от старой раны… При вас ведь будто совсем поправился, а с духова дня кровью плевать стал.

— А Галкин?

— Женился на молдаванке, приданое, сказывали, богатое взял.

— А ремонт новый каков?.. А много ль больных в полку?..

Между вопросами дяденька сказал Сергею, чтоб шел к Нениле — нечего дышать дымом. Но разве можно уйти? Лицо у приезжего коричневое, как седельная кожа, черным крюком ловко за ухом почесывает, а медали две — как у дяденьки, но ленточки выцвели, совсем белые стали…

Пересказав полковые новости, Моргунов перешел к тому, как в октябре ему три пальца «надрубил до косточки» своего же эскадрона пьяный драгун, которого обезоруживал, чтоб не изувечил кого саблей. Рану сразу промыли водкой и засыпали порохом, но она все-таки загнила. Вся кисть стала чернеть, и полковой лекарь отхватил разом по самый локоть. От вони и бескормицы в гошпитальном домишке Моргунов хотел сбежать в эскадрон, но сам полковник прислал ему жареного барана и ведро водки с красным перцем, потом господа офицеры еще два ведра и барана. Тут он и все больные, что поблизости находились, стали хорошо поправляться. А как протрезвел, то рука болела куда меньше. Вскоре полковник потребовал его к себе и сказал: «Жаль расставаться, как ты из самых старых в службе, еще в Берлин ходил, но только по увечью в строю тебе служить больше невозможно. Выпишем, как захочешь — в инвалидную команду или на свое пропитание». Тут Моргун вспомнил, что дяденька звал жить к себе. Полковник то одобрил и приказал выправить бумагу и выковать крюк да господа офицеры собрали пять червонцев, саблю и пистолеты. А капитан Минин, прослышав, куда хочет пробираться, сказал: «Вот письмо в Елисаветину крепость к поручику одному, он тебе коня даст, хоть немолодого, но доброезжаго и на ноги крепкого, отведи Семену Степановичу. Я ему должен остался, но денег не имею, а конь в хозяйстве сгодится, и ты не пешой пойдешь». Чего лучше? Купил в крепости у сербиянина седло, кожух да и поехал. Выехал на сретение, а добрался недалече до пасхи.

— Так поживи пока, Ермоша, хоть тут или в теплых сенях, — сказал дяденька, выслушав всю повесть. — В людской будет вам тесно. А летом ужо срубим тебе отдельное жилье, где сам выберешь из всей усадьбы…

Но пожить в отдельной избушке Моргунову не довелось. Через несколько дней Ненила и Филя пали дяденьке в ноги и просились ожениться. Семен Степанович сказал, чтоб шли к барыне за дозволением, как она не коренная ступинская, и что он, дяденька, готов заплатить за такую работящую девку, раз идет за его человека. Но они вместе заголосили, чтобы сам просил, — барыня, мол, Нениле откажет из одного карахтера.

В святую ночь Семен Степанович с Сергеем ездили в Купуй к заутрене. Матушка, которая тоже сбиралась с Осипом, потом забоялась плохой дороги, но позвала дяденьку к себе разговляться. Сели за стол, когда уже брезжило, и Сергей скоро заснул, уткнувшись крестному в колени, отчего не слышал торга про Ненилу. Потом узнал, что матушка едва согласилась, взявши небывалую цену в пятьдесят рублей, как за самого исправного мужика.



Во вторник на фоминой Сергея уложили спать в дяденькиной горнице, а чуть свет в усадьбе поднялась суета. У колодца фыркали лошади, покрикивали на них Фома и Моргун. Семена Степановича не было видно, а за стенкой слышались женские голоса — не то пение, не то причитания, — там убирали невесту. Вошла матушкина девка Паланька, одела Сергея, подала умыться — не как он привык, а по-ихнему, горсточкой теплой водички, — и сказала, что скоро ехать в церковь и дяденька звал в людскую к столу.

Поехали все, кто жил в дяденькиной усадьбе: Сергей, Ненила и Филя в тележке, с Фомой на облучке. А по сторонам скакали верхами Семен Степанович и Моргун, оба в полной форме, — синие с алым мундиры, белые штаны, белые перчатки с крагенами. Моргун и на крючок как-то перчатку приспособил. Звонко брякали сабли о стремена и серебряные медали на груди всадников. Весеннее солнце сверкало на их пуговицах и галунах, мелькало в лужах, стоявших в колеях дороги. От Ненилы и Фили несло конопляным маслом и дегтем — оба намазали волосы, надели новые сапоги. И Ненилу трудно было узнать в свадебном уборе — в низко спущенной на лоб парчовой рефеди с жемчужной поднизью.

С этого дня Моргун перешел к Сергею, и стал зваться его дядькой, Фома перебрался на сеновал, а молодые зажили в людской избе. И хотя Ненила прибегала по утрам одеть и умыть Сергея, но днем больше помогала мужу в стряпне, в уборке горниц, что-то мыла, стирала. Только еще во время еды она стояла около своего питомца, подкладывала лучшие куски да вечером приходила уложить его спать. И тут крутила носом, приговаривая вполголоса:

— Ладно летом — окошки открыты, а зимой как дитё в таком духе спать?..

Действительно, в горнице Сергея водворился крепкий запах табаку и конского пота. При этом Моргун никогда здесь не курил. Он истово набивал трубку, говорил негромко: «Пойти лошадей поглядеть» — и шагал через двор в конюшню. Только удостоверившись, что там все благополучно, и побормотав коням что-то назидательное, он садился на крыльце, доставал кресало и, прижав его крюком к ступеньке, ухитрялся высечь огонь для трубки. Но хотя вахмистр никогда не курил в доме, от лица его и рук, от одежды и сапог шел тот же дух, который окружал, хотя более слабо, дяденьку и постепенно стал казаться Сергею настоящим мужским и вполне хорошим.

Привык он и к железу, торчавшему из моргуновского рукава. Крашеный черный крюк, казалось, законно дополнял сильного, крепкого, будто выкованного походами и войной человека. А вот к обрубку руки, что направлял крюк, долго не мог привыкнуть. Нежно-розовый, беспомощный, оканчивавшийся на три пальца ниже локтя обрубок возбуждал в Сергее острое чувство жалости, смешанной с брезгливостью. Он старался не смотреть на него в бане или ранним утром, когда вахмистр садился на лавке и, морщась, растирал свою култышку. Старался не смотреть, потому что чувствовал — Моргун прочтет все на его лице. Разве приятно ему будет?..

Однако дяденька все-таки заметил, что Сергей отворачивается от увечья его старого однополчанина.

— Ты, брат, помни, что руку Ермолай потерял, других от опасности спасая, — сказал Семен Степанович, когда они остались одни. — Его култышке кланяться надобно.

Полковничьи советы. Трудна рекрутская школа

Весной Семен Степанович стал часто уезжать в поле верхом пли в тележке вдвоем со старостой.

— В том году строились, а нынче в хозяйство надобно входить, — пояснил он Сергею. — Ужо подрастешь малость, будешь со мной ездить…

В конце мая, когда дороги просохли, к дяденьке приехал из Пскова «однокорытник», с которым, оказывается, вместе учились в школе при Измайловском полку в Петербурге, а потом служили в драгунах. Офицер этот давно перешел в пехоту и теперь командовал псковским гарнизонным батальоном. Поэтому и мундиры на нем и на кучере-солдате были не синие, как на дяденьке с Моргуном, а менее красивые — зеленые, и настоящей бравости в них быть не могло. «Как пехоте сравниться с конницей?» — пояснил Сергею Моргун.

Но все-таки Алексей Иванович, как звали гостя, хоть ростом невелик и лицом рябоват, но улыбался приветливо, и дяденька, видать, его очень любил, а потому Сергей старался от них не отлучаться, насмотреться на приезжего, послушать разговор.

— По-прежнему спартанцем живешь — мало чем лишним владеешь, — говорил гость, сидя по приезде с дяденькой в его горнице, где для такого случая накрыли завтрак.

— Первое — пожар меня от хламу прародительского разом освободил, — отвечал Семен Степанович, — а второе — неужто господам тем уподобиться, что людей до полусмерти работами отягчают, чтоб рамы золотые по стенам развешать? Или с саксонской тарелки есть вкусней?.. Нет, брат Алеша, у меня рама только одна, — дяденька кивнул на походное свое зеркальце, — в кою свой постарелый лик обсматриваю, когда бреет меня Филя. Как натрет он медь сию клюквой с песком, — что твое золото горит. Насмотрелся я на дворянское житье в детстве и когда, помнишь, в Твери квартировали. Есть ли чему подражать?

— Как не помнить твои рацеи против роскошества. Недаром Катоном тебя называли, — улыбнулся гость. — Нынче небось уж соседей вразумлять не пробуешь?

— Куда там! — махнул рукой дяденька. — Заехал поначалу ради визиту, троих на новоселье звал. Но нет, поступки, речи — все моему противное. Лучше друг к другу и дороги не знать…

— Однако трудно совсем без кумпании, — настаивал гость.

— Без тебя или, скажем, Старицкого мне истинно трудно. Недаром к тебе зимой скачу душу отвести. А без таких?! Да мне во сто крат милей мои «Шумилов, Ванька и Петрушка». И еще Моргун приехал, с которым двадцать лет прослужено. Пусть уж соседи к братней вдове ездят, пироги да поросят убирают, а я с крыльца им вослед дым пущать стану…

— А к ней ездят-таки? Чего меня не представишь? Ведь молодая вдова, а я чем не кавалер? — шутил Алексей Иванович.

— Представить? — Дяденька покосился на Сергея. — Да госпожа бригадирша против нее — премудрая Клеопатра египетская.

— Неужто? Но как же твой братец… — Гость перехватил взгляд Семена Степановича: — Devant les enfants?[1]

— Ну да. Ступай, Сережа, скажи, чтоб Филя со стола привял.

На другое утро друзья прогуливались по роще над берегом, и Сергей вертелся около них.

— Вот где его матушке дом поставить хотел, — указал дяденька. — Там плановал сад разбить, тут — цветник… А вид-то каков! Ан не захотела барыня…

— Виды господа наши ни во что не ценят, — сказал гость. — Церкви ставить издавна выучились, за десять верст откроется и всю местность украсит. А как усадьба, то непременно в колдобине. Должно, со старины идет, чтобы людские и скотную часть видеть, зад от лежанки не отрываючи. Авось Сергей тут построится, когда домик твой ему с семейством тесен станет. Сколько у вас мужиков?

— Сорок шесть. И ему половина пойдет, моя то есть. Братних невестка любимцу своему целиком отдаст. Однако надеюсь, Сергей на землю разве в старости, по отставке, сядет. Мелкопоместным служить надобно, особливо ежели в деревне дядя старый за хозяйством присмотрит. — Семен Степанович привлек к себе крестника и оперся на его плечо.

— А он записан ли куда? — спросил Алексей Иванович.

— Нет еще. Брат, видно, про то не думал, а у меня в гвардии милостивцев нету. Может, к себе запишешь? А потом, когда в возраст придет, я в свой полк отвезу. Но, признаться, иногда про корпус для него думаю, хотя и там никакой протекции не имею.

— Ко мне записать всегда можно, — сказал гость, — но корпус, понятно, лучше в образовании. И есть у нас с тобой старый приятель, бригадир Милованов… Да, да, тот самый Сашка Милованов, шалопай и пройдоха, бригадир и в Военной коллегии персона. Прошлого года в Петербурге его встретил, так к себе затащил, угощал, покоил. Женился на обходительной барыне, каменный дом на Фонтанке взял, живет на барскую ногу. Про тебя расспрашивал, распинался, что готов однокорытникам все сделать. Хочешь, напишу ему, спрошу насчет корпуса?..

— Напиши, — согласился дяденька. Рука его снова притянула к себе Сергея. — Хоть и придется в таком разе года на три раньше расстаться, чем если б в полк…

— А то есть у меня в Артиллерийском корпусе свойственник — инспектор классов, ученый офицер. Хочешь, и ему напишу?..

— Нет, бог с ней, с ученостью. Лучше в сухопутный. Я бы хотел, чтоб он в мой полк вышел.

— А ты пока чему его учишь?

— Грамоте, счету. Ничего, не дурак и не ленив.

— Я бы на твоем месте еще езду прибавил. В корпус ли, в полк, а такого надобно, чтоб в обиду себя не дал. Кабы не ты, друг сердечный, чтоб со мной в школе сделали?.. А у тебя и Моргун — берейтор опытный — без дела сидит. Но сколько твоему jeune homm'y годков?

— Восьмой, а ростом вон какой вымахал. — Семен Степанович сжал тотчас напрягшееся в ответ плечо Сергея. — И силенка есть. Не киселем, как братец, а крутой кашей набит… Что ж, верно, пусть-ка Моргунову рекрутскую школу проходит…

Вскоре после отъезда гостя и началась эта школа. На то место, где дяденька хотел ставить матушкин дом, Моргун утром вывел оседланного Карего. За ним шли Семен Степанович с Сергеем и сели в стороне на принесенную заранее скамью. Моргун привязал к кольцу трензеля длинную веревку, отступил в середину пространства и что-то скомандовал. Карий повел ушами и вдруг побежал по кругу ровной, неспешной рысью.

Дяденька даже в ладоши ударил:

— Ну, добрый конь!

А Моргунов, став на середине «манежа», только поворачивался за конем да подыгрывал губами очень похоже на трубу: тру ту-ту, тру-ту-ту! Потом скомандовал:

— Галопом ступай!

И Карий немедля перешел с рыси на короткий веселый скок.

— Ну, спасибо Петруше Минину! — сказал Семен Степанович и, поднявшись со скамьи, спросил: — Не робеешь, крестник?

— Нет, — ответил Сергей твердо, но почувствовал, что у него под ложечкой захолонуло.

— Будем, Ермоша, сажать рекрута, — приказал дяденька.

— Стой! С коня долой! — крикнул Моргун и заиграл губами другой напев.

Карий тотчас перешел на рысь, на шаг и остановился.

— Гляньте, ваше высокоблагородие, так ли стремена пригнал?

Дяденька поднял Сергея, посадил на седло и всунул носок его в стремя.

— А ну, привстань! — скомандовал он. — Положено, чтобы твой же кулак стойком под тебя на седло лег. Дай руку! Вот так… Теперь заучи навсегда, как «Отче наш»: садиться и слезать с коня надобно с левой стороны, иначе сабля мешать станет. Левой же рукой держат поводья, а правая для оружия — сабли, пистолета, пики в бою, и шляпу перед начальством ею сымают, когда рапорт отдают. Запомнил? Второе — посадка… Привыкай сразу колени прижимать плотно, вот так, — крепче, как можешь только. И носки вовнутрь. Живот в себя втяни. Туда, туда его подбирай! Чем с утра тебя Ненила набухала? А корпус отваливай назад. Ну, пока все. Начинай, Ермолай Федорович.

— Шагом! — скомандовал Моргун.

И Карий переступил раз, другой, пятый.

— Рысью!

И конь, фыркнув, устремился вперед. Сергея так трясло, что забыл все наставления дяденьки.

— Колени крепче к коню! — кричал Семен Степанович, бежавший рядом, положив руку на заднюю луку седла. — Не трясись, как мешок на возу, поднимайся на стременах через шаг… Видел, как я езжу? Раз-два, раз-два…

— Галопом ступай! — скомандовал Моргун. — Тру-ту-ту, тру-ту-ту…

Карий тряхнул головой и поскакал. Сергея бросило вперед, он ухватился за гриву.

— Ноги, ноги жми! Корпус назад! — кричал дяденька, уже стоя около Моргуна посреди круга.

— Я жму! — отвечал Сергей, едва дыша, силясь откинуться от гривы и после нового толчка снова припадая к ней.

Так начались уроки езды, повторявшиеся каждое утро по часу. Уже со второго дня у Сергея ломило поясницу и ноги, но это было пустое перед тем, как потом стала саднить стертая седлом кожа. Он ходил прихрамывая и плохо спал по ночам, хотя с вечера Моргун мазал болячки какой-то пахучей мазью, приговаривая: «На службе не без нужды», «Где наука, там и мука» и еще что-то в столь же утешительном роде.

Плакавшая, глядя на это лечение, Ненила сунулась было к дяденьке просить, чтобы отменил урок, но услышала грозное: «Брысь, баба!» Однако в ближнюю субботу Семен Степанович осмотрел Сергея в бане и велел Моргуну прекратить манеж на неделю.

— Ничего, брат, таково у всех ездоков бывало, — сказал дяденька за послебанным сбитнем, который Сергей пил нынче стоя. — Вот одолеешь посадку, начнем в поле выезжать, к тому дому проскачем, Осипу-плаксуну покажемся. Только, пожалуй, надо тебе мундир драгунский к тому визиту построить. Как думаешь, Ермоша?

— Мы рекрута в первый день одевали, — поддержал вахмистр.

Сергей решил, что они пошутили, но в понедельник увидел, как Ненила распарывала дяденькин форменный кафтан, хотя и потертый, но вполне крепкий. Потом пришел дворовый портной Никишка, обмерил Сергея и стал раскладывать спорок на плотницком верстаке, вынесенном под не сломанный еще навес, и чертить его мелом. А Филя вставил пуговки с кафтана в прорезь особой дощечки, закрепил сзади щепочками и начистил суконкой до жаркого блеска.

Через три дня мундир был готов и развешан над лавкой, на которой спал Сергей. Он так горел синим и красным перелицованным сукном, что новый хозяин не мог отвести от него взгляда. И мундиром дело не ограничилось — Никишка шил теперь белый камзон и штаны, а Филя, сидючи на крыльце, чернил дяденькины зеленые сафьяновые сапожки. Из своих красных Сергей к весне совсем вырос, а не обувать же при мундире обычные башмаки деревенской работы, да еще латанные тем же Филей!

— Надевать весь убор станешь, как конную школу пройдешь, когда увижу, что звание драгуна не осрамишь, — сказал дяденька.

После таких слов Сергей едва дождался возобновления уроков — ноги, кажись, сразу болеть перестали.

И вот Моргун наконец научил его держать повод и отстегнул корду, но езда продолжалась все по тому же кругу. Потом стала подаваться команда: «Брось стремена!» — после которой требовалось держаться в седле только сжатыми ногами. Потом перешли к работе одновременно поводом и шенкелем — ногой от колена до ступни, — как послать, повернуть, остановить коня. Теперь Моргун не командовал нараспев, а говорил негромко: «Направо, назад ступай!» — и Сергей должен был, описав крутой полукруг, возвратиться на прежнее место и продолжать езду в обратном направлении. Правда, добрый конь, наверно, ловил-таки слова команды — уж очень быстро слушался он малейшего нажима повода, толчка каблуком своего не очень уверенного наездника. И Сергей в конце урока, по команде: «Огладить лошадей!» — с великим удовольствием трепал по теплой, чуть влажной шее.

— Ты бы Карему гостинца носил, — сказал Семен Степанович. — Горбушки с солью все кони любят. Только с ладони давай — вот так, — а то мигом без пальцев будешь. И кормить изволь после езды. Коня, как и человека, надобно награждать, а не задабривать.

— Горбушка, пока езжу, в кармане раструсится, — возразил Сергей.

— Значит, тряпицей ее оберни, а то под кустом в тень положи. Умом раскинь малость, не пошехонец, кажись!

И вот наступило наконец утро, когда дяденька сказал:

— Ну, Сергей Васильевич, хочешь льны поглядеть за Барановым ручьем? Тогда облачайся-ка в форму…

И кафтан, и камзол, и штаны — все оказалось великовато, все шито «на рост». Велики были и сапоги — голенища пришлось подвернуть внутрь. Но зато на каблуки Филя прибил настоящие шпоры, которые при каждом шаге позванивали — цан, цан, цан! Сергей был на седьмом небе, и помогавшая ему одеваться Ненила повторяла в восторге:

— Ох, енарал! Чисто енарал!

Когда же Фома у крыльца подсадил Сергея на Карего, она решилась попросить:

— Батюшка Семен Степанович, пригляни, Христа ради, за дитёй. Не ровен час, убьет его конь бешеный!

— Прямой Буцефал! — фыркнул дяденька непонятное слово.

Они рядом объехали дальние поля. Сергея переполняли гордость и любовь к дяденьке. И этим чувствам вторило все, что он видел и слышал: шорох хлебов под ветром, жаворонки в чистом небе и пестрые пятна рубах и сарафанов работавших крестьян.

Братец осип и его учение

Только через недели две, возвращаясь с полевой поездки, заглянули на матушкин двор. Семен Степанович отдал поводья оставшемуся в седле крестнику и пошел в дом. Лошади стояли смирно, и Сергей без помехи приосанился перед дворовыми, глазевшими на него и на богатое дяденькино турецкое седло.

В доме было тихо; наверно, гость с хозяйкой сидели в горнице, выходившей в сад. По вот меж людских изб показался Осип. Лицо перепачкано ягодами — видно, сидел в малиннике и оттуда увидел промелькнувших к усадьбе всадников. За ним бежала Анисья. Сосредоточенно посмотрев на Сергея, братец бросился в дом. Простучали по крыльцу башмаки, грохнула дверь, отброшенная нетерпеливой рукой, и вот уже до двора донеслось знакомое: «Хочу, хочу!» — и неразборчивые, захлебнувшиеся в торопливом крике слова, от которых у Сергея зашевелились опасливые мысли: «Не отняли бы мундир-то…»

Потом все стихло. Вскоре на крыльце показался дяденька, за ним матушка.

— И не просите, сестрица, — сказал Семен Степанович, приостанавливаясь на верхней ступеньке. — Ежели что бы случилось — конь копытом малость зашиб или наземь сбросил, — вы ведь голову мне снимете. А потом, по справедливости доложить, какая радость такою облома обучать, когда родному дяде ни когда здравствуй не скажет, а только орет как зарезанный: «Дай да подай!» Сергея я кой-чему уже выучил, ездит на коне, как доброму дворянину надлежит, через год-другой в корпус его отвезу, откуда офицером выйдет, образованным слугой отечеству. А вы своего таким медведем воспитываете, что удивлен, зачем ему конь, когда толком по земле ступить не умеет. Лицо, руки не умыты, одёжа не застегнута. Нет уж, увольте…

Матушка, скосившись куда-то за плечо — так кривлялась только при дяденьке, — что то заговорила просительное, будто воркуя. Но поглядывала и назад, в сени. Видно, не хотела, чтоб Осип сейчас выскочил, а может, наоборот, желала, чтоб услышал, как за него просит. Сергей подумал об этом мельком, потому что очень горько ему было — ведь ни разу не взглянула в его сторону. И еще — впервые стыдился за нее перед дяденькой.

Как ехали по деревне, Семен Степанович молча посмеивался с довольным видом. Только когда Фома принял лошадей и вошли в дом, он сказал:

— Ну, посмотрим, верен ли расчет моего заряда.

— Какого заряда, крестный? — спросил Сергей.

— Который нонче под стены некой Трои заложил. Понял?.. Учиться, учиться надобно, сударь! Тогда и про Трою ведомо тебе станет.

Конечно, барские дворы постоянно сообщались. Ненила по-прежнему дружила с матушкиной стряпухой, брат Фомы ходил на той усадьбе ночным сторожем. На другой же день в дяденькином доме стало известно, что Осип ревел до полуночи, а нынче начал со света, всё просится в науку к дяденьке, требует синий мундир Сергея, избил в кровь Анисью, укусил за палец самоё матушку. А вечером прибегала девка спросить, может ли барыня приехать по спешному делу, Семен Степанович ответил, что нынче принять никак не может, а завтра под вечер приедет к ней сам.

Пробыл он у матушки долго, и уже уложенный спать Сергей слышал, как, возвратись., говорил Моргуну:

— Отбился я, Ермоша, только до осени, сказал, хлопот по хозяйству много. А с сентября станут водить его к нам. Буду грамоту и счет вдалбливать, а ты на корде гонять. И, знаешь, вовсе не глуп неук, толь со не одну палку об него обломаем, так разбалован. Смекнул, отчего все зависит, и таким ягненком прикинулся, будто и не он матери родной руку кусал: «Возьмите меня в конную науку, дяденька, я буду стараться, как братец Сергей Васильевич». Откуда и слова нужные сыскал! А я в ответ: «Одной конной науки мало. Без грамоты и в седло не посажу. Да чтоб без крику и брыку, а то по-драгунски — разом штаны долой». Обещается, клянется…


Как-то в августе после обеда верховой солдат привез из Пскова казенный пакет. Приказав накормить человека и коня да отвести им хороший ночлег, Семен Степанович ушел в свой покой и закрылся на крюк, что случилось, кажись, в первый раз. Долго Моргун, Филя и Сергей слушали там шаги, а из окна тянуло на двор дымом — трубка курилась беспрерывно. На закате Филя, перекрестясь, решился спросить сквозь дверь, не угодно ли чего откушать, но в ответ раздалось только грозное ворчание. Однако поутру Семен Степанович вышел, как всегда, к Сергею и Моргуну и сказал по видимости спокойно:

— Отставка моя пришла. Выхлопотал генерал-аншеф, как обещался, патенты на чины, на орден, — все, что раньше не выправили. Тем службе моей конец. Отставной полковник Непейцын. Двадцать один год в полковых списках состоял… — Дяденька посмотрел вдаль, за Ловать. Потом повернулся: — Ну, так марш, команда моя единственная, в людскую. Ненила, поди, заждалась с кокорками…

Осип стал учиться грамоте на год позже брата, а езде — на полгода. Он приходил с Анисьей после дяденькиного завтрака и сидел у него час, пока Сергей готовил заданное накануне. Потом шел к Моргуну и, отъездив, тотчас уходил домой. Учился прилежно, делал быстрые успехи, и дяденька однажды сказал Сергею, когда ехали рядом по гулкой осенней дороге, теперь уж без особой цели, а только чтоб «промять» лошадей:

— Учись, брат, а то Осип обгонит. Вострый мальчишка, может далеко пойти. Жил до семи лет одним чревом, теперь проснулся разум. Коли откроется и душа, то станете точно братьями, а нет — так и пройдете жизнь, одним молоком вспоены, на одной доске учены, а нутром чужие…

Не ленился и Сергей. Бойко и без ошибки складывал и вычитал до сотни, бегло читал по светской и церковно-славянской печати, чернилом выводил ровные строки с прописей, изготовленных Семеном Степановичем. С того случая, когда за толчок Нениле дяденька выдрал за ухо, у них не случалось размолвок.

С младшим братом шло не так гладко. Двум столкновениям этой зимы Сергей был свидетелем. Однажды Осип пришел на урок в синем новом кафтанчике и высоких сапожках — совсем как у Сергея на езде. Но дяденька не стал с ним заниматься.

— Когда позволю, драгуном станешь ходить, — сказал он. — Мундир брату за успехи в науках построен. Ступай домой, переоденься, да живо! Сколько проходишь — на столько меньше нонче урок будет…

И своевольный Осип, глотая слезы, убежал, чтобы через полчаса возвратиться тоже бегом в обычном кафтане. И за ним, красная, потная, едва поспевала Анисья.

— Видать, приспичило учиться-то, — сказал Семен Степанович, обсуждая за обедом утреннее происшествие. — А уж, должно, задал он жару в том доме за здешнюю незадачу!

Другой раз, уже к весне, возвращаясь с «проминки», дяденька с Сергеем, въехав в Ступино, увидели у крестьянской избы Осипа, который ожесточенно хлестал вербным прутом маленького щенка, раскорячившегося перед ним на талом снегу. Рядом топтался мальчик, видно хозяин щенка, и всхлипывал, отвернувшись от экзекуции. Конечно, тут же стояла и Анисья, безучастно глядевшая на происходившее. Она предупредила бы своего господина, если бы увидела дяденьку, но стояла спиной к подъезжавшим.

Семен Степанович осадил вороного, махом, как молоденький, спрыгнул наземь и, схватив сзади Осипа за уши, закрутил их куда крепче, чем в памятном Сергею случае. Осип взревел, уронил прут и забился, пытаясь брыкнуть невидимого врага.

— Стой смирно, а то хуже сделаю! — сказал дяденька не своим голосом, поддавая коленом под зад Осипа. — Я живодеров не милую… Тебе что кутенок сделал? А? Жаль, сука тебя не кусила. — Он отпустил уши племянника, но тут же перехватил его под живот, перевернул и отвесил несколько полновесных шлепков. — Хорошо кутенку было? Сладко? Ступай, жалуйся матушке своей! Но коли пожалуешься, то ко мне не моги больше и ногой…

Он выпустил наконец Осипа, и тот, воя, бросился к матушкиной усадьбе, сопровождаемый жалобно голосившей Анисьей.

— Как было дело? — спросил дяденька у мальчика, который, подобрав скулившего щенка, посадил его за пазуху.

Дверь избы скрипнула, вышел старый крестьянин и поклонился:

— Да сидел Ивашка, батюшка Семен Степаныч, на крыльцах с кутенком, а мимо барчук идут. Прутом по ветру хлысть да хлысть! Любо ему, как хвистит. Увидел кутенка: «Клади наземь, пороть буду!» Ивашка было просить стал, он и его прутом. Клади и всё! Тут и Анисья: «Клади сейчас! Слышь, барин велит!»

— А потом возмущаться станут, когда «рабы неблагодарные» из пожару их тащить не бросятся, или, к Пугачу приставши, их, благодетелей своих, на осину! — ворчал дяденька, когда тронулись к дому. — Помни, Сергей, — сказал он через несколько минут, — еще у древних римлян писано, что без любви к животным, которые нам служат, не можно почитаться порядочным. Надобно добром платить за службу, за преданность…

На другой день Осип пришел в обычное время и стал в дверях с опущенными глазами.

— Сказал матушке про баталию? — спросил дяденька.

Осип мотнул головой — нет, мол.

— Так Анисья, поди, сказала?

То же движение.

— Как же не заметила, что уши распухли?

— Сказал — на уроке меня наказали.

— Ну, коли так, то садись. Да гляди у меня — еще раз сживодерничаешь, не видать тебе моей науки до смерти!

Пересказывая Моргуну этот разговор, Семей Степанович закончил:

— Может, и выйдет из него человек?.. Умом-то не в матушку…

Ступинские зимы

Теперь сказки Ненилы чередовались с «бывальщинами» Моргуна. В декабре ударили такие морозы, что печку, которая обогревала спальню Семена Степановича и горницу Сергея, приходилось топить по второму разу, вечером. Может, дяденька по любви к свежему воздуху и держал бы сожителей в прохладе, но Моргун однажды пожаловался, что у него к ночи, как ни кутай, стынет обрубок, и Семен Степанович не мог устоять перед столь деликатно выраженной просьбой старого соратника. Около этой топившейся вечером печки и собирались слушатели. Верно, язык Моргуна особенно хорошо развязывался потому, что он, снявши крюк, мог засунуть цельную руку в пустой рукав и погладить натруженную за день култышку. И еще потому, что дяденька разрешал здесь курить, пока дым вытягивало в печку. А известно — с трубкой, да еще раскуренной от уголька, всякий рассказ выходит складнее.

Земли, где довелось побывать вахмистру, были разные — Пруссия, Польша, Молдавия. Вот и рассказывал, как тянулись походом от одной границы России к другой, как жгло драгунов жаркое, пуще этой печки, солнце, знобил степной ветер, мочил до костей дождь, как стояли в деревнях с чудными названиями и во многих оставили на вечный покой кого-нибудь из товарищей…

А Семен Степанович сидел в сторонке, никогда не подсаживаясь к огню, и нет-нет вставлял свое слово:

— Помнишь, Ермоша, как под монастырем Варакешты мы на янычар ударили… Они еще строятся, а мы как вылетели из-за рощи…

— Как не помнить, — отвечал Моргун. — Еще поручика Елагина делибаш легкой сабелькой развалил от плеча до седла, — я впервой такое увидел. Да и мы ему не спустили, не ушел далече…

— А как ты с Букиным молдаванкам вызвались виноград ногами мять, а к вечеру и без хмеля стоять не могли!

— Известно, ваше высокоблагородие, без привычки разломило хуже первого похода, ну и выказаться перед бабами старались…

В отличие от сказок Ненилы, которые не полагалось перебивать, Моргуну, когда раскуривал трубку или начинал покачивать, как младенца, занывшую култышку, можно было задавать вопросы.

— А каковы немцы собой, Ермолай Федорыч? — спрашивал Филя.

— Вроде наших костромских — белые да сырые, глаза большие, коровьи, серые. Ничего народ — рослый и работать не ленивы.

— А изюм-ягоду, что барин с Туречины привезли, синяя такая, в каких печах сушат? — интересовалась Ненила.

— На самом на жарком солнцепеке ее вялят, бабонька, — отвечал Моргун. — Та ягода «виноград» зовется, потому из нее вино давят да в бочках годами отстаивают. Но сколько ни стоит, все против нашего хлебного слабовато.

Сергей чаще берег свои вопросы на завтра: он знал — Семен Степанович охотней и обстоятельней расскажет все после урока.

— Кто же такие сербияне, дяденька, у которых Ермоша седло в крепости купил да вчера опять о них помянул?..

И Семен Степанович рассказал о сербском народе, который говорит похожим на наш языком, происходит из одного с русскими племени — славянского, а живет под игом турок и австрийцев, о том, как несколько тысяч сербов лет двадцать назад выселились в Россию, получили земли на Донце, в названной по ним Славяно-сербской провинции, и служат в конных полках, охраняют границу.

Как-то вечером в дяденькиной речи снова мелькнуло имя Буцефала. Назавтра Сергей спросил о нем. И услышал рассказ об Александре Македонском, о его походах, от которых пошло повествование о Древней Греции, о ее героях, мифических и тех, кто из живых достойно им подражал, — о подвигах Геракла и о Леониде при Фермопилах, о Троянской войне и о современных греках, что сражались вместе с русскими в последнюю войну, отдавали жизнь за освобождение родины от турок.

Рассказам очень помогал глобус.

— Вон они где живут, греки-то. Земля их со всех сторон морем окружена. Тут наш флот на турецкий не раз нападал. А для того — вон откуда нашим кораблям плыть пришлось… От Петербурга, из Кронштадтской гавани, вокруг Европы. А вот Дунай, где мы с Ермошей воевали…

Потом Сергей услышал, что и Россия долго стонала под татарским игом, которое удалось свергнуть, только когда соединились ополчения со всех концов страны. А после не раз отбивали русские люди натиск ляхов, литовцев, шведов. Узнал, что и его предки проливали кровь за отчизну. Даже фамильное прозвище идет от некоего Степашки, по преданию поехавшего в Орду в свите князя Михаила Тверского. Он слыл лихим запевалой, но отказался спеть на потеху поганому хану татарскому. За то Степашке урезали язык, чтоб никогда никому не мог больше петь. От него и пошли будто дворяне Непейцыны.

Святки этого года были очень веселые. Как и в прошлом, приходили ряженые матушкины дворовые, плясали, играли, угощались. Но главное оживление шло от Моргуна. Смешнее всех он водил в жмурках, ловко подсматривал под повязку и уверял, что узнает любого по запаху. Он же быстрее всех, несмотря на одну руку, передавал за спиной жгут, и часто водивший в круге получал от него крепкие удары. Но венцом ловкости вахмистра была игра в «муку и пулю», которой он обучил домашних Семена Степановича. На стол насыпали горку муки, и Моргун дощечкой придавал ей форму пирамиды. Затем, бормоча непонятные слова-заклинания, он осторожно клал на верх пирамиды свинцовую пулю. Ее надобно было снять зубами, не нарушив пирамиды и самому не испачкавшись. Следовало задержать дыхание — иначе мука взлетала и запудривала лицо. Конечно, Сергей и Ненила первыми выбывали из состязания. Пирамида у них оползала, а на лице и во рту оказывалось много муки. Дяденьке и Филе иногда удавалось почти не запачкаться. Наконец очередь доходила до Моргуна. Пробормотав опять будто бы турецкие слова вроде: «Дох-дох-тири-дох, мурум-курум-бука!» — он делал зверскую рожу — оскаливал длинные желтые, как у коня, зубы, склонялся над пирамидой и ухватывал пулю так ловко, что в муке оставалось только маленькое углубление. Выплюнув пулю на ладонь, Моргун самодовольно разглаживал ею прокуренные усы, уверяя, что все турки так чернят седину. И верно, от свинца они становились какими-то тускло-серыми.

А в бирюльках первым мастером оказался спокойный Филя. Как бы причудливо ни соорудили горку из маленьких брусочков, чурочек и кривых сучков, один он умел коротким движением тонкой палочки отделить одну, две, три частицы, даже не поколебав остальные.


Когда солнце начало съедать снег, дяденька с Сергеем возобновили прерванные морозами верховые прогулки, а Моргун — занятия с Осипом. В этом году Семен Степанович стал пускать крестника на препятствия. Выбрав канавку или изгородь, он сначала прыгал сам на глазах у Сергея, а потом наказывал:

— Направляясь к барьеру, собери коня, возьми в шенкеля, посылай шпорами. Поводья держи до последней минуты, а то подумает, что сробел, и обнесет — в сторону шарахнется. А перед самым прыжком отдай повод вместе с руками к холке, помоги коню в прыжке, лети с ним вместе. Понял?

Именно слишком рьяно подавшись вперед над одной изгородью, Сергей полетел кувырком с седла. Земля уже оттаяла, и он только ушиб колено о подвернувшийся камень. Стараясь скрыть боль, тотчас вскочил, поймал повод, подвел Карего к злополучной изгороди, влез на нее и снова оказался на коне. Дяденька молчал, наблюдая, что будет делать ученик, а когда Сергей разогнал Карего и взял-таки препятствие, сказал:

— Схоже, как я при Кагуле с коня летел. Только не оттого, что оплошал, как ты, — зачем шенкеля расслабил? — а в голову моему коню пуля турецкая угодила. Разом он на колени сунулся, я через шею да на брюхо. Бросились на меня три янычара, видят — офицер. Тут бы мне верный конец, да Моргун на них с великой фурией налетел. Одного разом срубил, с другим затеял стукотню клинками, а третий выпалил из ружья с подсохи, сорвала та пуля Ермошину шляпу, а сам турок тыл показал.

— Кто ж такие янычары, дяденька?

— Отборная пехота турецкая, вроде гвардии ихней.

— А что такое гвардия?

И начался новый рассказ о стоящих в столице гвардейских полках, о том, что в одном из них, Измайловском, с детства числились отец Сергея и сам дяденька, об отличии этих полков от армейских, о школах при них для дворянских недорослей, подготовляющих офицеров, потому что много ли можно выпустить из двух-то кадетских корпусов?..

…За этим годом пролетели еще два, так на него похожие для обитателей усадьбы на Ловати, что позже, вспоминая детство, Сергей слил их в единое, такое счастливое для себя время.

На большой дороге. Нарочный с важным известием

В мае, в пятую годовщину смерти брата, Семей Степанович собрался на кладбище в Купуй и взял с собой Сергея и Моргунова. Под седло прошлый год выездили буланую пристяжную, на которой ехал вахмистр. Отстояли обедню, отслужили панихиду. На обратном пути вскоре за селом догнали десятка три крестьянских подвод, груженных чистыми тесовыми ящиками.

— Что везут, дяденька? — спросил Сергей, никогда не видавший такого длинного обоза.

— А вот сейчас, пожалуй, увидим, — отвечал Семен Степанович, указал вперед плетью.

Там, на крутом подъеме большака в гору, остановился скривившийся воз, около которого суетились люди. Когда подъехали ближе, оказалось, что у телеги сломалась задняя ось и два ящика, разорвав охватывавшие их веревки, свалились на дорогу. С одного соскочила крышка, и сквозь солому виднелась золоченая фарфоровая посуда. Возник с товарищами снимали остальные ящики с телеги и относили на обочину.

Одновременно с тем, что Семен Степанович и его спутники поравнялись с покосившейся телегой, сюда же от головы обоза прибежал пожилой человек с бритым лицом, в господской шляпе и кафтане с пелериной. Он с ходу ударил по уху возчика и начал ругать его за плохую увязку, за то, что не смотрел на дорогу, не бережет барское добро. И при каждом обвинении все бил по носу, по губам, по щеке. Русые усы и борода крестьянина пошли кровавыми пятнами, но он не оправдывался, только моргал глазами и между ударами кланялся.

Сергей посмотрел на дяденьку: неужто не выручит? Семен Степанович круто повернул своего вороного к телеге.

— Чей обоз? — начальственно спросил он, почти наезжая на человека с бритым лицом.

— Его превосходительства господина генерал-майора Михельсона, — отвечал тот, глянув на орден и обшитый галуном камзол Семена Степановича, после чего вновь повернулся к мужику: — Я тебя научу, печная сажа, за господское добро радеть!

Опененная морда дяденькиного жеребца снова надвинулась на плечо кафтана с пелериной.

— Разве в Невельской вотчине Иван Иванович уж и дом построил? — спросил дяденька.

— Строим сейчас, выше высокоблагородие, — отвечал бритый. — А вы изволите знать нашего генерала?

— Не один год вместе служили. А человека ты, друг любезный, зря уродуешь. По такой дороге диво, что одна только ось лопнула.

— Как же зря-с? По его нерадивости, может, посудины перебились, которых он и весь с требухом не стоит. А с кого генеральша взыщет? С меня-с! Ей по реестру подай, что в Питере принял, а то и шкуре твоей снова расти. Что про ось докладывай, про дорогу, — все без внимания…

— Аль строга? — спросил дяденька.

— Люта! — замотал головой бритый. Он вытер окровавленную руку о кафтан. — Прощенья просим, выше высокоблагородие. — И крикнул носившим ящики крестьянам: — Легче спущайте, пентюхи! Да новую ось скорее тешите, не ночевать тут!

Дяденька, а за ним Сергей с Моргуном тронули коней.

— Плохо, брат Ермолай, когда без души господа душами владеют, — сказал Семен Степанович. — В самую страду тащись-ка в Питер, вези оттуда господские цацки. А и дом-то, вишь, еще строят. Чего по зимней дороге не свезти? Прихоть бабья!..

— За Пугача, выходит, вотчина пожалована, ваше высокоблагородие. Сколько душ-то? — спросил Моргун.

— Сказывали, будто тысяча, да чин генеральский, минуя бригадира, да орденов два, да червонных знатное число.

Моргун, дернув поводом, заворчал на буланого:

— У, мухоеданин! Куда башку воротишь, неслух, не в тарантас впряжен! — И снова обратился к дяденьке: — По мне, ваше высокоблагородие, всем жаловай за службу, окроме людей. Как же выходит? Народ бунтует, оттого что господа его, как творог, жмут, а тут новых крепостных наделают, и опять они, глядишь, бунтовать зачнут от той жизни…

— Первое, Ермолай, бунтовали не одни крепостные, а и заводские, и казаки, и башкирьё. Всем, видать, по сладко пришлось. А второе, за такие речи знаешь как по головке гладят?..

— Так я вам одному. Каждый день бога благодарю, что не ходили туда полком. И награде за свою кровь не обрадуешься.

— Молчи лучше, дурья башка!

— И то молчу, ваше высокоблагородие…

Уже показались крайние избы Ступина, когда повстречали пятерых нищих слепцов. Предводимые зрячим подростком, они прытко шагали, каждый держась за подол армяка шедшего впереди товарища и слегка трогая палками тропинку, протоптанную вдоль большака. Еще издали затянули что-то протяжное — верно, мальчик сказал, что едут господа, — а когда поравнялись, то разом повернулись к дороге, пали на колени и, скинув колпаки, протянули вперед, продолжая голосить заунывно и неслаженно.

Дяденька, сдержав коня, подал Сергею монету:

— Брось в шапку малому. — Потом громко: — Гривна на всех!

Слепцы прервали пение и забормотали:

— Спаси тя Христос… За здоровье твое помолимся, отец родной…

Мальчик, к которому подъехал Сергей, был бледен и грязен. Из засаленного ворота поднималась тонкая шея в красных пятнах, тусклые глаза неподвижны, — верно, и он видел не совсем хорошо. Но Сергей смотрел только на него — лица взрослых с раздутыми веками, гноящимися глазницами казались еще ужасней.

— Спасибо, барин хороший! — сказал мальчик нараспев.

— А не служивые ли люди едут? — спросил высокий слепец, стоящий вторым от поводыря.

Сергей посмотрел на него. Этот был, пожалуй, страшнее всех — кровавые пустые глазницы без век и бровей, а все лицо в мелких черных точках.

— Служивые, — отозвался Моргун. — А ты из нашего брата?

— Шашнадцать годов в антилерии канонером состоял. — Слепец поднялся на ноги. — Монету за немцов имею. — Он полез за пазуху и вытащил веревочку, на которой вместе с медным крестом висела серебряная медаль, такая же, какие носили дяденька и Моргун. — А потома взорвался яшшик пороховой…

Полковник и вахмистр, как по команде, полезли в карманы.

— Поворачивайте, убогие, назад, версты две всего идти, — сказал Семен Степанович, — накормят досыта, в бане выпарят.

— Не могём, ваше благородие, — отвечал бывший артиллерист. — К сроку во Псков поспеть надобно. Тамо праздник престольный в соборе. А на усадьбе твоей и то барыня нам пирогов надавала, спаси ее бог и с сынком вашим, Осипом звать…

В этот вечер дяденька говорил Сергею:

— Не то дурно, брат, что человек изувечен, — любое дело не без несчастья, — а что заслуженный солдат наравне с бродягами милостыню просит… Видел бы он, — Семен Степанович ткнул пальцем в портрет царя Петра, — не похвалил бы преемников за такое неустройство.


В июле из Пскова опять прискакал верховой в зеленом мундире. На этот раз он вынул из сумки и подал полковнику не казенный пакет с печатями, а свернутую треугольником записку. Прочтя ее, дяденька оживился чрезвычайно.

— Ну, душа Ермоша, радуйся! — воскликнул он. — Пишет Алексей Иванович, что в Могилев на формирование нового полка идут наши два эскадрона под командой Полторацкого. Сейчас они во Псков только пришли и будут там дневать… То есть, следственно, нонче днюют, раз письмо вчерась писано. А завтра выступят по нашему тракту и в субботу здесь заночуют. Понял? Своих увидим! Надобно встречу им устроить, обед всем, ужин, а офицерам и ночлег удобный. Одним словом, завтра чуть свет езжай с Фомой в Невель, привези две бочки водки, вина игристого дюжины три и еще разного, чему реестр сейчас напишу. А ты, Филя, старосту мне зови. Столы про всех драгун надо поставить, чтоб угостить по-людски. Тёс для обшивки дома приготовлен — вот и послужит. А тебе, Ненилушка, как курьера покормишь, — пробежать по деревне, у баб холстов собрать, чем столы застелем заместо скатертей…

Семен Степанович стал перечитывать письмо и сказал Сергею:

— А в конце и до тебя, крестник, новость весьма важная. Получил Алексей Иванович от бригадира Милованова цидулу, что определит тебя в корпус сей осенью. Так что отпразднуем рождение, стукнет тебе одиннадцать, и повезу в Петербург, в кадеты. Военный мундир наденешь уже с полным правом и, бог даст, до старости.

В тот вечер Сергей долго не мог заснуть: Петербург, кадеты, мундир… Слушал и разговор, что шел в соседней горнице:

— Плохо, что придется каждому драгуну со своей плошкой за стол садиться, да где двести тарелок взять? И еще, знаешь, не оказалось бы с офицерами в обозе барынь каких. Куда их поместим? К сестрице названой? Нечистотой навек острамит…

Что отвечал Моргун, Сергей не расслышал.

— Но хотя ничего не заимствуем, — заключил Семен Степанович, — однако на обед пригласить всё надобно и с Осипом…

Утром на дворе застучали топоры. Плотники по указке дяденьки ставили столы и скамейки. Потом он выбирал с Филей, где разбить «кибитку» на случай, если уступит дамам свои горницы. А через два дня ранним утром Сергей увидел у крыльца трех дюжих драгун в выцветших синих мундирах, державших в поводу высоких гнедых коней, которые от пота казались вороными. На запыленных лицах квартирьеров сверкали белки и зубы. Дяденька и вернувшийся из Невеля Моргун угощали их водкой. Ненила подносила закуску — солонину, лук, сало.

— По избам будешь ставить или лагерь разбивать? — спросил Семен Степанович.

— Ежели место подходящее да дров под котлы сыщем… — начал старший квартирьер.

— И место, и дров, и что в котлы класть — все будет, — перебил его полковник. — Сведи-ка их, Ермоша, на выгон.

Драгунский праздник. Пора в путь

Около полудня дяденька с Моргуном в полной форме и Сергей, тоже в драгунском кафтане, выехали навстречу эскадронам. Семен Степанович был молчалив и явно волновался — сидел на коне подобранно и все смотрел вперед по дороге, нет-нет поправляя на ощупь кисти поясного шарфа, орден, шляпу.

Проехали уже с час, когда впереди, в версте, на излучине большака увидели выезжавших из перелеска всадников. Четверка за четверкой маленькие фигурки как бы плыли в дорожной пыли. И вдруг оттуда ветер донес обрывок песни.

— Ермоша, наши! — упавшим голосом сказал дяденька. — Ах ты господи! Смотри — наши, наши ведь!.. Поют…

— Наши, ваше высокоблагородие, — хрипло отвечал Моргун.

И, разом выпустив коней, поскакали навстречу. А там тоже их заметили и, отделясь от строя, по дороге понеслись двое и за ними еще двое. Передний, толстый краснолицый всадник, лихо осадил коня, не доезжая Семена Степановича, и, сорвав шляпу, взмахнул ею. Скакавший за ним загорелый усач на белом копе ухмылялся во весь рот и приветственно поднял блестящую медную трубу с красными кистями.

— Репортую вашему высокоблагородию!.. — начал с одышкой толстяк, но дяденька, подъехав вплотную, обнял его. — И то верно, Сенюшка… — продолжал он после троекратного поцелуя. — Брат Ермолай, здорово! А кто же сей юный драгун?

— Крестник и племянник мой — люби и жалуй. Здорово, Самсонюк! — отнесся Семен Степанович к трубачу. — Жив, слава богу?

— Здравствуй, ангелок! — обнял и Сергея толстяк, подставляя для поцелуя влажную щеку. — А сии юноши, — указал он на двух подъехавших молодых офицеров, — представляю твоему высокоблагородию, суть прапорщики, что прибыли в полк уже без тебя.

— Здравствуйте, господа, — сказал дяденька. — Милости прошу ко мне в деревню. А где же Фенш? Алексей Иванович писал, что и он с тобой идет…

— Фенша будто не знаешь? Во Пскове в трактире в карты режется. Клялся, что нынче догонит… Однако встань-ка ты со своим штабом в сторону, а мы мимо тебя парадом пройдем. Господа офицеры, по местам! К церемониальному маршу!

— Не много ли чести? — спросил дяденька, заметно краснея.

— Много?! Молчи уж! — И, повернув коня, Полторацкий поскакал навстречу эскадронам.

Вот остановились. Вот Самсонюк и второй трубач вскинули к губам трубы, встряхнув кистями, и заиграли такой сигнал, какого Моргун никогда не напевал. Вот сверкнули разом обнаженные сотни сабель, и эскадроны двинулись снова.

И мимо застывшего на краю дороги Семена Степановича, подровнявшись и повернув к нему головы, ряд за рядом, капральство за капральством, стали проезжать потные, запыленные, но явно веселые драгуны, кивая, улыбаясь ему и Ермолаю.

— Вон Никитенко! Здорово, старый! — говорил дяденька радостно. — А вот Кубышка! Ох, и ты жив, забубённая голова… Белкин-то какой сивый стал!.. А Егоров все на коротких стременах, пес ему в печенку! Видал, Ермоша?

— А вон Мишка Гольцов, ваше высокоблагородие, помните, что рыбу исподними наместо невода на Дунае ловил…

Прошли. Потянулись телеги с котлами, мешками, офицерские двуколки с кожаными кибитками. Нет, барынь не видно…

А толстый Полторацкий уже возвратился и зовет Семена Степановича стать во главе эскадронов. Так и прошли по деревне до выгона, лежавшего между ней и усадьбой дяденьки, где строй мигом рассыпался, только офицеры поехали дальше к дому.

В этот день солдаты ели по своим капральствам. В лагерь, где уже выстроились выбеленные солнцем палатки, пригнали двух бычков да пяток свиней. Офицеры обедали и ужинали у дяденьки. Много пили, целовались, пели песни, ходили в баньку и рано полегли спать — майор у дяденьки, прапорщики в войлочной кибитке.

А на второй день, в воскресенье, был устроен на выгоне настоящий конный праздник. Полторацкий с утра ездил приглашать матушку. Она прибыла разодетая, нарумяненная и восседала с Осипом в купленном прошлый год голубом тарантасе, запряженном ожиревшими лошадками. Вокруг стояли офицеры, дяденька с Сергеем и Моргуном, ступинские дворовые и крестьяне.

Участвовали в празднике не все драгуны, а только шестьдесят всадников.

— Больше место не позволяет, — пояснил Сергею Семен Степанович.

Сначала прошли мимо начальства шагом и рысью. Сегодня все было не то, что на походе. Выкупанные, отдохнувшие лошади блестели, выбритые всадники в выколоченной одежде, со сверкающей амуницией и оружием щеголяли выправкой.

Потом разделились пополам и, став по сторонам выгона, понеслись друг на друга с обнаженными саблями, но не сшиблись, как, трепеща, ожидал Сергей, а только, по разу скрестив звякнувшие клинки, проскакали на те места, где только что стояли их товарищи и, там повернули вновь фронт к фронту, чтоб повторить маневр. После того двадцать всадников ездили по кругу и вереницей пересекали его или все разом делали поворот назад и, возвратившись на места, продолжали движение в обратную сторону, сохраняя меж собой ровную дистанцию. Потом десять всадников на полном карьере срубали ивовые прутья, вставленные рядами в деревянные стойки, и, наконец, три драгуна перерубали слепленные из глины шары так чисто, что поднесенные на показ господам их половинки блестели влажной гладью там, где прошла сабля.

Все маневры производились по звуку трубы Самсонюка, стоявшего рядом с дяденькой. И хотя он деликатно отворачивал от господ сверкающее жерло, но матушка все же затыкала уши, закатывала глаза, даже слегка вскрикивала.

«Нарочно кривляется», — недобро думал Сергей. Но тотчас забывал о ней. За выгоном на фоне белых палаток стояли стеной также смотревшие драгуны. Их синие с красным мундиры и загорелые лица, подчиненное строгому ритму мелькание всадников на рослых гнедых копях и переливчатые звуки трубы — все было так прекрасно, что Сергей не помнил себя от восторга.

За праздничным обедом он сидел рядом с дяденькой, дальше майор Полторацкий, за ним — маменька с Осипом, рядом — молодые офицеры и, замыкая круг, капитан Фенш. Он прискакал прошедшей ночью и оказался развеселым немцем, без умолку произносившим тосты и комплименты, сравнивая маменьку то с розой, то с Венерой. А когда обед кончился, под бубен и пение драгун пустился плясать молдаванский танец «джок», похаживая в котором туда-сюда, очень походил на ручного медведя. Дяденька хотел показать Феншу, как надо плясать, но у него вышло не лучше.

На другой день эскадроны ушли, и о празднике напоминали только горелые проплешины от костров да выбитая копытами трава на выгоне. По пролился дождь, другой, и все зазеленело по-прежнему…

Лето перевалило на осень. Началась молотьба. Однажды Семен Степанович сказал Сергею:

— Надо мне, друг любезный, к матушке твоей сходить, сказаться, что через месяц в корпус тебя отвезу. Хочешь — со мной ступай, хочешь — дома останься.

Сергей не пошел — что хорошего слушать их разговор? То ль дело новая игра свайка, которой выучил его недавно Моргун.

Возвратившись, дяденька сказал с усмешкой:

— Ну, брат, вышла оказия. Удружил я матушке твоей! — И на вопросительный взгляд крестника продолжал: — Насчет тебя она, понятно, согласна — увози хоть на край света. А вот Осип возлюбленный — дело иное. Только услышал, что в корпус поедешь, офицером станешь, как кинется ко мне, как заверещит бараном: «И я! И меня! Я хочу! Мне нужно! Возьмите!» Я было — что рано ему. Так с красноречием Демосфеновым: «Смотрите, я росту какого, и силу руки попробуйте. А насчет науки много ль я от братца отстал?» Я отказал еще — он в слезы. Так и ушел, оставил его закатываться, а матушку кудахтать: «Ох дитё, ох не крушись! Хочешь пряничка медового?» Как же, нужен ему пряничек! Она, верно, думает, что, попроси Осип еще, опять откажу. А я сумлеваюсь… Конечно, возиться с таким кладом не больно охота, но ведь тоже кровь родная, и сирота. Мне ль ему в учении не помочь? Может, один случай от матушки оторвать. В другой раз для него одного в Питер не потащусь…

Семен Степанович походил по комнате в задумчивости.

Сергей ревниво соображал: «Все, что было получше, ему искони отдавали, и что мне хорошее наконец выпадает, тоже ему достанется. Да разве он гож в товарищи? Авось матушка осилит…»

— Сколько ему лет? — спросил дяденька.

— В ноябре десять стукнет.

— Возраст пригодный. Его, я чую, драгунский праздник вскипятил… Ну, как скажешь, брать его с собой?..

— Не знаю, — ответил, потупясь, Сергей.

Он не мог сказать дяденьке: «Берите!», когда всей душой не хотел этого.


Корпус

В корпус, да не в тот. Инспектор классов. Поединок с печенегом

Матушка просила взять Осипову Аниску, но дяденька отказал:

— На что, сестрица, кадету нянька? А двух дядек не по нашему кошту держать. Филя и вашему дофину дурного не сделает…

Матушка обижалась на непонятное слово «дофин», на то, что своих людей Семен Степанович зовет не по-барски ласково, а главное, что делается не по ее воле.

— Небось Ненилку везете, — упрекала она.

— Жену с мужем разлучать грех, — говорил дяденька.

— Сережино рожденье спраздновали, а Осенькина ждать не хотите, — уже хныкала матушка.

— Не я, корпус не ждет, — отвечал Семен Степанович.

Она плакала пуще.

Поехали двумя запряжками. В тарантасе — Семен Степанович с мальчиками и Фома, сзади — телега «запасу» и Филя с Ненилой.

Во Пскове прожили пять дней у Алексея Ивановича в казенном, скудно обставленном доме. Дяденька выправлял у предводителя дворянства нужные в корпус бумаги. Сергею, ходившему с крестным, город показался огромной диковиной. Каменные палаты в два жилья друг над другом, в лавках ружья, печатные пряники с цветным сахаром. Множество церквей бьют в колокола, и над всеми взлетают и снова садятся галки. Высоченные крепостные стены с башнями, те самые, за которыми оборонялись от поляков и шведов. Вот город так город!

До Петербурга добирались еще полторы недели. Трогались со светом, останавливались за полдень у крестьян — дяденька не любил станционных изб за нечистоту, — варили обед, отдыхали.

В Петербург въехали под дождем, завесившись кожаным фартуком. Пристали на Фонтанке у дяденькиного «однокорытника», который служил в Военной коллегии и обещал определить мальчиков в корпус. Дом был каменный, богатый, а господ двое — дочку единственную отдали в какой-то Смольный монастырь. Встретили хорошо: хозяин, бригадир, обнимал, целовал дяденьку, как родного. Отвели три горницы. Здесь мальчики впервые увидели высокие, под потолок, зеркала в золоченых рамах и пуховые подушки на мебели. На диване такая длинная подушка больно занятна: сел с маху на один конец — другой горой вздувается и с шипом из него воздух идет. Вкусно обедали за хозяйским столом, потом ходили в белую баню, что стояла в большом саду.

В первое утро заспались с дороги. Сбитень со сдобными булками подавали в их комнаты, — бригадир уехал в должность, барыня еще не вставала. Дяденька надел полный мундир и отправился к бригадиру в коллегию, чтоб вместе побывать у директора корпуса. Филе наказал держать мальчиков готовыми — в любую минуту может за ними приехать. Но день прошел, хозяйка прислала с лакеем обед — мясные блюда и сахарное пирожное — все вкусное, иначе, как в деревне, готовленное. Тревожились, не случилось ли чего с дяденькой. Хозяин, слышно, приехал, а его все нет. Наконец Семен Степанович вошел черней тучи.

— Живо укладывать, что разобрали. Через полчаса чтоб съехать!

— Обратно в деревню? — спросил Филя.

— На постоялый. Укладывай кой-как, только б скорей отсюда.

В сумерках водворились в двух пустоватых комнатах. Совсем стемнело, пока устроились на ночь. Поели домашнего. Фома ушел ночевать ближе к лошадям, в тарантас. Братьев уложили на одну кровать. В комнате было темно — взрослые сидели в соседней. Осип скоро стал дышать ровно. Сергей почесывался, кто-то кусал его. На цыпочках вошел Филя, взял укладку, неплотно закрыв дверь, вышел. Стал слышен голос дяденьки.

— На счастье, навязал мне Алексей Иванович письмо к инспектору другого корпуса — Артиллерийского. Сказывал, человек отменный. Завтра повезу к нему, буду просить. А от казнокрада не хочу и хлопот принять. Он одним сиротам благодетеля строит, а других обкрадывает, да еще смеючись про то сказывает, боров бессовестный! А без него в корпус зашел, то и вакансий нету…

Утром Семен Степанович торопил мальчиков — пора ехать. День выдался солнечный, жаль, что на тарантасе верх глухой, — братья высовывались из-под него так, что дяденька хватал их за плечи. Широкие улицы выложены камнем, с грохотом едут по ним верховые, телеги, кареты. Идут, разговаривая, всякие люди, разносчики с лотками перед брюхом выкрикивают свой товар. В огромных домах в четыре жилья окон не счесть. Над одной дверью висит золотой крендель, над соседней — железный сапог со шпорой, дальше — таз на ветру вертится.

— Булочник… Сапожник… Цирюльник, — пояснял дяденька.

Дальше река широченная, серая, с большими кораблями, мост на барках, как улица, и весь гудёт от копыт — едут в два ряда навстречу друг другу, а внизу, совсем близко, — волны. Ветер холодный свищет.

— Вон корпус Сухопутный, куда с канальей вчерась ехали, да дорогой не поладили… — указал Семен Степанович на красный домище. — Сворачивай, нам дальше.

За вторым мостом дома пошли маленькие, деревянные. Тарантас трясло на выбоинах мостовой, пешеходы шагали по дощатым мосткам вдоль заборов, за которыми желтели сады.

— А вон и Артиллерийский, верно, — указал дяденька. — Сказано на письме: у реки Ждановки. Вот она, речка.

Из-за длинного тесового забора виднелись крыши невысоких построек. Ворота настежь, солдат в красном кафтане впускает возы с сеном. За воротами — поросший жидкой травой плац, на нем четыре пушки на красных лафетах, около них второй солдат ходит с ружьем. Дяденька спросил, где квартирует инспектор классов Верещагин. Солдат указал один из флигелей, окружавших плац. Семен Степанович сошел у крыльца и скрылся за дверью.

— А коли не примут? — спросил Осип.

— Обратно в деревню поедешь… Аль струсил, к матушке, к Аниске захотел?..

— Сам захотел! — буркнул Осип, но губы у него дрожали.

На крыльцо вышел слуга и позвал братьев в дом.

В комнате, вдоль стен которой теснились на полках книги, за простым столом рядом с дяденькой сидел барин со строгим, показалось Сергею, лицом, в белом колпаке и стеганом халате.

— Здорово, недоросли, — сказал он.

— Здравствуйте, господин инспектор! — отвечали Сергей и Осип, как велел им дяденька.

— Ступайте сюда. Читай хоть ты, меньшой, сначала. — На край стола легла открытая книга.

— «Константин, царь греческий, — бойко забормотал Осип, — пишет, что россы издревле даже до Египта ездили морем. И не дивно, что Нестор называет Черное море росским, для россов по нему хождения. На берегах оного не раз пролилась кровь росская…»

— Хорошо, хватит, — сказал Верещагин. — Теперь ты.

Он открыл другую страницу, и Сергей прочел:

— «По приспевшему времени выходят поединщики на сраженье. Печенег, видя соперника роста перед собой мала, презирал и насмехался и, вдруг напустившись на него, закричал страшным голосом. Младой же славянин, схватив печенега, поднял, ударил о землю и дух из него вышиб…»

— Стой, и тебе довольно… А теперь снова меньшой. Сколько будет девяноста восемь да пять?

— Сто три, — без запинки ответил Осип.

Указательный палец инспектора нацелился на Сергея:

— А двадцать семь и пятьдесят два?

— Семьдесят девять, — так же быстро отозвался он.

— Изрядно складываете. А теперь делить станем.

Через полчаса Верещагин дал обоим братьям по четвертушке бумаги и указал на второй стол, пустой и длинный, стоявший у другой стены. На нем только и было, что чернильница да перья.

— Пишите, — сказал он, — сверху все с больших литер: «Его превосходительству директору Артиллерийского и инженерного кадетского корпуса господину генерал-поручику и кавалеру Мелиссино».

Когда прошения были присыпаны песком, Верещагин просмотрел их:

— Что ж, ваше высокоблагородие не зря время издерживали. В первый класс среднего возраста можно принять, ежели по языку французскому нагонят и особливо ежели генерал по летам младшего не учинит возраженья. Завтра доложу его превосходительству, а послезавтра, чаю, можно с утра везти их на новую стезю.

Вечером дяденька вывел Сергея на двор. Разыскав среди стоявших в ряд двух десятков экипажей свой тарантас, Семен Степанович полез на сиденье. И здесь поблизости переговаривались кучера, фыркали лошади, а дальше многоголосо шумел город, но все-таки можно было говорить без помехи.

— Слушай, крестник. — Дяденька охватил Сергея рукой за плечи. — Я вскорости уеду, и придется тебе своим умом жить. Конечно, Филя преданный человек, и ты не пренебрегай с ним советоваться, но ведь целые дни будешь без него, а вокруг товарищи, учителя, начальники. Так вот, запомни мои заветы. Они и на целую жизнь, если не свидимся. Первое — старший брат младшему наместо отца. Об Осипе заботься, в обиду его не давай. Прежние его противности на время забудь. Встанет на ноги, да не исправится, тогда можешь и рукой махнуть, а пока нет у него другой заступы. Второе — учись с прилежностью. В артиллерии — не в драгунах, надо многое уразуметь: и насыпку батарей, и пушек расстановку, и прицел, и пороховые составы, да мало ль еще что! Третий пункт — о службе. Начальников почитай — на субординации воинское дело стоит. Но не прислуживайся. Чины добывай старанием в обязанности. От товарищей, после же от солдат не отступайся в беде, паче же на них свою вину не моги свалить. Тогда и они тебя не подведут в мире и в войне. Но слепо за товарищами, куда попало, не лезь — немало глупостей и подлостей сдуру за молодечество почитается. И последнее помни — Непейцыны николи врагам спины не казали. А кадет — уж воинский чин, и считай, в корпусе свою службу начал. Живи так, чтоб не сказали: Непейцын сробел, Непейцын подвел… — Семен Степанович обнял Сергея еще крепче и в первый раз за все годы поцеловал в оба глаза, потом в лоб.

Когда в назначенное утро подъезжали к дому Верещагина, где-то недалеко раздался сигнал трубы, и тотчас в стоявшем по другую сторону плаца длинном строении распахнулись двери, из которых прыснула ватага мальчиков в красных кафтанах. Резво прыгая через лужи на дороге, они рассыпались по плацу, а из двери всё выбегали новые — точно ягоды сыпались из лукошка. Через несколько минут лужайка пестрела красными кафтанами, которые, пронзительно крича, гонялись друг за другом даже между пушками, на что часовой не обращал внимания.

— Видать, перемена урокам. Не сильно строжат товарищей ваших, — сказал дяденька. — Сидите тут, а я пойду к подполковнику.

Инспектора не оказалось дома, и Семен Степанович прошел в другой флигель, откуда не скоро вернулся с молодым тщедушным офицером при шпаге и шарфе, которому и сдал племянников. Приказав следовать за собой, офицер, стараясь не запачкать башмаки и, наверно, оттого как-то странно виляя спиной, пересек плац и ввел братьев в тот дом, откуда давеча бежали кадеты.

— Постойте тут, liebe Kinder, я за вами пришлю унтера, чтоб на пригонку форменной одежды отвел, — сказал офицер сладким голосом и ушел, все любуясь на свои начищенные башмаки.

Широкий коридор освещался рядом окон. На другой его стене находились двери классных комнат. За ними слышались негромкие голоса. Братья стояли рядом, осматриваясь и прислушиваясь. Пахло масляной краской, мытыми полами. Но вот в конце коридора открылась дверка, вышел старый солдат с желтыми нашивками на плечах кафтана. Братья думали, что идет за ними унтер, но он держал в руке медный горн и затрубил сигнал. Не поспели прозвучать последние ноты, как застучали скамейки, загудели голоса, и в отворившиеся двери вышли учителя в зеленых мундирах, а за ними опять брызнули, посыпались кадеты. Некоторые устремились на плац, другие обступили братьев.

— Новики, новики! — кричали они.

— Вас откуда привезли? — спросил Сергея крепкий и широкоплечий, выше других ростом кадет с веселым лицом.

— Из Псковского наместничества.

— А уезда?

— Великолуцкого.

— А меня из самого Пскова везли. Отец там секунд-майором служил, да теперь в отставку вышел. Все-таки вроде как земляки. Хоть сами мы тульские. Твой отец кто?

— Он давно в пожаре сгорел.

— Деревня есть?

Сергей кивнул.

— Велика ль?

— Шестнадцать дворов.

— Наш брат — мелкотравчатый, — сказал кадет и, позванный кем-то, убежал в класс.

А из окружавшей братьев группы выдвинулся другой. Тоже высокий, но тощий, с бледным лицом, горбатым носом и ушедшим назад подбородком — как есть овца.

— А пырье масло у вас есть? — обратился он к Осипу.

— Нету, — ответил тот, растерянно взглянув на Сергея.

— А хотите я им вас угощу? Оно прекрасное, такое душистое, — усмехаясь, предложил кадет.

— Угостите, — сказал Осип.

Кадет выбросил руку с выставленным средним пальцем, приставил его ко лбу Осипа и с силой провел вверх по волосам.

Осип вскрикнул: «Ой!» — и на глазах его показались слезы.

— Баба! Баба! — закричали несколько окружавших кадетов.

— А вы знаете, каков бывает волос-крикун? — повернулся бледный надет к Сергею.

— Не знаю, да и знать не хочу, — ответил тот, чувствуя, что сейчас будет драка.

— А я все-таки вам покажу, — сказал любезным топом Осипов обидчик и поднял руку к виску Сергея.

Но тот, не дожидаясь прикосновения, левым кулаком отбил руку врага, а правым что было силы дал ему в ребро. Кадет охнул, отшатнулся, но тут же, закусив губу, бросился в бой.

Сергей встретил его ударом в овечью челюсть, но и сам, получив затрещину по носу, как говорится, свету невзвидел. Кадет сжал его запястье. Непейцын рванулся, кафтан затрещал, противник выпустил руку, и в следующее мгновение они схватились грудь с грудью. Кадет был выше и старался сломить дерзкого новика, перегибая его назад, но Сергей расставил ноги и, вобрав голову в плечи, буравил лбом горло врага, изо всех сил сжимая его грудь и спину кольцом рук. Видно, деревенские харчи пошли впрок — он почувствовал, что руки противника слабеют, и шатнул его из стороны в сторону, готовясь дать подножку.

— Капцевич, помогай, бей его! — хрипел кадет.

— Не смей мешаться! — приказал тот, что первым заговорил с Непейцыным. — Новику брат не помогает. Пусть один на один. — И через миг добавил: — Молодец, новик, не спускай обиды!

А Сергей, набрав воздуху, перехватился половчее, нажал еще, приподнял врага и вместе с ним грохнулся на пол, больно стукнувшись плечом, но не ослабив руки.

— Пусти! — взмолился побежденный. — Пусти, черт!

Сергей отпустил, но только для того, чтобы, распрямившись, нажать ему коленом на грудь.

— Будешь еще? — спросил он.

— Коли скажет «покорен», то пусти его, — наклонился кадет, что ободрял Непейцына. — У нас такой закон, понял?

— Ну, говори, что покорен, — потребовал Сергей. — Говори, а то задавлю.

Но тут тесно обступившие их мальчики вдруг попятились, и поверженный противник уставился вверх, выпуча глаза.

— Вот так поношение артиллерийскому мундиру от цивильного лица, — насмешливо сказал кто-то и с силой взял Сергея за шиворот.

В кругу кадетов стоял высокий офицер в полной артиллерийской форме — в красном кафтане с черными бархатными отворотами и обшлагами, в белом камзоле и панталонах, в пудре, — при шпаге и шляпе. Сергей не сразу узнал подполковника Верещагина. Осмотрев почти вырванный Сергеев рукав, выбившуюся из штанов рубаху и выпачканное кровью лицо, инспектор сказал:

— Выходит, в самый раз тебе про поединок-то читать досталось. Но куда делся дежурный подпоручик Ваксель, который вас с собой увел?

— Велел тут унтера ждать, а сам сразу ушел, — сказал Сергей.

— А с чего баталия пошла? Кто начал? Кто печенег, выходит? — Казалось, инспектор вот-вот улыбнется.

— Я как славянин, — сказал Сергей. — Он брата моего обидел.

— Как же, чем?

Непейцын молчал, соображая, как рассказать про пырье масло.

— Говори хоть ты, Лукьянов, только не ври, — повернулся Верещагин к побитому кадету.

— Я с ним, ей-богу, не дрался, господин полковник, — быстро и плаксиво заговорил тот. — Я ему ничего не сделал, а он как бросится на меня с кулаками…

— А брату моему ты тоже ничего не сделал? — угрожающе шагнул к нему Сергей.

— Молчи! — приказал Верещагин. — Когда спрашивали, небось не сказывал.

— Да раз он врет!

Глаза инспектора классов и Сергея встретились, и опять да губах подполковника мелькнуло что-то вроде улыбки.

— Вот прикажу обоих выпороть! — сказал он. Потом позвал: — Дорохов!

Кадет, подбадривавший Непейцына, шагнул вперед.

— Сведи драчливого новика в камору, чтоб рожу омыл, а потом в швальню обоих — скажи, я велел форму пригнать и рукав вшить.

Горнист в конце коридора подал сигнал, кадеты пошли по классам. Верещагин тоже направился в один из них.

— А я как же? — спросил Осип плаксивым голосом, когда Сергей со своим провожатым двинулся к двери.

— Ну, заревел! Телка, ей-богу, телка — «му» да «му»!.. — презрительно скривился Дорохов.

— Он сказал — кто дрался, выпороть велит… Сергей уйдет, — Осип пуще захныкал, — а меня за него…

— Брат за тебя в драку полез, а ты все о своей шкуре! — возмутился Дорохов. — Ну ладно, иди с нами.

Спустились с крыльца и через разъезженную дорогу перешли на луг, с которого убегали последние кадеты.

— Он пороть не велит, только грозится, — сказал Дорохов Сергею. — Наш генерал того не любит, да и сам инспектор добёр. А что Лукьянова отделал, то молодец, он всегда к новикам пристает, которые, думает, его слабее… Вот наш плац, тут нас строевой эксерсиции учат и летом лагерь разбиваем. А тот флигель большой — камора, куда сейчас идем, — там спим, тот — столовый, а деревья — сад генеральский. Туда одних лучших учеников пускают. Я там разу не бывал. Мне бы только в полевые полки выйти…

— Разве не всех в артиллерию да в инженеры?

— Нет, кто по математике слаб, тех в полевые выпущают.

Они уже пересекли плац, когда сзади раздался топот.

— Фомка нас догоняет, — сказал плетшийся следом Осип.

— Ты откуда? — спросил Сергей подбежавшего кучера.

— Барин к енералу здешнему зашедча, а я углядел оттеда — тебя повели, лошадей аж бросил… Ахти, Васильич, нос-то! Вот пятак медный, прикладывай. А кафтан!.. Кто же тебя? Дяденьке докладать аль самому кого вдарить?..

Фома даже вспотел от длинной речи и утер рукавом лоб, не разжимая, однако, грозно сжатого здоровенного кулака.

— Не тревожься, любезный, — сказал Дорохов, — я твоего барина веду одеть по-нашему. А ежели нос разбит, так и обидчику не поздоровилось.

Корпусная жизнь. Начальники. Отдых на 3-й линии

Вечером этого дня братья Непейцыны впервые улеглись на соломенные тюфяки, так не похожие на ступинские пуховики Осипа и волосяной матрасик Сергея. В каморе-спальне на целую роту было холодно, байковые одеяла грели плохо. Койки им отвели дальние от печки, и Осип упросил брата уступить ему место у стенки, подальше от чужих. Он укутался с головой, подергал носом и уснул, а Сергей, у которого болело ушибленное плечо, все лежал на спине и смотрел в потолок, тускло освещенный сальной свечой, мигавшей в степном фонаре. От одеяла, подушки, от хрустящего тюфяка пахло лежалым, затхлым. Натужно кашлял дежурный унтер, кто-то во сне бормотал про задачи. «Что ж, кажись, сегодня не посрамил фамилию. А завтра оденут в красные кафтаны, придет повидаться дяденька… Через шесть лет произведут в офицеры, может, отправят на войну. Хорошо бы вместе с Дороховым — такой не выдаст. Но он старше классом и норовит в полевые полки…»

Корпусной день начинался рано. Еще затемно, в семь часов, звуки горна раздавались, казалось, над самым ухом. Горнист стоял в дверях коридора, служившего сборным залом, и трубил зорю, кончавшуюся раскатистой трелью. И все же некоторые силились, закрыв голову подушкой, отдалить подъем. Но через несколько минут койки обходил дежурный унтер и неумолимо сдергивал одеяла.

Одеться, застлать постель, умыться в коридоре при помощи дядек-солдат, расчесать и напудрить голову, обвязать косу — на все полчаса, до прихода дежурного офицера. Потом строй в коридоре, поверка, молитва нараспев и завтрак, который съедают, присев на койки, — кружка сбитня и булка. В это время старательные ученики уже схватились за книги — повторяют уроки.

В восемь часов второй сигнал, и в шляпах, с книгами под мышкой строиться в коридоре. Команда поворот — и марш! Через двор, в классы. Холодно, только начинает сереть вокруг, звонят колокола у Владимира, от города плывет глухой рокот колес, копыт, голосов. Гулко отбивая шаг по деревянным мосткам, что проложены вдоль домов вокруг плаца, кадеты подходят к классному флигелю. Дежурный офицер у двери следит, чтобы порядков шли по классам. Сырой воздух от протертых швабрами крашеных полов пробирает дрожью. Печки только что вытоплены, к ним теснятся греющие руки и спины. Горнист Мокей хранит в особом чулане мел, чернила и сейчас разносит их по классам. На столах открыты учебники, тетради — повторяют, спрашивают друг друга. В девять часов горн — начало занятий. Три урока с переменами по десять минут, в которые можно побегать по коридору — на дворе теперь чаще дождь, чем вёдро.

В двенадцать часов — горн, строй и марш в столовую. Обед по капральствам, на оловянных, плохо мытых тарелках, под присмотром офицера. До двух часов отдых, беготня. Но кое-кто чертит, зубрит. До пяти опять классы, потом два часа на подготовку к завтрему. И снова горн — строем в столовую, ужин и в каморы, молитва нараспев и по койкам. А в девять часов вдоль них проходит дежурный офицер, унтер идет за ним и тушит свечи, кроме двух ночников. Скорее заснуть — завтра опять горн, молитва, шаг в ногу, уроки, невкусная еда, неудобный сон…

Учиться русскому языку и арифметике Непейцыным было легко — дяденька вполне подготовил за так называемый младший возраст. В третьем классе, куда их приняли, прибавлялись новые науки — история и география. Пройденное в них за месяц не так трудно догнать, да и старик учитель часто хворал. Но существовали еще предметы, начатые с первого класса. То были рисование, танцы и французский язык.

С первым обошлось просто — перерисовывать кубики, звездочки, даже глаза и уши с картинок, приносимых в класс учителем, братья стали сразу не хуже соседей. Танцы оказались труднее. Поставленные на уроке среди кадет, они так неловко повторяли па менуэта, уже вытверженные одноклассниками, что танцмейстер, приплясывавший среди двигавшихся пар, подыгрывая на скрипке, стукнул обоих по лбу смычком, отвел к стене и наказал смотреть, а в свободное время упражняться.

Но особенно впору было пригорюниться с иностранным языком. Однокашники Непейцыных хоть не слишком твердо, но читали на уроках по-французски, переводили, отвечали на вопросы, некоторые употребляли в разговоре французские слова и целые фразы. Обучал этой премудрости некий мосье Шалье, обладавший розовым лицом и огромным хрящеватым носом с горбинкой. Кадеты говорили, что он настоящий парижанин и дает уроки во многих знатных домах. Несмотря на мокрые осенние дни, мосье появлялся в классе с большой меховой муфтой, в плаще на плюшевой подкладке, всегда завитой, надушенный, щеголяя атласными камзолами в шитых шелком цветах. Войдя в класс и сбросив плащ на стул, положив муфту и шляпу на учительский столик, Шалье долго охорашивался, не глядя на кадетов, — оправлял букли на висках, взбивал растопыренными пальцами кружево у шеи. Потом, как бы собираясь с мыслями, раза два горделиво прохаживался перед классом и, наконец, остановись и сделав рукой плавный выпад к слушателям, произносил для начала всегда одну и ту же фразу:

— Bonjour, mes enfants! Aujourd'hui vous allez vous perfectionner dans la connaissance de la pins belle langue, parlée par les rois, les grands capitaines, les ministres ei toute la noblesse des pays civilisés[2].

В первый свой урок после поступления Непейцыных Шалье подошел к скамье незнакомых мальчиков, ловко откинув назад ногу, поставил ее на носок, грациозно дотронулся до плеча Сергея надушенной рукой и спросил воркующим говорком:

— Parlez vous français, mes enfants?[3]

Когда же, угадав смысл допроса, Сергей смущенно ответил: «Нет-с», француз воскликнул уже по-русски, хотя и с акцентом:

— Скажите мне, кадеты, откуда взялись такие медвежата?

Старший по капральству кадет Апрелев доложил, что новики в других науках знают, что положено, только в танцах и во французском должны догонять. Шалье горестно потряс головой:

— Бог мой! Это не шутка — французский язык и танцы! Им трудно будет жить, бедным мальчикам!

Несмотря на такое мрачное предсказание, братья через месяц справились с менуэтом и вместе со всеми приступили к англезу. И с языком оказалось не безнадежно, особенно у Осипа. Наряды мосье Шалье так его приворожили, что, выбрав старательного кадета Ваню Шванбаха, Осип пообещал ему банку домашней пастилы, если поможет подогнать французский. Рыженький, круглолицый, похожий на сытую лисичку Шванбах, расспросив, велика ли банка, потребовал ложку на пробу и согласился. Он вручил Осипу тетрадку с вокабулами и грамматическими правилами, прочел наставление о французском произношении и пообещал спрашивать вытверженное. А Осип проявил такое усердие, что даже во сне бормотал французские слова и, едва проснувшись, уже шептал:

— Ла фнэтр — окно, ла ваш — корова, ла канон — тгшка…

У Сергея шло не так успешно. Ему не нравился учитель — правильно кадеты прозвали его сорокой, — да и знание языка не казалось необходимостью. Вон дяденька плохо знает французский и немецкий, даже учить его не решился, а полковник, георгиевский кавалер и самый лучший человек на свете. К тому же слишком многое, кроме французского, надо было сейчас выучить, понять, ко многому привыкнуть.

Сергей не знал доподлинно, тоскует ли Осип о матушке — они не говорили про такое, — но сам крепко тосковал по Семену Степановичу, Моргуну, по всей привольной, сытой и веселой ступинской жизни. Лежа по вечерам в постели, он представлял себе, как дяденька с Моргуном, сидя перед топящейся печкой, курят в две трубки — теперь, должно быть, курят, раз он не спит по соседству, — и вспоминают войну, походы, наверно, говорят и о нем. Они не знают, как ему бывает здесь тошно. Тошно, можно сказать, от всего. Просто от непривычных казенных запахов: в классе — сырых полов и масляной краски, обгорающей на печке, в столовой — прогорклого сала и квашеной капусты, в спальне — плохо мытого белья и чего-то кислого. Но главное, тошно все время быть начеку: прежде чем говорить с товарищем — подумать, стоит ли он доверия, и всегда помнить, что любой офицер может оборвать, выбранить, наказать без вины.

Самой большой радостью Сергея стали теперь свидания с Филей — человеком из того, доброго мира. Они с Ненилой сняли комнату у столяра-немца на Васильевском острове, и заботливый дядька раза три в неделю приходил под вечер в классный флигель, чтобы принести барчатам что-нибудь из деревенского «запаса». Осип, схватив свою долю, тотчас убегал, а Сергей присаживался в коридоре, ел принесенное, и они говорили о Ступине. А то Филя рассказывал, как «от нечего делать» стал помогать квартирному хозяину. Сначала подносил доски и бруски в мастерскую, потом отпиливал нужное, теперь выглаживает и вощит. Описывал искусную работу старого немца, какие красивые столы и комоды привозят ему для ремонта.

Филя рассказывал не только потому, что сам был увлечен новым делом, но, главное, из желания занять Сергея, побледневшее, грустное лицо которого его беспокоило. Рассказывал о единственном новом и красивом, что видел, потому что понимал — разговоры о ступинской жизни бередят печаль барчука. Но в каждое почти посещение напоминал, как дяденька обрадуется, узнав, что Сергей Васильевич успевает в науках. И слова эти оказывали нужное действие.

В то время как Осип был уже поглощен честолюбивыми мечтами о блистающей на груди медали, какие выдавали по одной на капральство за успехи в науках, Сергей если и думал об отличиях, то как они порадуют Семена Степановича, которому Филя отписывал раз в месяц. После ухода дядьки он с особым рвением повторял основные предметы и долбил французские вокабулы. Поэтому, когда в конце ноября мосье Шалье поинтересовался наконец успехами братьев, он, выслушав чтение Осипа, взял его за подбородок и благосклонно заметил:

— Ce bejaune s'efforce obstinement a devenir un coq! Il saura toujours choisir son grain, je le predis[4].

А Сергею после его неуклюжих складов сказал:

— За парижанина вас никогда не примут, но в лучших ресторациях Петербурга вы объяснитесь.

Через несколько дней зашедший в класс подполковник Верещагин осведомился у француза, как учатся Непейцыны.

— Вполне достойны похвалы, господин инспектор, особенно Жозеф, — ответил Шалье. — Но старший также старается. Впрочем, вы понимаете, что и ваш покорный слуга делает все, что в его силах, — после чего отвесил самый грациозный поклон.

Верещагин чуть поморщился от повеявших на него ароматов и, кивнув, вышел.

Осип и Сергей не знали, что этот разговор нужен для письма, которое обещал к святкам написать в Ступино инспектор. Не знали, что не раз расспрашивал о них Филю, когда тот по приказу дяденьки приносил ему деревенские гостинцы. Они видели только, что при встречах Верещагин не обращает на них внимания, и считали это естественным. Он славился в корпусе беспристрастием, тем, что выделяет только кадетов, которые хорошо учатся, а не детей богачей, как делали многие учителя и офицеры. Недаром в кадетском присловье говорилось:

Чтоб у инспектора в любимчиках ходить,

Изволь-ка геометрию, как девицу, любить…

А еще в корпусе гордились, что Верещагин — известный на весь Петербург ученый, что толковать с ним о математике приезжают артиллеристы, инженеры, профессора Академии наук. Только ему да директору Мелиссино кадеты не дали прозвищ. Их называли — Николай Васильевич и «Наш генерал».

Младшим кадетам Мелиссино представлялся всесильным существом. В первые месяцы Сергей видел директора только издали, из окна классного флигеля, проходящего мимо по мосткам. Небольшая фигурка в серой епанче и шляпе не спеша выступала, постукивая тростью. Кадеты говорили, что генерал не просто прогуливается, а заходит в каморы, в цейхгауз, в кухню, лазарет, конюшню, реже в классы — знает, что тут дело Николая Васильевича. И не зря заходит: прошлый год, так гуляючи, накрыл эконома, воровавшего масло, и выгнал его со службы. Да не только в их корпусе надо генералу за всем следить, а еще и в расположенном по соседству Греческом, которому он тоже начальник. Рассказывали еще, что генерал раньше был самый боевой, отличился на турецкой войне во многих сражениях, а при штурме Сплистрии, раненный в бок, только зажал рану платком и продолжал командовать.

И вот однажды, когда кадеты впервые прошли в классы по выпавшему за ночь снегу и с нетерпением ждали перемены, чтобы покидаться снежками, во время урока словесности дверь распахнулась и Мокей вкатил кресло на медных колесиках, которое, все знали, стояло в чулане рядом с ящиком для мела.

— Встать смирно! — закричал не своим голосом Апрелев.

Все вскочили и замерли. Замер и учитель — неряшливый и не всегда трезвый Григорий Иванович Полянский. Через минуту после Мокея вошел генерал. Еще в дверях он приложил палец к губам и поднял ладонью вперед другую руку — не надо, мол, нарушать урок, — прошел в угол за учительский стол и сел в кресло. На этот раз Мелиссино был в зеленом шелковом шлафроке, со свеженапудренной головой, а на шее, на кружевах рубашки пролегала черно-оранжевая лента над золотым с белой эмалью крестом Георгия. Кадеты сели, учитель продолжал толковать грамматику, а генерал закутал полой шлафрока ноги, обутые в белые шерстяные чулки и башмаки со стальными пряжками, передвинул их в третью позицию и переплел на животе толстые пальцы.

Сергей, забыв об уроке, смотрел на директора. Как представить его в огне баталий, на коне? Глаза большие, карие, под густыми бровями, нос толстый, щеки одутловатые, смуглые, иссиня-бритые. Ни на кого не смотрит, а куда-то вдаль, задумчиво. Но когда Полянский вызвал первого ученика Захара Ляхова и тот начал читать стихи Сумарокова, директор оживился, глаза заблестели, а пальцы легли на локотники кресла, отбивая каданс.

Без крыльев хочешь ты летети к небесам?..

Достоин, коль сыскал почтенье сам.

Но если ни к какой ты должности не годен.

Твой предок — дворянин, а ты не благороден, —

закончил Ляхов и поклонился директору.

А тот поднялся с кресла, подошел к ученическим столам и заговорил звучным, густым голосом:

— Помните, дети, сии отменно справедливые слова. Не должно кичиться тем, что деды ваши сделали. Заслуги их токмо обязывает достойно поддержать честь имени и самим свершить нечто его достойное. Что стоит прошлое без заслуг собственных?..

На этом резкие трели сигнала прервали генеральскую речь. Кадеты вскочили и, окружив его, проводили к дверям. Там уже отыгравший Мокей трусил навстречу, неся епанчу, трость и шляпу директора. Хватаясь за полы, расправляя их, десятки детских рук только мешали генералу. Другие вырвали у горниста трость и подавали ее.

— Пошли, пошли, куда суетесь, шематонишки, — говорил будто сердито Мелиссино, слегка отталкивая кадетов, и вдруг рассмеялся добродушно и заразительно.

А они, тоже хохоча, заступали ему дорогу, суетились кругом, выскакивали следом на крыльцо. Сойдя со ступенек, генерал обернулся и сказал, показывая на плац:

— Коли будете хорошо учиться, то клянусь Зевсом, вскорости прикажу здесь построить горку да поделать салазок.

И кадеты, которых вез больше выскакивало на крыльцо, готовые ринуться следом, закричали:

— Виват, виват Мелиссино!!

Но генерал поднял руку и, когда смолкли, приказал уже серьезно:

— Сейчас все обратно, а то, ей-ей, ничего не велю строить!..

В ближайшие дни кадеты твердили друг другу, что если генерал обещал, то его слово вернейшее. В прошлом году пожаловался старший возраст на пироги с тухлой требухой, которыми кормил весь корпус эконом. Мелиссино обещал расследовать, и глянь, стали печь вкуснейшие — с кашей, со снетками и с луком. А потом изловил эконома на воровстве и вовсе прогнал. Вспоминали, что, как только назначили, запретил бить кадетов розгами и даже по рукам линейкой. Если сам Николай Васильевич кого сочтет нужным выдрать за явную лень, то и тогда генерал обязательно сбавит наказание.

От разговоров про директора переходили к рассказам про горы, с которых случалось кататься до корпуса. И Сергей вспомнил ступинскую. Вспомнил товарищей — дворовых и крестьянских ребят. Никто не умел так лихо ездить, как Гришка Кучеров. Где-то он? Жив ли? Даже лица в памяти уже ясного не сыскать. Вспоминаются карие глаза да жаркое дыхание на щеке, когда сидел сзади и толчками пяток подвигал салазки к началу крутого раската…

Кадетов, у которых в Петербурге жили родственники, отпускали вечером с субботы на воскресенье. Называлось это — «идти за корпус». За некоторыми мальчиками присылали экипажи. Оставшиеся с завистью смотрели на сборы товарищей и утешались, высыпаясь в каморе под двумя одеялами — второе бралось с пустых коек, — наедаясь до отвалу казенным мясом и пирогами. Пищу готовили на всех, а поглощали ее оказавшиеся за столом. Вообще кадеты не голодали — хлеба и супу давали сколько угодно, но всегда могли съесть лишнюю порцию жаркого, булок и сладкого.

Сергею и Осипу — их теперь звали Непейцыны 1-й и 2-й — некуда было идти в воскресенье. В этот день разрешалось спать до девяти часов, потом делай что хочешь, только вовремя являйся в столовую. Старательный Осип часа три долбил французские слова, потом принимался за игры. У Сергея не меньше уходило на разговоры с Филей, который приносил испеченные Ненилой воскресные пироги. В ноябре Сергей спросил, как устроились на новом месте.

— Преотлично. Сергей Васильевич, вроде как приказные какие, — улыбнулся Филя. — И чего бы вам, сударь, не придтить поглядеть на наше житье? Сами дяденька изволили ночевать и кушать у нас перед отъездом. Ведь мы еще при них к немцу поселились. Зовите и Осипа Васильевича, хоть они навряд захотят.

Филя оказался прав. Осип сказал:

— Незачем мне туда ходить. Если что вкусное сготовят, пусть сюда несут…

В воскресенье, отпросившись у дежурного офицера погулять со своим крепостным, Сергей в сопровождении Фили тронулся в путь. Через Тучков мост к Среднему проспекту, с его осеребренными первым инеем садами. Потом свернули на 3-ю линию.

— Вот и пришли. — Филя отворил калитку; открылся двор с хозяйственными постройками с боков и небольшим домом в глубине. — Наш Август Иванович — ганц аккурат. Тут у него дерева хранятся, рядом сушилка с печкой, ледник рубленый, а там — летняя мастерская. От аккуратности ихней нас с Ненилой иной раз в пот бросает. Вы, сударь, ножки извольте утереть. Вон у крыльца на колоде скребок набит, с подошв грязь обдирать, и на ступеньках волосянка еще, чтоб начисто… А в комнатах немцы без сапог, ей-богу, в чулках шерстяных все…

В коридоре пахло скипидаром и воском, на крашеном полу — холщовая дорожка. Филя отворил дверь в горницу, окно которой упиралось в тесовую стену летней мастерской, но на лице его была написана такая гордость своим жильем, будто из него открывались райские кущи. Просторная горница была разделена занавеской. Дышала теплом русская печка, белел застланный скатертью стол. Ненила в новом сарафане, посветлевшая, потолстевшая, припала к плечу своего питомца. Пока разрезала пирог, Сергей заглянул в другую половину — там стояли некрашеные кровать, комод и табуретка.

— Все заведение своих рук, — сказал Филя. — Как въехали, от немца был столик махонький да лавка, на которой Семен Степанович две ночи отоспали… Пожалуйте за стол, сударь.

— Как в Ступине, вместе все, — решил Сергей.

Ненила подала любимый Сергеев пирог с капустой, а Филя продолжал:

— Очень дяденька радовались, как вас пристроили. «А то, говорили, я с бригадиром разбранился, а дети без ученья остались бы».

— Крестный, наверно, правильно поступил, хотя нам тут учиться труднее, — сказал Сергей.

— Они неправильного никогда не делывали, — убежденно поддакнул Филя. — Вы других господ еще не знаете, а второго, как крестный ваш, более нет, под присягу встану. Взять хоть нас с Ненилой — прибыли ему не бывало, а ровно отец родной.

— И тебя, Филя, он тоже выкупил?

— А как же?.. Вот послушайте, раз к вам слугой определен. — Филя отложил нож, вытер руки и начал: — Было мне четырнадцать лет, когда обменял меня природный господин, капитан Трохин, на седло поручику Свиридову, барину злому, на руку тяжелому. Бил он меня за все про все и чем попало. Забил бы до смерти, как вскорости другого слугу, Мартына, царство ему небесное, да, на счастье, послал с запиской к Семену Степановичу, звал вечером на карты. Посмотрел на меня дяденька ваш: «Откуда синяк такой?» А у меня глаза, почитай, не видать, барин накануне угостил. Я заплакал. «Впору, говорю, сударь, руки на себя наложить», — да и задрал рубаху: весь в синяках да ссадинах ходил. Насупился Семен Степанович: «Передай, буду». Вечером собрались. Я закуску подаю, карты рваные подбираю. Слышу, барин проигрывает, и заранее трясусь — все на мне выместит. А потом присел в сенцах да и задремал, не помню как. Только слышу, кто-то за плечо трясет. Вскочил, голову руками закрыл — он, думаю!.. А то Семен Степанович рядом стоит. «Пойдем, говорит, я тебя выиграл». Боже мой! Забуду ли когда?.. Бегу рядом по улице — в станице мы стояли — и себе не верю. В полку все Семена Степановича за доброту знали. Пришли на квартиру: «Ну, сымай саблю, раздень меня, ты теперь мой человек». Я ему в ноги. «Вставай, говорит, Филя…» Филей-то никто отродясь не звал, а все дурак, болван, скотина… — Филя утер глаза краем скатерти. — За сорок рублей проигранных поручик едва уступил, а было мне, казачку ледащему, заколоченному, красная цена — половина… — Филя глянул на всхлипнувшую у печи Ненилу и, помолчав, продолжал — Или нонешнее взять. Кто б двоих отпустил при вас жить? Другой барин хоть ее бы оставил кушанье себе готовить, а меня сюда послал. Иль оброк назначил на выработку. Я заикнулся, а они: «Сам-то с женой прокормись, за детьми смотри, да мне отписывай…» Уж верьте, Сергей Васильевич, такой один. Разве Алексей Иванович еще, недаром смолоду дружат. Батальоном командуют, а в лоханке щербатой умываются. Знать, не нажили на солдатах ничего…

— Ты рассказываешь, а Сергей Васильевич не кушают, — прервала Ненила.

— Прощенья прошу! — схватился Филя. — Клади кусочек погорячей.

Пирог был хорош, и под корочку Ненила подмазала сливочного масла. Но на языке Сергея висел давно надуманный вопрос.

— Слушай, Филя, а каков отец мой был? — спросил он. — Или не знаешь? Тогда ты, Ненила, скажи.

Спросил и пожалел — такая растерянность отразилась в чертах его бывшей няньки, так мигом потемнел Филя.

— Крут, что ли?

— Ох, крут, Сергей Васильевич! — закивала Ненила.

— Совсем на дяденьку не похож?

— Ни-ни…

— Братья родные, а такие разные?

— А вы с Осипом Васильевичем? — возразил Филя.

— Осип при матушке рос, а я при дяденьке.

— И они розно росли. Семен Степанович в школу при полку сряду попали и товарищи вроде Алексея Ивановича случались, а Василий Степанович в деревне своевольничали, покамест в Петербург пожелали отъехать, не для службы, люди сказывали, а для свободной жизни без дедушкина глаза.

Сергей не помнил отца, слышал уже, что бывал жесток с людьми, даже с матушкой, и все-таки сказанное огорчило ею. Хоть бы услышать, что смелый был, щедрый…

Встали из-за стола. Чувствуя приятную тяжесть в животе, Сергей присел на низенькую табуретку у окошка.

— И в Петербурге завел сапожное? — указал он на ящик, покрытый тряпицей и стоявший около.

— Бывает. Но больше на столярное налегаю. Дворовому человеку, Сергей Васильевич, лишнее мастерство — великая польза. Сапожничать, скажем, десять человек умеют, а столярить — один. У здешнего мастера есть чему поучиться, и вовремя я к нему попал. Подмастерьев нету, только два ученика, внуки от умершего сына. Вот и кажет мне то одно, то другое. Сейчас, к примеру, новую доску на столик набирает. Вот уж художество! Угодно поглядеть? Тогда в мастерскую пожалуйте, я у хозяина вчерась разрешение спросил…

Действительно, немец был искусный мастер. На верстаке лежала небольшая круглая крышка, на которой как бы нарисована серыми, коричневыми, зелеными красками ваза с цветами. Только внимательно всмотревшись, Сергей увидел, что лепестки, стебли, фон отделены друг от друга границами различных кусочков дерева.

— Август Иванович по картинке работает, — пояснил Филя. — Сначала срисовал на белую досочку, расчертил, какое дерево где, потом всем кускам шаблоны снял и стал выпиливать уже нужные и друг к другу пригонять. Все дерева не крашеные, а от природы разного колера, заморские и наши. Вот груша, вот амарантом зовется, вот серый клен. Хотел бы я, сударь, выучиться так работать…

— Выучишься, — сказал Сергей, — Ведь мебель делаешь.

— То без художества. Но я и набор превзойду, коли время позволит… А теперь, может, отдохнете до обеда?

Сергей и вправду почувствовал, что его клонит в сон. Едва сознавал, как Филя с Ненилой стащили башмаки, кафтан, уложили на свою постель. Уже при свече его разбудили, накормили жарким, ватрушками, и Филя проводил в корпус, неся узелок для Осипа. Сергей шел с трудом, так наелся, и ему снова хотелось спать.

Осип не спросил брата, как живут на 3-й линии. Быстро убирая принесенное, он похвастал, что выиграл десять копеек в чижика. Сергей хотел было пересказать, как дяденьке достался Филя, но раздумал — на что такое Осипу?..

Бой у ледяной горы. Речь генерала. Успехи в науках

Сразу после первого снега завернули морозы.

— Плакала наша гора, — говорили кадеты, — в мерзлую землю бревна не вобьешь.

— Генерала, видно, не знаете, — подал голос горнист Мокей. — Раз обещал, то построит, хоть бы кострами оттаивать пришлось. И разве бывает год без оттепели?

И правда, за одну ночь снег превратился в лужи, а назавтра увидели, что солдаты на плацу роют ямы. В полдень привезли затесанные бревна, вкопали и к концу дня скрепили железными скобами. С утра клали уже тесовый настил и лестницу на верхнюю площадку. В третий день обносили перилами. Теперь бы мороз — полить, и готово.

Вечерами кадеты приставали к дежурным унтерам: какие приметы близкого мороза и готовы ли салазки? Но старики отвечали, что нонешняя зима, сказывают, обойдется вовсе без мороза. Наконец Мокей оповестил, что по приказу генерала куплено шестьдесят салазок.

Теперь день начинался с вопроса кадетов:

— Каково на дворе?

— Мокро! — отвечали дядьки.

Только недели за две до рождества похолодало, выпал снег, и на плацу опять появились солдаты с телегой. На этот раз на ней стояли бочки. Началась поливка припорошенной снегом горы.

На другой день в первую перемену кадеты выскочили на плац и на досочках, рогожках, фалдах кафтанов и стоя в рост — кто во что горазд — пустились с горы и по длинному раскату, в конце которого тут же оказался дежурный офицер, выбежавший за ними и приказывавший тотчас возвратиться к своим местам. А после третьего урока и салазки выстроились у горы, так что дежурному едва не тростью пришлось гнать кадетов на обед, пообещавши, что сразу после него всех пустят на гору. Кое-как поели — и бегом на плац. Тут уж начался показ фокусов и смелых штук: съезжали на брюхе, головой или ногами вперед, сцепивши салазки вереницей, влезали на спину стоящему коленками на салазках и на раскате валились вместе набок, нарочно налетали друг на друга, зацепляли тех, кто замешкался на верхней площадке, и тащили за собой. Крик, хохот, оханье ушибленных, кровь из разбитых носов… Сергей катался сначала с Осипом, потом с Яшей Апрелевым. Сани попались ему ладные, не кривили хода, и, уходя с горы, он завязал на них веревку тремя узлами, чтобы отличить завтра.

Это завтра запомнилось Непейцыну. Когда после обеда прибежали к горе, там уже катались десятка два кадетов Греческого корпуса. Этих смуглых мальчиков в малиновых кафтанах Сергей до того видел только издали. Говорили, что осенью и зимой их мало пускают на двор. Непривычные к петербургской сырости, к морозам, они больше сидят в своих флигелях, где очень тепло, дров отпускают без мерки. И все-таки многие зимой хворают, отчего начальство думает перевести их корпус на юг, в теплый край. А тут — на-кась! Вот так холоду боятся! Изловчились раньше артиллеристов на плац выскочить и уже катаются, выбрав лучшие салазки.

Сергеево капральство прибежало первым из своего корпуса, и сразу пошла перебранка. На слова артиллеристов, что гора ихняя, чтоб сейчас оставили салазки и убирались, черномазые отвечали, что гора общая, построена по приказу генерала, который и у них директор, что будут кататься, а санок на всех хватит.

Некоторые артиллеристы стали разбирать оставшиеся.

Но другие, в том числе и Сергей, заметивший, что облюбованные им вчера салазки уже взяты, продолжали перебранку.

— Зря вам много дров дают! За печкой сидели бы, тараканы дохлые! — кричали они. — Против нашего флигеля гора — значит, наша!

Но греки не сдавались — малиновые кафтаны катили себе с горы, бежали назад и лезли снова на лестницу. Вдруг перед глазами Сергея мелькнула намотанная на руку знакомая веревка с узлами.

— Вон кто наши салазки взял! — крикнул он Осипу.

— Да брось ты, бери другие, — миролюбиво ответил тот.

— Пусть грек другие возьмет, — уперся Сергей и побежал к концу раската. — Отдай мои салазки! — заступил он дорогу съехавшему вниз малиновому кафтану.

— Отчего твои? — спросил тот, смешно выговаривая «ц» вместо «ч» — «отцего». — Разве ты их покупил?

Они стояли лицом к лицу, и хотя грек был ниже ростом, но не думал трусить.

— Ницего не покупил! — передразнил Сергей. — Занял их еще вчера, вот и веревка в три узла завязана. — Он попытался схватиться за салазки, но грек, вильнув плечом, не дал.

— Что ж, что вязал веревку, — возразил он, — наш генерал…

— Какой он ваш? — перебил Сергей. — Наш, русский генерал! — Он поймал-таки санки за полоз и рванул к себе.

Но грек перехватил за другой. Они дергали салазки то в одну, то в другую сторону и не могли одолеть друг друга.

— Пусти, тараканьи мощи! — кричал Сергей.

— Не буду пускать! Сам мосцы! — отвечал противник и, оскалив белые зубы, упрямо склонил сердитое лицо.

Сергей дернул что было сил, вырвал сани и побежал к горе. Но грек, догнав, крепко дал ему в шею. Бросив салазки, Непейцын обернулся, и они принялись награждать друг друга затрещинами.

Как будто это было сигналом общей драки — везде замелькали кулаки, закричали злобные голоса. Потасовка кипела на лестнице, на верхней площадке, в конце раската, где слезали с саней. Артиллеристов было больше, и вот уж два малиновых кафтана покатились кубарем, спущенные с горы без салазок. Еще одного трясет за грудь дюжий Дорохов. Сергею удалось дать врагу по губе, так что показалась кровь, но и сам, получив тычок в подбородок, звонко лязгнул зубами. Ну, держись, черномазое пугало!

И вдруг все услышали крик выросшего у раската дежурного офицера:

— Кадеты, смирно!



Оглянулись и увидели генерала, спешившего к ним по плацу. Кулаки разжались, глаза опустились. Подойдя вплотную к Сергееву противнику, который прикладывал к губе комок снегу, Мелиссино обвел всех взглядом и приказал:

— Ко мне, артиллерийские кадеты! Ближе, ближе! — И, когда все застывшие было на лестнице и на верхней площадке сошлись к нему, продолжал: — Как мне стыдно за вас! Я шел порадоваться вашей забаве, а что увидел? Жадность и злоба суть гнуснейшие из чувствований… Зачем гоните греков? Разве не знаете, что они привезены из далекой страны, где дедов и отцов их мучили и убивали турки? Не знаете, что они сироты, да еще на чужбине? А вы, природные русские, в своем отечестве живущие, вместо того чтоб принять их радушно, отдать лучшее, что имеете, как повелевает гостеприимство, — что вы сделали? Чем лучше турок, что надругаются над слабыми за то только, что они иной веры? Настоящий военный человек должен быть великодушен, даже к врагу милостив, а уж к брату… — Генерал перевел дух и продолжал: — Я могу приказать вам идти по каморам и дать забавляться на горе одним греческим кадетам, могу прислать солдат и велеть сломать сие яблоко столь нежданного раздора. Но так не сделаю. Помните, дети, что наказывать — средство самое простое, но и самое неверное, ибо рождает недобрые чувства. Помните сие, когда будете офицерами: Катайтесь же дальше! А я уйду уверенный, что никто больше не обидит грека — вашего товарища и друга. Кто знает, не будете ли вместе биться против турок, как мы бились рядом с их отцами — нашими союзниками?.. До свиданья, кадеты. Капитан, проводите меня. — Мелиссино снова окинул взглядом мальчиков, которые все теперь смотрели на него, и пошел к своему дому вместе с дежурным офицером.

— Слышь ты, бери салазки, я другие сыщу, — сказал Сергей, стараясь не глядеть на распухшую губу недавнего противника.

— Ницего, ницего, поедем вместе и маленького того возьмем, — ответил грек, улыбаясь и показывая на Осипа.

И так было не только с ними. Греки и русские вновь перемешались на горе, но уже без драки. На всех хватило салазок, вниз съезжали в обнимку красные и малиновые кафтаны.

Больше часу Сергей катался с недавним врагом и, хотя был выше и сильнее, давая ему через раз сесть вперед и править за веревку, что считалось почетным, учил подвигаться и тормозить пятками. А когда горн положил конец катанью, сказал:

— Ну, прощай, брат. Как же звать тебя?..

— Никола Адрианопуло… А тебя?

— Сергеем Непейцыным.

— Так до свиданья, Сергей. Не сердись на меня…

Вечером, сидя за уроками, Сергей думал о сказанном генералом. И как ему самому не вспомнилось, что рассказывал дяденька про греков? Сейчас помнит небось и что потомки славных воинов вроде Леонида Спартанского, и что сражались недавно рядом с нашими. Даже на глобусе покажет их страну. А у горы все заслонила злоба проклятая. Откуда она? Отцовское, что ли, наследие?.. И Никола, видать, хороший кадет: дрался лихо и на мировую пошел сразу. А генерал! Сумел до сердца пробрать и не рассердился нисколько. Не как другие офицеры — накричали бы да разогнали. А толку что? Правду сказал: «самое простое — наказать»…

На Осипа происшествие на горе не произвело впечатления. Когда брат попытался ему высказать восхищение генералом и раскаяние в драке, Осип не поддержал разговора. Он не изъявлял желания схватиться с греками, не протестовал и когда их били, а раз начальство приказало не трогать, — значит, так и нужно. Прошло, и ладно.

Осенью Сергею казалось, что в корпусе они сблизились. Все-таки Осип не раз прибегал к его защите, просил объяснить непонятное в уроках, ему с радостью показывал карандаши, обмененные или выигранные в чижика. Но после боя на горе Сергей вновь почувствовал, что в самом душевном они остались чужими. Выходило, что с Яшей Апрелевым или Андреем Криштафовичем, которых знал первый год, у него больше общего.

— Будь доволен, что уроки исправно твердит, не приходится репетировать, — сказал как-то Криштафович, младший брат которого, лентяй и тупица, также учился в одном с ними классе.

Да, Непейцын 2-й больше всего хотел сделаться первым учеником, носить медаль и благодаря ей стоять на правом фланге капральства, гулять в директорском саду. Это требовало большого напряжения сил — ведь Осип был из самых младших в классе. Но он умел заниматься так сосредоточенно, так усидчиво, как никогда не удавалось Сергею.

Осип ни с кем не ссорился, не дрался и чуть что начинал реветь, отчего за ним удержалось данное Дороховым прозвище «тёлка». Очень скоро большинство учителей оценили почтительность благонравного Непейцына 2-го, всегда знавшего назубок уроки, и ставили его в пример другим, в том числе и Сергею.

Однако нашлись и такие, которые отдавали предпочтение старшему брату. Первым из них оказался словесник Полянский. Главным коньком этою неряшливого толстяка была история славян, их прекрасное будущее. Случайно услышанный ответ Сергея инспектору после драки с Лукьяновым разом расположил к нему Григория Ивановича. Именно благодаря ему за Непейцыным 1-м утвердилась кличка «Славянин». Так Полянский вызвал новичка, расспрашивая в первый раз, что знает. А вскоре после какой-то бойкой декламации сказал, расчувствовавшись:

— В тебе, Славянин, я вижу огонь. Коли его сбережешь, не погасишь, то можешь отечеству пользу принести…

А кадеты к перемене сочинили стихи, которые пропели Сергею:

Наш Непейцын Славянин — сам себя не погаси.

Бережно себя носи, никого не укуси…

Даже то, что Сергей поначалу не умел танцевать, казалось Полянскому достоинством, — он считал изъяном все, что придавало внешний лоск. Слазавши об этом несколько слов перед классом, Григорий Иванович продекламировал:

Танцмейстер — ты богат! Профессор — ты убог!

Конечно, голова в почтеньи меньше ног!

К при этом мимикой изобразил горделивую походку мосье Шалье, которого, знали кадеты, терпеть не мог и в огород которого не упускал метать словесные стрелы.

Вторым отличил Сергея ротмистр Мертич, преподававший в среднем возрасте фехтование, а в старшем — верховую езду. Стройный и щеголеватый, он был всегда облачен в белоснежный кирасирский колет и лосины, что вместе с пудреной головой объясняло данное ему прозвище «Мельник».

Первый урок ротмистр начал тем, что, разрешив кадетам разобрать рапиры, выстроил в шеренгу и сказал:

— Фехтование есть наука, зело потребная офицеру. В ней узнают, как с врагом биться и честь свою от поругания уберечь. Овладев ею, постигнешь на деле три искусства, не токмо младшим чинам, но и первейшим полководцам надобные: поражать врага допрежь тебя поразит, наносить ему таковые повреждения, чтоб более нападать не мог, и защищаться от любого удара вражеского. Всему названному можете от меня научиться, коли окажете внимание, прилежность и отвагу.

Произнося такое вступление, Мертич показал, как надобно свободно, не сжимая рукоятки, держать оружие, и перешел к основной позиции, именуемой «ан гард».

Сначала, придерживая левой рукой рапиру у бедра, следует округлым движением вынуть ее из воображаемых ножен и направить острием к противнику, потом присесть на полусогнутые ноги, одновременно подняв дугой отнесенную назад левую руку. Эту стойку Мертич заставлял повторять сотни раз, твердя, что не узнают ничего дальше, пока в совершенстве не освоят «ан гард». Затем приступили к сниманию шляпы перед боем, исполняемому также плавным движением. Перед обнажением головы и после него полагалось по два раза топнуть правой ногой. Потом началось обучение быстрым шагам вперед и назад — нападению и отступлению. Наконец пришел день, когда Мертич приказал:

— Надеть защитное вооружение!

И кадеты с радостью облачились в стеганые нагрудники грубой желтой замши и неуклюжие перчатки с крагами.

Теперь строй приобрел внушительный вид. Ротмистр шел по фронту, придирчиво всматриваясь в каждую фигурку. Выучил-таки! Все одинаково держат рапиры у бедра, у всех ноги стоят, как положено, — правая под прямым углом примкнута к пятке левой. Дошел до фланга, долго проверял равнение, наконец скомандовал коротким выдохом:

— Ан гард!

II сорок кадетов ощетинились рапирами, присели, округлили поднятые руки-противовесы.

— Салют д'арм!

И сорок ног, дважды притопнув, стукнули соединенными каблуками, взлетели вверх сорок рук, и шляпы описали плавную дугу. Топ-топ! И снова все «сели ан гард».

— Аванс!

Вся шеренга, не теряя равнения, подалась вперед.

— Ромпре!

Так же быстро отступила на прежнее место.

— Молодцы!

— Рады стараться, господин ротмистр!

Только в декабре перешли к основным восьми ударам, или штоссам, и паратам — отбоям. Теперь в конце урока Мельник также облачался в нагрудник, только собственный, сшитый из голубоватой замши, и вызывал одного из кадетов.

— Нападай на меня! Покажи, что умеешь. А все смотрите! — И под лязг сталкивающихся клинков приговаривал: — Голову откинь, дурень. Глаза надо беречь! — Шляпа кадета летела в сторону. — Попробуй мою тронуть… А ведь плох учитель, французы говорят, который до старости с двумя глазами доживет, — значит, неучей с манежа отпускал… Довольно! Парами становись! Вольный бой! Ан гард!..

Очень скоро Сергей занял первое место в своем капральстве и чаще других получал приказ напасть на Мертича.

— Молодец! Хорошо парировал тиерс!.. Но зачем горячишься? Рукой действуй, а корпус неподвижен. На выпаде ногти больше вверх!.. Да не торопись же! Ослабнешь от усталости, а противник и проткнет тебя, как повар вертелом гуся… Вот этак!.. Каким ударом? Чистым фланконадом!.. Почему не парировал? Повторяем!..

Новый соперник Осипа. Рассказы Николы. Коноплевские яблоки

На рождественских праздниках Непейцын не раз бывал у Фили, наедался, отсыпался и в сочельник был приглашен к немцам-хозяевам, где собралось несколько стариков ремесленников. Сергей чуть не задохся от дыма трубок и получил в подарок деревянную копилку в виде домика с крышей, раскрашенной под черепицу.

А Осипа увез на все каникулы Федя Занковский, за которым каждую субботу присылали карету четверней. Осип рассказывал, что у Занковского папенька генерал, богато убраны комнаты, есть ручная обезьянка, которая пресмешно ищет блох. Два раза их возили в гости, танцевали менуэт с девочками, а конфет давали столько, что не съесть. Осип привез подаренную ему фарфоровую собачку, но выпросил себе и копилку Сергея, сказавши, что брату нечего в нее класть, а у него все-таки не будет пустая.

В марте по последнему зимнему пути приезжал Фома с дровнями домашнего запасу для «подкормки» кадетов. Фома приходил в камору, передал Сергею поклоны от дяденьки и Моргуна да кожаный мешочек с шестью серебряными полтинами. Осипу маменька тоже прислала кошелек, только цветной шелковый, а в нем, кроме нескольких золотых, ладанку со святыми мощами, чтоб носил на шее. Еще Фома сказал, что в Ступине все по-прежнему, только карий конь слепнет от старости.

Ложась спать в этот день, Сергей увидел, как Осин небрежно сунул ладанку в ящик, где лежали карандаши, облатки, стеклянные шарики.

Экзамены перед пасхой прошли хорошо. Сергей оказался из средних учеников, чем был очень доволен, а Осип занял третье место после Захара Ляхова, носившего наградную медаль.

Однако скоро у «первачей» появился соперник по прилежанию — вновь принятый кадет, которого в лицо все знали много раньше. С самого января этот мальчик с отцом подолгу маячили у канцелярского флигеля, подкарауливая директора или инспектора. Им не раз отказывали — комплект кадетов был значительно превышен и генерал получил приказание никого больше не принимать. Но просители были упрямы и вновь появлялись на корпусном дворе. Их запомнили по бедной одежде и некрасивой наружности. Широкоплечий, приземистый отец в сером поношенном кафтане опирался на суковатую палку, — говорили, был ранен в ногу. Лицо, землистое, с низким лбом, толстым носом и крепкой нижней челюстью, неизменно угрюмо. Похожий на отца, но усиленный во всех некрасивых чертах, мальчик был облачен в шитый на рост кафтанчик, отчего казался еще более сутулым и длинноруким. Глаза зеленоватые, маленькие, умные, зоркие и недобрые.

Ранней весной Сергей видел, как отец с сыном, сидя на крыльце директорского дома, украдкой клали в рот куски хлеба и жадно жевали, одинаково двигая тяжелыми челюстями и глядя в землю. От жадности к черному хлебу и латаных порыжелых башмаков несло такой бедностью, что душа Непейцына сжалась состраданием.

Потом ему довелось стать свидетелем минуты, когда решилась судьба мальчика. В начале мая после урока Полянский послал отнести в канцелярию рапортичку с отметками кадетов. Отец и сын жались там около двери. Они еще больше посерели лицами, обносились. Сергей передал писарю бумагу и пошел было вон, когда в дверях показался генерал. И вдруг мальчик бросился на колени, схватил его за полу и заговорил надрывным, хриплым голосом:

— Ваше превосходительство, примите меня в кадеты. Мы больше ждать не можем, нам есть нечего, все с себя продали. Век буду бога молить, стараться, учиться…

С минуту Мелиссино смотрел на ребенка, потом сказал:

— Вставай! Приму, сейчас приму. Ну, вставай, кадет… Подайте бумаги ваши, сударь.

Тут и отец что-то забубнил, стал опускаться на колени, уронил палку, и Сергей убежал на двор: «Вот как просят! Ах, бедные, бедные…»

А когда в конце перемены пришел в класс, там уже стоял растерянный новик, окруженный кадетами.

— Чистый филин, — говорил один, тыча пальцем ему в глаза.

— У филина гляделки большие, а тут как у мыши.

— Истинно мышь летучая, братцы. Видишь, уши шапырём стоят.

Все засмеялись.

— Из каких будешь? — начал кто-то обычный опрос.

— Дворянин столбовой, капитанский сын.

— Какой провинции?

— Тверской, Бежецкого уезда.

— А пырье масло у тебя есть? — выступил вперед шутник Зыбин.

— Нету…

— Брось, Зыбин, не тронь, — сказал Сергей.

— Чего бросать? Такого учить надобно, вишь неотесанный какой, а в артиллерию лезет!

— А я говорю — брось! — Непейцын сжал кулаки.

— Дай хоть крикуна с него возьму, — попросил Зыбин.

Но Сергей обратился уже к новику:

— Как звать-то?

— Алексей Аракчеев.

— Спрашивали тебя по наукам?

— Их превосходительство сказали — завтра спросят…

— Ну, держись, примут ли еще? Не пришлось бы обратно в бежецкую конуру лезть, — подмигнул товарищам Зыбин.

— Я стараться стану, — проскрипел Аракчеев.

На уроках он не отрывал глаз от учителя. Сидел как деревянный, ровно и безжизненно положив руки на стол вниз ладонями, кажись, за целый час не пошевелится. И на переменах оставался тут же, молчаливый, настороженный. За эту молчаливость, за угловатость движений, за неприветливое лицо с торчащими из-под буклей большими ушами кадеты сразу невзлюбили новика. И когда за обедом он истово носил в широкий рот полные ложки, просил и убирал добавку, уже поевшие обступали и насмехались:

— Да он обезьяна, братцы! Вишь, руки длиннущие, как раз что и ноги, в одну меру…

— Обезьяны вертятся, а он в классе закоченелым сидит.

— Зато тут с ложкой разогрелся.

— Чучело обезьянье у нас в классе завелось, натуральную гишторию по нему изучим…

Аракчеев поводил недобрыми зеленоватыми глазами и молча жевал, но костистый кулак лежал на столе столь внушительно, что пойти дальше насмешек никто не решался.

Через два дня новичка проэкзаменовали, нашли знания арифметики и русского достаточными, но географии, истории и французского он вовсе не знал.

— Кто возьмется помочь Аракчееву? — обратился к классу Верещагин. — За лето он должен вас догнать.

Все молчали. Взгляд инспектора остановился на Непейцыных:

— Вот вы, братья. Недавно сами догоняли, теперь товарищу помогите. Старший — историю и географию, а ты — французский.

Сергей не стал откладывать — приказано, так что сделаешь — и с этого же вечера начал занятия. Аракчеев слушал внимательно, записывал быстро, на спрос повторял почти слово в слово. Память у него была цепкая и не зря сказал, что будет стараться. Но его совсем не интересовало, что земля представляет шар, о чем слышал впервые, или то, какие есть океаны и части света, в которых живут люди с разной кожей, разной верой. Легко запомнил про фараонов и пирамиды, про жрецов и персидское царство, не ошибался в таких именах, как Рамзес или Ксеркс. Но и эти рассказы нисколько его не заняли. Оживлялся, только если разговор касался арифметики. Тут даже в глазах начинало что-то мерцать.

«Быть тебе учителем цифирным или счетчиком каким», — думал Сергей.

— А ты, Непейцын, брату вели-ка по-французски меня учить, — не раз говорил Аракчеев после урока.

И не зря говорил: Осип увиливал, находил неотложные дела, засиживался за приготовлением уроков.

— Не могу харю богомерзкую видеть, — говорил он брату. — Неживой какой-то! Волосы что пакля пыльная, рот — лягухин, нос — грибом поганым… Тьфу!..

— А как инспектору нажалуется? — предупреждал Сергей. — Хоть через день займись. И не хуже он твоего хитрюги Шванбаха.

Но труднее всего Аракчееву давались танцы и фехтование. Тут он был последним учеником, повторяя чужие движения так безжизненно и некрасиво, что учителя исходили бранью.

В начале июня уроки кончились до сентября, и кадетов вывели в лагерь на плацу. С помощью дядек-унтеров ставили палатки, переносили койки, столики. Вытянули три параллельные линейки. В первой, лицом к директорскому дому, встал младший возраст, за ним, во второй, — средний, сзади — старший. Жили и здесь по рожку Мокея, только поднимались в шесть часов, отбой трубили в восемь. Свободного времени на игры было довольно, занимались ежедневно всего по четыре часа маршировкой, построением капральства и роты, повторяли выученные в прошлые годы стойку, повороты, артикулы ружьем и тесаком. Сергей усваивал все так легко, что через месяц стал вровень с лучшими строевиками, а Осип занимался «солдатской премудростью» только потому, что без отличного балла по ней нельзя добиться медали. Его раздражали окрики командира роты, фронтового учителя капитана Кисель-Загорянского, беготня и маршировка в пыли, которая облаком вздымалась над половиной плаца, отведенной под экзерсицию. Зато для Аракчеева строй оказался любимой стихией. В то время как другие кадеты играли в рюхи, бегали взапуски пли купались, он где-нибудь за палаткой «отделывал» прием ружьем, пока не добивался такой чистоты движений, что Кисель-Загорянский, великий мастер фрунтовых тонкостей, только глаза прижмуривал, как сытый кот на теплой печи, да вскрикивал: «Образцовый унтер! Флигельман!»

Полюбоваться, как Аракчеев прекрасно «отделывает артикулы», капитан пригласил самого начальника строевой части корпуса полковника Корсакова. Этот выхоленный, красивый офицер появлялся везде в сопровождении вкрадчивого подпоручика Вакселя, почитавшегося кадетами за наушника. Полковник Корсаков снисходительно похвалил Аракчеева, Ваксель похлопал в ладоши, а Кисель-Загорянский, влюбленно смотря, как мелькало ружье в длинных цепких руках, слушая, как сочно шлепали ладони о приклад, повторял восторженно: «Ах, господин полковник, вот чудо! Право, чудо кадет!..»

— Увидишь, Аркащей проклятый не даст мне и в том году медаль получить, — сказал как-то брату плаксивым голосом Осип.

— А кроме нее, тебе и думать не о чем? — усмехнулся Сергей.

Сам он был увлечен рассказами Николы Адрианопуло, с которым теперь виделся почти каждый вечер. Из боязни простуды греков не переводили в палатки, но и у них летом жилось посвободней. Сергей с Николой сходились у приготовленных для ремонта бревен за служительской казармой. Сидя тут, Сергей, узнал, как во время войны с турками на эскадре адмирала Спиридова собрали больше двухсот греческих мальчиков-сирот, как очи недолго жили в Италии, а потом поплыли в Россию, в созданный по приказу императрицы Греческий корпус. Про раннее детство Никола рассказывал, что турки убили его отца, который не захотел сдать оружие. Мальчик не видел этого. Мать спрятала его в чужом доме, а потом увела в горы. Там она скоро умерла от лихорадки, а Никола кочевал с пастухами, одетый как и они, в овечьи шкуры, и видал с гор, как турки жгли деревни. Через год его переправили на русский военный корабль. Все мечты Николы и приходившего с ним: Георгия Властоса сводились к тому, чтобы скорее окончить корпус и сражаться с турками, мстить за своих родных и соотечественников. История Властоса была почти такая же. Он больше молчал, редко улыбался, и Адрианопуло говорил за обоих.

— А если не будет войны? — спросил Сергей.

— В отставку пойдем, в Грецию проберемся, фелуку снарядим — все равно турок убивать станем, — говорил Никола уверенно.

— А поймают?

— Живыми не возьмут. Да, может, и не поймают. Разве один Ламбро Качиони в Греции?

И Никола рассказал, как греческий патриот на маленьком паруснике дерзко нападал на турецкие корабли, как против него выслали целую эскадру, но и тут он пробился, а теперь служит в русском флоте, готовится к новой войне с турками.

Слушая эти рассказы, смотря в решительные и мрачные лица, Сергей понимал, что хотя греки всего на год-два старше, но по чувствам и помыслам уже совсем взрослые, и гордился их дружбой, мечтал сражаться бок о бок с ними. А затем, возвращаясь в лагерь, как бы спускался на землю и выделялся среди сверстников только силой и ловкостью в борьбе, прыжках, ходьбе на руках. За это его неизменно отличал и называл «заправским кадетом» сам Ваня Дорохов, которого в корпусе звали «майором», потому что сидел в каждом классе по два года. Дорохова не раз пороли за плохие отметки, но он оставался ленивым в науках, но любимым всеми, вплоть до Верещагина, веселым, здоровым, прямодушным пятнадцатилетним парнем, готовым на любую лихую проделку.

В августе начали созревать яблоки в соседних с корпусом обывательских садах. Издавна повелось, что кадеты учиняли на них набеги, особенно на самый большой, принадлежавший богатому купцу Коноплеву. В этом саду не было построек, кроме избушки-караулки, и там росло больше сотни яблонь, под которыми ковылял подслеповатый сторож Ефимыч, всегда вооруженный дубиной и сопровождаемый отважным кобелем Туркой.

Для коноплевского сада была разработана особая тактика. Две группы кадетов перелезали на заре через забор в противоположных концах участка, и в то время как старик с собакой бежали за одними, другие беспрепятственно трясли яблоки и, собрав добычу, ускользали. Молодецкая роль первых заключалась в том, чтобы подобраться поближе к Ефимычу и, вдруг тряхнув раз-другой яблони, пуститься не прямо к забору, а кружа меж деревьев и задерживая сторожа и его пса. Делавших это почетно именовали «егерями» — их опасные маневры обеспечивали второй группе, называвшейся «фурштадтами», время набрать побольше добычи, которая потом делилась поровну. В «егеря» ходили самые отчаянные, и Дорохов выделялся среди них дерзкой изобретательностью.

— Как яблоки созреют, пойдешь со мной в егеря? — спросил он Сергея еще в июле.

— Понятно, пойду, — отвечал тот, не задумываясь.

И вот однажды перед построением на вечернюю молитву Дорохов отвел Сергея в сторону:

— Завтра, как светать начнет, я тебя толкну. Ты сразу накинься и выходи.

— А фурштадты кто? — щегольнул Непейцын знанием терминов.

— Надежные: Яшвиль, Петровский, Лялин. И мешки у них овсяные, большущие.

Сергей заснул, гордый тем, что пойдет в набег со старшими кадетами, да еще в «егерях».

Получив крепкий толчок через сырую от росы парусину — он спал крайним, — Непейцын натянул летние холщовые штаны и камзол, сунул ноги в башмаки и вылез из палатки. На востоке, левее мерцавшего шпиля крепости, между слоистых облаков тонкой полоской чуть розовело небо. Свежий ветерок заставил поежиться.

— Рысью! — приказал шепотом Дорохов.

У коноплевского забора ждали трое кадетов. Посоветовавшись, решили, что раз вчера, как было известно, «фурштадты» выпускного класса лезли отсюда, а «егеря» с другого конца, то сегодня следует расположить силы в обратном порядке.

— Лезть надо у столбов — около них крепче и не так трещит, — напутствовал Дорохов «фурштадтов».

Дождавшись, когда они свернули за угол забора, Ваня перепрыгнул неширокую, поросшую травой канаву и, остановившись у самых посеревших от дождей досок, поманил Сергея.

— Канава пригодиться может, — зашептал он. — Прошлый год в ней с час отлеживался. Старик в меня дубинкой бросил, в бок угодил — едва отдышался…

— А оттуда как лезть? — спросил Непейцын.

— Оттуда легче, там поперечные брусья. За столб хватайся, на них ногу — и здесь. — Дорохов приник к щели забора.

Сергея чуть-чуть трясло. «А как же в бою? — укоризненно думал он, — Там ведь не сторож с дубинкой».

— Ну, я полез, — прошептал Дорохов. — Тут, гляди, вырубка на доске, ногу удобно ставить. Как перевалишь на ту сторону, бухай в траву и замри: слушай, все ли спокойно. Да не сразу после меня лезь, я знак подам… Ну, господи благослови…

Он мягко упал по ту сторону забора. Сергей затаил дыхание. «А коли его сейчас схватят? Что делать? Как выручать?»

— Лезь! — шепотом приказал Дорохов.

Непейцын поставил ногу на зарубку, оттолкнулся от земли, схватился за острия отесанных горбылей и подтянулся. Оперся ладонью о плоский верх столба и, перекинул ноги, спрыгнул вниз, едва не задев распластавшегося в траве Дорохова.

Затаившись, прислушались. Потом, подняв головы, осмотрелись. Беленые стволы яблонь поднимались над некошеной травой широким строем. Вдали у забора серела избушка.

— Полезем, — шепнул Дорохов. — Надо деда сыскать.

То припадая к земле, то выглядывая сквозь росистую траву, стали пробираться в глубь сада. Сергей почувствовал, как сырели штаны, и подумал: «Зазеленюсь, придется отмывать на реке».

— Вон Ефимыч, а кобеля не видать, — прошептал Ваня.

Шагах в двадцати под яблоней сидел старик. Голова в меховой рыжей шапке была опущена на грудь. Между шапкой и складками тулупа виднелся только нос да клочки седой бороды.

— Ползем к той, развилистой, — приказал Дорохов.

Вот и намеченное дерево. До сторожа осталось шагов десять. Он виден сбоку, маленький, обмякший. Негромко похрапывает.

— Ну, разом!

Поднявшись, схватились за ствол, качнули раз, другой, третий. Посыпались яблоки. Одно больно стукнуло Сергея по лбу.



Ефимыч встрепенулся, сдвинул с глаз шапку.

— Степка, держи! — задребезжал старческий крик. Поднявшись на ноги, он толкал дубинкой кого-то лежавшего в траве.

— Ась? Игде? — раздалось оттуда, и, вскочив с земли, рядом со стариком вырос детина в накинутом армяке. — Мишка, вставай, воры! — гаркнул он еще кому-то густым голосом.

Мгновение кадеты оторопело смотрели на парня, потом бросились к забору. Сзади часто топал кто-то. Сергей летел что было сил, но Дорохов был еще быстрее. Он птицей взвился на забор и пропал из глаз. Непейцын прицелился к соседнему столбу, прыгнул, схватился за верхнюю из перекладин, к которым были прибиты доски, но в этот миг нижняя перекладина, треснув, подалась вниз вместе с поставленной на нее ногой. И тотчас сильная рука сгребла Сергея за штаны, другая ухватила за шиворот камзола и разом оторвали от забора. Потом стремительный толчок поверг его на землю, и кто-то тяжелый и жаркий сел на спину.

— Врешь, не уйдешь! — выговорил с придыханием Степка.

— Пусти, бес! — раздался из-за забора злобный голос.

— Пушшу, как же! — отозвался Степка. — Лезь обратно, я тя попотчую, на двоих станет. Эй, Ефимыч! Неси фузею, паляй, коли еще посунутся.

Повернувшись назад при последних слогах, он ослабил колени, а потом, верно развязывая пояс, отпустил и ворот Сергея. Непейцын рванулся и сбросил парня. Но только поспел подняться на ноги, как тот ухватил его за щиколотки и дернул назад. Сергей коленями и ладонями проехался по траве, а Степка уже снова сидел на нем, приговаривая:

— Не-е, барчук, не убечь тебе. Я околь коней купцовых хожу, с жеребцом-пятилетком один управляюсь, а не то что… — Он как клещами взял обе руки противника и загнул за спину.

Сергей чувствовал, что сопротивление бесполезно — над ним властвовал медведь. Степка, сопя, связал ему кисти рук, потом скрутил и ноги. Около топтался Ефимыч.

— Бяда, Степ! На том концу яблоню, никак, начисто обтрусили, — говорил он жалобно.

— Чего за беда! Одного споймали, за всех и ответит, — успокаивал парень. — Ну, берись, дедка, за ноги, понесем.

«Этаким бараном в корпус принесут!» — в ужасе представил себе Сергей.

— Неси уж, я армяк твой подберу, — сказал старик.

— Ин ладно. — Парень взял пленника поперек тела и взвалил животом на плечо. Лицо Сергея ткнулось в синюю линялую рубаху, запах пота ударил в нос. Он зажмурил глаза, напряг все мышцы, но путы не подались.

— Эй, барчук! Не ворошись! Брошу наземь, ушибешься, — отозвался на это движение Степка.

Около избушки детина, чуть двинув налитым силой плечом, спихнул с него Сергея, перехватил на руки, положил на землю.

— Пустите меня, я выкуп дам, — сказал Непейцын и не узнал своего голоса — такой он был жалкий, дрожащий.

— Выкуп? — Степка хохотнул — Слышь, Ефимыч? Да коли у тебя что есть, мы и так возьмем. У вора не грех и взять.

— Я не вор, — сказал Сергей.

— А кто ж ты таков? — Детина подождал ответа. — Чудно: не вор, а по чужим садах ночью лазишь…

— Коли отпустите, я денег к забору принесу, — пообещал Сергей.

— Так и поверили…

— Ей-богу, принесу!

— Вот те начальство на заду пропишет выкуп, — смеялся Степка.

Он стал на колени и обшарил карманы его камзола. Ощущение было такое унизительное, что Сергей весь напружился.

— Чего корежишься? Брать-то нечего… Эвона пожива — пуговка да бечевы кусок. Всыпал бы я тебе, барчук, в гузно, да хозяин не велел. Ну, дедка, я докладать пойду — поймали, мол. Пущай едет теперь жалиться с оказательством!

— Може, я схожу, а ты с им побудь, — опасливо сказал Ефимыч, — не набежали бы ослобонять.

— Не сунутся боле, — уверил Степка. — А мне, вишь, коней пора чистить да запрягать — сам сюда и опосля по лабазам поедет… Одначе снесу их благородие в твои хоромы. Дверку на закладку, а ты дозором округ ходи. Дай-кась ремешок, я им ручки пересупоню, опояску свою ослобожу.

Через минуту Сергей лежал на нечистой потрескавшейся лавке под оконцем. Жилой, кисловатый, курной запах охватил его. Стукнула дверь — Степка вышел. Звякнула железная закладка. Сказал что-то, и все стихло. Только яблони шелестят за поднятой, подпертой палочкой рамой да густо жужжат мухи. Вот разом две сели на щеку Сергея и не спеша поползли, противно цепляясь лапками о влажную кожу. Попробовал шевельнуть руками — куда! Новые путы, никак, крепче старых — мастер Степка вязать. Лежать неудобно — жестко и узко. Щека прилегла на сальную лавку, а если упереть подбородком, то ему больно и шея сразу устает.

«Что ж будет? — думал Сергей в смятенье. — Приедет их хозяин, будет надо мной потешаться, велит связанного вести в корпус к самому генералу. Вора поймали… Неужто Дорохов не выручит?»

Зашуршала трава. Что-то заслонило свет, — неужто он?

— Лежишь, барчук? — спросил голос Ефимыча.

— Отпусти меня, дед, — попросил Сергей. — Ей-богу, все деньги, что есть, нынче же тебе принесу, три рубля серебром.

— Омманешь, — уверенно сказал старик.

— Вот те Христос, не обману.

— Не, не могу, — помолчавши, вымолвил Ефимыч. — Что мне хозяин скажет? Как упустил? Кто развязал? А от твоёва наказанья, может, вам, барчукам, острастка выйдет, кончится моя маета. Вам что? Потрясли, убегли, схрупали да снова лезть собрались. А меня хозяин третьего дня ругал-ругал. «Где моя, спрашивает, любимая анисовка девши?» Да раз в ухо, два — в другое, да за бороду. «Ты, говорит, дрыхнешь цельну ночь, добро мое не берегешь!» — «Берегу, говорю, Матвей Митрич, не дрыхну нискольки». А ён: «Выстарился, сгоню тебя, слобожай сторожку…» А куда я денусь? Помирать мне где? Кто теперь наймет? Тулуп, ложка и гашник — все и хозяйство. — Старик помолчал, должно быть прислушиваясь, потом заговорил снова: — Вам сладости надо? Попроси опадышей, я завсегда дам… А зачем Турку моёва досмерти зашибли?

— Зашибли? Да кто ж, когда?

— Вот и когда… Вчерась в ночь, ваш же барчук, сюда залезши, токово в брюхо его сапогом шалыгнул, что вякнул сердешный разов пять да и завалился. Помаялся до полдён и сдох…

А с Туркой я годов десять прожил, сад окарауливали. Еще сын-покойник кутенком его за пазухой принес. Грел меня зимой, Турка-то… — Ефимыч помолчал. — Нет уж, пущай тебя хоть за Турку посекут, не надо и денег твоих. Спасибо, Степка сжалился, как про Турку сказал. «Ночую, говорит, у тебя, дедка, изловлю ворогов» И ладно вышло: может, хозяин помилует, не сгонит.

Старик отошел. Опять шелестели яблони, опять муха ползала по лицу, до теперь Сергей не замечал этого. Старческий голос звучал в ушах, стыдом залило сердце.

Кто-то осторожно шевельнулся за окном.

— Славянин! — услышал он совсем близко шепот Дорохова. — Приподними малость руки да пальцами не сучи…

Холодное лезвие подсунулось под ремень, двинулось туда-сюда, руки освободились, — ох, хорошо! Уперся на лавку, сел.

— Бери, режь на ногах. — Дорохов подал короткий нож. — Лезь скорей, да тихо, старик недалече землю копает.

Сергей с трудом протиснулся в оконце. Из травы выглядывал Васька Костенецкий, самый сильный кадет во всем корпусе.

Уже у забора Непейцын обернулся. Ефимыч с заступом на плече брел к караулке.

Все сошло благополучно. Сергей замыл и затер песком на Неве штаны и камзол и подсушил немного к началу строевых занятий. Только на груди осталось коричневое пятнышко. Видно, когда лежал под Степкой, раздавил опадыш. Яблочный сок ничем не ототрешь. «Чтоб помнил». — злорадно шептал, взглядывая на него, Сергей.

Но нет, и без пятна он не забудет того утра. Мысли о Ефимыче не давала покоя. Ведь своим побегом он подвел старика под гнев Коноплева. Но мог ли поступить иначе? Освобожденный Дороховым, остаться в караулке, чтоб быть позорно представленным генералу? Нелепо… Тогда что же?.. А не надо было лазить. Ведь как раз на прощанье дяденька говорил, что немало глупостей и подлостей сдуру за молодечество почитаются. Вот она, глупость, вот она, подлость! «Вам, барчукам, что? Потрясли, убегли, схрупали. А я куда денусь?» — слышал он шамкающий голос. Надо обязательно разузнать, как обернулось старику его бегство, да деньги снести, что б ни было… Ну хорошо, сам больше не полезешь, а другие? Ведь неминуемо подведут старика под расправу, даже если сегодня сошло благополучно. Хоть бы знать, кто Турку убил, по шее бы накостылять.

С Дороховым встретились после обеда.

— Что загрустил, Славянин благородный? Скоро вновь грянем на стан печенегов поганых, вволю добудем сладких плодов. — продекламировал Майор, взглянув на серьезное лице Сергея.

— Скажи сначала, как ты опять в саду оказался?

— Будто не ждал меня?

— Ждал, конечно, но все ж таки?

— Ну, когда парень понес тебя ровно агнца на заклание, я побежал в лагерь, чтобы чем вооружиться. Испугать того детину, а то и брюхо распороть — знай кадетов! Очень был зол, что тебя ему оставил. Подбегаю, а в палатке Костенецкий проснулся. Ну, думаю, вдвоем мы и Голиафа уложим. Сказал ему, он разом накинулся — и за мной. Боялись, как бы куда не утащили тебя сряду. Но от конюшни видим — парень в калитку вышел. Пождали малость — через забор и в траву. Тут старик пошел с заступом, начал яму рыть…

— А ты знаешь, зачем он рыл?

— Наверно, тебя живым закопать хотел… — пошутил Дорохов.

— Собаку его кто-то из наших так двинул, что околела.

— Ох ты черт!.. Так ведь не нарочно. — Дорохов насупился. — А и поделом — не кусайся! Теперь еще свободней будет. Пойдем завтра, мы с Костенецким детине за тебя шею намылим.

— Не пойду, Майор. И не поделом. Собака хозяину честно служила. А ты знаешь, что мне старик сказывал, когда я на лавке лежал? — И Непейцын передал слова Ефимыча.

— А нам-то что? — смотря в сторону, мотнул головой Дорохов. — Пускай другого сторожа возьмут, молодого, и к нему лазить будем. Еще интересней, страшней.

— Нет, брат, тут что-то не так… Мы удаль покажем, а старику смерть голодная.

— Да ну его к черту! Найдет себе место. Зря лазаря поет…

— А ты взял бы такого сад караулить, у которого каждую ночь яблоки трясут? Никто его не наймет, да и собаку еще убили.

Майор дернул плечом:

— Всех мужиков не пережалеешь.

— Я про всех не знаю, а про Ефимыча говорю.

Опять наступило молчание. Сергей считал уже, что зря завел разговор. И вдруг Дорохов протянул ему руку:

— Ладно, не полезем к нему больше. А в другой махнем завтра?

— Нет. Степка меня вором ругал, и поделом.

— Ругал? Тебя? Ну, попадись он мне…

Когда после строевых занятий кадеты разошлись по палаткам, купаться или играть в городки, Сергей взял деньги и направился к коноплевскому забору. Сквозь щели никого не было видно. «А как новый уже сторож, что ему скажу? Или Степка опять навалится?» Оглядываясь, вошел в калитку, приблизился к караулке. Посмотрел в оконце. На лавке лежали тулуп и березовое полено. Старик, едва различимый, что-то делал у печки.

— Ефимыч! — позвал Сергей.

— Ась! — откликнулся сторож. — Кто меня?

— Вот возьми. — Непейцын протянул в окно деньги.

Дед зашаркал к двери. Сергей пошел навстречу.

— Чего тебе, барчук? Аль за опадышами?

— Деньги принес… Вот…

— За что даришь? — не беря, осведомился дед.

— Обещался, — сказал Сергей. — Согнал тебя хозяин?

— Нет покудова.

— А что я убежал, не было за то от хозяина битья?

— Не приехал он, Степку обратно прислал. Выпорьте, наказал, барчука, тебя то есть, сами… Некогда мне, говорит, с яблоками, дела поважней есть — мучник он, лабазник.

Сергей облегченно вздохнул.

— Возьми деньги, — повторил он.

— Лучше гостинцы покупай, а по садам не лазай, — посоветовал дед. — Раз-два пройдет, а потом схватят да изломают всего…

— Бери, у меня еще есть, — соврал Непейцын.

Ефимыч недоуменно покачал головой:

— Из богатых, выходит, а яблоки воруешь… Ну, спасибо. — Он подставил горсть, и Сергей пересыпал в нее полтинники. — Деньги немалые. Эх, зуба нет попробовать!.. — Старик подвел снизу вторую ладонь, чтобы сквозь заскорузлые, плохо гнущиеся пальцы не проскользнули монеты, и рассматривал их подслеповатыми, слезящимися глазами. — Тулуп новый куплю, катанки… — Он пошел к двери, но на пороге остановился: — Слышь, барин, с нонешней ночи Матвей Митрич велел дворового кобеля сюда водить, заместо Турки. Своих повести — зол больно, изувечит.

В тот же вечер Сергей сказал нескольким кадетам про новую злющую собаку, которую будто видел сквозь забор в коноплевском саду.

«А что было бы, если б старик со Степкой меня выпороли? Кабы Дорохов то увидел, как пить дать их ножом пырнул. Хорошо, все так кончилось, что можно и не вспоминать».

Последствия набега. Осип в лазарете. Греки древние и нонешние. Соперник угрожает

Однако вспомнить пришлось, и очень скоро. Через две дня Сергея окликнул подпоручик Заксель:

— Как чувствуешь себя, Iiebes Kind? И слышал, тебя постигла большая неприятность.

От такого слащавого обращения Сергея передернуло. Вот еще, «liebes Kind»! И кто говорит! Плюгавый, золотушный Ваксель, едва на полголовы его выше. Но ответил смиренно:

— Какие неприятности, господин подпоручик?

— Сказывали — тебя изловили в саду купца и крепко побили.

— Нет, побить меня не удалось, я сумел убежать.

— Ах, так? Я, право, очень радуюсь. Но не следовало и лазить. Благородный кадет не должен опасности честь подвергать.

«Откуда пронюхал? — думал Непейцын, глядя на противно виляющую спину удаляющегося Вакселя, который, как всегда, смотрел на свои башмаки. — Дорохов, Костенецкий — как могила. Из фурштадтов кто проболтался? Да Вакса и подслушает, для того по лагерю шнырит».

А наутро перед строевыми занятиями его поманил к себе командир роты и приказал сейчас явиться к полковнику Корсакову.

— Видно, нашкодил что? — сочувственно спросил капитан.

— Не могу знать…

— Не без Ваксы дело, — буркнул Кисель-Загорянский.

Полковник прохаживался по своей комнате в канцелярском флигеле. Когда Сергей вошел и вытянулся у порога, Корсаков окинул его хмурым взглядом и продолжал ходить, позванивая шпорами на лакированных ботфортах. Непейцын подумал: не зря говорят, будто летом полковник всегда не в духе от раннего подъема — генерал его каждый день с рапортом в восемь часов требует.

— По обывательским садам лазаешь? — раздался наконец вопрос.

— Было один раз, господин полковник.

— Ну вот, один! Поймали тебя однова.

— Никак нет, я и лазил всего один раз.

— Однако не отказываешься, что поймали?

— Не отказываюсь, господин полковник.

— И били, говорят.

— Никак нет, но связали и грозились побить..

— Экой страм! Верно, дали-таки горячих десяток.

— Никак нет, только грозились.

— А потом, не тронувши, отпустили? Откупился, что ли?

— Нет, убежал… Развязался, в окно караулки вылез.

— Однако насилие над тобою было учинено?

Сергей молчал — он ведь уже все рассказал, чего ж еще?

— Как же ты дался? — не дождавшись ответа, спросил Корсаков.

— Я не давался, да он сильнее, детина здоровенный.

— Кто ж таков?

— Конюх коноплевский.

— Хам, значит, да еще купеческий тебя вязал. А знаешь ли, что в сем и есть главное дворянину бесчестье.

Если бы Сергей поддакнул полковнику, или хоть промолчал, на том, наверно, все бы и кончилось, но, повторяя, о чем недавно думал, он сказал:

— А по-моему, господин полковник, больше бесчестья, что дворянин воровать в чужой сад полез.

Корсаков удивленно поднял брови:

— По-твоему? Да, никак, учить меня вздумал? Новый Руссо сыскался! Рассуждений твоих слушать не желаю. Ты мне должен одну правду говорить, и ничего больше…

Непейцын молчал.

— Что же не отвечаешь? В карцер захотел? Я сейчас прикажу. А то генералу доложу и за такой афронт он и высечь разрешит.

— Я вам правду отвечал, да вы же молчать приказали.

— Вот те на! Еще героя изображаешь? А то забыл, что кадету хамовы побои бесчестье великое. Пословица что говорит? «Береги честь смолоду…»

— Так не было же побоев, господин полковник.

— Вот опять! Нет, ты, право, дерзок, тебя высечь не мешает.

Скрипнула дверь, вошел Ваксель и шагнул к столу у окошка.

— Скажи, Ваксель, надо его посечь? — спросил Корсаков.

— Не могу знать, за что, господин полковник.

— Ну вот, не может знать! Да в саду-то хамы его помяли.

— Не могу знать-с. — Ваксель, смущенно потупившись, сел и взялся за перо.

— Лучше меня знаешь! — прикрикнул полковник. — Или карцера довольно? — Ваксель, привскочив, смотрел на него сверхпочтительно, с согнутой спиной, но молчал. — Поговори с немцем! — хлопнул себя по бедру Корсаков. — Ну, возьми, Непейцын, десять суток. Ваксель, отведи его к Киселю, пусть распорядится. Да без книг, на солдатском котле. Чтоб не мудрил впредь…

Идя к лагерю, Ваксель сказал наставительно:

— Я же говорил, mein Kind, как опасно в чужие сады проникать бывает… — И, не дождавшись ответа, добавил: — Упорство и запирательство суть качества, виновность отягчающие…

Не успел Непейцын закатать подушку в одеяло и завязать их полотенцем, как в палатку влетел Дорохов.

— Отпросился у Киселя, будто живот схватило. Рассказывай скорей! — Выслушав, Майор поднял здоровый кулак: — Ну, Вакса, дай только придумать получше…

— Брось, Ваня. Отчислят от корпуса, да еще выпорют.

— Вот напугал! Дворянства не лишат, а в любом полку через год прапорщиком буду. Ну, побегу. Помни: десять дней — не десять лет. В третьем году я двадцать просидел и не заметил, ей-богу…

При генерале Мелиссино карцер стал редким наказанием. За год Непейцын слышал только раз, что арестовали на трое суток за отлучку на ночь в город выпускного кадета. Помещался карцер на задворках, под одной крышей с казармой служительской роты. Сенцы, в которых сидел часовой, и две камеры строились когда-то для цейхгауза. Беленые стены, окошко с решеткой, выходящее на кузницу, кровать с соломенным матрацем и табурет — вот что увидел Сергей. «Десять дней — не десять лет», — вспомнил он.

Первая ночь оказалась тяжелой. Голодные клопы набросились на узника, едва стал засыпать. Одевшись на ощупь — свечи тут не полагалось, — он то ходил но камере, то дремал на табурете, завернувшись в епанчу.

Утром пришел дневальный служительской роты, принес ломоть хлеба и чашку ржаной каши. Увидев Сергея в епанче — его знобило после бессонной ночи, — спросил, здоров ли, и, услышав о клопах, сказал:

— Годи, ваше благородие, ужо управлюсь в команде…

А через час пришел не только с веником и ведром кипятку, но еще с наволочкой от подушки, полной теплых булок.

— Примай гостинцы, — сказал он. — Видать, у своих в чести ходишь. От каждого полбулки, сказывали. Сиди да ешь знай…

— Половина твоя, — решил растроганный Сергей.

Скоро кровать была обожжена лучинами, обмыта горячей водой, матрац перебит свежей соломой, а наволока его вывернута, пол и стекла в окне вымыты. После обеда Непейцын заснул так, что его разбудил только дневальный, принесший ужин.

— Как смеркнется, ты в окошко поглядывай, — сказал он, — им окликнуть нельзя, часовой прогонит…

Первым пришел Дорохов.

— У меня новость, Славянин, — заговорил он вполголоса. — Дядя приехал, чтоб в Тулу увезти. Отец захворал, видеть меня желает. Генерал отпуск обещал… Да еще, не ты ль говорил, будто Филька ваш столярное дело смыслит?

— Говорил. А тебе на что?

— Не мне, дяде поделку одну сварганить надобно. Осип к тебе сейчас будет с богатыми дарами, так накажи, чтоб, как Филька придет, меня с ним свел. Не забудешь? Ну, прощай пока. Бери, не коноплевские. — Он сунул сквозь решетку несколько яблок.

— Навряд братец придет, — решил Сергей, — темноты побоится.

И ошибся. Осип пришел с пакетом пряников, за которыми, не пожалев сбережений, посылал унтера, и сразу стал предлагать пойти к инспектору, просить заступиться за Сергея:

— Зря, что ли, Филька ему столько перенашивает?

А когда Сергей запретил обращаться к Верещагину, посоветовал:

— Ты больным притворись — в лазарет переведут. Все лучше, чем солдаты да кузня видом. И кормить станут как больного.

После его ухода Сергей, жуя в темноте пряники, раздумывал: «Хочет от души помочь, а предлагает черт знает что. И чем ему солдаты претят? Как командовать будет?»

Осужденное Осипом соседство помогало Сергею коротать время. Между боковыми стенами кузницы и карцера лежала площадка, на которой строились, уходя в караул, солдаты. По ней проводили ковать лошадей, катили колеса обозных телег, провезли генеральскую карету. А в служительской роте слышались песни, кто-то лихо играл на балалайке.

Во второй вечер под окно приходили несколько кадетов, все ругали Вакселя и совали через решетку яблоки и булки. Потом Осип с Филей тоже принесли гостинцев.

— Ты с Дороховым виделся? — спросил Сергей.

— Как же-с, заказали поделку одну. Надеюсь им угодить.

На третий вечер пришел Ваня:

— Уезжаю, Славянин, завтра чуть свет. Не поминай лихом.

— Ты же вернешься скоро. На сколько генерал отпустил?

— На два месяца. Да разве вперед заглянешь: Может, отец дольше проболеет, а то упрошу прямо в полк определить. Ротой я сейчас скомандую. Может, на войне буду твои пушки прикрывать…

А назавтра уже прямо в карцер пожаловал сам ротмистр Мертич с пятифунтовым куском ветчины в бумажном пакете.

— Ну, кандальник, рассказывай все по порядку, — приказал он и, подстелив платок, сел на табуретку.

А когда Сергей закончил, Мертич сказал:

— Ну, выходит, по делам вору и мука.

— Я не ропщу, господин ротмистр, — сказал Непейцын, несколько смущенный, однако, таким оборотом разговора.

— Да не тебе, дурочка, а Вакселю по делам.

— Вакселю? А что с ним приключилось?

— Ты впрямь ничего не знаешь?

— Нет. Вечером Дорохов приходил, так и он ничего не знал.

— И тебе ни слова? Ах, бестия! — засмеялся Мертич. — А ведь об заклад побьюсь, никто как он руку приложил…

— Да что случилось-то?

— А то, что нонешним утром Вакса чуть в своем дерьме не захлебнулся…

И ротмистр рассказал, что аккуратный немец, живший в одном из офицерских флигелей, каждое утро перед службой ходил посидеть в некую пристройку, а нынче нежданно ухнул вместе с верхней доской деревянного рундука в яму с нечистотами. На крики подоспели денщики и вытащили утопавшего.

— Сбежался и другой народ, — закончил Мертич, — в числе коего подполковник Верещагин. Он шел с утренним рапортом и доложил происшествие генералу как старший по корпусу штаб-офицер.

— А полковник Корсаков где же?

— В отпуск отъехал, отдохнуть от трудов лагерного времени.

— Что ж генерал?

— Рассудил справедливо. Офицер для кадетов посмешищем быть не должен, а сие неизбежно, раз в нужнике купался. Пусть подаст рапорт о переводе. Да приказал расследовать причину афронта.

— Что ж узналось? — Сергей начал кое-что подозревать.

— Выловили доску, отмыли, осмотрели. Но кто ж узнает, отчего вдруг ослабла? Может, время упасть пришло, а может, кто и помог. Я рядом живу, знаю, как Ваксель денщика своего утюжил. А вчерась, видишь, он у Корсакова в городе пировал, и мой человек говорит, будто уже затемно к денщику его приходил кто-то рослый, в кадетской епанче и малость молотком постукали…

— А денщику что ж будет теперь? — спросил Сергей.

— Да ничего. Вексель от нас уйдет, поступит денщик в служительскую роту. А про вчерашние стуки мой человек да и мы с тобой молчать станем.

Вечером, когда Филя пришел под окошко, Сергей сказал:

— А я, кажись, знаю, какую столярную работу ты для Дорохова делал. Не ту ли, что недруга моего осрамила?

На что Филя ответил из темноты веселым голосом:

— Право, невдомек, сударь, про что говорите. А Иван Семенович уже далече, их спросить не могу.

— Вот увидишь, завтра тебя выпустят, — сказал подошедший Осип. — Корсакова нет, Векселя генерал выгнал…

Но Сергей просидел весь назначенный срок. Ошибся и Мертич, полагавший, что денщик Вакселя не будет наказан. Немец сам привел его в служительскую команду. Непейцын с тоской и злобой слышал крикливый голос подпоручика, приказывавшего немедля «влепить сей скотине» сто розог, а потом стоны наказываемого — пороли тут же, перед казармой, но, когда Ваксель ушел, из карцера донесся веселый голос только что поротого, который благодарил солдат, а они отвечали:

— Что ж, мы свово дела не знаем? Немца нам не обмануть? Ставь полштофа, как сулился…

Сергей пришел в роту за неделю до начала классов, в тот день, когда кадетов переводили из лагеря. Их камору только что отремонтировали — стены, потолок, полы и жарко топленные печи заново побелили и покрасили. Когда вечером закрыли окна, воздух стал парной, тяжелый. Кровати Непейцыных стояли по-прежнему крайними, Осипа — у стенки. Вечером второго дня он сказал брату:

— Попроси завтра ротного меня на другое место перевести.

— Почему? — удивился Сергей.

— Стена под боком совсем сырая, всю ночь не согреться.

— А на твое место кого?

— Кого капитан скажет.

— Значит, я так доложу: моему брату сыро, а другому будет сухо? — спросил Сергей. — А почему кровать не отодвинул?

— Я у стенки привык. — уже плаксиво промямлил Осип.

Сергей вылез из постели, перепихнул в нее брата, отодвинул от стены его кровать и лег. Действительно, простыни, матрац — все было сырое. Стену, видно, штукатурили, да не просушили.

На этот раз Осип хныкал не от одной слезливости — он сильно простудился. Днем едва ходил, ночью бредил, а утром его взяли в лазарет. И Сергея к нему не пустили.

— У брата твоего открылась горячка, — сказал лекарь. — Молись, чтоб выжил. Вот кошелек, который под подушку прятал. Как он без памяти, то не скрали бы.

«Разиня, болван, недосмотрел!» — укорял себя Сергей.

— Где Осип простыл? — спросил Верещагин, встретив его в классном коридоре.

Непейцын рассказал.

— Не могут летом ремонтировать, бараньи лбы! — в сердцах сказал инспектор. — Не пустили в лазарет? Я узнаю, не надо ль чего.

Разговор имел явные последствия. В камору прибежал озабоченный смотритель зданий, по пятам за ним — командир роты. Кисель пушил смотрителя на все корки, после чего велено было унтерам топить еще сильнее, пока кадеты в классах, и не закрывать на ночь трубы. А когда Филя понес лекарю и фельдшеру ступинские горшки с маслом, то оба, взяв подношения, сказали, что и так ходят за больным на совесть, раз о нем беспокоится сам господин подполковник.

Потом много дней на вопрос Сергея фельдшер отвечал:

— Плох твой брат — горит ровно в печи. Навряд встанет.

Сергей с трудом ел, едва слушал уроки даже нового учителя истории. «Неужто помрет? — думал он. — Что мне дяденька скажет?»

Наконец фельдшер встретил словами:

— Жив и, видать, на поправку пойдет.

Сергей сел на крыльцо лазаретного флигеля и заплакал. А ведь не ронял слезы лет, никак, семь, с самой истории с красными сапожками. Да уж эти последние. Скорей утереть, чтоб никто не видел… Но когда впервые впустили к Осипу и бескровное, какое-то цыплячье личико улыбнулось из-под больничного колпака, глаза опять затуманило.

— Ничего, Сережа, я теперь не помру. Есть все время хочется. Вели Ненилке ватрушек напечь сдобных, с изюмом, поджаристых.


Сергей принялся догонять класс. Новый учитель истории, что сменил ушедшего на пенсион, звался Петром Васильевичем Громеницким, происходил из духовного звания и кончил курс в Московском университете. Он говорил с ударением на «о», не особенно гладко, но умел увлечь слушателей.

Предварив, что по его науке учебников нет, Громеницкий приказал записывать за собой. Начал с истории Греции. Бегло рассказав о легендарных героях — Геракле, Язоне, Тезее, — о Троянской войне и Гомере с его поэмами, более подробно о Спарте, ее общественном и военном устройстве, затем перешел к Афинам и здесь застрял на полгода. Как понял позже Непейцын, Петр Васильевич просто пересказывал биографии, написанные Плутархом, поясняя попутно, что нужно для их понимания по части верований, политической жизни, судебных порядков, бытового уклада.

Очень скоро большинство одноклассников Сергея только и говорили о сражениях при Саламине и Платеях, называли рубль — сестерцием, копейку — драхмой, корабль — триерой, а пирожника, сидевшего у ворот корпуса, — демиургом. Если у кого отец был убит на войне, говорили, что он погиб, как отец Алкивиада; если кто хотел переубедить в чем товарища, то начинали словами Фемистокла: «Ударь, но выслушай…» Меньше времени оставалось теперь на игры, нужно было аккуратно записать множество интересных эпизодов, звучных имен и выражений, сплетавшихся в повествование, волновавшее и трогавшее подростков.

В самое время пришли эти знания, помогавшие кадетам разобраться в окружающих людях, сравнить их с высокими образцами воинской и гражданской доблести, мужественной любви к родине, к справедливости. Кто скромен и неподкупен, как Аристид, пли бескорыстен и красноречив, как Перикл? А кто «хоть разумом силен, да на руку нечист», как Фемистокл? Увлечение античной историей знаменовало переход к отрочеству.

И Громеницкий понимал свою роль.

— Помните, господа, — говорил он, — все сие не для блеска речи и показа образованности запомнить надобно, но паче для подражания, каковое возвышает душу. Вскорости перейдем к Древнему Риму, и вы увидите, что герои были у всех народов, поймете, что и русские не без таковых.

Вспоминая эти слова перед сном, Сергей думал: «Надо поставить себе закон, как Аристид, — и в шутку не допускать обмана, неправды. Вон дяденька в наш век живет, а поступает во всем по-честному, недаром Алексей Иванович сравнил его с Катоном каким-то римским. Ужо скоро узнаем и про Катона… Вот от каких предков Никола и Егор происходят… Еще как Осип нагонит всё?..»

За полтора месяца, проведенных в лазарете, Осип очень изменился. Он так вырос, что из рукавов торчали тощие запястья, а штаны не закрывали колени. Черты лица обрисовались тверже, глаза приобрели более холодное, мужественное выражение. Стал он иным и внутренне — разом отказался от игр, а вскоре Сергей увидел, что погасло стремление к выигрышам. Полученный от брата кошелек Осип, не раскрывая, сунул в ящик. Потом обнаружилось и еще новое — Осип перестал хныкать. Так что, когда по увлечению древними кадеты переименовали русскую телку в римскую овикулу[5] это подошло только к его негромкому голосу и неторопливым движениям. Новый Овикула совсем не был медлительным в освоении наук, не был и кроток, как Фабий Максим, — будущий знаменитый консул, чье прозвище детских лет перенесли на Осипа одноклассники. Теперь все силы, всю волю устремил он на достижение заветной цели — выйти в первые ученики, получить наградную медаль, которую по-прежнему носил Ляхов.

К этому сопернику Осип не испытывал враждебности. Стоять в списках после давно признанного классом «первача» — ладно, куда ни шло. Но еще внимательней и враждебней, чем до болезни, наблюдал он Аракчеева, просиживавшего за книгами все время, кроме еды и сна. Однако в этом соревновании у Непейцына 2-го было важное преимущество — приятная наружность. После болезни стало ясно, что этот подросток скоро превратится в красивого юношу. Стройный, с мягкими манерами, сероглазый, белолицый, он был полной противоположностью приземистого, неуклюжего, на редкость не располагавшего к себе Аракчеева, которого кадеты накрепко прозвали Аркащеем. Бывают такие черты, в которых улыбка неестественна, такие губы, которые, кажется, не могут произнести приветливое слово, такие глаза, что навряд ли засветятся когда добротой, — так выглядел Аракчеев.

Отлично понял свои преимущества и сам Осип. Когда меняли форму, из которой вырос, дал целый рубль в швальню, чтобы «пригнали» все получше. К морозам Ненила, испуганная болезнью Осипа, выстегала на пуху две легкие телогрейки-безрукавки, чтобы братья поддевали под камзолы. Но Осип отказался надеть свою.

— Первое — мне не холодно, второе — военному человеку надобно закаляться, а третье — не хочу быть неуклюжим. Подари фуфайку дурацкую хоть Аркащею своему любезному. Под кафтаном у него места много и безобразней стать не может.

— Неладно так про товарища говорить, — сказал Сергей.

— Какой он мне, к черту, товарищ!

— Такой же, как все кадеты, — возразил Сергей. — А по успехам, может, всеми нами еще командовать будет.

— Не может такая образина вышнего чина достичь.

— Думаешь, только красавчики в генералы выходят?.. Не больно хорош лицом наш генерал, а «Георгия» на шее носит.

— Сравнил навоз с гранатой!

Осипу правильнее было бы сказать, что брат любезен его сопернику. После того как защитил от Зыбина, Аракчеев относился к Сергею дружелюбнее, чем к другим кадетам. Когда отстал от класса из-за болезни Осипа, предложил свою образцовую тетрадку по арифметике и геометрии, а однажды подсунул под подушку две большие медовые коврижки — часть гостинцев, привезенных с оказией из Бежецкого уезда.


Прерванная карцером, болезнью Осипа и усиленными занятиями дружба с греками возобновилась, когда началось катание с горы. Непейцын с удовольствием сказал им, что знает теперь много о прошлом их родины, об ее прославленных героях.

— То давно было, а теперь мы нахлебники России, — грустно ответил Никола. — На родине нам негде учиться военным паукам. Там греку позволено только быть крестьянином, рыбачить да, если сумел скопить деньги, еще торговать, но всегда низко кланяться магометанину.

Вскоре Адрианопуло не пришел на гору — простудился, как сказал Властос.

— Слушай, отнеси ему, Егор, в подарок телогрейку хорошую, чистую, на пуху. Разом мерзнуть перестанет.

— Отнести можно, только не возьмет.

— Из гордости?

Властос кивнул.

— Так ведь от друга!

— А чем отдарит? Ничего у нас нет. — Егор потупился. — Но неси завтра, попробую. И еще напиши подушевней, как брату.

Сергей написал письмо и приложил пару пирогов, принесенных в то утро Филей. А назавтра Егор вручил ему небольшой пакет.

— Никола велел благодарить. Он сразу теплушку твою надел, сказал: «Какой друг!» А тебе вот послал.

— Скажи, что тут. При ребятах развертывать не хочу.

— Раковина из нашего края… С родины. Ты, когда будет тихо, приложи к уху, в ней всегда волны шумят. Они у нас голубые, таких тут никогда не бывает.

— И Никола отдал? Разве я могу взять ее…

— Можешь. У него еще одна есть. Поменьше.

Раковина оказалась красивая — розовая и глянцевитая изнутри, коричневая, шершавая снаружи. Шумело в ней ровным тихим гулом. Сергей слушал в каморе перед сном и думал: «Хорошо бы побывать на греческом море, на берегах, где стояли акрополи, храмы, где сверкали доспехи, горели пурпуром диматии, неслись колесницы…»

Когда Никола вышел на воздух, он при первой встрече сказал:

— Твоя одежда спасла меня, право… Ты брат мне, Сергей.

На апрельских экзаменах Осип оказался по среднему баллу вровень с Захаром Ляховым, и генерал приказал выдать обоим медали.

Аракчеев не добрал отметок по фехтованию и французскому. После раздачи наград Сергей застал его в каморе смотрящим на двор. Непейцын положил руку на костистое плечо. Аракчеев обернулся. Слезы проложили на щеках мокрые борозды.

— Ничего, поглядишь, Славянин, я ему себя покажу! — пролаял он. — Узнает красавчик Аркащея!..

Пасхальные каникулы Осин опять провел у Занковского, а Сергей ходил на 3-ю линию, наедался, отсыпался и носил гостинцы приятелям русским и грекам. Филя по-прежнему работал на немца, но теперь уже с оплатой, как подмастерье.

— К вашей свадьбе, Сергей Васильевич, я невесте столик рукодельный сготовлю — не стыдно и княжне подарить будет, — говорил он. — А пока Семену Степановичу, чтоб с Моргуном играть, вот что сделал, — и показал раскладной ящик-шашечницу. — Черное дерево, эбен зовется, растет в заморских странах, а белое — наша береза родимая. На бордюрчик клен с персидским орехом пущены. Рисунок сам сочинил, даже Август Иванович «зер шён»[6] сказал…

На невских водах. Великолуцкие новости. Спартанская закалка

Весной генерал получил приказ готовить желающих к выпуску в морскую артиллерию и гребной флот. Вскоре на Ждановке рядом с корпусной купальней появился плот с домиком-будкой, к которому причалили четыре шлюпки. В старшем возрасте один день в неделю отвели на морскую практику. А в среднем было сказано, что могут после строевых занятий «ходить» на веслах, но под присмотром одного из флотских унтеров — «морских дядек», поселившихся в служительской роте.

Теперь вечером до лагеря доносилось протяжное: «Р-р-раз!» И через полминуты снова: «Р-р-раз!..» То кадеты выгребали к взморью, собрав в складчину несколько копеек «морскому дядьке», чтоб командовал ими в неслужебное время.

Но в шлюпку старые матросы пускали только тех, кто умел плавать. Так распорядился начальник морской практики отставной лейтенант флота, которою все называли Дмитрием Ивановичем.

— Воды бояться — на флоте не служить, — говорил этот крепкий старик. — Ты, баринок, мне перво покажи, что ежели снадобится, то до берега доплывешь, тогда и морской науке обучать стану.

Он называл всех кадетов ласково «баринок», но не разлучался с линьком — куском толстого смоляного каната, которым стегал по плечам при обучении гребле. Если кадет кричал: «Больно, Дмитрий Иванович!» — он отвечал: «Затем и бью». А когда говорили, что генерал запретил побои корпусным офицерам, уверенно возражал: «То сухопутные, а я корабельного флота лейтенант. Коли не по ндраву, так лезь, баринок, на бережок, там таким молодцам — паркетным гребцам куда вольготней».

Реже доставалось грекам, многие из которых также проходили морскую практику.

«Грекос на море подрос, — говаривал Дмитрий Иванович. — Ему палуба ноги не мозолит и в воде ровно утка. Опять же сироты, а за них на том свете знаешь что?» И взмахивал линьком.

Действительно, почти все греки плавали и гребли мастерски. А юноши старшего класса лихо ходили на шлюпке под парусами. Сергей умел плавать еще в Ступине, прошлое лето переплывал Ждановку перед корпусом, а в этом году Никола и Егор учили его нырять и прыгать головой вниз с крыши будки.

Сидя после вечернего купания на чуть зыблющихся бревнах плота, Сергей слушал рассказы о развалинах древних храмов, о находках в полях и виноградниках статуй древних божеств, о том, как покупают их иностранные путешественники, чтоб, увезя в свое отечество, ставить во дворцах и кунсткамерах.

Такие рассказы были полезны грекам. Сергей поправлял их ошибки в русском языке. А они учили его греческим словам, целым фразам. Скоро при встрече он бросал дружески: «Кали мера» (Добрый день) или: «Кали спера» (Добрый вечер).

Однажды за разговором на плоту не заметили набежавшей тучи и промокли до нитки — будка с веслами и прочей морской снастью была уже заперта на замок. Назавтра Никола опять закашлял и через несколько дней слег. Непейцын навещал его в лазарете, носил Филины гостинцы. А потом Мелиссино увез больного в свой летний дом на Петергофскую дорогу.

— Генерал не первый раз берет наших на поправку, — сказал Властос. — У него сын — кадет Сухопутного корпуса, и Николе скучно не будет. Рассказывали, там коров целое стадо, сливок пей сколько захочешь, — мечтательно закончил он.

Прошло две недели, и Егор принес на пристань письмо от Адрианопуло.

— Писано по-гречески, чтоб родную грамоту не забыть, я тебе переводить стану… Пишет, что может уже петь, что кафтан не сходится и что ты ему родной стал, как я. А потом, что решил окончательно во флоте служить, потому что без кораблей Грецию не освободить, и чтоб я тоже во флот пошел.

— А ты?

— Не знаю. Понимаешь, Славянин, я лошадей очень люблю. Ведь не все в Греции моряки. Наша семья искони виноград растила да турок резала. Даже песню в наших местах сложили: «Что, Властос, ты молодым виноградом забрызгай? Сладок он в этом году?» — «Чем я забрызган, еще слаще — то кровь злого турка. Его зарубил я сегодня и закопал в виноградинке, чтоб удобрял мои лозы…» Хороша песня? По-гречески оно складнее, чем я поревел.

— Хороша, — подтвердил Сергей, испытывая неловкость за Непейцыных, которые никого не закапывали на своих полях. — У нас в роду тоже все сухопутные. Мне бы в драгуны, как мой крестный.

— Так и решим, — сказал Егор. — Но воды все-таки нельзя бояться. Переправа, брод, товарищ тонуть стал. Потом надо закаляться, чтобы, как Никола, от дождя не заболевать. Я вот решил до заморозков каждое утро купаться.

— А мне можно с тобой?

— Конечно, вдвоем веселее…

Но выкупались вместе всего несколько раз — в начале августа генерал увез и Егора на Петергофскую дорогу.

«Все равно буду купаться каждое утро, — решил Сергей. — Попробую Осипа уговорить».

До сих пор Непейцын 2-й лишь иногда наведывался на реку, чтобы отмыться от пыли строевых занятий.

— Тебе надобно закалять здоровье, — начал Сергей. — Смотри, какой ты бледный…

Но Осип перебил насмешливо:

— Не прикажешь ли нырять у греков учиться? А то весла ворочать да линьки получать?.. Нет, меня во флот палкой не загонишь. Солонина, морская болезнь — фи!.. А вот фехтованием я заняться готов.

— На что летом фехтование? Оно и зимой надоест.

— На что? — удивился Осип. — Ты забыл, что за него отметки ставят, а у меня Кащей, как бог свят, медаль будет отбивать. И потом, — он недобро усмехнулся, — придет же время, когда подобных мужланов колоть на поединках стану, чтоб не зазнавались… Шучу, шучу, братец. Не стану я такими шпагу марать…

Сергей не захотел заниматься с братом, но ротмистр Мертич разрешил Осипу упражняться в манеже «а la muraille»[7]. Встав перед небольшим начерченным на стене кругом, он без конца садился «en garde» и делал прямой выпад. Рапира, коля в центр круга, изгибалась дугой, и Осип, если к нему подходил старший брат, обязательно приговаривал, озорно улыбаясь;

— В самое сердце их, Кащеев проклятых, в подлое сердце!

От роста или от таких занятий, только Осип был действительно худей и бледней, чем весной. Сергей снова звал его к Филе — все-таки поел бы не один раз досыта. Но Осип отказался, правда помягче прежнего:

— Не стоит. И мне там не по себе, и они стесняться станут.

— Почему же меня не стесняются?..

— Ты как дядюшка — Pater familias[8]. А у меня вкусы иные. Тебе и герои, заметь, нравятся, которые для других из кожи лезут, — Аристиды, Катоны… Мне же Алкивиады милей, со всеми недостатками.

Для себя Сергей не желал лучшего отдыха, чем на 3-й линии, где было спокойно и мирно. Только раз, задремав после обеда, услышал, что Филя в сенцах повышенным тоном спорит с хозяином.

— Опять про то? — спросила вполголоса Ненила, когда муж вошел в комнату.

— Угу, — хмыкнул Филя.

— О чем вы? — поинтересовался Сергей.

— Велит Август Иванович нищих во двор не пускать, все воры, говорит. Мы с Ненилой того не нарушаем, хотя подавали, пока не запретил. Но все же долблю ему, что не всяк вор, кто побирается, особливо старые. Ежели работать не в силу да детей нету, долго ль с сумой пойти?

— А как-то Ефимыч!? — вспомнил Сергей.

Он слышал от кадетов, что в коноплевском саду это лето опять бегает такой злой кобелище, что и думать нельзя туда лезть, а про сторожа ничего не говорили.

На неделе вечером Сергей подошел к забору и заглянул в щель. Совсем близко высокий, благообразный, долгобородый старик в коротком и узком тулупе собирал опадыши в корзину.

— Дед, а Ефимыч где же? — спросил Непейцын.

— Ефимыч? А чего тебе, барин? Опадышей купить? На сколько?

— Нет, просто хочу знать, жив ли, здоров?

— Помер под самую пасху. Хорошо под пасху помереть. Сказывают, в рай прямиком пойдешь.

— Отчего помер? Болел?

— Вестимо. Перхал всю зиму. Хоть в тулупе новом да в валенках — мерзнул все. Пошел Степка, конюх хозяйский, его проведать в светлый праздник — отчего разговляться к хозяину не пришел? — а он под образ в караулке легши и еще теплый. Вот хозяин мне и тулуп его отдал — все равно, говорит, с краденых яблок моих нажит — что Ефим вам, значит, опадыши продавал…

— Не продавал он, а деньги я ему дал. Подарил то есть…

— Право? — Старик подошел и посмотрел сквозь щель на Сергея. — Говорил Ефимыч, будто дарил его барчук, так не верили. Ну, царство ему небесное, коли так… — Старик перекрестился. — А теперь я тут доживать стану. Самому не надо, так товарищи пусть приходят, я на грош десять отборных дам. Да под вечер пусть, когда от хозяина никто не придет и кобель еще не спущен.

«Как странно, — думал Сергей, идя в лагерь. — Ефимычу от души помог, и его в воровстве подозревать начали. А новый на вид, как угодник, да тайком от хозяина опадыши продает…»

Начались классные занятия, Сергей ждал дяденькиного приезда к своему рождению — сколько лет уже не видались. Но вместо того пришло письмо с вестью, что Семен Степанович вновь определился в службу — городничим в Великие Луки. Там упразднили крепость и власть коменданта заменили обыкновенным гражданским управлением.

— Не могут без дела сидеть, — сказал Филя. — Усадьба обстроена, хозяйство само идет, мужики в силу вошли — что там зимой делать? А оно удобно — тридцать верст всего, вотчина из-под глаз не уходит, и барыня, простите, сударь, не насвоевольничают: чуть что — мужики к дяденьке…

Сергей расспросил Криштафовича, отец которого был городничим, о службе этих чиновников.

— Охотников на те места тьма, — сказал Андрей. — В Военной коллегии, отец сказывал, пороги обивают, увечья выказывают, потому та должность заслуженным офицерам по закону назначена. А заполучил ее, то и стал в уездном городе разом всей властью — ты и суд, и полиция, военный постой распредели и рекрутов сдай. Зато почет велик: первым в соборе к кресту подходишь и взятки сами в руку лезут. Однако есть и такие, как отец мой. «Не положу страму на фамилию», — говорит. Ну и живут с матушкой с хлеба на квас…

Когда передал услышанное Филе, тот заметил:

— В аккурат место по Семену Степановичу. Они порядок везде наведут. Только навряд стали сами о себе хлопотать. Не иначе, как Алексей Иванович во Пскове начальству их отрекомендовал.


Как-то утром в начале октября Сергею особенно захотелось есть — не почувствовал сытости от казенной булки. Опередив капральство, шедшее в класс, побежал к воротам — там обычно сидели торговки с пирогами. На этот раз никого под воротами не было. Дневальный отошел, калитка полуоткрыта. Думая, нет ли демиургов за воротами, Сергей выглянул на улицу. И в этот момент его чуть не сбил с ног пробегавший мимо Властос. После лета они еще не виделись.

— Ты откуда такую рань? — спросил Непейцын.

— С реки. Помнишь, обещался до холодов купаться. Только не здесь, у начальства под носом, а за рощей на Петровском.

— Не врешь?

— Честное слово. И не кашляю, не чихаю. Ну, прощай. Надо бы повидаться, мы расскажем, как у генерала жили…

«Молодец Егор! — думал Сергей в классе. — А мне стыдно, право. Сговорился и забыл, будто нахвастал. Завтра же докажу, что могу в холод купаться».

Назавтра сбежать на Неву не удалось — дежурный офицер торчал при роте с подъема до классов. Но на третий день Непейцын вскочил проворнее обычного, сказал Апрелеву, будто сходит в швальню. Чтоб не задержали в воротах, пролез в дыру забора за сараями. На Петровском острове на дорожке к Неве все стало мокро, голо, на земле — бурые скользкие листья. Вот и плот, с которого, наверно, Егор купается.

Оглянул серую реку, тот берег, под которым причалены финские лайбы, баржи. Торопливо скинул чулки вместе с башмаками, одежду, белье и махом в воду. Ох, как обожгло разгоряченное тело, даже дух перехватило! Да, тут надо спартанскую выдержку! Вперед, еще несколько аршин… А теперь скорей обратно. Кажись, едва доплыл, такая холодина! Вот железное кольцо, за которое удобно схватиться. Скорей, скорей одеваться! Ветер так и прохватывает, не знаешь, куда отворачиваться…

— Кали мера! — Егор сзади, уже на плоту. — Холодная вода?

Неужто видел, как недалеко плавал? Нет, говорит без насмешки.

— Ничего, терпеть можно, — ответил Сергей. А у самого едва рот разжимается — так трясет всего.

— Я вчера едва стерпел. Последние разы купаюсь, только до ровной даты, до пятнадцатого дотянуть, — рассказывал, расстегиваясь, Властос.

Под его спокойным взглядом Непейцын старался сдержать дрожь и торопливость движений. А Егор, раздевшись, подвернул вверх косу, подвязал шнурочком через лоб. Ловко придумал — у Сергея-то коса вся мокрая. Присел, схватился за кольцо и, чтобы не замочить голову, мягко скользнул в воду.

Ох и плавает! Что ни махнет рукой, то полспины выскочит, капли с ладоней гроздьями. Ждать его или бежать в корпус? Камзол скорей надеть, от сукна сразу теплее…

Непейцын отвернулся от реки, от ветра, застегиваясь. «Сейчас — кафтан, и согреюсь окончательно».

— Сергей! — хриплый крик сзади.

Обернулся. Саженях в пяти Егор не плывет, а бьется — брызги летят. И вдруг пропал. Шутка? Нет, греки с водой не шутят… Вынырнул, плеснул руками.

— Помоги! — и опять скрылся.

Непейцын рванул борт камзола, горохом посыпались на плот пуговицы. Скинул штаны, рубаху, чулки — бултых! Ох, скорей, скорей! На боку, на боку… Не ошибиться бы направлением… Станет хватать за руку — в зубы его, как учили морские дядьки, да за волосы, и рот чтоб над водой… Сбоку плеснуло. Он! Лицо зеленое, глаза выкатились…

— Охвати сзади шею! Руки не тронь!

Слушает команду Егор, хоть глаза безумные, белые какие-то. И рукой гребет. Но как же тяжело его тащить… Вон еще плот-то где…

— Помогите! — Это Властос закричал.

А Сергей гребет рукой. Толкает воду ногами, отворачивает рот от воды, а она так и лезет туда, в ноздри. Ох, не доплыть…

Громко хлюпают бревна под чьими-то прыжками, кто-то вертится там, рвет с себя одежду. Подмога! Бросился, плывет навстречу…

— Держитесь, дети!

Мелькнуло длинноносое лицо, ровные букли над ушами. Рядом. Перехватил Егора. Но и на себя сил нет… Еще, еще, еще. Только бы до кольца. А те уже вылезают… Вот оно, кольцо, наконец, но на плот не подняться. Сердце как молоток, в ушах шумит. Кто-то хватает под мышку, рука как железная. Да это мосье Шалье! Здоровый, жилистый, волосатый, весь красный, а нос лиловый. Присел над лежащим навзничь Егором, вертит ему голову, приподнимает плечи, а теперь сгибает ногу, бьет по икре ладонью. Судорога, значит! А Егор охает, всхлипывает, плюет, откашливается…

— Скорее одеваться! Объяснения и благодарности после!.. — командует француз и, сделав смешное антраша, хватается за свою одежду. — Oh, mon Dieu![9] Как я разорвал батистовую рубаху!

Егор поднимается, топает ногами, тоже берется за белье. Сергей делает над собой усилие — надо скорее покрыть стынущее на ветру тело. Руки не слушаются, сердце колотится, во рту мерзкий вкус речной воды.

— Plus vite, plus vite![10] — торопит Шалье.

Через несколько минут, кое-как одетые, полузастегнутые, они бредут между деревьев.

— Courrons, vite! Le course Marathon![11] — кричит француз.

— Я не могу! — говорит Властос. Лицо у него как у покойника. Вот схватился за ствол дерева, и его стошнило водой.

— Eh bien! A present ce sera plus facile![12]

— И я не могу. — Сергея тоже мутило.

— О дети! Так нельзя! Одержав победу, надо ее закрепить! — воскликнул Шалье с пафосом и вдруг высморкался с помощью пальцев. Он передал Сергею трость, накинул на обоих кадетов полы своего плаща, подхватил под руки и повлек скорым шагом, рассказывая: — Что привело вам на помощь? Почему я в этих глухих местах? О! Только воспоминания! Я шел в корпус на уроки и по пути завернул сюда, под эти деревья. Здесь прошлым летом я прогуливался с одной дамой… Она уехала, ее увезли насильно! Вы поймете мое горе, дети, у вас благородные сердца! Я шел такой грустный, когда что-то мелькнуло на плоту. Потом услышал крик и бросился к вам.

— Я кричал, потому что думал — он меня не бросит и мы оба потонем, — сказал Егор.

— Oh! Mon brave![13] — Шалье сжал локоть Сергея. — Но почему, черт возьми, вы оба вздумали купаться так поздно?

— Решили закаляться, как спартанцы! — ответил Сергей.

Француз по очереди посмотрел на обоих:

— О! Достойный пример! Но вы забыли русский холод! В Элладе не бывает такого. Я, который был моряком королевского флота, плавал под командой великого Сюфрена, купался в двух океанах и семи морях, бился в Каддалорском сражении и тонул в тот день, — я едва не умер сегодня от ледяной воды.

Они подошли к мостику через Ждановку. Еще двести шагов — и ворота.

— Мне нельзя идти таким в класс, — сказал Сергей, останавливаясь. — Спросят, зачем оказался на реке, и накажут…

— И меня тоже, — уныло присоединился Властос.

— Вздор! — закричал Шалье. — Идите по каморам, там сейчас топят печи, и грейтесь, грейтесь, грейтесь. А я направлюсь прямо к генералу рассказать о вашей дружбе…

Мальчики никогда не узнали, как представил директору события мосье Шалье, но о наказании не было и речи. Наоборот, француз, Егор и Сергей стали героями. Через четверть часа в каморы прибежали вестовые с приказом тотчас идти в лазарет. Там ожидали уже лекарь, фельдшер и Шалье. Пловцов раздели, натерли душистым «аподельдоком», уложили под множество одеял и напоили горячим питьем из вина, сахару и гвоздики.

— Это должно нас подкрепить, — глубокомысленно говорил Шалье, смакуя вторую кружку вкусного снадобья.

От такого лечения все трое вспотели и, сменив рубахи, начали впадать в сладкую дремоту, из которой их вывел приход генерала. Подойдя к Сергею, Мелиссино сказал:

— Твой поступок прекрасен, мой друг. Благодарю тебя как старый артиллерист — красный мундир ты носишь с честью! — Генерал поцеловал Непейцына в лоб. Губы у него были теплые, мягкие, пахли кофеем и духами. Потом повернулся к Властосу: — Ты, Егор, умеешь выбирать друзей! — и тоже поцеловал его. Наконец к французу: — А о вас, сударь мой, я завтра доложу самому генералу-инспектору. Его высокопревосходительство, полагаю, не оставит того без внимания. — Генерал раскланялся, поставив ноги «уголком», и вышел, сказав с порога: — Помните, что сон — лучшее лекарство!

Они последовали этому совету: Шалье захрапел тотчас, а Сергей с Егором после того, как грек сказал шепотом:

— Ты, как Сократ — Алкивиада, спас меня от гибели. Клянусь, и я не пожалею для тебя жизни!

В гостях. Мелодия господина Глюка. Планы Осипа

Происшедшее на Неве имело несколько следствий. Первое — что при появлении Сергея вечером в каморе кадеты прокричали ему виват и, подхватив на руки, начали качать так усердно, что порвали кафтан. В этом виноват был, кажется, Аракчеев, который накрепко ухватился за Сергея большими красными руками. Второе — что подполковник Верещагин сказал Непейцыну: «Молодец! Не уронил чести фамилии. Я дяденьке твоему уже отписал». А третье состояло в том, что Полянский в классном коридоре обратился к Шалье с речью. Он сказал, что раз француз способен на такие поступки, значит, он только по наружности похож на сороку, а потому он, Полянский, просит его дружбы, после чего раскинул руки, призывая Шалье пасть в объятия, что тот и сделал с явной опаской, потому что кафтан словесника не отличался чистотой.

Потом пошли учебные будни. Некоторое развлечение доставил приезд Дорохова, явившегося через год с лишком из двухмесячного отпуска. Генерал отчитывал Ваню с полчаса, после чего послал в старший класс среднего возраста — тот самый, где учились Непейцыны.

Несколько вечеров кадеты слушали рассказы Дорохова про Тулу — про заводских искусных мастеров, которые делают оружие и разные красивые поделки, а каждое воскресенье сходятся на кулачные бои, стенка на стенку. Рассказывал Ваня и про псовую охоту, как скакал за волком всего недели две назад.

— Надеялся я, что дядя — он после отца опекун мой — не пошлет уж в корпус, усы ведь растут! Так нет, поспорили за зверя в поле и вспомнил вдруг: «Собирайся, я генералу твоему обещал». Говорю: «Не примут уж, просрочили сильно». А он: «Вот коли слезница моя не воздействует, — он письмо генералу полдня сочинял, — тогда в полк определять стану». А в Туле как раз, братцы мои, гусары на квартиры осенью стали — красавчики, загляденье…

В декабре приехал Фома с возом «запасу» и с письмом дяденьки, впервые адресованным Сергею. В нем было всего несколько строк: уверенность, что и впредь не уронит имя Непейцыных, и разрешение, если понадобятся деньги, брать их у Фили. А про Великие Луки все расскажет Фома. Однако добиться чего-нибудь от кучера было трудно. Он стал еще шире и неподвижнее, просто глыба какая-то — шея как кумач, глаза едва видны под курчавыми волосами. Выспросили кое-как, что барии ходит везде пешой — город невелик, а коням и самому Фоме делать нечего. И еще, что дом городнический крепкий, да конюшня ветха, коням зимой не нагреть. Ужо будут весной новую в Ступине рубить да по Ловати сплавят…

Подошли рождественские каникулы. Осип опять уехал к Занковским, а Сергей спал под двумя одеялами, ел две порции и ходил на 3-ю линию. Там жизнь стала совсем достаточная. Пили чай, ели на тарелках в цветочках. Ненила встречала бывшего питомца в шелковом сарафане, а Филя — в немецком кафтане со стальными пуговицами. Наборные его работы мало чем уступали поделкам самого хозяина, и тот платил как мастеру — пятнадцать рублей в месяц.

— И не чаяла я, Сергей Еасильевич, до такого достатку дожить, — говорила Ненила, — ровно купчиха какая…

В сочельник, идучи на обед с Андреем Криштафовичем, Сергей позвал его вечером к Филе. Непейцын знал, что приятель и сейчас не всегда сыт — все подпихивает прожорливому братцу.

— А жареное мясо будет? — спросил Криштафович.

Сергей не поспел ответить. Они проходили мимо офицерских флигелей, и кто-то в форточку окликнул:

— Эй, кадеты!

А когда подбежали, на крыльцо вышел сам инспектор классов.

— Вы, молодцы, нынче вечером званы куда? — спросил он.

— Никак нет, господин инспектор, — отвечал Сергей. Не мог же сказать, что зван к своему дворовому человеку.

— Тогда приходите к нам, мы с женой вас приглашаем.

— Покорно благодарим, — отвечали кадеты в один голос.

— А в котором часу? — спросил Сергей.

— В шесть.

— Эка жалость, что до ужина! — рассуждал Криштафович, подходя к столовому флигелю. — Как еще у инспектора угостят, неизвестно, а на часок позже — и там и тут перехватили бы.

Ровно в шесть часов они несмело толкнули дверь квартиры Верещагина. Вместе с теплым воздухом навстречу хлынул запах домашнего печенья. В передней горела одна свеча, стоявшая на конторке, за которой писал пожилой человек. По занятию и опрятному кафтану он столь мало походил на слугу, что кадеты замялись. Но, очевидно, то был лакей — он поспешно положил перо и с поклоном принял шляпы и епанчи гостей.

— Пожалуйте-с, — сказал он, распахивая дверь.

В просторной комнате, ярко озаренной восковыми свечами, ровно горевшими в начищенной медной люстре, за большим овальным столом на диване сидели подполковник в мундире и пожилая дама в чепце и синем капоте. Несколько в стороне склонилась над пяльцами черноволосая девочка в розовом платье. Она лишь на миг глянула на вошедших и вновь обратилась к рукоделию.

— Добро пожаловать! — сказал Верещагин, поднимаясь, — Вот рекомендую, Мария Кондратьевна, юноши, не столь приверженные к любезной мне математике, сколь к добродетелям, которые ты почитаешь — оба младших братьев пестуют. Правый — Андрей Криштафович, левый — Сергей Непейцын.

Мальчики отвесили поклон по всем правилам менуэта.

— Прошу садиться, господа, — сказала Мария Кондратьевна, указав на стулья, расставленные у стола. — Хотя сначала, мой друг, представь их Сонечке. Она сейчас хозяйничать начнет.

Верещагин взял девочку за руку и подвел к кадетам, стоявшим навытяжку. Она низко присела и посмотрела исподлобья, они поклонились враз, и подполковник сказал:

— Сие лицо токмо сейчас бессловесное, нареченное Софьей, доводится Марии Кондратьевне племянницей. Имя ее означает по-гречески премудрость, но покудова видна прилежная рукодельница и великая баловница. Прикажи-ка, Сонюшка, Маркелычу подавать шоколад и прочее.

Девочка, легко ступая, выбежала из комнаты и вскоре возвратилась с большим подносом, горой насыпанным пряниками и печеньем. За ней шел слуга, сидевший давеча в передней, неся второй, еще больший поднос с фарфоровым кувшином, окруженным чашками.

— Ну, Сонюшка, угощай господ кадетов, — сказала Мария Кондратьевна, когда все уселись.

— Кушайте, пожалуйста, — прозвенел голосок девочки.

Она поставила перед товарищами по тарелке, в то время как ее тетка налила им по большой чашке коричневого напитка.

— Насыпь горкой. — распорядился Верещагин. — Сам кадетом был, знаю ихнее довольствие. Угощайтесь без стеснения.

Взяв круглый мятный пряник, Андрей от робости запихнул его целиком в рот и пережевывал с большим трудом. Соня тотчас заметила это, скорей отвернулась, потом опять посмотрела и вдруг расхохоталась, уткнувшись в свою руку выше запястья.

— Чего ты? — притворно строго спросила Мария Кондратьевна.

— Простите, тетенька, смешное вспомнила… Как давеча Маркелыч горлом за дудочку наигрывал, будто пастух…

— Тебе все смешно, — упрекнула, улыбаясь, тетка.

— По скольку же вам полных лет стукнуло, господа? — начал разговор подполковник.

— Четырнадцать, — ответил Непейцын.

— Пятнадцать, — проглотил наконец пряник Криштафович.

И оба одновременно привстали.

— Сидите, тут вы гости, — сказал Верещагин. — В мое время в сем возрасте уже офицерами выпускали. Одноклассника моего, Кутузова, к производству на шестнадцатом году представили.

— Того дядюшка, у которого глаз закрытый? — звонко спросила Соня. И все на нее посмотрели.

— Того, того, коза, что тебя бомбошками обкормил и бусы голубые из Крыму привез, — подтвердил подполковник. — Вот, господа, пример раны чудесной. Турок ему в висок выстрелил, а пуля, вместо того чтоб мозг поразить, прокатилась вот здесь, внутри надбровья, — Верещагин показал, где шла пуля, — да ничего более не задевши, вышла у переносья к другому глазу. И тот, над которым пробежал свинец, цел и невредим остался, а у которого выкатился — полузакрыт и вроде как с бельмом.

— Ах, друг мой, какие страсти под великий праздник завел говорить! — запротестовала Мария Кондратьевна.

— Офицерам будущим, матушка, то не страх, а ободрение. «В лоб, да не в гроб», — сам Кутузов шутит. И службе оно не помешало: давно ль бригадиром тут сиживал, а намедни читаю — в генерал-майоры произведен… Но я к тому сказывать начал, что ноне против нашего времени поздней в офицеры выходят…

— Может, вы наук меньше проходили, дядюшка? — сказала Соня и, когда все снова к ней повернулись, потупилась и покраснела.

— И то правда, — подтвердил Верещагин. — И наук теперь больше, и учителя лучше.

— А вы, господин подполковник, скольких лет сами в офицеры вышли? — расхрабрившись, спросил Сергей.

— Поздно — восемнадцати. Но и сюда я позже других попал. Тринадцатилетнем неграмотным мать пешком из Вологды привела.

Кадеты удивленно смотрели на Верещагина.

— Почему пешком? — спросил он. — Понятно, от бедности. Отец подпоручиком в гарнизоне служил да помер, когда мне шестой год пошел. Матушка сирота было, просила братьев отцовых ей что выделить, а те, бессовестные, взяли на милость к себе вроде ключницы — их добро беречь. Так я в деревнишке под Вологдой и бил баклуши год за годом, пока матушка, увидев, что неучем к дядьям вот-вот в даровые работники попаду, взяла котомочку, да и пошли мы в Петербург за счастьем… Подай, Сонюшка, ихние чашки тетеньке да подбавь пряников.

Это приказание доказывало, как добросовестно действовали гости, и не пытавшиеся отказаться от повторения.

— А тут сразу вас приняли, дядюшка? — спросила Соня.

— Да, тут почти что и сказке конец, — ответил Верещагин. — Шли в Петербург полтора месяца А сколько, Непейцын, от Вологды досюдова верст?

— Не знаю, господин подполковник.

— Много, боле пятисот. Вышли в мае — пришли в июле. Рассчитала родительница, чтоб затепло воротиться — то ли обоим, то ли одной, ежели фортуна к нам ликом встанет. А тут инспектор тогдашний, Иван Андреевич Вельяшев-Волынцев, сразу ухо ко мне преклонил, оставил учиться. От него хорошо мне было, а от кадетов — не приведи бог. Невзлюбили за лапти — я в лаптях пришел, какие сапоги такой путь вынесут? Сначала робкий был, терпел, а потом Иван Андреевич увидел, как мне под ребра совали, и спрашивает: «Разве ты овечьей породы?» Вот тогда-то я…



Но Верещагин не докончил. Потянувшись за очередным пряником, Сергей зацепил обшлагом кафтана ложку, торчавшую из чашки. Чашка покачнулась, и, хотя Непейцын поспел подхватить ее, половина шоколада выплеснулась на блюдце, скатерть и более всего на его камзол. В ужасе смотрел он на результат своей неловкости и, как рассказал потом Криштафович, побагровел в цвет кафтана.

— Ничего, ничего, — говорила Мария Коидратьевна. — Сонюшка, дай скорей салфетку подстелить.

— Простите, — выдавил едва слышно Сергей.

— Да полно, не велика беда, — поддержал жену подполковник. — Но камзол скорее замыть надобно.

Соня приподняла чашку, тарелку, подсунула чистую салфетку и собралась их вновь наполнить, но Верещагин остановил ее:

— Допрежь отведи гостя в кухню, пусть Глаша пятно сведет.

— Пойдемте, господин кадет, — сказала девочка.

Комната, в которую за нею вошел Сергей, освещалась только из дверей залы, и он тотчас наткнулся на какой-то столик.

— Экий неловкий! — сказала с укором Соня и решительно взяла его за руку. — Сейчас дойдем… — Горячая маленькая рука твердо вела Сергея в темноте. Но вдруг девочка остановилась и прошептала: — Слышите, как Маркелыч играет?

Где-то совсем близко высокий фальцет, подражая скрипке, неторопливо выводил под аккомпанемент гитары грустную мелодию.

— Верно, хорошо? — спросила Соня.

— Очень, — шепотом согласился Непейцын, которому мотив казался прекраснее всего раньше слышанного. — Где он так выучился?

— У итальянца… Тс-с… Мое самое любимое место…

Да, это было прекрасно. Сергей замер, зажмурил глаза и разом почувствовал комок в горле… Слабенький, хрипловатый, но до чего же верный голос у старика!

— Идемте, — сказала Соня, когда музыка смолкла.

Они стояли у двери, за которой открылась кухня. У стола, на котором горела сальная свеча, подперши голову рукой, сидела женщина, видно стряпуха, напротив нее — Маркелыч с гитарой.

— Есть у тебя кипяток, Глаша? — спросила девочка.

— Чтоб кипом кипел, такого нет, барышня. А на что?

— Пятно господину кадету замыть дяденька велел.

— Сыми нагар, Петр Маркелыч. Ахти, сударь, как изгваздался! — закудахтала стряпуха. — Ну, скидайся, батюшка. На человеке способно ли замывать? Иди, Сонюшка, барышне негоже глядеть, как мы ихнее благородье отмоем. Насыпь, Маркелыч, уголье в утюг, вон на полке стоит…

Через пять минут Сергей сидел на лавке и смотрел, как стряпуха, намылив пятно, терла его в горячей воде. А когда Маркелыч, раздув духовой утюг, тоже подошел к столу, Непейцын попросил его:

— Сыграй, пожалуйста, почтенный, что давеча играл, как мы сюда входили.

— Понравилось вам?.. То ли? — Маркелыч прокашлялся, заиграл и запел тот же сладостно щемящий душу мотив.

Сергей кивнул головой и замер, слушая.

— Оно из оперы господина Глюка «Орфей». Ария «Потерял я Евридику…» — пояснил музыкант, закончив, и внимательно, долго посмотрел в лицо Сергея. — Хорошо?

— Очень… Прекрасно! — мог только сказать Непейцын.

— Пожалуй, сударь, вздень, — предложила стряпуха, кончившая гладить. — Сыровато околь пуговок, так там утюгом не подлезть… А вот и барышня.

Когда проходили через темную комнату, то не держались за руки, потому что впереди была освещенная дверь залы. Сели на прежние места. Перед Непейцыным оказалась налитая до краев чашка и полная печеньем тарелка. Соня сказала:

— Господину кадету очень понравилась Маркелычева игра.

— Да, искусный музыкант, — согласился Верещагин. — А знаете, кадеты, как он мне достался? За уроки. Учил я прошлый год одного княжеского сынка. К весне шестьдесят пять рублей долгу накопилось, но тут перестали вдруг за мной карету присылать, и узнаю, что его сиятельство в одночасье помре, а супруга с детьми сбирается отъехать на житье в Москву. Написал княгине — так, мол, и так. И вдруг является сей Маркелыч. За плечами гитара и скрипка, а в руках узелок с бельем и нот связка. «Я от княгини», — и подает конверт. Пишет барыня, что с наличными деньгами затрудняется и предлагает в уплату подателя письма. «Что же делать умеешь?» — спрашиваю. «Всякую услугу по дому: за столом служить, паркет натереть, белье любое гладить и плоить, табак тереть, ваксу варить, собакам хвосты и уши резать, за певчими птицами ходить, силуэты из бумаги выстригать». Еще чего-то насказал, и в конце: «На всех клавишных, струнных и духовых инструментах играть и той игре обучать, почему на хороший оброк могу отойтить». А глаза умные, прямо смотрит. Ну, думаю, надо все-таки поэкзаменовать. Спрашиваю первое, что в голову зашло: «Как ваксу варить?» Отвечает без запинки: «Возьму по стольку-то сажи, воску, сахару — все в золотниках обозначил — и, смешав так-то и так-то…» Вижу, знает. И удивляюсь: «Отчего ж тебя отдают?» Потупился: «Запиваю я-с…» — «Э, плохо! А у меня будешь?» Молчит. Отвел я его в горенку, что около прихожей пустовала. «Как, говорит, мне отдельный покоец? И кровать?» Там кроватенка плохая стояла. «Да, отвечаю, и обязанность твоя — учить племянницу мою на клавесинах». Ну, весь расцвел. «Так я, может, и не буду у вас того…» Оказалось, что у князя он с лакеями жил и от них много горя принял, раз сам грубого слова сказать не умеет…

— Он еще и грамотный, что-то пишет, — сказал Сергей.

— Ноты переписывать берет и оброк мне платит…

— Где же всему научился? — спросил Криштафович.

— Музыке его князь отдавал учить придворному капельмейстеру Арайе, а остальное между делом сам кой-где подхватил. Бывают такие: все, что увидел, вскорости и сам сумел — золотые руки. У нас с Софьей решено — он ей в приданое пойдет. Ну, неси-ка, будущая барыня, свои бирюльки, сыграем разок-другой.

Таких бирюлек Сергей никогда не видел. Костяные полированные маленькие предметы — каждый рассматривай да радуйся — Верещагин высыпал из ящичка на стол и сделал из них горку. Потом роздал всем проволочные крючки на длинных ручках.

— Ну, коза, начинай.

Соня, почти легши щекой на стол, внимательно осмотрела горку. Ловко и быстро оттащила снизу грабельки, потом откатила с другой стороны ведерко. Перевела дух и зацепила лейку. Но тут сверху свалился топорик, за ним прыгнул багер.

— Стой! — закричал подполковник. — Теперь ты, Непейцын!

Через час кадеты откланялись.

— А что было, пока мне пятно замывали? — спросил на дворе Сергей. — Не бранили медведем или еще как?

— Нисколько. Насыпали мне тарелку всего да спрашивали про братьев наших. Потом Соня прибежала и говорит: «Дайте ж ему поесть» — мне-то… И у тебя, Славянин, сестры нету?

— Нет. А что?

— Так. Девчонка, видать, душевная. Я чуть пряником не подавился, ее смех забрал, а тетке не сказала, чего смеется.

«Да, душевная, — думал Сергей. — Как хорошо за руку повела! И какая музыка!.. Но кто же был Орфей? И что такое опера?»

Следующий день приятели провели на 3-й линии. Новостью, которой гордились хозяева, был только что доделанный Филей диван. Наборный рисунок спинки состоял из чередовавшихся арочек и ваз с цветами, а сиденье покрывал матрасик темно-зеленого бархата.

— Вот захотите отдохнуть, сударь, — отвечал Филя на похвалы Сергея, — тут вам и постелем.

Но обновил диван Криштафович, после обеда клевавший носом.

В сумерки Сергей с хозяевами сидели перед топящейся печкой на половичке, вспоминая ступинские зимние вечера. Филя был в счастливом настроении и нет-нет да вспоминал свой диван…

— А немец-то, сударь, опять сказал вчерась «зер шён» за рисунок спинки, что я сочинил. Заказали бы вы какой футлярчик, пенал или еще что. Я бы, право, постарался.

— Мне, Филя, не надо, а вот Николаю Васильевичу сделай ящичек, — вдруг надумал Сергей. И рассказал про бирюльки, — На крышке бы такую вазу между арочек поставить или еще что.

— Очень хорошо-с, — одобрил Филя. — А по сторонам литеры Н и В поместим.

— Литер не надо, — схитрил Сергей, — бирюльки, может, жены его…

— Тогда букет покрасивее наберу, а на колонках желобки и верхушка из другого дерева.

«Как же я отнесу ящичек? — думал Сергей, перед тем как заснуть в каморе. — Да будто не знаю, чьи бирюльки. Поднес всей семье, а окажется у Сони, и станет она меня вспоминать».

Осип возвратился очень довольный Занковскими и тем, что было в гостях, куда возили их с Федей. Когда Сергей рассказал о вечере у Верещагиных, ответил пренебрежительно:

— Мы шоколад каждый день по три раза пили. И что такое инспектор? Корпус кончил, и вся его власть. А генерал Занковский обещался хлопотать, чтоб меня в гвардию с Федькой выпустили.

— А на что в гвардии жить станешь? — спросил Сергей.

— Матушка мне сколько захочу высылать будет. У нее, я чаю, запасено про мое офицерство. А для тебя дядя не поскупится. Хочешь, я попрошу Занковского, чтоб и за тебя отцу слово замолвил?

— Иди ты к свиньям с Занковским и с гвардией! — огрызнулся Сергей. Его задели слова брата о Верещагине. — Да смотри, гвардеец, как бы медаль на Аракчеева не перескочила.

— Не перескочит, — уверенно сказал Осин. — Я за каникулы отдохнул, сейчас как приналягу…

И оказался нрав — на весенних экзаменах настолько превзошел в успехах и Ляхова и Аракчеева, что один остался с медалью.

Характер ротмистра Мертича. Вот так счастливый день! Лекции на дому. Неужто она не встанет?

В лагере капральство Непейцыных расположилось еще на линейке среднего возраста, в старший переводили в сентябре, после производства кадетов последнего класса. Но уже сейчас Сергей и его товарищи постоянно говорили, что и как будет, когда начнут проходить фортификацию, артиллерию, обучаться верховой езде.

Многие особенно опасались ротмистра Мертича. Слышно было, что на манеже он беспощаден. Если заподозрит кого в трусости — бич больше гуляет по всаднику, чем по коню. В это лето Мертич нагнал страху на робкие души расправой с экономом Нарошкиным, слывшим за честного по сравнению с изгнанным генералом своим предшественником. Увидев в кормушках верховых лошадей затхлый овес, ротмистр заявил, что доложит об этом директору. Нажимавшийся на сделках с поставщиками эконом тотчас предложил Мертичу часть прибыли. Вооруженный в этот раз одним хлыстом, ротмистр сделал им такой молниеносный выпад, что Нарошкин едва успел юркнуть под стол, а затем, выскочив из флигеля, пустился через плац. А Мертич гнался по пятам и бил по чему попало, пока ему не заступил дорогу полковник Корсаков.

— Мне процент предложил, ворюга!..— кричал в бешенстве ротмистр. — Зачем остановили? Все равно убью мерзавца!

В корпус Нарошкин не показался, прислал свидетельство, что тяжело болен. До назначения нового эконома его обязанности выполнял один из офицеров, а затхлый овес сожгли с возложением убытков на «больного».

Свободные часы этого лета Сергей проводил со своими корпусными. Друзей-греков взял на дачу сразу после конца занятий генерал. Уже более года Мелиссино не был директором Греческого корпуса, но продолжал заботиться о многих его кадетах. Несколько раз Дорохов звал Сергея погулять по городу — теперь им разрешалось выходить по воскресеньям без провожатых. Но как-то очень скоро они оказывались в казармах Белозерского полка, в котором служил Ванин двоюродный брат. У лихого поручика с утра шла карточная игра. Протомившись час-другой, Непейцын убегал на Васильевский. Потом и Ваня охладел к братниной компании, оставив партнерам все деньги и даже крестильный крест. После этого приятели побывали в Кунсткамере, где разглядывали диковины, пока Дорохов не стал жаловаться, что у него в глазах рябит. Другое воскресенье смотрели в Сухопутном корпусе, как играют в мяч. Тут Ваня так поспорил с тамошними кадетами, что едва унесли ноги — драться с сотней противников было невозможно.

А на 3-й линии все шло хорошо. Немец в Филе души не чаял, — что ни придумывал из столярных поделок, все заказывалось не по одному разу. Но когда Ненила завела при Сергее разговор, не открыть ли ее мужу отдельную мастерскую, Филя возразил:

— Разве я могу свое дело держать? Не видишь, что Август Иванович всегда цену назначает. Или ты станешь с заказчиками рядиться? А главное, я столярствую, пока делать при Сергее Васильевиче нечего, а выйдут в офицеры, то и поедем, куда назначат.

— Если б ты мастерскую завел, то я дяденьку попрошу кого другого для услуг прислать, — сказал Сергей.

— Коли не угодил, прикажите в Ступино съехать, — явно обиделся Филя. — А Ненилку не извольте слушать, болтает несуразное.

Шкатулка для Сониных бирюлек с наборным букетом на крышке, оклеенная внутри стеганным на вате атласом, давно стояла у Фили на полке. Но Сергей не знал, доведется ли ему сделать подарок девочке, которая как живая стояла перед глазами.

В середине лета он на дворе корпуса встретил Маркелыча, Музыкант шел по мосткам какой-то странной, приседающей походкой, неся под мышкой папку. Он узнал Сергея и снял шляпу:

— Мое почтение, господин кадет, ваше благородие.

— Здравствуй, Маркелыч!

— Gratie, signor[14], что запомнили.

— Здоровы ли Мария Кондратьевна с Сонечкой?

— Барыня здоровы-с, а барышню к пасхе вытребовали матушка ихняя в деревню. Надеемся, по осени обратно будут. Желаю здравствовать!

«Не приедет, так отдам подполковнику. Ей когда-нибудь переправят, и все меня вспомнит», — грустно думал Непейцын.

Учебный год открылся речью Верещагина о том, что пришло время оставить детские шалости, ибо в старшем возрасте подготовляются к офицерскому званию. Звание это есть высшее в государстве, так как нет дела почетней защиты отечества. А чтоб выполнять его с честью, надлежит выучиться всему, что им преподают. Противоположностью такой строго последовательной речи явился прощальный монолог, произнесенный в тот же день мосье Шалье, нанявшимся гувернером к детям богатого московского барина. В выспренних выражениях француз изобразил свой отъезд как осуществление давнего желания не только учить, но и воспитывать. Затем сказал, что сердце, полное горести, оставляет здесь и, наконец, приложив к сухим глазам платок, выбежал из недоуменно молчавшего класса.

Заниматься новыми предметами оказалось интересно. И езда сразу пошла у братьев хорошо: усвоенное в Ступине не забылось.

— Кто вас учил? — спросил Мертич.

— Дядя наш, нижегородских драгун полковник.

— Благодарить его всю жизнь будете. Вот смотрите, кадеты, Дорохов и Непейцын — Славянин крепче в седле сидят, увереннее конем управляют, а Непейцын — Овикула красивее, картинней ездит. Для полевой службы первое важней, для гвардейца-щеголя — второе.

С этого дня к прозвищам Осипа прибавилось еще «Овикула-гвардеец», на которое он не очень сердился.

В октябре, в одну из суббот, Верещагин окликнул Сергея:

— Зайди завтра к нам около полден. Дядя твой письмо прислал, просит книги некоторые купить. Мне из лавки принесли, а ты до оказии Филиппу передашь.

Вечером Сергей сходил за шкатулкой и на другой день, едва дождавшись назначенного часа, направился к офицерским флигелям.

В передней не было никого. Из зала слышались звуки клавесина. Кто-то бойко разыгрывал веселую мелодию. Вытирая ноги о коврик, Сергей думал: «Верно, Маркелычу разрешают, когда гостей нет».

Держа под мышкой подарок, он медленно отворил дверь и встретился глазами с сидевшей за клавесином Соней. Девочка перестала играть, и они смотрели друг на друга, одновременно заливаясь краской. Как она изменилась! Лицо совсем другое — ярче, живей. И платье красивое — серое с голубым, а на шее белая косынка завязана…

— Здравствуйте, господин Непейцын! — сказала девочка, вставая.

И голос изменился — стал глубже, мягче.

— Здравствуйте, мадемуазель, — отвечал Сергей и сразу выпалил: — Вот для ваших бирюлек, чтоб в ящике не ломались. Я думал, вас нету, мне Маркелыч сказал. Хотел господину инспектору отдать.

— Ах, прелесть какая! — сказала Соня, беря и рассматривая шкатулку. Она еще больше покраснела, даже шея стала одного цвета со щеками. Потом решительным движением подняла глаза на Сергея и заговорила быстро-быстро: — Спасибо за коробку, но мне вчера только дяденька рассказал, как вы товарища из реки спасли. Это так прекрасно, что я всю ночь про вас думала!

— Да нет же, я бы его сам не вытащил, если б не мосье Шалье, французский учитель…

— Я знаю, — перебила девочка, — он вам помог, но ведь когда бросались спасать, вы не могли предвидеть, что учитель прибежит?

— Не мог… — согласился Сергей, чувствуя гордость, радость, смущение под восхищенным взглядом Сони.

Она поставила шкатулку за клавесин.

— Как хорошо вы играете! — сказал Непейцын.

— Я? Нет. Вот Маркелыча бы послушали.

— Он вас все учит?

— Сначала другой учитель, в Твери, потом Маркелыч прошлую зиму, а все лето сама экзерсировала. У отчима от первой жены клавесин остался.

— В деревне?

— В деревне я недолго жила, а потом в Ямбурге. Такой городишко противный… — Соня повела плечами, как от холода. — Хотите, я вам что нибудь сыграю, пока дяденька не вышел? Он что-то дописать хотел до прихода Степана Яковлевича.

— Кого?

— Степана Яковлевича Румовского. Не знаете? Как же! Он профессор и инспектор в Греческом корпусе. — Соня села за клавесин. — Ну хорошо. Я сыграю сочинение господина Моцарта, он в Вене живет, Маркелыч сказывал…

Через минуту Непейцын перестал думать, почему не знает Румовского, а только слушал резвые звуки и радостно смотрел в склоненное личико, на выбившееся из-под белого платочка маленькое золотое сердечко на шнурке, блестевшее на серой материн платья.

— Понравилось? — спросила девочка, кончив играть.

— Очень. Спасибо. Может, еще что-нибудь…

Сопя не успела ответить. Из соседний комнаты вышел Верещагин:

— A, Сергей! Вот для кого наша премудрость разыгралась.

— Посмотрите, дяденька, какую господин Непейцын мне шкатулку для бирюлек подарил!

— Хороша укладка. Неужто все Филипп?

— Так точно, господин подполковник. Я думал, они в отъезде, хотел вам отдать… — бормотал Сергей.

— Ну, ну… Идем ко мне.

Вошли в комнату, где когда то Верещагин экзаменовал братьев. Ни картинки, ни зеркальца, только книги теснятся по полкам.

— Вот что дядя твой прислать просит, — указал инспектор на пачку книг на краю стола. — Сочинение о Петре Великом вышло. Еще том Степан Яковлевич донести должен. Вот и он, кажись.

Раздались тяжелые шаги, потом кто-то произнес: «Ф-ф-у!» — сказал басом несколько слов Соне, и в дверях показался тучный мужчина в зеленом мундире с владимирским крестом в петлице.

— Вот те просимый волюм, — прогудел вошедший, чмокнув хозяина в щеку и достав книгу из кармана. — Здравствуй, мой друг, — ответил он на поклон Сергея. — Любимый ученик, чай?

— Почти что… Но юноша более склонный к древней гистории.

— Сказания героические знать надобно не хуже алгебры, — сказал Румовский, садясь и стирая, широкое лицо фуляром — Примерами Александра и Цезаря лучшие полководцы вдохновляются.

— Похоже, и астрономии не так тебе любезна, как бредни древние, — улыбнулся Верещагин. — Кончил ли перевод Тацита своего?

— Что ты! И торопиться не стану, ибо в нем предметы для размышлений черпаю. Хоть бы рассказ, как при злой тирании римской находились nobiles[15] кои стойкостью супротив зла ободряли сограждан. Ухитрись, переводчик, сыскать подобных в Академии! А над календарем астрономическим как раз сейчас тружусь. Нынче в два часа лег. Экономка моя за свечи утром укоряла… Однако слушаю записку твою.

— Прочти лучше сам. Не много ли для печатного объявления? — Верещагин передал другу исписанный листок.

Шевеля кустистыми бровями, Румовский начал читать про себя, а подполковник обратился к Сергею:

— Вот книгам вдобавок еще письмо дяде отправь. А тебя приглашаю пообедать. Не прочь? — Он выглянул за дверь: — Сонюшка!.. Ушла. Ну, сиди тут пока. Выищи себе книгу по вкусу, рассматривай.

Да, книг здесь много, и не только по математике. Атласы географические, «Книга Марсова», ряд томов «Histoire naturelle».

— Где же устраивать сие думаешь? — опустил листок Румовский.

— Генерал затею мою одобрил и в классах читать разрешил.

— А сколь часто собирать станешь?

— Раз в неделю, полагаю.

— Не быв оракулом дельфийским, предрекаю, что сих любителей со всей столицы не более дюжины наберется. Но дело доброе. — Румовский потянулся. — Эх, жизнь сидячая! Вчерась за полночь за столом, нонче с утра за столом, только и спасение, что до корпуса пешой хожу.

— А ты в кегли разминайся, как немцы, академики ваши, — подзадорил Верещагин.

— Когда в Берлине учился, игрывал, но больше до городков охотник. Вширь размах, и не шарик, а дубинка — в-в-их! — развернул плечом Румовский.

В дверь заглянула Соня:

— Тетенька кушать просят…

Сергея посадили рядом с девочкой. Маркелыч внес миску и, ловко разлив суп на маленьком столике, разнес тарелки.

«И нынче б не оскандалиться», — думал Непейцын.

— Кажись, скрозь двери слышала, будто про городки говорили? — спросила Мария Кондратьевна. — Уж не вздумал ли ты, Николай Васильевич, играть?

— То Степан Яковлевич рассказывал, как вчерась весь вечер забавлялся, — подмигнул Сергею подполковник.

— Не верьте, матушка. Но в юности, грешен, любил сразиться. Средь школяров, а потом студентов не последним игроком с тыл.

— Вы в Петербурге росли, Степан Яковлевич?

— Родился под Владимиром, а возрастал тут. Отец мой протоиереем был и меня к тому же готовил. Вот удивился бы, что я кавалер святого Владимира, коллежский советник, Академии наук член! А ведь именно он да в семинарии иеромонах Евлогий меня так к учению приохотили, что первым до класса риторики дошел и за те успехи в гимназию академическую переведен…

Сергей слушал и не слушал старших, так старался ничего не опрокинуть. Верно, это отражалось в его лице, потому что Соня шепнула:

— Не надо думать. Кушайте. И со мной не раз случалось.

— От учителя немало зависит, — согласился Верещагин. — Не будь в корпусе Войтяховского, поди, и я бы математику не полюбил.

— Еще я заметив, — гудел Румовский, — ученых во всех народах больше из бедняков или среднего сословия. Богачи завлекаются с детства забавами, нарядами, ферлакурством.

— Однако директор ваш новый… — заметит подполковник.

— Пушкин-то граф? Не таков. Но и тут, поди, дело в учителях.

— Не всегда и в учителях, — сказал Верещагин. — От природы в некоторых заложена охота к науке, к художеству. Вот дворовый ихний. — он кивнул на Сергея, — мастерство столярное доброхотно изучил, и хоть во дворец его работу неси. Подай, Сонюшка, посмотреть Степану Яковлевичу. Или Маркелыч наш. Мало, что все инструменты сам постиг, но готов любого желающего бесплатно учить.

— В аккурат, как хозяин его по математике, — засмеялся Румовский, беря от Сони шкатулку. — Отменная вещица. Знаешь ли, премудрая, как сия работа зовется? Маркетри — деревянная мозаика.

— А вчерась я с генералом малость поспорил, — продолжал Верещагин. — Сдается, мягкость его может кадетам и вредом оборачиваться.

— Как так? — спросил Румовский.

— Да ведь за корпусом всё грубей и жесточе, чем он тут устраивает.

— А ты что же предлагаешь? — усмехнулся профессор.— В корпусе побольше жестокости навести, чтоб контрасту не было?

— Не о жестокости речь, но согласись, что как растение из теплицы на мороз вынести, так и в полки наших кадетов выпущать. Кому же про то, как не инспектору, думать? — настаивал Верещагин. — А ты как считаешь, должна быть разница в воспитании кадета или гимназиста академического, которого в ученые прочат?..

— Довольно вам, господа инспекторы, про науки толковать, — взмолилась Мария Кондратьевна. — Повеселились бы, сыграли во что-нибудь. Обоим замест перьев моцион надобен. Степан Яковлевич про городки помянул, а сам небось опять за стол норовит.

— Как в воду смотрели, матушка, — подтвердил профессор. — Но и сыграть в такой кумпании я не прочь. Только во что, Софья? В колечко? Или народу мало?

— Хватит! Хватит! — закричала девочка. — Ежели тетенька позволит, еще Маркелыча и Дашу кликнуть…

Маркелыч и молодая горничная мигом убрали со стола, мебель сдвинули к стенам, и вот уже все стали в круг, сомкнувшись плечами, держась за шнурок и непрерывно шевеля руками — будто передают надетое на него обручальное кольцо подполковника. Соня водила первой. Не спеша, поворачиваясь по кругу, всматривалась в движения играющих и только раз напрасно схватила руку Николая Васильевича, а затем, бросившись стремглав, накрыла пухлые кулаки Румовского.

— Здесь, не скроете, Степан Яковлевич!

Притворно охая, академик подлез под шнурок:

— Не премудрость ты, а мучительство! Мне здесь теперь до ночи вертеться.

И действительно, он много раз напрасно хватал руки игравших.

— Видать, сие потрудней городков, — хохотал Верещагин.

— Истинно так, — сокрушался Румовский. И вдруг уронил свой фуляр.

Сергей, Соня, Даша и Маркелыч бросились поднимать. На шнурке, где только что стояла Соня, качалось кольцо. С удивительной быстротой тучный академик оказался на месте девочки.

— Попалась, коза! — возгласил он. — Води снова!

— Хитростью взяли! — кричала Соня.

— А без нее какая большая победа одержана? — басил Румовский.

Но через несколько минут массивная фигура академика снова топталась в круге.

Особенно много заставлял его двигаться Маркелыч. Музыкант умел сделать такое испуганное лицо и поспешно засучить руками, будто передавая кольцо, что Румовский бросался на него коршуном, но ловил только пустую веревку.

— Ох! Помилуйте, православные! — взмолился он наконец. — Матушка Марья Кондратьевна! Кваску бы, замучили, бессовестные!

— Сейчас сбитень с коврижками несут, — сказала Верещагина.

С шутками пили сбитень, потом ушел Румовский, за ним откланялся Сергей. Когда в передней Маркелыч подавал ему епанчу, из залы выглянула Соня:

— Подождите минутку, господин Непейцын.

— Что-то барышня наша придумала, — многозначительно поднял палец музыкант.

Соня вышла с пакетом:

— Отнесите, пожалуйста, гостинцев тому кадету, что в прошлый год с вами был, Андрюша, кажется, звать. Он про вас так хорошо сказал, когда, помните, в кухне сушились. И на святки приходите вместе, тетушка велела просить.

— Вот и всё такова, сударь: никого не забудет, — сказал Маркелыч, когда Соня скрылась. — И учить ее музыке радостно — будто на солнышке греешься… Arivederci…[16]

«Что за счастливый вечер! — думал Сергей. — Какая Соня добрая… Жаль, до святок почти два месяца».

В ноябре стало известно, что Верещагин открывает по воскресеньям бесплатный курс лекций по высшей математике для всех желающих. В городе об этом узнали из розданных в учебные заведения, коллегии, частным лицам печатных объявлений. Одно такое кто-то принес в Сергеев класс. Его читали и обсуждали.

— Сказывают, братцы, такое впервой в России затеяно.

— Правильно! Корсаков третьего дня в коридоре говорил — по физике, по словесности в Академии наук чтения бывают, а по математике еще никто не додумался.

В день первой лекции кадеты, оставшиеся в корпусе, смотрели из столовой, как мимо проезжали и проходили слушатели.

— Горные офицеры. Им минералы да руды знать, а математика зачем?..

— Генерал-поручик по пехоте тоже учиться захотел. Епанча, никак, на соболях вся…

— А вон моряки идут. Краснорожие-то от ветру.

— От пунша больше…

— Видишь, руки назад, толстоносый — архитектор придворный, итальянец. С генералом однова корпус осматривал…

— Не густо, ребята. Человек, поди, пятьдесят.

— А ты думал, тысяча сбежится? Это, брат, не конский бег, не петушиный бой…

— Не пойму я, ребята, зачем ему учить? Безденежно ведь…

— А для чести. Лучший математик по всей России. Пускай слушают да благодарят. И нашему корпусу слава.

Пятьдесят слушателей собралось только раз. На второе воскресенье пришло двадцать, на третье и дальше осталось четырнадцать. Для них приходилось отапливать классный флигель, наряжать унтера, и Верещагин перенес занятия в свою квартиру. Но и здесь собрались раза три, потом перебрались к одному из офицеров, потому что у инспектора тяжело заболела племянница. Говорили, что простудилась от холоду, который напустили слушатели.

Известие это лишило Сергея покоя. Он поминутно думал: «Что Соня?» Стыдил себя, что не тревожился так, когда болел Осип. Или так же? Но ведь то брат, а Соня ему никто. Никто? Э, что рассуждать, когда места не найти, первая и последняя в сутках мысль — о ней. Но как узнать что-нибудь? Встретить бы Николая Васильевича, то прямо спросил бы. Пойти в прихожую к музыканту? Подстеречь кого из прислуги? Но любой встречный начальник турнет кадета, без дела торчащего у офицерских флигелей.

Сергей еще не решился на что-нибудь, когда, идя в строю на дневные классы, увидел издали Маркелыча, медленно плетущегося от ворот по деревянным мосткам. Отстав от капральства, Сергей побежал навстречу. Ему не пришлось спрашивать. Подняв заплаканные глаза, музыкант заговорил:

— Вот, сударь… Давно ль цвела наша белая лилия? Как на солнце все кругом грелись… А теперь лекарь надежды малой не дает. За матушкой нарочный поскакал. Исповедь глухую поп нонче… — Он закрыл глаза нечистой рукой и покачнулся.

Сергей поддержал его под локоть.

— Ничего-с… Вы не думайте, я ни капельки, а не спал три ночи. Гадость всякая, простите-с, живет, а тут… Ко Владимиру ходил, за здравие просфору вынул.

Сидя в классе как на иголках, Сергей бранил себя, что не просил Маркелыча выйти к столовому флигелю в ужин — сказать, как будет тогда. После классов пришел Филя, принес кой-чего съестного. Дождавшись, когда Осип, забрав половину, убежал, Сергей попросил дядьку сегодня же снести что-нибудь Верещагиным и расспросить о здоровье барышни. Филя заметил, что не было б поздно, — скоро ли до 3-й линии обернешься? Но Сергей настаивал. Филя посмотрел ему в лицо и взялся за шапку. Он пришел снова перед сигналом ко сну и, стоя у двери, сказал только, что совсем плохо.

Первый раз в жизни Сергей почти не спал ночь, а когда забывался, мерещилось виденное когда-то — гроб на белых полотенцах уходит в яму, и песок бежит из-под чьих-то лаптей. «Неужто?..» — думал он, приходя в себя в холодном поту.

После обеда пришел Филя, и они присели в коридоре.

— Худо? — спросил Сергей.

— Весьма-с. Бабы со стариком на кухне плачут, барыни от больной не отходит, подполковник третий день ничего в рот не берут. Едва дышит, сказывают. А мать все не едет. Застанет ли?

В послеобеденном классе Сергей выглядел так, что дававший урок Полянский послал его в лазарет. Там не оказалось лекаря — ушел к Верещагиным с утра и еще не вернулся. Сергей поплелся в камору, прилег и мигом уснул. А когда пробудился, кругом шумели кадеты, в фонарях зажигали свечи, и Филя трогал его за плечо. Наклонившись, зашептал в самое ухо:

— Опамятовалась барышня. Может, выздоровеет, лекаря говорят. Я на кухне ихней опять был — там как на светлый праздник…

Какая радость охватила Сергея, как поспешно вскочил он с койки и увлек Филю в коридор, чтобы расспросить подробней! Бывают же такие счастливые минуты в жизни человека.

Памятные вечера. Что из него выйдет? Золотое сердечко. Новый мичман едет на юг

После каникул Мертич начал обучать Сергеево капральство прыжкам через барьеры. Особенно плохо пришлось Аракчееву. Этот лучший в роте знаток приемов ружьем и тесаком, в одну осень выучивший все уставные движения орудийного расчета, сидел на коне некрепко и на редкость некрасиво. Он горбился, болтал локтями, не «тянул ногу в пятку», шляпа съезжала на лоб, лицо делалось злобным и растерянным. Не освоил еще посадку и управление конем, а тут на тебе — прыжки! Редкий урок обходился без того, чтобы конь не «обнес» Аракчеева. Доскачет почти вплотную до барьера и вдруг вильнет в сторону, едва не сбросив всадника.

От такого афронта Мертич приходил в бешенство. Бич оглушительно щелкал, Аракчеев носился по манежу, схватившись за гриву, а ротмистр бегал следом, нахлестывая коня и всадника, и кричал:

— Собака на заборе! Кура жареная! Задом гвозди дергает! Репу, репу мне закопай! Вон с манежа, ползучее войско!..

Несколько раз Аракчеев действительно «копал репу», то есть падал с лошади. Поднявшись с опилок, устилавших манеж, он даже не пытался снова сесть в седло, а угрюмо, исподлобья, оглядывался и, хромая, уходил в камору.

Сергея удивляли неудачи первого ротного строевика. Попятно, когда то же случалось с другими кадетами, слабосильными, нерешительными, но такой твердый духом, упорный — и вдруг не может постичь естественного и простого. Несколько раз Сергей толковал Аракчееву, как надо вести себя перед барьером. Но тот смотрел вбок, сопел, молчал, и на следующий день все шло по-прежнему.

— Брось ты его учить, — сказал как-то Дорохов. — Знает он все, да трус, понимаешь, коней боится. Вот увидишь, мы будем воевать, кровью умоемся, а он нас в мирное время на плац-парадах распекать, как олухов… Мне самому его на манеже жаль, да что-то и мерзок, однако. Темный, без звону, вроде свинцовый и не мытый будто никогда. Истинно Аркащей подземный…


Однажды, идучи в воскресенье на 3-ю линию, Сергей встретил на Тучковом мосту Маркелыча. Был солнечный, морозный день, и музыкант бежал, растирая одной рукой ухо под порыжелой шляпой, а другой прижимая к боку всегдашнюю папку с нотами.

— С хорошей погодой, ваше благородие! — сказал он и вдруг чмокнул Непейцына в плечо. — Здоровы вполне-с, цветут краше прежнего. На масленице ждите приглашенья к нам танцевать по случаю выздоровленья. Изволите видеть, даже виршами заговорил!

И правда, через неделю инспектор позвал Сергея в гости, попросив привести брата и обоих Криштафовичей.

За час до назначенного времени Осип начал не спеша чиститься, мыться, причесываться.

— Хочешь, духами попрыскаю? — спросил он брата.

— Не хочу и тебе не советую — ведь к инспектору идем.

— Ничего, и там дамы есть, — возразил Осип и, налив из флакона на ладонь, надушил лоб, шею, лацканы мундира.

Он делал все настолько спокойно и уверенно, что Сергей позавидовал — вот как просто идет впервые в дом. То же чувство возвращалось несколько раз в течение вечера.

Ловкий, щеголеватый Осип не робел перед дамами, умело передавал им за ужином блюда, красиво и не торопясь ел, так нее красиво и уверенно танцевал по очереди с Соней и еще двумя девочками-подростками, дочерьми корпусных офицеров.

— А братец-то совсем взрослый кавалер, — сказал Верещагин. — Не мешает и тебе кое-что от него перенять. Светский лоск, смотри, в жизни весьма полезен.

Конечно, так. От соседства блестящего брата Сергей чувствовал себя особенно связанным, неловким. Но это не мешало ему быть очень счастливым. Соня явно ждала его, посадила за стол рядом, часто к нему обращалась. А когда смотрел на нее, то все в душе трепетало от радости — вот она, живая да еще похорошевшая и превратившаяся вдруг почти в девушку — тоненькая, худенькая, не только с новой прической и в новом платье, но и с новой улыбкой и взглядом.

— Я за болезнь из всего выросла, — сказала она во время танцев. — Нонешнее платье мне тетушка заказала. Вам нравится?

— Очень!.. — ответил он. И, осмелев, добавил: — Как мы все тревожились за вас.

— Кто же такие «вы все»? — подняла брови Соня. Подняла совсем по-взрослому — так раньше не умела.

— Ваши здесь, Маркелыч… я тоже… — смутившись, забормотал Сергей. — Простите, что я себя к вашим причислил…

— Наоборот, вам за то спасибо. Глаша мне говорила, что ваш человек приходил справляться. Тот, что шкатулку делал?

— Да…

— Вас в следующем году в офицеры выпустят?

— В сентябре.

— А я скоро в противный Ямбург уеду. Увидимся с вами только осенью. Вы хотите?

— Очень…

Таков был самый длинный разговор за вечер, ни говорили еще не раз, за столом, в играх, в танцах, и Сергей чувствовал — Соне с ним интересно и легко. А он то был на седьмом небе.

Только в каморе перед сном блаженство было нарушено. Когда уже раздевались, стоя у коек, Сергей спросил:

— Ведь не хуже погостевал, чем у Занковских твоих?

— Конечно, хуже, — не задумываясь, ответил Осип.

— Чем же?

— А хоть тем, что слуги в играх с господами становятся. Большая радость за руку дворового старика или девку брать!

— А ты знаешь ли, что тот дворовый — музыкант редкостный и у придворного итальянца учился?

— Я и придворного итальянца знать не хочу! Музыкантов самых искусных у древних греков и римлян патриции за равных не считали, даже если они были люди свободные, — наставительно сказал Осип. — И Верещагин странно поступает: вот-вот полковник, а там, может, генерал — и с хамями в хороводе прогуливается…

— Катон не гнушался есть из одной посуды со своим рабом…

— Плевал я на Катона! — сказал Осип, залезая под одеяло. — А ты известный любитель хамов, с Филькой вечные секреты.

— Ну, а мне на тебя наплевать, франтишка несчастный. «С вора вырос, а ума не вынес», — закончил Сергей фразой из недавно читанной в классе Полянским комедии «Щепетильник».

Но Осип не остался в долгу.

— В том же сочинении, вообще-то довольно плоском, — процедил он, — я заметил одну разумную мысль: «Из повес иногда полезные бывают люди, а из дураков никогда».

Сергей едва не выскочил из-под одеяла, чтоб выучить зазнайку уважению к старшему брату, но в каморе было холодно, кругом спали товарищи, и он решил отложить взбучку.

«Вот послушал бы сейчас Николай Васильевич этого лощеного дурака, то навряд ли похвалил, — думал он. — Ну, черт с ним. А вот Соню опять полгода не увижу. Хоть бы еще разок! Ничего так не хочу, как снова увидеть…»

И судьба пожалела его. Когда вскоре встретился с Маркелычем и спросил, уехала ли барышня, тот ответил:

— И не поедет, сударь, раньше мая месяца. Полк ихнего вотчима в Ригу перевели, и матушка письмо прислали, чтоб барышне до полного в новом месте устройства тут пребывать. На пасху, наверно-с, опять вас в гости позовут. Надейтесь! Adio!

Сергей надеялся и мечтал. А пока налег на занятия. Механику преподавал сам Верещагин, и заслужить у чего хорошую отметку было нелегко. Артиллерия и фортификация давались Сергею без особых усилий. Черчение планов он любил, по нему был из лучших в классе Географию запоминал легко — видеть бы только карту. Историю с бесчисленными европейскими королями — тоже, хотя герои древности куда интереснее этих Хлодвигов, Готфридов и Карлов.

Да, все бы хорошо, кроме не первой размолвки с Осипом, после которой братья не разговаривали. Конечно, все в нем довольно обыкновенно, таких кадетов вокруг немало. Но ведь те не братья ему. После истории со щенком, когда Осип не рассказал матушке о надранных ушах, дяденька, помнится, говорил? «Может, и выйдет из него что?» Нет, не похоже…

Но вдруг и здесь обозначилось просветление. За неделю до пасхальных каникул Осип, возвратившись от Занковских, подсел к Сергею и сказал вполголоса:

— Слушай, я сейчас Палицина просил местом со мной поменяться, Надобно рядом с Федькой поспать…

— Дружба такая пошла, что и ночью расстаться не можете, гвардейцы? — насмешливо спросил Сергей.

— Не то. — Осип наклонился к самому уху блата: — Нонче вдруг стало известно, что отца его под суд за что-то отдают. Рев у них, стон и уныние. А Федьке каково? Не хочу, чтоб подумал, будто я от него отвернулся. Я Палицина попросил на три ночи, потом посмотрим. Он малый чистый, тебе не противно будет. А про Федькиного отца смотри ни гугу. Ладно?


…На заутрене в корпусной церкви Сергей, стоя в строю, видел издали Верещагиных, и Соня в розовом платье показалась ему еще краше, чем в последний раз.

А-на другой день в каморе появился Маркелыч и сказал:

— Господа мои просят вас, сударь, купно с братцами всеми, что на масленой у нас танцевали, пожаловать нонче на обед и вечер.

Осип был в корпусе — у Занковских стало не до гостей. Позвать его, раз приглашают? Наверно, не пойдет.

— С большим удовольствием, — ответил Осип.

— Да ведь опять с дворовыми за руку в играх придется ходить. А то и христосоваться, — напомнил Сергей.

— Полно, мало ль что сгоряча скажется…

И он христосовался, играл в колечко, в жмурки и танцевал с таким веселым, открытым лицом, что все ему улыбались. Но Соня по-прежнему чаще выбирала Сергея, который просто обомлел от счастья, когда трижды коснулся губами ее крепкой и свежей круглой щечки. А когда стояли рядом в перерыве между танцами, она спросила:

— Ведь правда вы мой кавалер?

— Конечно, если только захотите… Всегда…

— Так вас Маркелыч называет. Я сначала хотела запретить, а потом подумала, что лучше вас мальчика не знаю. Я вас всегда вспоминаю. Дядюшка недавно рассказал, как вы за яблоками лазали и что потом было. Я ужасно не люблю Корсакова — такой надутый… Знаете, слух прошел, что дядюшку в полковники произвели, только еще указ не прислан. Никому не говорите, чтоб не сглазить, но я так рада, что теперь Корсаков будет не выше чином… А вы будете меня летом вспоминать?

— Я вас всегда помню.

— Хотите, я что-нибудь вам на память дам? У меня шкатулка, а у вас ничего нет…

— Конечно, хочу!

— Я придумаю что-нибудь. Вы к нам в пятницу придете?

— Не знаю. А что такое будет?

— Дядюшкин день рождения, сорок два года исполнится. Ужасно как много, правда?

На этом вопросе Маркелыч заиграл новый танец, и к Соне подошел, приглашая ее, Осип.

«Вот так счастье мне валит!» — ликовал Сергей, идя к стенке, которую «подпирали» кадеты, не садившиеся при взрослых.

Почти тотчас к ним подошел толстый Румовский.

— Не знаете ли, герои, какой смешной игры? — спросил он.

— Я знаю, — сказал Сергей, осмелевший от разговора с Соней. — Игра в муку и пулю.

— Вот не слыхал! Рассказывай, в чем она…

Выслушав, профессор сказал:

— Что ж, оно, кажись, дело. Только в здешнем дому мука сыщется, а пули, полагаю, век не бывало. Где твои пистолеты, господин подполковник?.. Вот я и говорю… Ну ничего, достанем.

Через полчаса, в перерыве между танцами, Степан Яковлевич вынес на середину залы столик, поставил поднос с мукой, громогласно объяснил, в чем состоит игра и кто ее рекомендовал, сделал линейкой горку, положил пулю и приказал Сергею начать.

Помня, как действовал Моргун, Непейцын сделал все быстро и так удачно, что нисколько не запачкался.

— А ну, позволь я теперь, — сказал внимательно следивший за ним Верещагин. И выбелил только кончик носа.

Потом все стали подходить к столику. Соня и Даша выпачкались пуще других — обеих так разбирал смех, что подняли тучи мучной пыли. А закончил игру Румовский, который непритворно чихнул в муку и так серьезно уверял, будто нечаянно проглотил пулю, что Мария Кондратьевна с тревогой допытывалась, где же она в самом деле.

Идучи с товарищами в камору, Сергей ликовал: «Вот и в пятницу будет опять так же хорошо!..»

Но следующий вечер у Верещагиных оказался не похож на прежние. Кроме дня рождения, праздновалось производство хозяина в полковники. Играли военные музыканты, танцевали взрослые дамы и кавалеры. Маркелыч, Даша и взятые из чужих домов лакеи и горничные прислуживали, и никто не звал их участвовать в играх.

Первым кавалером был не Осип, а ротмистр Мертич, более чем когда-либо заслуживший прозвище «Мельник»: не в ботфортах, а по-бальному в белых шелковых чулках и башмаках. Чаще других дам он приглашал Соню, после танцев присаживался около нее, и Сергей не решался подойти к своей приятельнице. Но, заметив его взгляд и продолжая слушать, что говорит ротмистр, Соня так выразительно кивнула Сергею, что, выждав момент, когда музыканты изготовились играть очередной танец, он перебежал залу и поклонился. Соня встала и подала ему руку.

— Ах, ловок, молодец! — сказал Мертич таким точно тоном, как хвалил его на манеже.

— Правду говорят, что он очень сердит бывает на уроках? — спросила Соня, когда они сделали несколько шагов.

— По-моему, за дело сердится. Самый любимый мой офицер.

— А дядюшка?

— Господина полковника я больше почитаю, но не назвал оттого, что к строю не касается…

— А вы хорошо верхом ездите?

— Господин ротмистр одобряет. Я с детства учен дяденькой. Он мне отца заменил да и матушку. Он самый лучший человек, какого знаю… — От Сониного ласкового взгляда Сергею хотелось еще рассказывать.

— Вы через танец меня пригласите, — сказала она. — Я вам памятку припасла, но сейчас не достать. Надо, чтоб наготове была, из руки в руку передать. — Она чуть пожала пальцы Сергея.

— Почему же через танец, а не в следующий? — спросил он.

— Чтоб господин Мертич вам не отомстил на манеже за меня.

— За танец с вами я что угодно вытерплю! И он не таков, чтоб из личности придираться…

При начале следующего танца ротмистр подстерег Соню, входившую в зал, и повел в первой паре. Несомненно, они были и самая красивая пара. Уверенно ведя свою даму, Мертич рассказывал такое, отчего она все время смеялась. Но кончился танец, и, разыскав глазами Сергея, она вновь кивнула ему. Он подбежал.

— Англез я обещала monsieur Непейцыну.

Ротмистр поклонился и пошел приглашать другую даму.

— Держите, не выроньте, — сказала Соня, когда музыка заиграла и они стали в пару. — Памятка со значением. Я ею не шучу. Ведь и вы не шутите со мной? Правда? — В ладони Сергея оказался маленький предмет в шелковой бумажке. — Сейчас, когда будем танцевать vis a vis, переложите за перчатку.

— Я не шучу и спасибо, что вы не шутите, — сказал Непейцын, когда они опять пошли рядом и ее чистое розовое ушко оказалось близко.

Вскоре позвали ужинать, и за столом Софью посадили с большими, а кадетов всех в ряд. Но Сергей и здесь был счастлив. Улучив минуту, когда рассаживались, он вышел в переднюю и развернул пакетик. В нем лежало маленькое золоченое сердечко с кольцом наверху и синим шнурочком — то самое, что было на Сониной шее, когда увидел ее за клавесином.

— Что так разрумянился? — спросил Верещагин после ужина. — Гляди не простудись, как в камору побежите.

— Покорно благодарю, господин полковник, я здоров!


Когда все смолкло вокруг, Сергей достал из-под подушки свое сокровище. «Куда спрятать, как сберечь? Ставши офицером, смогу носить его на шее… Вместе с крестом, что ли? Ну и что плохого? А здесь спишь да в баню со всеми ходишь, сразу увидят. Отнесу-ка Филе на сохранение, как ни жаль расставаться. Объяснять ничего не стану — сверточек, и всё. А пока несколько дней поношу, как талисман. Рубаху наглухо застегну…»

В мае Криштафович рассказал Сергею, что видел, как от верещагинского флигеля отъехал дорожный тарантас. В нем уезжали Соня, Даша и Маркелыч.

— Я им шляпой отсалютовал, а Соня мне платочком, — повествовал Андрей. — А на крыльце стояли полковник с полковницей и наш Мельник.

Опять побежали летние дни — езда и пеший строй на плацу, учебные стрельбы на Выборгской стороне, проездки капральством до Красного кабачка, купание, игра в городки, в свайку, воскресный отдых у Фили и глубоко ото всех припрятанные мечты, как осенью вновь увидит Соню.

Из внешнего мира до кадетов дошло, что императрица путешествует по недавно завоеванным областям, что там ей показывают вновь построенные города, верфи, крепости и будто она всем довольна.

В августе Греческий корпус выпустил двенадцать офицеров. В их числе получил производство в мичманы Никола Адрианопуло. В новеньком белом мундире с зелеными лацканами, худой, темноликий, зашел он проститься с Сергеем.

— Завтра едем с Георгиади на Черное море. Можно бы еще тут пожить, но мы хотим туда, где потеплей и порохом пахнет.

— Какой порох? — удивился Сергей. — Войны и в помине нету. Императрица по югу путешествует.

— Путешествуя, смотр делает войскам и флоту. Да и турок я знаю: Крым отдали — опять его отнять захотят.

— Ну, такому не бывать!

— Конечно. От Егора тебе поклон. Вчера на дачу к генералу ездил проститься.

— А чего он там? Ведь эту зиму не хворал совсем.

— Добрые люди к нему привыкли. Пусть окрепнет лучше, через два года будет офицер здоровый, не такой, как я.

— Разве плохо себя чувствуешь?

— Иногда грудь болит, по утрам кашляю. В Севастополисе лучше будет, а в Греции все пройдет.

— Все надеешься туда попасть?

— А как же? Раз в прошлую войну фельдмаршал Румянцев Задунайским стал, в новую он армию к Царьграду приведет. Тут в Греции восстание неминуемое, государыня его поддержит, великий князь Константин к нам императором, и мы в свой флот перейдем…

Они расцеловались, и Никола пошел было прочь. Потом остановился:

— Слушай, Славянин! Где бы я ни был, помни: мой дом — твой дом. Понял? Я твою телогрейку до сих пор ношу.

— И мой дом — всегда твой, Никола. И я твою раковину берегу.

Скоро прошел выпуск и у артиллеристов. Из приятелей Сергея по дороховской компании произвели силача Васю Костенецкого. Его и многих других назначили в армию князя Потемкина.

Последний корпусной год. Планы, готовые осуществиться. А ехать надо в другую сторону

Начались классные занятия. От успехов зависело теперь, куда выпустят, каким чином, кого оставят при корпусе репетитором или по строевой части. На репетиторство Сергей не надеялся — по наукам шел из средних. На эту должность по математике явно метил Аракчеев. А вот по строевой Непейцын думал, что может и повезти. Кисель-Загорянский и особенно Мертич всегда к нему благоволили. Хорошо бы никуда не уезжать, поселиться в одном из корпусных флигелей с Филей и Ненилой. Да что хитрить с собой — здесь хорошо оттого, что Соня недалеко будет. А пока скоро приедет на зиму…

Осип больше не проводил праздники «за корпусом». Теперь Занковский уходит в отпуск из последних — верно, беднягу и домой не тянуло, а может, казалось, что так меньше видят, как бежит пешком — кареты за ним больше не присылали. Но товарищи знали слухи, что ходили по городу. Говорили, что генерал Занковский много лет наживался на постройках казарм, а тут не поладил с кем-то повыше — не поднес, сколько требовал. Вскоре в Аудиториат поступил анонимный донос, возымевший немедленный ход — видно, его поддерживала сильная рука. Занковский от всего отперся. Тогда взялись за подрядчиков, а пока отрешили генерала от должности.

— Если убедятся, что невиновен, то все у них но-старому будет, — сказал Сергей брату, жалевшему своею приятеля.

— Больно ты прост! Ведь можно и десять лет расследовать. А за то время сколько денег подьячему уплывет, который генералу оправдания строчит, да на подарки крючкам, что следствие ведут.

— Неужто подарки берут?

— Еще как! Федька говорит — потому им и выгодно дело тянуть.

Опять Сергей звал брата с собой в воскресенье обедать к Филе и опять получил отказ:

— Нечего мне там делать. Я лучше почитаю что-нибудь.

Действительно, он много читал, явно в ущерб занятиям, преимущественно французские книги. А на замечания старшего брата, что так перед выпуском потеряет медаль, ответил:

— Ляд с ней, пусть ею Аркащей подавится. Раз в гвардию не выходить, и так дотяну. А французский хорошо знать все важней. Сорока прав был, что на нем везде высшее общество изъясняется…

— А где ты в таком обществе бывать собираешься? — насмешливо осведомился Сергей.

— Увидишь, не упущу случая… — спокойно уверил его Осип.

Скоро такой случай представился. Родственник Дорохова, офицер, женился на девушке из богатой семьи и переехал жить к тестю. Там были еще дочери-невесты, охотно принимали молодежь, и Ваня представил своих приятелей. Осип с первого дня стал как свой, а Сергей сходил только раза два. Все ему не понравилось — нарядная обстановка и наглая дворня, оборванные крепостные музыканты, которые, фальшивя, играли танцы, обильная выпивка и большая карточная игра, жеманные барышни, ни слова не говорившие по-русски, и толстобрюхий родитель, который чванился, что у него обедывал сам князь Куракин…

В одно из воскресений, когда в воздухе порхали первые снежные мухи, отправляясь на 3-ю линию, Сергей столкнулся с Маркелычем. Музыкант входил в калитку понурый, плохо бритый.

— Здравствуйте, сударь! — сказал он без оживления.

— Что невесел, почтенный? Не могу ли чем помочь? — спросил Непейцын.

— Не поможете-с… Намедни господин наш письмо получили от родительницы Софьи Дмитриевниной. Не желает ее сюда на зиму пущать, при себе держит. Велено мне в дорогу собираться, одёжу зимнюю везть, что тут оставалась. А потом что же?.. Без нее, право, музыка и та не радует…

А через несколько дней Осип сказал брату:

— Ты стал как фонарь погашенный. Все будто на месте — свеча, стекло, — а главного чего-то нет. Не заболел ли?..

— Простыл малость, — соврал Сергей.

Теперь спутником его в походах на 3-ю линию стал Властос. Андрея Криштафовича сыскали какие-то знакомые родителей, пригласили к себе, он там влюбился и пропадал все воскресенья. А Егор ходил с охотой, и «подкрепление» было ему нужно, — он оставался все тем же бледным юношей, немногословным и задумчивым. Только один раз он заговорил горячо — когда Сергей рассказал о прощании с Николой, о мечтах перейти в греческий флот.

— А я, Славянин, не так думаю, — сказал Егор. — Со мной про сию материю сам генерал в прошлое лето толковал. Знаешь, ведь и он не русской крови, все такое передумал. «Не забывай, — он сказал, — что вырос в России, тебя здесь воспитывали, учили. Россия имеет право ждать от тебя службы на свое благо. Нечестен тот, кто забудет землю, где родился, народ, от которого произошел, но не лучше забыть, кому всем обязан. Ты из греков, но ты уже русский. Разве мы волки, чтоб вечно в свой лес смотреть?..» Затея с Греческим государством для великою князя Константина, говорят, теперь оставлена. Дай бог турок с берегов Новороссии навсегда спихнуть, и ладно… Так что буду я их бить с большим азартом, чем других врагов России, но в Грецию для того ехать не собираюсь. И гречанку-невесту также не стану искать, на русской женюсь, — закончил, улыбаясь, Егор.

— А знаешь уже, на ком женишься? — поспешно спросил Сергей.

— Что ты! Моя невеста в пеленках. Кадету, кроме как в шутку, о женитьбе разве можно думать? — ответил Властос.

«Наверно, он прав», — подумал Сергей с грустью.

Теперь в квартире Верещагина читалась аналитическая геометрия, и слушали ее прошлогодние четырнадцать человек. Когда желали что спросить, то поднимали руку — совсем как школьники, хотя среди них сидели инженер-бригадир и два полковника. Такие подробности рассказал Сергею вновь встреченный Маркелыч.

— А в Риге побывал? — спросил Непейцын.

— Как же-е. Город не малый, с Ямбургом не сравнить, но Софья Дмитриевна там скучает, и с матушкой ладу настоящего нету. Только у девицы воля не своя-с… Про всех расспрашивала и про вас, как про близкого. — Музыкант помолчал, глядя в землю и беззвучно жуя губами, потом поднял на Сергея просительный взгляд: — Вот, сударь, кабы туда опосле корпусу вы назначение получили. Право, славно бы..

— Прошлый выпуск весь в Новороссию послали, — сказал Сергей.

— Оно так-с. Однако хорошо б господину полковнику шепнуть.

«Легко сказать! — подумал Сергей. — Да кто шепнет-то?..»

В корпусной жизни не все шло по-старому. В ноябре Полянский пришел на занятия на особенном «взводе», столкнулся в дверях с Верещагиным, поторопился дать дорогу и растянутся. При этом полковник ощутил такой сивушный запах, что тотчас увел учителя в канцелярию. Больше в классе Полянский не показался. Другая новость состояла в том, что Мертича произвели в майоры. Но при этом из прикомандированных перевели в артиллеристы, тем самым лишив права называться Мельником.

Подошли рождественские праздники. Вспоминая счастливую прошлую зиму, Сергей подумал что, пожалуй, следует поздравить Верещагиных. Посоветовался с Криштафовичем, тот подтвердил — надо пойти им обоим, потому что не раз бывали званы.

Визит прошел не впустую. Кадетов пригласили в залу, где сидел также пришедший поздравить майор Мертич, уже в красном мундире. Мария Кондратьева усадила гостей около себя, расспрашивала о братьях, угощала неизменным шоколадом и печеньем.

— От Сонечки получили поздравление, — сказала она наконец. — Очень красиво составлено по-французски. Пишет, что скучает по нас с Николаем Васильевичем. Но что сделать, когда матушка не хочет ее к нам отпустить!

Кадеты уже собрались откланяться, когда инспектор поманил Непейцына и увел в кабинет.

— Верно ли, что хочешь получить назначение в Ригу?

— Так точно, господин полковник.

— А коли брата туда же не пошлют, как разлучитесь?

Сергей ответил не сразу. Неужто из-за Осипа отказываться от Сони? И он сказал решительно:

— Пусть разлучимся, Николай Васильевич! Все равно я ему больше не нужен.

— Хорошо, буду помнить твои слова, — кивнул полковник.

— Спасибо, Маркелыч, добрая душа! — шепнул Непейцын, принимая в передней из рук музыканта свою шляпу.

И опять побежали дни занятий — размеренные, одинаковые, похожие на сотни уже прошедших в этих стенах. Вот и весенние экзамены. Осип не налег больше на занятия, и медаль, хоть на полгода, досталась-таки Аркащею.

На пасху Сергей с Криштафовичем опять пошли с поздравлением к Верещагиным. Мария Кондратьевна с полковником встретили их так же приветливо. Вскоре пришли Румовский, Мертич и другие гости. Может, от многолюдства, но хозяева слова не сказали о Соне, чего так ждал Сергей. «Неужто забывать стали?» — думал он с чувством обиды и с гордостью, что сам помнит ее всегда.

Провожая кадетов, Маркелыч задержал Непейцына:

— Посылают меня к барышне с подарками. Поручают разузнать, как ей тамо живется. Не желаете ли что передать? Я секретно…

— Скажи только, что тот же остался и что в Ригу служить прошусь. Главное, скажи: наказывал передать, что он все тот же…

В канун перехода в лагерь кадеты разбирали свое имущество. Выкидывали старые тетради, чертежи, потерявшие значение памятки. Этот раз в капральстве Непейцыных такая чистка была последней — они больше не вернутся в камору кадетами.

«Что же я увезу из корпуса? — спрашивал себя Сергеи. — Пожалуй, всего три предмета. Дяденькин мешочек-кошелек. Он же память и о коноплевском саде. Раковину Николы. А третье — Сонино сердечко, что скоро смогу на шею надеть. Три кита: родство кровное, дружба, любовь…»

Они сидели на койках — Осип давно вернулся на свое место — и перебирали, что скопилось в тумбочках, бросали на пол ненужное. Вот Осип повертел в руке длинную прядь русых волос, завязанную ленточкой, понюхал и бросил в кучу хлама.

«У него, видать, все иначе, — подумал Сергей. — Хорошо, коли и девушка его забыла…»

В лагерь выпускников офицеры заходили запросто, как к взрослым. Толки о готовящейся воине то оживлялись, то затихали. Большинство кадетов хотело попасть в южную армию. Казалось, там легко отличиться, быть награжденным чинами, а то и орденом.

В июле за воскресным обедом Филя сказал:

— Наказывают Семен Степанович вас спросить, к какому времени лошадей сюда слать, и про то еще, располагаете ли в Луки завернуть или прямо к месту служения поедете?

«Почему и теперь дяденька мне, почти офицеру, прямо не написал? — соображал Сергей с некоторой обидой. — Разве чтоб свободней от свидания уклониться мог, не надеется на мои чувства?..»

— Напиши, — сказал он, — что производство прошлые годы выходило в начале сентября, и второе, что ежели хоть малый отпуск разрешат, к нему буду всенепременно…

Филя с Ненилой переглянулись.

— Вы чего? — опросил Сергей.

— Так ведь и нам, сударь, надобно к тому сроку здешние дела свои прикончить, — ответил Филя.

— А может, тебе все-таки тут остаться? Я дяденьке все, как надо, объясню.

— Нет уж, Сергей Васильевич. Куда иголка, туда и нитка.

— Ведь неизвестно, в какое место назначат. Может, Нениле ехать с нами сразу нельзя будет, а тут бы не разлучались.

— Пусть в Ступине поживет, пока мы домашность на новом месте заведем, а потом ее вытребуем, чтоб нас обстирывала, — рассудил Филя. — Разлука нам не мед, но зато по порядку…

В августе стало известно, что генералу удалось выхлопотать у графа Безбородко по сто рублей сверх обычных шестидесяти на экипировку каждого кадета нынешнего выпуска. Щеголи возликовали — значит, будут настоящие серебряные шарфы и на мундирах да епанчах сукно потоньше, чем прошлый год. По утрам стали вырывать в швальню, сымали мерки для офицерской формы, и раскатанные штуки красного, синего, зеленого сукна говорили яснее всякого приказа, что немало прапорщиков пойдут в полки пехоты и конницы. «А раз все уже расписаны, то чего и готовиться к экзаменам? Зачем из кожи лезть?» — говорили кадеты.

Лишь немногие в эти жаркие августовские дни продолжали заниматься.

Среди них самым прилежным был Аркащей. Если не гнул сутулую спину над чертежом или тетрадкой, то уж обязательно топтался около орудий на плацу, совершенствуясь сам в приемах либо экзаменуя товарищей и командуя ровным скрипучим голосом с точными интервалами:

— Бань орудие! Смочи банник! Прибей заряд! Картуз в дуло!.. Орудие пали!.. — А то вычитывал, будто по книге, уставные правила: — «Канонир оборачивается на левом каблуке четверть круга налево и отставляет правую ногу назад вдоль станины. Засим, положив ладонь левой руки на турель, прицеливается…» Не так делаешь, Глазов! Подвинь сюда ладонь!

Начались экзамены. Сергей хорошо сдал артиллерию и фортификацию, когда Верещагин кликнул его в свою канцелярию.

— Слушай, Славянин, а если тебя назначат в Ригу, то могу уповать, что не наделаешь поспешностей? Посоветуешься с дядей или хоть со мной?

— О чем вы, господин полковник? — не сразу понял Сергей. Но тут же, краснея, ответил: — Обещаюсь. Можете…

— Ну так дело, кажись, сделано. Поедешь в Ригу и брат в ту же роту. Доволен?

— Еще бы! Спасибо вам…

— Тс-с! Пока никому. И чтоб экзамены сдал, как первые.

Хорошо сказать! Сосредоточиться на занятиях стало еще трудней. Ведь через месяц он снова увидит Соню! И не кадетом, а офицером, которому тогда стукнет семнадцать лет. Только бы теперь она сюда не приехала на зиму! Вот будет нелепо! Так, значит, Николай Васильевич боится, что они поженятся! Какие же еще глупости он может сделать? Но что в этом глупого? Впрочем, нечего пока думать. А вдруг Осип останется недоволен назначением, начнет браниться, станет просить у начальства другого места? Ну и черт с ним! Главное, главное, главное — скорей увидеть Соню!..

И вдруг все планы рухнули. 7 сентября, в то утро, на которое был назначен последний экзамен, по корпусу разнеслась весть, что объявлена война. Никто не шел в классный флигель — ждали начальства. И вот Мокей вышел на плац к пушкам и затрубил сбор. Прибежал дежурный по корпусу, скомандовал, чтоб выходил весь старший возраст и строился в каре лицом к середине. Когда строй замер, показался генерал и за ним Кисель-Загорянский. Дежурный офицер прочел манифест. Выспренние слова его сменил взволнованный голос Мелиссино, обратившегося к выпускникам:

— Все вы, господа, будете сегодня же произведены в полка южных армий князя Потемкина и графа Румянцева. Уверен, что не посрамите наш корпус, будете храбро биться с исконным врагом России, с которым бились уже ваши отцы и деды…

— Ур-ра, ур-ра, ур-ра! — кричали кадеты.

Вот тебе и Рига… Но что там! Сейчас уже о своем думать нечего. Кругом, словно в пчелином улье, гудит одно слово: «Война! Война! Война!..»

Из всего выпуска в Петербурге оставались только трое репетиторами при корпусе, в том числе Аракчеев. И никто им не завидовал.


Война

У дяденьки и у матушки. Дальняя дорога. Курьер светлейшего князя

В тарантас под перину Филя набил много сена, и лежать было мягко, даже на ухабах. Вытянувшись рядом с братом, Сергей думал, что все очень похоже, как ехали когда-то в Петербург, и все уже другое. Лошади не буланые, а гнедые, тарантас перекрашен серой краской, сзади, как тогда, гремит телега Фили и Ненилы, но и они стали степенней, везут нажитое добро, ихняя перина под ним. Тот же Фома трясется на козлах, но теперь он мурлыкает песню, а при дяденьке не решался. И главное, сами-то с Осипом уже взрослые. Каждому выданы напечатанный на пергаменте патент на первый чин и свидетельство что отпущен в Псковскую губернию на двадцать восемь дней, по истечении каковых обязан в штабе Екатеринославской армии явиться к артиллерийскому начальнику. Конечно, радостнее бы через месяц ехать в Ригу. Но, может, судьба послала на войну, чтоб отличиться, и тогда уже приведет к Соне?

Осип перед отъездом трое суток кутил с Дороховым и первые дни дороги проспал почти целиком. Потом стал требовать, чтоб остановились хоть на сутки во Пскове — будто устал от тряски, — и очень расстроился, когда узнал, что едут не прежним путем, а через Порхов. Но Сергей понимал, что дело не в усталости, а брату хочется покрасоваться по городу в новом алом мундире с черным бархатом и золотым шитьем, Он и по захолустному Порхову прошелся гоголем, стреляя глазом в окна домов почище.

А еще через двое суток под вечер упарившиеся кони вывезли тарантас на опушку соснового бора, и путникам открылись Великие Луки, разбросавшие церкви, домики и сады над крутым изгибом Ловати. Фома привстал на козлах, свистнул, стегнул по всем трем одним взмахом кнута и через полчаса подкатил к длинному одноэтажному дому. Сергей выскочил из тарантаса прямо на крыльцо.

В сенях и в первом за ним и покое никого не было. Красноватое солнце ложилось на домотканую дорожку, убегавшую во вторую комнату. Там у окна, над шашками, сидели окутанные табачным дымом дяденька и Моргун. Услышав быстрые шаги, Семен Степанович поднял глаза, увидел крестника и с растерянно-радостным лицом стал медленно подниматься со стула. Несколько шашек покатилось на пол.

— Сережа! Сергун! — сказал дяденька сдавленным голосом и раскрыл объятия. — Молодец какой вырос! Друг мой! Батюшки! Сокол! — Он в радости говорил, что приходило на язык.

Сергей целовал поредевшие, поседевшие волосы на виске, щеку в морщинках, усы, глаза. И Семен Степанович целовал без счету — куда пришлось. Горячая волна прихлынула Сергею к сердцу — так вот как ждал, как любит!

— С Ермолаем-то поздоровайся! — сказал дяденька, явно нехотя выпуская плечи крестника.

И Сергей перешел в однорукое объятие Моргуна, сразу почувствовав знакомый запах табаку и конюшни, ощутив по-прежнему железные мускулы.

— Всем взял, да зачем не драгун! — сказал старый вахмистр.

А дяденька уже перецеловался с вошедшим Осипом, с Филей, Ненилой и приказывал, куда вносить поклажу.

И наступили счастливые дни. По настоянию Семена Степановича Осип, отдохнув от дороги, уехал в Ступино, а Сергей поселился в одном покое с дяденькой и почти с ним не расставался. С ним завтракал, слушал, как разбирает приходивших жалобщиков, вместе обедали, потом шли в обход по городу. Казалось, Семен Степанович знал в лицо и по имени всех обывателей, по кличкам и мастям их лошадей, коров, собак; знал, у кого какая домашняя птица, какая и где идет постройка. Он заглядывал в торговые ряды, нюхал воздух и распекал купцов за нечистоту, бранился за грязь во дворах, приказывал починить мосток через канаву, а там — дощатый тротуар, грозил посадить в «холодную» встречного пьяного мещанина и наряжал арестантов подметать площадь перед собором. А между этими делами расспрашивал Сергея о корпусных порядках, об учителях, Верещагине, товарищах или рассказывал о Великих Луках, о своей должности.

— Конечно, полком я бы лучше командовал, раз там все досконально за долгую службу изучил, — говорил он Сергею, ложась в постель, в первый же вечер. — Но и здесь полагаю себя не без пользы для спокою людей. Главное же, взяток не беру, оттого никому не обязан и могу по совести поступать. Не велика наша вотчина, но ежели без расточительства, то кормит досыта. Только с Осипом вовремя тебе разделиться надлежит, чтоб от его шематонства не страдать… Э, да ты спишь уже?..

Как крепко спал Сергей эти ночи! Но обязательно просыпался ровно в шесть часов, в то самое время, когда в лагере так недавно играл зорю старый Мокей. И до чего сладко было, взглянув на спящего у противоположной стенки дяденьку, повернуться на другой бок, укутаться получше от утреннего холодка и снова заснуть с мыслью, что уж никогда никто не сдернет с тебя одеяло!

Один недостаток был в отпускном времени — оно летело невероятно быстро. Прошла неделя, дни второй замелькали, кажись, еще быстрей.

— Надобно и тебе, друг любезный, съездить к матушке, — сказал Семен Степанович. — Конечно, ей сейчас один свет в окошке — Иосиф Прекрасный, но должен и ты с ней повидаться, чтоб не могла пенять, будто не знаешь чувств сыновних.

Сергей собрался отправиться верхом, чтоб не гонять Фому с запряжкой, когда на ожиревшей матушкиной паре приехал Осип.

— Не выдержал больше, — сказал он брату. — Закормила до тошноты сладким, завалила пуховыми одеялами, будто я все дитя хилое. А в дворне ни одной смазливой девчонки, чтоб время скоротать. Отдохну у дяденьки, а ты съезди, поклонись ей. Знаю, в первый же час брать слово начнет, что будешь за мной приглядывать, грудью своей от турков закроешь. Говори что хочешь, но советую у нее не приставать — нечисти кусачей страсть!

— Поедет с Сережей Моргун, — рассудил Семен Степанович, слышавший разговор из соседней горницы, — остановитесь в нашем дому, а в застолье ходить к матушке станете. Дней трех тебе там предовольно, а как вернешься, Осип прощаться выедет…

Конечно, дяденька и Моргун постарели, но матушка! Как растолстела, оплыла, подурнела. В засаленном капоте, нечесаная, едва ворочая головой, встретила она Сергея. И как знал Осип родительницу! После первых поцелуев усадила за стол, мигом уставленный блюдами с мясом, рыбами, соленьями, вареньями, и тотчас стала просить, чтоб на войне поберег Осеньку, был ему заместо отца и заступника. Потом начала жаловаться на удушье, на плохой аппетит. А сама ухитрялась есть и говорить вместе, да как исправно и то и другое!

Два дня слушал за столом такие речи Сергей. Определенного времени для еды у матушки не знали — как гость на порог, так и стол накрывают. Он отдыхал от еды, от просьб и жалоб, сидя на скамейке над Ловатью, за прежним своим манежем, любуясь осенними желто-бурыми далями, прорезанными Невельским трактом, слушая журавлиные отлетные стоны.

Утром на третий день Сергей объявил, что после обеда едет в Луки. Матушка было запричитала, но, услышав, что на смену пришлет Осипа, сразу смолкла, наспех благословила темной от лампадной копоти иконой и, когда прикладывался, опять забормотала, чтоб берег Осеньку, что старшему смертный грех, ежели попустит его повредиться, а сам цел останется.

— Вот и еще предмет памятный, — усмехнулся Сергей, идучи к дяденькиной усадьбе. Вспомнил обиды детских лет. — Дожил-таки, что матушке стал нужен как охранитель ее сокровища…

Отпраздновали именины Сергея, а на другое утро дяденька сказал:

— Ну, друг мой, осталась вам отпуску неделя. На службу надобно в срок являться, да и дожди вот-вот дороги размывать начнут. Поедут с вами Филя и Фома, новый тарантас в сарае стоит, гнедых тройку для тебя вырастили. Возьмешь и кибитку мою. Летом войлок пересмотрели, где надобно залатали. Он добротный, салом его калмыки напитывают, чтоб тепло держал… Не понадобится — бросить, мне больше не кочевать, а может, и послужит тебе…

Новый тарантас оказался вместителен и крепко вязан — кузов вроде корыта под кожаным верхом, широкий облучок для кучера и слуги, а сзади жердевые дроги под поклажу. На них и начали Филя с Фомой вьючить тюки, войлоки, корзины и мешки. Были тут крупы и копченья, постели, посуда, топор, лопатка и другое нужное в дороге, что образовало целую гору за барским сиденьем, покрытую рогожами и перевязанную веревками.

Осип, приезжавший из Ступина за день до отъезда, заворчал:

— Эка уродина! Как цыгане какие. Половина хламу бросового!

Но дяденька сказал ему холодно:

— Все обзаведение дорожное сделано мной для старшего твоего брата. Нет здесь и полушки матушкиной. Люди едут тоже мои. Сергей всему хозяин. Ежели не по ндраву, скачи хоть на курьерских с пустым брюхом.

Осип надулся, но замолчал.

Под вечер дяденька кликнул Филю и с полчаса толковал с ним, потом пошел по городу и позвал с собой Сергея. На этот раз Семен Степанович был задумчив, не завертывал в запиравшиеся лавки, не заглядывал во дворы. Когда же вышли на безлюдный берег Ловати за собором, он остановился и сказал:

— Ежели тебя убьют, Сергун, то буду я печален до конца дней, потому что не для кого станет жить, на свидание не с кем надеяться. А посему богом прошу — не рискуй попусту, не мальчишествуй, помни, что я про тебя думаю по вся дни. И еще вот что: верю, ничего не сделаешь недостойного. Но особо хочу заповедать — предпочитай службу во фрунте, с солдатами и товарищами, равными тебе, должности адъютантской или иной при начальниках, в коих соблазнов боле и путь склизок…

И вот уже молчаливые Ненила и Филя подают ранний обед. Вот присели перед образами, потом прощальные объятия. Разместились в тарантасе, и с крыльца машет платком дяденька, рукой — Моргун, и закрылась рукавом, припала к косяку плачущая Ненила…

— Тпру-у! — Фома остановил тройку за шлагбаумом, передал вожжи Филе, слез, перекрестился на купола собора, поклонился им в землю, отвязал язык колокольчика — тоже подарок дяденьки, снова сел, не спеша разобрал вожжи: — Эй, быстры ласточки!..

И замелькали расцвеченные желтым и красным леса, пустые пашни, грачиные стаи на них, редкие деревушки с перестуком цепов. Гремят зыбкие мостики под запыленными колесами, обмывает их взбаламученная вода на бродах мелких речек. Убегает назад верста за верстой дорога, по которой гуляет холодный ветер, вздымая дорожную пыль, кружа сорванные листья.

Братья мало разговаривали. Осип ухитрялся дремать целые дни, а Сергей смотрел по сторонам и мечтал все о том же — как отличится в бою, поедет к Соне и к дяденьке, как они познакомятся, полюбят друг друга. Нередко приказывал он подвязывать колокольчик — почему-то лучше думалось под свист ветра, налетавшего на кибитку, и пение Фомы. Если колокольчик не брякал, Фома обязательно зачинал петь. Не было в его песнях определенного мотива, сложенных кем-то строф, а только напевное жужжание, сквозь которое прорывались все те же слова! «Лошадя мои, лошадя… Ах, соколики залетные бегут… Резвы ласточки летят, гривкам, хвостикам дороженьку метут… — И опять: — Лошадя, лошадя, гривкам, хвостикам трясут…»

— Воет как противно, — дрыгал в сердцах ногой Осип.

— Как умеет, так поет, — отвечал Сергей. — По мне, лучше, чем колоколец глупый…

— Будто брюхо у него болит! — буркал Осип.

Часа в три останавливались по путевому заведению Семена Степановича в деревне, Фома распрягал, поил и кормил лошадей, Филя готовил еду и устраивал ночлег. Сергей, пока было светло, шел прогуляться, размять ноги, а Осип часами лежал сначала в распряженном тарантасе, потом на постели. Спал Сергей крепко до самого рассвета, когда их будил Филя, чтоб завтракать и трогаться в путь. Перед отъездом дяденька дал ему двадцать золотых. Пятьдесят рублей Сергей оставил на дорожный расход, остальные велел запихнуть поглубже в укладку с бельем. А Осип несомненно обладал большим богатством — он носил свои деньги под рубахой, в холщовом поясе, и ночью клал рядом с собой пистолет.

Первый большой город, в котором остановились, была Тула. Фоме требовалось отвезти тарантас в кузницу, а братьям — разыскать Дорохова, чтоб ехать дальше вместе. Без труда нашли дом Ваниного дяди, но слуги сказали, что барин в деревне, каждый день в отъезжем, как сейчас самая травля. А Иван Семенович уже уехали, потому что прослышали про победу, где турок загнали в самое море. Вот и встревожились, как бы всех до него не побили, даже полевать бросили и до сроку поскакали.

В этот день в трактире братья расспросили офицера, ехавшего из армии. Он подтвердил, что генерал Суворов отбил турецкую высадку у крепости Кинбурн. Но теперь, наверное, до весны сражаться не будут, войска пошли по зимним квартирам.

Два дня Непейцыны бродили по незнакомому городу, осматривали кремль, любовались в лавках изделиями тульских мастеров — оружием, разной утварью. А перед отъездом Осип принес на постоялый двор пару подсвечников, чернильницу и скамейку под ноги с красной бархатной подушкой. Все сверкало граненной под алмаз сталью, голубоватым воронением, позолотой и стоило немалых денег.

— На что такое в походе? — спросил удивленный Сергей.

— Не все ж поход, — ответил Осип. — Будет когда и стоянка. Придут гости и по убранству человека порядочного признают…

— Но скамейка-то к чему? Ведь она для дамы…

— Ей и подарю когда-нибудь, — уверенно сказал Осип. — Встретится же дама настоящая, которой под ноги в самый раз бархат подложить. Сумею такую покорить, и жизнь другая придет — в возке не стану трястись, забуду полтины ступинские считать…

«Все тот же братец! — неприязненно думал Сергей. — Но уж не упустит, сумеет схватить, что счастьем считает. А я? Уезжаю от своего все дальше…»

Сберегая лошадей, Фома проезжал не больше сорока верст в день, и казалось, они везут с собой осень. Те же утренники, что начались около Ржева, схватывали лужи и в Орловской, и в Курской губерниях, те же желтые и красные леса стояли у дороги. Только попадались они всё реже, шире открывались черные, пустые теперь поля. Сергей с интересом смотрел на невиданные уборы крестьянок, слушал речь, совсем не похожую на псковскую и петербургскую. Начали попадаться воловьи упряжки, тянущие скрипучие возы. Бревенчатые избы сменились белыми мазанками, русский говор — украинской не всегда понятной речью. И как пели здесь по вечерам в каждой деревне! Будто учились у лучшего регента.

Все чаще в одном направлении с Непейцыными тащились казенные фуры с амуницией, оружием, артиллерийскими зарядами. «Куда?» — спрашивали братья. «Под турку», — отвечали конвойные солдаты. Не раз обгоняли они полки, шагавшие с западных границ в Екатеринославскую армию. Не раз их самих обгоняли курьеры, скакавшие на взмыленных лошадях, прижимая к груди сумку с депешами.

В середине ноября, уже за Полтавой, на дороге им довелось познакомиться с одним из курьеров. Еще издали братья увидели одинокую тележку без заднего колеса. Коренник и пристяжная стояла понурясь; второй пристяжной и возницы не было видно. Офицер в епанче и каске курил трубку, сидя на небольшом ящике. Но когда тарантас Непейцыных приблизился, встал и преградил ему дорогу.

— Что вам надобно, сударь? — спросил Сергей, когда Фома сдержал тройку.

— Надобно довезти до ближней станции меня с сим курьерским грузом, принадлежащим его светлости князю Потемкину-Таврическому, — развязно ответил офицер с дерзкой, как показалось Сергею, усмешкой, разглядывая юные лица братьев.

— Как видите, у нас нету места, да и ямщик ваш, верно, скоро вернется, — возразил Сергей отнюдь не любезным тоном.

Курьер почувствовал, что здесь надо говорить иначе.

— Беда в том, господа, — сказал он доверительно, — что везомое мной завтра в обед должно быть подано светлейшему, а скакать еще более двухсот верст. Вот и подорожная моя, чтоб смогли удостовериться в самонужнейшем поручении…

Выходило, надо помочь. Решили, что Сергей с Филей останутся здесь. Курьер сел с Осипом, и они уехали. Скоро показался ямщик, скакавший полем, напрямик, с новым колесом на руке. Подъехав, он недоуменно уставился на стоявших у его тележки. Филя, кой-как говоривший по-украински, объяснил парубку, что произошло. Надели колесо и пустились в путь, но на станции не застали уже курьера — ускакал дальше…

— Просил тебя благодарить, — рассказывал Осип. — Зовут его капитан Савурский, и оказался прелюбезный офицер.

— А служба у него чертовская, — заметил Сергей. — Лучше в любом дальнем гарнизоне стоять, чем скакать как ошалелому…

— Зато на виду у самою светлейшего и куда только не пошлют! Говорит, и за границей не раз бывал.

— А что он вез?

— Никогда не угадаешь! Сушеные белые грибы из-под Смоленска, с родины светлейшего. Вот власть! Захотел и послал! — восхищался Осип.

— За грибами казенного курьера гонять! — развел руками Сергей. — А расспросил ты, где главная квартира теперь? Сказывали, в Кременчуге, а он говорит — еще больше двухсот верст.

— Конечно, расспросил, — ответил Осип. — В Елисаветграде. Савурский рассказал, как там весело — у светлейшего с собой оркестр, танцовщицы и певицы, живописцы и садовники. Дам много самых родовитых — княгини, графини всё. И, конечно, купцы с товарами, модистки и портные, кондитеры — совсем как в столице…

— Но нам-то только назначение в Елисаветграде получить и к своей команде ехать, а не танцевать, — вставил Сергей.

— Савурский обещался посодействовать, чтоб около главной квартиры оставили, — продолжал Осип. — У него везде знакомые — как ездит, многим генералам услуживает…

— Какая же артиллерийская служба при главной квартире? — спросил Сергей. — Или тоже в курьеры метишь?

— Конечно, я от курьерства не прочь. Савурский сказал, что два адъютанта светлейшего раньше, как он, ездили.

Сергей решил, что курьер светлейшего понял из расспросов Осипа, с кем свела его судьба, и наболтал юному спутнику невесть чего, посмеиваясь про себя над его легковерием.

С назначением не спешат. Осип развлекается. Костенецкий и его советы

На другой день к вечеру приехали в Кременчуг. Здесь Фома попросил дать сутки отдыха коням. Встали на постоялом дворе, на окраине города, у понтонного моста через Днепр. Выспавшись, братья пошли осматривать город, который с другого берега, когда подъезжали, показался большим и богатым. Вблизи все выглядело иначе. Каменные дома были только в крепости. Те же, что стояли вдоль улиц, оказались мазанковыми, грубо раскрашенными под кирпич, да и краска уже облезла. Деревьев совсем мало и те чахлые, до срока облетевшие. Тучи песку носились по немощеным улицам, покрывали всё толстым слоем, песок скрипел на зубах, забивался за ворот, а на безлюдной торговой площади кружился наподобие смерча. В деревянном, плохо штукатуренном гостином дворе торговало всего несколько лавок. На вопрос братьев, куда делись купцы, один из сидельцев ответил:

— В Елисавету все за светлейшим поехали. Некому тут покупать. Вона тишь какая.

На окраине города увидели большой участок, охваченный затейливой, местами поломанной деревянной решеткой. За нею виднелись здания с колоннами, оказавшиеся дворцами царицы и светлейшего. Все двери были заперты, окна заколочены досками, голые деревца гнулись под ветром, свиньи рылись в клумбах, и часовой, стоявший у ворот, не гнал их. Усталые, протирая глаза, братья зашли в трактир.

— Закажем ростбифа, — сказал Осип, вспомнив кутеж с Дороховым.

Но оказалось, что, кроме баранины, заказать ничего нельзя… На вопрос, отчего наступила такая бедность, половой пояснил:

— Гурты прям в Елисавету гонят. Да и гостей мало, разве проезжие, как вы-с.

Когда братья уже ели баранину, такую пережаренную, что пришлось запить ее перцовкой, к ним подсел приказный, у которого за ушами торчало по гусиному перу, а руки смахивали на тетрадь нерадивого школяра. Попросив поднести рюмочку, он сказал хвастливо:

— Вы бы, господа, город наш поглядели, когда государыня проезжали да здесь сбирались с австрийским цесарем встретиться. Вот чисто да людно было! Не то что в торговых заведениях или в присутствии — на улицах негде было яблоку упасть.

— Так ведь и сейчас остались тут обыватели — чиновники, священство, — куда же все попрятались? — спросил Осип.

— Осталась мелкота вроде меня, грешного, а кто поважней, все в Елисаветграде, поближе к князю. Одно слово, светлейший — около него светло и тепло, кто погреться умеет, — подмигнул приказный. — Вот закружит и вас в сем Вавилоне…

Через два дня увидели Елисаветград, который с первого взгляда походил на огромный лагерь. Окрестности городка занимали биваки войск — тянулись ряды палаток и шалашей, дощатых балаганов, коновязей, обозных повозок, землянок-хлебопекарен и кухонь. Оно б и понятно, если бы в середине лагеря поместилась походная ставка главнокомандующего. Ведь в сотне верст лежала граница России — река Буг, и за ней стояли турки, которые в любую минуту могли напасть на передовые части. Но за лагерями начинались сады и бахчи, переходившие в форштадт. И чем ближе к крепости, тем теснее лепились здесь такие же, как в Кременчуге, наскоро строенные домишки, переполненные совсем не военным людом. Во дворах виднелись нарядные кареты и дормезы, ржали лошади, лаяли породистые собаки, сновала ливрейная прислуга. Бойко торговали лавки и лотки, откуда-то доносился рев рогового оркестра, в другом доме песельники подхватывали залихватский припев, с присвистом и бубнами. Тут и вправду походило на непрерывно веселящийся Вавилон. Когда проехали несколько улиц, Филя сказал, что навряд удастся сыскать помещение, — ни на заезжих дворах, ни в обывательских домиках, куда он забегал, не было места, везде набилось множество постояльцев. Остановясь в толчее экипажей, верховых и пешеходов, братья пригорюнились. Приближался вечер — не ночевать же на улице! Но тут на крыльцо ближнего трактира вышел офицер. Он был так высок, что в двери согнулся чуть не в пояс. А когда распрямился, то гаркнул басом:

— Никак, Непейцыны наши?

Тут и они узнали Васю Костенецкого, который, кажись, за год, что прошел с выпуска, еще вырос и раздался вширь.

Выслушав сетования братьев, великан предложил:

— Едем в наш ротный лагерь, за Киевскую заставу. Заночуете со мной, а люди — в тарантасе. По крайности коней не украдут, раз кругом часовые.

Эту ночь провели в офицерском балагане, где было тесно и душно, а на другую раскинули рядом дяденькину кибитку.

— Не распаковывай тюки, — приказал Сергей Филе. — Может, завтра же дальше поедем.

— Навряд, Славянин, — сказал слышавший это Костенецкий. — Генерал Меллер в разъездах, шанцы осматривает, а в канцелярии его прохвостюги прежде душу вынут, чем назначение дадут.

Канцелярия начальника артиллерии помещалась в крепости. Прочитавши бумаги братьев, один из офицеров кликнул писаря и приказал навести справку, где есть вакансия, а Сергею предложил зайти недели через две. Когда Непейцын заметил, что жилья здесь не сыскать, и просил ускорить назначение, офицер ответил, что раньше оно состояться не может, раз надобно списаться с частями, и что другие ждут не меньше. Сергей позволил себе сказать, что, наверно, в канцелярии есть сведения, сколько где состоит офицеров, из чего можно видеть, где не комплект, и что они с братом поедут куда угодно. На это офицер ответил, что порядок сей установил сам генерал-поручик Меллер и менять его по слову вновь произведенных офицеров его превосходительство навряд ли захочет. А что собственно до их желания, то оное вовсе не имеет значения — начальство само решит, куда кого слать, на том военная служба стоит.

Сергею оставалось только откланяться, испытывая чувство бессильной злобы к равнодушию, с которым столкнулся. Неужто нельзя сделать, чтобы скорее начать службу, а не бить баклуши?

Когда он пересказал разговор Костенецкому, тот присвистнул:

— Эк ты надурил! Капитан сей и есть главная ракалия. Он теперь тебя до второго пришествия гонять станет.

— А тебя быстро назначили?

— Повезло. Меня сначала генерал к себе причислил.

— В канцелярию? — удивился Сергей, помнивший, что Вася был более привержен к строю и езде, чем к письменным наукам.

— Видишь, я в первые дни как приехал — в Кременчуге то было, — в трактире малость кутнул и об заклад побился, что любую подкову сломаю. Ну, и сломал три подряд, а зрители донесли генералу, какой артиллерист приехал. Генерал, должно, и подумал, что светлейший диковины любит, может, и я когда пригожусь. Взял ординарцем…

— А потом?

— Наверное, доложил, а светлейший сказал: «Эка невидаль!» Так я, то есть, полагаю, что могло быть. А мне за генералом скакать да в прихожей светлейшего высиживать скоро невмоготу стало.

— Лакейская должность какая-то, — сказал Сергей, жалея, что Осип не слышит этого разговора.

— Вот-вот, — согласился Костенецкий.

— Так и не посмотрел на тебя светлейший?

— Раз подошел, померился ростом — ну, я его как раз на голову выше. Потом пощупал вот тут, у плеча: «Железная», — сказал. И ушел к себе. После того и стал я у генерала в строй проситься. Если понадоблюсь, мол, завсегда явлюсь…

— Но что, скажи, мне-то делать теперь с назначением?

— Только ждать две недели да снова туда ж идти…

Ночи становились все холодней, но дяденькина кибитка оказалась надежным убежищем, особенно когда Филя добыл досок, настлал пол и покрыл ковром. Он и ночевал здесь, а Фома — в тарантасе, поставленном у артиллерийской коновязи. Довольствовались люди и лошади в роте, что обходилось дешево.

Жизнь наладилась, но Сергей изнывал от безделья и неопределенности.

Он перечитал книги, сыскавшиеся у офицеров роты, сыграл множество партий в городки, обошел весь Елисаветград. В комендантском доме в крепости — нынешней квартире светлейшего — шел каждодневный праздник. С полудня начинали подъезжать экипажи, за окнами мелькали разноцветные мундиры и дамские робы, гремела музыка. У соседнего домика, превращенного в кухню, разгружали возы провизии, над крышей непрерывно клубился дым, за распахнутыми дверями у горящих очагов сновали повара, и блюдо за блюдом, покрытые крышками пли салфетками, проносили в большой дом официанты в голубых бархатных ливреях.

«Во сколько же обходится угощение этих прихвостней? — думал Сергей. — А нам-то твердили — истинный полководец живет как спартанец, умеренно и просто!»

Осип проводил время иначе, чем брат. Он появлялся в кибитке только на ночь, остальное время пребывая в трактире, где играли в карты и бражничали. Довольный задержкой в Елисаветграде, он сетовал только, что встали невесть где и приходится идти в темноте такую даль. Утром Фома отвозил господ к крепостным воротам, но ждать Осипа до ночи у трактира Сергей запретил.

— Смотри, Славянин, брату денег не давай, — сказал Костенецкий, зайдя вечером в кибитку выпить горячего сбитня. — Видал его в кумпании таких господ, по которым острог горько плачет.

— У него деньги свои, — ответил Сергей. — А вот посоветуй, что делать, если послезавтра, в ихний срок, места не выйдут?

— Я уже, брат, там два раза побывал, думал генерала за вас попросить, так все нет его. Придется, видно, тебе писарю Агафону Григорьеву «барашка в бумажке» поднесть. У него, говорят, в Петербурге дом каменный от «безгрешных доходов» вырос.

— А как давать? Я не умею…

— Как птички с ветки на ветку порхают. — Костенецкий огромной рукой нырнул в задний карман мундира и плавным движением как бы перенес нечто в ладонь Сергея.

— Сколько ж дать?

— За обоих десятку. Наверно, вакансия откроется.

Когда Сергей уже лег, в кибитку, браня темноту и плохую дорогу, ввалился Осип. Старший брат сказал, что беспокоится, как бы не проигрался нечестным людям. Осип засмеялся:

— Тебе Васька наговорил? Зря тревожитесь — мои друзья таковы, что пока я один в значительном выигрыше.

Утром Сергей рассказал о совете Костенецкого дать писарю «барашка». И услышал в ответ:

— Плати за себя, а меня брось опекать, мне и тут хорошо.

— А я уеду, где жить станешь?

— Устроюсь не хуже, чем в твоем шалаше, а место мне уж обещано при главной квартире.

— Вот и позаботься о дураке, как матушка просила, — сказал Сергей Филе, когда Осип ушел в город.

— А я б все равно и за них дал хапуге, — посоветовал Филя. — Разве можно тут одних оставить?..

Назавтра Непейцын пошел в артиллерийскую канцелярию.

— Что вам надобно? — осведомился, увидев его, тот же офицер, прогуливавшийся с рассеянным видом между писарских столов.

Сергей назвал себя и напомнил о его словах.

— Право? Да, что-то вспоминаю, — сказал офицер. — Григорьев, писали мы о господах Непейцыных?

— Писали-с, ваше благородие, — откликнулся пожилой писарь. — Только ниоткуда ответу еще не поступило.

— Вот видите, юноша… Наведайтесь через некоторый срок.

— Какой же, господин капитан?

— Ну, недели через две.

— Неужто нельзя поторопить? Жить здесь весьма накладно.

Офицер пожал плечами и, отвернувшись от Сергея, стал глядеть в окно.

«Ну, делать нечего, завтра вызову Григорьева, суну ему золотой, — решил Непейцын. — Жалко, сегодня не взял с собой денег, раззява!..»

Прошлую ночь Осип не являлся домой, но когда Сергей возвратился из канцелярии, то застал его спящим.

— Не проигрались ли? — предположил Филя. — Больно сердиты пришли, да и пояса будто на них нету.

Проснувшись, Осип спросил охрипшим голосом:

— Не давал еще писарю?

— Завтра за себя собираюсь.

— Дай и за меня. Да проси скорей отослать куда ни на есть.

— Что так? Ведь ты сбирался тут остаться и место при светлейшем занять? — съязвил Сергей.

— Врали все, — мрачно буркнул Осип и лег лицом к стене.

Разговор с Григорьевым прошел легко ж просто. Приняв деньги и, видно, на ощупь оценив достоинство монеты, писарь тотчас сказал:

— Вот к генералу Голенищеву-Кутузову в Бугский егерский корпус в аккурат двоих артиллерийских обер-офицеров требуют. Поедете с братцем, ваше благородие?

— Тот Кутузов, который без глаза? — спросил Сергей, вспомнив рассказ у Верещагина и такой же Сонин вопрос.

— Они самые.

— А к нему можно сразу и ехать?

— Хоть завтра. Три дня запрос ихний получен, да на входящем залежался, я вчерась не знал, — чуть усмехнулся Григорьев.

«Экая бестия!» — подумал Сергей и сказал, повеселев:

— Так готовь, любезный, бумаги. Я завтра зайду.

«В егеря настоящие попаду, — вспомнил он коноплевский сад. — И Соню мою генерал знает… Да! Твою! — тотчас передразнил себя. — Ее заслужить надо отличием или хоть рвением истинным, господин егерь…»

Осип выслушал брата, по-вчерашнему лежа лицом к стене.

— Хоть к черту на рога да отсюда скорей, — сказал он.



Зато Костенецкий, зашедший вскоре узнать новости, обрадовался:

— К Кутузову? Повезло! Сказывают, он в егерском деле первый знаток и на казенное не падкий. — Тут Вася сделал Сергею знак выйти из кибитки и, когда отошли за границу ротного лагеря, ударил приятеля по плечу: — А братец-то не Овикулой оказался. Молодец Осип!

— А что?

— Узнал давеча, что третёва дни в ночь обчистили его шулеришки, как тебе предсказывал. Но тут он главного прямо за руку в плутовстве поймал и шандалом по голове грохнул так, что тот замертво пал. Другие было на Осипа, а он — в угол да шпагу из ножен. И те за свои похватились, но не зря а ля мурайль часами упражнялся: проткнул одного в руку — легко, другого — в плечо, говорят, сильно. Деньги хоть не выручил, да зато память оставил.

— А не помрет шандалом битый? Не будет дела уголовного?

— Навряд ли пожалуются, морды у них в пуху. Но что уедете, то хорошо. Грозился в плечо проколотый — капитан какой-то, из курьеров княжеских, — Осипа вызвать. Только, полагаю, и одного опыта с него хватит…

На другое утро Сергей получил в канцелярии нужные бумаги.

И вот опять то брякает колокольчик, то поет Фома про резвых ласточек, бьют копыта и железные ободья колес в твердую землю почтового тракта, свисты холодный ветер, Степь, овраги, речки, отары овец, табуны коней, белые хаты редких селений, и во всех в них — солдаты, солдаты, солдаты. Молчит, как убитый, Осип — думает, отвернувшись от брата, что-то свое, видно, невеселое.

Через два дня проехали поселок с красивым названием «Ольвиополь». Дальше покатили вдоль широкого серого Буга. На этой стороне скачут курьеры и почта, маячат казачьи пикеты, тянутся от деревни к деревне крестьянские возы, груженные сеном, мукой, каким-то скарбом. А на той, на турецкой, пусто — ни построек, ни людей, только колышется на ветру побуревшая стенная трава.

Река все шире — где-то впереди впадает она в лиман. И там стоит турецкая крепость Очаков. Пошли селения, занятые егерями Лифляндского, потом Екатеринославского корпусов. Дальше, говорят, расположился Бугский. Учатся в полях солдаты в зеленой форме — перебегают по балкам, стреляют стоя и лежа в мишени, по рожку смыкаются в каре и вновь рассыпаются в цепи.

Наконец в одной деревне увидели офицеров и часовых у большой, видно штабной, мазанки.

— Не здесь ли стоит генерал Голенищев-Кутузов?

— Как раз тут. Да вон они сами идут.

И правда, моложавый, но начинающий полнеть генерал, в мундире, перетянутом шарфом, приближался по улице, разговаривая с двумя офицерами. Сергей и Осип выскочили из тарантаса и встали рядом. Хоть по-дорожному одеты, но не сидеть же в кибитке при встрече с начальником.

— Кто, молодцы, будете? Не ко мне ль новые артиллеристы? — спросил Кутузов, остановись перед братьями.

— Так точно, ваше превосходительство!

— Из корпуса? Со Ждановки-реки?

— Так точно…

— Ну, вставайте на квартиру, обмойтесь да пожалуйте ко мне обедать в сию хату. Василий Петрович, отведи их на постой.

Через полтора часа, вымытые, переодетые, напудренные, при шпагах и шарфах, Непейцыны явились представиться по всей форме. И тотчас вместе с десятком офицеров были усажены за стол, оказавшись как раз против генерала. Теперь без помехи можно его рассмотреть. Лицо бледное, красивое, лоб высокий, нос с легкой горбинкой, а правый глаз мутный — вот она, рана необычайная.

— Как там Мелиссино почтенный? Как Николай Васильевич? Здорова ли супруга его?

— Хорошо-с, ваше превосходительство.

— А племянницу его знаете? Такая шустрая и собой миленькая. Забыл, как звать.

— Соней. Софьей Дмитриевной. Она в Риге, у матушки своей.

— Так, так. Ну, кушай, мой друг… Василий Михайлыч, познакомься с новыми своими субалтернами. Прошу любить и жаловать моих однокорытников…

Бугский егерский корпус. Знакомство с квартирмейстером Ивановым. Наконец-то двинулись к морю

Капитан Василий Михайлович Мосеев, которому генерал рекомендовал Непейцыных, состоял старшим артиллеристом бугских егерей, ему подчинялись все восемь пушек, распределенных по батальонам. Простоватый манерами, с лицом, тронутым оспой, Мосеев, дотошно расспросив братьев по части артиллерийских знаний, прикомандировал их ко второму батальону, с которым двигался в походе сам, дал сутки на устройство в отведенной квартире, а на следующее утро потребовал в поле, на учение.

На Бугском корпусе оправдывалась поговорка: «Каков поп, таков и приход». Генерал Кутузов командовал им два года, и присутствие деятельного начальника отражалось во всем: учения производились ежедневно, обмундирование и амуниция были хорошо пригнаны, лица и движения егерей говорили о здоровье, пушки, повозки, оружие — все было чистое, исправное, вовремя смазанное и окрашенное. Расположение четырехбатальонного корпуса растянулось на двадцать верст вдоль Буга, к нему примыкали квартиры двух легкоконных полков, также подчиненных Кутузову, но все знали, что в каждой точке этого участка генерал может появиться в любую минуту. Считалось, что он живет, то есть пишет приказы, читает почту, ест и спит, посреди дистанции, в деревне Баловня. Однако едва ли половину ночей он проводил здесь. Верхом или в легкой тележке Кутузов ездил то в сторону Ольвиополя, то к лиману, невзначай проверяя посты, наблюдавшие за турецким берегом, заглядывал в землянки, где выпекали солдатский хлеб, появлялся в полях среди рассыпанных в учебную цепь егерей.

— Будете бога благодарить, что к нам попали, — сказал капитан Мосеев, едучи с первого для братьев полевого учения.

Слова эти звучали несколько странно после пяти часов, проведенных на пронзительном ветру. И, с улыбкой глянув в раскрасневшиеся лица Непейцыных, капитан продолжал:

— Слыхали генерала Суворова заповедь: «Тяжело в ученье — легко в походе»? Так и Михайло Ларионович по сту раз наказывает каждую эволюцию повторять. Но зато всяк свою обязанность назубок знает, и учиться к нам из соседних корпусов ездят. Егерская служба молодая, да трудная, на нее старых мастеров нету, а только кто с охотой…

Действительно, служба в недавно заведенных егерских частях была сложнее, чем в гренадерах или мушкетерах. Егеря, то есть стрелки, вооружались лучшими по дальности боя облегченными ружьями, одевались в скромную форму, которая менее была видна в поле, и предназначались для несения передовой охранительной и разведывательной службы. В егерские части выбирали не рослых и бравых, а смышленых и ловких людей, которых обучали прежде всего целевой стрельбе и рассыпному строю — умению приспособиться к местности, быть «ушами и глазами» армии. Но, кроме того, они должны были уметь действовать и в сомкнутом строю, нанося штыковой удар или отбиваясь от вражеской кавалерии залповым огнем. Все это Непейцыны теоретически знали еще кадетами и теперь учились применяться к егерской службе со своими двумя пушками, которые то отставали от рассыпанных по оврагам пехотинцев, то карьером выносились в поле и занимали место в каре или развернутом фронте.

Старшим начальником на этих учениях бывал командир батальона подполковник Киселевский. Поначалу братья посмеивались, что Киселевский не слаще Киселя-Загорянского, но скоро поняли, что новый их командир убежденный противник всякого «фрунтового акробатства». Отвоевав прошлую войну, подполковник готовил подчиненных к новым боям, отметая все, что считал для них ненужным.

— Ружья берегите, но патронов при обучении не жалейте, — говорил он командирам рот. — В стволе ржавая, а снаружи до блеску отодранная фузея надобна разве на Царицыном лугу.

Большинство офицеров-егерей одевались в зеленые куртки и панталоны с нашивными крагами, как солдаты, отличаясь только эполетом на левом плече да тем, что вместо ружей носили сабли.

— Советую, господа, сшить егерскую форму, — сказал подполковник Непейцыным. — Наша служба вся на виду у неприятеля. Зачем мишень изображать? Все кругом зеленые, а вы красные — как по вам не приложиться?..

— Но ведь все расчеты орудий в красном, — возразил Сергей.

— И плохо, молодой человек. Выбьют артиллеристов, что делать станем? Михайло Ларионович уже отправил светлейшему просьбу, чтоб приказал вас переодеть, — ответил Киселевский.

И правда, через неделю привезли приказ шить зеленую форму артиллеристам при егерских корпусах. Надев ее, Сергей понял, насколько эта короткая куртка и свободные штаны удобнее того, что носил до сих пор.

— Мужицкая справа, — фыркал Осип. — Одно хорошо: мундиры настоящие для парадных случаев сбережем.

Но и в этой «мужицкой» одежде Непейцын 2-й выглядел, как всегда, щеголем и красавчиком.

Наведываясь на учения, Кутузов остался доволен подготовкой братьев в артиллерии, и в декабре, когда до весны прекратились полевые учения, Непейцыным было приказано выполнить глазомерную съемку местности около Баловни и составить проект обороны от нападения из-за Буга: на каких точках устанавливать пушки, за какими укрытиями располагать стрелков, где находиться резерву и коннице. Съемку братья сделали вместе, но войска разместили по-разному.

— Пытает вас, — посмеивался Мосеев. — Кажного нового офицера обязательно так-сяк повертит. А тут на что защищаться? Турке степь не больно надобна, он Очаков оборонять станет до смерти…

Верно, турки не беспокоили егерей. Редко-редко на той стороне заметенной снегом реки показывались неприятельские всадники, и жизнь в деревнях шла, будто никакой войны нет, а только расквартированы солдаты.

«Поехал бы в Ригу, видел бы Соню, — тоскливо думал Сергей, глядя сумерками в низкое оконце на качаемые ветром кусты. — А здесь кому нужна моя служба?»

К святкам Непейцыны совсем освоились в батальоне — были на обеде у генерала, у нескольких офицеров, принимали у себя Мосеева и товарищей. Квартира им досталась спокойная и стараниями Фили чистая. Хата стояла в стороне от большой дороги; в другой ее половине жили бездетные крестьянин с женой, люди бедные и молчаливые. Как все население Баловни, они лет пять назад были переведены помещиком из-под Лубен и почти не понимали по-русски. Но Филя умел объясняться с ними, и когда на святках хозяин пришел поздравить «панов», перевел его слова, что раньше тоже стоял офицер, часто пил с компанией, а денщик взял на закуску куру и гуся, но ничего не заплатил. Теперь же все тихо и без обиды.

Да, со времени сражения с шулерами Осип не садился за зеленое поле, а к бутылке оба брата были равнодушны. Но в компанию, к женскому обществу Осипа явно тянуло. Прожив с месяц в Баловне, Сергей узнал, что брат сохранил часть денег. Перед святками он купил в легкоконном полку верховую лошадь. Слегка разбитый на задние ноги серый конь был красив и хорошо выезжен. Потом Осип приобрел седло с вальтрапом медвежьего меха, уздечку красной кожи с серебряным мундштуком и стал ездить в гости к окрестным помещикам и офицерам. Возвращался часто за полночь, и старший брат чувствовал, как с ним в хату вливался запах духов. А Сергей вечера проводил дома. Киселевский, за ним Мосеев и еще несколько офицеров, видевшие его чертеж у генерала, стали просить изготовить для них планы берегового участка. Как откажешь?

Вскоре именно эти чертежи доставили Сергею интересное знакомство. Как-то под вечер Киселевский прислал егеря звать его к себе. Полагая, что дело служебное, Сергей поспешил явиться к начальству в строевой форме. Но оказалось, что приглашали отужинать, и, кроме нескольких товарищей, за столом сидел незнакомый штаб-офицер в синем кавалерийском мундире.

— Вот, Михайло Матвеевич, наш искусник, — представил хозяин. — Сымайте, Сережа, саблю да подсядьте к господину майору.

— Рад сделать наше знакомство, господин Непейцын, — сказал гость. — И объяснюсь без обиняков: состоя квартирмейстером при штабе светлейшего князя, заканчиваю планы местностей, к Бугу прилегающих. Но у меня заболел офицер, и нам с другим не справиться. Увидев здесь работу вашу, я хочу знать, не согласитесь ли скопировать кое-что? Я поместился в Собине, в шести верстах отсюда, и его превосходительство Михайло Ларионович, знаю, возражений не учинит.

Так Сергей стал каждое утро ездить в Собино, где майор Иванов устроил временную чертежную в помещичьем доме, владелец которого, убоявшись военных действий, выехал в Херсон. Дом был почти пуст, но печи топились исправно, и в комнатах стояло самое нужное: столы для черчения да лавки, наскоро сколоченные солдатами-плотниками. Иванов с офицером-помощником и денщиками спали тут же на сене, покрытом попонами.

— Как в Спарте живете, господин майор, — сказал Сергей, когда в первый день работы они присели закусить.

— В Спарте не бывал, а вот в Помпее видывал, что обстановка много богаче бывала, — отозвался Иванов.

— Где названное вами место находится и кто там живет, того я не знаю, — признался Непейцын.

— Не живут, а жили, любезный мой юноша, древние греки, а потом римляне, — ответил Иванов, — и находится сей город близ Неаполя. Был засыпан две тысячи лет назад раскаленным пеплом из волкана Везувий, а теперь его помалу раскапывают и находят светильники, посуду, браслеты, и даже росписи на некоторых стенах уцелели.

Слово за слово Сергей узнал, что Михайло Матвеевич Иванов вовсе не военный человек, а живописец, учился в Петербургской Академии художеств, затем был послан для усовершенствования в Париж и Рим. Наконец, последние восемь лет состоит при князе Потемкине «для нарисования видов», но иногда берет на себя работу по съемке и черчению планов, когда надобно помочь настоящим офицерам квартирмейстерской части.

Сергей впервые в жизни говорил с настоящим художником, да еще много жившим в чужих краях, и не уставал расспрашивать о городах, людях, древностях.

— Счастливы вы, господин майор, что видели те места, где ступали римские герои, — сказал он, выслушай рассказ Иванова о раскопанной в Помпее улице, по сторонам которой открылись каменные тротуары, а поперек более высокие, чем мостовая, камни, чтобы удобнее было переходить на другую сторону в дурную погоду.

— Конечно, я счастлив, — согласился художник. — И тем, что многое видел и что занят всю жизнь любимым делом, то есть рисую. Касаемо же древних городов, то, чаю, в будущем году, коли за Буг переберемся, то и вы на развалинах такового побывать сможете.

— Вы шутите! Откуда здесь-то они возьмутся?

— Нимало не шучу. Не далее как верстах в тридцати от места, где мы ведем сей разговор, лежал в древности город — колония греческая, описанный первым историком эллинским Геродотом.

— И на карте можете его показать?..

— Полагаю, что не ошибусь, — сказал Иванов, наклоняясь над работой Непейцына. — Вот тут и стоял город Ольвия, торговавший с обитавшими в здешних степях скифами.

— Но вы назвали его Ольвией, а мы, едучи сюда, проезжали село Ольвиополь, — заметил Сергей.

— Село! Город считается, и в честь древней Ольвии князем Потемкиным назван, как Херсон — в честь Херсонеса, что в Крыму стоял.

— Но что мы увидим, Михайло Матвеевич, если туда доберемся?

— Рассказывал мне грек, который в том краю рыбачит, что посуды битой и камней тесаных видал много, а ежели нырнуть под берегом, то будто целая улица и пристань в воде стоят. Вот выкупаемся там да посмотрим. Вы хорошо плаваете?

— Ради греческого города уж постараюсь.

Работы по копированию планов продолжались недели две, но Сергей и после отъезда Иванова постоянно вспоминал его рассказы. И, как бывало раньше, от древних греков обращался к друзьям — греческим кадетам. Где-то Никола? Участвовал ли в боях с турецким флотом прошлой осенью? Близко стоят наши корабли — где то в устье Буга, — а не повидаешься. Далеко же всех разбросало, кто ему дорог, Соня — в Риге, Никола — на корабле, Властос — в Петербурге. Дорохов и Криштафович, сказывали, в армии графа Румянцева. А сам он здесь и ничего не сделал еще, чтобы приблизиться к Соне…

В конце января до бугских егерей дошло известие, что австрийский император объявил войну Турции. Порадовались: как ни плохи вояки-цесарцы, а все часть турецкой армии на себя оттянут.

В феврале засветило солнце, стало сгонять неглубокие снега, растопило лед на Буге. В марте крестьяне двинулись в поля, егеря начали выходить на учения. А на том берегу турецкие разъезды выжигали прошлогоднюю траву, чтоб нашим разведчикам негде было затаиться. По приказу Кутузова усилила караулы у реки. Крестьянам объявили, чтоб не выезжали пахать прибрежье с женами и детьми, а, работая, сообщали ближним пикетам, потому что в прошлом году подкравшиеся турки не раз уводили целые семьи в неволю.

С детства Сергей не бывал в поле весной. А здесь, в степи, она, казалось, еще быстрее вершит свое чудо, чем на родной Псковщине. Сколько цветов распустилось в молодой траве, какие запахи шли от нее: Часто после учения нарочно отставал от строя и ехал один, любуясь цветущей степью.

— Вот каковы братцы разные,— посмеивался капитан Мосеев. — Осип Васильевич норовит, как маневр кончится, карьером домой скакать, а вы в замке у батальона трюх-трюх…

Нет, Непейцын 2-й торопился не в тихую хату. Там он только мылся и переодевался, чтобы ехать теперь всегда в одно место — за семь верст, в Николаевку, где квартировал штаб Изюмского легкоконного полка. И возвращался всегда после полуночи. Говорили, что туда манит Осипа красота и веселый характер молодой вдовы, сестры командира изюмцев серба Неранжича, около которой кружится немало офицеров.

В апреле Осип объехал окрестных маркитантов — приближались именины этой дамы — и сетовал, что не держат ничего порядочного.

— А скамейку тульскую чего ж не подаришь? — спросил Сергей.

— То предмет заветный — покупая, себе обещался одной королеве истинной поднести, — смущенно улыбнулся Осип.

— А нонешняя дама к сему рангу не подходит?

— Нет, она хоть мила, но не более как для практики в ферлакурстве…

— Хорошо хоть, что надеешься встретить королеву свою, — заметил Сергей. И подумал, любуясь оживленным лицом брата: «А крепок! Спит по пять часов, на учении чуть свет — и «как огурчик».

Это было любимое выражение капитана Мосеева. Исправнейший артиллерист был не прочь за ужином выпить лишнюю рюмку и угостить зашедших «на огонек» товарищей, но требовал, чтоб утром, к началу учения, все были на своих местах «как огурчики».

…Все оживленней становилась проходившая через Баловню большая дорога. К переправе в верховьях Буга гнали со стороны Херсона гурты скота, скрипели обозы с мукой, порохом, ядрами. За ними потянулись казачьи полки с вьючными лошадьми.

А потом егеря и сами снялись с обжитых мест, но выступили по дороге к лиману. На третий день пришли к урочищу Глубокое, где была обещана днёвка. Тут уже при кострах разбили лагерь близ десятка крестьянских мазанок, поели и повалились спать. А наутро в полуверсте оказался лиман и на нем военные корабли и галеры — русская эскадра, охранявшая водные пути к Херсону.

— И нас сюда на случай турецкого десанта привели, — говорили офицеры.

С эскадры на берег приезжали офицеры, и Сергей спросил одного из них про Николу.

— Адрианопуло? Худой, чернявый? — ответил моряк. — У нас, на гребной эскадре бригадира Алексиано, тоже грекоса. Отважный, говорят, офицер, только хворый, грудью слаб…

— Не помог, значит, и здешний климат, — сказал Сергей.

— А чем он хорош? — пожал плечами моряк. — Летом жарища адова, зима гнилая, без морозов. Славно только весною да осенью, ежели, конечно, дожди не льют, как при всемирном потопе… Тьфу, не сглазить бы! Эту весну, никак, без дождей обошлось…

Но именно сглазил. Через день полил дождь, да какой! Когда палаточная холстина промокла и все стало сырое — одежда, обувь, пища, — Непейцыны сбежали в тарантас, где под кибиткой и фартуком Филя устроил им постель. Счастливы были офицеры, которым егеря до дождей построили балаганчики из веток и глины, покрыв их тесинами. Места в хатах, в которые недавно никто не хотел идти, брались с бою. Буг вздулся и сердито лез на берег — значит, и в верховьях шли дожди, везде размокли дороги. Вот помеха верная при походе на Очаков!

Тревожная ночь на переправе. Вот она — неприступная крепость. Генерал Суворов

Наконец опять проглянуло солнце, егеря высыпали из мокрых палаток, развесили, разложили все, что можно, на просушку. И в эти часы эскадра снялась с якорей и, сверкая на солнце парусами, уплыла навстречу врагу, к Очакову.

17 июня на рассвете загремела далекая канонада. Били, должно быть, со всех русских и турецких кораблей. Разбуженные егеря сбежались к берегу, но туман стлался по воде плотной завесой. А когда он рассеялся, все равно оказалось слишком далеко — и в подзорную трубу видны были только вспышки выстрелов.

В лагере толковали о морском сражении. Ведь при осаде Очакова неприятельский флот будет большой помехой — станет подвозить крепости подкрепления, продовольствие. А наш Черноморский совсем молодой и еще слабый — сумеет ли осилить? В сумерках продолжали слышаться выстрелы, взрывы. Зарево вставало над водой — горели корабли. Но турецкие или наши?..

Утром 18-го показались три фрегата, шедшие к Херсону. В корпусах темнели проломы от ядер, у переднего не хватало бугшприта и фок-мачты, на всех сожженные, продырявленные паруса держались кое-как. Послали шлюпку, которая возвратилась с радостной вестью. Турецкий флот разбит, остатки его ушли за Очаков. Один из проходивших кораблей — пленный турецкий, все они идут на ремонт в Херсонское адмиралтейство и везут русских раненых и тысячу семьсот пленных турок. Вот так победа! Ай да черноморцы!

— Теперь в самый бы раз на крепость всеми силами навалиться! — рассуждали прапорщики и передавали, что генерал нынче получил депешу: главная армия переправилась у Ольвиополя и движется к Очакову. — Что же нас туда не ведут? Воспользуются, что турки от победи над флотом растерялись, и без нас штурмуют…

— Хватит на всех драки, — успокаивали старшие офицеры.

Но вот наконец снова прискакал нарочный, корпус снялся с биваков и двинулся назад, вверх по Бугу, до того места, где песчаные косы с обеих сторон далеко вошли в реку и стоял уже паром, спущенный от Ольвиополя. Заработали саперы, врывая бревна для зачалки канатов, поплыли на турецкий берег, чтоб и там сделать то же. На рассвете началась переправа. Сначала рота за ротой переехали все четыре батальона. Потом перевозили зарядные ящики, пушки, лошадей, канцелярские и казначейские двуколки, провиантские и артельные телеги, офицерские тарантасы, лазаретные и маркитантские фуры. Последние нестроевые приплыли в новый лагерь на закате. Далеко по степи раскинулись костры, за чертой которых маячили, перекликаясь, часовые. Выступать было приказано в пять часов, все рано разошлись по палаткам и телегам, а то и просто полегли на нагретой солнцем земле.

Сергею не спалось, он тревожился за Осипа. Сразу, как переправили орудия, он отпросился у Мосеева, вернулся на тот берег и ускакал в штаб легкоконного полка. Филя сказал, что, видно, очень торопился — не вымылся, не переоделся, с места взял карьером, и еще, что в кобурах его седла лежали заряженные с вечера пистолеты.

Подходила полночь, а Осипа не было. «Зачем понадобились пистолеты? — думал Сергеи. — Чтоб щегольнуть боевым видом — егерской курткой, походной седловкой? Или предвидел драку вроде елисаветградской? Для виду довольно бы и незаряженных…»

Нет, не заснуть, пока не приедет. Сергей вылез из тарантаса, в который было лег, и побрел по заснувшему лагерю к реке, где около причаленного парома сидели озаренные костром люди. Недалеко от берега на дорожку меж палаток вышел плотный человек в летней куртке и направился навстречу Непейцыну. Когда они сошлись, Сергей узнал генерала.

— Чего не спишь, любезный земляк? — спросил Кутузов. — Все о брате тревожишься? — Он засмеялся. — Знаю, где пропадает. Бывая в гостях у полковника Неранжича, видел у ног некой Цирцеи, а нынче заметил, как спешил к парому, на тот берег отходившему. Так не беспокойся — без любви юноша мужем зрелым не станет. — Михаил Илларионович взял Непейцына под руку, повернул и повел с собой. — Итак, начинается боевая служба?..

— А сильная крепость Очаков, ваше превосходительство?

— Весьма. Важнейший оплот турок в сих местах, преграждающий движение по Днепру и Бугу. Не одно столетие строился и, как сказывают, недавно подновлен французскими инженерами. Поди, в корпусе российской военной истории и теперь не касаются? Все больше на Цезаря, Густава Адольфа да прусского Фридриха напирают? А про то, к примеру, что Карл с Мазепой в сей самый Очаков бежали из-под Полтавы, как раз тут переправясь, или что мы уж раз его штурмом брали, слыхал ли?

— Не слыхивал, ваше превосходительство.

Они подошли к большой генеральской палатке. Сквозь полотно просвечивали огни двух свечей. Денщик, куривший трубку у входа, вскочил и откинул полу.

— Входи, мой друг, но прошу говорить вполголоса.

На раскладном столе сверкал хрусталь рюмок и графина. Занавески-двери в другое отделение палатки были плотно задернуты.

— Стакан лимоната? — предложил Кутузов, — Я нынче встал на зорьке, присмотрел за переправой, а в полдень соснул часа два, вот и полуночничаю… Так насчет Очакова. Пятьдесят лет назад фельдмаршал Миних с армией сюда приходил и штурмом твердыню сию брал. Четыре тысячи наших тогда легло, а турок, сказывают, до двадцати; остервенись, солдаты всех перекололи жителей, когда крепость уже взяли. Да при движении к сей фортеции еще пятнадцать тысяч наших от болезней в степи схоронили… Урок военной истории весьма плачевный и тем более нужный.

— Неужель подобное повторится может? — спросил Сергей.

— Не должно. Минихова армия откуда шла? Из Малороссии. Осадную артиллерию на верблюдах в такую даль тащили. А теперь наши пределы вон как приблизились. Но оттого и надобность навсегда с Очаковом разделаться стала еще неотложней. Миних взял его, но через год туркам обратно отдал, а сейчас навсегда утвердиться в нем необходимо… Да садись, мой друг! Ведь земляком неспроста назвал. В бумагах усмотрел, что из псковских дворян. И я в Опочецком уезде до корпуса возрастал, там родовая наша вотчина…

Когда генерал отпустил Непейцына и, едва не заблудившись, он добрался до своего тарантаса, около него пофыркивал серый конь, Фома, ворча под нос, обтирал его клоками сена, а Филя, сидевший на земле, поднялся навстречу Сергею.

— Пистолеты не разряжены, — зашептал он, — однако ворот у куртки оторван. Наказали к утру зашить…

— Не болтай, Филька, вздору, — раздался из тарантаса бодрый голос Осипа. — Жив я, Сережа, здоров. Ложись спать скорей.

— Но как ты переправился? — спросил Сергей, садясь на борт тарантаса и протягивая Филе ногу, чтоб стащил сапог.

— Сам в лодчонке, а Серый сзади плыл, я повод держал.

— Но куртку тебе все-таки распороли. Опять стычка была?

— Пытались сербы со своими слугами меня там задержать, где я оставаться долее не желал, вот и отучил их… У них рубцы останутся, а мне о куртке ли печалиться?

— Опять пырнул кого-то?

— Фи! Пырнуть может ножом разбойник или пьяный мастеровой, а я саблей их щекотал. Я ж тебе сказывал, что еще не сыскалась моя королева, что же мне в кабалу да еще из-под палки идти?..

Сергей лег рядом с братом и стал смотреть в звездное небо. Как сказал генерал? «Без любви молодой человек в мужа не превратится…» Но любовь у них с Осипом совсем разная… От которой же мужают?.. А генерал-то сам каков! В Петербурге жена, дочери-невесты, сказывали, а здесь полячка какая-то с собой. Не зря офицеры про то болтали. В поход под Очаков ее тащит…

Настоящей дороги не было, вдоль лимана вилась верховая тропка. Корпус вытянулся бесконечной лентой пеших людей, всадников, пушек, повозок, над которыми стояли тучи красноватой пыли.

Уже на второй день движения увидели, что приближаются к большому лагерю. Стада баранов и волов щипали тощую, выжженную солнцем траву. Пикеты казаков жгли костры под берегом, у самой воды. Потом открылись вагенбурги — сотни возов, выстроенных четырехугольниками, коновязи и палатки, палатки, уходившие бесконечным строем в глубь материка. На окраине лагеря приказано остановиться, варить пищу, выпрячь и расседлать лошадей. Генерал уехал искать ставку светлейшего. Пока его не было, братья отпросились у подполковника Киселевского посмотреть на крепость.

Передняя линия войск расположилась в двух с лишним верстах от Очакова, и, даже выехав за нее и глядя в подзорную трубку, Непейцыны рассмотрели за садами предместий лишь общие очертания земляных валов и еще дальше — одетые желтоватым камнем стены с глядящими из-за них минаретами.

— Какие-то награды получим за штурм сих бастионов? — мечтательно сказал Осип. — Вот бы «Георгия», как у дяди!

— Взять бы их да живыми уйти, — ответил Сергей, вспомнив рассказанное Кутузовым.

— Скажешь! Живы-то будем! — воскликнул Осип. — Разве не чувствуешь, что нас никакая смерть не возьмет?

Сергей постарался заглянуть в себя. Да, не верится, что вдруг могут убить.

Тут подъехавший казак доложил, что от главнокомандующего запрещено выезжать за пикеты и чтоб их благородия вертелись.

— Не из храбрых, видать, наш главнокомандующий, — сказал громко Осип и, как бы нехотя, повернул Серого.

Возвратившись, Кутузов приказал егерям стать лагерем там, где остановились — близ берега лимана. Но простояли здесь всего несколько дней. Из Кинбурна на кораблях приплыли Фанагорийский и Полоцкий пехотные полки под командой самого Суворова, а егерям велено, уступив им место, перейти версты на полторы ближе к середине общего фронта. Пока, снимая лагерь, толклись рядом с вновь прибывшими, бугцы старались рассмотреть прославленного в армии генерала. Маленький вертлявый старичок в мятой касочке, в ночной рубахе и холщовых штанах, заправленных в порыжелые сапоги, без оружия, без орденов приказывал, покрикивал, разъезжая на неказистой лошадке.

— Вот так генерал-аншеф, андреевский кавалер! — удивлялись молодые офицеры. — Встретишь — за обозного коновала примешь!..

Потянулись жаркие, душные дни. Земля раскалялась так, что пекла через сапог. Люди изнемогали от зноя. Службы, кроме караулов, не было никакой. Говорили — светлейший запретил изнурять солдат учениями. Это хорошо после похода на три дня, но дальше что же? Ничто не напоминало осаду, нигде во всем огромном лагере не строили батарей, не стреляли по крепости. Все чаще спрашивали друг друга: «Сколько же будем так стоять?»

А из штаба ползли слухи, что лазутчики донесли светлейшему про минные галереи, проведенные французскими инженерами вокруг крепости. Начнешь возводить батарею, копнешь землю для насыпи — трах! И взлетели на воздух! Но светлейший людей жалеет, послал в Париж подкупить кого-то, достать планы галерей и всех укреплений. Выкупят, привезут, и начнется настоящая осада.

— Брехня! — говорил Киселевский. — Конечно, полезно такие планы иметь, да галереи разве так далеко проводят? Просто не спешит князь с осадой, есть, видно, дела поважней.

Наконец стало известно — строят первую батарею на крайнем правом фланге, верстах в шести от егерей. Осип поехал посмотреть на нее. Вернулся усталый и задумчивый.

— Батарея на море смотрит, — ответил он на вопросы Сергея, показывая набросок расположения крепости и осадного корпуса. — И от Очакова она в трех верстах.

— Так зачем ее возводят?

— Главную квартиру, может, охранять от турецкого флота?

— Но флот разбит будто.

— Ну, не знаю…

— А тут квартира светлейшего? Видел ее? — рассматривал чертеж Сергей.

— Видел. Не квартира, а город целый — шатров, наверно, полсотни шелковых, цветных, с флагами, с деревьями в кадках. А балаганов, домиков и того больше. Иностранцы, дамы, музыка, куаферы, модистки — всё как в Елисавете было.

Из наброска брата Сергей понял, что линия русских войск охватывает Очаков дугой, концы которой упираются в лиман и в Черное море. В вершине острого угла суши, омываемой этими водами, стоит Очаков. Да, место для крепости выбрано отменное!

На другой день, проснувшись на заре, Непейцын решил до жары выкупаться в лимане. В лагере начиналась обычная жизнь: кашевары разжигали костры, другие засыпали крупу, наливали воду в котлы, лошадей гнали поить к берегу, первые солдаты, вылезши из палаток, крестились на восток.

Впереди, в лагере фанагорийцев, на линейку вышел маленький человек в одной длинной рубахе и туфлях, в котором Сергей узнал генерала Суворова. Возбужденно вскидывая руки в широких рукавах, он говорил шагавшему рядом офицеру:

— Разве гляденьем крепость возьмешь? Послал бы мне прошлую осень одну дивизию — был бы Очаков наш! А нонче чего им? Гарнизон возрос, запасов навезли, от страху оправились…

Сергей поторопился пройти мимо. «Правильно говорит, что гляденьем крепости не берут. Скоро месяц бездельно сидим…»

Через несколько дней, 27 июля, в самую жару, на крайнем левом фланге у берега началась перестрелка. Так бывало и раньше, если показывались турецкие стрелки, подбиравшиеся по виноградникам к нашим постам. Но на этот раз дело, видно, оказалось посерьезнее — в двух суворовских полках ударили тревогу. Один фанагорийский батальон бегом скрылся под берегом, другой также бегом устремился к садам предместья, откуда вдруг показались турецкие всадники. Туда же проскакал генерал-аншеф с несколькими офицерами, за ними повели батальоны Полоцкого полка. В садах затрещали выстрелы, оттуда доносились крики — шла, видно, жаркая схватка.

— Поддержать бы, ударить и нам. — говорили егерские офицеры, видевшие с передней линейки своего лагеря, как желтые гребни касок фанагорийцев то скрываются за деревьями, то подаются назад, на равнину.

Но Кутузов уехал к светлейшему, а старший после него Киселевский не решался действовать без приказания.

— Потребует генерал-аншеф сикурса, тотчас пойдем, — отвечал он офицерам. — А пока стройте роты, чтоб задержки не случилось.

То же делалось и в других частях левого фланга — везде заамуничивались и становились в ряды. Наконец Суворов вызвал подмогу — Алексопольский полк двинулся было к садам. Но тут к нему и к егерям одновременно прискакали ординарцы из главной квартиры.

— Не вступать в дело без приказа светлейшего! — кричали они. — Бой без княжеского приказу завязан!..

А из садов уже брели раненые. Вот проехал и сам Суворов, желтый как воск, с шеей, обвязанной окровавленным платком.

— «Без приказу»! — ворчал Киселевский. — Турки вылазку сделали тоже без его приказа… Самолюбцы бессовестные!

Скоро перестрелка прекратилась. В лагерь возвращались поредевшие батальоны. Шли без песен, понурые, мрачные. Потом на приведенных из лагеря телегах провезли убитых — безмолвный обоз, перед которым обнажали головы. За лагерем, в степи, говорили, уже копают могилы. Передавали, будто светлейший требовал к себе раненого Суворова на «разнос», но старик без спросу отъехал в Кинбурн для лечения.

— Не поддержали нас, — укоряли фанагорийцы егерей. — На плечах бы турок в крепость ворвались, под самые ворота подступали… А так пять сотен вовсе зря положили…

На другой день Сергей поехал на панихиду по убитым. Длинными рядами лежали они около неглубоких могил-траншей. Земля была как камень, ее разбивали кирками. Священник в черной ризе негромко пел и кадил ладаном. Только полсотни товарищей с заступами и кирками в руках да взвод в строю, присланный для последнего салюта, провожали их в могилу.

«А мы-то как представляли себе осаду! — думал Непейцын, возвращаясь в лагерь. — Палатки чистенькие рядами, ядра дождем летят на крепость, в которой пышут пожары. Под стенами гарцуют всадники, реют знамена в штурмовых колоннах. А тут мухи ползают по застывшим, ослепшим лицам и сапоги уже сняли свои же…»

Первые пули над ухом. Лейтенант Адрианопуло. Фортуну лови за подол

После вылазки 27 июля было наконец приказано заложить на равнине пять батарей, охватывавших крепость полукольцом.

— Саженей триста вперед подать, то били бы по цели, а так — что толку? — сказал Сергей, съездив осмотреть батарею, на которой предстояло стоять пушкам Бугского корпуса.

— А тот толк, что примутся под защитой нашего огня сады и форштадты выжигать, где турки перед вылазками прячутся, — ответил Мосеев. — Только чего бы месяц назад того не сделать?..

Капитан был прав; вскоре выслали команды рубить деревья, а на правом фланге разбирать домики предместья.

— Из сломанных лачуг турецких, что солдаты притаскивают да продают, еще целую улицу за ставкой светлейшего построили, — рассказывал Осип, частенько ездивший покрасоваться в тот конец лагеря. — Лавки, ресторации — просто Невский проспект…

А Сергей в эти дни часто ходил «волонтером» с егерями в ближайшую к батарее так называемую Двурогую балку, на склонах которой рубили виноградники. Хотелось получше рассмотреть Очаков, который придется же штурмовать. И еще надеялся, что турки сделают вылазку, побываешь в бою, испытаешь себя.

Чем ближе Сергей видел крепость, тем внушительнее она казалась. С берега лимана, где купался, выглядела совершенно неприступной: на прибрежных скалах высились каменные отвесные стены с мощной круглой башней. Если же смотреть по верхнему горизонту, от Двурогой балки, то надобно преодолеть высокую земляную ограду внешнего ретраншемента и крутой второй вал. А за ними, говорят, есть еще глубокий ров из которого лезь-ка наконец на самые стены.

Лежа над откосом балки, за памятниками турецкого кладбища, что граничило с почти вырубленным виноградником, Сергей думал, что французские инженеры не зря взяли деньги — пожалуй, и вправду на плечах отступавших после вылазки вернее всего было ворваться в ворота такой твердыни. Он набрасывал все, что видел, в записную книжку и так увлекся, что присел под одним из вкопанных в землю памятников.

— Хоронись скорей, ваше благородие! — закричал лежавший поблизости караульный егерь.

И только Сергей успел юркнуть за памятник, как по другой его стороне, откалывая куски мрамора, щелкнули подряд две пули.

— Рази можно так? — укоризненно сказал солдат. — Вон они, басурманы, откуда бьют! — и указал на угол ретраншемента, за которым виднелись две головы в чалмах и одна в сверкавшем на солнце шлеме.

Непейцын отполз к егерю, не забыв подобрать кусочек отбитого пулей мрамора.

«Вот и получил боевое крещение, в меня двое врагов целились», — с гордостью думал он, возвращаясь в лагерь.

— Тебя недавно моряк какой-то спрашивал, — сказал попавшийся навстречу егерский офицер.

— Черный, худой?..

В кибитке на его постели спал Адрианопуло.

— В гошпиталь завтра едут, — сказал негромко Филя, подавая Сергею умыться. — Кашляют сильно, аж с кровью. А покушали с аппетитом и сряду заснули. Садитесь, подаю сейчас.

И здесь, как в Ступине, перед кибиткой Филя соорудил столик. Скоро Никола проснулся. Он не был худее, чем в Петербурге, только руки горячие да под скулами тлел румянец.

— Кали спера! Вот и встретились на войне, — после объятий сказал он. — А я еду в Херсон полечиться, уговорили на эскадре. Нам делать сейчас нечего — ваша сухопутная череда пришла. И если помру там, все не зря прожил, за мать, за отца долг заплатил. Оказался артиллеристом не из последних — раз наведу, то и души ихние к Мухамеду летят. А потом хорошо, что в здешнем краю побывал. Как в Греции места есть — сухая земля, скалы, море, редкие деревья… — Никола закашлялся. — Ну, а что Осип? Филя сказывал, все франтит да по вечерам пропадает. Cherchez la femme?..[17]

Сидя рядом, рассказывали, что каждый видел, испытал.

Никола участвовал в боях, получил за отличие чин лейтенанта.

В первый год на юге здоровье его стало много лучше, да вот весной продуло ночью на вахте… Сергей, привыкший рано ложиться, на этом месте рассказа почувствовал, что глаза против воли смыкаются и огонек свечи, что стояла на столике, куда-то пропадает.

— Ну, прощай, Сергей, будь здоров, брат мой, — сказал Адрианопуло, вставая. — Я-то выспался у тебя, а ты устал по садам лазить и башку туркам подставлять. — Он порылся в кармане: — Вот возьми на счастье драхму моих древних предков. Может, ее Перикл или Агеселай в руке держал…

Никола подал другу серебряную монету. Приблизив ее к свече, Сергей увидел изображение орла, сидящего, расправив крылья, на дельфине. Ниже стояло несколько греческих букв.

— Можно гадать: орел заклюет дельфина или дельфин утащит орла под воду? — сказал Адрианопуло. — Но я толкую сии фигуры как единение суши с морем, наше с тобой. Согласен?

— Конечно. Откуда такая у тебя?

— Матрос продал. Сказал, на острове одном поблизости нашел. Березань зовется. Хотел кого-нибудь расспросить, что там в древности было, да никто не знает. Хотел в перстень обделать, тоже не вышло. Может, ты сумеешь… Ну, проводи до берега.

На лимане ждала шлюпка с шестью матросами. Когда отвалили, Никола, сидевший на руле, несколько раз махнул рукой.

Ночь была темная, безлунная. Уже не стало видно белого мундира Адрианопуло, а мерные удары весел слышались явственно.

— Будь здоров! Спасибо! — дошло до Сергея из темноты.

— Как вернешься, сыщи меня непременно! — крикнул он.

— Если вернусь… — долетело совсем как шепот.

Далеко на лимане светились сигнальные фонари кораблей. У воды было прохладно, но, когда Сергей поднялся на берег, его охватил жаркий, раскаленный, как в печи, воздух.

— Слушай… Слушай… — перекликались по лагерю часовые.


Сразу после вырубки виноградников начали возводить батарею перед Двурогой балкой. С нее ядра должны были долетать уже в город, за каменные стены. Когда на батарею стали возить осадные пушки, прошел слух, что осмотреть ее приедет светлейший. И однажды утром близ лагеря егерей показалась пышная кавалькада. Впереди ехало сорок — пятьдесят всадников в разноцветных мундирах — князь Потемкин со штабом, а за ними стройными рядами двигался эскадрон кирасир в белых колетах и черных нагрудных латах — почетный конвой фельдмаршала, — все на рослых серо-пегих, выписных из Австрии конях. Когда проезжали мимо, Сергей хорошо рассмотрел скакавшего первым полного, рослого всадника. Свободно и уверенно сидел он на белой арабской кобыле, шедшей коротким собранным галопом. На синем мундире пролегала голубая лента, грудь сверкала орденскими звездами, над шляпой вздрагивал тугой белый султан. Ну и лошади у свиты — одна другой красивее. И каких только лент нет на мундирах! А кирасиры, вот молодцы, один к одному, будто братья родные. Да нет, братья так не бывают похожи. Какие ботфорты, какие колеты белоснежные!

От егерского лагеря было видно, как светлейший спешился у батареи, взошел на нее с несколькими генералами и стал ходить туда и сюда. И почти тотчас в Очакове ударила пушка, за ней вторая, третья, и ядра стали рыть землю вокруг батареи.

— Вот когда князь перед армией экзаменуется, — сказал Осип.

— Экзамен полководцу не под огнем делают, — негромко ответил Киселевский. — Хотя, понятно, и тут сплоховать не должен.

Теперь светлейший, стоя на батарее, смотрел в трубу на крепость. Вот ядро ударило в бруствер поблизости, осыпало его землей, и генерал в красном мундире схватил Потемкина за руку. Тот не спеша опустил трубу, сложил ее, отдал кому-то и пошел с батареи. Так же неторопливо сел в седло, тронул коня. В это время граната угодила в строй кирасир и повалила двоих.

— Сдал экзамен, — сказал кто-то из стоявших рядом с Сергеем.

Кавалькада возвращалась по другому пути, и офицеры перебежали свой лагерь, чтобы еще раз увидеть великолепное зрелище. Здесь к ним присоединился Кутузов. Увидев его, князь Потемкин подъехал к егерям и поманил к себе генерала. Михаил Илларионович подошел быстрым шагом и снял шляпу.

Сергей смотрел на склоненную голову говорившего что-то вполголоса светлейшего. Вот каков этот всесильный человек! Одутловатое лицо с крупным носом, красиво изогнутым ртом и прикрытым, как и у Кутузова, одним глазом. Русые непудреные волосы выбились из-под шляпы. За бледными губами сверкают свежие, молодые зубы. Сергей вспомнил: рассказывали, будто любимые лакомства Потемкина — репа, малосольные огурцы, квашеная капуста…

— Непейцын-первый, тебя принимать заряды зовут! — громко сказал сзади кто-то из офицеров.

«Вот не вовремя привезли! — подумал Сергей. — И надо же капитану было именно меня нарядить сегодня приемщиком!»

Светлейший, слушавший Кутузова, резко поднял голову.

— Непейцын? — сказал он удивленно. — Кто у тебя с таким прозвищем, Михайло Ларионович?

— А вон совсем молодой офицер, прямо от нас стоит, ваша светлость. И, осмелюсь доложить, отличный офицер.

— Подойди-ка сюда, дружок, — скомандовал Потемкин.

Сергей подбежал и встал рядом со своим генералом.

— Не родня ль тебе Непейцын, что в нижегородских драгунах прошлую войну штаб-офицером служил?

— Дядя родной и отец крестный, ваша светлость.

— Как звать его?

— Семен Степанович.

— Истинно так. Жив ли, служит ли?

— В отставке более десяти лет полковником, а теперь городничий в Великих Луках.

— Великие Луки? Псковское, кажись, наместничество? Ну, слава богу, что жив и служит, хотя в армии генералом был бы давно. Станешь писать ежели — поклонись от меня низко. Я ему жизнью обязан. В бою под Хотином отбил от моей груди дротик наездника турецкого. Было время, Михайло Ларионович, и я во фрунте служил. Так за долг-то полковнику Непейцыну надобно заплатить. Хочешь ко мне в ординарцы, дружок? Я тебя, не обижу.

— Позвольте, ваша светлость, в егерях остаться, — ответил Сергей. — Тот самый дядя мне наказал во фрунте всегда служить.

Потемкин явно не ожидал такого ответа. Он согнал с лица улыбку и уставился в лицо Сергея. Потом снова улыбнулся.

— Так, так. Он-то, знать, всю службу во фрунте провел. Ну, будь же во всем на дядю похож, и благо те будет, и я тя не забуду…

— Меня, ваша светлость, возьмите в ординарцы! — раздался рядом с Сергеем звонкий, высокий, незнакомый будто голос.

Но это был Осип, выбежавший из группы егерей и вставший плечом к плечу с братом. Как всегда, красивый, подтянутый, щеголеватый, он вытянулся в струнку и смело смотрел в глаза светлейшего.

— А тебя-то, друг любезный, за что же брать? — насупился светлейший, подумавший, верно, что перед ним дерзкий выскочка.

— Потому что я тому же полковнику родной племянник, а ему младший брат, Непейцын-второй! — не сробев, отрапортовал Осип.

— Правду говорит? — посмотрел Потемкин на Кутузова и Сергея.

— Совершенную правду, ваша светлость, — подтвердил Михайло Илларионович.

А Сергей только головой кивнул.

— Ну, когда так, то приезжай завтра в главную квартиру да явись в дежурство. Обижен не будешь… Будь же здоров, фрунтовик! Не упустил ли ты свою фортуну?..

В этот вечер вокруг кибитки Непейцыных на коврах и кошмах шла пирушка. Праздновали поворот в судьбе Осипа. Когда языки развязались, выяснилось, что половина собравшихся хвалит Сергея, а другой больше по душе поступок младшего брата. Они говорили:

— Молодец! Так и надо счастье хватать! Куда в службе выиграет против нас!..

— Чистое донкишотство Непейцын-первый учинил…



— Э! Что дельному офицеру при штабах делать? — возражал подполковник Киселевский.

А Сергей в толчее и гаме этого вечера не раз подумал, как же дяденька не помянул в своих рассказах такого случая? Ведь о том, как его самого Моргун спас, вспоминал небось…

В разгар веселья к пирующим подошел Кутузов, выпил стакан вша, пожелав Осипу счастливой службы, потом взял под руку Сергея и вышел с ним за линейку, где часто прогуливался перед сном.

— Хвалю тебя, друг мой, — сказал он. — Такой ответ за редкость от молодого офицера услышать. Сам я до тридцати лет по штабам шатался и, по правде сказать, не своей волей во фрунт пошел. И хотя в штабах о природе людской, впрочем, более с дурной стороны, немало узнал, но ежели доведет бог когда нечто истинно полезное России свершить, то, поверь мне, потому лишь, что фрунтовую службу, а с нею солдатов в мире и в войне досконально изучил.

На другое утро Осип уехал и возвратился после вечерней зори голодный как волк, но оживленный и веселый. Еще умываясь, он сообщил брату, что светлейший не забыл сказать про него Василию Степановичу — так Осип называл управляющего княжеской канцелярией бригадира Попова, — и тот сразу поздравил с переименованием в корнеты по легкой коннице. Поев, Осип добавил, что уже заказал синий мундир с алыми лацканами и низкие сапожки на манер гусарских, а все артиллерийское дарит Сергею, что ездить каждый день в такую даль тяжело и потому сговорился поселиться с одним из ординарцев, да притом свойственником светлейшего. И, наконец, сообщил, что раз денег ему на новое устройство надобно много, то решил отписать про то матушке и пошлет экстра-почтой, которая скачет из главной квартиры два раза в неделю.

«Вот и разошлись наши пути, — раздумывал Сергей под ровное дыхание мигом уснувшего брата. — Но не упустил ли я и верно свою фортуну?..»

Он лежал без сна под открытым окошком кибитки и слушал звуки ночного лагеря. Вот фыркнула лошадь у батарейной коновязи, двинула копытом по чему-то железному — ведро, должно быть, раззява дневальный не убрал. Вот простучали шаги с призвоном шпор — подполковник Киселевский прошел к себе от генерала. Кто-то сыплет сухой горох в посудину. Чего ночью-то? Верно, не спится солдату, справляется исподволь в наряд идти. А вот и говор слышен. Тоже не спят, верно, вышли покурить у палатки.

— Не так хворость их доводит, как тоска. Что тут человеку видно? Красная земля голая — ни травинки, ни деревца. Что за страна такая, сколь время дождя не бывало.

— Два месяца считай, с самой Голой пристани, — отозвался второй голос.

— Вот и оно. Название тоже не зрящее — Голая приставь. И заметь, места проклятущие — утренней росы и той нету… Эк ведь, забыл днем кирку отбить, затупилась прошлый раз…

— Неужто без гробов кладете?

— А где тесу возьмешь? Бор целый на гроба известь бы надо.

— Хоть бы штурма скорей…

— Уж оно как пить дать меньшим бы народом обошлось…

«Вот он наряд какой — могилы за тылом армии копать, — соображал Сергей. — В гошпиталях, сказывают, ужас сколько народу мрет от поносов и лихорадки».

Приехав на другой день в последний раз переночевать в кибитке, Осип, захлебываясь, рассказывал о занятиях светлейшего. Сейчас он деятелен и весел — встает рано, работает с Поповым, с интендантом Фалеевым, с генералом Меллером, принимает знатных иностранцев, которые пишут своим дворам об осаде, потом переводит на русский язык историю католической церкви какого-то французского аббата, наконец каждый день многолюдный ужин, фейерверк, танцы… Удивительный человек!..

И лишь улегшись в постель, Осип сказал, что нынче пришло известие — Швеция объявила нам войну и светлейший очень рассердился, оттого что Балтийский флот, который должен был идти на подмогу Черноморскому, теперь останется защищать Петербург.

— Помилуй, что флот! Всей России придется теперь сражаться на две стороны! — сказал Сергей. — И нашей армии будут меньше отпускать денег, вооружения, пополнения людьми.

— Светлейшему меньше чего-то отпускать! — воскликнул Осип. — Ты его не знаешь! Чего захочет, то и требует у царицы. Знаешь, сколько ему одних столовых присылают? Сто тысяч рублей…

Настоящее боевое крещение. Потеря бугских егерей. Снова майор Иванов

Батарея, которую осматривал Потемкин, теперь непрерывно била по крепости, и не раз там показывались пожары. За следующую неделю по всему кольцу обложения в версте от цели построили еще шесть сильных батарей, вооруженных тяжелыми пушками. Сказывали, что, по мнению светлейшего, огонь их должен заставить гарнизон пойти на капитуляцию. Но пока турки отвечали частыми орудийными выстрелами, и перебежчики доносили будто готовится большая вылазка.

18 августа два батальона Бугского корпуса стояли в прикрытии у ближней батареи. Сергей отправился с ними — хотел посмотреть поближе, как стреляют тяжелые орудия. Подъезжая, увидел, что перед резервом прикрытия разбивают маленькую палатку. Значит, и генерал будет с батальонами. Разожгли костры под артельными котлами, стали варить кашу, а пока, кому можно и кто сыскал тень, сунулись подремать — всех сморил солнцепек. Побывав в цепи у приятелей-офицеров, Сергей около полудня направился на батарею. Проходя мимо, увидел, что Кутузов в палатке что-то пишет у складного столика, — вот кто времени не теряет. Артиллеристы пригласили Непейцына пообедать. Только расселись под полотняным навесом, как где-то щелкнул ружейный выстрел, за ним еще и еще, и вся цепь перед батареей затрещала короткими сухими звуками. Артиллеристы бросились к брустверу. В поле перед Очаковом показались турки. Их колонна вытекала из ворот крепости, скрывалась из глаз и вновь появлялась уже гораздо ближе, из западного отрога той балки, около которой две недели назад на турецком кладбище Сергея обстреляли из ретраншемента.

С батареи было отчетливо видно, как плотный строй турецких пехотинцев ломит наших, как сбегаются из цепи на подмогу к своим егеря. Но турки все накоплялись перед балкой, расширяли фронт и медленно, но непрерывно двигались к батарее. Их было много, в балку со стороны крепости все текли и текли пешие и конные отряды, над которыми колыхались знамена и бунчуки.

— Уже больше тысячи вывели, нехристи! — сказал сзади Непейцына спокойный знакомый голос, и, оглянувшись, он увидел генерала Кутузова. Держа обеими руками подзорную трубу, он смотрел в поле. Потом опустил ее и обернулся к адъютанту: — Беги, голубчик, к резервным ротам, веди на подмогу, вон где главная свалка. А вы, майор, — отнесся он к командиру батареи, — велите ударить гранатами по ихнему хвосту, что в балку спущается.

— Уже приказал то самое, ваше превосходительство.

— Тебе же, дружок, — обратился Кутузов к Сергею, — надобно скакать в наш лагерь, приказать командирам остатних батальонов со всеми людьми, какие есть не в карауле, скорее сюда выступать.

Тут, оглушая их, грохнуло первое орудие, за ним пошли палить остальные, земля под Непейцыным задрожала. Генерал махнул рукой — скорее, мол. И он побежал с батареи.

Непрерывно шпоря лошадь, Сергей доскакал до лагеря. Через минуту горнисты заиграли тревогу, и егеря стали выскакивать из палаток, натягивая сапоги, куртки, накидывая через плечо патронташи.

— Может, и нам хоть с двумя трехфунтовыми поскакать? — сказал капитан Мосеев. — Так-то будто чужие смотрим…

— А лошади разве не все на пастбище, Василий Михайлович?

— На две-то наберем из слабых, что на овсе оставлены.

— Да, хорошо бы картечью их огреть. — сказал Непейцын, которому вдруг представилось, как от турецкого кладбища можно навести пушку на бегущих по другому отрогу балки. — Я и место там знаю, откуда их как траву косить станем.

Мосеев с минуту смотрел в землю и вдруг слегка толкнул Сергея в грудь:

— А попробуем, сват!.. Эй, Пиленко, скричи ездовых к третьему и четвертому! Да не беги как угорелый, а слушай. Выбирай коней, которых хоть не далече, но гнать можно. Ступай к пушкам, Сергей Васильич. Я обуюсь да саблю подцеплю.

Когда орудия вынеслись на равнину, фронт боя еще раздался вширь. Видно, турков не пустили прорваться к батарее, но и сбросить их обратно в балку не удалилось.

— Вправо бери! — командовал Непейцын, скакавший рядом с передним уносом своего всегдашнего третьего орудия, и, огибал поле, новел к знакомому отрогу балки.

Там на краю кладбища они развернутся да так шпарнут по другому склону картечью… Но что ж это?! До кладбища не осталось и полверсты, а за памятниками вдруг замелькали чалмы, клинки, бараньи шапки.

— Стой! Стой! Назад!.. Орудие направо кругом!.. Вон они, проклятые! — кричал Сергей, охваченный ужасом, что завел пушки без прикрытия прямо на врага. — Поспеют ли развернуться? Ох, господи!..

— Слушай команду! С передков долой! — раздался рядом ровный голос Мосеева. — Пиленко, наводи! Дергачев, готовь второй заряд!.. Не бойсь, ребята, егеря выручат!

Оба орудия, успевшие развернуться по команде Сергея, теперь стояли жерлами к туркам, кучами вылезавшим из оврага, из-за памятников. Передние уже пробежали полдороги к артиллеристам.

— Третья… Пли! — скомандовал Василий Михайловлч.

Картечь ударила в самую гущу бежавших. Второй выстрел повалил еще десяток. Но остальные, прыгая через них, приближались. Номера слаженно быстро заряжали по второму разу.

— Если что — в тесаки, ребята! — крикнул Мосеев и сам рванул из ножен саблю. — А ну, третья…

«Загубил, загубил обе пушки и всех людей. Теперь только умереть! — весь похолодев, думал Непейцын. Пестро одетые, рослые, что-то кричавшие турки были совсем близко. — Хоть одного рубану!» — до боли стиснув рукоять, он обнажил клинок.

Широкоскулый бомбардир Пиленко окровавленной рукой поднес пальник к затравке третьего орудия.

Ух! — рвануло по туркам.

Ух! — рявкнуло за ним и четвертое…

И вдруг всех бегущих вперед и падающих турок разом закрыли холщовые куртки егерей. Сергей не сразу понял, что случилось. Потом перевел дыхание: «Вот счастье-то! Откуда вдруг?..»

— На передки! Направо кругом! За туркой! — уже командовал Мосеев. — Ездовые, в плети! Пиленко, станови на край, бей по балке.

С хрустом ломаются вывернутые из земли камни, увенчанные чалмами, артиллеристы налегают плечом, толкают вперед пушки. Установили над оврагом, заряжают, ударили по тому склону, где карабкаются, убегая, враги, волочат огромное зеленое знамя.

— Не любишь? — кричит, торжествуя, Мосеев. — А ну, Сергей Васильевич, дай им еще изюму!..

— Василий Михайлович, из ретраншемента по нам сейчас стрелять станут, — говорит командир егерской роты.

— И то! — отзывается капитан. — Отставь, ребята! Откатывай на запряжку! Да навались, Дергачев, ленивый черт, я тебя ужо! Сергей Васильевич, не поднимай колесо, надорвешься. Хобот выше, не волочить! Береги лафет, ребята, — не своя задница!

Уф! Откатили, подцепили на передки, отъехали на рысях. Все целы… И в самое время. Гранаты, круша памятники, запрыгали по кладбищу, с воем разорвались, подняли пыль. Слабо посвистывают на излете ружейные пули. Опоздали, голубушки…

— Ох, спасибо, душа, выручил! — говорил Мосеев егерскому офицеру, обнимая его с седла за шею. — Как тебя бог надоумил к нам бежать? А я гляжу…

— Не бог, Василий Михайлович, а генерал. Он с батареи углядел, что по сему отрогу турки в обход потянулись, сам ко мне подъехал и велел встретить. А тут вы уже им жару даете…

— Дали-таки! Вот Сергей Васильевич маневр придумал… Слышите, общий отбой играют. Загнали, значит, назад чертей.

По полю к батарее, где строем, где кучками, шли егеря, несли раненых, вели отбитых лошадей.

— А вон генералова коня ведут, ей-богу, — вгляделся Мосеев, — Ведь его чепрак зеленый с галуном?.. Ох, плохо, братцы, неужто Михайло Ларионовича задело? Скачите, Сергей Васильевич, узнайте. Вон и носилки, а рядом лекарь Бушман…

Теперь и Непейцын увидел, о чем говорил капитан. За одной из рот четверо солдат несли холщовые носилки. Около них шли несколько офицеров. Сзади егерь вел буланую кобылу Кутузова.

— В самую последнюю минуту, — рассказывал вполголоса один из офицеров, когда Сергей, спешившись, пошел рядом. — Все на батарее был, а тут к нам подъехал. Сам отбой приказал, коня уже поворачивает, и вдруг пуля — з-з-зык! И стал падать…

— Куда попало? — спросил Сергей, не решаясь задать прямой вопрос — ранен или убит генерал.

— Худо попало, в щеку вон тут, а вышла в шею под затылком. Я гляжу, у него вроде клюквинка на щеке приставшая, капелька крови сначала одна, — рассказывал офицер. — И удара не было слышно, только — з-з-зык! И стал падать. Я подхватил, да тяжел ведь. Едва удержал, пока подбежали. Ну, Петр Крестьяныч сразу. А он уж без памяти. Вот все плечо залило, из затылка текло.

Сергей отстал от носилок, сел верхом. Лекарь говорил офицерам:

— Невозможное не бывает. Он, конечно, более в память не войдет… Такая потеря! Обходительный, образованный, по-немецки со мной говорил, Клопштока наизусть читывал…

— Полно каркать, Петр Крестьяныч, ведь жив еще.

— Каркать! Когда выход пули около основания черепу…

Прежде чем отъехать, Сергей заглянул в носилки. Каштановые волосы с осыпавшейся пудрой, бескровный лоб, закрытый запавший глаз, горбинка носа, а ниже все в окровавленной повязке.

«Ежели доведется когда истинно полезное для России сделать…» — вспомнил он сказанное вечером Осипова празднества. Вот и конец всем надеждам… «Чудесная рана», — Верещагин говорил. Раз выжил чудом, второй чудом не выжить…

На другой день ездили на похороны егерей. Опять длинные шеренги босоногих покойников равнялись на красноватой сухой земле у неглубоких траншей. За месяц здесь выросла целая армия крестов. И под каждым лежали десятки людей.

«Как хорошо, что нет среди них погибших по моей вине!» — думал Сергей. И, когда ехали обратно, сказал Мосееву покаянно:

— Василий Михайлыч, а я ведь совсем струхнул, как увидел, что турки из оврага лезут…

— А я не струхнул? — отозвался тот. — Только по опытности сразу назад оглянулся — как отступать лучше? И тут подмогу бегущую увидел. Иногда и назад, выходит, глянуть надобно… Зато как ты по оврагу наводил — любо-дорого!

Непейцын посмотрел на капитана: не шутит?.. Ну и добряк. А в деле каков! Спокойствие, удаль, голос — откуда взялись?


…Наперекор уверениям всех осматривавших его медиков генерал Кутузов не умер. Через несколько дней его перевезли на хутор за Бугом, а оттуда, слышно было, отправили в Херсон.

Говорили, что отбитая егерями вылазка напугала возлюбленную светлейшего, княгиню Долгорукую, которая захотела уехать в Киев, но он обещал окружить главную квартиру сильной охраной. Может, поэтому Бугский корпус получил приказ перейти на правый фланг, к уничтоженному форштадту, — между крепостью и «Вавилоном».

Здесь жизнь Сергея во многом изменилась. Во-первых, Осип стал посещать брата почти каждый день, чтоб поспать после дежурства или бала, перекусить Филиной стряпни, просто чтобы пофорсить перед егерями красивым мундиром и рассказать новую проделку шута светлейшего, француза Массе. Во-вторых, кончились спокойные дни, занятые только обязанностями полевой службы и общением с товарищами. Охотников «подтянуть», сделать выговор, здесь, в соседстве ставки главнокомандующего, оказалось множество. И все пугали, что светлейший увидит, светлейший будет недоволен. Приказывали: вытяни по струнке палатки, смотри, чтоб солдаты одевались по форме, вели начищать орудийную медь, а лафеты и ящики окрась заново… Не было и прежней тишины. Кажется, круглые сутки со стороны главной квартиры доносились звуки оркестров, крик разносчиков, ржание лошадей, лай собак. Многие офицеры были рады такому соседству и вечерами отправлялись гулять по улицам из шатров и дощатых домиков. Заходили в трактиры, присаживались за игорные столы, возвращались «под мухой» и без копейки.

Непейцын не играл в карты, не искал знакомства с дамами, не любил трактирного гама. Сразу после перехода на новое место он надеялся, что хоть купание здесь будет лучше, ведь поблизости уж не лиман, а Черное море. Но целые дни у воды толкался народ, причаливали шлюпки с кораблей с офицерами, ехавшими «погулять», с курьерами от адмирала к светлейшему. Тут же выстроили обтянутые полотном купальни для приближенных князя Потемкина, а чуть дальше конюхи мыли экипажи и лошадей.

Единственное приятное, что случилось на новой стоянке, было возобновление знакомства с Михаилом Матвеевичем Ивановым. Как-то днем, будучи дежурным по батальону и обходя линейку, Непейцын увидел художника, проезжавшего шагом мимо лагеря, и едва узнал его. Иванов загорел до черноты, сильно похудел, на нем был выцветший мундир и холщовые рейтузы. Сзади казак вез складной стул, зонтик и еще какие-то принадлежности.

— Здравия желаю, господин майор! — крикнул Сергей.

— Здравствуйте, господин Цинцинат.

— Почему так меня зовете?

— Как же еще, раз предпочли скромную долю почестям?

— А вы откуда знаете? От брата, конечно?

— От него. И не жалеете?

— Пока нисколько. Далеко ль ездили?

— Рисовал крепость с батареи. Хотите поглядеть? Голощекин, веди лошадей на квартиру, я тут останусь.

Иванов слез с коня, вынул из седельной сумы оплетенный в кожу альбом и вошел с Сергеем в кибитку.

В альбоме оказалось множество акварелей: военные корабли, палатки, часовые, пушки, всадники, турки-перебежчики. Все в блеклых, мягких красках. Были и портретные зарисовки — светлейший у шатра, несколько генералов, княжий берейтор с белым конем.

— Заказал генерал Самойлов — светлейшего племянник — картину целую «Лагерь под Очаковом». Вот и делаю к ней наброски, — пояснил Иванов.

Среди других рисунков Сергей увидел кусок желобчатой мраморной колонны, лежащей в траве, рядом на черном фоне фигурка танцовщицы в развевающемся платье, с дудочкой у губ. И тут же обрывистый песчаный берег над прозрачной водой.

— Вот то место на Буге, про которое когда-то говорили, — сказал художник, — Я недавно провел там два дня. Танцовщица с обломка греческой вазы срисована, который там нашел.

— А у меня монета есть, тоже древняя. — Сергей достал из кармана подарок Николы, который всегда носил с собой.

— Но вы заметили, что она принадлежала тому самому городу, про который рассказываю? — спросил Иванов. — Видите, надпись греческая OLBIO. Значит, там и монету чеканили — вот какой город богатый был. А теперь пустота, тишина. Собираюсь опять туда на денек порисовать и просто посидеть на берегу. Верите ли, водопровод еще журчит, что греки когда-то провели. Сидишь над рекой, а вода бежит да бежит по желобу, что вдоль улицы, теперь исчезнувшей, проложили две тысячи лет назад…

— Вот бы и мне с вами поехать! — вздохнул Сергей.

— За чем же дело? Неужто на три дня не отпустят?

— Спрошусь завтра, когда дежурство сдам. Ох, забыл, простите, что должен в обход по лагерю снова идти…

В дверях кибитки Филя сказал Непейцыну:

— Может, их высокоблагородие откушают у нас? Щи, баранина, каша есть, квас…

Иванов остался обедать, и за столом они окончательно условились о поездке на Буг.

На месте древнего города. Королева Осипа. Шальное ядро. Ложная тревога

Поехали в тарантасе с Фомой — кучером. Сзади рысил казак, вестовой Иванова. Когда за городком главной квартиры свернули на зады лагеря, Сергей увидел, что, кроме кладбища которое знал близ лимана, существуют еще два, и не меньших, с сотнями крестов.

— Страшно как-то, — сказал он, — там музыка, танцы, наряды, а тут могилы постепенно наш лагерь сплошной дугой охватывают. Никак, скоро в них больше солдат будет, чем в полках…

Когда миновали кресты и надели шляпы, художник заговорил:

— Древние римляне вместо «Они умерли» говорили: «Они жили». Насколько правильнее! Ведь каждый здесь легший, идя под Очаков, думал, чувствовал, надеялся… Светлейший, людей жалеючи, на штурм не решается, а Суворов, сказывают, заметил, что этакое человеколюбие оборачивается бесчеловечностью, раз штурм самый кровопролитный менее жертв приносит, нежели многомесячное стояние при плохой воде и скудной пище.

— А сдадутся турки без штурма, Михайло Матвеевич?

— Я человек не военный, но думаю, что разве артиллерия доймет с новых батарей. Так опять же, сумеют ли подвоз зарядов наладить наши мудрецы? А продовольствия, перебежчики сказывают, там на три года хватит, колодцы отличные, гарнизон отборный, — чего им сдаваться спешить?

— Почему же тогда не послушать Суворова, не штурмовать сейчас же?

— Прямы вы больно, ваше благородие, — усмехнулся Иванов. — По уму и доброте князь Потемкин вельможа истинно редкостный. Он и вправду солдат жалеет. Но охота полководцем прославиться все осиливает. Да еще вокруг иностранцами пруд пруди — принц де Линь от австрийского двора, волонтеры разные, «корреспонденты», графы, бароны, французы, немцы. И все своим монархам депеши строчат. Бот и не может светлейший по чужому совету поступить.

Теперь ехали той дорогой вдоль берега лимана, которой к Очакову шли бугские егеря, Пустынная и пыльная, она вилась по окраине уже начисто сожженной солнцем степи.

— Интересно, шла ли здесь дорога при турках или только наши войска ее протоптали? — сказал Сергей.

— Полагаю, что шла, и доказательство тому несколько далее представлю, — ответил Иванов. — В сем краю по деревням татары, турки, русские жили и в Очаков постоянно езжали. Там, сказывают, гостиный двор огромный, каменных лавок больше ста.

— Какие же русские тут жить могли? — удивился Непейцын.

— Жили, и сейчас еще несколько семей осталось — уехать в Турцию не поспели, сил не хватило, старики. Бежавших при Петре донских казаков здесь турки поселили.

— А с чего они бежали?

— Бунт на Дону тогда был, едва целой армией усмирили. Часть бунтовщиков и ушла за границу. «Булавинский бунт» назывался — по вожаку, Кондрату Булавину. Слыхали?

— Нет. Про пугачевский слышал…

— И про разинский, наверно, тоже?

— Да, немножко.

— А было бунтов много. Но таких счастливцев, чтоб от царской расправы ускользнули на чужбину, немного найдется. Вроде как гугеноты в Англии, Нидерландах или в Германии.

— А кто такие гугеноты, Михайло Матвеевич, я ведь не помню.

Так, проезжая по берегу Буга и закусывая в полдень в балке, Сергей услышал главы из истории Франции — о Варфоломеевской ночи и Нантском эдикте, о которых в корпусе говорили два слова.

Вскоре после привала казак, маячивший впереди, подъехал к тарантасу.

— Тут, никак, ваше высокоблагородие, обломка та увязла, — доложил он Иванову.

Художник обернулся к Сергею:

— Помните, в альбоме моем колонна лежит на траве? Так она здесь. Постой-ка малость, Фома.

Сошли с дороги и шагах в тридцати, на скате балки, увидели то, что было зарисовано.

— Как же она сюда попала? — спросил Сергей.

— Сие и есть доказательство, что дорога проложена издавна. Очаков стоит триста лет, и ездят, значит, столько же. Стены крепости, здания, памятники на кладбищах — все из камней, что служили грекам и римлянам. Часть везли плотами и лодками по Бугу, другую — на арбах. Здесь арба подломилась, а может, осенью сползла по мокроте на откос, и мрамор с нее свалился.

— Так и таскали камни с места на место? Одно разрушали, другое строили? — сказал Сергей.

— А что же? Вот в Севастополе, моряки мне сказывали, город и порт строят из камней греческого Херсонеса, что там рядом стоял. Может, еще на наших глазах Очаков запустеет, и станут из него ольвийские камни куда-то в третье место возить.

Около четырех часов доехали до деревеньки. Хаты стояли без окон и дверей. Плетней не было и в помине, скота и птицы не влдно. Только одичалые собаки издали облаяли проезжих. Потом из одной хатенки вышла старуха в черном сарафане, посмотрела из-под руки на тарантас и поплелась обратно.

— Вот и Парутино, деревня некрасовцев — тех самых беглых казаков, — сказал Иванов. — Они так оттого себя именуют, что атаман, который с Дона их в Турцию увел, Некрасой прозывался… А вон и место открывается, где когда-то Ольвия стояла..

Сергей был разочарован. Берег как берег. Ничего, кроме уходящего на пригорок поля. Дрожат под ветром сухие травы.

— Пусть наши молодцы здесь лагерь разобьют да ужин готовят, — решил художник, вылезая из тарантаса. — А мы пройдемся к реке.

Взошли на пригорок, весь покрытый ямами разной величины, поросший редкой травой. Слева открылся голубой Буг, такой здесь широкий, что на той стороне хаты казались белыми пятнышками.

— Тут и стоял город, — обвел рукой вокруг Иванов. — И место самое удобное для торговли. От моря дорога водой широкая и гавань спокойная. А выше, — он обернулся и указал Сергею на две хорошо видные песчаные косы, входившие в реку с обоих берегов, — лучшая, переправа в тот край, в котором скифы-кочевники жили, первые покупатели здешних товаров.

— Кажись, и наш корпус тут переправлялся, — сказал Непейцын.

— Конечно, — подтвердил художник. — А колдобины сии от выбранных турками камней остались. — Он всмотрелся в откос ямы, около которой стоял. — Хотите обломок греческой посудины посмотреть? — Иванов спрыгнул вниз и, вытащив из песка, протянул Сергею черепок, выпуклая сторона которого была черная, глянцевитая. — Какой лак умели делать! Двадцать веков прошло, а он не тускнеет и нонешние мастера секрета его не постигли. А вот частица расписной вазы. — Он протянул Непейцыну второй черепок; на красновато-рыжем фоне была изображена конская голова с остриженной щеткой гривой и рука, держащая ее под уздцы. — Сколько в земле лежит, мокнет, а все как вчера рисовано… Ну, дайте руку, тащите меня, и пойдем на мое любимое место.

Прошли ближе к берегу. Михайло Матвеевич несколько раз приостанавливался, прислушивался. Наконец привел Сергея к одной из ямок. В ее стенке торчала плоско лежащая каменная плита с грубо вытесанным желобом, и по нему бежала прозрачная вода, падая непрерывным рядом капель на другой камень, на самом дне ямы.

Иванов сел на землю и поднял руку к Сергею: молчи, мол, и слушай. Лицо у него сделалось такое счастливое, просветленное, какого Непейцын не видывал еще ни разу.

— Хорошо? — спросил он через несколько минут.

— Очень, — кивнул Сергей, севший рядом. И, подумав, добавил: — Оттого, наверно, особенно хорошо, что после лагерной суеты в тишь приехали. А вам еще шумнее в главной-то квартире.

— Да, у нас вроде торжища какого-то, — согласился Иванов. — Все чего-то урвать норовят: один — орденок, другой — наслаждения, а больше всего — денег…

— Уж и все! Вы, к примеру, Михайло Матвеевич, ничего такого не добиваетесь…

— Я? А права рисовать пейзажи, путешествуя с армией и получая майорское жалованье? Но в расплату отравленным воздухом дышу, который вокруг властителей образуется. Часто Софокловы стихи поминаю:

Кто за порог дворца отважится ступить,

Тот с вольностью простись — рабом ему здесь быть…

Однако, раз мы сюда приехали, давайте любоваться и слушать…

На месте древней Ольвии провели три дня. Иванов рисовал, а Сергей то сидел около, следя за движениями кисточки, то бродил под берегом по узкой полоске шуршащих мелких ракушек, перебирая обломки посуды, осыпавшиеся в воде вместе с подмытыми рекой пластами грунта. И по нескольку раз в день оба купались. Да, под водой явственно виднелись занесенные песком стены, ступени пристани. Буг постепенно поглощал останки Ольвии.

В эти тихие дни куда-то отошло все, что занимало Непейцына последние месяцы. Все, кроме Сони. Где она? Вспоминает ли?..

Когда, возвращаясь, въехали в черту лагеря, он показался еще более скученным, зловонным, шумным, а люди еще бледнее и изможденней. Обрадованный Филя после первых приветствий сказал:

— Вчерась Осип Васильевич заезжали. Покушали, что случилось, и когда обратно будете, спрашивали.

Вечером, когда Сергей, возвращаясь от капитана Мосеева, подходил к кибитке, его догнал ехавший верхом Осип. Соскочив с высокого вороного жеребца и бросив повод Филе, он обнял брата.

— Иванов сказывал, что ты доволен поездкой остался.

— Да, место удивительное! — И Сергей с увлечением стал описывать, что увидел и узнал за эти дни.

Осип слушал, казалось, внимательно, но, когда брат закончил словами: «И как там тихо, какой покой…», он подхватил весело:

— А мне пока менее всего надобно тишины да покоя! — и рассмеялся звонко и счастливо. — Сверх того, что имею, только денег не хватает. Нет ли у тебя сотни-другой? Как матушка пришлет, сразу отдам.

— Сотню — пожалуй, а больше нет, — сказал Сергей. — Но объясни сначала, на что. Опять в карты продулся?

— Карт в руки не беру, а в кирасиры перевожусь, форму новую заводить надо. Видал, какого коня у князя Любецкого купил?

— Да помилуй, ты только обмундировался. Не все ли равно, в каком мундире при светлейшем служить — в синем или в белом?

— Не мне вовсе того захотелось, — сказал Осип и вдруг, багрово покраснев, опустил глаза. А когда снова поднял их на брата, то весь загорелся, заискрился небывалым оживлением. — Одним словом, светлейший уже приказал перевесть меня в свои кирасиры, — продолжал Осип, — и мне надобно денег достать.

— Сотню — пожалуй, а больше нет, — сказал Сергей, — Поужинаешь со мной? — спросил он, видя, что брат встает.

— Поужинаю, если Филька скоро соберет, но до того покупку тульскую достану, — ответил Осип, шаря под своей прежней постелью.

— Сыскалась-таки королева? — сказал Сергей и подумал. «Вот откуда краска в лице и свет в глазах…»

— Сыскалась! — ответил Осип, выпрямляясь, со сверкающей стальными гранями скамейкой в руках. И добавил: — Во сто раз красивей была бы безделка сия — и то недостойна ее ножки покоить!

То, что несколько дней спустя Сергей узнал от Иванова о «предмете» Осипа, совсем его не порадовало В главной квартире, оказывается, многие заметили, что корнет Непейцын влюблен в двадцатипятилетнюю генеральшу Самойлову, жену весьма покладистого племянника князя Потемкина. Единственное достоинство ее, по словам художника, заключалось в красоте.

— Пустая, кокетливая, алчная мадама, — заключил Михайло Матвеевич.

— И опять я ничего сделать не могу, — сокрушался Сергей. — Или не надо было денег давать? Так разве тут ростовщиков нет?

Наступил сентябрь, ночи стали холодными, солдаты дрогли в палатках. Начали строить землянки, складывать в них печурки. Но топливо было редкостью. Лепили кизяки из соломы и навоза, но и соломы было в обрез, она шла на корм лошадям.

С людским довольствием тоже стало хуже. Пригнанный за армией скот давно съели, как и тех волов, что везли сухари, крупу, муку. Кормить их было нечем, а начальству казалось, что до сдачи крепости должно хватить того, что подвезли летом.

Проходил третий месяц осады, а турки и не думали сдаваться. По словам перебежчиков, настроение в Очакове было бодрое. Правда, за недостачей фуража стали есть лошадей, но магометанам от того одно удовольствие, а прочих запасов хватало. На бомбардировки отвечали выстрелами, тушили пожары, делали ночные вылазки, чтоб разрушить наши батареи, хоти это редко удавалось.

В конце сентября пушки Бугского корпуса поставили наконец на новую батарею перед правым флангом, и для Непейцына началась настоящая артиллерийская служба. Капитан Мосеев разделил офицеров на две смены, так что сутки отдежурил — сутки свободен. А если турки не больно тревожили, то отпускал и ночевать в лагерь, сам бессменно оставаясь около орудии.

В октябре под Очаков прибыла еще артиллерия, вызванная светлейшим из тыла. Этим все были довольны — коли не штурмовать, так хоть побольше громить крепость. Сергея же радовало, что со своей ротой пришел и тотчас разыскал ею Вася Костенецкий.

— Хорошо, брат, у тебя. Чисто и лишнего ничего нету, — говорил великан, оглядывая кибитку. — Такого слуги, как Филя, ей-ей, второго не сыскать. Сидишь, ровно у отца на хуторе…

Вскоре к Непейцыну пожаловал и еще один корпусной приятель. Курьером в главную квартиру из Петербурга прискакал Андрей Криштафович. Ему повезло: сразу после выпуска ходил с генералом Текелием за Кубань, «понюхал пороху» и получил чин подпоручика, потом был командирован за имуществом в Петербург, там заболел и зимовал, а когда поправился, то участвовал в боях со шведами и произведен в поручики. Теперь по собственной просьбе отправился под Очаков, где надеялся выйти в капитаны.

Рассудительный, неторопливый в движениях, Андрей говорил чуть покровительственно:

— Застряла у вас осада. Сказывают, фельдмаршал Румянцев осадой Трои ее называет. Мы шведов на суше и на море разбить поспели, а вы все штурмовать собираетесь. Зима туркам не страшна, а нам в палатках не сладко придется.

Да, зима приближалась. На ночь Филя кутал Сергея двумя одеялами, а сам спал под тулупом Только Костенецкий, которому всегда было жарко, оставаясь ночевать, покрывался одной епанчой.

Но дни стояли еще солнечные и ясные. 1 октября Сергей дежурил на батарее, когда от главной квартиры показалась кавалькада — ехал светлейший со свитой. На этот раз Потемкин был в полном фельдмаршальском мундире, расшитом золотом по воротнику, обшлагам, бортам, по швам рукавов и спины. Ордена, звезды, пуговицы, шляпа — все сверкало бриллиантами. Восточное седло и уздечка горели на солнце нарядной отделкой. Свита была тоже в парадных мундирах и на богато убранных лошадях. А сзади, как и в прошлый раз, шел эскадрон кирасир. И, конечно, турки тотчас открыли огонь по заманчивой, не спеша двигавшейся цели. Счастье, что наводчики у них были плохие. Ядро за ядром ложились за эскадроном, и Сергей видел, как лошадь ехавшего в замке одинокого кирасира поджимала зад, рвалась вперед, а он осаживал ее и заставлял идти на должной дистанции к последней шеренге.

— И зачем фортуну дразнить? — сказал капитан Мосеев. — Пристреляются и накроют. А толк какой от такой проездки? Только карахтером щегольнуть. Хорошо, коли подлеца убьют, а может, и праведника. Аль нет таких ноне, Сергей Васильевич?

— Позвольте, Василий Михайлович, я спущусь, может, брата увижу, — сказал Сергей и сбежал к дороге по земляной лесенке.

И действительно увидел Осипа. Он ехал не в строю кирасир, а в свите, довольно близко от светлейшего, наверно, как дежурный ординарец. Приближаясь к батарее, Потемкин перевел коня на шаг, что-то рассказывая бывшему рядом генералу в иностранном мундире. В Очакове ударил очередной пушечный выстрел, густо жужжа, пропела, приближаясь, граната и вдруг ухнула сбоку от штаба, в расстоянии не более сажени, завертелась волчком, вздымая песок, и с треском лопнула, рассыпав свистящие осколки. Непейцын зажмурил глаза и, присев, закрыл лицо руками. Кто-то совсем близко вскрикнул и застонал, жалобно-тонко заржала лошадь. Сергей вскочил. Екатеринославский губернатор генерал Синельников, ехавший недалеко от светлейшего, лежал на земле. Лошадь его с распоротым брюхом попыталась встать на передние ноги и вновь грянулась оземь. Отскакавшие в стороны всадники штаба возвращались на прежние места. Только Потемкин, генерал Меллер и Осип удержали коней там, где застало их упавшее ядро.

— Ну, Иван Максимович, пришла, видео, твоя череда отчет верный давать, — сказал светлейший, глядя на пятно крови расползавшееся под раненым. Потом приказал: — К Стаге скорей отнесть!..

— На батарее! Носилки давай! — кричали офицеры свиты.

Несколько человек спешились и окружили Синельникова.



Потемкин снял шляпу, перекрестился и тронул коня. За ним поехали штабные и кирасиры, объезжая лежавшего на земле генерала. И все, кто только что сошли с лошадей, чтоб выказаться сострадательными перед светлейшим, поспешно отвернулись от умиравшего и устремились за своим владыкой. Только пожилой штаб-офицер да Осип остались около него.

Когда уже не стонавшего Синельникова уложили на носилки и понесли в сторону главной квартиры, заметно побледневший Осип подошел к брату, ведя в поводу коня.

— Крови, что ли, видеть не можешь? — спросил Сергей.

— Не то. Представь, вчерась я к нему от светлейшею с запиской ездил. Вхожу, а его живописец малюет. Прочел и виват закричал. Государыня его звездой за поставку продовольствия наградила. И тотчас живописцу «Ты ее здесь вот изобрази», — на грудь показывает. Все одно к одному: звезда — за то, что на солдатских харчах богател, и портрет хвастовской — сзади крепость, дым, всадники. А смерть-то вот она! Суета сует, тлен. Ну, прощай… — Осип сел на вороного и поскакал догонять кавалькаду, провожаемую выстрелами турок.

Откуда-то набежал тощий взъерошенный пес и припал к брюху издохшей лошади Синельникова.

— Я тебя! — крикнул Сергей и, подобрав камень, бросил в собаку.

Та взвизгнула от боли, потом заворчала и снова сунулась к ране, судорожно глотая и давясь от жадности.

Сергей пошел на батарею, раздумывая: «Синельников, сказывали, казнокрад первый был, а князь его к звезде представил. Говорили еще — сам светлейший через Синельникова съестное из белорусских вотчин своих в армию сбывал за великие барыши. Или врут? Куда ему деньги еще?.. Хоть бы Осипа вразумило, что нонче видел. Тоже рядом со смертью за мишурой гонится. Да навряд ли, раз «королева» его примешалась».

Синельников умер на второй день, несмотря на операцию, сделанную ему знаменитым штаб-лекарем Стаге. Это стало сразу известно по лагерю, и Сергей удивился, когда вечером услышал бальную музыку, несущуюся из главной квартиры.

— Что там нынче, не знаете, господа? — спросил он егерских офицеров, слушавших звуки гавота, сидя у одной из палаток.

— Как же! Праздник великий — рождение княгини Долгоруковой, — насмешливо ответил один. — Салют готовится, фейерверк.

— Так неудобно ведь, Синельников нонче помер…

— А им что? Но и то сказать: по такой каналье одно веселое играть надобно, радоваться, что больше воровать не станет.

Вскоре к Сергею пришел Криштафович.

— Видал Осипа сейчас, — сказал он. — На бал направился. Фу-ты ну-ты, ножки гнуты! Белый весь, как, бывало, Мертич наш, Мельник. Чулки шелковые, голова в пудре, по колету двойной галун. И до чего же красив, шельма, правду сказать! Ну ничего, скоро праздные сии букашки от холода начнут расползаться.

— А ты думаешь, от того может что измениться?..

— Может, — кивнул Андрей. — Без иностранной и дамской кумпаний, которые нонче его с утра до вечера развлекают, полководец наш скорей на штурм отважится — делать больше нечего будет.

— Умно господин поручик вещает, — сказал вошедший в кибитку Костенецкий. — А как только трутни разлетятся, солдатишки ихние притоны по доскам растащат да на землянки и прочее полезное пустят. Ведь скоро и я под попоной одной спать не захочу.

Прошло часа два в болтовне. Филя подал ужин — неизменную баранину, сбитень, сухари — и убрал немногое, что осталось. Гости собирались уходить, когда кошма, служившая дверью, стремительно поднялась, и вошел Осип. Он был в бальном костюме, как описал его Андрей, — весь белый, кроме шляпы с султаном и лаковых туфель. И, несмотря на холодный вечер, без епанчи.

— Бал отменен? — спросил Криштафович и, прислушиваясь, недоуменно добавил: — Да нет, играют…

— Есть хочешь? — Сергей подвинулся на скамье.

Осип внимательно взглянул на Андрея и Васю:

— Кто из вас, господа, согласится завтра быть моим секундантом?

— Фу-ты, черт! — привскочил Костенецкий.

— С кем драться будешь? — деловито спросил Криштафович.

— С сербом одним, с Неранжичем.

— С полковником? — спросил Сергей.

— С ротмистром, братом того младшим…

— А за что?

— Они думали прошлую весну меня запугать, чтоб я на их сестре вдовой женился, которая средь других кавалеров мне преимущество оказала и себе в мужья своей волей выбрала…

— А сколько ей годков? — перебил Костенецкий.

— Двадцать один, кажись, но не в годах дело. А не могу я позволить себя принуждать. И сегодня снова грубости при обществе…

— Ну что же… — встал из-за стола Костенецкий. Протянув длинную руку, он снял с гвоздя на столбе саблю и начал ее пристегивать: — Не случалось бывать секундантом, но ежели надобно…

— Постой, Вася, — поднял палец Криштафович, — а ведомо ли спорщикам, что прошедший год государыня издала манифест супротив дуэлей, велела наказывать за раны, увечья и паче убийства наравне с учиненными в запальчивости, сиречь ссылкой в Сибирь.

— Мне такое не ведомо, — упрямо склонил голову Осип. — И притом не я зачинщик… Или мне, по-твоему, к аудитору бежать да кляузу на Неранжича царапать, на тот манифест ссылаясь?

— Нет, я того не говорю. — Криштафович встал и тоже пристегнул саблю. — Прости, Вася, но я политичней тебя. Позволь, схожу, попробую серба урезонить. А уж ежели не выйдет, будем жребий тянуть, кому с Осипом завтра идти.

— Все равно я сейчас с вами пойду, — сказал Костенецкий. — А ты, Славянин, не ходи.

— Да, ты не ходи, — подтвердил Осип. — Вот, скажут, брата старшего на заступу привел. Я и сам сумею, поверь.

— Осип, только прошу, не горячись.

— Да не могу я позволить дерзости мне при дамах делать…

Сергей недолго оставался один. Послышались шаги, в кибитку вошел Иванов. И он был в свежем мундире, в чулках и башмаках.

— Пришел вас успокоить, — еще не скинув епанчи, сказал он. — Дуэли не будет.

— Помирили их?

— Нет, но кто-то сказал светлейшему, он очень разгневался, даже карты бросил и велел позвать обоих. Сыскали только Неранжича. Князь его разбранил и сказал, что не потерпит того в своей армии, да еще при осаде, грозил разжалованием.

В этот вечер в кибитке Непейцына засиделись три юных офицера и пожилой художник. Филя еще раз грел воду для сбитня, и пили его под аккомпанемент долетавшей до лагеря бальной музыки.

Бабочки разлетаются. Угрозы не подействовали

Предсказанное Криштафовичем началось через несколько дней. По ночам завернули холода, днем задул пронзительный ветер, и карета за каретой в сопровождении тарантасов и телег потянулись из праздничного городка, построенного летом около главной квартиры. Сиятельные и превосходительные дамы с крепостной челядью, иностранцы с щеголями камердинерами и берейторами, ведшими лошадей в попонах с гербами, музыканты и кухмистеры, актеры, торговцы, шулера и мозольные операторы — все, кого привлекла сюда жажда приключений или выгоды, поспешно покидали лагерь.

Прав оказался и Костенецкий. Стоило опустеть хоромам, наскоро стороженным из жердей и досок, как они исчезали без следа. От павильонов, еще вчера убранных внутри коврами и шелком, а снаружи гирляндами зелени и транспарантами, к утру не оставалось ничего. Зато в ближних полках стучали топоры и земля летела из-под лопат — строились землянки с нарами и печками.

Передавали, будто некий генерал пожаловался светлейшему, что солдаты но ночам растаскивают постройки вокруг его ставки.

— А на что им беречь пустые курятники? — сказал Потемкин.

Когда же генерал заметил, что исчезают и мостки, постланные вдоль недавно существовавших улиц, и будет неудобно ходить в главную квартиру при дождях, князь ответил:

— Ваше превосходительство не дама, чтоб по мосточкам прохаживаться. Прошу ко мне с докладом верхом приезжать. А солдат пусть лишний раз обогреется да рубаху помоет.

Вскоре в Елисаветград отправились княжеские оркестр и капелла, заскрипели запряженные волами возы с походной библиотекой в две тысячи томов, с гардеробными сундуками, вмещавшими сотни шелковых и атласных кафтанов и камзолов, с парадными сервизами и свернутым шатром-галереей на полтораста пирующих. «Торжище» удовольствий, почестей и наживы, о котором на берегу Буга говорил Иванов, растаяло без следа за две недели.

В середине октября Осип, несколько дней не бывавший у брата, вошел в кибитку поздно вечером. Даже при свете нагоревшей свечи было видно, что он утомлен; от одежды пахло конем.

— Эй, Филька! Вели Фоме выводить Воронка, я его у коновязи бросил, — приказал Осип и, скинув епанчу, сел к столу.

— Откуда? — спросил Сергей, предполагая, что брат ездил с поручением светлейшего, и надеясь услышать штабные новости.

— Даму одну провожал, — ответил Осип. — В Херсон поехала, а там, отдохнувши, далее, в Петербург. Вчерашний день провел, кажись, на месте древнего города твоего. Там и простились…

— Красивое место, правда? — сказал Сергей, стараясь не смотреть в осунувшееся, расстроенное лицо брата.

— Ничего сейчас нет красивого. Ветер, холод, пустота. Только под берегом чуть укрыться можно. А хаты в деревне грязные, и проходившие солдаты всё растащили. Но мне хорошо было. Так хорошо, что прошу тебя, Сережа, если мне под Очаковом убитым быть, то похорони меня там. Не здесь, среди тысяч солдатни, изведенной поносом, а там, над Бугом. Знаешь, когда она уехала, я там еще несколько часов провел и очень представил, как летом под песню жаворонков, под шорох воли лежать буду. Помнишь, как у Плутарха:

На дивном месте твой лежит могильный холм.

Он будет путников приветствовать всегда…

Ведь по Бугу летом корабли, лодки плывут.

— Да полно тебе! — остановил старший брат.

— Ничего не полно. Тут верст двадцать пять, недалече везти. Обещаешь? — Он заглянул в глаза Сергею.

— Обещаю. Только давай лучше на новую встречу надеяться, а про смерть не говорить.

— Не стану больше, но помни, что обещал… Будь же здоров. — Осип поднялся. — Ноги разломило, как на первых уроках Моргуна.

— Да подожди, поужинаем. Ведь ты и коня велел выводить.

— Бог с ней, с едой. Главное я тебе сказал, и мыться скорей надо, чувствую — воняет, как от форейтора. Впрочем, теперь наплевать… — Осип накинул епанчу, нахлобучил шляпу и вышел.

Разговор взволновал Непейцына, он пошел следом. Но было так темно, что только услышал фырканье и удаляющийся шаг лошади.

В ближней палатке говорили два голоса:

— Коли обещался, дядя, то и сказывай…

— Теплей тебе, что ли, от сказки станет?

— Все не так дрогнешь, как слухаешь.

— Спать мне, парень, охота.

— Так ведь обещался. Ты хоть какую коротеньку скажи…

«Послушаю и спать пойду, — решил Сергей. — Из тех ли, что Ненила сказывала?..»

— Ну вот… Жил да был в своем царстве сильный царь, — начал сказочник. — Захотел он построить костяной дворец. Велел собрать со всего царства кости и покласть в ставок, чтоб размокли…

Прошло несколько минут в полном молчании.

— А дальше-то? — спросил первый, молодой голос.

— Вот они там и мокнут Как размокнут, то и рассказывать дале стану, а покуда спать не мешай…

Кто-то рассмеялся. Потом заговорил еще один солдат.

— В самый раз сказка, братцы. Под Очаковом и сбирать бы не пришлось. Костей наших тут не на один дворец хватит…

— Ну, завел, Егоров, панихиду! — сказал Жалобно первый..


А на другой день выпал снег и разом началась такая ранняя и крутая зима, что долго в народе особенно холодные зимы прозывали очаковскими. Только один раз растаял первый снег, будто нарочно, чтоб испортить дороги, по которым шли обозы с продовольствием, и снова завернули холода. Солдаты жестоко мерзли в выношенных куртках и епанчах, в стоптанных сапогах и кожаных касках. Вот когда хватились затребовать, из Кременчуга заготовленные там тулупы. На костры и топку печурок шло все что могло гореть: редкие кусты, деревья, запасные дышла казенных упряжек. Как-то ночью от кибитки Непейцыных беззвучно исчез вкопанный в землю столик. Солдаты жили впроголодь, последние пригнанные осенью отары овец были съедены, обозы с крупой и мукой застревали на размокших и замерзших дорогах, упряжные волы надрывались и дохли, не дойдя до Очакова. Вши заедали солдат, о стирке белья никто не думал, — разве попарить рубаху над костром. Больных стало пол-лагеря. В мерзлой земле, с великим трудом вырубали могилы.

Оскудела и офицерская еда. Криштафович и Костенецкий стеснялись приходить к Непейцыну в часы обеда и ужина. Сергей заметил это и уговаривал их есть — Филя сберег кой-какие запасы, и каши с салом бывало еще вволю. Уговаривал оставаться ночевать в своей кибитке — здесь было теплее, а главное, суше, чем в землянках, обложенных снегом. А потом Филя ухитрился сложить еще камелек из камней и глины, точь-в-точь как, уверял он, делают калмыки, и топил днем, открывая отдушину на верху кибитки.

Сергей по-прежнему через день дежурил на батарее, стрелял по городу, иногда видел, как там начинался пожар. Но больших повреждений крепостным стенам артиллерия причинить не могла.

— Только что спокою не даем, — говорил капитан Мосеев. — Однако, видать, артиллерийский запас у них не велик — редко отвечать стали, берегут…

Иногда на батарею приезжал майор Иванов и рисовал контуры очаковских укреплений, а то артиллеристов у пушек, брустверы, плетенные из ивняка «туры» и мешки, насыпанные землей. Он готовил материал для картины, заказанной самим светлейшим.

— Что изображать прикажет — самый штурм или капитуляцию, еще неведомо, — говорил художник, — но все этакое всюду сгодится. Притом мне надо за двоих рисовать. Часть набросков в Вену отправят, как светлейший в Очаков вступит. Приказал он подрядить тамошнего живописца Казанову большущие полотна писать об этой войне для дворца в Петербурге. Тот небось сюда не поедет…

— А почему вам, Михайло Матвеевич, самому большую картину не взяться писать? — спросил Непейцын.

— Потому, любезный друг, что я художник походный — привык карандашом и акварелью работать, а большую надо масляными красками писать, в просторной мастерской, да на месте сидючи в спокое полгода, а то и дольше. Мечтаю, конечно, о таком. Но и тогда, наверно, убитых да кровь писать не захотел бы. Оно, в Вене сидя, да никогда в натуре не видав, куда как легко…

Не каждый день заходивший к брату Осип был мрачен и молчалив, — видно, тосковал по своей королеве. Не стал веселей и получив от матушки семьсот рублей, которыми расплатился с долгами. В том же пакете, посланном на главную квартиру, были вложены двести рублей для Сергея и письмо от дяденьки. В нем говорилось, что в Луках и в Ступине все здоровы, чтобы берег себя и воздерживал Осипа от излишних трат, что служба в кирасирах не по их состоянию и что матушка для посылки ему запродала урожай будущего года. Сергей решил отложить такой разговор. Новых долгов Осип пока не сделает, и до переводов ли сейчас из полка в полк?..

Вечером в первых числах ноября Осип пришел к брату еще более нахмуренный, чем последнее время.

— Будут нынче у тебя Криштафович или Костенецкий? — спросил он.

— Не обещались. На что тебе?

— На то же, на что месяц назад надобны были…

— Неужто опять дуэль?

— Не кричи, сделай милость. Да, дуэль, послезавтра утром. И гляди, чтоб ни душа не знала. Которого убьют, того будто турки подстрелили. Место так выберем, чтоб похоже вышло.

— Но ведь светлейший запретил ему.

— В том и дело, что серб утверждает, будто одна дама по моему наущению просила князя вмешаться и тем спасти меня.

— Но ведь ты не говорил ей?..

— Конечно, не говорил, но допускаю, что, слышав грубости Неранжича, именно она могла сказать князю, потому что за меня боялась. А ежели так, то должен драться непременно…

— Полно, разве можно… — начал было Сергей.

— Да, можно! — закричал Осип. — И больше ничего не говори, миротворец! Я не такой добрый, как ты. Знаю, что убью его!

— За что поедешь в Сибирь и всю жизнь будешь мучиться.

— В Сибирь не пойду, ежели ты да секунданты будете молчать. И раскаиваться никогда не стану.

Разговор прервал приход Криштафовича. Выслушав, Андрей также попытался образумить Осипа. Но тот твердил свое и пригрозил позвать в секунданты кого-то из ординарцев светлейшего. В этот вечер Осип остался ночевать в кибитке. Когда Филя подоткнул им со всех сторон одеяла и епанчи, погасил свечу и улегся, Осип сказал, как показалось Сергею, с недобрым смешком:

— Не везет нам с тобой с сербами, или как их там, хорватами…

— Почему «нам»? То есть почему мне? — спросил Сергей.

— Ну как же, а Мертич-то разве не серб?

— Серб, кажись… Ну так что?

— Разве Криштафович тебе не сказал, как приехал?

— Чего не сказал? — спросил Сергей, чувствуя, как в душе поднимается страх чего-то неотвратимого.

— Гм, — прокашлялся Осип. — Гм… Да того, что… Э, черт его знает, может, я что и спутал. Завтра ужо спрошу…

Сергей мигом выскочил из постели и был около брата.

— Говори! — сказал он повелительно, весь содрогаясь то ли от холода, то ли от волнения. — Говори сейчас, что сделал Мертич. Все равно завтра узнаю.

— Да он будто женился на племяннице Верещагина, на Софье…

Сергей на ощупь пошел к постели, влез под одеяло и затих. Филя встал снова и укрыл его.

— Сережа! — сказал Осип через несколько минут.

Ответа не было.

— Сережа! — раздалось опять, уже растерянно и просительно.

— Да, нам с тобою с сербами и вправду не повезло, — сказал Сергей чужим, но твердым голосом.

Наутро он рано ушел на батарею и весь день был сам не свой. Клонило в сон — сомкнул глаза только перед рассветом — и ни о чем не мог думать, кроме дуэли Осипа, которую никак не отвратишь, и уже свершившегося несчастья — что Соня теперь жена Мертича, нельзя о ней больше думать. А ведь раньше и она о нем думала, он это знал наверное, чувствовал постоянно… В лагерь до сумерек не пошел, на людях казалось легче.

Дома Фома сказал, что Осип пообещал прийти ночевать, а сейчас дежурит при светлейшем. Через силу пообедав, Сергей прилег и закрылся епанчой. Спать теперь вовсе не хотелось, знобило. А как бы хорошо проснуться только завтра утром, когда Осип уже вернется после дуэли… Ох, вернется ли? Вдруг еще можно сделать, чтобы ее не было, а он лежит, как колода, и греется. Но что? Пойти к Неранжичу, попытаться урезонить, а если не удастся самому вызвать? Нет, все равно он будет сначала стреляться с Осипом. Да еще всем расскажет, что старший брат приходил вымаливать жизнь младшему. Может, идти к самому светлейшему? Он, наверно, отвратит завтрашний поединок, но тогда Осипа в штабе ославят трусом, за которого заступается то генеральша, то брат. Тоже нельзя. Могут только секунданты противников примирить, но разве Неранжич согласится?.. Значит, он, перед образом обещавши матушке беречь младшего брата, вот так и будет лежать под епанчой и допустит, чтоб Осип подвергся смертельной опасности только потому, что влюбился не в ту даму, в которую угодно господину Неранжичу?! Но что можно сделать? Хоть бы Андрей пришел, с ним посоветоваться!

Сергей едва дождался Криштафовича и с жаром выложил ему свои мысли.

— Сам о том же думаю и ничего придумать не могу, — сказал будущий секундант. — Не драться — нельзя. На всю жизнь пятно на имени. Про Неранжича, что узнал, не утешает. Упрямый, говорят, вспыльчив до бешенства. Чем такого урезонить? Одна надежда, что Осип стреляет хорошо. Эх, если б на шпагах!..

Андрей ушел, не дождавшись Осипа, а Сергей опять прилег, снявши только сапоги, укрылся и разом заснул, как провалился куда-то. Когда проснулся, уже рассветало.

— Не приходил Осип? — спросил Филю, убиравшего со стола.

— Были, вздремнули порядочно. А недавно уехали с Андреем Павлычем и вас будить запретили. Сам вернусь и разбужу, сказали. — Руки у Фили тряслись, звенели переставляемые чашки.

Сергей закрылся с головой и стал молиться. Потом обулся, накинул епанчу и вышел. Серый день наступал без зари. Падал снег. В лагере не видно было людей, все, кроме часовых, попрятались в землянки и балаганчики.

«Где они могут драться? — думал Сергей. — В балке какой-нибудь на морском берегу?» Он смотрел в ту сторону, ожидая, что из летучей пелены вынырнут скачущие всадники. И вдруг услышал неспешный, приглушенный снегом стук копыт с другой стороны. Обернулся и обмер. Костенецкий и Криштафович приближались вдоль линейки, ведя под уздцы своих лошадей, между которыми на притороченной к седлам епанче неподвижно и грузно лежало что-то белое. Сзади солдат-кавалерист вел вороного жеребца.

Тело внесли в кибитку, положили на постель. На белом сукне колета немного выше сердца чернела круглая дырка с широко омоченными кровью краями. Рана была сквозная, и на спине сукно намокло от воротника до поясницы, — видно, туда хлынуло много крови. Восковое лицо Осипа было прекрасно и спокойно.

— И секунды не мучился, — сказал Криштафович. — Сразу навзничь упал и не двинулся больше.

— Как подкошенный, — добавил Костенецкий и вдруг, всхлипнув, сел на лавку и закрыл лицо руками.

Опять Ольвия. Опять Глюк. А может, и не потерял еще? Конец очаковского сидения

Через сутки выехали на тройке к Бугу. Рядом с Сергеем в тарантасе лежал обложенный сеном гроб, за кузовом были привязаны деревянный крест, наскоро выкрашенный лафетной краской, кирка и лопата. Не звенел колокольчик — Фома отвязал его вовсе и сам сидел на облучке похудевший и молчаливый. Ехали больше шагом, засыпанная снегом разбитая дорога бросала тарантас с боку на бок, и Сергей то и дело придерживал — обнимал гроб. Верстах в десяти за лагерем увидели скакавшего следом всадника. Скоро узнали Костенецкого.

— Отпросился на двое суток, — сказал он, поравнявшись. — Андрея вчерась к аудитору вызывали. Написал, что шальной пулей убило, когда лошадь проезжал близ ретраншемента. Отстали пока.

В сумерки доплелись до Парутина — той некрасовской деревеньки, что стояла близ ольвийского пригорка. Всю ночь Филя с Фомой по очереди ходили около тарантаса с гробом и лошадей — кругом, подвывая, рыскали одичалые собаки или волки. Сергей с Васей дремали, сидя в полуразвалившейся хате древней, бог весть как жившей здесь бабки. Когда рассвело, пошли искать место для могилы. Выбрали на берегу, над Бугом, недалеко от заброшенного теперь парутинского кладбища. Костенецкий, захвативший кирку, стал рубить мерзлую землю. Сергей пошел за Фомой. К полудню могила была готова. Принесли гроб, опустили, засыпали, установили крест, укрепили камнями. Филя и Фома помолились и пошли к лошадям. Сергей смотрел на занесенную снегом реку. Прочел вполголоса:

На дивном месте твой лежит могильный холм.

Он будет путников приветствовать всегда…

— Что ты? — повернулся к нему Костенецкий.

— Стихи из Плутарха. Осип их читал, когда наказывал здесь себя хоронить. Кажись, про могилу Фемистокла в них говорится.

— Он и похож был на Фемистокла, — сказал Вася. — Далеко бы залетел, да вот… А мне, знаешь, Славянин, всё наши русские стихи вспоминаются:

Скользим мы бездны на краю,

В которую стремглав свалимся.

Приемлем с жизнью смерть свою,

На то, чтоб умереть, родимся…

Довольно все бессмысленно выходит…


«Как мне матушке написать? — думал Сергей в ближайшие дни. — Такая весть может убить ее. Но и не писать нельзя…»

— Пождите барыне сообщать, Сергей Васильевич, — посоветовал думавший о том же Филя. — Ужо скоро, сказывают, штурм будет, там опосля его и отпишите, будто убило в сражении.

— А если и меня убьют, тогда ты обе вести повезешь?

— Бог с вами! Зачем так говорить?! — замахал рукой Филя.

— Затем, что давай условимся, ежели такое случится, то вам с Фомой поскорее домой добираться и дяденьке одному всю правду сказать. Он пусть решит, что матушке передать.

— А слыхать, и убийца Осипа Васильевича сам едва ли живой будет, — сказал Филя.

И тут только Непейцын узнал, что сделанный первым выстрел Осипа ранил ротмистра в верх ушной раковины — каким-то чудом он чуть отклонился в самый миг, когда пронеслась пуля, направленная ему в лоб. Поначалу на ранку не обратили внимания. А теперь прикинулся антонов огонь, ухо отрезали, но жар не упадает.

Такая весть не принесла радости или удовлетворения. Все равно Осипа не вернешь. Сейчас хотелось одного: скорее бы штурм! Сергею было тошно как никогда еще в жизни, и штурм казался некой гранью, за которой либо наступит конец всему — смерть, или, если уцелеешь, начнется новая жизнь. Войска уйдут от проклятого Очакова — он не допускал мысли, чтоб штурм мог быть неудачным, — переменится все вокруг, и надо будет в новом месте как-то преодолеть такую горькую сейчас печаль и тоску.

Преследовала мысль о вине перед Осипом. Не сумел заступить в опасности, лежал тут укутавшись. Наверно, матушка проклянет его. Да и дяденька осудит, он ведь говорил: «Старший брат младшему заместо отца». И ничего уж не вернуть, не поправить. А тут еще Соня. Хотя с ней ничего и сделать не мог…

Непейцын стал плохо спать, особенно в дни, когда не дежурил на батарее. Слыша, как ворочается и вздыхает, Филя уговорил его вечерами выходить на воздух. Один раз Сергей дошел до моря и долго слушал, как жалобно стонали и охали, стукаясь друг о друга, лодки, привязанные к сваям разобранных солдатами купален. Другой — проводил Костенецкого до его роты и на обратном пути с трудом нашел дорогу. Вечерами в лагере не жгли костров, только кое-где в офицерских балаганчиках тускло светились фонари. Все прятались от стужи, коротали долгие часы за чаркой, в беседе, во сне. Монотонная перекличка топтавшихся на месте часовых наводила тоску. Однажды, в метель, Сергей едва не заблудился. Побрел опять к морю — только и было прогулок, что в эту сторону или к лиману — и вдруг оказался на совсем пустом, широком пространстве, покрытом чистым снегом. Стало жутко — неужто выбрался за лагерь, к кладбищу или в степь? Потом в стороне замаячили чуть видные огоньки. Подошел ближе. Да это домики главной квартиры, а дальше — большущая войлочная кибитка светлейшего, в которой, говорят, настоящая печка с лежанкой сложена. Значит, плутал на том месте, где улицы были. А окна княжеские светятся сквозь пунцовые шелковые занавески множеством горящих в люстре свечей. Что там делается? В карты играют? Диспозицию штурма наконец готовят?… Здесь, бывало, Осип дежурил. Стоял часами где-нибудь у двери, ждал приказаний. Вот честь большая! Вспоминает ли кто тут о нем? Вспоминает ли генеральша в Петербурге? Верно, и не знает еще о его смерти. Разве кто с курьером написал…

Вдруг из кибитки раздались звуки настраиваемых скрипок. Значит, правда, что светлейший оставил троих музыкантов своего оркестра, чтобы играли, когда захочет. Что ж, послушаем тут, за ветром. Сергей прислонился к пустой коновязи, плотнее закутался в епанчу. И вот сквозь стоны метели полилась сладостная и бесконечно грустная мелодия, которую уже слышал когда-то. Никак, то самое, что подпевал без слов своей гитаре старик Маркелыч в памятный вечер на кухне Верещагиных, «Потерял я Евридику». Да, да, потерял и ты свою Евридику… Эх, скорее, скорее бы штурм!

Штурм был желанным рубежом для всех сорока тысяч русских солдат и офицеров, осаждавших Очаков, прежде всего потому, что каждый знал: тысячи товарищей уже лежат в мерзлой земле и любого стережет та же судьба, без различия чина, потому что, кроме самых высших, все одинаково мерзнут, все плохо едят, все не меняют белья и живут в грязи. Так скорей бы штурмовать проклятую крепость, под стенами которой толкутся полгода, и если суждено помереть, то хоть разом, в бою, а не от поносу или лихорадки.

В середине ноября солдаты остановили проезжавшего по лагерю светлейшего и слезно просили скорей послать их на штурм. Он обещал, но откладывал со дня на день. А покойников уже не зарывали, а складывали за лагерем, как дрова, клетками. К ним приходилось ставить караул, иначе волки растаскивали по степи. И перебежчики доносили, будто в Очакове уверены, что русские вот-вот уйдут, снимут неудачную осаду.

По ночам солдаты забирались в лагеря соседних частей и воровали заготовленные летом штурмовые лестницы, снимали с телег колеса, оглобли и дышла. А те, кого они обкрадывали, хоть и дрались за свое имущество, но сами лезли воровать в третью часть, где еще что-то сберегли годное для костров и печурок.

В последних числах ноября Филя видел, как толпа солдат снова остановила фельдмаршала и, ставши на колени, просила штурма. Глядя на исхудалые, серые, небритые лица, Потемкин дал честное слово не откладывать больше. Из главной квартиры передавали, что он диктует уже диспозицию, штурм назначен на 1 декабря.

Весть ободрила всю армию. На последних щепках грели воду, мыли серые рубахи, вешали вымерзать между землянками — к бою надо одеться в чистое. Варили кашу из остатней крупы — ведь в Очакове, сказывают, сорочинского пшена полны амбары. Точили штыки и сабли, чистили ружья, крепили в курках свежие кремни.

Глядя на такие приготовления, Сергей говорил себе: «Надо с духом собраться, Андрея спросить, как все вышло. Пусть убьют, но знать все хочу. Быть не может, чтоб она так просто забыла. Или нечего забывать и я ребячеству значение придаю?..»

30 ноября до Сергея дошел слух, что штурм отложен еще на три дня — где-то в двадцати верстах от Очакова находится будто обоз с артиллерийскими зарядами, надобными на последнюю бомбардировку. На батареях действительно не было почти ничего.

В этот день вечером Криштафович пришел посидеть к Сергею. Ели напеченные Филей блины, пили настой сухих яблок, грели руки у топленного днем камелька, бранили нерешительность светлейшего.

Когда Андрей собрался уходить, Непейцын спросил:

— Скажи, как ты узнал, что Соня за Мертича вышла?

— А кто тебе сказал, что уже вышла? — ответил вопросом Криштафович. — Когда в августе я из Петербурга уезжал, она только сговорена была. Мне так слуга старый, музыкант, сказал, помнишь его? Я перед отъездом в корпус ходил, шил там кое-что, он мне и встретился. Такой обходительный, спросил про здоровье, про службу, потом про тебя — где, как? Я ответил, что знал. «Жаль, говорит, что не здесь, они у нас свой человек были». Я спросил, все ли у них здоровы. Тут он и рассказал, что матушка Сонина приревновала ее к своему мужу, к отчиму то есть, и сделалась ей такая жизнь, что хоть в петлю. Начала требовать, чтоб замуж тотчас шла за кого ни на есть. А тут Мертич, про то прослышав, взял отпуск — да в Ригу, где полк отчима стоит, и сделал форменную пропозицию. Девушке что ответить? Попросила только отсрочки на год, чтоб до семнадцати лет пождали. А пока отпущена к дяде с теткой, приданое у них готовят.

— Правда? — только и мог сказать Сергей.

— Конечно, правда. А ты до сих пор ее вспоминаешь? — Андрей постарался в полутьме кибитки рассмотреть лицо приятеля.

— Вспоминаю… Ну, прощай, спокойной ночи.

Дверная кошма, приподнятая выходившим Криштафовичем, пропустила струю холодного воздуха, пламя свечи дрогнуло и погасло. Но Сергей не заметил этого. «Что же Осип мне сказал? Недослышал или нарочно переврал, чтоб больно сделать, раз самому худо было? — спрашивал он себя. — Ох, скорее бы штурм прошел, отпроситься в отпуск, поскакать в Петербург! Пусть Мертич жених, но ведь не муж. Если она его полюбила — другое дело, тогда я в шафера… Или нет, не смогу, уеду. А не полюбила, так я с ней под венец… Но что, однако, в башку лезет! Через три дня, может, убитый буду валяться, и всему конец… Но если выживу, то обязательно в Петербург. Ах, Соня, Сонечка… И почему я раньше Андрея не расспросил, месяц почти маялся?..»


Иванов давно не показывался, и Сергей пошел навестить его — не захворал ли? Художник жил вместе с двумя штабными офицерами в дощатом домике за главной квартирой. В нем было почти так же холодно, как на дворе, и Михайло Матвеевич рисовал у окошка, поминутно грея руки у медного кофейника, стоявшего рядом на жаровне с угольями. Он был в тулупчике и меховой шапке, из-под которой приветливо улыбалось Сергею осунувшееся, пожелтевшее лицо. В этом наряде он походил на пожилого, болезненного дворового, и Сергей подумал: верно, правду говорили, что Иванов из самого простого народа. Они пили черный кофе с изюмом вместо сахару, и художник рассказывал:

— Сегодня опять за рисунки сел, а последние дни всё копии плана крепости снимал. Представьте, прислали-таки из Парижа светлейшему план с разметкой минных галерей. Продал за большие деньги француз, что Очаков укреплял… Сегодня сказывали, будто светлейший решил окончательно назначить штурм на 6 декабря. И я верю, ибо князь весьма богомолен и особенно почитает Николу-угодника, которого в тот день празднуют. Надеется, что святой ему против басурманов поможет. — Михайло Матвеевич улыбнулся.

— Верит? — спросил Сергей, думавший, что светлейший, как многие большие бары, только для приличия соблюдает обряды церкви.

— И весьма, — подтвердил художник. — Говорят, в молодости даже сбирался в монахи идти. Но и вера у него, как всё — без меры и сроку. То пирует целые дни, в карты горы денег просаживает, красавиц ласкает и драгоценностями одаривает, то никого видеть не хочет, четки перебирает, жития святых штудирует, постится, как схимник какой. То философ и мудрец, то самодур. То добротой порадует, то несправедливостью от себя оттолкнет.

— Отчего такой характер происходит, Михайло Матвеевич?

Иванов прислушался, но в домике, очевидно, никого не было, и он сказал:

— От наших условий русских. Родился и первое воспитание получил в самой необразованной барской среде, где все дозволено, от истязания крепостных до наживы на делах государственных. А потом, когда всесилен стал, то уж всякую меру потерял и поверил, что все, чего пожелает, исполняться немедля должно… Еще и окружающие виноваты, которые так льстят безбожно, так пресмыкаются.

Действительно, 4 декабря по лагерю поскакали ординарцы светлейшего, развозя старшим начальникам пакеты с ордером де баталь, а утром 5-го все уже знали, что завтра на рассвете наконец-то будет штурм. Знали, кто пойдет в какой колонне, кто останется в резерве, а кто и вовсе не участвует. Такова была судьба всей почти артиллерии и конницы, кроме вызвавшихся своей волей.

В охотниках значился и Непейцын. Вскоре после смерти Осипа он просил подполковника Киселевского включить его в число егерских субалтерн-офицеров. Теперь стало известно, что Бугский корпус идет в четвертой колонне бригадира Мейендорфа, назначенной наступать из центра русского расположения. Говорили, что главный удар возложен на крайнюю левую, шестую колонну бригадира Горича, направленную к воротам, стоящим у лимана. По ним целый день 5 декабря била брешь — батарея из двадцати тяжелых орудий. Штурм должен начаться на рассвете. Первой двинется шестая колонна, а по ее крику «ура» — все остальные.

Днем 5-го Сергей вместе с другими офицерами батальона был приглашен в землянку подполковника Киселевского. Сегодня печурку здесь натопили вовсю. Рассевшись вокруг дощатого стола, офицеры млели и почесывались. Укрепив булавками на досочке схематический план крепости, подполковник говорил:

— Изволите видеть, государи мои, сколь крепость сильна, а потому успех зависит от действий быстрых и единовременных, дабы турки не могли соединиться противу какой-либо одной колонны, но принуждались сражаться сразу на всех шести пунктах. Вот примерное место, откуда мы двинемся. Отсюда надлежит пробежать сто пятьдесят — двести сажен до первого вала и его эскаладировать около сих ворот. Потом двести сажен уже по ретраншементу с боем рукопашным, пересекая оный вот этак, и пробиться к крепостным воротам, именуемым Бендерскими. Хорошо бы, гоня неприятеля, на плечах его ворваться в ворота, ежели сдуру перед своими отворят. А не ворвемся, то здесь скоплены главные на нашем пути препятствия — сначала ровик, за ним вал невысокий, но одетый камнем, а за ним уже широкий ров, сказывают до двух сажен и глубиной столько же, хотя и сухой в нонешнее время, но углублением своим повышающий крепостную стену, которая сама до трех сажен высотой, а следственно, лестницы наши должны быть близко пяти сажен, чтоб изо рва до верху достать. — Киселевский отер платком вспотевшее лицо и закончил: — Что же касается фугасов, про кои столько говорено, то, ежели правдиво на плане показаны, так нашей колонне вовсе не угрожают. Вот, кажись, и все, что помнить надлежит. Господ командиров рот прошу еще остаться, а субалтернов не задерживаю…

Штурм. Во рву. Тяжкие дни

В своей кибитке Сергей застал Костенецкого и Криштафовича. Андрей был назначен в колонну Горича — единственную, в которую входила часть легкой артиллерии. Вася оставался на батарее.

— Я, братцы, право не прочь бы, да не решился сам вызываться. — говорил он, точно оправдываясь.

— Полно, Вася, ты правильно поступил. Знаешь, старики как говорят: «На службу не навягывайся, от службы не отказывайся», — остановил его Криштафович. — Сказать правду, я вовсе не одобряю, что Славянин вызвался с егерями идти. И вам, братцы, как на духу скажу: очень раскаиваюсь, что сам сюда выпросился. Капитаном пока не стал, а насмотрелся такого, отчего душа плачет, да на штурм угодил, из которого навряд живой выдерешься. Коли уцелею, вот крест святой — никуда напрашиваться не стану.

Сергей молчал. Только сегодня ему пришло в голову, что дяденька совсем не одобрил бы вызов в охотники. Вспомнил его слова: «Не рискуй жизнью, не мальчишествуй попусту… — Я про тебя по все дни думаю…» Как забыл про это? Одурел от смерти Осипа, от вести, что Соня за Мертича вышла, и все забыл, именно, как мальчишка…

Первым поднялся Андрей — ему по своего лагеря предстояло пройти около двух верст. Крепко обнялись, расцеловались.

— Ежели что, — сказал он, уже стоя у двери, — то отпишите в Вязьму, Смоленского наместничества, городничему майору Криштафовичу. Да не обмолвитесь, что своей волей сюда навязался…

Когда шаги Андрея замерли и приятели вновь подсели к не совсем остывшему камельку, Костенецкий сказал задумчиво:

— Бывают ли верные предчувствия? Осип в то утро ехал уверенный, что Неранжича убьет. Впрочем, и тот умер. Нынче утром.

«Вот и выйдет, что младшего брата убил, а со старшим в одну могилу завтра спихнут», — подумал Сергей.

Когда ушел и Костенецкий, Филя отодвинул стол и поставил около камелька лоханку, которая служила ему для стирки.

— Надо нонче вымыться, Сергей Васильевич. Дозвольте вас раздену. Белье приготовлено, вода нагрета, и щелоку припас.

— Холодно! — сказал Сергей.

Ведь как ни топи камелек, ни раскаляй камни, но стены кибитки только войлочные, а за ними крепкий мороз.

— Надобно, сударь, — не отставал Филя. — Дяденька всегда перед боем мылись. И мне в Луках строго наказывали. Не моя, их воля.

— Ладно уж, — согласился Сергей.

Уложенный в постель, он только поспел подумать, что забыл зарядить пистолеты и завтра надо прежде всего это сделать, как заснул. И, кажется, тотчас был разбужен Филей. На столе горело две свечи. В камельке рдели уголья — значит, Филя поспел уже истопить. За кибиткой по лагерю шел внятный шум множества марширующих ног и сдержанный говор.

— Вставайте, сударь, полки по местам уж пошли, — сказал Филя. — Под мундир извольте намест меховушки вязанку вздеть. Не так тепло, да чистое…

— Пистолеты надобно зарядить…

— Вчерась еще заряжены, кушать скорей пожалуйте.

Оделся, плеснул в лицо водой, поел. Застегнут на все пуговицы, перепоясан саблей, сверху шарфом. Пистолеты за него засунуты. Каска, перчатки…

— Епанчу наденьте, я к месту вас провожу да возьму ее…

— Не надо, Филя. Тут простимся. Если что, вы скорей в Луки.

Расцеловались. За дверью-кошмой темной глыбой стоял Фома и молча припал к плечу.

Бегом, бегом к месту сбора. Ну и мороз анафемский! Без епанчи ох как прохватывает!.. В полутьме идут ряд за рядом, кто-то столкнулся штыками, кто-то, оступившись, выругался, кто-то просит у соседа сухарика.

— Какой полк?

— Астраханский гренадерский.

«Ну, слава богу, не опоздал — они тоже в нашей колонне».

По пяти человек несут лестницы. Ну и длиннющие!

На сборном месте сразу нашел подполковника Киселевского. Вместе с бригадиром Мейендорфом и командиром первого батальона прохаживались во главе колонны.

— Становитесь, Сережа, здесь и около меня держитесь. Будете за адъютанта, мой Куровский в лихорадке лежит.

«Здесь не зазорно и в адъютанты», — подумал Сергей.

Впереди слева и справа в чуть редеющем сумраке обозначились откосы батареи, между которыми нужно будет пробежать.

— Ох, какая холодность! — говорит с акцентом Мейендорф, пританцовывая на месте.

— Да уж, — вторит Киселевский, сдерживая улыбку. — Рано, пожалуй, мы людей вывели, Христофор Богданович, мороз ровно крещенский. Не видели, Непейцын, подошли астраханцы?

— Подошли только что, с лестницами…

Но Киселевский не дает кончить фразу, стискивает Сергею локоть.

— Тс-с!..

Слева донесся едва слышный и все же явственный многоголосый крик, и тотчас, покрывая его, затрещали выстрелы.

«Из-под горы, от лимана, оттого глухо», — сообразил Сергей.

— А вот и четвертая колонна. — говорит Киселевский.

Много ближе подхватили крик, ударили барабаны, заиграли рожки, и так же все покрыла трескотня ружей и буханье пушек.

— Вперед, егеря! — закричал Мейендорф, обнажая саблю.

И разом затопала по промерзлой земле, заревела тысячами глоток рванувшаяся вперед колонна.

Вал опоясался вспышками выстрелов. Кто-то, вскрикнув, упал рядом с Сергеем. Егеря, сломав ряды, бежали, перегоняя офицеров. Правее дохнула огнем пушка. Вот и вал. Кто-то вскочил на него и крестит клинком туда и сюда. Да это сам Мейендорф!..

А через миг и Сергей стоит уже наверху и тычет саблей бритоголового, копошащегося внизу. Сзади лезут на вал и соскакивают в ретраншемент еще и еще егеря.

— Непейцын, дай руку, черт! — кричит кто-то.

А, это маленький поручик Белков из пятой роты.

— Прыгай, чего мишенью стоишь! — кричит впереди Киселевский.

Спрыгнул. Справа егеря колют штыками кого то, кружится куча дерущихся людей. Как дико кричат! А вот Киселевский впереди, у врытого в землю камня. И здесь у них кладбище…

— Нате платок, перетяните покрепче выше локтя… Пустое, навылет.

Перевязал Киселевского поверх мундира.

Морщится, бормочет:

— Страм, егеря нас обогнали!..

И опять рядом вперед. Около отвесной каменной стенки заминка, толкаясь, сбегают в ровик, тащат, ставят лестницы, а турки сверху бьют из ружей, рубят первых взобравшихся. Но егеря лезут уже по десяти лестницам, лезут и между ними, цепляясь друг за друга, втыкая штыки в расщелины между камнями. Сергей за Киселевским и каким-то проворным егерем быстро взобрался наверх. Сабля висела у запястья на темлячном ремне, перехватил в руку, пригнул голову. И зря, никто не ударил. Теперь вниз прыгнуть. Но кто-то большой, в красном и в шишаке, вынырнул сбоку с занесенной саблей. И не поспел Сергей отбить, из-за плеча его выкинулось ружье, выстрел грянул над самым ухом.

Но где же Киселевский? Отсюда, сверху, его б увидеть… Вдруг, поколебав землю, громыхнул взрыв, слева в серое небо взмыл высокий столб огня. «Фугасы!» — мелькнуло у Сергея.

Таща лестницы, егеря и астраханцы спрыгивали вниз и бежали к высокой серой стене. Только хотел прыгнуть, как что-то щелкнуло близко и больно ударило в колено, нога сразу ослабла, не держит…

— Поберегись, ваше благородие!

Твердое сильно ткнуло в плечо. Повернутый толчком, Сергей на миг увидел лестницу, которую тянули рядом. И не удержался — раненая нога подогнулась, и он полетел в ров. Тяжело упал грудью на чье-то тело. Разом ощутил еще большую боль в ноге, боль в животе от засунутых за пояс пистолетов. Вдохнул отвратительный запах чесноку, прогорклого сала и вина. Ища опоры, нащупал чье-то судорожно вздрагивающее горло…

Отползти от этой вони, выдернуть пистолеты, перетянуть платком рану. Не теряться, не отчаиваться. Ранение в колено еще не смерть… Пистолеты отпихнул. Руку из темляка выпростал. Платок нащупал за пазухой. Затянуть! Затянуть крепче. Второй узел. Так… Теперь отползти куда-то от этой вони, от хрипа. А наверху всё дерутся, кричат…

И тут что-то тяжело ударило по голове и смяло, прижало, вдавило в того, вонючего. И еще сверху ухнуло, еще крепче нажало, заткнуло рот, навалилось горой. Красные круги перед глазами… Конец..


Вдруг разом всего охватил пронизывающий холод. Кто-то тянет за плечи, разжимает зубы, вливает обжигающее, першащее в горле. Снимают каску, повязывают голову теплым.

— Сергей Васильевич, очнитесь, батюшка. Василий Григорьевич, подхватите плечи, вы, ребята, под бока, а я ногу…

Вся нога до бедра как чужая — затекла, что ли? Качаются носилки, кто-то укрывает епанчой. Открыл глаза — серое небо. Костенецкий идет рядом.

— А Киселевский жив?

— Жив, жив, — наклоняется Вася. — Очаков взят, трофеи великие.

Голос Фили:

— Что они сказали?

— Про Киселевского, жив ли…

— Они, Сергей Васильевич, и место указали, где вас на валу видели. Без того ни в жисть не сыскать — два турка да наш покойник на вас навалились. Только нога раненая наружу и торчала. Я по сапогу признал. Сейчас донесем, лекаря что надобно сделают…



Закопченный потолок с деревянными темными балками, воздух спертый, кто-то жалобно стонет, кто-то плачет, захлебывается.

— Посмотрите, господин лекарь. — Это Васин просительный голос. — Бугского корпуса офицер, под убитыми шесть часов пролежал.

— Сейчас, батюшка, сейчас. Дайте хоть табачку понюхать для прочищения мозгов. Уморился — мочи нет. Сами видите, что делается… Какое место ранено?

— Колено.

— Э, да у него платок. Вот и кровь не шла, да мороз — всё на пользу. А ну, Васильков, ослобони ногу его благородия. Да пори, пори штаны, заворачивай наверх. Так… — Пальцы ощупали колено, но оно как чужое — боли Сергей не почувствовал. — Ну, счастлив, друг мой. Малость бы прямей пуля пошла, артерию раскрыла, и кровью б истек, не помог бы и жгут. А теперь жить можешь, хоть и без ноги. Посмотри, Герман Федорович, по-моему, ампутации не миновать.

— О да!.. Чашка вдребезги… — Другой наклонился, трогает. — И чем скорее, тем лучше, пока морозом охвачено…

— А вы уверены, господа? Ведь вам ногу отнять — что нам трубку выкурить, — говорит Вася срывающимся голосом.

— Случай бессомненный. Слышали, что штаб-лекарь сказал?

— Коли так, то отымайте скорей, — подал голос Сергей.

— Ай да раненый! Такой и на деревяшке города брать станет. Хорошо б ему стаканчик. Да не виноградной слабины, а водки или рому. Есть с собой? Важно! Держите, ваше благородие, полный наготове. А вы кладите на стол. Режь, Васильков, штанину по кругу у самого паха. Омой всё… Инструменты!.. Подайте другу стакан, ваше благородие. До дна, разом! Дай, любезный, ко рту ему платок жгутом, чтоб кусать мог… Федоров, Васильков, держите крепче. Ну, господи благослови!..

Сергей закусил свой окровавленный платок, впился пальцами в плечи фельдшеров. Но боли не было… Потом все пропало…

— Обмер, бедняга! — Кто-то прыскает в лицо водой.

И опять голос лекаря:

— Васильков, бинтуй крепче. Еще стаканчик дайте. Пей, голубчик. Теперь спасение твое главное в вине. Качайте в него круглые сутки — только польза будет, ей-ей. Захвати, Васильков, бинтом под зад, вяжи на брюхе. А в кибитке тепло ли? Здесь-то, вишь, ветер гуляет, стекла повыбиты. Несите. Не брани меня, ваше благородие, иначе нельзя было.


…Боль пришла уже в кибитке — нестерпимая, страшная, не ослабевавшая ни днем ни ночью Вот когда перемолол зубами не одно полотенце и, плюясь нитками, ругался, плакал, охал, стонал. Филя все время был около, поил вином, отирал потный лоб, укрывал, уговаривал, как дитя, потерпеть. Иногда мелькали Костенецкий, Иванов, Криштафович, Киселевский.

Потом Михайло Матвеевич привел самого главного хирурга Стаге. Неторопливый, важный немец подержал Сергея за руку, ослабил бинты, сказал, что горячка отошла, и оставил горькие порошки. От них стал спать по полсуток. Когда просыпался, чувствовал, что очень болит, но уже можно кое-как терпеть, особенно если лежать не шевелясь. В кибитке бывало тепло, голубой дым плавал над очагом. Раз, проснувшись, увидел, что Филя укладывает по тюкам одежду, белье.

— Ты чего, зачем?

— Уезжать надобно, Сергей Васильевич. Главный доктор сказал, нельзя в холоду вам лежать. Хорошо, Фома в первую ночь семь лестниц скрал, а дальше что? В крепости все дома покойниками завалены, а которые получше, начальники важные заняли. — Филя подошел и присел на корточки у постели. Как же он постарел! Все лицо в морщинах. — Михаило Матвеич в Херсон советуют. Фома возок на полоза нонче ставит, чтоб вам покойней…

— Филя, я бы поел чего-нибудь…

И вдруг Филя захлюпал, припав к подушке Сергея.

— Чего ты?.. Ну?..

— Лекарь сказал, — выговорил Филя, — коль есть попросите, значит, живой будете…


Херсон

Спокойная квартира. Настоящее и будущее. Венецианское золото

Мартовское солнце согнало снег, апрельское высушило землю. На шестой неделе поста деревья опушились первой зеленью, и Филя открыл окна. С этого дня Сергей перестал жить в четырех стенах, к нему ворвалась весна. До сих пор все лежал на кровати с короткими перерывами, когда Филя перестилал постель, а он перебирался на сундук рядом. Теперь же, как просыпался, так, опираясь на Филю, в одном халате перепрыгивал к креслу у окна и то читал, то смотрел на двор, а то, закрыв глаза, подставлял лицо солнцу и слушал доносившийся с верфи перестук топоров, напоминавший счастливую весну, когда дяденька начинал в Ступине постройку.

Флигель, где жил Непейцын, был не мазанковый, как другие домики той же улицы, а основательно строен из здешнего желтоватого камня. Из того же камня сложен и барский дом, что стоит в глубине двора, и даже конюшни, каретник и людская на другой его стороне, против флигеля. Хозяин усадьбы, инженер-подполковник Леонтович, строил ее два лета, зимой сдал флигель Филе, а сам уехал в Киев, выдавать замуж старшую дочь. Пока же все имущество Леонтовича стережет дворник, отставной капрал Тихон. Он, как и Сергей, безногий, изувеченный под Очаковом, только в первые дни осады, и отпущенный в отставку на «свое пропитание». Тихон ковыляет по усадьбе на деревяшке — нога отрезана ниже колена — и передвигается лихо, с прискоком. А если не метет двор или не поливает посаженные прошлое лето в саду за домом деревья и кусты, то сидит в каморке за стенкой, около которой у окошка устраивается Непейцын, сапожничает да мурлыкает солдатские песни. Чаще других выводит заунывную:

Убежал от пушек — дают крест златой…

Оторвало ногу, так ступай домой.

Что же делать станешь, коли дома нет?

Вот твоя награда за осьмнадцать лет.

Сергей раньше не слыхивал этой песни. Правда, при офицерах такие не поют. А может, Тихон сам ее сложил? Восемнадцать лет он как раз солдатствовал. В первую турецкую воевал, потом в Херсоне крепость, дома начальникам строил и от болезней чудом не помер, — как сказывают, тысячи солдат и там помирали. А под Очаковом сразу ноги лишился.

Тихону еще повезло — в дворники взял подполковник, потому что раньше на постройке этого дома работал и чем-то угодил. Вот и есть каморка с дровами и жалованье дворницкое — полтина в месяц. А многие очаковские инвалиды тут, в Херсоне, Филя говорит, в обтрепанных мундирах на церковных папертях побираются Христовым именем, а другие по дворам просят любой работы за харчи.

Офицерское дело — другое. Сергею многие, наверно, позавидуют: остался жив после такой раны и всего, что было следом. Конечно, возить при себе слугу — привилегия всех господ. Но что слуга оказался такой, в том его, Сергея, счастье. Филя выходил, вытащил из небытия и во второй раз так же, как во рву из-под груды трупов. Едва довезли до Херсона и встали на эту квартиру, как началась новая болезнь. Продуло, когда тянулись по степи. Лежа на морозе столько часов, не простыл — грели, должно, едва не задушившие, медленно остывавшие мертвые турки, а в санях, закутанного, прохватило. На неделю потерял память и очнулся с такой слабостью, что едва шевелился. Филя кормил, поворачивал, обмывал его, как младенца беспомощного. Но боль в обрубке все-таки несколько притупилась, рана не гноилась, а как начал жадно, много есть после болезни, то стала понемногу закрываться. Правда, теперь иногда мучительно чесалась и ныла несуществующая, отнятая нога. И еще важное: когда очнулся и вспомнил, что было до штурма, оно показалось прошлым. Будто побывал, умирая, у мифического Стикса, хлебнул его воды, а когда возвратился к жизни, то уж переболело, чем мучился раньше, — смерть Осипа, замужество Сони. И во многом будто заново увидел мир: радостно что на заре поют птицы, что днем греет солнце, что вкусно жевать поданное Филей и впереди близкая встреча с дяденькой… А что еще впереди?

Об этом чаще всего и думал теперь. Старый лекарь, который навещал Непейцына раз в неделю, сказал еще в феврале, что через месяца два станет ходить на костылях, а через восемь после ранения и на деревяшке. Сергей повторно его допрашивал, не сказал ли только для ободрения, и услышал, что может твердо надеяться передвигаться на деревянной ноге. Но тогда же сказано, что прежде надо «нарастить мяса на костях», вылечиться начисто, а потом уж строить планы. Но разве можно их не строить? И план был самый простой: ехать в Луки, пожить там вволю, потом в Петербург и там проситься на нестроевую должность, с которой может справляться и на деревяшке. Вон Тихон дрова рубит, воду из колодца таскает, двор метет, а в два раза старше Сергея.

В марте, как только смог присесть к столу, тотчас описал дяденьке все случившееся (до того писал уже Филя) и Михайле Матвеевичу, что жив и просит совета по части дальнейшего. Недели через две пришел ответ, писанный в Елисаветграде, куда вернулась главная квартира из взорванного, разрушенного Очакова. Художник писал, как обрадовался вестям от Непейцына, и прежде других новостей сообщал, что по представлению бригадира Мейендорфа Сергей награжден чином подпоручика и орденом Владимира IV степени. Конечно, артиллерийская канцелярия должна бы его о том известить, но не было ведомо, где он и жив ли. Теперь же приняты меры, чтобы скорее порадовать самим орденским знаком. Мейендорф собственно представлял его к «Георгию», но светлейший уже раздал сего ордена слишком много, и ему достался Владимир: он хотя почитается крестом за гражданскую службу, но все почетен.

Действительно, через неделю комендантский адъютант принес Непейцыну пакет за пятью печатями, в котором находился крест и патент на чин за подписью князя Потемкина. К ним был приложен ордер на получение в Херсоне жалованья «отчисленному от фрунта подпоручику» за последнюю треть прошлого года по прежнему чину, за первую треть 1789 года уже по новому и еще за целые полгода, данные царицей в награду всем участникам штурма. Непейцыну оставалось только послать Филю за вином и просить адъютанта выпить бокал за нового кавалера, что и было сделано с явным удовольствием.

Конечно, Сергей горячо благодарил Михайла Матвеевича и получил еще одно обстоятельное письмо с советом не спешить из Херсона, дождаться возвращения из Петербурга на юг светлейшего, а пока прислать в главную квартиру просьбу о выдаче аттестата с рекомендацией в Военную коллегию. Иванов писал также, что царицей уже утвержден проект особого наградного креста участникам штурма Очакова, который чеканится на Монетном дворе и будет скоро раздаваться. Такой крест Сергею надобно получить не только потому, что он почетный, но и потому, что, сказывают, даст три года старшинства в службе.

Выходило — надо терпеливо ждать в Херсоне накопления сил, аттестата и креста со старшинством. Вот он и сидел перед окошком, слушал, как брякают небольшие колокола ближней греческой церкви, как стучат топоры, как щебечут птицы. И что скрывать — с гордостью посматривал на мундир, повешенный поблизости. Красный с золотом эмалевый крестик красиво выступает на черном бархате лацкана. Нет, он не убежал от пушек, крест ему дали за честно пролитую на штурме кровь. Но все-таки несправедливо выходит. Ему, офицеру, — и чин, и орден, и денег сколько, а Тихону, который тоже ногу потерял, ничегошеньки…

Те солдаты, которые в штурме участвовали, хоть добычу важную захватили. Благодаря штурму и сам Сергей сделался очень богат. Когда пришел в себя после болезни и стал соображать о делах, то, понятно, обеспокоился, как у Фили с деньгами. Ведь расходы были немалые — лекарям сколько платил, за квартиру, ему на вино и на харчи всем троим да прокорм лошадям. Но Филя сказал:

— Не тревожьтесь, сударь, денег не на один год хватит. Я без вашего приказа обмен выгодный произвел.

— Какой обмен? Где?

— А вот извольте послушать. Как вы без ноги ставши, первые дни очень беспокойны метались, то я решился Михайлу Матвеевича просить лекаря самолучшего к вам привесть. Посадил Фому камелек топить да за вами приглядывать, а сам взял все деньги, наши и от Осипа Васильевича наследственные, чтоб дохтору тому вперед сколько ни захочет отдать, да и пошел в крепость. Слышно было, главная квартира туда перебралась. Что видел, рассказывать не стану — радуюсь, что вы не видали… Сыскал я Михайлу Матвеевича, обещались самого дохтура Стаге привесть, денег не взяли, и побежал я обратно. Бегу по улицам, стараюсь по сторонам не глядеть. Вдруг останавливает меня гренадер пьяный. Трясет перед глазами мешком порядочным — как торбы конские для овса, гремит в нем деньгами, просит на ассигнации обменять. «Замаялся, говорит, брякотину тяжелую таскавши, дай бумаг сколько-нибудь». Сунул я руку в мешок. Смотрю — всё золотые, только не наши. Говорю: «Я тебе за все дать не могу, нет у меня столько». — «Дай, говорит, рублев двести бумагой, да и бери». Я опять: «То ж золотые!» А он: «Да таких тут цельны подвалы — захочу, еще наберу, а в ранце таскать накладно». Дал ему триста рублев бумажных, только полтораста нам оставил, взял мешок и пошел. Его-то потом выкинул, он будто в крови вымаран был. А тут, в Херсоне, меняю такую монетку на наших семь рублев серебром. Меняла говорит, будто она венецейская, потому ниже нашей идет… Вот извольте взглянуть. — Филя подал Сергею золотую монетку с изображением крылатого льва. — И всего их у нас нонче пятьсот двадцать две штуки имеется.

— Выходит, ты совсем мало гренадеру дал, — укорил Сергей.

— Мог бы и того меньше, — ответил Филя. — Тогда все за ассигнациями гонялись, никто золота, а пуще серебра брать не хотел. Город богатейший. На оружие дорогое, на шелка не глядели…

— А куда пленных оттуда погнали? — спросил Сергей, — Здесь, в Херсоне, есть ли? Поможем им из тех денег…

— Пленных? — потупился Филя. — Да правду сказать, Сергей Васильевич, не было пленных. Такая резня шла, что и вспоминать страшно…

— Но дети, женщины?

— И тех почти не брали. Дрались турки крепко, в каждом доме сеча шла. Ну и солдаты осатанели с морозу. Наших убитых, сказывали, больше тысячи было да раненых две тысячи, никак.

— А турок?

— Что про них, сударь, толковать?.. — сказал Филя хмурясь. — Слышал здесь уже, будто больше десяти тысяч побили. Но кто ж считал? В домах да на улицах навалом лежали…

Прогулки по Херсону. Вести из Петербурга. Вот где ты, Никола!

До пасхи оставалось полторы недели, когда Сергей начал ходить на костылях. Сначала по комнате, в халате, от кровати к окну. Оказалось так легко, что решил выбираться на двор. Филя засел зашивать низ левой штанины: «Чтоб не дуло», — пояснил он. Смазал и начистил сапог и башмак на уцелевшую ногу.

На другое утро впервые за четыре месяца Филя помог Сергею одеться и обуться. Допрыгал до скамейки, что стояла под его окошком. Поздороваться с Непейцыным из своей каморки вылез Тихон.

— Ты, ваше благородие, главно пазухи натруди, чтоб вроде юфти отмялись, — советовал он. — Я на костылях полгода скакал, так до сей поры тута мозоля. Ты по двору — туда-сюда, туда-сюда, как артикулы отмахивай. Что шибче нога целая да пазухи заноют, то лучше…

Сергей начал ковылять по двору, «обскакал» сад Леонтовича, взобрался в беседку на пригорке у забора и подивился обстоятельности построек подполковника. А когда вернулся, то подмышки, здоровая нога и особенно праздно висевший обрубок, действительно «шибко» ныли. Но на другое утро он снова был на дворе.

А через три дня была страстная суббота, и утром поехали говеть в крепостной собор. Сергей впервые видел улицы Херсона. Идущие вдоль Днепра или поперечные, сбегающие к реке, все были немощеные, обстроенные одноэтажными домиками с молодыми садами.

За высокими земляными валами крепости, по которым ходили часовые, за каменными воротами, окружая собор, стояли дворцы императрицы и Потемкина, арсенал, провиантские склады и цейхгаузы, гауптвахта с платформой для караула — все каменное, крытое железом. Собор был невелик: белый, строгий, обсаженный молодыми деревцами. На лугу перед ним — несколько могил с деревянными крестами.

— Сюда, Сергей Васильевич, всех старших чинов из-под Очакова привезли, — пояснил Филя. — Там вон генерал Синельников, там полковники какие-то, а тут сам бригадир Горич…

Непейцын обошел могилы, прочел надписи и подумал:

«Тут все уравнялись, одинаково для потомков будут герои очаковские. Еще наследники казнокрадов памятники покрасивей поставят и возвеличат Синельниковых против Горичей…»

Когда, исповедовавшись и причастившись, Сергей доехал домой, то едва проковылял до постели, — так ныл, так болел еще не привыкший к движению тела обрубок.

— Лежите, сударь, теперь до вечера, отдыхайте, — посоветовал Филя. — А к заутрене, может, не в собор поедем, а в греческую церковь? До нее рукой подать, а вера вроде как наша. И еще в ихней церкви скамейки стоят, вы присядете.

— А ты откуда знаешь? — удивился Сергей.

— На неделе ходил, прикидывал, куда вас к заутрене везть.

Участок подполковника Леонтовича располагался на окраине слободки, где жили вызванные Потемкиным из Греции моряки и торговцы. Уже не раз до сидевшего у окошка Сергея долетал с улицы разговор на греческом языке. Проходившие мимо здоровались знакомыми ему выражениями: «Кали мера… Кали спера…» И часто слышал на разные лады повторяемое слово «хримата» — деньги. Тут все жили торговлей.

Вечером отправились в церковь. Пройти нужно было всего два квартала вниз к Днепру. Около церкви горели масляные фонари. Молодые деревца отбрасывали тени на белые стены. И здесь за алтарем виднелось несколько могильных крестов. Внутри было полно народа. Два ряда массивных колонн поддерживали выбеленные своды. Впереди на темном резном иконостасе поблескивали золоченые оклады икон. Вдоль стен и правда стояли скамьи. Усевшись, Сергей слушал непонятные возгласы священника и смотрел на молящихся. Женщины поместились по ту сторону средней дорожки, перед ним были только мужчины. Крепкие, с большими грубыми руками, которые они истово поднимали к загорелым лицам. Белоснежные рубахи, расшитые безрукавки, серьги в ушах. Всё, верно, шкипера да матросы — отважный народ. Вот они, греки, родичи Николы и Егора. Здесь им, видать, климат в самый раз. Как бы узнать, жив ли Адрианопуло? Говорят, бывает, что выздоравливают чахоточные. А Егора в этом году, наверно, выпустят в офицеры. Против шведов или сюда? Хорошо бы ему написать обо всем… И принесет почтальон письмо на Ждановку, рядом с их корпусом… Э, не надо об этом думать, даже мысленно имя ее произносить…

Непейцын снова принялся рассматривать греков. Вот молодцы, какую церковь построили! Ведь и городу самому меньше десяти лет. Надо будет днем прийти. Да, да, прийти, ну, приковылять и рассмотреть, что за статуи в нишах колокольни поставлены. Из сада Леонтовича видел. Евангелисты, наверно.

Когда шли от заутрени, Филя сказал:

— Иконостас резной, сказывают, с Кипра-острова привезен на корабле, тамошним резчикам заказывай. С родины ихней…

— А твоя родина, Филя, где?

— Моя под Тверью была, да теперь уж вроде в Луках или здесь. Где Семен Степанович, вы да Ненила — там и родина. И здесь, к примеру, можно бы жить — тепло, река большая, цены недорогие, да место, должно, нездоровое.

— Отчего так думаешь?

— Народ простой, слыхать, сильно мрет — матросы, солдаты…

Тихон открыл калитку и, когда похристосовались, сказал:

— В Софийской церкви были, ваше благородие?

— Как ты назвал? — переспросил Непейцын.

— Греко-Софийской зовется, — подтвердил инвалид.

«Вот и забудь о ней!» — думал Сергей, присев в своей комнате и глядя, как Филя зажигает свечи на праздничном столе.

— Зови и Тихона разговляться, — приказал он вошедшему Фоме.

С праздников Сергей взял правилом ежедневно выходить из дому. Подолгу колесил по участку Леонтовича. Походив по двору, присаживался передохнуть на край колодца, а в саду — на одну из каменных скамей, поставленных перед домом, или в беседке. Потом стал заставлять себя выходить в город. Заставлять нужно было потому, что уж очень жалостно на него смотрели встречные: такой молодой, а уж калека!.. Ну что ж, надо и к этому привыкать — новая нога не вырастет. И то сомнительно, удастся ли когда обходиться без костылей. Рана хотя и закрылась, но малейшее прикосновение к рубцу вызывало боль. Какая тут деревяшка!..

Филя предлагал сопровождать своего барина со складным стулом, но Сергей отказался. Понемногу удлиняя маршрут, сначала доходил до главной Екатерининской улицы, что шла от Пехотного форштадта до крепости, заглядывал в лавки, где торговали французы, итальянцы, греки и русские, потом стал отправляться в сторону верфи, где увидел стоявшие на стапелях и спущенные уже на Днепр корабли. Наконец добрался до крепости. Под внимательным взглядом все выглядело не так добротно. Земляные валы оползали, штукатурка трескалась, ржавые пятна проступали на плохо окрашенных кровлях.

«Для себя господа вроде Леонтовича иначе строят. Там ничего не обвалится, не проржавеет», — думал Сергей, смотря на крепостные здания из окна комендантской канцелярии, куда зашел получить жалованье по ордеру, посланному из главной квартиры.

Высчитать нужную сумму оказалось не просто. Писаря заставили его трижды приковылять в присутствие. Таких не разжалобишь и отстрелянной ногой. Только «барашек в бумажке» ускорил дело.

Во всех окнах казенных зданий в крепости торчали равнодушные рожи с перьями за ухом. Идучи от коменданта, Сергеи размышлял, сколько здесь собрано взяточников, когда одна из таких харь стала вдруг кивать ему и улыбаться. Затем в дверях появился некто в зеленом мундире и с криком: «Славянин, здравствуй! Или фон Шванбаха не узнаешь?» — бросился обнимать Непейцына.

— А, Иоганн! — сказал Сергей, не выказывая особой радости.

— Какая приятная встреча! Ты в отставке? — продолжал Шванбах, юля вокруг Непейцына. — Чего ж в Псковские земли не едешь?

— Я пока только от фрунта отчислен.

— Но позволь тебя поздравить с орденом!

— Зараз поздравь уж и с тем, что без ноги и что Осип убит.

— О! Я слышал! Какая жалость! Милый друг детства! Помнишь, как я его по-французски в первый год подтягивал?

Непейцын только хотел добавить: «За домашнюю пастилу», — как Шванбах продолжал:

— А знаешь, перед отъездом из Петербурга, в прошлом месяце, мы тебя с Николаем Васильевичем вспоминали.

— С Верещагиным? — спросил Сергей, забыв недавнее желание отделаться от суетливого, по-прежнему похожего на лису немчика.

— Ну конечно, — тараторил тот. — Родственника одного из Курляндии привезли, так я просил в кадеты определить. А полковник очень про тебя беспокоился. Там сначала слух прошел, что вас обоих убило, а потом стало известно, что одного Осипа.

— Здоров ли Николай Васильевич?

— Вполне. Племянницу на масляной замуж выдал за Мертича. Слыхал, что он женился-таки в тридцать пять лет?

— Криштафович еще осенью, как приехал, говорил что-то такое…

— Вот Андрею повезло! Уже капитан и «Георгия» схватил!

— Ну, он на штурме в таком пекле побыл, что любой награды достоин. А ты еще прапорщик? И отчего в пехотном мундире?

— Что ты! Давно подпоручик, и генерал обещал, как отсюда вернусь, к поручику «за отличие» представить. Если, конечно, достойно поручение выполню, — скромно закончил Шванбах.

— При каком же генерале состоишь и что здесь делаешь?

— При генерал-аудиторе Волкове и здесь одно расследование произвожу. — Иоганн понизил голос: — Донос на здешних инженеров. Ничего важного. А отсюда по другому делу в главную квартиру поеду.

Через несколько минут они расстались, и Сергей не позвал Шванбаха к себе, хотя тот и говорил, что хотел бы кое-что рассказать о Петербурге, о планах по службе.

«Значит, только на масляной повенчали, — думал Непейцын. — Если б я не был ранен, сразу отпросился в отпуск да прискакал к новому году в Петербург, то, может, и остановил бы свадьбу. Он, значит, на девятнадцать лет ее старше… Э, глупости, ничего бы не остановил. Во-первых, я лежал тогда при смерти, а во-вторых, она, наверно, забыла обо мне. То детское все было. А теперь и мне надо скорее ее забыть. Не хочу о корпусе разговаривать. Да и Шванбах противен по-прежнему. Тоже расследователя выбрали!»

Когда доковылял до своей калитки, захотелось побыть одному. И Филя с его заботами был сейчас тягостен. Решил: «Пойду к греческой церкви. Посижу в ограде. Наверно, сейчас там никого нет».

Когда проходил мимо сторожки, услышал монотонный гул детских голосов — школьники нараспев учили что-то.

«Уже и школу греки устроили», — подумал Сергей, направляясь за алтарь к скамейке, стоявшей у крайней могилы.

Прислонил костыли сел, снял шляпу, отер потный лоб. Окинул взглядом могилы. На нескольких распустились маргаритки и еще какие-то цветы. Немного еще, человек десять тут положено. Какие-нибудь почетные прихожане — купцы, судовладельцы. И надписи, верно, по-гречески, не поймешь ничего. Привстав, заглянул на дощечку, прибитую к деревянному кресту, у которого сидел. Прочел:

Лейтенант российского военного флота

Николай Христофорович Адрианопулос

Скончал дни свои 12 сентября 1788 года

Мир праху его.

«Вот так встреча! Правильно ты чувствовал, Никола, что не вернешься на эскадру. Но, видно, были около тебя земляки, раз здесь схоронили… Ну, денек выдался!»

За тяжелым днем пришла такая же ночь. Сергею не спалось. В комнате было душно, больше обычного ныла рана, чесалась отнятая, оставленная в Очакове нога. Мысли одна грустнее другой шли чередой: «Вот как все нехорошо складывается. За год один сколько потерь. Надо будет плиты каменные Николе и Осипу заказать. Ведь уедешь на север, так навряд снова выберешься. Скорее бы аттестат пришел, к дяденьке поехать… Наверное, утро скоро, а сна ни в одном глазу. Сесть, что ли, к окошку, воздухом свежим дохнуть».

Вылез из кровати, встал к стене, по которой всего шага три-четыре до окошка — вон оно, чуть брезжит впереди. Прыгнул раз, второй. И вдруг запнулся о половичок. Теряя равновесие, попытался схватиться за что-нибудь, но рука скользнула по стене. Упал лицом вниз, инстинктивно выставив обе руки и оба колена, одно из которых заменяла теперь культя. Боль от удара ею была так остра, что Сергей застонал. Пока разбуженный Филя высекал огонь, он сел, но подниматься сам не решился. И вот опять на постели. В трепетном свете свечи по простыне расплывалось кровавое пятно.

— Сверни одеяло, подсунь под обрубок, — приказал Непейцын.

Кровь не унялась, наложили жгут из полотенец и Филя бросился искать лекаря.

Он возвратился через полчаса. За ним, зевая и поеживаясь, шел пожилой человек в военном мундире, неся ящик с инструментами и узел с корпией и бинтами.

— Свечей побольше и таз с теплой водой! — распорядился он. — Эк вас, господин поручик, угораздило… Да, да, душновато. Ничего, иногда такое кровотечение полезно. Честное слово даю. После него окончательное заживление наступает… Свечей, свечей, друг любезный! Надо, чтоб как днем светло стало…

Лекарь обмыл открывшуюся рану, осмотрел ее, сделал перевязку, помог Филе перестлать постель. Что-то было в его неторопливом говоре и уверенных движениях успокаивающее, доброе, такое, что Сергею не хотелось с ним расставаться. Начало светать. Оправившийся от испуга Филя предложил подать закусить. Василий Прокофьич — так звали лекаря — не отказался.

— Спать уже некогда, — сказал он. — От вас прямо в должность.

— В гошпиталь? — спросил Сергей.

— Туда попозже. Окроме тамошнего, на мне надзирание лежит за легкими больными, которые на Пехотном форштадте квартируют. Вот где, доложу, тяжкая комиссия.

— Что же?

— А то, что скученны крайне, помещения — развалюхи трухлявые и на довольствии их обворовывают. Ну и болеют, мрут.

Когда лекарь прощался, Сергей просил его прийти еще.

— Загляну разок. Более, полагаю, не понадобится. Но лежите, сударь мой, совершенно спокойно, чтоб опять не навредить…

Инженер-подполковник. Еще награда. Летом над Бугом. Новая нога

Некоторое развлечение при подвижном лежании доставили Сергею визиты подполковника Леонтовича. Высокий, осанистый, но с короткой нижней челюстью, напомнившей нелюбимого кадета Лукьянова, подполковник с порога заявил, что пришел познакомиться с доблестным офицером. Приглашенный присесть, он рассказал, что возвратился один, потому что служба требует присутствия в Херсоне, но что через недели две прибудут жена его и младшая дочла. Предполагая, что это намек на желательное освобождение флигеля, Непейцын сказал, что немедля велит искать другую квартиру. Но подполковник рассыпался, как будет счастлив сохранить такого жильца, и уверил, что столь покойного места Сергей Васильевич не сыщет. А что до дворни, которая приедет с дамами, то люди у него тихие и число их невелико.

— У меня не как у других господ, — хвалился Леонтович — Я лишних не кормлю. Всяк свое дело знает, а не чулки впрок вяжет…

Затем рассказал, что дом, построенный на прежней службе в Киеве, отдал за старшей дочерью, что до сих пор квартировал в Херсоне один, но теперь полагает здешний город в безопасности и даже построился далеко от крепости.

Тут, как бы к слову, осведомился, имеет ли где недвижимость Сергей Васильевич или живет только службой. Гладко болтая, Леонтович проворно шевелил овечьей губой, будто жевал траву на пастбище.

Ответив, Непейцын добавил, что полагает искать места, потому что хозяйства не смыслит, а служить можно и на деревяшке.

Подполковник одобрил такие мысли, полюбопытствовал, сколько в его деревне душ, в каком наместничестве и хороши ли там урожаи. А в заключение спросил, не надобно ли Сергею Васильевичу какой мебели. В большом доме стоит даже слишком много. После убитого под Очаковом приятеля инженер-полковника Корсакова купил он задешево на целый дом мебели отличной работы резчиков и позолочников, которые из Петербурга присланы в здешнее Адмиралтейство.

Хотя обстановка его была самая скудная, но Сергей отказался, и Леонтович ушел, пригласив в гости, когда прибудут его дамы.

«Экий хвастун, болтун и ворюга! — думал Непейцын, оставшись один. — Откуда иначе дом — там, дом — тут? Хотя строить для себя руками солдат у нас дело столь обычное, что и за воровство не почитается. А как хвастал, что задешево купил мебель у вдовы приятеля! Вроде «вор у вора дубинку украл». Помнится, про Корсакова здешнего слышал, что казнокрад был знатный. Жди, пойду к тебе в гости! Очень надо, овечья морда!»

Через несколько дней Сергей встал с постели. И только уселся у окна, как увидел плац-адъютанта, идущего к его флигелю, помахивая пакетом в сургучных печатях. «Новый крест несет!» — догадался Непейцын и крикнул Филе, чтоб готовил вино и закуску.

Действительно, в конверте лежал золотой крест на георгиевской ленточке и грамота к нему. Стол был мигом накрыт, и поручику предложили отобедать. Хозяин с плац-адъютантом усердно обмывали награду, когда пришел инженер-подполковник. Он поздравил Сергея с первым в Херсоне очаковским крестом, о котором уже прошел слух по крепости, — писаря ощупали его сквозь конверт. Леонтовичу подали прибор, и Филя побежал за добавочными бутылками. Услышав о писарях, плац-адъютант рассыпался в извинениях, что Сергею пришлось не раз приходить для получения жалованья, — он уезжал в командировку, а то бы не допустил такого свинства. Леонтович полюбопытствовал, о чем шла речь, и, выслушав пояснения о присылке жалованья за год, сказал:

— У Сергея Васильевича бессомненно есть в главной квартире сильные милостивцы.

— Да, есть один добрый ко мне человек, — согласился Непейцын, думая о художнике Иванове, и перешел к тому, что уже почти здоров и, как получит аттестат, тронется в деревню и в Петербург, а то без дела получать жалованье как-то стыдно.

— Помилуйте, Сергей Васильевич! — воскликнул плац-адъютант, — Казна не обеднеет, а вам в честь чего от своего дохода отказываться? Какие б у вас средства ни были, но, чем дольше и чем больше платить станут, тем приятней. А в службе чего хорошего?

— Совершенно справедливое замечание, — жевал овечьими губами Леонтович, — Что, окромя хлопот и огорчений, служба приносит?

— Инженерам-то она не без пользы, — подмигнул поручик.

Когда гости ушли, Сергей приколол на мундир второй крест и долго любовался обоими рядом. Ничего не скажешь — красиво! На одной стороне золотого плоского, с округленными концами, креста стояло: «За службу и храбрость». На другой: «Очаков взят 6 декабря 1788 года». Да, этой даты никто не забудет, кто там был. Но хватит любоваться. Настоящие герои — греки, римляне, поди, не кичились отличиями, а радовались, что принесли пользу государству… И все-таки приятно с таким крестом, которого здесь никто не видел, пройтись по лавкам, в крепость. И дяденька обрадуется, когда прочтет в письме про новую награду.

На этот раз письмо Иванова пришло после пакета. Он писал, что светлейший возвратился из Петербурга не совсем здоровым, поэтому, кроме важнейших дел, ему ничего не докладывают, что главная квартира переезжает в Дубоссары, ближе к театру кампании этого лета, и что уж там, наверно, удастся выправить Сергею аттестат.

Что же, ждать так ждать. И дела в этих местах еще есть.

— Следует нам на могилу к Осипу съездить, — сказал Непейцын, когда снова начал ковылять на костылях.

— И до больших жаров, сударь, надобно, — поддакнул Филя.

— Ты разузнал бы, где плиту получше заказать, — попросил Сергей.

— Узнавал уже, сударь. У самого ихняя могила на сердце лежит. На Сухарном форштадте кузнец лучшие кресты из полосового железа гнет, а на плитах тут многие надписи высекают.

В тот же день съездили на Сухарный, расположенный за крепостью, и заказали по кресту и по плите для могил Осипа и Николы — авось вместе долговечнее будет. А через неделю катили уже по степной дороге. На этот раз колокольчик звенел-заливался что было силы. Сверкал на солнце серебряный лиман, стлалась по другую сторону тарантаса цветистым ковром степь, несло от нее теплом и густым медовым духом.

— Как красиво, как дышится легко! — восхищался Сергей.

— Богатый край, сударь. А туркам, видать, не больно нужен был. Только по берегу деревнишки кой-где, — отвечал Филя, указывая на ту сторону, куда им предстояло переправиться.

— Выходит, правильно отвоевали? — спросил Непейцын.

— По мне, Сергей Васильевич, никогда воевать не надо, пока своя земля не устроена во всем так, что лучше нельзя. Но уж коли отвоевали, то раздать бы новые земли тем, кому на прежних тесно да голодно жилось. Тогда и солдаты, что под Очаковом лежат, на том свете возрадуются: «Не зря нас на смерть привели…»

— Такое, Филя, навряд когда будет, — сказал Сергей.

Переправа близ Парутина стала постоянной. Паром гоняли четыре солдата в выцветших куртках, жившие тут же в землянке.

— Много ль народу перевозите? — спросил Сергей.

— Мужик ноне идет, ваше благородие, с Калужской, Тверской, с Орловщины. Переселяют господа, которым землю пожаловали, самый ледащий народ. А может, в дороге тощают, полгода шедши.

Палатку разбили поблизости могилы Осипа. Назавтра Филя и Фома устанавливали привезенный крест на каменном цоколе, укладывали и укрепляли плиту, а Сергей, сидя около, смотрел, как ветер качает желтые цветы молочая, маки, ромашки, на голубой Буг, слушал плеск его под берегом да пение жаворонков в безоблачном небе.

К вечеру работа была кончена, Сергей отковылял к самому обрыву и посмотрел на крест. Да, теперь он виден издали мореходам — «будет путников приветствовать всегда». А кто мимо по суше поедет, тот прочтет: «Убит на поединке 6 ноября 1788 года». И подумает о семнадцатилетнем юноше, бросившемся сгоряча в жизнь. Только для одной матушки останется он павшим в бою. А та, столичная красавица, вспоминает ли умершего за право любить ее?

Опять целый день ехали степью. Когда ветру нет, жара какая!

— Фома! Лучше в наших местах жить? — окликнул Сергей.

— От здешних, что ль? — повернулось к небу распаренное лицо.

— Ну да.

— Человеку, вестимо, у нас на Ловати легше, а лошади зато тут ровно в раю.

«Вот слуга у меня! — думал, улыбаясь, Непейцын. — У обоих рай на уме, но у одного — конский, а у другого — людской, совсем не похожий на тот, что переселенцам помещики здесь уготовали».


…Встретясь на Екатерининской улице с Василием Прокофьичем, Сергей попенял, что не зашел еще раз посмотреть его ногу.

— Все дела, батюшка! — отвечал лекарь. — Но про заживление осведомлен Филиппом вашим, которого встречал. А сейчас пожалуйте ко мне, и освидетельствую вас со всем вниманием.

Комната Василия Прокофьича была обставлена бедно, но вбежавший на зов денщик обладал толстыми щеками и веселой ухмылкой.

— Живо готовь чай нам с его благородием, — приказал лекарь. — Да посуду чище мой, не острами меня! — Осмотрев Сергея, он сказал: — И правда при кровотечении дурные соки ушли, и все отменно зажило. — Он надавил место, под которым находилась отпиленная кость. — Тут не больно?

— Нисколько.

— Так пошлите ко мне Филиппа. Он ведь столярит у вас?

— Нонче же пришлю. Заказать что-нибудь хотите?

— Да нет. Говорил, что собирается вам деревяшку вместо костылей мастерить, а я некоторые советы дам…

Следующую неделю Филя трудился над изготовлением деревянной ноги. Кой-какой инструмент он возил с собой и теперь расположился в сенях, преобразовав в верстак один из дорожных сундуков. Начал с того, что внимательно, не хуже Василия Прокофьича, ощупал уцелевшую часть Сергеевой ноги, опросил, не больно ли где от давления, потом обмерил и обчертил ее на бумаге. Не раз ходил к Тихону осмотреть его деревяшку. И наконец принес Непейцыну вчерне готовое творение. Оно представляло деревянную чашу, в которую ложился обрубок. Из внешнего центра округлого дна выходила палка, заменявшая икру и стопу, а внутренность была выложена волосом, покрытым замшей. К краю чаши мастер прикрепил три мягких ремня с петлями на концах.

— Их, сударь, на пояс наденем, а его на рубахе под штанами застегнем, — пояснил Филя. — Чашку штаны закроют, как бы до подколенки. Ведь лучше будет, чем с костылями подпазушными?

— Кажись, лучше, — согласился Сергей. — Только устойчиво ли?

— А в руки вам трость дадим. Я уж у француза в лавке хорошую присмотрел. Заграничная, купец говорит. Да оно и похоже — ручка костяная, кольцо золотое. Дозвольте купить? Дорого просит — восемь рублей, да хороша, век служить будет и видом сановита.

Через два дня деревяшка была подкрашена, навощена, на конце обита кожей, чтоб не стучала. Ходить на ней Сергей мог и без трости. Садиться было труднее: задняя тяга не давала полностью поднять вперед обрубок, а если бы это и удалось, сдвинув ремень вбок, то палка безобразно торчала вперед. Однако можно садиться чуть боком, тогда она упиралась в пол.

Походив по комнате. Непейцын отправится на двор. Тихон крутил ворот колодца, наполняя ведра для поливки сада.

— Ты, ваше благородие, попервости потерпи, — сказал инвалид. — Будет она с непривычки тосковать да зудеть, а ты все равно ковыляй. И другую заставить надо за полуторых служить, вроде коренника в упряжке. А деревяга, ровно пристяжная — для красы.

Красоты в деревяшке Сергей не видел, но в остальном Тихон был прав. Стенки чашки плотно охватывали обрубок с боков, и сделанные здесь за день вмятины мучительно ныли и горели.

И все-таки деревяшка была куда удобней костылей. Только ею нужно было полностью овладеть — ведь так предстояло передвигаться всю жизнь. А поэтому Сергей каждое утро отправлялся на прогулку и после нее, чертыхаясь, растирал натруженный обрубок, мечтая, что вот-вот придет из главной квартиры аттестат, они тронутся на север и в дальней дороге он даст себе полный отдых.

Хозяйки дома Леонтовичей. Застольные речи. Мудрые мысли подполковника. Мечты, планы и неожиданная развязка

В конце июня усадьба Леонтовича ожила. По Днепру приплыла баржа, груженная домашним скарбом. На ней же приехали дворовые люди. С помощью солдат на казенных подводах во двор возили множество сундуков, фортепьяно в тесовой клетке, медные кастрюли, золоченые карнизы для драпировок, картонки и ящики вперемежку с хомутами, корытами, пяльцами и крашенными «под слоновую кость», горками для безделушек. Только к ночи внесли все в барский дом или в людскую.

А на следующее утро Сергей услышал повелительный женский голос и, подковыляв к окошку, увидел посередь двора экипаж, отмываемый кучерами от дорожной грязи. Это был ярко-желтый дормез со сверкавшими позолотой и лазурью гербами на дверцах.

«Наверно, солдаты-каретники такое чудище изготовили, — подумал Непейцын. — А голос у барыни как у хорошего ротного».

Дормез скоро закатили в сарай, а контральто подполковницы, непрерывно приказывавшей или распекавшей, весь день слышалось не только на дворе, но, наверно, по всей Греческой слободке.

Наружность госпожи Леонтович подходила к голосу. Крупная, полная дама в домашнем шлафоре и чепце напомнила Сергею генерала Мелиссино густыми бровями и толстым носом. На мужа и дочку она покрикивала по-французски, а с прислугой не чуждалась родного языка. «Кобыла! Болван!» — слышалось так же часто, как звонкие оплеухи.

Подполковник сказал правду, что его дворовые чулки впрок не вяжут. Было их шестеро мужчин: кучера, лакеи, повар и садовник да столько же женщин: горничных, прачек, судомоек, и все с утра до ночи кружились по своим обязанностям. Если же барыне казалось, что кто-то бездельничает, следовал подзатыльник.

Все это было не ново Сергею, матушка обращалась с дворовыми так же, хоть и была не столь деятельна. Но наблюдения не располагали к будущему знакомству.

— Может, съехать под тем предлогом, что как инвалид квартиру потише ищу? — сказал Непейцын Филе.

Но услышал в ответ:

— Полноте, сударь. На какой квартире того нету? Где господа, там ругань и тычки. Как Семен Степанович — один на тысячу аль еще реже. Может, к грекам проситься? Так они, сказывают не любят нашего брата пущать, как ихние женщины в затворе живут. И конюшен не строят, народ более морской… Насчет же здешней барыни ихние люди говорят, что хоть на руку быстра, да зато и вся тут расправа, а чтоб драть — то редко.

— Больно кричит и бранится, — сказал Непейцын.

— Эх, Сергей Васильевич, от такого по Руси целой никуда не уйти, не уехать. Так ли еще бранятся? И вскорости поди, бумаги выйдут да поедем восвояси…

Потом Сергей перестал обращать внимание на окрики барыни — то ли привык, то ли их заслонили доносившиеся из дома звуки фортепьяно и девичий голос, певший но-французски. А иногда в окне, выходившем на двор, мелькало свежее личико и круто завитая головка самой музыкантши, которую — он узнал — звали Еленой Петровной.

Недели через две по приезде хозяйки к Сергею зашел подполковник и просил на другой день пожаловать отобедать.

Стесняясь появляться в незнакомом обществе на своей деревяшке, Сергей хоть видел, что с десяток гостей уже приехали, отправился ровно в назначенный час. Обстановка в двух гостиных, через которые проходил, была яркая и нарядная, везде шелка на мебели и занавесях, позолота, горки с безделушками. Пришел вовремя; мужчины выпили водки, закусили у особого столика, и все готовились рассесться за большой стол. Хозяйка, к которой подполковник подвел Сергея, глянув ему на грудь, а не в лицо, скомандовала:

— Подпоручик слева от Леночки!

И он оказался рядом с голубоглазой девушкой, которая с улыбкой сказала, когда уселись:

— Говорят, вы раньше приходили в наш сад… Маман наказала пригласить вас бывать туда и теперь…

Непейцын благодарил и обещал посмотреть, как украсился сад заботами хозяек. Леночка снова ему улыбнулась и повернула голову ко второму соседу. Но через несколько минут вновь обратилась к Сергею и сказала, что у ее папеньки не раз бывали гости с орденами, но пожилые, а такой дважды кавалер, как monsieur Непейцын, конечно, большая редкость. Сергей ответил, что не по заслугам награжден. Леночка хвалила его скромность. Потом расспрашивала про Петербург, про корпус, не забывая потчевать и разговаривать с другим соседом, рассказывала, что в Киеве было очень весело, а что здесь папенька пугает, будто нет общества…

Говорила Леночка без жеманства, улыбалась открыто, и Непейцын с удовольствием смотрел в ее правильное личико, любовался красотой блестящих глаз, точеным носиком с розовыми ноздрями, тонкой шейкой, темно-русыми кудрями без пудры. И она и подполковница были одеты по последней моде — без фижм, в открытые платья из полосатого шелка, собранные сзади на талии, — точь-в-точь как те барыни, которых издали видывал прошлое лето. И обе исправно занимали гостей. Но если дочь весело и негромко щебетала, то матушка гудела на весь стол, оповещая дам о ценах на бархат, сахар и другие товары в Киеве и о том, какие чулки и кружева она купила на французском корабле, пришедшем в Херсон.

Не отставал от жены и подполковник. Будто жуя овечьей губой, он вел главные темы мужской беседы — о производстве в следующие чины, о наградах за окончание постройки Херсонской крепости и более всего о выгоде приобретения земель в новом краю, за Бугом, которые шли сейчас за бесценок. Пожилой офицер в пехотной форме заметил, что надобно их населять мужиками, купленными на вывод в Белоруссии. Там в голодные годы продают душу по пяти рублей. Барин в статском кафтане утверждал, что еще выгоднее разводить овец, шерсть с которых легко продавать на иностранные корабли, которые после падения Очакова уже стали заходить в Херсон и без сомнения будут умножаться с каждым годом.

Обед прошел оживленно, и, хотя за столом сидели более трех часов, Сергей не заметил времени. Когда откланивался, Леночка повторила приглашение бывать в их саду.

Дома, отстегнув деревяшку, Сергей уселся под окном на ветерке и задумался. Как странно, родители такие интересанты, только и говорят о выгодах, а дочка совсем иная. Приветливая девушка, хорошо воспитана — собеседников умеет занять, по-французски несколько фраз сказала… Но неужто столько людей под Очаковом схоронили только затем, чтобы такие господа доходы с овец или с выводных крестьян получали? А мужикам, которых в Белоруссии купят и сюда пригонят, лучше будет, чем у прежних господ?..

Через три дня Сергей решил, что утром пойдет в сад, но, не желая встречаться с громогласной хозяйкой, дождался, когда она, сопровождаемая лакеем, прошествовала, наверно, по лавкам.

Труды Тихона и садовника не пропали даром. За месяц, что Непейцын не бывал здесь, сад преобразился. Цветы пестрели на клумбах, усыпанные желтым песком дорожки пролегали между лужайками, на которых грелись на солнце кусты и деревца. Даже каменные скамьи, которые казались раньше грубыми и ненужными, выглядели теперь красиво на фоне зелени.

На одной из них лежала раскрытая книга. Сергей присел на скамью, огляделся и увидел Леночку. Стоя спиной к нему на площадке перед беседкой, она ловко подбрасывала и ловила волан. Одетая в домашнее голубое платье, тоненькая фигурка подавалась то туда, то сюда, встречая ракеткой оперенный шарик, который взлетал так высоко, что, следя за ним, девушка откидывала голову назад, рассыпая по спине сверкавшие на солнце кудри.

Как захотелось Непейцыну взять в руки ракетку! Он никогда не играл в волан, но с такой партнершей сразу бы выучился… Тяжело в двадцать лет видеть игры, в которых уже никогда не будешь участвовать.

Но вот при одном из ударов Леночка, чуть повернувшись, увидела Сергея. И тотчас, оправляя волосы, пошла к скамье.

— Как мило, что вы пришли! Сидите, сидите. Я тоже сяду. — И она опустилась рядом, обдав Непейцына каким-то благоухающим теплом. — Вы видели те смешные статуи? Я думала, такие только у католиков бывают. — Она указала на колокольню греческой церкви. — А иконостас очень красивый. Я вчера ходила смотреть.

— И я там был, — сказал Сергей. — В ограде мой друг похоронен.

Леночка стала серьезной:

— Он тоже был ранен под Очаковом?

Сергей рассказал о Греческом корпусе, Николе, Егоре, и она слушала внимательно и сочувственно. Потом Леночка пересказывала содержание французского романа, который полчаса назад кончила читать. Отец, уехавший в Америку и пропадавший там много лет, возвращается богачом к семье, живущей в нищете, и делает всех счастливыми. А Непейцын слушал ее рассказ и любовался разгоревшимся лицом, сочетанием голубого платья с нежной кожей, на которой трепетала тень пронизанных солнцем листьев.

В следующее воскресенье Сергей опять получил приглашение на обед и сидел рядом с Леночкой. А на неделе подполковник зашел во флигель и позвал вечером покататься на вельботе по Днепру. Представив, как трудно будет сходить в колеблющуюся шлюпку и вылезать из нее, Непейцын решительно отказался, соврав, что плохо себя чувствует. Приглашенный присесть, Леонтович после вопросов об участии Сергея в осаде поинтересовался, кто же его милостивец среди генералов. Непейцын ответил, что убежден — никто его не помнит, кроме одного квартирмейстера, которому помогал в черчении планов.

Подполковник сказал недоверчиво, что скромность есть лучшее украшение молодого человека. Такого и награждать приятно, ежели, конечно, покровитель не хочет, чтобы его прославляли. Удивленный упорством собеседника, Непейцын, решив обратить его к другой теме, спросил, что слышно из армии. Леонтович ответил, что из Киева пишут о фельдмаршале Румянцеве, который, отъехав от своей должности, живет близ сего города партикулярно, и что, следственно, обе южные армии соединились теперь под рукой светлейшего. Сергей сказал, что единоначалие, надобно надеяться, послужит победам, а Леонтович ответил, что для него важнее, как перенесение воины к Дунаю повлияет на собственную службу. С одной стороны, можно ждать прекращения работ по укреплению Херсона, раз воина столь удалилась, но с другой — авось не скоро о том вспомянут, отпуск средств продолжится, а спрос от возводимого будет невелик. Непейцын, чувствуя тягость от таких своекорыстных рассуждений, лишенных малейшей патриотической видимости, спросил, не знает ли чего о военных действия со Швецией. На это Леонтович отозвался, что там наш флот одерживает победы, как говорил ему сам адмирал Мордвинов, старший в Херсоне морской начальник, очень к нему, Леонтовичу, расположенный. От этого расположения и вельбот с гребцами нонче вечером к их услугам.

«Господи, как у него все на свое сворачивается!» — думал с тоской Сергей. А подполковник продолжал, понизив голос:

— А еще он рассказывал, что в одном письме, из-за границы полученном, про Францию ужасные страхи сообщают…

— Что ж такое? — оживился Непейцын, обнадеженный услышать что-нибудь не касающееся дел подполковника.

— В прошлом году там неурожай был, и сделался голод. Весной чернь взбунтовалась, и солдаты отказались усмирять. А сейчас король собрал какие-то штаты — ну, вроде думы из купчишек и мещан, которые обо всем дерзко судят…

— Но вы сами сказали, что бунты произошли от голоду. Позаботились бы снабдить их хлебом, а то с голоду люди…

— Э, Сергей Васильевич, разве их накормишь досыта! Все бездельники, как наши мужики, оттого и голодают. Вот Тихон, дворник, за что жалованье получает? А разве мне благодарен?

— Но что адмирал еще рассказывал? — поторопился спросить Сергей, чувствуя, что разговор опять поворачивается на здешнее.

— Да, кажись, ничего..! Но я-то хочу от тех новостей вам дать совет, чтоб внимательней за людьми смотрели. Кучер ваш, я замечаю, ничего не делает, дрыхнет днем, рыло отращивает.

— А что ему делать, пока лошади не нужны? Они у него в порядке, сбруя и тарантас тоже, вот и ладно, — сказал Непейцын.

— Что он делать может, того сразу вам не скажу, — с важностью жевал подполковник, — но только надобно ему мастерство какое изучить, чтоб доход вам приносил. И Фильке вашему не много ль доверия оказываете? Расход всегда ль проверяете?

— Да помилуйте, он дядька мой с кадетских лет и без всяких отчетов деньги мои хранит. Сейчас, к примеру, у него несколько тысяч на руках, а сколько точно, разве я знаю?..

При слове «тысяч» подполковник изменился в лице — все черты изобразили тревогу, даже кадык заходил под овечьим подбородком, будто дух перехватило.

— Да как же можно, Сергей Васильевич? — воскликнул он. — А ежели украдет, да на корабль, да за границу?..

— Куда же он от меня, от родины, побежит? — улыбнулся Сергей. — Я ему больше, чем себе, верю. Надежнее человека нету.

Когда Леонтович наконец ушел, Сергей вздохнул облегченно. Вот и образованный и будто воспитанный человек, но, кроме своей выгоды, на уме ничего нет. Каково с таким Леночке жить?..

А с ней Непейцыну было по-прежнему легко и приятно. В следующие дни они не раз виделись в саду. При встрече после катания по Днепру Леночка попеняла, что не поехал, и очень смешно изобразила разговор старших, непрерывно повторяя на разные голоса шесть слов: жалованье, чин, крестьяне, овцы, доход, убыток. В воскресенье за обедом опять сидели рядом и, продолжая игру, Леночка обращала внимание Сергея на те же поминутно звучащие слова. В этот день один из офицеров увлек слушателей новым проектом получения прибылей в забугских степях. Они будто бы изобиловали растением войда, из которого легко добывать дорогую синюю краску. Собеседники подхватили тему, и началось обсуждение выгодности винокурен, уксусных и шелковых заводов. Потом Сергей и его соседка перестали слушать старших — Леночка рассказывала о своем детстве, о жестокой гувернантке, о старшей сестре, о Киеве, как маменька ее там не могла ходить пешком — там все с горки на горку… «Ффа-ффа!» — смешно отдувалась она, подражая подполковнице.

Но при всех достоинствах Леночки как собеседницы за столом Непейцын чувствовал себя стесненным в этом нарядном доме, среди золоченой мебели, на натертом до блеска полу. Нет, никогда не был светским, а теперь, с деревяшкой, и подавно. Он норовил прийти перед самым обедом и скрыться, когда все переходили в гостиную.

То ли дело в саду! Там Леночка держалась свободней, рассказывала забавное, а то заставляла его говорить и внимательно слушала, сидя рядом, такая красивая, сочувствующая. Конечно, и здесь не раз Сергей горевал про себя, что не мог быть ее парой в движении. Но, как и в первый раз, когда, увидев его, перестала подбрасывать волан, Леночка умела сдержать резвость, смягчить это горькое чувство.

Писем от Иванова не было, аттестат не приходил. Но теперь Сергей не тяготился ожиданием его в Херсоне, хотя страдал от жары куда больше, чем в очаковском лагере. Сильно ныла намятая при ходьбе культя, и середину дня старался проводить в своей комнате раздетый, освободившись от деревяшки.

Зато по утрам, часов в девять, почти ежедневно выходил в сад и садился на скамейку, окруженную деревянным трельяжем, завитым виноградом. Отсюда он слушал звуки фортепьяно, на котором в эти часы играла Леночка, Потом выходила в сад и усаживалась рядом с Сергеем. Пока подполковница путешествовала по лавкам, они дружно смеялись или рассуждали о чем-нибудь всерьез.

Однажды, когда Леночка, по обыкновению, насмешливо отозвалась о привычке своей маменьки долго торговаться с купцами и затем уйти, ничего не купив, Сергей сказал:

— Подшучиваете, а небось ни за что не согласились бы с нею расстаться.

И девушка, не задумываясь, ответила:

— О нет! Согласилась бы! Я и замуж пойду так, чтобы быть самой хозяйкой. Кому же охота вечно девчонкой считаться? Вот сестра так счастлива, что папеньку сюда перевели и около нее ни маменьки, ни свекрови.

— Но помилуйте, Елена Петровна, чем вам матушка помешала?

— О, вы ее не знаете! — сказала девушка с жаром. — Нам разговаривать она и вправду не мешает, раз папенька бог знает что про вас наговорил. На счастье, вы мне по душе пришлись, вот нам и славно! А то всё по указке — и люди и поступки!

После этого разговора Сергей думал радостно и тревожно: «Прямо сказала, что я ей по душе. А мне около нее так хорошо, что даже нога не болит. И как будто намекнула, что не прочь уехать со мной. Или только я так понял? А если сделать пропозицию и увезти ее? Ведь, наверно, хорошо бы мы зажили… Однако как жениться, когда собственного у меня ничего нет и будущее неопределенное? Женившись, следует заводиться своим домом, а денег, что сейчас есть, надолго ль хватит? Значит, доход от Ступина с дяденьки тянуть? Да разве он мне управитель?.. Однако хотел же ехать в Петербург, свататься к Соне. Ах, Соня!.. Что ж такое со мной? Так сразу и забыл ее? Нет, не забыл, но что же делать? Должен быть счастлив, раз начинаю любить другую, тоже хорошую девушку… Вот только бы пришел аттестат, быть уверенным, что не останешься без должности, так можно и посвататься. А дяденьке рано сообщать или уж пора?..»

На другой день Сергей написал Иванову, прося по возможности ускорить высылку аттестата, который стал особенно нужен, и, призвав Филю, спросил, сколько денег в наличности. Оказалось, что венецианские червонцы все обменены на русские и вместе с жалованьем у них немногим более четырех тысяч серебром.

— Однако такое, сударь, только нам двоим ведомо, — закончил доклад Филя. — А здешнему хозяину я намедни сказал, что у нас до нового жалованья всего триста рублей оставшись.

— Зачем ты так врешь несообразно? — рассердился Сергей. — Теперь я хвастуном перед ним оказался — только на днях говорил, что несколько тысяч у тебя на руках…

— Да ведь я, Сергей Васильевич, так сказал, чтоб цену на квартиру не набавили, — оправдывался Филя. — И подумать не мог, что сами им объявитесь…

— К слову пришлось — про твою же честность речь шла, что я любую сумму тебе доверяю. Ах, господи, глупо как!..

— Что так говорили, на том спасибо. Но только я подмечаю, что хозяин здешний больно до доходов чужих любопытны…

— Отчего так думаешь?

— Да меня выспрашивали, сколько душ ваших в Ступине, и есть ли доход у Семена Степановича от должности, и не собираются ль они жениться, да вот сколько денег у нас в казне. Может, задумали вас на Елене Петровне женить, да просчитаться боятся?

— А как полагаешь, одобрил бы такое дяденька? — спросил Сергей, краснея.

— Кто знает, сударь? Барышня они красивые и не злые, ихние люди говорили. Только в родителей не пошли б по жадности к деньгам. И дяденьке угодить не просто — они людей наскрозь видят. Опять же, куда молодую жену вам везть? В нашу-то глухомань от здешнего богатства? Захотят ли? Или при тесте с тещей проживать?

— Нет! Я буду служить, в Петербурге назначение получу.

— Так сбудется ли, сударь? Без ножки да без милостивца…

— А вот как пришлют аттестат от светлейшего, который Михайло Матвеевич схлопотать обещал, так и место, знаю, явится.

— Дай-то бог, — сказал Филя неуверенно.

«Никак нельзя без аттестата на такое решаться, — думал Сергей. — Не в Ступино же, в самом деле, ее везти. Вот получу аттестат и заговорю с ней. Но, черт возьми, как объяснить подполковнику, что не я, а Филя соврал? Глупость какая!»

Утром следующего дня (Непейцын надолго запомнил число — 22 августа) он проснулся около семи, тщательно, как всегда теперь, причесался, оделся и отправился в сад, надеясь услышать игру Леночки с первых аккордов. Присел за виноградным трельяжем.

Колокол на греческой церкви добродушно позванивал. Сквозь листву Сергей видел стену дома со слепыми окнами, по-ночному прикрытыми ставнями.

«Наверно, уже часов восемь, сейчас она спустится из мезонина и сядет за фортепьяно, — думал он. — Если начнет с упражнений, значит, аттестат придет не скоро. Если с пьесы, значит, совсем на днях, и тогда буду просить ее руки…»

— Но вместо музыки он услышал стук растворяемых ставен — видно, лакей шел от окна к окну — и одновременно негромко бубнивший что-то голос подполковника, покрываемый раскатами возражений его супруги. «Неловко, если ненароком подслушаю что-нибудь семейное. Показаться им?..»

— А ты что говорил? — гремела подполковница. — «Человек состоятельный, сильная протекция, два ордена ни за что и жалованье годовое прислали»! — передразнила она мужа. — «Велика важность, что без ноги, коли такие подпоры до мест знатных доведут». А на поверку выходит — мыльный пузырь! Дочке родной чуть калеку в мужья не навязал!

Сергей замер. Дыхание у него перехватило.

— А мое положение?! — продолжала в сердцах барыня. — Я, дура, на твои слова положившись, часами их вдвоем сидеть допускала, больше месяца на все сквозь пальцы смотрю. Что еще знакомые скажут? Хорошо, он рохля, да Лена умна, а то что быть могло?.. У-у, балабошка, овца бестолковая, выдумщик! Я б не в полковники тебя производила, а обратно в майоры разжаловала. В капитаны! Как ты мое-то приданое вынюхал? Или выстарился теперь?

— Виноват, дорогая Каташа! — бормотал муж. — Обмишурился…

— «Каташа, Каташа»! — передразнила жена. — А теперь-то знаешь подлинно?

— Чего подлинней! В письме обстоятельно обсказано, и все с человеком его точь-в-точь. Товарищ по корпусу, много лет рядом, ему ли не знать? Да и в главной квартире людей сыскал…

— Ну, вот и Лена, никак! — перебила подполковница. — Изволь сам дочери преподнесть! Как еще примет?

— Нет уж, матушка, тебе полегше, а мне в должность пора.

— Легше!.. — возмутилась барыня, и голоса удалились.

Сергей встал, хотел уйти. Но проходить пришлось бы мимо окон, в одном из которых показался сейчас лакей, вытряхивавший скатерть. Значит, надо переждать, чтоб не узнали, что был тут. А может, как раз пусть видят? Или дослушать до конца?.. Опять присел, замер, закрыл глаза.

И вот раздался крикливый, злой женский голос. Совсем не тот, который слушал с такой радостью каждый день…

— Вот прекрасно! То как с писаной торбой с ним носитесь, мне твердите, что отличная партия, богат, со связями, и вдруг оказывается, почти нищий! Какое теперь мое положение?..

— А что за твое положение? — возразила мамаша. — Ничего, я чай, не случилось промежду вас, чтоб нельзя ему отказать?

— Фи, maman! — возмутилась Леночка. — Конечно, придется отказать, но меня от такой комиссии увольте. За то, что папенька выдумщик, я калеку обидеть должна. Да теперь-то верно ли все?

— Так я ж тебе сказываю, как было. Приезжал из Петербурга немец на следствие, когда на отца твоего извет подан был. Еще из Киева, помнишь, сюда поспешал. Там немец-то с постояльцем нашим учился. Ну, и рассказал Владимир Ивановичу, что, мол, встретил безногого и про состояние его самое мизерное — десять душ. А Владимир-то Иванович спасибо, как услышал про завидного жениха от папеньки твоего, то и вспомнил, что немец говорил. Вот так богач с протекцией! Он сейчас письмо — тот в главную квартиру отъехал! Что скажете про такого-то? К состоятельной девице сватается и вот-вот объегорит. А папеньке посоветовал меж тем у дворовых вызнать, какое его истинное имущество. Третьего дня пришел ответ — выходит, все нахвастал безногий…

Сергею казалось, что его душат.

— Я, я, нахвастал! — шептал он. — Объегорить хотел… Крикнуть им? Выскочить отсюда?..



— Хорошо, что кататься с нами не ездил, — сказала Леночка. — Все меньше народу видело, как вы меня к нему подсаживали. И все равно я не верю, чтоб хвастал. Почему мне ни слова неправды не сказал? Все папенька придумал, ему везде богачи мерещатся. То уверял, что Телковский богат, то про Непейцына…

— Может, пойти за него желаешь? — насмешливо спросила мать.

— И не подумаю. На что мне калека? Так и будет рядом всю жизнь, — скирлы-скирлы, на липовой ноге, как медведь в сказке..

Голоса удалились от окна. Зазвенела посуда — госпожи Леонтович сели за утренний кофей.

Когда Сергей вошел в свою комнату, Филя подметал пол.

— Ступай сыщи другую квартиру, — приказал Непейцын.

Может, другой доверенный слуга попытался бы узнать причину нежданного решения, но Филя только глянул в лицо барина и вышел. Сергей опустил занавеску и сел в кресло у окна.

«Что же должно делать? — думал он. — Объясниться с Леонтовичем, назвать при жене и дочери лжецом? Напомнить, как я отводил все настояния его о протекции? Объяснить, откуда у меня несколько тысяч? Это единственное, что от меня слышал. Ткнуть их в самое овечье рыло? Но разве устыдишь такого человека, который мог сказать про кресты, что ни за что мне даны? А вот не уехать ли скорее из Херсона?.. Нет, нельзя. Скажут — сбежал оттого, что не удалось обманом жениться, а так хоть этого врать не посмеют. Хотя почему не посмеют? Тогда, как Осипу, стреляться с каким-нибудь болтуном?.. Но Шванбах каков! Разглашает устно и письменно мое бедное состояние, гороховая колбаса… А Леночка-то! Все, значит, притворство — участие ко мне, интерес. «На что мне муж-калека надобен? Всю жизнь рядом скирлы-скирлы…» А если бы был богат, тогда и на липовой гожусь?..»

Какая же будет служба если так часто лежать? Новые знакомцы. У адмирала Мордвинова

Непейцын все еще кипел и то ковылял по комнате, то садился, когда возвратился Филя.

— Нашел, Сергей Васильевич, почти что во всем подходящее. Две комнаты да через сени кухня с каморкой для нас с Фомой. На дворе конюшня и сарай. И в месяц те же восемь рублей просят…

— Близко отсюда?

— На Екатерининской, через дом от Василия Прокофьича. Помещение чистое. Оттуда морской капитан третьего дня на эскадру отъехал. На второе жилье. По лестнице вам хорошо ли вздыматься?

— Пустое! — решил Сергей, — Надобно учиться всюду ходить. Плати задаток да возвращайся укладываться. Здешним не должны?

— За две недели вперед им останется.

В тот же день они переехали. Внизу жил хозяин, отставной чиновник, с двумя слугами. Под окнами Сергея пролегала главная улица Херсона, в другую сторону открывался двор, заросший выгорелой на солнце травой, и за забором — второй такой же у соседнего дома. Но все это Сергей рассмотрел только через несколько дней, потому что при переезде — Филя не зря опасался — споткнулся на лестнице, опять зашиб свой обрубок и был уложен в постель приглашенным Василием Прокофьичем.

— Окроме ушиба, еще деревяшкой крепко натерто. Видать, без всякой меры разгуливали, — качал головой лекарь.

— Инвалид один мне сказывал, будто надобно мозоль на култышке вырастить. — оправдывался Непейцын.

— Мозоли не видать, а вред сделан. Теперь придется полежать. Но, чтоб не скучали, буду в гости приходить. Желаете?

— Конечно. Очень рад соседству, — учтиво сказал Сергей.

— Не потому вовсе. Там вы в доме недруга моего жили и, слышно было, хлеб-соль с ним важивали…

— Леонтович недруг вам? — удивился Непейцын. — Так не вы ли и жалобу в Петербург писали?

— Именно-с. Только без последствия. Прислали щелкопера расследовать. Он и разу в развалюхи солдатские не заглянул, на которые я жаловался. А в отчете у воров здешних показано, будто чуть не казармы новые на Пехотном возвели. Ворон ворону глаз не выклюет. Солдаты пусть дохнут, да у Леонтовича усадьба выросла.

И вот Сергей снова лежал пластом, как два, как четыре месяца назад, только в другой, более душной комнате — окна на пыльную улицу Филя днем занавешивал. Опять, если не шевелить, нога почти не болела, но до чего тоскливо лежать целые дни!..

Днем слушал городской шум: стук копыт и колес, фырканье коней, крики возниц, говор прохожих, звон колоколов нескольких церквей, среди которых узнавал и ослабленный расстоянием голос Софийской. Перебирал недавнее прошлое, с горечью, с возмущением вспоминал, что случилось, надеялся, что аттестат придет наконец и он сможет уехать. А сейчас, пожалуй, и лучше, что лежит, не встречает Леонтовичей. Но неужто такая лежка будет повторяться? Как же служить тогда?

А по ночам, если не спалось, слушал иные звуки — далекие протяжные оклики часовых в крепости, стук караульщиков по чугунной доске у лавок, твердую поступь обходного караула, перезвон часов на соборной колокольне, бормотание ночных гуляк. Но мысли и ночью были все те же.

Исполняя обещание, Василий Прокофьич навещал Непейцына. Играл в шашки, рассказывал городские новости, с удовольствием отведывал Филиной стряпни. Часто с лекарем приходил его молодой приятель, мичман Левшин, родственник и адъютант адмирала Мордвинова, в семье которого Василий Прокофьич был домашним врачом. Из депеш, получаемых адмиралом, Левшин знал, что свершалось на войне. От него Сергей услышал, что в конце июля при Фокшанах Суворов разбил турецкую, армию. Левшин принес и реляцию, в которой было рассказано о десятичасовом бое.

А Сергей, слушая воодушевленное чтение мичмана, вспоминал, что видел год назад, и опять думал: «Для чего же умирало столько людей под Очаковом или теперь под Фокшанами?.. Неужто, чтобы господа Леонтовичи богатели на своих землях?..» Потом, уже не слушая, тоже не в первый раз спрашивал себя, почему не осталось у него неприязнь к Леночке. Не потону ли, что при таких родителях могла стать и хуже? А вот при воспоминании о подполковнике с супругой охватывало раздражение — пустые, мелкие людишки, а он еще и вор настоящий.

Мичман приносил иностранные газеты, их читали и переводили все вместе. Василий Прокофьич лучше офицеров разбирался в том, что творилось в Америке, в Европе. От него Сергей впервые услышал о войне за независимость, о создании Соединенных Штатов. До сих пор представлял себе Америку населенной индейцами в перьях, которые убивают белых колонистов, а теперь оказалось, что там есть герои — Вашингтон, Франклин, Лафайет. Но это было уже прошлое, а сейчас мир волновало происходившее в Париже, Там заседало Национальное собрание, где смело говорили адвокаты, торговцы, ремесленники, создано городское управление, особое войско из горожан, а недавно народ штурмовал крепость Бастилию и освободил всех, кого заточили по приказу короля.

— Помяните мое слово, государи мои, — сказал лекарь, — там вскорости мужики на помещиков поднимутся.

— Васе везде пугачевцы мерещатся, — отозвался мичман.

— И ты бы забыть не мог, если б, как я, сначала дворян на виселицах насмотрелся, а потом экзекуций беспощадных, войском над целыми деревнями учиненных, — возразил лекарь.

— Где ж сие видали, Василий Прокофьич? — осведомился Сергей.

— Под Казанью. Я ведь звания просвирного, дьяконский сын. Вот и видел, семинаристом будучи, как народ Емельку с благовестом встречал и с господами разделывался и потом за то муку терпели правый и виноватый. А намедни Николай Семенович сказывал, что французскому мужику не слаще нашего приходится. Как ему не подняться, ежели вожаки сыщутся?

— Господин адмирал во Франции бывали? — спросил Непейцын.

— Дядюшка везде был — в Америку два раза плавал и на тетке Генриетте в Ливорне женился, несмотря что она англичанка природная, — отрапортовал Левшин с таким удовольствием, словно сам объехал пол земного шара. — И хотя контрадмирал и полного адмирала сын, никакой в нем фанаберии нет, правда, Вася? Вот начнете выходить, я вас представлю…

Сергей поднялся с постели уже в сентябре. Снова великим удовольствием показалась возможность сидеть у окна. Дни стали не такие жаркие — чувствовалось приближение осени.

Вести с войны были радостные: Суворов разбил турок на реке Рымнике, Екатеринославская армия взяла Гаджибей, Аккерман и двинулась к Бендерам. Так и война скоро кончится… Живы ли Костенецкий и Криштафович?

В середине сентября пришло письмо от Михайла Матвеевича. Главная квартира направлялась на зиму в Яссы, и там, на спокойной стоянке, ему обещали выправить наконец нужный Сергею аттестат. А пока послан приказ херсонскому коменданту выдать жалованье до конца года, как находящемуся на излечении.

Опять ждать? Конечно, можно ехать в Луки, жить у дяденьки, а потом, получав аттестат, двинуться в Петербург. Но сюда, по экстра-почте, аттестат дойдет, не затеряется, а туда?.. Риск немалый. Правильно Филя сказал «наша глухомань». А пропадет, так разве второй получишь? Конечно, противно тут жить. Вчера по Екатерининской прошествовал Леонтович. Можно с ним встретиться или с его дамами… Но бояться их, что ли? Раскланялся, и всё… Нет, лучше без встреч. И не потому, что дрогнет сердце при виде ее глаз, кудрей. Хороша, слов нет, но не дрогнет больше… Однако до чего удивительно, что Иванов все его помнит. Мало ли у него дел, кроме аттестата, надобного какому-то инвалидному подпоручику!

Наконец настал день, когда Саша Левшин повел Сергея представляться Мордвиновым. За крепостью, близко от верфи, под буханье копра и перестук топоров вошли в одноэтажный дом казенной архитектуры. Хозяева встретили Сергея приветливо. Убранство комнат было противоположно тому, что видел у Леонтовичей. На стенах, выкрашенных в светлые тона, висели английские гравюры с изображением кораблей или с сельскими сценами. Светлые занавески на окнах ложились прямыми складками. Мебель без резьбы и позолоты была обтянула репсом или кожей, покойна и удобна. Простое столовое серебро и фаянсовая посуда отлично подходили к немногочисленным, но обильным и вкусным кушаньям.

Сергей слышал, что Мордвинов, будучи старшим морским начальником в Херсоне, держит открытый стол для моряков, приезжающих в город по службе. Но в этот день, кроме хозяев, обедали только два адъютанта адмирала, Василий Прокофьич да Непейцын. За столом Мордвинов был равно любезен со всеми, но после десерта пригласил одного Сергея в кабинет. Они оказались в большой комнате, у стен которой стояли шкафы с книгами, а между ними висело несколько карт. Усадив Непейцына, адмирал сказал:

— Сим летом мы, моряки, собирались заменить деревянный крест на могиле лейтенанта Адрианопуло более долговечным памятником, но вы упредили нас. У меня на глазах покойный только сражался с отличным хладнокровием, вы же, верно, знали его ближе?..

Сергей рассказал о дружбе с Николой, начав с драки на горе и речи Мелиссино. Упомянул и о размене подарками, показал ольвийскую монету, которую носил с собой.

— Весьма сожалею, что жена моя не слушала вас, — сказал Мордвинов, когда Сергей смолк. — Мы с ней убеждены, что национальность есть малейшее из препятствий к дружбе между людьми… — Адмирал помолчал и вдруг, улыбнувшись, покачал головой.

— Что вы, ваше превосходительство? — спросил Сергей.

— Как не улыбнуться, когда Леонтович, может, именно с надгробия, поставленного другу, о котором, кажется, я же при нем упомянул, и начал фантазии о вашем богатстве? Его скупой душонке такой поступок был непонятен, если вы не Крез. Безвестному офицеру крест да еще и плиту?! Простите, что заговорил о столь щекотливой материи, но уверен — сей пустой человек и вам наболтал о моей дружбе или о чем подобном. На самом же деле он перестраивал портовые казармы, и я, зная его недобросовестность по ремонту мазанок, населенных пациентами Василия Прокофьича, требовал отчета в каждом шаге. Он же после доклада мучил меня болтовней, поверяя сначала виды на вас, а потом разочарования.

Кровь бросилась Сергею в лицо. Вот до чего дошло! Сделать его притчей во языцех! И он сказал:

— Поверьте, ваше превосходительство, я не подавал и малейшего повода считать меня не тем, что я есть.

— Даже из его собственных рассказов так именно выходило, — подтвердил адмирал. — Но я позволил себе затронуть сие, чтобы сказать, как мы с женой рады, что вы избегли вступления в такое семейство. То была бы ошибка, которая почти равна гибели… Более о сем речи уже не будет… А сейчас присоединимся к обществу и выпьем, по английскому обычаю, по рюмке портвейну. — И Мордвинов взял под руку поспешившего встать Сергея.

С этого дня Непейцын стал часто бывать в адмиральском доме. Его привлекали приветливость хозяев и разговоры, звучавшие за обеденным столом, в гостиной, кабинете. В них не было ничего общего с говорившимся у Леонтовичей. О служебных делах толковали много, но никогда о личной выгоде от них; о хозяйничанье в завоеванном крае — часто, но никогда о возможности нажиться. Он наградах и производствах не вспоминали вовсе. Но если Николай Семенович рассказывал о благодатном климате Португалии, о старинных городах и голубых заливах Италии, о бескрайних прериях Северной Америки, молодежь смотрела ему в рот. Однако адмирал умел и слушать, умел вызвать собеседника на выражение своих мыслей. Говорили о чем угодно — о сельском хозяйстве и о войне, о финансах, религии я воспитании детей.

Мордвинов, которому недавно исполнилось тридцать пять лет, был неутомим. Он занимался делами с шести часов утра до позднего, по английскому обычаю обеда и нередки сверх того вечером диктовал адъютантам ответы на служебные бумаги. Скоро Непейцын узнал, что адмирал весьма сведущ в кораблестроении и практической службе, в боях на лимане проявил храбрость, а здесь, в Адмиралтействе, входит в хозяйственные дела, поверяет и пересчитывает все документы, связанные с расходом средств.

Тем удивительнее показалось Сергею, когда Левшин сказал, что у Николая Семеновича постоянные неприятности по службе. Есть в главной квартире люди, которые разнообразие вопросов, затронутых в его докладах, представляют Потемкину самонадеянностью, его независимость — гордостью. И не раз он получал от светлейшего такие резкие ответы, что думал подать в отставку.

— А нельзя ли им объясниться? — спросил Сергей. — Поехать и представить все лично светлейшему — так, мол, и так…

— Представьте, и я то же самое однажды осмелился посоветовать, но Николай Семенович ответил: «Во-первых, чего взрослому вельможе объяснять, что он и так может понять, ежели захочет?» Тут, по-моему, самолюбие заговорило. Но второе резонней: «Только я обратно уеду, — он сказал, — те же люди снова нашептывать начнут…»

— Но жалко в отставку выходить такому человеку… Хорошо еще, что состояние имеет и может без службы прожить, — сказал Сергей.

— Состояние его невелико, и каждый вечер расход до копеечки, с теткой Генриеттой сошедшись, в особую книгу записывают. Но главное, как без службы жить, когда в ней жизнь его? — возразил с жаром Саша. — По примеру его и я перед сном себя спрашиваю: «Что за день сделал полезное, за что мундир носишь и жалованье тебе идет?..» Не говоря уж, что ежели он в отставку подаст, то мне плохо: привык при таком начальнике глупостей не слышать и не делать. Тогда в строй, на корабль, пойду. На лимане прошлый год в бою быть пришлось, и Николай Семенович говорил, что не хуже других себя оказал…

Херсонская осень. Необыкновенный путешественник

— Настрого прикажите своим людям обмывать кипяченой водой все произрастания, — сказал Василий Прокофьич, идучи вечером с Сергеем от Мордвиновых, — А лучше бы воздерживались от сырого, ели только вареное.

— Что ж такое?

— А то, что каждый октябрь здесь от поносов немало народу мрет. В сем же году особенно щедро нагнали солдат слабосильных из действующих войск, и средь них есть уже летальные случаи. Навалятся на дешевую зелень с голодухи, а ночи холодные, вот и простудил брюхо, а запасу сил нету. Словом, боюсь, в город бы не перекинулось. Но Филя с Фомой вам преданны, вас послушают.

— Где же помещены из армии присланные? — спросил Непейцын. — Вдруг Бугского корпуса окажутся? Я узнал бы про товарищей.

— Размещаются в мазанках, о которых я столько раз говорил, в Пехотном форштадте. Одни мрут, а других на их место гонят. Сходите, может, и перехватите, кого турки не добили, а тут понос изведет.

— Откуда их шлют?

— Больше из-под Бендер. Там, сказывают, который месяц без дела толкутся. И штурмовать светлейший не решается, и напужать турок не может, чтоб сдались. Точь-в-точь как вы рассказывали…

Филя ответил Сергею:

— Хорошо-с, сударь, только я до зелени не охотник, а Фоме извольте строго приказать. Он меня не послушает, а яблок хрупает в аккурат, сколько кони овса выедают.

Фома выслушал барина, глядя на свои сапоги, и молвил раздумчиво:

— А лошадя как же траву немыту едят, а здоровы бывают?

— Тебе дело говорят, и ты ерунду не придумывай, а слушайся! — сказал Сергей, едва сдерживаясь, чтоб не рассмеяться.

Через час он увидел в окно своего кучера, стоявшего в дверях конюшни. Привалясь к косяку, Фома вынул из кармана яблоко, осмотрел со всех сторон, потер о штаны и откусил половину.

Верно, Сергей окликнул бы его и выбранил за непослушание, если бы не отвлекся тем, что происходило на соседнем дворе. Туда только что въехал запыленный тарантас тройкой и еще не остановился у крыльца, как из дому выбежал капитан 1-го ранга Пристман, которого Непейцын вчера видел у Мордвиновых. Там он был очень сдержан и скупо цедил хозяевам английские слова. А тут, что-то восклицая, проворно соскочил с крыльца и принял приезжего почти что на руки. Тот же, кому оказывалось такое уважение, выглядел невзрачно: тощий старик в табачного цвета костюме, в грубых башмаках. А когда стянул с головы дорожный колпак, то Сергей рассмотрел иссеченное морщинами лицо с большим горбатым носом и глубоко запавшими глазами. Сначала приезжий сложил руки перед грудью и опустил голову, видно молился, потом обнял Пристмана и приказал что-то слуге, такому же тощему и старому, как он сам, вылезшему из тарантаса с другой стороны и так же обнажившему седую голову. Наконец моряк, подхватив приезжего под локоть, ввел его в дом, а слуга с кучером стали вносить багаж.

Сергей отошел от окна, думая, кто же такой этот старик. Конечно, англичанин, вон как зазнайка Пристман перед ним рассыпался. Ихний пастор? Епископ? Кажется, они не носят особой одежды?.. Еще не придумал ничего более подходящего, когда за окном раздался знакомый голос. Перед соседским крыльцом стоял Саша Левшин в полной форме. Поговорив со старым слугой, он скрылся в доме.

«Видно, персона важная, раз сам Мордвинов адъютанта послал, — решил Непейцын. — Ну, авось Саша ко мне завернет».

И не ошибся. Через несколько минут мичман вошел в комнату.

— А рассмотрели лицо? — ответил он на вопрос Сергея. — Как у апостола, право. Кто такой? Знаменитый Джон Говард. Не слыхали? Ах, и я, сознаюсь, до вчерашнего вечера, когда адмирал от него письмо нам с теткой прочел, тоже не слыхивал. Чем знаменит? Прославленный в Европе филантропист… Не знаете, что значит? И я вчера не знал. По-нашему — благотворитель, что ли. Он всю жизнь тюрьмы осматривает, лечит колодников, кормит их на свой счет, а потом печатает книги об их страданиях и убеждает, что арестантов надо жалеть. Дядя с теткой очень его уважают, и адмирал прислал меня узнать, когда может визит нанести.

— Первый — этому старику?! — удивился Сергей.

— Я ж и говорю! Такое к нему почтение, книги его читали. Однако простите, побегу, ответа ждут.

— А что он сказал?

— Что сам завтра придет, а нонче просит не беспокоиться.

В тот же вечер Левшин снова забежал к Сергею, потому что опять был послан к Говарду.

— Приходил обедать приглашать на завтра вместе с Пристманом, который его пестует. И вас велено просить. А старик-то, представьте, наказал передать, что придет, но ничего, кроме овощей, не ест и, кроме воды, не пьет — все трах-трах-трах подряд высыпал. А его слуга добавил, что репу особенно любит, фаршированную сорочинским пшеном со сливками. Вот вкус — право, умора!

На другой день Сергей сидел за столом наискось от Говарда. Старик был настолько тощ и бледен, что казалось странным, как он столь свободно двигает руками и шеей и внятно говорит. Одет так же, как вчера, но в белоснежном белье. Держался прямо, ел очень мало, внимательно слушал адмирала, адмиральшу и Пристмана, отвечал свободно, ясно и коротко.

Замечательны были его глаза — блестящие, живые и пристальные, — действительно глаза апостола, видящие не всем доступное.

Когда после обеда Говард и Пристман ушли, Николай Семенович сказал:

— А знаете ли, что всего три года назад старец сей проявил себя храбрым артиллеристом? Он плыл из Стамбула в Венецию, и на суденышко напал алжирский корсар. Все растерялись, женщины и дети подняли плач, капитан приказал спустить паруса. На судне было только семь матросов и плохонькая пушка — как тут обороняться? Один Говард не испугался, зарядил ее гвоздями, еще какой-то железной дрянью и выпалил так удачно, что разбойники отстали. И вообще он человек, поступающий всегда по-своему. Когда шесть лет назад впервые приехал в Россию, то государыня прислала к нему гофмаршала просить на вечер в Эрмитаж. Как же он ответил? Что очень благодарит ее величество, но не поедет, потому что прибыл в Россию изучать не дворцы, а тюрьмы, и просит выдать на то разрешение. К чести государыни, она в ответ прислала просимое за своей подписью. — Адмирал сделал паузу и закончил — Так вот, Саша, — сходи-ка в городской острог, упреди тамошнего пристава, чтоб не вздумали Говарда не впустить, коли пожалует, да малость прибрались. А вы, Василий Прокофьич, помните, что он солдат заодно с арестантами почитает и в госпиталя да в казармы тоже нос сует.

— Да я бы рад, Николай Семеныч, ежели в слободку заглянет, может, казнокрады зашевелятся. А в гошпитале завтра скажу.

— Вот-вот. Прошу заметить, что уж от одного приезда сего старца колодникам и больным польза несомненная будет, — улыбнулся адмирал. — А я загляну в наш острожный дом, в адмиралтейский.

Рассказ Василия Прокофьича о больных из действующих армий, размещенных в Пехотной слободке, не давал Сергею покоя. Вдруг сыщутся бугские егеря и узнаешь о прошлогодних товарищах, а то увидишь солдат, с которыми шел на штурм, и поможешь им?

День выдался теплый, солнечный, и улица недавно беленых мазанковых строений произвела на Непейцына поначалу даже приятное впечатление. Только пройдя вдоль нее и заглянув во дворы, он понял волнения Василия Прокофьича. В большинстве домов хоть одна стена была подперта бревном, у нескольких просели кровли. За полчаса Сергей не увидел веселого лица, не услышал песни. Бледные, небритые люди выглядывали в окна или, сидя на завалинках, вяло переговаривались. А в часовне стояли два покойника, и тощий солдат читал над ними псалтырь. Раздав все взятые с собой деньги и не сыскав бугских егерей, Непейцын вернулся в город.

Вопросы старого англичанина. А они живут так годами

Жизнь Говарда проходила на глазах у Сергея. Рано утром старик, еще в ночном колпаке и без кафтана, вышагивал по двору туда и сюда. При этом он глядел в землю, что-то обдумывая, и жевал сырую морковку с таким хрустом, что слышно было в Сергеевой комнате. Потом несколько часов, сидя у окна, писал, быстро водя пером и торопливо макая его в чернильницу. Видно, ясно знал, что хочет изложить. Иногда вдруг прерывал работу, чтобы с крыльца покормить хозяйских кур, для которых мочил в тарелке какую-то крупу. Наконец складывал рукопись, надевал кафтан, шляпу, брал суковатую палку и выходил на прогулку.

Очевидно, англичанин запомнил Непейцына за адмиральским столом, потому что стал по утрам кивать ему из своего двора, а однажды, встретив на улице, остановил, бесцеремонно рассмотрел кресты и, с заметным акцентом говоря по-французски, задал подряд вопросы: где потерял ногу, сколько убил турок, где его лечили? Когда Сергей ответил, то снова получил три вопроса: долго ли болела рана, чем собирается заниматься, есть ли у него крепостные? И при этом Говард внимательно, неотрывно смотрел в лицо собеседника. А выслушав всё, кивнул и пошел своей дорогой, широко шагая тощими, но крепкими еще ногами.

«Верно, как увидел издали, так и задумал, что спросит», — решил Непейцын и поковылял дальше, поминая добром мосье Шалье, который выучил настолько, что смог объясниться с иностранцем.

Через несколько дней последовало продолжение разговора. Они опять обедали у Мордвиновых, но без Пристмана, которого вызвали в Севастополь, и Говард что-то рассказывал хозяевам. Как шепнул Сергею говоривший по-английски Саша, он возмущался непорядками в киевском остроге, который осмотрел проездом. После обеда старик стал прощаться и, указав на Непейцына, сказал, что просит проводить его домой, раз офицер живет рядом. Они вышли, постукивая по вечерней улице тремя палками. Говард начал разговор вопросом, собирается ли молодой человек отпустить на волю своих крепостных.

Непейцын ответил, что, во-первых, они принадлежат не ему, а дяде и матери, во-вторых, что живется им под дядиной управой достаточно и без обиды, и, наконец, что в России не принято отпускать крестьян на волю.

— Не принято?! — повторил Говард, приостановись и ударив в землю тростью. — То же сказал мне в Петербурге старый граф Воронцов! Но молодому стыдно не понимать, что владение людьми, как овцами, развращает душу… — Он сделал несколько шагов. — А тот, которого вижу за уборкой вашей комнаты, тоже принадлежит дяде?

— Он, пожалуй, единственный, которого я могу считать своим, — сказал Сергей.

— И он хороший слуга?

— Я ему жизнью обязан, — ответил Непейцын. И рассказал, как Филя отыскал его во рву, как выхаживал под Очаковом и здесь.

Слушая, Говард опять остановился.

— И вы продолжаете считать его своей собственностью, рабом? — воскликнул он. — У вас подобным образом принято благодарить за спасение от верной смерти?..

— Нет, именно его я собираюсь отпустить на волю, — сказал Сергей. И вправду он не раз думал о совершении такого акта в Великих Луках как о справедливой награде Филиной службы.

— Собираетесь? — возмущенно воскликнул Говард и отвернулся.

Он молчал до самого дома и только несколько раз возмущенно фыркал носом, а на прощание едва кивнул.

Перед сном Сергей думал о разговоре с англичанином. Почему никто больше не заговорил об этом? А ведь здешним приятелям — лекарю и мичману — он рассказывал обо всем, что сделал для него Филя. Или так въелось в русских людей представление, что крепостное состояние есть самое законное?.. Но сделать это лучше все-таки с согласия дяденьки… А может, немедля, чтобы Говарду нос у тереть?. Надобно, кажется, написать отпускную, потом засвидетельствовать в суде. А не потребуют доказательств, кому человек принадлежит? Ведь у него нет таких бумаг…

При следующей встрече Мордвинов с улыбкой спросил Сергея:

— О чем говорил с вами мистер Говард? Расспрашивал, где лечились, и удивлялся, как в гошпитале не уморили?

Сергеи рассказал, что было говорено и думано в тот день.

— Полагаю, что в вашем праве отпустить Филиппа, в суде не усомнятся, — сказал адмирал. — Следует на таком документе иметь подписи трех свидетелей, и я с удовольствием распишусь среди них. Но вы уверены, что дядюшка не оспорит сего акта?..

На другое утро Сергей зашел в суд, где, почуяв наживу, к нему подскочило сразу несколько канцеляристов. Один из этих по-здешнему «подсудков» за полтинник мигом, прямо набело, составил вольную и в конце переименовал названных ему свидетелей. Непейцын подписал документ и оплатил гербовый сбор, а подсудок сказал, что господину адмиралу беспокоиться не след, он охотно (за второй полтинник) сбегает за подписью, которая раз учинится в его, подсудка, присутствии, то и будет вполне законной.

Чтобы предупредить о появлении канцеляриста, Сергей отправился к Мордвинову. Но еще на крыльце его остановил Саша:

— Не ходите, адмиралу сейчас не до чего. Прескверную депешу привезли. На последний выговор он отвечал подробным отклонением обвинений, но закончил, что ежели не угоден князю, то может от должности устраниться. Надоело грубые нотации получать. Я тот ответ начисто переписывал, как Николай Семенович без писарского глазу обойтись хотел. А в нонешней депеше только и сказано, что просьба его об отставке принята и чтоб сдавал дела старшему члену Адмиралтейства. А он и есть Клавер, который всегда перед светлейшим и приспешниками его, адмирала, обносил…

«Надо переписать отпускную. — думал Сергей, ковыляя домой, — не до нее теперь адмиралу. Но как такого человека в отставку?.. И мое дело ни с места, хотя октябрь на исходе».

А дома его ждал знакомый плац адъютант с конвертом, содержавшим желанный аттестат за подписью князя Потемкина. Военной коллегии рекомендовалось находящегося на излечении от раны подпоручика и кавалера Непейцына назначить на вакантную нестроевую должность, ибо он безупречным поведением и храбростью в бою того заслужил. В конверте лежала еще записка от Иванова с пожеланием счастливого пути.

— Вот и кончилась наша херсонская жизнь! — воскликнул Сергей, обращаясь к Филе. И подумал: «Видно, тот же курьер адмиралу отставку привез, а мне радость!..»

Филя уже накрыл стол для обеда, и на нем оказались бутылки. Плац-адъютант пожелал Непейцыну доходной должности. Сидели уже за жарким, когда пришли Левшин с Василием Прокофьичем. Обед незаметно перешел в ужин, который участники назвали прощальным. Действительно, к концу его все обнимались, как перед вечной разлукой, и выпили на брудершафт.

Очевидно, мичман сообщил об этом вечере Мордвинову, потому что при первой встрече он сказал:

— Я слышал, любезный Непейцын, что вы собираетесь нас покинуть, и хотел предложить ехать на север вместе. Все веселей, и коляска у нас покойная, венская. Но боюсь, что сдачей должности задержусь с месяц. Однако не спешите отказом, подумайте.

Да, надо подумать. Трястись две тысячи верст по осенним дорогам в безрессорном тарантасе на своих лошадях или ехать в заграничной коляске на почтовых, тотчас перепрягаемых для превосходительного путешественника. Однако ждать месяц… Конечно, можно отправить своих вперед недели за три с наказом ожидать где-то около Москвы. Но как остаться без Филиных услуг?.. Вот подлая мыслишка! Этак и вольную дать нельзя — вдруг уйдет и без его стряпни останешься… Надо завтра все-таки переделать отпускную. А кого вписать вместо адмирала? Плац-адъютант не откажется, особенно если поставить бутылку-другую в виде празднования.

Но переписывать не пришлось. Увидев проходившего мимо суда Мордвинова с Сашей, разбитной подсудок выскочил из присутствия и поднес обоим бумагу, а затем явился к Непейцыну за обещанным полтинником и рублем для регистратора, без записи которого отпускная недействительна. Получив просимое, канцелярист шепнул Сергею, что теперь осталось только внести пять рублей пошлины и учинить заверку заседателем, секретарем и подсмотрителем. Подивившись длинной процедуре и не менее ловкости подсудка, который сразу учуял, что Филя не посвящен в тайну, Сергей поручил довести дело до конца и пообещал «поблагодарить», после чего гость исчез с низкими поклонами, а Филя сказал:

— Глядите, сударь, не надуло б вас крапивное семя. Экая у него харя пакостная!..

Однако Сергей забыл предупредить Сашу, чтобы не болтал пока о вольной, и он рассказал Говарду. Ранним утром англичанин попытался поздравить Филю с новым состоянием, но не был понят, так как говорил по-французски со вставкой нескольких русских слов. Затем уже Сергей был приглашен на соседний двор, обнят, угощен сырой морковкой и засыпан вопросами: думает ли тотчас отпустить и кучера, правду ли сказал мичман, что он никогда не бьет и не бранит слуг, откуда проникся человеколюбием и, наконец, много ли подобных помещиков в России?

Когда Непейцын дошел только до второго ответа, Говард вдруг выдернул из кармана часы, взглянул и заторопился. Он крикнул что-то слуге, бывшему в комнатах, и спросил Сергея, не может ли пойти с ним в острог, где обещал побывать сегодня.

— Кому обещали? — спросил Непейцын.

— Несчастным! — ответил старик. Это слово он произносил по-русски: «Несшастным». — О, молодому офицеру будет только полезно посмотреть, как они живут, я к тому же помочь донести туда булки, которые зовут «калашики». Или у него есть дело более важное или более доброе?.. Так пусть вольный слуга принесет ему шляпу и палку, пока сам Говард захватит то же и еще сумку с лекарствами.

Так случилось, что 1 ноября Сергей направился в острог, стоявший на большой дороге, что поворачивала влево перед крепостными воротами и вела в Кременчуг. До сих пор он только издали видел тын из вкопанных в землю бревен и никогда не думал, каково там внутри, кто и за что заключен. Видел иногда, как колодники, брякая цепями, шли по улице под конвоем и прохожие кидали им гроши. Слышал, что милостыня арестантам дело истинно доброе — казна почти ничего не отпускает на их пропитание, а когда работают в крепостях или еще где, то начальство обсчитывает.

В одном из последних домиков города находилась пекарня. Здесь уже были приготовлены три корзины с теплыми калачами. В окованные железом ворота острога их пропустили сразу. Караульный унтер доложил Непейцыну, что господин пристав отлучились, но старого барина — он кивнул на Говарда — приказано пускать в любое время и с провожатыми. Однако надобно его благородию знать, что арестанты — народ отпетый, сейчас обкрадут, ежели не остерегаться… Открыли вторые ворота, и посетители оказались во дворе, на котором стояли три каменных каземата с железными решетками в окнах. Вокруг каждого прохаживался часовой. На веревке, протянутой вдоль тына, сушилось тряпье.

Приказав слуге остаться на дворе с двумя корзинами, Говард сказал, чтобы Сергей шел с ним, и направился к ближнему каземату, дверь которого шедший с ним унтер предупредительно открыл, отодвинув массивный засов. Еще на дворе слышался гомон голосов и звон цепей. Когда вошли, шум почти оглушил Непейцына, и дыхание перехватило, так тяжел был воздух.

Помещение было разгорожено в длину тесовой стойкой, к которой с обеих сторон примыкали двухъярусные нары.

Под окнами шли лавки. На нарах и на лавках сидели и лежали арестанты с наполовину бритыми головами и лицами. Другие шли в разных направлениях, но при появлении Говарда остановились, обернулись к двери, и сразу стало тихо.

— Здравствуйте! — сказал Говард по-русски.

— Здравствуй, барин!.. Здравствуй, добрый человек!.. Здравствуй, ваше благородье!.. — раздалось со всех сторон, и на большинстве лиц показалась улыбка.

— Староста Петра! — позвал англичанин, твердо выговаривая чужие слова. — Спросите, я не ошибся, здесь старостой Петра? — обратился он по-французски к Сергею.

— Тебя Петром звать? — спросил Непейцын вышедшего вперед высокого плечистого арестанта. У него не только были выбриты, как у всех, половина головы, бороды и один ус, но еще на щеках и на лбу стояли выколотые буквы — знак осуждения за разбой пли бунт.

— А как же, я и есть! — отозвался арестант, широко улыбаясь обезображенным лицом.

— Поручите ему раздать калачи слабым, а другим я дам на хлеб и сбитень. И пусть покажут больных, — сказал Говард.

Сергей перевел.

— Все, как велят, сделаем, ваше благородье, — ответил Петр и принял от Непейцына корзину. — Козёл! Веди господ к Онисиму…

Тощий арестант выступил вперед. Говард и Сергей пошли за ним. Сзади раздавался голос Петра, вызывавшего тех, кому следовало получать калачи, и возобновился топот и приглушенный звон кандалов. Из уважения к Говарду их поддерживали при движении.

У дальнего края нар Козел остановился. Сначала Сергей ничего не разобрал, кроме кучи тряпья. Потом рассмотрел запрокинутую голову, торчащую вверх половину бороды. Козел шагнул к лавке и отпихнул кого-то от окна. Стало светлее. Говард приподнял тряпки, нащупал запястье. Сергей содрогнулся — казалось, арестант уже умер: борода так же недвижно торчала вверх.

— Пусть дадут воды! — сказал Говард, положив руку на прежнее место и заглянув в лицо больному.



Непейцын не поспел перевести, как Козел подал деревянный ковшик. Говард перелил немного воды в вынутый из сумки стаканчик, всыпал туда какой-то порошок и, уверенно, но бережно приподняв голову больного, влил в полуоткрытый рот. Сергей видел, как задвигался синеватый кадык, как часть лекарства потекла из угла бескровных губ. Англичанин уложил арестанта, покачал головой и сказал:

— Пусть ведут к другому.

Второй больной был обращен ногами к переборке, так что Сергей видел только обросшую щетиной половину головы, боком лежавшую на полене вместо подушки, да цепь, отходившую от железного ошейника и тянувшуюся к толстому чурбану, стоявшему под нарами.

Между короткими волосками на темени блестела испарина, лоб был красен, больной что-то бормотал.

— Вот почти предел бесчеловечности, — сказал Говард, указывая на чурбан и цепь.

Арестант, сидевший рядом, встал, и, заняв его место, Говард принялся, наклонившись, рассматривать больного и ощупывать его грудь без малейшей брезгливости засунув руку под рубаху. И опять достал порошок, разболтал в воде и дал выпить колоднику.

Потом Непейцын переводил Петру вопросы англичанина о том, когда заболел второй арестант, просьбу не тревожить Онисима, который, верно, нынче умрет, подсчитывал, сколько надо дать тем, что не получили калачей, если каждому следует на хлеб и сбитень по полторы копейки. И делал все с большим напряжением — ему хотелось одного: скорей на чистый воздух.

Очевидно, эти чувства отразились на его лице, потому что, когда они наконец вышли, старик, сурово взглянув на него, сказал:

— А они живут так годами…

«Неужто поведет во второй барак?» — содрогнулся Сергей.

И опять Говард как бы прочел его мысли.

— Подождите здесь. Сэм сходит со мной, — кивнул он на своего слугу. — Здесь долговые, у них лучше.

Непейцын прислонился спиной к стене барака и, зажмурясь, слушал голоса и звуки, доносившиеся из открытых окон.

«Вот где ад, — думал он. — Есть ли преступления, за которые можно обрекать на такую жизнь? Хоть бы подольше он там пробыл…»

— Теперь опять ступайте со мной, — выйдя, сказал Говард, направляясь к третьему каземату.

И здесь Сергей переводил, подсчитывал копейки, держал воду для разведения лекарств. И здесь были спертый воздух, полутьма. Запомнил черноволосую женщину, которая, сидя на верхних нарах, охватила скованными руками колени, причитала и вскрикивала.

— Что с ней? — спросил Непейцын унтера, вошедшего вместе с ними.

— Мальчонка вчерась помер у ней от глотошной.

Запомнил девочку лет пяти, жадно евшую калач, оглядывая сияющими гладами старого англичанина, который дал ей еще кусок сахару. А на ее лбу виднелись кровавые струпья, и руки, державшие калач, были черны от грязи и тоже в болячках.

Сергей едва удерживался, чтобы не перегнать Говарда, когда наконец выходили из барака. А за воротами вдруг почувствовал что-то вроде дурноты и поспешил сесть на край канавы, вырытой рядом с дорогой. Испытывая стыд за свою слабость, он сделал вид, что поправляет деревяшку, но, должно быть, не обманул старика.

— А они живут так годами, — повторил англичанин, стоя над ним. Потом сел рядом.

Сел и слуга, поставив около пустые корзины.

— За что же можно запирать людей в такие места? — сказал Сергей по-русски то, о чем все время думал.

— Да, да. — закивал, очевидно понявший и это, Говард.

Непейцын посмотрел на него. Безгранично усталый, старый человек с горькой складкой рта, с потупленными в землю глазами сидел рядом, спустив тощие ноги в придорожную канаву.

«И ему не легче, хотя, верно, сотни раз видел такое. Нельзя к этому привыкнуть…» — подумал Сергей.

Когда, придя домой, рассказал все Филе, тот скачал:

— Как увидел господина Говарда, то сряду и вздумал, что они вроде угодника, праведный человек…

— Представь, нисколько не брезгает, горячешного колодника, как нас бы с тобой, трогает, поднимает, — продолжал Непейцын.

— Значит, вовсе о себе не думает. Откель приехал нашим несчастным помогать! А в ихней стране как арестантов содержат?

Сергей не знал ничего определенного, но сказал, что, видно, и там не сладко, потому за них-то спервоначалу, говорили, и ратовал Говард, а уж потом стал дознаваться, как устроены тюрьмы в других государствах, и призывать людей жалеть заключенных.

Один ли Говард на свете? Филины возражения. Горе и радость Василия Прокофьича. Поветрие надвигается

В тот же вечер Непейцын услышал, что уж с неделю адмирал прикомандировал в переводчика к англичанину Сашу Левшина. Почему же Говард нынче позвал с собой его, Сергея? Видно, захотелось проверить, взволнует ли, завербовать в «свою веру»… Если так, то достиг цели. Несколько дней он не мог думать ни о чем, кроме виденного в остроге, и того, как же все, кроме англичанина, могут спокойно есть, спать, смеяться, когда такое творится рядом.

Потом оказалось, что не все. Саша сознался, что и ему кусок в горло не лезет с тех пор, как побывал в остроге. Даже во сне мерещатся наполовину бритые, слышится бряканье кандалов.

— Знаешь, когда раньше видел, как их в Адмиралтейство на тяжкую работу гоняют, — рассказывал Левшин, — то спокойно думал: «Ну, душегубцы, святотатцы — за то кнутом битые, на лице клейменные, — так им и надо!» А как свел туда сэр Джон, то и понял — прав он, когда говорит, что за любое преступление достаточно самой неволи на целые годы, порой навсегда. А все прочие муки — от жестокости людской… Хорошо, когда такой староста, как Петр, а то ведь мало что теснота, голод, ругань, но и убийства, сказывают, случаются. И там же несчастные дети при родителях…

— А мне как-то стыдно, что чужой человек, англичанин, все нам открыл, — сознался Непейцын.

— И мне так раньше казалось, — кивнул Саша. — Но потом сообразил, что даже среди известных мне лиц двое о том же печалятся, с тем борются, только не пишут, не печатают, как Говард.

— Одного я, пожалуй, знаю, — сказал Сергей. — Ведь ты Василия Прокофьича имел в виду?

— Конечно! Он, ежели хочешь знать, настоящий подвижник, нисколько не меньше Говарда, Нищим почти живет, полжалованья своим больным обязательно раздаст, с казнокрадами за них воюет. Не подумай, что я сэра Джона тем принизить хочу, — нисколько. Но важно, что свет на нем клином не сошелся. А потом адмирал мой, которого справедливость и доброту каждый день вижу…

— Но скажи, что же нам-то, по-твоему, делать, чтоб совесть не грызла? — спросил Непейцын.

— А что мы можем? — сказал Саша. — Только жалеть, помогать… После острога я так решил. Было отложено сто рублей, хотел новый мундир построить, шарф настоящий серебряный купить… А теперь выходит, на корабле мне все такое ни к чему, и франтовство в голову не лезет. Вот и отдал половину двум арестантским женкам, что с детьми сюда за колодниками пришли, а жить негде и не на что, кроме как в остроге, впроголодь. Нынче узнал, что сняли угол на Сухарном да на зиму кой-чего запасают. А остальные пятьдесят на шайки и прочее в баню адмиральскую отдам.

— Разве адмирал позволит шайки для своей бани покупать?

— Она так только зовется, потому что Николай Семенович на свой кошт строить начал весной для арестантов, которые к Адмиралтейству приписаны и в остроге на верфи живут. Вот баня готова, но в принадлежностях недостаток. Адмиралу же ни до чего — Клавер проклятый за приемкой придирки чинит.

— А почему адмирал на свой счет строил? — удивился Сергей.

— В прошлом году случилось у них с Генриеттой Александровной горе — умерла дочка. Вот и захотели в ее память что-нибудь сделать. А как раз стало известно, что на многих колодниках лишаи пошли и без бани их не вывесть. Тогда решили не писать начальству представлений, которые будут пересылать туда-сюда, а строить своим коштом. Только избави тебя бог об этом при Николае Семеновиче сказать, ужасно как не любит…

Разговор облегчил Сергея. И правда, есть, кроме Говарда, великодушные люди, даже совсем рядом. Теперь надо только скорей сыскать, что самому сделать, вроде как Саша…


В ноябре сразу похолодало. Днем на улице было еще сносно, но по ночам приходилось тепло укрываться, и Филя протапливал печку, обогревавшую обе Сергеевы комнаты.

«Ждать адмирала или ехать на своих? — раздумывал Непейцын. — Спрошу Сашу — не любезность ли одна в приглашении?»

Но мичман заверил, что Мордвинов говорил при нем с женой о Сергее и Генриетта Александровна отозвалась, что рада попутчику. Потом и адмирал повторил то же, правда сказавши, что передача дел идет медленно, потому что «все шавки вылезли из подворотен».

В тот же день Сергей сказал Филе, чтобы начинал сборы — на днях они с Фомой тронутся вперед, а ему удобнее ехать с адмиралом попозже. И впервые встретил решительное возражение:

— Нет, сударь, так не годится. Не ровен час, захвораете — кто за вами ходить станет? Вот отъедете с их превосходительством, а тогда и мы следом, со всем пожитком. — Видя что Сергей хочет отвечать, запнувшийся было Филя, опять впервые не дав ему сказать, продолжал: — А ежели господину адмиралу новое назначение выйдет, тогда вы как? На почтовых? Месяц по станциям мотаться? Вам и при ножке такое было б затруднительно, а теперь? И опять же посуду, белье вам оставь, и все тут бросите да денег издержите сколько…

— Ну ладно, Филя, согласен, — прервал его Сергей. — А вот ты мне скажи, как считаешь, мой ты человек или дяденькин?

— Пока они живы, я ихний буду, — не задумываясь, ответил Филя. — А уж потом, ежели бог веку даст, ваш стану. Но отчего, сударь, про такое заговорили? Или что перечить осмелился?..

Сергей решил говорить начистоту:

— Оттого, что отдал тебе вольную выправить в здешнем суде. А по-твоему выходит — я и права на то не имел.

Филя с минуту был вовсе неподвижен. Потом шагнул к Сергею, припал к плечу. И вдруг забормотал, всхлипывая:

— Батюшка!.. Такое надумали…

Сергей гладил заметно поредевшие русые волосы и ждал, пока успокоится. Наконец Филя оторвался от него и сказал сырым голосом:

— Спасибо, сударь, но только без воли Семена Степановича делать того негоже. Купленный ведь я человек, чисто ихний.

Судьбе было угодно, чтобы очень скоро Непейцын почувствовал, как нуждается в Филиных услугах. Уже несколько дней все надели епанчи, но длинная пола мешала ходьбе, обвивалась вокруг деревяшки, потому Сергей все еще щеголял в одном мундире. И, конечно, простудился, заболело горло, начался кашель.

— Полежи-ка денька три, пей микстуру да обдумай, что перед дорогой сделать предстоит, — сказал Василий Прокофьич.

Надо ли на это столько времени?.. Первое вполне ясно: выкупить из суда Филину бумагу и везти с собой, а в Луках представить дяденьке. Второе, пожалуй, потруднее. Так и не придумал, чем и кому помочь. Вон Саша все, что имел, отдал, добрая душа. Поговорить разве с Василием Прокофьичем? Лучше кто посоветует?

Когда лекарь снова зашел навестить больного, Сергей заметил, как посерел, осунулся. Впервые отказался от завтрака.

— Кусок в горло не лезет, — сказал он. — Замучили инженеры проклятые. Так ведь и не добился печки в мазанках переложить, крыши перекрыть. Все обещали, да и не сделали. А еще дров мало, мука затхлая. Не могу я, Сереженька, равнодушно смотреть, как люди помирать начнут от простуды, цинги и бескормицы. Солдаты называются, а печки да крыши починить самим невмочь. Ты понимаешь, какие, значит, полуживые. А у меня денег ни гроша, заложить нечего и жалованье вперед забрано…

— А что сделать можно, если бы деньги были?

— С деньгами все можно. Да нет их, говорю. На одной каше с Петькой сидим. Ох, глаза бы на свет не глядели!..

— Василий Прокофьич, а ежели я попрошу взять у меня рублей пятьсот, без отдачи, и распорядиться, — сказал Сергей.

— Шутишь! — воскликнул лекарь, поворачиваясь к нему всем телом. — Откуда у тебя деньги лишние?

— Деньги есть, и я не шучу. Филя, отсчитай-ка пять сотен.

— Ангелы! Голубчики! — весь затрясся Василий Прокофьич. — Сереженька! Филенька! — Он бросился к одному, потом к другому. — За все отчет дам, до копейки! Муки, луку, капусты куплю, баранины засолю, крыши поправлю, печки… Господи боже! Да не сон ли снится?

— Деньги я, сударь, подам, — сказал Филя, — если покушать изволите.

— Давай, давай, все, что поставишь, все съем и выпью! — воскликнул лекарь. — От такой вести и аппетит взыскался. А потом, братец, считай денежки, хоть часть, да сегодня… Больной! Сережа! Садись к столу, тотчас поправишься.

Пока завтракали, Василий Прокофьич ни о чем, кроме своей радости, не мог говорить, и Сергей несколько раз просил приятеля держать в тайне, откуда у него деньги.

Первый выход по выздоровлении был к Мордвиновым, а первый знакомый, встреченный по дороге к Адмиралтейству, — Леонтович.

— Еще не уехали? — воскликнул он с любезной миной.

— А чего мне торопиться, господин подполковник?

— Из-за поветрия. Рекомендую вам спасаться отсюда елико возможно быстрее. Я жену с дочкой на днях в Киев отправляю, а сам остаюсь — мы люди присяжные, собой не располагаем…

— Какое же поветрие, господин подполковник?

— Не слыхали еще? Показалась заразная лихорадка на Пехотном форштадте, в мазанковых бараках. Слабосильных партию из армии прислали, они и занесли. Говорят, и в остроге больные есть.

— Я слышал, что те бараки летом ваше ведомство не удосужилось отремонтировать, отчего люди и страждут, — сказал Сергей.

— Всё врут! Те развалюхи давно сломать пора, а новые выстроить куда подальше! — с жаром воскликнул Леонтович. — Я бы гошпитали, казармы да остроги не ближе пяти верст от городов ставил. Где чернь скопляется, там и болезни. Ну, мое почтение.

Непейцын пошел дальше, думая: «Неужто опоздал с деньгами и Василий Прокофьич не успеет помочь своим? Но и месяц назад Говард в остроге горячечных лечил. Или то иная болезнь была?» На другое утро он отправился в суд. Подсудка, что составлял вольную и хлопотал о ее подписании, на месте не оказалось. Подошел другой канцелярист.

— Бумага вашего благородия у меня-с, — сказал он. — А Никанора Петровича мы вчерась схоронили.

— Что ж с ним случилось?

— Известно, горячка. И только ему повышение вышло, в регистраторы произвели, на мое прежнее место, как в пять дён сгорел.

— Да, жаль, — согласился Сергей и полюбопытствовал: — А вы кто же теперь стали?

— Я за секретаря правлю…

— Так кому же мне пошлину платить по вольной, что у вас лежит?

— Оно весьма затруднительно, как заседатель наш тоже захворали и в присутствие не пришли Разве я за него подмахну, а за меня — подсмотритель, а за него писца Федулова кликну?

Непейцын посулил новому секретарю рубль за труды, заплатил пошлину и через полчаса вольная, подписанная и засвидетельствованная по всем правилам, лежала в его кармане.

Идучи из суда домой, он встретил Говарда с Сашей. Кажется, старик еще более похудел. Или, может, так казалось оттого, что тело его облекала широкая епанча, из воротника которой выступала морщинистая шейка, а из-под подола виднелись тощие лодыжки.

Левшин сказал, что сэр Джон направляется убеждать коменданта дать особое помещение для горячечных. В общих палатах они заражают других больных. Военные лекаря уже докладывали об этом, но комендант прогнал их.

— А у нас сдача дел наконец подвинулась, — закончил Саша. — И тебя в воскресенье Мордвиновы обедать ждут.

После этого обеда, как два месяца назад, хозяин увел одного Непейцына в свой кабинет и там спросил, улыбаясь:

— Знаете ли вы, что сделали человека совершенно счастливым?

— Но он отказался от вольной без согласия дяденьки, — ответил Сергей.

— Да нет же, я о Василии Прокофьиче.

Непейцын почувствовал, что краснеет. «Обещал же мне никому не говорить!» — подумал он и покачал головой.

— Не сердитесь на него, — попросил адмирал. — Я во всем виноват. Увидел третьего дня, что сияет, будто именинник, и давай допрашивать, пока не сказал, что печки поправил, овощей закупил и так далее, вплоть до источника, откуда средства взялись. И хочу еще покаяться, что не удержал сам тайну, а выболтал, но получил такое удовольствие, что и сейчас веселюсь…

Сергей молчал, ожидая пояснений, и Мордвинов продолжал:

— Не догадалась? Вчерась прошел ко мне по делам мосье Леонтович. Начал на поветрие жаловаться, лекарей, больных ругать. А я и сказал: «Некоторые офицеры иначе смотрят и больным помогают!» — «Кто ж такие?» Верно, ожидал, что я о себе прихвастну. «Да ваш прежней квартирант пятьсот рублей на днях пожертвовал». Тут с ним вот что сделалось! — Адмирал выпучил глаза и уронил челюсть. — Когда ж опомнился, то первое сказал: «Вам соврали!» А я, авось бог простит, и ответил: «Что вы! При мне отсчитал до копеечки» — «Но откуда у него деньги?» — подполковник волнуется. «Кажется, наследство получил, — говорю. — И что удивляться, когда он генералу Меллеру, говорят, близкая родня?» Так он и ушел в полном расстрое. Наверно, локти дома грызет… Очень сердиты, что не удержался от такого мальчишества?..

— Да нет, — засмеялся Сергей. — Я, пожалуй, даже доволен.

— Тогда обещайте и Василию Прокофьичу радость не портить…

— Обещаю, — сказал Непейцын.

А еще через день, сидя у своего окошка, он увидел едущий мимо ярко-желтый дормез с горой сундуков, привязанных на запятках. И за спущенным окном на миг ясно обрисовался овечий профиль подполковника Леонтовича. Вот тебе и «мы люди присяжные, собой не располагаем». Удрал-таки, трус!..

Не сотвори себе кумира. Опять острог. Что молодой вынесет, то старому — конец

Непейцын не стал упрекать Василия Прокофьича, когда тот зашел к нему с Сашей. В этот день подавленный и молчаливый лекарь совсем не походил на счастливого человека. Мичман был также немногословен и нахмурен. На вопрос о здоровье, Василий Прокофьич ответил:

— Телом я бодр, Сереженька, но духом стражду. Перед мистером Говардом был у коменданта, просил канцелярию любую под больных на время отдать. Так с англичанином хоть вежливо, а мне просто: «Кругом марш!» И понятно: зачем им хлопотать? Сами живы надеются остаться, безмозглые, а от солдатской смерти им только доход. И не взыщет никто. Солдаты у нас без счету…

Вскоре он простился, сославшись на усталость.

— Замучился, — сказал Непейцын, когда лекарь ушел.

А Саша ответил:

— Тяжело ему сознавать, что сделать не дают, от чего польза была бы. За три года знакомства ни разу таким не видывал. Когда к тебе шли, все уговаривал меня уезжать скорее, как болезнь может и полгорода пожрать.

— А ты?..

— Не знаю, как поступить. От перевода на Балтийское, который адмирал устроить предлагал, я начисто отказался, но на севастопольскую эскадру съехать могу в любое время, раз адъютантство мое кончается. А с другой стороны, как подумаю, что тем, подобно Брокнеру, Леонтовичу и другим господам, отсюда побегу, то уж больно противно. Говард иноземец, русского языка не знающий, наших колодников лечит, кормит, одобряет, а те, кому надлежит о них, о городе и войске радеть, либо дезертируют, либо на экономии от покойников наживаются… Вот пока и не прошусь в Севастополь. Пусть Говард видит, что не все наши чиновники таковы.

— Он на Василии Прокофьиче то видит, — заметил Непейцын.

— На счастье, двое таких лекарей в гарнизоне — еще Белкин из морского гошпиталя. Но все-таки подумай, Говард каков! На первом обеде у адмирала говорил, что в Херсоне задержится, только чтобы со старым знакомцем Пристманом повидаться и записать, что видел дорогой от Петербурга. А вместо того два месяца живет. Видно, как, скажем, воров чужое добро притягивает, так великодушное сердце не может от страданий чужих оторваться…

— И колодников, по-моему, не только калачи радуют, но и то, что в острог не боится войти, коснуться их, — сказал Сергей.

— Конечно, — подтвердил Саша. — Но и калачи очень там нужны. — Он встал, прощаясь. — Так, выходит, рождество в Херсоне празднуем? Ежели, конечно, не перемрем все…

— Постой, — остановил Сергей. — Не пойму, почему тебе, раз Николай Семенович предлагает, не перевестись в Балтийский флот. От войны не увиливаешь, — она и там идет, а, наверно, адмирал долго без должности не будет, и ты опять к нему адъютантом.

Саша невесело усмехнулся:

— Сего-то я и не хочу…

— Чего не хочешь? — не понял Непейцын.

— Служить больше при нем не хочу… Удивлен? Так представь, я к адмиралу охладел.

— Быть не может! Отчего?

— Оттого, что открыл у сего кумира своего некий изъян.

— Неужто нечестен? При сдаче обнаружилось?

— Нет, по службе чист совершенно, — заверил Левшин. — Но слушай, какой казус вышел. Пожаловала ему государыня лет пять назад пустопорожние земли в Крыму. Он там и не был, только все собирался. А неделю назад приходит письмо от некоего поручика, который в Крыму вроде исправника порядки наши наводит. Пишет адмиралу, что четверть земель, ему пожалованных — заметь, только четверть, — сочтены пустыми ошибочно, на них искони живут и труждаются две татарские деревни. Вот те татары, прослышав от поручика, что земли их оказались отданы, и просили отписать его превосходительству, чтобы походатайствовал себе другой земли, раз сия сотне бедняков столетия принадлежала. Кажись, ясно и просто! Все татары, что в Турцию не ушли, были объявлены свободными подданными России на своих наследственных местах. Ну, и откажись скорей, раз узнал, что чужое по ошибке получил. Так нет же?

Вижу невзначай третьего дня у старшего писаря ответ, собственноручно адмиралом писанный. Сообщает, что раз земли ему всемилостивейше пожалованы, а положительных данных о татарском владении, окроме исправницкого письма, не имеет, то об обмене просить не почитает удобным. Пусть татары сами пишут в Сенат, а пока считают, что арендовали у законного владельца поля и виноградники. В будущее лето он пришлет приказчика взыскать аренду по местным ценам, но чтобы не беспокоились, за прошлые пять лет требовать с них не станет… Ну, как тебе нравится? Сначала я глазам не поверил. Но рука и штиль — моего просвещенного и справедливого адмирала. И как раскинул умом, то вижу, что вовсе не так удивительно. Раза два он мне толковал, что лица, чином высокие и умом зрелые, тем государству много полезные — читай, он сам, к примеру, — вполне справедливо трудами крепостных пользуются. И чем больше мужиков у них будет, тем лучше, — меньше с каждого возьмется… И в гордыне и высокомерии, как теперь соображаю, его не совсем зря обвиняли…

— Постой, тут что-то не то, — перебил Сергей. — Ведь он освобождению Фили сочувствовал, сам на вольной расписаться предложил.

— Конечно. Но твой случай исключительный — спасителя своего освобождал… И все же ведь ты освободил, а не он. У него я не слыхивал, чтобы кто вольную получил. Однако ты правильно меня пойми. Не собираюсь я Николая Семеновича извергом делать. Он даже добрый, способен в память дочери колодникам бани построить и с татар шкуру драть не станет. Но и своего дохода, законом оправданного, не уступит. Как узнаешь Василия Прокофьича и мистера Говарда, то уж в кумиры адмирала не возьмешь. Понял меня?

— Понял, — кивнул Непейцын. — Для меня такой поворот с татарами тоже неожидан. И я по-прежнему на адмирала смотреть больше не смогу. А ведь мне ехать с ним рядом не один день.

Левшин хлопнул себя по лбу:

— Ах, хорошо, что про дорогу заговорил, а то из башки вон! Хотя сдача дел заканчивается, но пришло письмо от сестры Николая Семеновича и все планы сбило. Она здесь с год назад замуж вышла, до сих пор с мужним полком кочевала, а сейчас пишет, что ждет ребенка и едет под опеку тетки Генриетты. Теперь и не знают, что об отъезде думать.

— При новой спутнице, верно, и места в коляске ихней мне не достанет, — сказал Непейцын.

— Быть может, — кивнул Саша. — Но, конечно, о том тебе сам адмирал скажет.

По уходе Левшина Сергей рассказал Филе о приезде сестры адмирала и велел начать укладку, а Фоме передать, чтоб готовил тарантас и лошадей. Выслушав, Филя покачал головой.

— Ты что? Недоволен, что едем? — спросил Непейцын.

— Премного рад. Да время такое, что вещи ненадобные — посуду, тряпье разное, боюсь, не купит никто, а бросать жаль…

В этот вечер Сергею не спалось. Думал о том, что рассказал мичман. Да, история с татарами совсем не идет Мордвинову, каким его себе представлял. Однако с Леонтовичем и присными его не сравнишь. Но и с Говардом, с Василием Прокофьичем тоже рядом не поставить. Даже с Сашей… «А я? Пока не уехал надо еще что-то полезное придумать. Но что?. Разве о вареве для колодников позаботиться? Все твердят, что голодных болезнь быстрой валит.»

Когда через день Говард в сопровождении Непейцына отправился в острог, за ними ехала телега. Шагая около, Филя придерживал поклажу: говардовские калачи, на этот раз в мешках — булочник отказался давать в острог корзины, — и еще вязки луку, мешки с крупой и шесть ободранных баранов. Филя разузнал, что чугуны и плошки есть в каждом каземате.

На дворе острога все было почти так же, как полтора месяца назад: висело на веревке тряпье, ходили часовые. Только теперь желтая трава кой-где была припорошена снегом, по ней носились, играя, несколько ребят да около караулки один на другом стояли пять осмоленных гробов.

Ребятишки бросились к Говарду.

— Дедушка пришел! Дедушка, дай калачика! — уверенно протянулись маленькие грязные руки.

— Отдайте женщинам, что им привезли, — приказал Говард.

Сергей подождал, пока Филя за англичанами внес к каторжным третью часть привезенного, потом пошли к дальнему строению. Сергей, отодвинул засов, шагнул за порог и замер. У окна две женщины в серых от грязи рубахах мыли лежавшую на лавке третью, совсем обнаженную, мокрые седые волосы которой закрыли лицо.

Непейцын отпрянул назад, выронил вязку лука и мешок с мукой, которые нес, толкнул шедшего сзади Филю и, зацепившись деревяшкой за порог, едва не упав, выскочил во двор.

Филя вышел не сразу, побледневший и нахмуренный.

— Старушка преставилась утром, — сказал он, крестясь и надевая шапку. — Сказывают, два внука у ней, кузнецы, так взвели на них, будто приказчика хозяйского убили. Вот и присудили в каторгу, а бабушка за ними, окроме у ней никого. Наговорили, будто кого в Сибирь на заводы назначают, там землю дают. А угодили сюды, и через две недельки преставилась. Даже попы, сударь, сюда покойников приобщать не едут. Был, сказывают, один праведник на Сухарном форштадте, так и сам третьего дня помер. — Филя помолчал, понурясь, потом снял кафтан и начал его оглядывать: — Там ползучих столько…

«Девица кисейная! — стыдил себя Сергей. — Почему Филя мог пойти и все расспросить, а я даже сообразить не сумел, что покойницу обмывают, и назад, как конь, шарахнулся!..»

Он заставил себя войти в долговой барак, наслушался благодарностей, жалоб и стонов — трое и здесь лежали в бреду. Теперь все окна, конечно, были закрыты, и в полутемном помещении дух перехватывало от смрада и дыма, печь была неисправна, а получив баранину, ее тотчас стали растапливать.

— Скажите, сэр Джон, возможно ли такое распространение поветрия в странах Европы? — спросил Сергей на обратном пути.

Говард ответил не сразу — видно, был погружен в свои мысли, — и Сергею пришлось повторить вопрос.

— Увы, вполне возможно, — сказал он. — Мы плохо умеем лечить, и потому главное в том, чтобы лекаря и чиновники были честны и деятельно сострадательны. А это так редко бывает…

«Деятельное сострадание — вот правильное определение твоей и Василия Прокофьича сущности», — подумал Непейцын.

На другой день он обедал у Мордвиновых. За столом сидели несколько моряков, они и теперь в пику Клаверу являлись к отставному адмиралу. Среди них был капитан 1-го ранга Пристман. Этот пожилой полнокровный здоровяк провел около месяца в Севастополе на эскадре. И приехал, как говорил, только для того, чтобы урезонить Говарда скорей покинуть Херсон, пока не заразился горячкой, слухи о которой дошли до Крыма.

— Однако святой, но сумасшедший старец, — басил он на этот раз по-русски, — и слышать не хочет про отъезд. Я говорю, что жизнь его дороже каторжников, которых все равно не спасет, а он мне: «Ведь вы бы не побежали, встретив в море врага?»

— Хорошо отбрил толстомордого, — шепнул Саша Непейцыну.

— А где же Василий Прокофьич? — так же тихо спросил Сергей.

— Наверно, не хочет приходить после возни с больными, чтобы не сказали, если кто захворает, что заразу занес. Переодеть-то нечего — мундир один на все случаи. И в горло ничто не лезет после того, что видит. Или сам заболел. Сходим к нему вечером?

После обеда Сергей выбрал минуту сказать адмиралу, что слышал о письме его сестры и решил ехать на днях.

— Да, у нас все сделалось весьма неопределенно, — развел руками Мордвинов.

Василия Прокофьича приятели застали в постели. Сальная свеча тускло озаряла бедную обстановку комнаты. Денщик сидел, пригорюнившись, у изголовья больного и менял компрессы на лбу.

— Садитесь подальше, — сказал лекарь, чуть приподняв и вновь сомкнув веки. — Наше занятие такое, что от болезни не убежать. Селезенка распухла — я сам себя прощупал, а что глаза воспалены и язык густо-красного цвета, то и вы бы увидели, если б посветлее было. Значит, все симптомы налицо. Да еще пульс… Но пока в памяти, прошу о главном: сыскать завтра же Мишу Белкина и передать слезную просьбу, чтоб хоть через день заезжал на Пехотный… Ты, Саша, попроси адмирала дать Белкину какую клячу — пешком ходить далече…

— Фоме прикажу его туда возить, — подал голос Непейцын.

— Спасибо, Сережа, — закивал больной. — А еще вот что: на подоконнике тетрадка с отчетом тебе да деньги остатние, что не поспел истратить… И последнее: скажи Филе, чтоб Петьку моего накормил — он все около, ничего сутки в рот не брал…

С этого вечера Непейцын и Левшин ежедневно по нескольку часов просиживали около больного, сменяя спавшего в это время денщика. Приходили Говард и Белкин, приносили микстуры, наставляли в уходе за больным. С неделю Василий Прокофьич лежал без памяти. И в бреду все доказывал коменданту, что надобно солдат лучше кормить, что слабосильные с голоду завшивели и любой болезни легко подвергнутся, а от того самому начальству есть опасность. А то начинал бормотать стихи, которых Сергей никогда не слыхивал:

Воззрите вы на те народы.

Где рабство тяготит людей,

Где нет любезные свободы

И раздается звон цепей…

Наконец настала ночь, когда больной особенно беспокоился. Метался, сбрасывал одеяло, рвался вскочить на ноги. Ему мерещилось, что солдаты из слободки пошли к коменданту с дрекольем требовать выдачи положенного провианта.

— Не добьетесь ничего, братцы, — лепетал Василий Прокофьич, — он спрячется, а вас потом засудят, плетями забьют…

Под утро он уснул, а за полдень вдруг сказал сидевшему около Непейцыну совсем слабым голосом:

— Здорово, милая душа! Видно, не порадуются господа инженеры нонче, не закопают меня. А Саша и Петька мой не захворали?

В возне с больным незаметно прошли святки. Под Новый год Сергей был зван на прощальный вечер к Мордвиновым. Сдача дел кончилась, и Клавер тотчас удрал в Киев, будто хлопотать о корабельном лесе. Сестра Николая Семеновича чувствовала себя хорошо, до родов осталось около двух месяцев, и они решили ехать на днях.

— Не задерживайтесь и вы, мой друг, — сказал, прощаясь, адмирал. — Помочь не можете, а заразиться весьма легко.

Теперь Непейцыну приходилось откладывать отъезд потому, что Филя готовил и для Василия Прокофьича, которого было важно подкрепить после болезни. Через неделю начнет выходить и как-нибудь наладит свое довольствие. А пока Филя ухитрялся, кроме стряпни, продавать домашний скарб, каждые три дня отвозить в острог мясо и приварок и вечерами увязывать тюки к дороге. Иногда, видя, как поздно при свече возится с упаковкой, Сергей пенял ему, что нельзя так мало спать. Но Филя отвечал, что, ужо, в дороге отоспится.

На 8 января был назначен отъезд. Комнаты стояли оголенные от привычных предметов, и то одного, то другого необходимого не оказывалось под рукой — все было уложено. Но и это число пришлось пропустить. Накануне утром слуга Говарда прибежал к соседям. Из его взволнованной речи Непейцын не без труда понял, что просит поскорее сыскать Пристмана, так как господин его ночью заболел и он не может отлучиться.

Сергей послал Филю просить Василия Прокофьича к больному, а сам направился в Адмиралтейство искать капитана. Еще до прихода слуги он знал от Фили, что накануне сэр Джон ездил верхом за двадцать верст к помещику, который упросил навестить его заболевшую дочь. А погода была отчаянная — шел мокрый снег. Конечно, старик промок до костей. «Удивительно, как он до сих пор держался, — думал Сергей, ковыляя в Адмиралтейство. — Только бы это была самая обыкновенная простуда!»

Когда Непейцын с Пристманом подходили к дому, где жил Говард, из калитки вышел Василий Прокофьич.

— К сожалению, сомневаться невозможно — сэр Джон заболел здешней горячкой, — сказал лекарь. — Должен сразу упредить ваше высокоблагородие, — отнесся он к Пристману, — надежда, что встанет, весьма невелика. Я с трудом одолел сию болезнь, имея тридцать пять лет от роду, а ему вдвое больше, да еще истощен чрезвычайно. Если будет делать распоряжения, ловите каждое слово…

У постели больного чередовались старый слуга, Пристман, Левшин, Непейцын, иногда Филя. Говард лежал в комнате, у окна которой осенью писал по утрам. Часто у крыльца раздавались голоса обывателей, приходивших справиться о больном. Два раза появлялся унтер из острога. До колодников дошла весть о болезни Говарда, и они сложились по грошу, чтобы заплатить унтеру за поход в город.

— А я на те гроши свечек купил да в соборе наставил за здоровье его милости, — сказал унтер Сергею. — Греха нет, как не православный он, ваше благородие?

Дни проходили, больной таял на глазах. Он всегда был очень худ, а теперь, казалось, под одеялом лежат одни кости. Лицо, не освещаемое больше проницательными глазами, напоминало восковую маску.

На тринадцатый день болезни, 20 января, Говард пришел в себя. Непейцын, помнивший, как началось выздоровление Василия Прокофьича, обрадовался. В этот день утром из банкирской конторы, получавшей заграничную почту иностранцев, принесли письмо, адресованное больному.

Открыв глаза, он, высоко лежавший на подушках, сразу увидел конверт на столике около постели и указал на него глазами. Сергей позвал Пристмана, прилегшего отдохнуть в соседней комнате. По просветлевшему лицу больного, слушавшего чтение, Сергей понял, что известие хорошее. Как позже он узнал, в письме говорилось, что единственный сын старого англичанина, душевнобольной юноша, чувствует себя лучше.

Еле слышно Говард попросил пить. Пристман приподнял его под плечи. Сергей поднес к фиолетовым губам стакан со слабым чаем. Потом старик сказал что-то по-английски.

— Он хочет уснуть. Сказал, что сон — лучшее лекарство, — перевел Пристман, укрывая одеялом плечи больного.

Моряк и Сергей вышли в соседнюю комнату. После полудня пришел Василий Прокофьич. Пристман дремал. Непейцын с лекарем вошли к больному. Посмотрев в лицо Говарда, Василий Прокофьич осторожно взял его руку.

— Если я что понимаю, — сказал он, — остаются минуты. Но и то сказать — не зря прожил человек…

Сергей позвал Пристмана, и лекарь, повторив ему свой приговор, ушел в госпиталь.

Стало темнеть. За окнами летел снег, и ветер стонал в трубе, когда моряк сказал:

— Я больше не слышу его дыхания.

Они с Сергеем стали на колени около кровати. Старый слуга, шепча что-то жалостное, подвязал платком подбородок своему господину, потом также стал на колени и забормотал молитву.

Непейцын увел Пристмана к себе — оба не ели со вчерашнего дня.

— Вот странная судьба, — сказал моряк, когда безмолвная до того трапеза подходила к концу. — Впервые мы встретились с мистером Говардом двадцать лет назад в Тулоне, вскоре после Парижского мира. Я прислан был туда принять наших пленных, а он приехал изучать жизнь несчастных галерников. Потом мы встречались в Неаполе, в Константинополе и, наконец, здесь. И везде он служил своей прекрасной идее. Что перед ним слава полководцев, министров!.. Мы имели счастье и горе видеть последнюю вспышку настоящего святого огня…

Когда Пристман ушел и Сергей собрался лечь спать, Филя подал ему письмо:

— Нонче с почты принесли, да я, простите, от горести, что праведник преставился, едва не запамятовал вам подать… А рука Семена Степановича.

Дяденька писал, что удивлен задержкой Сергея в Херсоне. Уж не собрался ли там жениться? Если так, то рад будет видеть его с молодой женой. Но одного, вдвоем ли, просит поторопиться — тяжко больна матушка. Письмо было писано около месяца назад.

— Филя! Сразу после похорон сэра Джона мы едем, — сказал Сергей.


Великие Луки — Петербург

Несхожие встречи с родственниками. Что она не поспела сказать?

С укладкой и похоронами Филя так умаялся, что первые сутки дороги спал без просыпу. Тарантас бросало на замерзших колеях и, видя, как беспомощно мотается на соседней подушке бледное лицо, Сергей не раз решал, что его дядька заболел херсонской лихорадкой. Но, докопавшись под одеждой до руки спящего, убеждался, что жару нет, и успокаивался.

Застоявшиеся лошади бежали ходко, и Непейцыну казалось, что с верстовыми столбами убегает назад все, что волновало его недавно. Смотрел, как ветер крутит по степи позёмку, как серое небо сливается с припорошенной снегом землей, и представлял себе, что будет в Луках, в Петербурге. О матушке старался не думать. Даже себе было неприятно сознаваться, что ее здоровье, сама жизнь ему почти безразличны. Но что корить себя, если не мог сыскать воспоминания, которое озарялось ее любовью. Может, теперь станет иначе, когда встретит увечного и сама в тяжком горе?

Пробежав в первые пять дней триста верст, кони притомились и заметно спали с тела.

— Сколько лошадя бегу не знали, — ворчал Фома. — Привыкнут, ровней побегут… В Кременчуге передох надо давать…

Двое суток Непейцын пролежал на постоялом, отдыхая от зимней одежды, от толчков. В город не пошел — из тарантаса увидел пустые, полуразвалившиеся строения. Еще дальше отошла нарошная жизнь, которую вдохнул на несколько дней Потемкин в это свое детище.

В Курске переставили тарантас на полозья — дорога здесь была хорошо укатана. В Туле Сергей навестил дядюшку Дорохова. Он с восторгом перечислил баталии, в которых отличился Ваня, и закончил рассказом, как после Рымника, по представлению самого Суворова произведен в капитаны. За два года — четвертый чин! Но Сергей-то представлял, как лез Дорохов в самое пекло.

Калуга, Вязьма, Ржев… До Лук осталось двести верст. Лошади и Фома были в полном порядке, а Сергей едва поднимался с ночлега, так ныли спина и бока, разбитые месяцем езды.

Но уже с детства знакомыми звуками наполнилась речь встречных крестьян, много раз виденными казались холмы по сторонам дороги и занесенные снегом берега речек с милыми названиями — Межа, Велёса, Торопа… Пересиливая усталость, все пуще разбирало радостное нетерпение. Трогались чуть свет, останавливались ночевать, когда уж и дороги не видно.

Утром 12 марта переехали еще один зыбкий мосток.

— Кунья-река, — сказал Фома. — Двадцать верст до Лук оставши… Ой, соколики жадобные бегут!..

Первой над снежными полями показалась колокольня Троицкого собора, зачернели деревья кладбища. Вот и шлагбаум вздернутый да так и забытый. Подслеповатые домики, редкие прохожие, возы с сеном. Открылись ряды лавок на Соборной площади… Из трубы городничьего дома вьется дымок. Сергей откинул полость, выпростал пристегнутую с ночлега деревяшку, чтоб скорей вылезть.

А на крыльцо вышла Ненила с дяденькиным синим кафтаном и веничком-голиком. Подняла кафтан к гвоздю, вбитому в колонку, да увидела подъезжавших, ахнула, метнулась в дом и снова выскочила, бросилась к Сергею, припала на плечо, потом к Филе. За ней показался Моргун и еще через миг Семен Степанович в белых штанах и камзоле, все такой же подвижный, подтянутый…

— Сережа! Сергун! Серый мой! — говорил с взволнованным придыханием знакомый хрипловатый голос, и запах, дяденькин теперешний запах — табаку и яичного мыла, — входил в Сергея, уткнувшегося где-то около уха в красную крепкую шею.

Когда сели в зальце за накрытый стол, дяденька спросил:

— Тебя где же селить? Со мной в горенке или отдельно?

— Конечно, с вами. Но разве не надо прямо в Ступино ехать?

— Не спеши, подправилась матушка твоя, — сказал Семей Степанович. — Расскажи допрежь всего, как с Осипом приключилось? Не раз вспоминал я чтение первое в корпусе…

— О чем вы? — не понял Сергей.

— А как Верещагин читать заставил Осипа о берегах Черноморских, где кровь славян проливалась, а тебя — про бой с печенегом.

— Вспомнил, — сказал Сергей. — Но Осип не в бою пал, а я…

— Все равно как пророчество вышло. Ну, говори по порядку.

И начался рассказ, который шел несколько дней. Дяденька хотел знать все случившееся, пока не видались. Расспрашивал об учениях в Бугском корпусе, о товарищах-офицерах и Кутузове, требовал, чтобы чертил план Очакова, расположение войск, рассказывал о штурме и ампутации. Херсон тоже понадобилось начертить и рассказать о Леонтовичах, о тамошних приятелях, Говарде и о каторжных. После отлучки в город или приема обывателей Семен Степанович возвращался к Сергею с готовым вопросом: «Так, значит, до самого Очакова и не добрался?» Или: «Я бы на твоем месте за Шванбаха паршивого свечку в рубль серебром поставил, а то, может, и нынче свербит сердце по барышне?..»

На упрек Сергея, что не сказывал, как спас в бою светлейшего, дяденька усмехнулся:

— Кто же знал, что в князья вылезет? Приехал из Петербурга генералик необстрелянный, шалый, — как не отбить, когда зарвался? А видишь, как плохо вышло.

— Что плохо? — спросил Сергей. — Что Осипа к себе взял?

— И то. А разве России прок от него большой? Фельдмаршал Румянцев, которого со службы сжил, несравнимо больше искусства на войне оказывал, даже издали видать…

При рассказе о Говарде дяденька супился, кряхтел и сказал:

— Видно, не перевелись на свете праведники. Не забывай его, Сережа. На жизнь целую такое знакомство может повлиять. Я раз один с отлично умным да образованным человеком в тарантасе проехал, а от того дня счисление веду.

— Кто ж он был, дяденька, и куда вы ехали?

— Звался Федором Васильевичем Ушаковым и был петербургский чиновник весьма молодой. А ехал я, быв еще капитаном, к полку в Ярославль и нагнал сего путника на станции, перед которой сломалась его тележка. На свое счастье, пригласил ехать вместе. Так и тряслись рядом четверо суток, и я его слушал.

— Что же он говорил?

— Более всего о надобности жить по пунктам, в коих первыми суть долг служения государственного и благо ближних. А под ними разумел равно родичей кровных и мужиков своих. Словом, о том, чем и теперь я жить стараюсь. Ведь и в отставку выйти, и с тобой да с Осипом возиться себя обязанным почел отчасти от сих рассуждений. Конечно, голова и сердце мои к тому разговору уже приготовлены были, мы с Алексеем Ивановичем по-своему многое решали, но столь ясно, как господин Ушаков, додумать не могли. Не случись той встречи, может, и сейчас все саблей бы махал.

— Князь светлейший сказал, что генералом были бы.

— Генеральству ваше сиротство дорогу перебежало, и на городничество те же сто раз обдуманные пункты Ушакова подвигли.

— И более вы его не видели?

— Нет. Сбирался он тогда в чужие края отъехать для вышнего учения, да там и помер.

— Откуда же о том осведомились?

— Как вас в корпус возил, тщетно сыскать его старался, а позже по просьбе моей Алексей Иванович то повторил и знакомство свел с товарищем его по учению, неким господином Радищевым, который все рассказал. Алеша писал, что сей Радищев весьма покойному близок, так что ежели случится в Петербурге ему представиться, то не пренебрегай. Он в таможне начальником служит.

— Где мне, дяденька, с важными чинами встретиться? Да и мешкать не стану, как место получу…

В своем рассказе Сергей описал Филины заботы и как выправил ему вольную. Выслушав, Семен Степанович притянул к себе голову крестника, как теперь стал делывать, будто удостоверяясь, что жив и здесь, около, а потом сказал:

— Господа наши ежель вольность дают, то, значит, либо деньгами человек их выкупился, либо столь стар стал, что кормить его нет выгоды. Оттого радуюсь твоему поступку. Тревожит только, чтобы Филя при тебе остался. Однако, чаю, столь привязан, что не уйдет никуда. А мы здесь в ту вольную еще Ненилу впишем, и поедут купно к месту твоей службы. Согласен ли?

— Лучше не придумать. Но расскажите, дяденька, что у матушки творится?

— Хорошего не расскажу… Понятно, что смерть Осипа ее сразила, — одна истинная привязанность была. Сам поехал ей объявить и все отчаяние видел — то голосила, обмирала, об пол билась, власы и тело рвала, то волчицей на людей бросалась и проклинала меня, тебя и Филю, что от ней дите оторвали и погибнуть попустили. Посмотрел я, послушал и поехал к своей должности. Потом узнал, что, опамятовавшись, дворню всю перепорола за упокой Осиновой души, — бесчувственные, мол, не ревут, как она, с утра до ночи. А после и стала для «забвения» чарочкой баловаться. Сначала только на ночь, чтоб заснуть, а потом за каждой трапезой, каковых у ней без счету. Прослышав о том, поехал снова, думал усовестить. Так куда! Облаяла, будто баба посадская. Я пригрозил, что наместнику пожалуюсь и в опеку имение ее возьмут. Вышел промеж нас великий крик, на чем я уехал. А месяца через три хватил ее удар. Растолстела от обжорства, будто колода, вот и отнялось полтела. Тогда и тебе отписал. Однако, говорят, теперь выправилась и за то же принялась, будто не давал ей бог предвестия. Да все сам увидишь, раз побывать там надобно, хоть на день-другой.

Филя просился ехать с Сергеем, но был оставлен в Луках, чтоб не разлучать с Ненилой, с которой не могли насмотреться друг на друга. Поехали с Моргуном в легких саночках. Неслись стрелой по снежной дороге, и Сергей не раз благодарил дяденьку, что заставил надеть тулуп и теплую шапку.

— А помнишь, Моргунок, как обоз обогнали? — спросил Сергей, выехав за Купуй. — Живут господа в Михельсоновой вотчине?

— Никого нет. Заезжал к Семену Степановичу недавно городничий Невельский, майор Вилинбах, так сказывал, дом построили каменный, службы, сад разбили, Иваново назвали — в честь генерала, а жить некому. Он-то все выше лезет, кавалерию красную получил. Управитель-немец нанят лютущий, бегут от него мужики. Городничий говорит, настрого велено сыскивать да с батожьем обратно ворочать. Вотчина большая, а живут бедно.

При въезде в матушкину усадьбу встречные сказали, что барыня после полдника отдыхают и будить не велено. Поехали дальше, кликнувши крестьян для откопки дяденькиного дома. Хорошо, Моргун так распорядился, сугробы намело под самые окна.

Через два часа, оставив парня топить печи, отправились к матушке. Она за уже накрытым столом ждала сына. Без дяденькиного предупреждения Сергей испугался бы увиденного. Под зеленым капотом, засаленным на груди, колыхалось бесформенное тело. Черты лица расплылись, глаза потонули в нарумяненных щеках. На волосах рдели банты мятого чепца. Мельком, из-под наведенных бровей, глянула на стукнувшую о порог Сергееву деревяшку. Не здороваясь, приказала:

— Сказывай, ваше благородье, как брата загубил?

Сергей, собиравшийся целовать матушку в плечо, почувствовал облегчение, когда махнула рукой — не надо, мол, садись сразу. Он сел напротив, и высохшая Аниска налила в серебряные чарки зеленой настойки. Матушка кивнула, и он стал рассказывать, лгать для нее придуманное. Будто на штурме светлейший послал Осипа к одной колонне, а он был в другой и не видел, как брата убили.

— Скажи мне перво — срубили его нехристи саблей аль пулей застрелили? — спросила, уставясь в тарелку, матушка.

— Пулей прямо в сердце. Мигом душа отлетела, — сказал Сергей.



И тотчас услышал всхлипывания — плакала Аниска, стоя за его спиной. Глянул на матушку — и у той по лоснючим щекам, по румянам ползли слезы, а дрожащие руки ухватили графин и чарку.

— Где схоронил-то? Аль волкам и воронью бросил?

Сергей ответил, будто в городе Херсоне около собора, где все главные герои штурма положены. Как расскажешь ей об Осиповой просьбе похоронить над Бугом, где прощался с королевой своей?

— Крест какой поставил? Служат ли по нем заупокойные?

Слезы все бежали по щекам, но между вопросами она опрокидывала в рот чарку за чаркой, жадно жевала закуску. И не потчевала сына, только иногда рывком подпихивала ближе блюда. А ему ничто не шло в горло. Входили девки, уносили одни, ставили другие кушанья. Матушка выпила уже чарок пять или шесть. Сергей, стараясь не смотреть на нее, ожидал еще вопросов. Приплясывая, вбежала маленькая толстая баба. Сергей с трудом узнал дуру Устинку.

— Не велишь ли потешить тебя, сударыня? — спросила она, с жадностью глядя в господские тарелки. — Аль не время ноне?

Матушка как бы не слышала. Она продолжала пить, есть и плакать. Слезы все текли, капали в тарелку, ползли по шее.

Сергею становилось невмоготу. Пожалуй, пора выбираться отсюда. Все уже сказал, ради чего приехал, и здоровья у матушки хоть отбавляй. Не напиваться же с ней на этих странных поминках?

— Дозвольте уйти, матушка? — спросил он, вставая и опираясь на палку, поставленную для того около.

— Уйти? — переспросила она. — Слышьте, девки? Он будто пойдет… Нет уж, ваше благородье, тебе вовек не ходить, а ковылять теперь, скирлы-скирлы, на обрубке своем улитой ползать… — Она встала и, держась за край стола, смотрела на Сергея злобными щелками глаз. — Раз в жизни Христом-богом просила постылого, чтоб брата меньшого сберег, так и то не исполнил, волчья порода, непейцевская!.. Хотела тебя конюхам сдать, пусть бы заколотили кнутами, палками за нерадение. Да уж ладно, вижу, калекой стал, бог наказал за меня! — Она протиснулась из-за стола ближе к Сергею и продолжала: — Но ты на имение мое метишь! Затем и братню погибель допустил, чтоб с крестным своим, проклятым умником, все заграбастать… Так нет же! Монастырю откажу аль замуж пойду, а вам шиш будет! Замуж! Замуж! Замуж! И женишок уже есть! — Она разводила руками, будто в танце помахивала платком перед лицом оторопевшего Сергея. — А коли жених есть, то и сынок новый будет! И опять Осенькой назову! — Качнулась и вдруг, схватясь за голову, заголосила: — Ох, Осенька, сердце мое, сыночек мой, кровушка моя! Загубил тебя брат Каин… — С искаженным лицом рванула на груди капот и, царапая ногтями тело, повалилась на руки подскочивших Аниски и Устинки.

Сергей как мог проворней выбрался из горницы, уже в сенях накинул полушубок. Моргун из людской, заслышав крик на барской половине, вышел на двор и, дожевывая, отвязывал лошадь. Сергей ввалился в сани, и через минуту они поворачивали к деревне.

— Тотчас обратно едем, — сказал Непейцын.

— Печи дотопить надобно, — рассудительно ответил Моргун.

Дяденька еще не спал, когда приехали в Луки. Сергей рассказал обо всем, что было у матушки.

— Слышал такую блажь, — отозвался Семен Степанович о ее замужестве. — И претендента знаю, сосед, за Ловатью деревенька. На двадцать лет старше, но здоровенный. Вдовец, ярыга отставной, ловок, как бес, всякого проведет.

— А матушке сколько же?

— Ровно сорок, друг любезный. Ты третий был, старшие у груди помирали. И все несчастия ее от невежества да от злости. Впрочем, и злость от невежества или, может, от братца — папеньки твоего, который, правду сказать, не пряником ей пришелся. А ведь красотка какая была! Осип весь в нее уродился. С ним на руках в ночь пожарную, неубранная, чудно хороша была. Ну, станем ждать, какую глупость выкинет.

— А вы вчерась про опеку поминали, дяденька…

— Напугать хотел, чтоб не пила, а на деле в законе опека есть, но попробуй ее над пьяницей учредить! Любой предводитель скажет, что половину дворян тогда опекать надобно. Да бог с ней, проживешь без ее наследства, как при Осипе прожил бы.

— Понятно, проживу, да ее жалко. Видели бы, какая стала.

— И видеть не хочу. Ничем тут не поможешь. Разве ярыга образумит, но ему, верно, больше надобны дворы да добришко. А нам придется тогда денежки готовить, чтоб ступинское всё от него выкупить, потому крестьян жалко и с соседом таким по судам ведаться надоест. Однако то впереди, а нонче давай-ка спать…

Но только успели улечься, и дяденька потушил свечку, как кто-то неистово заколотил в двери на крыльце.

— Должность проклятая, — заворчал Семен Степанович. — И ночью покоя нету. Не пожар ли? Да зарева не видать…

По дому зашлепали босые ноги, с крыльца донеслись голоса, а через минуту Филя доложил:

— Из Ступина конюх прискакал, барыню второй паралик хватил, Сергея Васильевича к себе требует.

Через два часа на запаренной тройке свернули к матушкиной усадьбе. Сергею бросились в глаза распахнутые ворота. Днем-то они были по-хозяйски заперты, и Моргун, ругаясь, соскакивал отворять. Фома осадил у темного крыльца. Неясные фигуры причитывали, кланялись в дверях. В едва озаренной одной свечой горнице Анисья рассказывала:

— И попа не дождались. Как уехали Сергей Васильевич, то все плакали по Осеньке, потом сели ужинать, блюдо холодцу съели, яблоков моченых, да тут и завалились на бочок. Мы к ней. «Скачите за калекой моим», — только и сказали.

Переночевали в начавшем согреваться дяденькином доме. Утром пошли на первую панихиду. На ней стояли и Филя с Ненилой, приехавшие следом и принявшие от здешних ключи матушкина хозяйства.

Покойница лежала на столе, за которым сидела вчера с Сергеем. Ее одели в персикового цвета платье и белый плоеный чепец. Сергей сбоку смотрел в преображенное смертью лицо. С него исчезло все, что ужасало вчера. Вымытые от румян бледные щеки оттянулись вниз, разгладив складки, громоздившиеся у губ. Какими красивыми оказались очертания небольшого носа, тонких, не подведенных теперь бровей, длинных густых ресниц. Дяденька прав, Осип походил на нее чрезвычайно. Но как странно, что он, старший сын, впервые видел это лицо спокойным, любовался его красотой именно сегодня, в гробу… Что же хотела сказать ему перед смертью? Вдруг пришедшее на сердце ласковое слово? «Скачите за калекой моим…» «Моим» будто сказала… Или еще злее бранить хотела? Никогда не узнать теперь. Эх, надо бы до утра остаться в том дому, не спешить обратно! Но мог ли он знать?

Вечером Филя передал дяденьке деньги из сундучка покойной и доложил:

— Надо бы, что получше, в Луки отвезть. Бабы здешние, я чай, охулки на руку не положат.

— А что там, окромя тряпок, есть? — осведомился дяденька.

— Серебро, посуда. И тряпки не бросовые, — ответил Филя. — Женится Сергей Васильевич, все пригодится молодой барыне.

— В Луки без строгого разбора тащить нечего, — решил Семен Степанович. — Что надумаешь сберечь — вези сюда, на конюшне замкни, чтоб клопы вымерзали. Куда важнее нонче с молодым хозяином рассудить, что с дворовыми делать. Баб одних, никак, пять.

— Да кучер, конюх и дворник, — добавил Филя.

— Вот барство несносное! — ворчал дяденька. — В год раз выезжала, а тоже — кучер, конюх, лошади! Саврасок сряду мужикам раздать, с весны по борозде пойдут, а двуногих бездельников куда? Дворника в сторожа на усадьбе поставим, девка младшая, слышал, замуж на деревню норовит. Добро. А остальные?..

Слушая вполуха, Сергей узнал, что Анисья просится в монастырь, что стряпуху можно взять в Луки, раз Ненила поедет с Филей на новое место. Но не принимал участия в разговоре. Отстегнув деревяшку, сидел на низенькой скамейке, прислонясь к натопленной печке, как, бывало, сиживал в детстве с дяденькой после бани, и снова спрашивал себя, что хотела сказать матушка перед смертью. А вдруг что доброе? Расспросить, больно ли было, когда ногу отнимали… Но, видно, в самом деле думала идти замуж, раз сшила платье, никак, из того шелку, что поднёс ей когда-то дяденька.

Дяденькины мысли. Вот каков город Великие Луки

Через двое суток, прямо с похорон, вернулись в Луки. Дяденька принимал горожан, выходил по спешным делам, а после ужина, отпустив Филю спать, закурил трубку и, весь окутанный дымом, спросил крестника:

— Может, теперь и на службу поступать не надобно? Селись в Ступине, женись, хозяйничай. Шестнадцать дворов, сорок пять душ, а дальше больше станет.

— Я бы охотней служить пошел, — сказал Сергей.

— Дело твоей склонности.

— Ведь я и не нужен вовсе там, — продолжал Сергей. — Вы близко, а в деревне староста. Разве не довольно сего?

— Довольно, — согласился дяденька и усмехнулся — А вдруг я жениться вздумаю? Раз ты по себе теперь помещик, без моей то есть половины, — возьму и женюсь.

— Очень рад буду, — поспешил уверить Сергей. — Но ведь и тогда, может, не откажете за моей частью приглянуть?

— Да нет, где там! — махнул рукой Семен Степанович. — Легко ли на шестом десятке на то отважиться, чего за всю жизнь не сделал? Пятнадцать лет назад матушка твоя предметом чувств моих едва не стала. Но как пригляделся, то и не решился — слишком дико многое оказалось, а переделать, перебороть не чаял… Трудно по ндраву мне суженую сыскать, особливо из Лук не выезжая. — Дяденька разогнал рукой дым и взглянул внимательно на Сергея: — А коли и тебе место городничее выйдет, пойдешь на него? Я советы полезные дам на разные случаи.

— Нет, я бы хотел по армейской части служить, — сказал Сергей, — раз знаю там кое-что.

— И молод ты в городничие, — согласился Семен Степанович. — Но раз в строй не возьмут, неужто в комиссариатские?

— Ни в комиссариатские, ни в аудиторские не пойду, а при арсенале или в крепостной артиллерии разве не пригожусь?

Семен Степанович кивнул:

— Пригодишься, ежели возьмут… А я привык, по мне, городническая служба не хуже другой. Против исправницкой, к примеру, даже много лучше. И не только тем, что на одном месте обитаю, он же как волк рыщет, а еще, что господам помещикам ничем не обязан, не они меня как исправника выбирали, а в Петербурге назначили, и потому с ними миловаться не должен. Но, конечно, счастье мое главное, что могу взяток не брать, раз не жалованьем существую. Знаешь ли, господин подпоручик, сколько, скажем, уездный судья получает? Судья! Неподкупный закона блюститель! Девяносто девять рублей в треть, значит, в месяц неполную четвертную. А младший чиновник, канцелярист? Девятнадцать рублей в треть, меньше пятерки в месяц. Надобно ли удивляться, что, схватив с просителя целковый, за него душой покривит? И городничий равен с судьей в казенном довольствии. Не обрекает ли оно не стойкого в честности на взятки, а стойкого — на нищету?..

Дяденька прошелся по горнице, видимо собираясь с мыслями, и продолжал:

— Что в двадцать лет в деревне осесть не хочешь, а полагаешь надобным служить, за то хвалю. Самый дурной закон тысяча семьсот шестьдесят второго года дворянам право дал не служить вовсе. Законом сим к правлению неспособный Петр Третий как бы зачеркнул мудрое Петра Великого учреждение, по коему от всех дворян требовалась отдача жизни своей на пользу государственную взамен благ, им даваемых. Если б еще, свободными от службы соделавшись, принялись хозяйство блюсти в вотчинах и богатства страны умножали, то дело бы. Но более борзыми, коннозаводством или сутяжничеством завлеклись. Думают, хозяйство само идти может, и на старост положились, как монарх плохой на министров… И, вновь нас с тобой касаясь, скажу, что владели бы имением хоть в сотню дворов, то стал бы тебя уговаривать, службой пренебрегая, хозяйству себя посвятить. Владелец знатного имения сим состоянием обязуется о подданных пещись, в обиду их соседям и чиновникам не давать…

— А мистер Говард полагал, что помещики должны крестьян своих вольными соделать, — сказал Сергей. — Он прямо так и спрашивал меня, отпущу ли моих на волю?

— Столь же прямо скажу, что, как он, не думаю, — ответил Семен Степанович. — Но ты что говорил?

— Что не владею еще людьми, что у нас не принято на волю отпускать целые селения, но что Филю полагаю освободить.

— Правильно сказал, — подтвердил дяденька, — У нас пока принято раздавать государственных крестьян любимцам царским, сиречь от веку свободных людей к выгоде придворных бездельников в рабов обращать. А попробуй-ка своих, помещичьих, крестьян освободить, как Говард твой за справедливое почитал! Тут помешать у всех охота сыщется. Я, брат, после встречи с Ушаковым немало о сем думал и с Алексеем Ивановичем толковал.

— А где он, жив ли?

— В кампании со шведами отличился, теперь в Выборге комендантствует, книги мне посылает, в гости зовет. Так вот, мы все вокруг сей материи обговаривали, и был у нас пример в глазах. Сродственник Алешин захотел крестьян своих на волю отпустить и бумаги уже все заготовил, но как узнали губернатор, предводитель дворянства, соседи-помещики, то всполошились, стали уговаривать, опасности того растолковывать, чуть ли не бунт всеобщий предрекать. Губернатор напрямик сказал, что государыне такой поступок неугоден. А когда довод не подействовал, то знаешь что добавил? Будто наместник того края прямо царице сию оказию доложит и она тех в государственные переписанных его бывших крестьян опять кому-нибудь в собственность крепостную пожалует. Раз стали государственные, то она и вольна ими распорядиться. Понимаешь, какую подлость учинить готовы?

— Что же он? Отступился? — спросил Сергей.

— Хуже — запил. И через полгода в Оке утонул, с парома свалился. А крестьяне брату его, заурядному тирану, достались. Но нам с Алешей то уроком стало, что действия свои надобно согласовывать с миром, в котором живем. И вот к чему мы пришли. Немногие нам известные честные дворяне оттого и честны, что, служа, от крестьян своих на прожиток получают. А лишись они сего доходу, то и честность прахом пойдет… Ты не маши рукой, а вдумайся. Положим, некоторые, честнейшие, выдержали бы, служа и без той подкормки, но большинство бессомненно сбились бы. Привычки у нас барские, а что делать умеем? Ничего ровняком, кроме как командовать. И опять скажу — по петровскому разумному закону дворянин назначен государственный интерес блюсти, на страже его стоять в войске или в суде, в коллегиях, для чего с детства наукам обучается. И понятно было, за что на его кормление крестьяне работают. А теперь как стало? Вотчины у кого многолюдные, тому служить зачем? А кто беден, для прокорму служит и малым жалованьем на стяжательство толкаем. Круг замкнутый и для всех порочный… Вот я и предпочитаю в облаках не витать, на волю мужиков не отписывать и, служа, хозяйничать по разуму и совести. Не пришло время в России про освобождение рабов всерьез толковать, А теперь ты скажи, как полагаешь о сей материи.

— Полагаю, что господин Говард был прав и само владение людьми противно естеству человеческому, — сказал Сергей.

Семен Степанович пристально вгляделся в лицо племянника.

— А ответь, вольнодумец, как на духу, при таких мыслях но случалось тебе в сердцах в зубы дать Фоме хоть разок?

— Нет, не случалось.

— Ну, и то хорошо. А частым бывает, что господа на словах агнцы, а в дому своем деспоты сущие. Не раз слыхивал рассуждения, сколь рабство ему противно, — дошло и сюда, что модно в столице такое болтать, — а потом узнаешь, что рекрута соседу продал, а то в Сибирь за малую повинность человека сослал. Знаешь ли, что и такое право помещику дано мудрой нашей государыней? Словом, часто у нас на языке мед, а за спиной палка… Сам же, как особенно тошно станет, тем утешаюсь, что, пока Ступиным правлю, никого несчастным не сделал. И по второму, по городническому, естеству радуюсь, что нет почти в граде сем, а следственно, мне поднадзорных, господ с дворовыми людьми.

— А то жаловались бы, а вы их защитить не могли? — догадался Сергей.

— Жаловались? — усмехнулся дяденька. — Эх, братец, ведь и на то не имеют они права. Уж за одну жалобу на господ по закону той же государыни положено в каторгу крепостного ссылать. На ярыгу, что к матушке твоей подсватывался, крестьяне сдуру проезжавшему губернатору пожаловались. Ну, и пошли по Владимирке купно с душегубцами… Но каков женишок? И на похороны не показался, раз объегорить соседку не довелось… А года два назад прибежали ко мне двое дворовых людей жаловаться…

— На ярыгу? — спросил Сергей.

— Нет, на другого, тот ведь в Невельском уезде уже. А здесь, к меже городской вплотную, поместье князька одного — злого, распутника, скупца, сущего беса, который, сказывают, жену побоями уморил. Так вот, прибежали, говорю, с его двора двое — спаси, городничий, нету мочи терпеть, калечит, лютый татарин. Едва растолковал, что над ними не начальствую, раз за городом живут, а главное, чтоб забыли жаловаться, не то еще хуже станет.

— Вот и не пойму я, дяденька, как при сем вы рабство защищаете? — воскликнул Сергей.

— Не рабство я защищаю, дурья голова, а доказать тебе тщусь, что в обществе российском, в коем нам жить довелось, да при законах, в угодность дворянству писанных, нечего о том мечтать, чего сделать нельзя, а надобно путь избирать, которым людям пользу принесть можем и самим не замараться. Допустим, с великим скрипом добился ты освобождения крестьян ступинских, по не бросишь ли ты их, безграмотных и бесправных, тем самым на съедение хищникам из помещиков и чиновников? Вот о чем думать надобно: чтоб от поступка благородного последствий обратных не было… Однако поздно уже…

Они легли и потушили свечу, но через несколько минут Семей Степанович заговорил снова:

— Слушай-ка, ты в Петербурге или там, куда назначат, не вздумай в подобный разговор пущаться. А то скажешь, что надобно всех крестьян освободить или, как я давеча, что дурно имения населенные вельможам раздавать, а доброхот какой шепнет про то, куда приказано, — и пропал молодец! Время весьма неспокойное, нам, чиновникам, велят за вольнодумцами приглядывать, а у меня свой под боком объявился. В Херсоне с приятелями болтал небось про такое?

— Так и вы же с Алексеем Ивановичем… — начал Сергей.

— Мы друг дружку с подростков знаем… Одним словом, будь осторожен, прошу Христом-богом.

Дяденька не советовал спешить в Петербург.

— Запряжешься в службу, будешь, как я, месту крепок, — говорил он. — Кто знает, где тебе должность выйдет и когда сюды выберешься. А покуда спи, ешь да книги читай. Человек, который движением ограничен, должен занятие сидячее приобресть. Для тебя предвижу оное в книгах. Читай, думай, но молчи со всеми, окромя меня, да жены своей, коли умную да верную сыскать сумеешь.

Книг у дяденьки было теперь несколько сотен. Сергей читал вперемежку переводные — «Школу злословия», «Эмилию Галотти», «Похождение Гулливера», русские — до сих пор не попадавшегося ему «Недоросля», «Повесть о невинном заточении боярина Матвеева» и старые московские журналы. Везде, где сочинители касались петровского времени, на полях виднелись дяденькины пометки, а «Деяния Петра Великого» стояли на отдельной полке над кроватью.

— Вот в какое время хотел бы я жить, — говорил Семен Степанович, тыча пальцем в корешки этих книг. — Суров был и крут государь, но знал, чего хочет для России, и всегда интерес государственный поставлял превыше иного. Радуюсь, что не видит многое нонешнее, от коего огорчался бы зело.

Кроме чтения, почти ежедневным развлечением Сергея служили прогулки с дяденькой, отправлявшимся в обход по городу. До сих пор близко наблюдал только недавно рожденный войной на большой судоходной реке молодой Херсон с его крепостью, верфью, военными слободками, иностранными колонистами. А в существовавших шестьсот лет Великих Луках, видавших нашествия литовцев, шведов и поляков, все давно забыли о войнах. С валов упраздненной крепости ребята зимой катались на салазках, а летом их сдавали под пастбища. Входившие когда-то в гарнизон уральские и донские казаки превратились в мещан и ремесленников, лишь официально именовавшихся «казацкими недорослями».

О том, что город стар, говорила архитектура десятка церквей, там и здесь белевших за садами. Целые дни над городом плыл колокольный звон, и Семен Степанович посмеивался над поверьем, будто не к добру встреча со священником, — здесь она неизбежна по нескольку раз на дню.

Через Луки пролегал важный торговый тракт: Псков — Невель и дальше на Вильну, на Могилев. По нему тянулись обозы, ехали путники, скакали курьеры. По Ловати, крутым изгибом разделявшей городок — отсюда и его название, — с ранней весны плыли барки с льном, овсом, сеном, дровами, горшками. Еще недавно Великие Луки лежали у границы польского государства, торговали бойко, здешние купцы величались «гостями». И теперь Соборную площадь занимали каменные ряды и деревянные лавки. В рядах, тесных и полутемных, сидели осанистые, неторопливые потомственные «гости», в деревянных — купцы попроще. Но все одинаково зазывали редких прохожих и безбожно запрашивали за товар. Сергей хорошо рассмотрел этих бородачей весной, когда выбрались к дверям своих лавок, играли здесь в шашки, потешались над бродячими собаками, заставляли приказчиков перетягиваться на веревках.

Жен и дочерей купеческих можно было увидеть только в воскресенье. В парчовых душегреях и шелковых сарафанах, обвешанные жемчугом, набеленные и нарумяненные, они степенно направлялись в церкви рядом с мужьями и родителями.

Большую часть горожан составляли мещане, занятые мелкой торговлей и ремеслами. Искони славились великолуцкие кожевники, валяльщики, прянишники. Они жили более открыто, чем купцы. У тех семейные неурядицы и торговые споры решались в лавках или за наглухо запертыми воротами домов, а мещане работали и продавали изделия, сватали и кумились, пировали и дрались так, что вся улица о том знала. Городничему они доставляли много хлопот, — приходилось судить и мирить, взыскивать долги и подати, следить за сдачей рекрутов, вразумлять, наставлять и стращать.

Слушая из соседней комнаты, как дяденька разбирает бестолковые препирательства жалобщиков-мещан, Сергей удивлялся его терпению. Лишь очень редко городничий, рассердись, приказывал квартальному надзирателю:

— Квасов! Отведи дурака на сутки под арест, пусть на досуге слова мои уразумеет!..

Однажды, уже в апреле, Семен Степанович с крестником шли к строившемуся за собором пешеходному мостику на охваченный рукавом Ловати островок Дятловку. Дяденька рассказывал, что каждое почти половодье река сносит мостик и приходится наводить его заново. Во много раз дешевле было бы построить арочный каменный, но денег на то казенных не положено.

— А вы бы купцов уговорили раскошелиться, — сказал Сергей.

— Пробовал. А они мне: «Тесу да гвоздей из уважения твоей милости завсегда пожертвуем, а каменный нам не надобен». На Дятловке и верно беднота живет. Вот головы куриные как экономию понимают.

На этом дяденькином слове со стороны торговых рядов донесся взрыв хохота, потом второй. Городничий остановился.

— Над чем-то купцы потешаются. Может, петушиный бой устроили. Видывал когда? Хочешь поглядеть?

Но не поспели они дойти до толпы, собравшейся у лавок, как из нее выбежал провожаемый гоготом оборванный человек. В нем Сергей узнал Сеньку Чижика, безобидного дурачка, который по воскресеньям сидел у собора, собирая гроши в дырявую шапку.

— Чем веселитесь, честные купцы? — спросил Семен Степанович, входя в почтительно расступившийся круг.

Многие продолжали улыбаться, но все молчали.

— Ну, хоть ты, Вихорев, говори, — обратился дяденька к молодому купчику с добродушным лицом.

— Да мы что ж, ваше высокоблагородие, — сказал тот, снимая шапку и кланяясь. — Мы так ведь, то есть без зла.

— Да дело-то в чем?

— А вот, изволишь видеть, привезли из самого Петербурга какую забаву. Гривенник, то есть серебряный, что сам по земле бегает. В нем дырка махонькая проверчена и нитка продета. Вот-с, положат наземь, а кто за ним нагнется, то и — дерьг! Сряду его нет — убежал. — Купчик оглядел всех с довольной улыбкой: хорошо, мол, рассказал. И продолжал: — Вот Чижика кликнули. Дурак — хвать! А гривенник — прыг из рук! Он опять к нему — опять скок! Вот тут и полегли все, ваша милость, со смеху.

Дяденька тоже рассмеялся, но как-то невесело и, кивнув, пошел из круга. Лишь когда были уже за собором и готовились спуститься к мостику, он глянул на Сергея.

— Видал, какой забаве здешние «лучшие люди» радуются? По мне, и мещанишки со своими глупостями лучше сих бездельников.

— Но вкусы и у тех такие же. Ведь редкий мещанин, полагаю, купцом не хотел бы стать, — возразил Сергей.

— Пожалуй, — согласился Семен Степанович. — Но пока сами ремесленничают, сиречь делом руки заняты, то и лучше сих толстопузых. Может, в столице, где купцу, чтоб не прогореть, должно умом раскидывать, суетиться, соперников превозмогать, и они люди живые. А у здешних от безделья башка жиром заплывает.

— Скучно вам здесь в обычное-то время, — сказал Сергей. Он подразумевал годы, когда не бывал около дяденьки.

— Невесело, — согласился тот. — Только не для веселостей и родимся на сей земле. Зато твердо знаю: пока я городничий, все-таки справедливости побольше в Великих Луках…

«Малинник» князя Давидова. Матушкино наследство. Мертвое тело на городском выгоне

Еще одним развлечением Сергея была проездка дяденькиных буланых. Дорожную тройку с Фомой Семен Степанович отослал в Ступино на готовый запас овса и сена, а тамошних лошадей роздали крестьянам. Ездил Сергей с Моргуном, который, несмотря на свое увечье, мастерски управлял парой.

— И угораздило тебя, Сергей Васильевич, коленку турке подставить! — сетовал старый вахмистр. — Была бы на месте, заказали б кузнецу колпачок к стремени, как для штандартного древка, упер бы в него деревягу, и скакали бы за милую душу с тремя ногами, с тремя руками, на восьми копытах. А теперь учись упряжной езде, — без коней какая офицеру жизнь? Главное, коренного на сборе держи, чтоб ровно шел, а пристяжная к нему подладится, коли правильно выучена.

Ездили чаще в сторону Пскова. Там дорога шла по красивым взгоркам. А может, еще оттого охотней поворачивал на нее Моргун, что пролегала мимо подгородней усадьбы князя Давидова, того, про чью жестокость как-то упомянул дяденька. Почти всегда за решетчатым забором в цветнике мелькали яркие платья, румяные девичьи лица. Иногда будто и платочком кто махнет проезжим военным. Приближаясь к усадьбе, Моргун сдерживал лошадей, передавал вожжи Сергею, оправлял набекрень шляпу и, подкручивая усы, балагурил:

— Малинник, ей-богу! Княжон трое да девок горничных десяток, выбирай — не хочу! Ездить здесь надобно шагом, Сергей Васильевич: может, и приглянется тебе которая, а я б ейну горничную за себя взял. Всего шестой десяток идет — чем не жених? Князек-то скуповат, сказывают, с приданым бы тебя не надул…

…В начале июня Сергей поехал в Ступино, чтобы разобрать матушкины вещи. Дяденька послал с ним Филю и Ненилу, у которых всякое дело оборачивалось порядливо и быстро. В первый же день на дяденькином дворе натянули веревки на частых подпорках и развесили «на продух» одежду из сундуков.

Сколько с пожара накопила матушка носильного! И ведь никуда не выезжала, всегда в затрапезе… А вот, должно быть, что в клети тогда лежало как ненужное.

Ковыляя между веревок, Сергей рассматривал стародавние шубы ярких сукон, с соболями, шапки и капоры диковинных фасонов, военные кафтаны с полами в сборах, верно еще дедовские. Все покачивалось на ветру, пестрело на солнце, добротное, немало стоившее, а теперь никому не нужное, пережившее хозяев, обреченное лежать в сундуках до следующего пожара.

— А ту укладку, батюшка, сам изволь посмотреть, — сказала Ненила, указывая на небольшой сундучок, стоявший на крыльце. — Не захочешь ли себе что взять? Ее барыня особо берегла, под кроватью держала, а ключ на гайтанчике.

Филя вынес из дому два стула, поставил на один сундучок. Ненила подала ключ и оба отошли к развешанным вещам. Непейцын сел, вложил ключ в скважину, повернул. Раздался переливный звон — мелодия из четырех нот, — нехитрое приспособление, чтоб вор не мог втайне от хозяина проникнуть в укладку. И вдруг от этого звука в памяти Сергея заворочалось давно забытое. Никак, было все-таки, что матушка его ласкала, грела около себя, гладила по голове, забавляла этим звоном? Или только сон, — то, чего хотел когда-то? Но нет, помнит явственно и картинку, изнутри крышки наклеенную, которую показывала ему. За накрытым столом сидят барин и барыня с девочкой на коленях, а кругом рамка фигурная и стихи, которые, очевидно, следовало читать полными строками по горизонтали.

Покорно прошу мой друг

Прими из детских рук

Выкушай на радость

Приятную сладость

Припомни свое рожденье

Не оставь втуне наше прошенье.

А к чему оно?… Ах, вот: девочка рюмку на блюде подносит матери, а муж просит ее откушать по случаю дня рождения. И шляпа у него под мышкой, и разодеты оба.

Нет, таких стихов ему матушка не читывала, кажется. Но, наверно, глядя на картинку, мечтала о такой нарядной да обходительной жизни. Только папенька, по рассказам судя, быстро отвадил ее от мечтаний. Неужто за одно сходство с отцом так невзлюбила его? «Непейцевская волчья порода»…

И правда, тут лежало только матушкино любимое. Сверху в белой тряпочке зеркальце овальное, в золоченой рамке с ручкой, и гребешок костяной, оправленный в серебро. То и другое старинного вкуса, с завитками, в крупных цветах. Дальше разложен отрез шелку, коричнево-зеленоватого — «пюсового», — дяденькой даренный по приезде с Дуная. Под ним Осипов мундирчик драгунский, детский. Еще ниже — веер костяной, бусы сердоликовые, в платочке два перстня, с алмазиком и с голубым камушком, — когда-то их видывал. Верно, руки потолстели, оттого перестала носить. А еще что же? Опять в чистом холсте завернута собачка фарфоровая, та, кажись, что Осипу девочка какая-то подарила, когда к Банковским «за корпус» ходил. Матушке, значит, когда в армию ехали, отдал, а она презент единственный, драгоценный спрятала… Еще одна тряпочка и в ней перо белое, петушиное. Вот сокровище?!

— Не знаешь ли, Ненила, к чему оно сохранялось?

Подошла, посмотрела внимательно:

— С дяденькиной шляпы, сударь.

Вот что! Верно. От того плюмажа, с которым первый визит делал. Подобрала оброненное и спрятала с самым дорогим. И дяденька говорил, что к ней равнодушен не был, да дикости побоялся. Еще бы! Помнится, увеселять Устинкиным лаем хотела… А если б женились, то жизнь мальчиков, пожалуй, другая стала.

Стоявшая рядом Ненила сказала, глядя на перо:

— Правду молвить, сударь, поначалу мы все ждали, когда ихнюю помолвку огласят. А тут вы дяденьке на сердце легли, и обозначилось, как матушка против Осипа Васильевича вас не жалует. Сапожки красные помните? Вот дяденька и отворотились…

— Замкни, как было, — приказал Сергей, — да отправь в Луки, пусть до времени стоит. Может, потом возьму что на память. — А сам подумал: «Не возьму и другим незачем копаться».

— Еще в красной укладке, батюшка, изволь посмотреть, — сказала Ненила, — может, в отъезд чего взять прикажешь.

В принесенном Филей с детства знакомом сундучке, окрашенном алой краской с синими разводами, лежало столовое серебро — ложки, солонки, блюда и чарки, все тоже старого вкуса, в чеканных завитушках. И все серое какое-то, ровно оловянное.

— Из пожара вытащенное, — пояснила Ненила, — в первой горнице, в поставце было.

— Оттого, видно, такое тусклое, — заметил Сергей.

— Как светлому быть, ежели николи не чищено? От чистки, прежние господа говаривали, вес серебру теряется. Вот у барыни и было навсегда приказано, чтоб после гостей только теплой водицей обмыть да под замок сряду.

— А теперь почисти получше, — распорядился Сергей.

— От всех здешних господ в отличку дяденька ваш наказывал, чтоб по-военному блестело, — сказал Филя.

«Может, и в таком, в домашнем, почувствовал, что матушку не переделать, как с Устинкой и со мной», — подумал Сергей.

Оставив Филю с Ненилой возиться с вещами, он пошел бродить по усадьбе. Посидел на скамейке над Ловатью, где когда-то был манеж. День выдался жаркий, Сергея потянуло к воде, туда, где столько раз валялся на песке с дворовыми ребятами. Неужто никогда больше не купаться, оттого что стыдно людям свое уродство показать? А когда один на реке или хоть с Моргуном, с которым теперь уравнялись?

Осторожно спустился под берег по заглохшей тропинке, которую, бывало, пробегал стремглав. Присел под кустом ивняка. Здесь дно постепенно углубляется. Чтобы по пояс стало, надо шагов десять идти. Разделся, отстегнул деревяшку. Вполз в воду. Ах, хорошо! Ну, попробовать, что ли?..

Переплыв неширокую речку, Сергей сел на песок и радостно думал: «Так надо постепенно возвращать себе что можно. Пусть бегать, танцевать, ездить верхом не придется, но тем больше надо ходить, плавать, править лошадьми. Не только же книги. Уже потолстел, по поясу видно. И не пора ли все-таки в Петербург?»

Возвратясь в Луки, он заговорил с дяденькой об отъезде. Но услышал в ответ:

— Поживи еще малость со мной. Может, опять долго не свидимся.

— Так ведь я полтора года без дела сижу, крестный, — сказал Сергей. — Сколько прослужил, столько и бездельничаю.

— Наслужишься ужо, — улыбнулся Семен Степанович, И, помолчав, добавил: — Пойми, что житье твое здесь праздник для меня истинный. С тобой по городу пройтись или с квартальным? Сколько лет врозь… Корпус, война. Вот без ноги возвратился. Конечно, я не мог иначе поступить, митрофанами вас оставить, но вышло-то как? Оттого, что в корпус вас свез, Осипа нет, матушки твоей тоже, а ты на деревяшке…

Сергей обнял дяденьку и перестал поминать о Петербурге. Всегда сыщется место при аттестате светлейшего, какой у него.

Но вскоре мир городнического дома был нарушен. В этот день, возвращаясь с проездки, Сергей с Моргуном встретили князя Давидова, ехавшего на дрожках в одну лошадь. Сергей тотчас узнал его, хотя только мельком видел за забором, и учтиво поклонился. Тощий, чернявый, желтый лицом Давидов не ответил на поклон. Он злобно совал кулаком в загорбок кучера и, поравнявшись с непейцевской парой, остервенело плюнул в ее сторону.

Дома застали напряженную тишину и растерянность. Семен Степанович только что почти взашей выпроводил князя и, в сердцах хлопнув дверью, закрылся у себя. Сергей решил не ходить к дяденьке, но тот слышал, как подъехали, и кликнул его к себе.

— Подумай, какова скотина! — возмущался Семен Степанович. — Приехал тебя сватать, будто девку! Говорит: «Отдайте мне племянника, он хоть увечный, но мы примем». Каково? Милостиво примет в свой птичник, тебя, молодца и кавалера! Гриб поганый, хорь вонючий! От него, веришь ли, от живого смердит — видно, в бане с пасхи не бывал.

— Сказали б, что я на службу уезжаю, — заметил Сергей.

— И сказал. Так он свое: «Пусть на Фене женится и жену с собой везет». Тут я и рассердился. Если бы, как дворянину подобает, пригласил: «Пожалуйте с племянником в гости, пусть друг на друга взглянут, поговорят, может, и выйдет что», я бы поблагодарил да с тобой потолковал. А то — на! Эко счастье на куре безграмотной жениться! Ведь в гнездо его поганое никто порядочный не ездит. Гарем из девок дворовых завел, те вместе с дочками хороводы водят.

— А не сделает он, дяденька, со злости вам неприятностей?

— Руки коротки! Недаром городничим седьмой год сижу, всех своих и подгородних как облупленных знаю. Знаю и за ним такое, отчего не поздоровится, ежели в ход пущу. Терплю его оттого, что девок-сирот глупых жалко. Плохой отец, а все заступа.

Прошло несколько дней. И вдруг, возвращаясь с прогулки по городу, Семен Степанович сам заговорил об отъезде Сергея:

— А пожалуй, братец, и правда пора тебе за судьбой пускаться. Отвел я душу за многие годы, но наседке уподобляться негоже. Завтра накажем сборы начать, а нонче, как вздремнем после обеда, подумаем, что везти тебе с собой.

Но вздремнуть не удалось. Когда кончали обедать, Филя доложил, что квартальный просит дяденьку скорей выйти.

— Что ж такое? — спросил Семен Степанович.

— Говорит, князя Давидова лошадь убила.

— Так пусть за исправником шлют, за земской полицией. Чего Квасов туда влез? — заворчал дяденька, вставая.

Дверь осталась отворенной, и Сергей слышал доклад квартального. Домашние Давидова сказали, что князь выехал рано на полевые работы, а сейчас его нашли мертвым с ногой, застрявшей в стремени. Взмыленная лошадь, которая долго волочила его по земле, паслась на городском выгоне, примыкавшем к саду Давидова.

Дяденька, чертыхаясь, приказал Квасову бежать на место и не дозволять никому трогать тело, крикнул, чтобы закладывали, и пошел надеть мундир. Но тут оказалось, что Моргун с кучером уехали верхами купать буланых. Ждать их скоро не приходилось — по приказу городничего лошадей купали за чертой города. На конюшне стояла одна старая кобыла, на которой ездили по хозяйству. Семен Степанович приказал скорей запрячь ее в дрожки, а Сергею, захватив бумагу и карандаши, ехать с ним.

Еще подъезжая к выгону, увидели кучку горожан, стоявших на огороде крайнего домика. Около них топтался полицейский солдат. Вторая группа — дворовые Давидова, также под надзором полицейского, жались по другую сторону выгона, у изгороди княжеского сада. Пастух, щелкая кнутом и покрикивая на коров, сгонял их в глубь поля. На пустом пространстве щипала траву верховая лошадь со сбившимся набок седлом. В одном из стремян и сейчас висел сапог с коротким голенищем. Недалеко от лошади стояли квартальный и третий полицейский солдат.

Дяденька поехал прямо по полю, но сажень за десять до Квасова остановил дрожки и приказал Сергею ждать его здесь. Теперь стало видно тело Давидова, лежавшее ничком в траве. Полы кафтана завернулись на плечи, испачканные в земле руки как бы подняты к окровавленной голове, одна нога босая.

Дяденька обошел тело, разглядывая его и землю вокруг, присел около головы, приподнял, внимательно осмотрел и ощупал пальцы обеих рук. Потом пошел к лошади, оглядел седло и висевший в стремени сапог, подергал его. Наконец приказал полицейскому взять вожжи от Сергея, а ему подойти к телу.

— Пиши, Сережа, я диктовать стану. Подставь, Квасов, спину его благородию. «Тысяча семьсот девяностого года, июля двенадцатого дня я, великолуцкий городничий, прибыв к месту, на коем обнаружено мертвое тело…»

Когда протокол был написан, дяденька отослал Сергея домой, велел полицейским перенести умершего в усадьбу и сам направился туда же, допрашивать княжен и дворовых людей.

Возвратись домой затемно, Семен Степанович долго мылся. За ужином ел мало и был молчалив.

— Очень дочери убиваются? — спросил Сергей.

— Как водится, голосят, — ответил дяденька. — А про себя, верно, бога благодарят. Из ихних и дворни всей нонешних рассказов явствует, что редкостный аспид сегодня к праотцам убрался.

— Плохой ездок, верно, был, — заметил Сергей.

— Неважный. Да, говорят, еще падучей подвержен. Видать, мол, накатило на него, а слезть не поспел, вот и понесла с испугу. Складно рассказывают.

— А вы сомневаетесь?

Дяденька пожал плечами:

— Нет, на правду похоже. Да завтра с земским исправником вместе все снова начинать. Редкая оказия: убитый на городской земле найден, а проживал и смерть приключилась на уездной. Вот и будем вдвоем следствие производить… Однако поговорим об отъезде твоем, раз его не миновать. В бумагу Филину я жену вписал, и отдадим теперь вместе, чтоб новую разлуку подсластить, как сряду обоим ехать незачем… Фому с тройкой, если увидишь, что назначение не сряду выходит, сюда на даровые кормы отсылай, а место получивши, по экстра-почте пиши на губернаторскую псковскую канцелярию, оттуда с нарочным перешлют…

Знакомство с военной коллегией. Новости с реки Ждановки

И вот опять катится тарантас по большаку. Маячат перед глазами широкая спина и курчавый затылок. Фома то мурлычет что-то, то ворчит:

— Ходу доброго нету. Отвыкши лошадя от дороги…

А Филя дремлет рядом после сборов и отъездной суеты. Или строит планы:

— Где же пристанем, Сергей Васильевич?

— Хорошо бы на Васильевском, Военная коллегия там на набережной, недалече мне ковылять, на извозчиков не тратиться.

— Жив ли Август Иванович мой? — вздыхает Филя. — Вот бы у немцев встать! Или вам, сударь, где попарадней?

— Все равно. Не балы давать, да авось и ненадолго.

Прямо на 3-ю линию и поехали. Старик столяр и его жена были живы, обрадовались, сразу предложили занять комнату. Но не прежнюю Филину — там поселились выросшие внуки, — а лучшую из своих, с двумя окнами на двор, под которыми цвел шиповник.

На второй день Сергей напудрил голову, оделся в полную форму и поковылял в коллегию. Она помещалась в старом здании, стоящем торцом к Неве. Под гулкими сводами длиннейшей галереи шагали бесчисленные люди, входили в громко хлопавшие двери, присаживались на поставленные тут же скамейки, покупали снедь у разносчиков, ели, разговаривали и заглядывали в окна, за которыми чиновники писали, сшивали бумаги, рылись в делах.

Встреченный военный писарь указал Непейцыну дверь, за которой найдет дежурного по коллегии. За конторкой стоял моложавый штаб-офицер в шарфе поверх мундира. Красивое лицо со скучающим выражением чем-то напоминало корпусного полковника Корсакова и канцелярского капитана в Елпсаветграде. Но этот учтиво просил Сергея присесть. Взяв свидетельство и прочтя его, сказал:

— Дело ваше касаемо до седьмой экспедиции. Извольте оставить мне аттестацию, я тотчас прикажу занесть оную в книгу. От регистратора бумага поступит к повытчику. Сей по собрании нужных справок составит проект решения и представит секретарю. От секретаря, ежели труд повытчика будет найден удовлетворяющим видам службы, бумаги ваши передадут обер-секретарю, каковой доложит их уже генералу, управляющему сей экспедицией…

— Не позволено ли будет представить господину секретарю о тех местах, каковые были бы желательны… — начал Сергей.

Но вошедший писарь перебил его:

— Его превосходительство просит к себе ваше высокоблагородие.

— Рекомендую вам наведаться в седьмую экспедицию дней через десять, — сказал, оправляя шарф и шпагу, дежурный.

— Неужто столько времени надобно? — спросил Сергей.

Но штаб-офицер уже направился к двери.

«Регистратор, повытчик, секретарь — ну и капитель! — думал Непейцын, спускаясь с лестницы. — Почище херсонского суда. Там сунул полтинник, рубль, и все завертелось. Впрочем, и тут надо попробовать. Но пока что же делать? Чем заняться?»

Когда дяденька шутя спросил, не свербит ли сердце по барышне Леонтович, Сергей правдиво ответил, что от херсонской влюбленности не осталось следа. Но в Петербурге, будто от здешнего воздуха, которым не дышал три года, вдруг возродилась тоска по Соне. Десять раз на дню вспоминал ее, хотел увидеть, узнать, как живет.

И в то же время Непейцын твердо знал, что не пойдет в корпус, именно чтобы не встретить ее. Конечно, хорошо бы повидать Верещагиных, генерала, некоторых учителей, дядек и себя всем показать. Потом завернуть в Греческий корпус, узнать, где и как служит Егор. Но от мысли, что может встретиться с Мертичем, что-то недоброе шевелилось в душе. Хотя понимал, что он-то ни в чем не виноват, — наоборот, выручил Соню от тяжкой жизни с матерью, но знал, что лучше, если такой встречи не будет. Скорей бы получить назначение и уехать…

Едва вытерпев ровно десять дней, Сергей отправился в коллегию. Нашел седьмую экспедицию. В двух больших комнатах тесно сидели писаря и чиновники, шелестели перьями. Пахло сургучом, пылью, потом.

Должно быть, молодость в сочетании с деревяшкой и двумя крестами располагала к Непейцыну. Первый же спрошенный писарь, пожилой, с желтым лицом под съехавшим набок париком, выслушал его и пошел от стола к столу, расспрашивая других, а потом скрылся во второй комнате.

— Аттестат вашего благородия находится во втором столе, — сказал он, возвратившись с какой-то бумагой. — Четвертого дня дело доложено его превосходительству, а они приказали отписать в канцелярию их светлости с просьбой разъяснить, что имели там под термином «назначить на должность сообразно с увечьем, а равно с известными его знаниями и способностями». — Писарь вычитал фразу по бумаге — очевидно, копии отношения.

— Но, может, я бы сам доложил его превосходительству, — сказал Сергей, — и мои желания не разойдутся с видами экспедиции?

— Никак невозможно-с, — убежденно ответил писарь, — Генерал у нас строг и отменять свои приказы не любит. Раз велел отписать в канцелярию их светлости, то до ответа и слушать ничего не пожелает. Уж я знаю-с, двадцать шестой год служу-с. — И он указал на унтер-офицерские галуны на своих обшлагах, такие затертые и засаленные, что Непейцын их не заметил.

— Так когда же мне теперь прийти?

— А позвольте узнать, вы здешние?

— Из псковского наместничества. Для сего только приехал.

— Так вот-с, завтра почта идет, — наморщив лоб, начал считать писарь. — Полагать надобно, десять дён дороги до Ясс, на ответ самое малое столько же да обратно… Словом, пожалуйте, ваше благородие, сюда через месяц, а то полтора. В конце сентября будет в самый раз. — Он поклонился, оканчивая разговор, но Сергей сунул за обшлаг с тусклыми галунами заранее приготовленную рублевую ассигнацию, отчего морщины на лбу писаря разгладились, и он добавил: — По давней службе осмелюсь дать совет вашему благородию. Первое — ежели имеете в штате светлейшего князя знакомства, просите письмом, дабы без мешкотности ответили, а второе — извольте сообщить здешнее жительство, дабы в надобности мог послать к вам вестового.

Сергей продиктовал свой адрес и просил сколь возможно ускорить отправку запроса, уж если без такового не обойтись.

— Сие не в нашем столе, но порадею, — обещал писарь.

В коридоре, за дверью экспедиции, Непейцын увидел присевших на подоконник двух офицеров-инвалидов, — у одного не было руки по самое плечо, у другого ноги ниже колена. Оба пожилые, кое-как причесанные, в заношенных мундирах.

— Эй, сударь, давно ль ходите? — окликнул Сергея безрукий.

— Две недели назад аттестат подал и нонче опять пришел.

— То я и гляжу, что новенький…



— А вы давно ль? — спросил Непейцын.

— Капитан — месяцев шесть, а у меня второй год пошел.

— Что так долго? — ужаснулся Сергей.

— Бумаг из губернии не присылают, — пожал здоровым плечом офицер и, повернувшись к собеседнику, продолжал: — Так я говорю: «Что ж мне, ваше превосходительство, в Брынские леса пешком идти да шайку там сбирать? Милостыню просить в мундире стыдно, а рубища иного не имею…»

Итак, ждать по крайней мере месяц. А то полгода бывает, год даже… Хорошо Филе — он ходит на рынок, готовит обед, что-то прибирает или за верстаком вспоминает столярное дело. И немцы заняты, снуют туда-сюда по дому, по двору, пилят, строгают, клеют. Один среди них бездельник-барин сидит сложа руки. И окна, как назло, к Петербургской стороне. С первого мига, как проснулся, все туда смотришь, где Соня живет. Не Соня теперь — Софья Дмитриевна… И думать о ней нечего…

Купил писчей бумаги, чернил, перьев и в лавке Академии наук сочинение Голикова, которым зачитывался Семен Степанович. В письме Иванову рассказал о смерти матушки, о жизни в Луках и просил, коль возможно, ускорить ответ коллегии, без которого не получить службы. Отправил письмо дяденьке с отосланным в деревню Фомой. Потом засел за чтение. Про Петра особенно интересно читать в Петербурге, где вокруг его творения — Академия наук, коллегии, таможня, торговля заграничная, Адмиралтейство…

Убирая комнату, заглянул в эти книги и Филя.

— Сходили б, Сергей Васильевич, в Кунсткамеру, — сказал он, — там государь сей из воску сделан, как живой сидит.

Непейцын пошел на другой же день. Как ни говори, стыдно — слуга указывает, а они с Дороховым когда-то уродцев в банках, одежды заморских диких жителей, монеты видели, а до Петра Великого не дошли. Зато на этот раз долго стоял перед статуей в натуральную величину, в голубом шелковом костюме. Неужто таков и был? Безумные какие-то, страшные глаза, одутловатое желтое лицо, — вот-вот закричит, забранится. Или так на статуе только, вправду другой был? Хотя не больно радовало его, что вокруг видел. Голиков пишет: казнокрадство даже главнейших сановников не раз повергало его в неописанный гнев. А теперь бы посмотреть хоть на светлейшего с приспешниками. Вот дяденька верит, что при Петре лучше было, справедливей. Возможно ли, чтобы еще шестьдесят лет государство прожило, а люди не лучше, а хуже стали?.. Но и в Древнем Риме сначала справедливая республика была, а потом узурпаторы, стяжатели…

Сергей вышел из Кунсткамеры, повернул к своей линии. И вдруг увидел знакомую фигуру. Большой, тучный, опустив глаза в землю, неся связку книг, на него по узкому тротуару шел профессор Румовский. И свернуть некуда. Авось не заметит. Но нет, когда совсем почти сошлись, поднял глаза, улыбнулся, остановился.

— Здравствуйте, Степан Яковлевич.

— Здравствуйте, мой друг, здравствуйте, герой! Вас ведь Сергеем звать! Верно? Астроном и шестьдесят лет, но память не подводит. А по отчеству?.. Нет, нет, теперь надобно. Вон я за Владимирский крест тридцать пять лет служил, а вы его с бою, разом. А сей — очаковский?.. Так без любезности скажу, лицом не больно на тяжко израненного схожи, Сергей Васильевич. Эскулапы, видно, не докучают. Когда приехали? У Верещагиных побывали? Они про вашу рану сказывали… — Румовский отступил в сторону, освобождая дорогу прохожим, положил книги на каменную тумбу и продолжал: — Неужто не были? Сходите, там сейчас в печали пребывают. Вчерась или нонче Соня с циклопом своим в Калугу уехала. Помните Сонечку? По лицу вижу, что помните. Так муж-то, подполковник, взял перевод в конный полк.

«Вот и узнал все, — думал Сергей, простившись с профессором. — Теперь пойду к Верещагиным, а то расскажет, что встретил. Но почему Мертича циклопом назвал? Неужто злобен оказался, как подземное чудище? Подожду еще день другой, на случай, если отъезд отложили… Неужто и с ней груб бывает?..»

Но через два дня, когда совсем собрался идти в корпус, почтальон принес письмо из Лук, содержавшее такую новость, что забыл про визит и до ночи не мог ни о чем думать, кроме поразительного известия. Без обиняков и предисловий Семен Степанович сообщал, что на пятьдесят третьем году жизни решил вступить в брак, И с кем же? Со старшей из княжен Давидовых! Писал, что не зовет крестника на свадьбу, зная, как занят хлопотами о месте, да и сыграют ее скоро, в воскресенье такого-то сентября, то есть в тот самый день, когда получили в Петербурге письмо. И еще писал, что не один женится — через неделю венчают Моргуна с давидовской дворовой девушкой.

Вот так новости!.. С нынешнего дня наиболее близкой дяденьке становится одна из девиц, которых он же недавно крестил безграмотными курами. Вот тебе и «малинник»! Недаром горел на него глаз у Моргуна! Ну, хват! Не отстал и тут от своего командира. А жаль все-таки, что не мог съездить на венчание — хоть увидел бы какова, сумел понять, способна ли оценить дяденьку, его доброту, честность, или только захотела стать городничихой, полковницей…

Филя тоже был взволнован, встревожен.

— Легко сказать, сударь, хозяйка в дом входит, где на все твердое заведение сделано, — говорил он. — Станет ли Семену Степановичу от ней покойнее?.. Что вы про барышень тех слышали?

— Считай — ничего, — отвечал Сергей. — Что трое их, сестер, что без матери росли да что отец изверг был.

— Не всегда дети в родителей. Бывает, сами с мала натерпятся и от зверства навсегда отвратятся, — рассуждал Филя. — Ох, сударь, за Ненилу тревожусь — угодит ли новой барыне?

— Ее-то мы скоро к себе вытребуем, — успокаивал Непейцын.

К вечеру он собрался с мыслями и сел за письмо. Наверное, есть с чем поздравить, не только по обычаю. Такого умника, как дяденька, навряд могли осилить только красота да молодость. Пусть хоть под старость поживет счастливо, забудет свое одиночество. Филя также написал поздравление и на другой день отнес письмо на почтамт. Еще целый вечер толковали, что делается в Луках, а наутро Сергей направился в корпус.

Как дрогнуло сердце, когда увидел знакомые ворота и крыши за забором! Всё, всё как было. Еще не вошел, а слышно, как разноголосо кричат кадеты, видно, играют, бегают по плацу.

— Ваше благородие! Сергей Васильевич! Вы ли!

Рядом стоял Маркелыч, будто вчера расстались, — в том же кафтане, порыжелой шляпе, с папкой нот под мышкой.

— Здравствуй, Маркелыч! — Обнялись. — А мне Степан Яковлевич сказал, будто вы в Калугу уехали.

— Господа мои намедни отправились, а я оставлен, чтоб опосля с мебелями ехать. Они так рассудили, пока сыщут квартиру да вступят настояще в должность.

Отошли несколько шагов от ворот, остановились у забора.

— Ну, как Софья Дмитриевна живет? Здорова? — спросил Непейцын, чувствуя, что краснеет.

— Здоровы, слава богу. Как узнали, что ноги лишились, а братец убиты, так очень плакали, добрая их душа.

— А подполковник… не сердился на то?.. — запинаясь, спросил Сергей.

— Наш подполковник только на вид грозны, а сами очень совестливые, и уж им — никогда слова поперек. Да и что плохого, что вас жалели? А скоро самому подполковнику повреждение случилось, и Софья Дмитриевна ходить за ним стала, как ангел.

— Что ж такое вышло?

— Не слыхали? Да кадет рапирой глаз выколол, год почти назад. Отчего в строй и перевелись. Стало фехтовать неспособно.

«Вот отчего циклопом Румовский его назвал», — подумал Сергей. И сказал:

— Но ведь он всегда наши удары шутя парировал.

— На грех мастера нет. И кадетик-то совсем плюгавый, по четырнадцатому году, сам не ожидая, его поранил. Потом убивался, плакал, бедняга… Подобрал было доктор стеклянный в цвет, да мертвый показывается. Носят повязку черную… Что ж передать прикажете, ежели не приведет бог более свидеться?

— Что ж передавать? Если будет к слову, скажи, что видел, что ковыляю вот, что очень помню… Да нет, последнего не сказывай.

— И то не надо, сударь, — покачал головой музыкант — Извольте здравствовать. — Он приподнял шляпу и зашагал прочь.

Сергей тоже не вернулся к корпусным воротам. Как сейчас идти к Верещагиным? Надо собраться с мыслями. Пойти, что ли, на пристань, — может, там никого нет. Не заметил, как прошел тропку, посыпанную желтыми листьями. Вот и серые тесины плота. Присел на скамейку около забитой наглухо матросской будки.

Как все жестоко судьба обернула! Одним утешался: что с калекой Соне жить бы нелегко, вспоминал, как Леночка про то кричала. Ан все равно муж у нее калека. И что лучше — безногий, на деревяшке скирлы-скирлы, или безглазый? Вспомнились виденные в детстве на большой дороге слепцы, их кровавые пустые глазницы. Потом стеклянные, шалые глаза воскового Петра. Пожалуй, повязка и верно лучше всего. Бедный Мертич, бедная Соня. Вместо красивого, ловкого мужа сделался циклоп… Но она добрая и по нем плакала… Не будь войны, служил бы в Риге, и все б иначе вышло… Не судьба…

На другой день Сергей отправился к Верещагиным. Был встречен радостно, провел несколько часов, передавая, что видел, пережил, и сам узнал много нового. Генерал Мелиссино во время шведской войны удивительно быстро сформировал и обучил три артиллерийских батальона для обороны Петербурга. Правой рукой его был Мертич, взявший на себя всю конную часть, — за то и получил не в очередь подполковника. А унтер-офицеров подготовил Аракчеев. Целые вечера их муштровал. Он и как репетитор по математике хорошо справляется, — кадеты боятся его скрипучего голоса, и за уши, говорят, мастер драть. А Занковский отличился во многих боях с турками и произведен в капитаны. Так что теперь из их выпуска уже три капитана — Криштафович, Дорохов и он. А поручиков, кажись, пять, и старший из них по выслуге Аракчеев, а за ним Шванбах. Иоганн выстрела не слыхал, зато при генерал-аудиторе и все разъезжает по следствиям.

Рассказав все это, Верещагин ушел в кабинет и засел там до ужина, а от Марии Кондратьевны Сергей услышал, что уже знал от Маркелыча, и как страшно было, когда доносилась сюда пальба — шведский флот атаковал наш на взморье.

— В тот раз, матушка, ты спала, — сказал из-за двери полковник, — а испугу набралась, как на полигоне новые пушки пробовали.

— А пробовали, поди, тоже не для шуток, — не смутилась Мария Кондратьевна.

Прощаясь, Непейцын спросил, не знают ли чего о греческом кадете Властосе? Слабый грудью, генерал его наш опекал.

— Которого вы из воды тащили? — вспомнила Верещагина.

А Николай Васильевич сказал, что Егора выпустили в гребной флот, где он то ли вражеский корабль сжег, то ли из плена пробился, но твердо помнит, что жив и чем-то награжден.

— Вот так новости! Ай да Егор!

С этого вечера Сергей засел дома — потянулись будни, отмеченные только счетом дней до назначенного писарем срока и перевернутыми страницами «Деяний Петра». Пришло письмо от дяденьки, где называл имя молодой жены — Анна Федоровна; не та, значит, которую сватали Сергею. Сообщал, что обе свадьбы прошли как полагается, да просил прислать цветной писчей бумаги. «Наверное, для молодой жены», — решил Непейцын и с грустью подумал, что теперь, пожалуй, ему нет прежнего места в дяденькином сердце, в великолуцком доме. Что ж, видно, все идет своим чередом…

Пенсия майора Мосеева. Переезд на ялике и его нежданное следствие. Вторая встреча с капитаном Савурским

Облетели кусты под окнами Сергея. Что ни день, то дождь. Без епанчи никуда не выйти, и опять ходить стало трудно — мокрые полы ее липнут то к трости-подпорке, то к ноге-деревяшке.

1 октября Непейцын пошёл в коллегию.

— Помню дело ваше, — сказал пожилой писарь, к которому подошел, как к знакомому, и снова сунул за обшлаг рублевку. — Сей момент проверю.

Он пошел, как в прошлый раз, от стола к столу и вернулся ни с чем:

— Нет еще ответа от их светлости.

— Когда же теперь прийти?

— Не извольте беспокоиться, ваше благородье, нам квартира ваша ведома — что будет, немедля известим.

Сергей вышел. Два месяца здесь, а дело ни с места. Дать кому-то побольше надо? Вызвать сюда писаря и прямо спросить?

Он стоял, раздумывая, в коридоре перед дверью экспедиции. И вдруг тихий, неуверенный голос рядом:

— Господин Непейцын?

Сергей поднял голову. Плохо бритое скуластое лицо затенено обвислыми от дождя полями шляпы. Помятый красный мундир с очаковским крестом. В дождь без епанчи.

— Не припомню, сударь. — И вдруг узнал: — Василий Михайлыч?

— Он самый, — голос радостно дрогнул, широкое, тронутое оспой лицо осветилось улыбкой.

Сергей обнял бывшего своего начальника. В нос ударил запах отсырелой, крепко заношенной одежды, запах бедности. И когда обнимал, почувствовал — левая рука висит недвижная, тонкая.

— А я стою да гадаю, узнает ли?.. Вы-то как огурчик.

— Простите, Василий Михайлович, что не сразу, ведь неожиданно. Вы в экспедицию?

— Да нет, уж побывал. Вас встретил, как выходил, решил пождать. Сколько не видались…

— Так, может, пойдем ко мне? Я недалече квартирую.

До позднего вечера просидели за столом. Майор Мосеев — он был произведен за Очаков — расспрашивал, рассказывал и очень много ел. Сразу стало ясно, что наголодался. Съел обед, который, как пришли, подал Филя, съел жадно, не отказываясь от прибавок, иногда конфузливо и жалостно улыбаясь. Но, видно, скоро почувствовал, что угощают от души, И дал себе волю.

Через час все заметивший Филя подал кофей — немецкое заведение — со сдобными кухенами, которого они с Сергеем в это время никогда не пили. И опять Василий Михайлович налег на еду. Видно, все не мог насытиться, бедняга. Уж когда со стола убрали, как бы невзначай, отщипывал корочки от оставленных на столе печений.

Ранили его весной прошлого года под Бендерами. В чужой батарее взорвался зарядный ящик, и майора ударило в предплечье обломком доски, пролетевшим сажень десять. Прорвало мундир, просекло всего небольшую ранку. А рука стала сохнуть и повисла как плеть.

— Тут бес дернул послушать офицеров наших, которым по землянкам кочевать надоело, — рассказы зал Мосеев, — «Ступай, говорили, в отставку! Дадут пенсион, и поедешь на спокое доживать». У меня под Воронежем дворишко родительский, семь мужиков землю пашут, и сестра убогая, горбушка, ими правит. Соблазнился я. Ведь прослужил двадцать лет, вторую войну сделал, в штаб-офицеры произведен, чего еще? И рука так по ночам ныла, что мухой сонной бродил. Михайло Ларионович — только к нам тогда вернулся — советовал: «Езжай лучше к сестре, а в Петербург прошение пошли со свидетельством». Как в книге читал, мудрец. Ведь я тут десятый месяц, издержался, что уехать не на что, все с себя продал…

— Но в чем причина замедления такого? — спросил Сергея.

— В крапивном семени, в ярыгах проклятых! По закону, видишь ты, за двадцать лет службы да за увечье пенсион дают, ежели за тобой меньше сорока душ крестьян. Но бумаг у меня про то, понятно, не случилось. Вот и послали запрос предводителю. А тот обо мне век не слыхивал, хотя где то в книгах его и прописан. Мне бы, дураку, тогда же и отъехать, оставив прошение своеручное. Так нет, думал, второй раз в такой путь разве поднимешься? Наконец-то пришел отчет, семь месяцев оборачивался. Возликовал я — как раз вовремя, начисто прожился, Пенсион невелик, сто рублей в год, но ведь с отставки мне уже за год отдать должны. Не зря служил, значит. И почет в губернии — майор, кавалер, с мундиром и пенсионом… Так нет же, ляд их бери! — Василий Михайлович ударил здоровой рукой по столу. — Объявляет мне ихний генерал бессовестный, что, пока бумаги ходили, он весь капитал инвалидский расписал — роздал, значит, все, что казной отпущено, тем, кто бумаги нужные при себе возят. Спрашиваю: «Сколько ж время я ждать теперь должен?» — «А пока не получим известия, что помер некто, пенсию получающий». Ах ты господи! Сиди и жди смерти чьей-то! А тут и моя, никак, подходит. И не знаю здесь ни души. А кого узнал, такие же горемыки, кругом экспедиции проклятой волками голодными бродят. Один капитан так дошел, что в разбойники собираться стал, честное слово. Ему генерал, жирная харя, намедни ссылкой грозился, ежели в канцелярии шуметь не перестанет. А как не шуметь, ежели есть офицеру нечего, а пенсии не дают?

— Ну, домой доехать я вам помогу, — сказал Сергей.

— Неужто? — впился в него глазами Мосеев.

— А разве вы бы мне не одолжили, когда б могли, а я в нужде находился? — ответил вопросом Непейцын.

Василий Михайлович встал из-за стола, потянулся обнять его и вдруг заплакал в голос лающим, странным и страшным плачем…

— Боже мой… Боже мой… — повторял он, припав к груди также поднявшегося Сергея. Потом вдруг оторвался и побежал к двери.

— Куда вы? Постойте! — вслед ему говорил Непейцын.

— Сейчас! — крикнул майор, уже переступив порог.

Слышно было, как он на крыльце откашливается, сморкается.

«Успокоиться один хочет», — решил Сергей.

— Филя! — позвал он. — Давай Василия Михайлыча ночевать оставим. И достань епанчу Осипову. Мы, кажись, взяли ее с собой, чтоб на вату положить.

— Ночлег преотличный устроим, пуховик запасной на лавку положим, — сочувственно сказал Филя. — И епанчу утром достанем.

Но, возвратясь из сеней, Мосеев наотрез отказался ночевать у них.

— Не могу-с, никак не могу-с, — твердил он. — Покорно благодарю, но, право, невозможно. В другой раз когда…

Филя пошел в чулан достать из сундука епанчу и позвал Непейцына, чтобы посветил ему.

— Епанчу дозвольте вашу отдать, Осипа Васильевича поновей будет, — зашептал он. — За то белья пару им поднесем. Видать, оттого и ночевать совестятся, что давно не мыты. Я им, как пришли, мундир посушить предлагал, и того не дозволили, а как лист осиновый тряслись. Может, и рубаху продали уже.

Сергей дал Мосееву пятьдесят рублей. От большей суммы майор отказался и, несмотря на возражения, написал расписку, в которой поставил воронежский адрес и где квартирует в Петербурге.

После ухода гостя Непейцын открыл окно — ему казалось, что в комнате пахнет высыхающей заношенной одеждой. На темном дворе дождь шуршал по крыше, по крыльцу, в водосточной трубе.

«А что, если бы не встретил меня? — думал Сергей. — Милостыню просить, как Аракчеева отец? Так говорил офицер у экспедиции — в мундире и то невозможно. Сколько-то меня промурыжат?.. У меня хоть голода быть не может. Выходит, прав дяденька, что вся независимость дворянская оттого, что мужик кормит…»

Филя убрал со стола, закрыл окно, помог раздеться Сергею и потушил свечу. Но сон не приходил. Мрачные мысли ползли чередой. «В походах постарелые, кровь пролившие офицеры до такой нищеты доведены, а мне, никак, за два года жалованья в Херсоне выплатили. Выходит, прав был Леонтович, что награды мои не по заслугам. Разве хоть с Василием Михайловичем я сравнюсь? Так, может, не соваться больше в коллегию? Ехать в Ступино «на свое пропитание»?.. Но ведь я ни от кого пенсии не отбиваю, службы действительной прошу…»

Мосеев не приходил три дня, хотя зван был обедать.

— Не ограбили ль сухорукого, когда от нас шел? — предположил Филя, как и Сергей, думавший об их недавнем госте.

— Скорей, расхворался, промокнувши, — сказал Непейцын. — Завтра его навещу. Давно надо на ту сторону за покупкой для дяденьки.

День выдался солнечный. На набережной Сергей взял извозчика в Ямскую, где на постоялом дворе жил Василий Михайлович. Не без труда сыскал нужный дом. У ворот увидел молодого дворника.

— Офицер? Мосеев?.. Уехал, барин, третьего дни утром. Выискался купец-попутчик и поехали сряду. Хозяину все до копеечки заплатил. Пожаловали, должно, пособие, которого ждал. Мне пятак дал — письмо в мелочную снесть и за здоровье свое на крючок.

— Какой крючок?

— Чарка махонькая у целовальника так зовется. За письмо две копейки да за крючок три, вот и пятак.

— А где ж письмо? Может, оно ко мне писано?

— Вчерась еще отнес, как наказал. Харчей купил в дорогу хороших, а то все впроголодь…

Тот же извозчик, не поспевший уехать, довез Непейцына до Невского. Вот где вечное гулянье! Широкие каменные тротуары подметены чисто, по солнечной стороне народ валит. Посередине, по бульвару, тоже гуляют. Кабы деревяшка так не стучала да епанча за нее не путалась, все бы хорошо. А так оглядываются — вот молодой калека! Часто останавливаясь у лавочных окон, Сергей дошел до Мойки. Тут в Английском магазине купил розовой, голубой, зеленой бумаги, цветных сургучей. Пока выбирал и завертывали покупки, отдохнул на подставленном приказчиком стуле и решил пройтись еще ко дворцу — когда еще сюда выберешься?

Мимо земляных в пожелтевшей траве валов Адмиралтейства вышел на набережную. Вот где ветер свищет, шляпу с головы рвет! От гранитной пристани ходят ялики. Переехать Неву? Или всю жизнь из-за деревяшки в лодку не садиться?

Яличники, стоя на пристани, подтянув за корму багром свои лодочки, выкрикивали:

— А кто, почтенные, на Васильевский?.. На Петроградску, к Троице!.. На Выборгску, к гошпиталю!..

Непейцын сошел по ступенькам в кучку ежившихся на ветру пассажиров. А вот и знакомый — пожилой писарь из седьмой экспедиции. Продрогший, еще бледней выглядит, чем в канцелярии.

— Здравия желаю, ваше благородие!

— Здравствуй, друг мой. Что ж ты без епанчи?

— Нам заказано до ноября. У меня под мундиром пухайка.

Поехали в одном ялике. Сергей сел на корму, а писарь стал посередине — нижнему чину рядом с офицером сидеть не разрешено. Кроме них, еще две пожилые женщины. Яличник навалился на весла, повел наперерез течению, к пристани у Академии наук. Ветер здесь еще сильней прохватывает. Волна бьет в борт, брызги в лицо летят. Писарь, бедняга, совсем голову в плечи вобрал, руки в рукава сунул. Сергей откинул полу епанчи:

— Эй, служба, садись рядом, закройся малость.

— Нельзя, ваше благородие, покорно благодарим.

— Садись! Я приказал, я и в ответе. Кто тут увидит.

Непейцын подвинулся, сели рядом, широкой епанчи хватило прикрыть плечо и бок писаря. Красная рука в обшлаге с затертым галуном ухватилась за край полы.

— Далеко ль бегал? — спросил Сергей.

— В Артиллерийскую экспедицию, на Литейную.

— Неужто молодого послать не могли?

— Начальству не укажешь. И свое дело там у меня…

Когда подъезжали, писарь вывернулся из-под епанчи и снова встал. Первым выскочил на пристань, помог Непейцыну выйти, крикнул: «Спасибо, ваше благородие!» — и убежал вприскочку, хлопая руками накрест по предплечьям, как делают зимой, греясь, извозчики.

Вечером Сергей, отстегнув деревяшку, сидел за чтением. На дворе кто-то застучал кольцом калитки. Филя пошел открывать. Стучал кто-то чужой — свои, дернув с той стороны за проволочку, отодвигали закладку. Вернувшись, он доложил:

— Сергей Васильевич, к вам.

На пороге стоял писарь седьмой экспедиции.

— Неужто ответ пришел из Ясс? — обрадовался Непейцын.

— Не с тем, ваше благородие. — Писарь глянул на Филю.

— Говори при нем, он дядька мой с детства, человек вернейший. Да иди ближе и скажи, как звать тебя.



— Иваном.

— А по отчеству?

— Какое у нас отчество… Назаром отца кликали…

— Так рассказывай, Иван Назарович, зачем пришел.

Сергей почти насильно посадил посетителя. Сам сел напротив.

— Только не выдайте, ваше благородие…

— Зачем, кому выдавать? Я с твоим начальством не знаюсь.

— Ну, так дело ваше к нам зазря подано.

— Как же?

— Вы ведь не пенсию, а место просите?

— Истинно.

— А у нас дела по призрению — по богадельням помещение раненых воинов, пенсии да устройство сирот военного звания, школы, ихние команды. Так ведь и называется — Военно-сиротская экспедиция. А ежели желательно место получить, хоть и не строевое, то следовало подать во вторую экспедицию, в армейскую.

— Но ведь я-то подавал бумаги дежурному офицеру, он должен был знать, куда их направить.

— Он-то, видать, и ошибся поначалу. Не вникнув толком…

— Где ему вникнуть было, двух минут не поговоривши? Но почему потом от вас-то дело куда след не передали?

— Вот тут и загвоздка! Не иначе, как генерал наш крепкий зуб на вас имеет, потому и приказал писать в канцелярию светлейшего, хотя и так явственно, что до нас дело не относится.

— Что-нибудь не то, наверно, — усомнился Непейцын. — За что ему зуб иметь, вовек меня не видавши?

— Нет, оно так-с, — настаивал писарь. — Поначалу мне велели спросить, отколь родом, помните? И как доложил, то усмехаясь молвили: «Ну, поманежу его, голубчика!»

— А как, почтенный, генерала прозвание? — спросил Филя.

— Милованов, Федор Иванович.

Филя значительно посмотрел на Сергея:

— Поняли, сударь?

— Нет…

— А когда в корпус поступали, то от господина бригадира на Фонтанке Семен Степанович съехали… Аль забыли?

Теперь и Непейцын вспомнил.

— Экая душа мелкая! — сказал он. — Мне за дяденьку мстит. Фу, дрянь какая!.. Но что делать надо, Иван Назарыч? Может, того дежурного разыскать и потребовать, чтоб ошибку свою исправил?

— Вот про то я и пришел вашему благородию доложить. Только обещайтесь: никому ничего, ни-ни. А то дознается генерал, что вам разъяснил, и мне тогда не житье…

Тут Филя поставил перед Назарычем поднос с графином и домашними закусками. Тот, не чинясь, налил, поклонился Сергею, выпил, закусил и продолжал:

— Так вот-с, прослышал я, что выходит генералу отпуск, едет в тверскую вотчину, что дочке назначил, которая за князя Голицына идет. Три месяца будет нами править полковник Перфильев, безденежная душа и генералу не угодник. Вот к нему явившись, и доложите, что вышла, мол, оплошка, и просите дело передать во вторую экспедицию. Он генералу в пику сряду так и сделает.

— А во второй экспедиции опять когда еще что решат, — сказал огорченно Сергей. — Ведь три месяца здесь без толку живу.

— Срок ли то, ваше благородие? Но там, правду сказать, есть у меня кум, тоже старший писарь. Я ему такое про вас распишу, что, чаю, вперед других с назначением проведет.

— Э, Назарыч, не расписывай, пожалуй. Ведь и там, поди, люди вроде ваших, вовсе не имущие и тоже подолгу ждут.

Писарь, наливший вторую рюмку и несший ее ко рту, при последних словах Сергея остановил руку и всмотрелся в лицо офицера.

— Понятно, неимущие, а то чего бы им службы искать? — сказал он с глубоким убеждением. — Кто ж половчей и потороватей, те и места вперед получают. Не вы, так другой самых бедняков все равно обгонит. Хоть нынче капитан Савурский при двух крестах, как вы, да весь в новеньком одевши, прямо к генералу — скок! И такое расписал, что сряду пенсион назначен. Герой — слов нет, рукой раненой не владеет, но и ловок… Так что посоветую вашему благородию, как подам знак, что генерал уехал, то идтить к полковнику Перфильеву. Далее же я все сделаю… — Вот только когда Назарыч, как бы поставив точку, выпил вторую рюмку и, закусив, разгладил привычные морщины на лбу.

Прощаясь, Непейцын пытался сунуть писарю золотой, но тот уклонился:

— Как перейдет дело к куму да место покажется, тогда и наградите… А пока за добро ваше…

— Что ж я тебе сделал?

— А в лодке кто рядом посадил, укрыть не побрезговал?..

Когда писарь ушел, Филя, помогая Сергею раздеться, выспросил, что произошло в ялике.

— Дяденьку благодарите, — сказал он, задувши свечу.

— Что генерал мстить вздумал?.. Да ну его!

— Что выучил вас с простым человеком обходиться…

— Савурский… Савурский… Где я слышал такую фамилию? — ворочался в постели Непейцын. — Не из бугских ли егерей? Рукой не владеет, ранен… Ох! Неужто?.. Светлейшего курьер, шулер, которого Осип в трактире проколол… Да нет, откуда у того два креста? Однако ранен именно в плечо, как помнится. Костенецкий сказывал… И вот Мосеев, храбрец, на войне калеченый, ни с чем уехал, чуть с голоду не помер, а такой ловкач… Но, вернее, однофамилец какой-нибудь…

На другое утро Филя подал Сергею два письма. Одно было от Василия Михайловича, где просил простить, что не зашел более. Встретил попутчика, который за десять рублей довезет до самого Воронежа. Второе — от Иванова, из Ясс. В канцелярии светлейшего царит такой хаос, что разыскать отпуск прошлогодних бумаг совершенно невозможно. Пусть Сергей не скупится дать кому следует, чтобы без ответа обошлось. А князь Потемкин снова сбирается в Петербург, Иванов приедет тоже и через Попова все, что надобно, устроит, буде еще случится нужда.


Назарыч выполнил обещание, забежал сказать, что Милованов уехал и пора идти к его помощнику. Все прошло как по-писаному. Полковник выслушал Сергея, потребовал дело и, просмотрев, воскликнул без малейшей субординации:

— Ну, генерал! Не взял труда и прочесть аттестацию. Сейчас же распоряжусь переслать, куда просите.

«Кажись, наконец решится мое дело», — думал Сергей, выходя в коридор.

И вдруг остановился. В группе одетых в потертые мундиры пожилых офицеров, подолгу выхаживавших здесь пенсии, ораторствовал кавалерист с подвязанной черным шелком рукой.

— Очаковский штурм, честное слово, господа, что ребяцкая игрушка, — говорил он. — Но представьте, каково на окопы турецкие, где янычары засели, поэскадронно лететь!.. Я охотником вызвался. Три часа рубились. Шесть тысяч конницы нашей, а их — двадцать тысяч. Вот баня кровавая была!

Сергей подошел и стал перед рассказчиком, рассматривая ордена на его мундире: очаковский и второй — иностранный, белый эмалевый на белой с красным ленточке. И под этим взглядом курьер Савурский — это несомненно был он, — сначала поежился, а потом и вовсе замолк.

Один из слушателей достал медную табакерку.

— Одолжите и мне, — потянулся Савурский, нарушая неловкую паузу.

— А как понюхаете, то расскажите, в какой колонне шли на Очаков, — сказал Непейцын, делая шаг вперед. Он едва сдерживал возмущение: шулер, враль, хвастун! Ну, погоди же!

— Под Очаковом я на посылках у светлейшего был и везде проехал, — ответил Савурский. Он платком с кружевами стряхивал табак с верхней губы и в то же время напряженно всматривался в Сергея, очевидно, стараясь вспомнить, где они встречались.

— А я полагал, что подвиги ваши зеленым сукном ограничены, — продолжал Непейцын, еще подаваясь вперед.

Теперь они стояли лицом к лицу в раздвинувшемся кружке офицеров.

— Что вам надобно, сударь? Я вас не знаю, — сказал Савурский строгим тоном. Он оглянулся, как бы приглашая свидетелей сцены возмутиться дерзостью незнакомца.

Но тот продолжал:

— Не знаете? Зато я знаю, в каком бою вас покалечили и за что. Может, покажете господам офицерам грамоты на сии знаки? — Он указал на кресты.

— С собой бумаг не ношу, — высокомерно вздернул голову Савурский.

Но Непейцын видел, как беспокойно забегали его глаза.

— Полагаю, кто-либо из господ офицеров не откажут съездить на вашу квартиру, чтоб сии бумаги увидеть, — сказал Сергей. — Извозчиков я нанимаю и обедом затем угощу в хорошем трактире…

— Принял сию комиссию, — подал голос один из стоящих рядом. — Особенно ежели с водкой обед.

— И я, — сказал второй офицер.

— Но мне вовсе домой сейчас ехать не надобно, — возразил Савурский. — С какой стати…. Ежели угодно, вечером…

— Тогда снимите до того вечера сии кресты, — уже с явным презрением сказал Непейцын и, обернувшись к окружающим, продолжал: — Знаете ли, господа, чем сей вояка в армии занимался? Вы месяцами здесь очереди какой-то ждете, честные раны на посмешище писарям кажете, а его, холуя княжеского, грибы да помады возившего, в драке трактирной брат мой за нечистую игру покалечил, и теперь он пенсию…

— Убежал!.. Убежал!.. — воскликнул кто-то.

Действительно, воспользовавшись тем, что все повернулись к Сергею, Савурский почти бегом устремился к двери.

— Ату его! — гаркнул вслед один из пожилых офицеров.

— Ну, попадись еще мне! — говорил другой, злобно ощерив желтые, прокуренные зубы.

Конский бег на Неве. Механик Академии наук. Разговор в книжной лавке

Теперь Назарыч взял два золотых и, видно, поделился с кумом, потому что тот встретил Непейцына как знакомого и сразу предложил место смотрителя госпиталя в Казани, сказавши, что тамошняя служба даст хороший доход, ежели не зарываться, как отданный под суд его предместник. Сергей отказался и пояснил, что не ищет ничего, кроме жалованья, но что хотел бы в гарнизонную артиллерию. Кум посмотрел на него совершенно как Назарыч при разговоре об очереди на место — вот так блаженный! — но сказал, что авось и такое навернется.

Встала зима, через Неву пролегли многочисленные тропки, по которым бежали пешеходы. Гуляя, Сергей с завистью посматривал на эти черневшие на снегу фигурки, но сам спускаться на лед остерегался. Раз решился перейти к Сенату, да поскользнулся тут же под берегом и упал навзничь. Зашиб только локоть, но унизительно ощутил свою беспомощность, когда поднимали его прохожие. Не сразу смог встать даже с их помощью — скользила проклятая деревяшка. После этого и берегом ходил особенно осторожно.

Побывал снова у Верещагиных. Расспросив о делах, полковник сказал:

— С такими знакомыми, как сии кумовья, пожалуй, и без светлейшего обойдешься… А пока приходи в сочельник в гости, будет Румовский, кое-кто из корпусных.

Но со Степаном Яковлевичем Непейцыну довелось поговорить еще до святок. Идя в тот день к Верещагиным, он увидел, что на Малой Неве недалеко от стрелки обсадили елками овальное место для конского бега. Сергей давно хотел увидеть такое зрелище — недаром же римляне ристалищами увлекались — и на другой день, одевшись потеплей, вышел утром из дому.

Погода выдалась редкая для петербургского декабря. Солнце искрилось на снегу, голубой, начисто разметенный лед сверкал, зелень елок, вкопанных в снежный барьер, казалась особенно яркой. Хорошая погода привлекла на Неву много охотников. Два десятка рысаков, запряженных в легкие санки-бегунки, шагом проезжали по дорожке. Несколько сот зрителей собрались на берегу, а самые жадные до потехи пересекали беговую дорожку и собирались на середине охваченного ею овала, где за снежным валиком стояли тесовые скамьи для судей и почетных любителей. Несколько важных господ, грея руки в собольих муфтах, сидели на этих скамьях, окруженные челядью. Горделиво проходили мимо них кони, покрытые красными, синими, желтыми шелковыми сетками. Наездники в цветном сукне и бархате, в лихо заломленных меховых шапках перекликались и хохотали. Сверкали лак санок, наборная сбруя. Все здесь было нарядно и празднично в этот солнечный, крепко морозный день.

Пройдя с 3-й линии на Тучкову набережную, Непейцын устал и, полюбовавшись несколько минут, стал оглядываться, нельзя ли где присесть. Поблизости на перевернутых на зиму лодках разместились простолюдины, и Сергей заковылял в ту сторону.

— Пожалуй сюда, ваше благородие, я тебя уважу, — приветливо пригласил его человек, одетый в крытый синей китайкой полушубок, и, вставши, расстелил пошире рогожку, на которой сидел.

Сергей пригласил хозяина рогожки садиться рядом. Место оказалось отличное — как раз против середины бегового кольца. Вон и «поддужные» выехали — вершники-подростки, которым предстоит нестись рядом с рысаками, следя, чтобы шли ровным махом, не скакали. И они разодеты хозяевами в нарядные кафтаны, цветные кушаки с бахромой на концах. Наконец четыре рысака выровнялись против судейской скамейки. Нетерпеливо перебирают стройными ногами, а ездоки натянули вожжи, ждут сигнала. Вот толстый барин встал со скамьи, взмахнул платком. И, гикнув, пустились по дорожке все рядом. Ледяная пыль, искрясь, брызжет из-под острых шипов на зимних подковах. Весь круг пробежали вровную, только перед самым концом на полкорпуса вырвался вороной под синей сеткой.

— Хороша на рыжем сбруя, ваше благородие, весь набор в Устюге заказан, серебро чернёвое, — обернулся сосед, обдавая Непейцына водочным перегаром. — И у поддужного седло в пару делано.

— Отсюда не рассмотрю, но верно красиво, — согласился Сергей.

— А у чалого, лесниковского, сбруя московская, с позолотой.

— Ты братец, видать, охотник до упряжи, — заметил Непейпын. — Самому ездить стучалось?

— Шорники мы и седельники цеховые. В Пятой линии мастерскую держим, — отрекомендовался сосед. И вдруг встал, кланяясь: — Пожалуй, батюшка Иван Петрович, присядь на чистое. Их благородие моей рогожкой не погнушались.

— Сиди, Терентий Фомич, — остановил его подошедший пожилой бородач в темно-зеленом суконном кафтане и лисьей шапке.

— Впервой вижу, чтоб на конный бег, Иван Петрович, пришли, — не унимался Терентий.

— А ты целые дни тут баклуши бьешь да нутро водкой полощешь? — добродушно укорил его бородач. И добавил, любуясь лошадьми: — Мимо идучи, как на такую красу не засмотреться?..

— Бот уж истину молвили — где такую красу сыскать! — восторженно ударил себя по бокам седельник. — Да извольте присесть, батюшка. — Он принялся расправлять свою рогожку.

— Ну и зуда ты, Терентий! — засмеялся Иван Петрович. И отнесся к Сергею: — Не обеспокою я вас?

— Нисколько. Садитесь, пожалуйста.

— А я, Иван Петрович, к господам судьям пробегусь, чтоб погреться, значит, — тараторил седельник.

— Ты обратно на берег взберешься ли, как нагреешься? — смеялся бородач, показывая ровные крепкие зубы.

Сергей видел его в профиль — русая с проседью борода, по-детски розовые щеки, голубые глаза, внимательно смотрящие на рысаков.

— А вы, верно, не пьете? — спросил Сергей.

— В будни не пью, а в праздник, для вкусу, отчего же?.. Трудно вашему благородию в гололёд ходить, — кивнул бородач на торчавшую из-под епанчи деревяшку.

— Да, скользко. На днях даже упал на Неве, — сказал Сергей.

— Я как раз то видел, да помочь не поспел. — Взгляд у Ивана Петровича был ясный, прямо смотрящий в глаза собеседника. — Надо бы хоть следок железный на зиму приделывать с шипами, вроде как на подковах. — Он указал небольшой рукой в опрятной рукавице в сторону ристалища.

— Конечно, хорошо бы. Заказал бы такой, да где, кому?

— А вы изволите постоянно в Петербурге проживать?

— Нет, приезжий. От коллегии назначения жду и квартиру снимаю в Третьей линии у столяра Брунса.

— Знаю такого искусника, — запивал Иван Петрович. — Мы на Васильевском все друг друга знаем.

Заиграли куранты на колокольне крепостного собора.

— Полдень уже, а работа стоит, — покачал головой собеседник Сергея. Он встал, — Прощения просим, ваше благородие. Не подумайте ради рогожи Терентьевой на морозе сидеть. Невелика обнова.

«До чего привлекательный человек! — думал Непейцын, провожая глазами небольшую, крепко сбитую фигуру. — Кто такой? Купец, промышленник, мастер какой-то? Надо у Терентия спросить».

Но седельник не спешил возвращаться. Он то перебегал от коня к коню, и кто-то из наездников шутя огрел его кнутовищем, то, сняв шапку, вертелся у судейских скамей, а вот уже присел с кем-то в сторонке и жует, утирает рукавом усы, — видно, прав был Иван Петрович, — водкой греется на морозе.

Холод пробрал и Сергея, пришлось уйти домой. Когда приближался по набережной к Кунсткамере, из ее дверей вышел Румовский, а за ним недавний сосед в зеленом кафтане. Ученый, остановившись, что-то оживленно говорил, чертил в воздухе, а тот, запустив пальцы в бороду, слушал весьма внимательно. Наконец Румовский направился через дорогу, а Иван Петрович вошел обратно в здание.

— Эй, господин поручик! Пожди, вместе пойдем, — узнал Сергея профессор. — Ну, вышло назначение? Они мастера за нос водить.

— А с кем вы, Степан Яковлевич, говорили сейчас?

— С Иваном Петровичем Кулибиным, нашим академическим механиком. Не слыхал про такого? Впрочем, откуда вам, ратным людям, про него знать? А человек, без лишних слов, примечательный. Великий Эйлер — был такой математик, на весь свет прославленный, — и тот любой расчет Кулибина без проверки подписывал. А Иван-то Петрович ничему не учен, кроме грамоты у дьячка по часослову да арифметики у отца своего, купчишки мелкого в Нижнем Новгороде. Чудо? Истинно так! Для академии он физические, оптические, астрономические приборы изготовляет, для двора — фейерверки сочиняет и пущает, а для души своей и пользы человеков — сеялки, фонари зеркальные, мосты одноарочные, часы, суда самоходные и еще сто, пожалуй, других предметов изобретает…

— Я давеча с ним рядом на конский бег смотрел с Тучковой набережной, — сказал Сергей.

— Кулибин — на бегах? Да не обознались ли вы?

— Он там и на мою деревяшку посмотрел и какой-то наконечник железный к ней советовал сделать, чтоб зимой не скользить.

— Тогда он. Только б ему в голову запало, а там уж что-нибудь образуется, — заверил Степан Яковлевич.

— Забудет.

— Навряд ли.

Вечер сочельника Непейцын провел у Верещагиных. Много говорили о последней новости — о взятии Суворовым неприступного Измаила, о том, что теперь турки запросят наконец мира. Обращались с вопросами к Сергею как участнику другого недавнего штурма. А когда не спрашивали, он перебирал воспоминания о Соне. Здесь впервые увидел ее за рукоделием, здесь во второй раз — за клавесином, а той дверью вышли, направляясь в кухню… Но когда ж отлетит все это? Или вечно будет ныть, как заноза в душе?

Остальные дни праздников Сергей просидел дома. Читал, ел немецкие лакомства — угощения Брунсов. На третий день увидел в окошко идущего через двор Кулибина.

— Принес вашему благородью стальное копытце, — сказал механик после приветствий. Он показал стаканчик с немного расширенной нижней плоскостью, которая была насечена перекрещенными бороздками. — Ежели сделать шипы повострее, — продолжал Кулибин, — то хотя по снегу и по льду ступать будет легче, но полы в комнатах потерпят. А так ежели насечка сотрется, то напильником снова легко ее углубить. Коли хотите, сейчас и прибьем.

— Филя! Подай-ка, мою скирлы-скирлы. Спасибо, Иван Петрович, отлично придумали! — сказал Сергей.

— Что тут придумывать? — махнул рукой Кулибин. — А ведь когда-то придумают настоящую ногу механическую, чтобы гнулась в колене, устойчива и легка была. И я бы, может, что сообразил, кабы время случилось. — Он взял поданную Филей деревяшку и стал рассматривать. — Кто же такое ладное приспособление сделал? Неужто ты, братец? И столяр, и токарь, и обойщик?

Ходить по улицам на кулибинском «копытце» стало действительно много легче. Но идти-то куда? Разве прогуляться «для воздуха», как говорил Филя. После праздников Непейцын решил наведаться в коллегию. Сначала зашел, по старой памяти, в седьмую экспедицию. Назарыч поспешил отвести его в угол.

— Вечером к вам собирался. Открывалось место в аккурат по вам: доходу немного. — Он усмехнулся. — Субалтерном в артиллерийскую гарнизонную команду. Служба покойная, в хорошем городе, и над вами только капитан, старичок один. Угодно?

— Угодно, — решил Непейцын. — Но ты мне посоветуй, пожалуйста, сколько во второй экспедиции дать.

— Четвертную, как на место сие охотников не много.

Они вышли в коридор.

— А в каком городе? — спросил Сергей.

— В Калуге.

Непейцын остановился.

— Не могу я туда ехать, — сказал он.

Назарыч смотрел во все глаза: что за чудак такой?

«Как ему объяснить? — думал Сергей. — Скажу правду».

— Там бывшая невеста моя живет, за другим, — с трудом выговорил он.

— Та-ак, — протянул писарь. — Дело понятное… Еще случай выйдет, не одна гарнизонная команда на Руси…


Заметив, что Сергей иногда приносит с прогулок новые книги, практичный Филя сказал, что в Андреевском рынке старик торгует этим товаром и за небольшой залог дает их на дом. Непейцын, купивший уже два неинтересных сочинения, стал ходить к букинисту.

Уважая увечье Сергея, старый книжник приглашал его в закуток, отгороженный дощатой переборкой от лавочки. Здесь лежали более дорогие издания, можно было прочитать несколько страниц, выбрать книгу по вкусу.

Однажды, уже в феврале, они сидели в закутке, погрузясь в чтение. Кто-то вошел в лавку. Хозяин выглянул туда и, кивнув, продолжал читать. Видимо, покупатель знакомый — пусть роется в развале. Потом вошел еще кто-то, поздоровался и сказал:

— И, конечно, враки! Людям того хочется, вот и рассказывают.

— Ты о чем? — осведомился первый.

— О чем вчерась говорили, о Радищеве. Никто его не возвращал из ссылки, так и помрет, бедняга, на северное сияние глядючи.

Букинист заерзал на месте и, как показалось Сергею, предостерегающе кашлянул. Голоса смолкли. Потом один из покупателей, статский молодой человек, заглянул за перегородку, окинул взглядом Непейцына, и через минуту оба вышли из лавки.

— О каком они Радищеве говорили? — спросил Сергей.

— Не слышал, батюшка, — поспешно отрекся старик. — Мало ли о чем покупатели болтают. Разве все упомнишь?

— А мне только знать бы, тот ли Радищев за что-то сослан, который начальником таможни был, — настаивал Непейцын.

— Будто что тот. Говорили также покупатели прошлое лето, что за некое сочинение шельмовали его. Но что писал, каков Радищев, — того не знаю и вашему благородию знать не советую…

Ничего больше узнать не удалось. То ли букинист действительно не знал, то ли боялся говорить.

«Даже знакомого спросить неудобно, — раздумывал Непейцын. — Был бы хоть кто словесностью занятый… Что за сочинение такое, за которое в вечную ссылку погнали?..»

Мечты Михаила Матвеевича. Во дворце светлейшего. Рогожная кибитка. У дверей Военно-сиротской экспедиции

Потемкин приехал в Петербург в конце февраля. Сергей узнал об этом в коллегии. Там столы и шкафы выдвигали на середину комнат и покрывали рогожами, чтобы белить потолки и стены. Говорили, что президент собирается в присутствие. А через несколько дней Филя сказал, возвратись с рынка:

— Поклон вам от Михаилы Матвеевича. Давеча по нашей линии шли, с барыней и господином. И хотя веселым разговором занимались, но меня признали и по имени вспомнили. Передай барину, наказали, что завтра к вам беспременно буду. Я их к обеду звал и сряду телятины окорочок купил, как они похудевши.

Филя не ошибся, Иванов действительно похудал и постарел.

— Лихорадка меня всю осень трепала, — пояснил художник. — Пора видно, кочевую жизнь бросать. При светлейшем одиннадцать лет служу, где ни побывал, и больше, все вскачь носимся.

— Но сколько видов красивых нарисовали, — вставил Сергей.

— Ну и пусть кто другой минареты да крепости изображает. Ведь Измаил я тоже рисовал по княжему приказу, опять для Казановы. До сих пор, честное слово, трупная вонь в носу стоит — горы убитых, как в Очакове, во рвах и на улицах лежали… По мне же, и здешние виды куда хороши. Заехал бы в Сарское летом да и рисовал сады да озера, без солдат, пушек, палаток, — ну их!

— Так отпроситесь у светлейшего. Неужто не отпустит за столько лет службы?

— Может, и отпустит, но надобно тут должность сыскать. На рисунки не прокормишься. Баре наши работу любого иностранца моей предпочтут. «Иванов? — спросят. — Из наших мужиков?..» В академики меня шесть лет как избрали, но то почет один, а вот если б профессором пейзажным, то дело бы. Следственно, надо не только чтобы светлейший с миром отпустил, но еще слово президенту академии старику Бецкому аль господину Чекалевскому замолвил. Но разве князю сейчас до меня?.. А ваши обстоятельства каковы?

Сергей рассказал о Назарыче и всем прочем.

— Что такого старого волка приручили, то очень хорошо, — сказал Иванов, — оттого, уверен, скоро место подберется. А к светлейшему сейчас не подступиться — ровно в горячке. Впервой осилил его новый царицын любимец — молодой генерал-адъютант Зубов. «Надобно зуб скорей вырвать», — твердил, когда ехали. А здесь иначе все оборачивается. Хоть и покои прежние в Зимнем, и подарки богатые от государыни, и на поклон вельможи съезжаются, а все не то, что прежде, — Зубов первая персона стал… Так что могу только при удобной минутке генералу Попову доложить, чтоб послал в коллегию ордер на выплату вам жалованья, за последний год следуемого.

— Да я ведь, Михайло Матвеевич, два с лишним года не служу.

— Жалованье ваше — грош. Считайте пенсией, за увечье получаемой. Знали бы, как светлейший деньгами сорит! Подарила ему государыня в прошлый приезд дворец, близ Смольного построенный, по плану, самим князем утвержденному, со службами, садом, и порядочную сумму на обзаведение мебелями. Отъезжая к армии, продал тот дворец в казну за пятьсот тысяч. А теперь опять же в подарок получил. Ловко? И сейчас надумал в апреле праздник в сем дворце задать, каковой не в одну сотню тысяч казне вскочит. Мне велено сочинять жертвенник перед статуей государыни, зимний сад с фонтанами, шатер шелковый мусульманский, в котором пировать первейшие персоны станут… А вы жалованье свое считаете!


Наступила третья инвалидная весна Непейцына. Подходящего места все не было. Тоскливо смотрел он на капли, бежавшие за окном с длинных сосулек, свисавших с крыш, и вновь обращался к книгам или ковылял на прогулку.

«Что за судьба проклятая! — иногда сетовал он. Но вспоминал голодных, обносившихся офицеров, толкавшихся в коридорах коллегии, и стыдил себя: — Мне ли роптать?..»

На одной из прогулок Сергей встретил академического механика. Приземистый, широкогрудый Кулибин шибко шел, будто катился по набережной.

— Набросал я надобное вашему благородию приспособление, — сказал он, поздоровавшись с Непейцыным. — Хотел уже вас звать, чтоб культю обмерить и ловкое устройство деревяшки еще раз обсмотреть, но тут князь светлейший меня потребовал, наказал об иллюминации во дворце новом стараться, — зеркала, фонари, плошки рассчитать, расставить. Одних свечей десять тысяч, плошек — двадцать тысяч. Отложил оттого все дела, окроме академии самонужнейших. Вот и сейчас бегу во дворец тот кой-что на месте сообразить.

— Далеко ведь, Иван Петрович, чего извозчика не возьмете?

— Душа и кишки мне еще нужны, а извозчик всё вытрясет, — улыбнулся Кулибин. — Пешком куда здоровей. Да привычка еще у меня на ходу прожекты разные обдумывать, а на санках знай за ваньку держись… Так вам место еще не вышло? Покорнейше попрошу известить, ежели уезжать сберетесь. В академических мастерских на углу Седьмой линии с набережной всяк и квартиру мою укажет.

Бородач поклонился, легко сбежал по гранитным ступенькам на Неву и, обгоняя других пешеходов, стал удаляться к Зимнему дворцу по протаявшей, почерневшей дорожке.

«Так и до Смольного быстрей извозчика добежит, — подумал Непейцын. — Что за приспособление он «набросал?» Начертил, значит… Неужто что вернее моей «скирлы-скирлы»?..»

При следующем посещении Верещагиных Мария Кондратьевна сказала Сергею, что полк Мертича перевели в Орел.

Вот те на! Зря, значит, от места отказался.

На другое утро пошел в коллегию. В экспедиции Назарыч, заложив за ухо перо, отошел с Непейцыным к окошку.

— В Калугу давно поручик один поехал. Да не сомневайтесь, я кума постоянно спрашиваю. Слышно, в Туле скоро место откроется. Там командир полгода больным водянкой репортуется. Как помрет, младший офицер команду примет, а вы на его место.

— А светлейший бывает ли в коллегии? — спросил Сергей.

— Ни разу.

— Так ведь президент, и всё белили, красили…

— У князя делов и без коллегии немало. Праздник, сказывают, в новом дворце давать будет, — чуть усмехнулся писарь.

О празднике теперь говорили везде. Филя принес с рынка рассказы, что на свечи потемкинский управитель скупил весь воск, какой сыскался в городе, что более человек прислуги одевают в новые роскошные ливреи, что множество люстр, зеркал и тысячи аршин шелку для драпировки стен куплены в лучших магазинах. А у Верещагиных Сергей услышал, что поэту Державину заказаны стихи, которые споют императрице на празднике, что придворные актеры разучивают особые пьесы и приглашенных будет три тысячи да простому народу раздадут перед дворцом подарки.

В конце марта утром к Сергею зашел Иванов с трубкой бумаг под мышкой.

— Ночевал поблизости у друга юности, гравера Скородумова, — сказал он. — А сейчас еду в новый светлейшего дворец. Все у нас одурели от приготовлений. Князь не то государыню, не то общество хочет поразить. Умный человек, а не понимает, что затраты такие на один вечер потомки пустым расточительством назовут… — Михайло Матвеевич как бы спохватился: — Я, собственно, зашел вас позвать во дворец со мной поехать. Посмотрите столь красивую архитектуру, что бессомненно в веках имя строителя прославит.

Через полчаса они уже сидели на извозчицких дрожках, так громыхавших по булыжнику окованными железными колесами, что говорить было невозможно. Кулибин сказал правду: трясло ужасно. На Адмиралтейском проспекте и на Невском, где мостовая исправная, толчки были частые и мелкие, но на Литейной от множества колдобин так бросало с боку на бок, что Сергей держался обеими руками за пояс извозчика. На Шпалерной Иванов на одном из ухабов выронил свои бумаги. Наконец, за Конногвардейскими казармами, мостовая кончилась, и путники вздохнули с облегчением, хотя теперь колеса глубоко уходили в весеннюю грязь.

— К празднику просохло бы. Как гости проедут? — сказал Иванов. — Вон дворец-то. Туда поворачивай, где карета стоит.

Да, здание было прекрасно в своей предельной простоте, с мощной колоннадой посреди двухэтажного фасада и двумя меньшими у боковых одноэтажных крыльев. Гладкие стены, круглый барабан над средней частью. Во всем ясный рисунок, строгие пропорции, какие, верно, бывали у древних греков.

Перед главным подъездом с подвод сгружали зеркала. В стороне стояла вишневого цвета каретка в две лошади.

— Иван Егорыч давно приехали? — проходя мимо, спросил Иванов.

— Часа два будет, — с достоинством отвечал кучер.

— Архитектора Старова карета, — пояснил вполголоса Михайло Матвеевич. — Государынин главный архитектор. Сей дворец и екатеринославский строил. — Они ступили на крыльцо, и здесь Иванов повернулся назад, к Неве. — Так вот-с, — сказал он, — видите, на поле барка за сугробом обтаявшим? На том месте выкопан круглый пруд, и к нему канал ведет от Невы. В сей пруд сейчас заходят летом барки с сеном и распродают окрестным жителям, у коих скотины немало. А потом разобьют цветники на поле, а от пруда проведут ко дворцу дорожку, и будут гости в катерах весельных подъезжать, а не трястись, как мы, по каменьям. Сие осуществится, когда светлейший, окончив войну, на постоянное жительство приедет, а пока, к празднику, место сие отведено простому народу под хороводы, угощенье, раздачу подарков. Светлейший на то пять тысяч рублей назначил. А теперь пойдемте, мне еще Ивана Егорыча перехватить надо, эскизы свои показать.

Но войти удалось не сразу — во дворец вносили большое зеркало. У стен вестибюля уже стояло с десяток таких же.

— Убранство покоев должно составить противоположность к наружности здания, — пояснил Михайло Матвеевич. — Строгость до того, как вступил сюда, и вся роскошь, какую придумать можно, внутри. — Он указал вперед, где за широким проемом с четырьмя сверкающими белыми колоннами открывалась освещенная через барабан купола зала с богатой лепкой на стенах. — Кажись, именно в сем покое будут висеть шпалеры с изображением библейских Амана и Мордохея. Не помните? — Иванов понизил голос. — Там рассказано о соперничестве вельмож при персидском, кажись, царе. Правдивый Мордохей разоблачил плутни Амана, и того казнили. Понятно, на кого сим намекают?.. А дальше главная краса здания — танцевальный зал, какого и в Зимнем нету. Хорош?

Открылось огромное помещение с двумя рядами беломраморных колонн, с богатой росписью на потолке. А за колоннадой впереди виднелся еще зал, тоже очень большой и залитый светом, среди которого высилась ротонда-беседка.

— Там поместится статуя государыни с подписью: «Матери отечества и моей премилостивой», — продолжал Михайло Матвеевич. — А перед ней жертвенники «благодарности» и «усердия» с курильницами. Как они, так и пьедестал для статуи по моим рисункам делаются.

Когда пересекли танцевальный зал, Сергей увидел, что помещение с беседкой для статуи завершено выходящей в парк застекленной полукруглой стеной, около которой установлены тесовые настилы в несколько ступеней.

— Тут зимний сад будет, — сказал Иванов, — привезут деревья и кусты в кадках из оранжерей. Устроят два фонтана, чтоб зелень здешнюю освежать.

Зал был так велик и настилов так много, что не сразу заметили человека в русском кафтане, стоявшего в глубине и записывавшего что-то. Когда он обернулся на голоса, Сергей узнал Кулибина, деловито мусолившего карандаш. Подошли, поздоровались.

— Располагаю на крыше сего покоя десяток зеркальных фонарей поставить, чтоб озерко засеребрить и на ту его сторону лучи бросить, — сказал механик, указывая на молодой парк с голыми деревьями, протаявшими дорожками и снегом на лужайках.

— Жаль, что погулять там еще нельзя будет, — заметил Иванов.

— По народным приметам, в сем году к концу апреля все просохнет, и, думаю, двери сии отворим, — сказал Кулибин. — А сейчас я, государи мои, то сообразить стараюсь, как в некую минуту разом все фонари тут загасить, а на заднем плану, за озерком, фейерверку вспыхнуть и литерам там вон загореться…

Кулибину не удалось толком показать, где зажгутся транспаранты. Раздались голоса, шаги, и в будущий зимний сад вошло несколько человек. Впереди, высоко неся напудренную голову, шел Потемкин. Малиновая бархатная шубка, опушенная соболем, открывала желтую шею, тонувшую в кружевах. Неподтянутые чулки морщинились на икрах. Лицо светлейшего, когда вошел, было неподвижным и равнодушным. Но, увидев Кулибина, он улыбнулся.

— Все прикидываешь, Петрович? — сказал он. — Сделай так, чтоб вода, как при солнце, горела. — Взгляд Потемкина остановился на Сергеевых крестах. — Из очаковских? — спросил он.

— Так точно, ваша светлость.

— И теперь служишь?

— По аттестату, данному канцелярией вашей светлости, жду места в гарнизонных ротах.

— Тянут из него душу писаря в коллегии, ваша светлость, — подал голос Иванов.

— Поди, не столько душу, сколько рубли, — усмехнулся князь. — А есть у тебя чем подмазывать? — обратился он снова к Сергею.

— Более года, ваша светлость, жалованья не получает, — опять раньше Сергея ответил художник.

— Василий Степанович! — полуобернулся к свите Потемкин. — Напиши, чтоб сему инвалиду очаковскому жалованье сполна заплатили… А ежели, дружок, хочешь в наших городах служить — в Екатеринославе, Кременчуге, в Херсоне или Николаеве, — то сряду место сыщем.

— Я бы, ваша светлость, поближе к псковскому наместничеству хотел…

Потемкин насупился:

— Что ж, не любишь наши края?..

Сергей растерянно молчал. И в третий раз на выручку пришел Иванов:

— У подпоручика Непейцына, ваша светлость, дядя престарелый, родственник единственный, в Великих Луках проживает.

— Так ты Непейцын! — воскликнул Потемкин. — Тот самый фрунта любитель, что в ординарцы ко мне не пошел? Прости, брат, не признал. Спасибо, Михаиле, напомнил. Так кланяйся дяде от меня, место тебе схлопочем и на праздник приходи — гостем будешь.

Сергей низко поклонился, а светлейший повернулся к Кулибину:

— Хоть бы ты, Петрович, что придумал для таковых молодцов, чтоб деревяги им фигуру не портили, — ноги механические какие.

В свите кто-то угодливо хихикнул, приняв слова Потемкина за шутку.

— Я и то, ваша светлость, кое-что смекал такое для их благородия, — серьезно ответил Кулибин, — да вот фейерверком вашим занялся. Как управлюсь, опять за то примусь.

— Знаю, что, коли захочешь, придумаешь, — кивнул Потемкин и отнесся к пожилому человеку в коричневом кафтане с Владимирским крестом на шее и с папкой под рукой: — Ну, Иван Егорыч, рассказывай дальше. Здесь, что ли, зеленый шелк натянешь?

— Шелка, ваша светлость, не здесь, а в боковых покоях пойдут, — ответил статский человек скрипучим, как будто ворчливым голосом. — Тут стен из-за растениев видно не станет, оттого и шелку не надобно. А извольте взглянуть на рисунок бассейнов, какие для водометов здесь поставим, да эскиз росписи потолка в малом кабинетце… — Он не спеша вынул из папки рисунки.

Через несколько минут вся группа вышла, и в ротонде остались только Иванов с Сергеем.

— Спасибо, Михайло Матвеевич! — обнял Непейцын художника.

— Пустое! Я светлейшего характер знаю, ему и поперек говори, если не очень сердит. Но хорошо, что про дядюшку на ум пришло, как под Очаковом его добром помянул. А вы что ж молчали?

— От неожиданности. И страшно стало, как сердиться начал.

— А заметили вы, что два человека только его здесь нисколько не боялись — архитектор Старов да механикус бородатый.

— И вы еще не сробели — за меня заступились.

— То за вас, а сам его порой очень боюсь, — грустно сказал художник. — Никогда не бывал с ним так свободен, как давеча два Ивана, хоть и сам Иванов… — пошутил он с бледной улыбкой. — Порой думаю, отчего оно так? Наверно, от отца-солдата робость перед знатными в наследство получил… Ну, идемте, вас провожу, мне еще надо господину Старову свои эскизы показать.

Перед главным подъездом стояли теперь уже три кареты.

Одна из них, запряженная шестью серыми лошадьми, сверкала позолотой на кузове и колесах. А около бокового дворцового крыла вытянулся строй вороных коней и спешенных, куривших трубки конногвардейцев — почетный конвой президента Военной коллегии.

Ковыляя по грязной дороге от дворца к деревянным мосткам, начинавшимся у крайних домиков Шпалерной улицы, Сергей раздумывал: «И справедливо, что от тех, кто род человеческий собой украшает, от Старова, Кулибина, Иванова — как он ни говори, а за меня вступиться не побоялся, — что от них и на будущее нечто останется доброе: постройки, машины, фонари какие-нибудь, картины. А от большинства тех, кто в золоченых каретах ездят и деньгами сорят, — только кладбища около крепостей, ими взятых. Да пиршества и фейерверки, в книгах льстивых описанные… Или я неправ к светлейшему? Старова, Кулибина, Иванова он оценить умеет… Но не для того ли, чтоб прославиться, блеском имя свое окружить?..»

Через неделю Непейцын решил сходить в коллегию — вдруг Попов уже прислал приказ светлейшего.

На дворе перед дверью седьмой экспедиции несмотря на хорошую погоду, не было видно офицеров-просителей. Стояла только рогожная тележка-кибитка да прохаживались два солдата с ружьями.

Увидев Сергея в дверях канцелярии, Назарыч почти бегом встретил его и увлек в коридор.

— Скорей за мной ступайте, — шепнул он, направляясь в сторону второй экспедиции.

— Что ты? Куда? Неужто место вышло? — спрашивал, едва поспевая за ним, Непейцын.

Но они миновали дверь, за которой сидел кум, вышли в какой-то пустой сейчас закоулок, и только здесь писарь, оглянувшись по сторонам, заговорил вполголоса:

— Ну, слава богу, убрались, ваше благородие. — Он перекрестился и вытер со лба пот. — Сижу и дрожу, только б не пришли, а вы тут и есть!

— Да говори же, что такое? — нетерпеливо сказал Сергей.

— Заметили на дворе кибитку с конвойными? — спросил Назарыч. — То наш генерал Милованов инвалидов миловать приготовил. Недели не прошло, как из отпуска прибыл, а уже свирепствует! Видели капитана безрукого, которому полтора года пенсии он не давал? Так третьего дня тот опять пришел и стал кричать, что есть ему нечего, а генерал и прикажи в тележку его да к месту, где рожден, под конвоем. Справедливо у нас? Татарин бессовестный, право, а не генерал… С того дня для устрашения кибитка казенная у дверей стоит, а просители все разбежались… Вот и думаю нонче, как он вас невзлюбил, то, увидев, велит под конвой, да в ссылку…

— Руки коротки! — сказал Сергей. — Меня светлейший сам в лицо знает, неделю назад жалованье и место обещал.

— Оно так, да самоуправец прикажет, а потом жалуйся, когда умчат. Не казаться бы лучше вашему благородию сюда дён десять.

— Но неужто на него взыску нету? — возмутился Непейцын.

— Тс-с! Дальней лестницей во двор выйдем, ваше благородие.

«Ну и Милованов! Обязательно расскажу Михайле Матвеевичу. Он не побоится светлейшему доложить, — думал Сергей, ковыляя домой. — Но захочет ли князь о подобном думать, праздником своим занятый. Ах, как несправедливо, плохо все!.. Если так можно с офицерами ранеными обходиться, то что же с солдатами отставными? Они и вовсе беззащитны, бесправны, нищи, как тот слепец, что на дороге подаяние просил, или Тихон, Леонтовичем из милости взятый, пока работать может. Не праздники бы устраивать, а богадельни… Как можно допустить, чтоб Военно-сиротской экспедицией такой Милованов управлял?..»

Пролог к празднику. Митька-Менелай. Новый знакомый

На пасхальной неделе верховой привез приглашение в конверте, надписанном рукой Иванова. Три полных печатных строки заняло перечисление должностей и чипов светлейшего князя Потемкина-Таврического, который — это уместилось в двух строках — просит пожаловать на бал и ужин в его новый дворец, что близ Смольного собора, 26 апреля к пяти часам пополудни.

В этот день, за полчаса до назначенного времени, Сергей на извозчицких дрожках въехал на Шпалерную улицу. Первый раз после визитов к Леонтовичам он облекся в парадное платье, завился, надушился. Весь костюм, от мундира до лаковой туфли, был наследством щеголя Осипа. Сегодня перепоясался его шпагой с золоченым эфесом, его шарфом с особенно пышными кистями.

Народные приметы не обманули Кулибина: весна выдалась ранняя. Весь апрель стояли безоблачные теплые дни, улицы просохли. Кое-где у заборов пробилась трава, деревья опушились листочками.

За Шпалерной мануфактурой дрожки въехали в вереницу экипажей, везших гостей Потемкина. А по тротуарам-мосткам шли разряженные простолюдины, направляясь на гулянье. Очевидно, у дворцового подъезда уже теснились экипажи, потому что все поехали шагом. Теперь можно не держаться за пояс извозчика и осмотреться.

Слева открылся уже луг, на котором недалеко от дороги высился десяток мачт. На привязанных к ним реях покачивались шляпы, сапоги, сарафаны, пучки лент. Влезь по гладкой мачте наверх, удалец, — добудешь себе и любезной подарки! Дальше, в глубине луга, виднелись столы-пирамиды, увенчанные бочками вина. Ниже их, на полках, стояли зажаренные целиком телята, бараны, свиньи. И еще дальше к Неве яркими красками горели карусели, перекидные качели, балаганы.

Пока на этом приготовленном для гулянья лугу было пусто. По краю его, параллельно дороге, бывшей продолжением Шпалерной, выстроилась цепь пехотных солдат, сдерживавших теснившийся за ними народ. Но никто не мешал людям разливаться по дороге и по части луга, заключенной между крыльями дворца, глазеть на кареты и дрожки с разряженными барами, медленно продвигавшиеся мимо них. Вереница экипажей сворачивала с основной дороги около первого, западного флигеля, двигаясь полукругом, подъезжала к главному подъезду и, уже без седоков, следовала вдоль противоположного крыла, чтобы скрыться за вторым флигелем.

Теперь дрожки Сергея подолгу стояли. Стеснившись в две колонны, экипажи выжидали, пока ехавшие впереди минуют подъезд. И чем сановитей были седоки, тем неторопливей они высаживались. Непейцын увидел, как с извозчицких дрожек соскочил статский франт и, нырнув перед лошадьми, перебежал к подъезду. Пожалуй, и ему так сделать — скорей будет. Потом еще неприятно, что из соседней коляски на его торчащую впереди деревяшку глазеет какой-то толстяк и его распудренная спутница.

— Сказывали, как царица приедет, то подарки давать начнут, — обернулся к Сергею молодой губастый извозчик.

— Где ж так сказывали? — поинтересовался Непейцын.

— Нам хожалый вчерась, извозчикам то есть, чтоб порядок знали.

Сергей расплатился и пошел пешком, высматривая, где бы перейти к крыльцу. И скоро понял, что зря отпустил своего ваньку, который свернул на лужок и уехал прочь. Запряжки шли в два потока вплотную друг к другу. Только перед самым крыльцом конные драгуны заставляли их вытягиваться гусем, чтоб гости могли прямо с подножки войти во дворец. Надобна была не только смелость, но еще ловкость и быстрота движения, чтоб проскользнуть на ту сторону под мордами лошадей.

И вот он стоял, опираясь на свою «сановитую» трость, в тысячный раз чувствовал свое неравенство со здоровыми людьми, а мимо ехали и ехали дамы и господа, которые смотрели на молодого калеку то равнодушно, то со снисходительным состраданием. Непейцын старался не глядеть на них, рассматривал плывущие мимо лаковые кузова, расписные дверцы. Амуры, гирлянды, гербы…

И вдруг над одним раззолоченным гербом оказалось красивое женское лицо с взволнованным, смятенным выражением. Полуоткрылись губы, впились в него вопрошающие глаза… Что она думала или вспоминала? Может ли так проявиться одно сострадание?..

Стараясь рассмотреть проехавшую карету, запомнить ливреи кучера и гайдука, Непейцын отступил назад. Да стоит ли стараться проскочить сейчас к подъезду? Схлынет через полчаса волна гостей, и он спокойно пройдет во дворец. Все равно никого там не знает и будет стоять в углу, завидовать танцующим и веселящимся… Но кто же эта дама?..

Не спеша он пересек лужок перед дворцом и подошел к дороге. Здесь около дальнего от города флигеля народу было не так много. Главное скопление образовалось против центрального корпуса.

И вот оттуда, со стороны Шпалерной, вдруг раздались крики, мигом превратившиеся в рев и перебросившиеся к соседям Сергея.

— Урра! Урра! Пускай! — оглушительно заорал над самым его ухом здоровенный парень в домотканом армяке и, оттолкнув солдат охранной цепи, рванулся вперед.

За ним к мачтам и столам устремились другие — мужчины и женщины, взрослые и дети.

— Значит, государыня приехала, — сказал Непейцын оказавшемуся рядом высокому штаб офицеру в темно-красном мундире с зеленым воротником и шитыми золотом петлицами на груди.

— Навряд ли, ведь только половина шестого, — ответил тот, вынимая часы. — Они сейчас от Зимнего тронуться должны. На сей счет у нас точно. Однако что же такое?..

Толпа, везде прорвавшая цепь пехотинцев, мигом залила луг. Видно было, как снимают со столов и растаскивают на заранее разрезанные куски баранов и телят, как лезут к бочонкам. Но вдруг от Шпалерной улицы на это пестревшее рубахами и сарафанами пространство вынеслись галопом полсотни полицейских драгунов и, выровнявшись в шеренгу, стали, размахивая плетьми, гнать народ с луга. Мигом веселый гомон гулянья сменился стоголосым воплем. Люди бросились к дороге, но вновь сомкнувшаяся цепь пехоты не пускала никого в сторону дворца. Более сметливые побежали к Смольному. Другие умоляли солдат пропустить их на дорогу.

Следующие события совершились очень быстро. Сергей увидел между спинами ближних пехотинцев искаженные страхом лица, открытые кричащие рты. Старая женщина с окровавленной щекой силилась прорваться к нему, но солдат, держа фузею поперек груди, отжимал ее назад, упершись в тощую шею железной скобой. Старуха попыталась нырнуть под солдатский локоть, но фузея опустилась, приклад пришелся по виску, и старуха рухнула наземь.

Не помня себя, Сергей прыгнул вперед, отпихнул солдата и наклонился к женщине. И тотчас упал на бок рядом с ней — на них хлынули люди, кто-то подшиб его деревяшку. Тяжелый сапог с маху пнул в бок, другой больно втиснул в землю плечо. Мелькнула мысль: «Сейчас задавят!..»

Но вдруг кто-то крепко схватил его под мышки и поднял. Деревяшка была цела, он стоял. Под руку поддерживал давешний штаб-офицер. Цепь пехотинцев снова сомкнулась, и люди бежали теперь только по полю направо.

— Ну, юноша, не чаял я миг назад, что вам живу быть, — сказал спаситель Непейцына.

— Но где старуха, что тут упала?.. — спросил Сергей.

— В синем сарафане? Ничего, встала. Да вон ее женщина повела, — указал назад штаб-офицер. — Трость вашу сломали. Возьмите мою, обопритесь, а я хоть ручку подберу, кольцо-то чеканное… Да почистить вас надо, эк в один миг штаны отделали. — Он поднял переломленную трость Сергея и легко, как лучину, обломил у костяной рукоятки: — Вот, спрячьте!

Теперь на лугу маячили всего несколько конных полицейских, разгонявших последние группы, задержавшиеся около столов.

— Что же случилось? Зачем? Разве не для них все было приготовлено? — спросил Непейцын нового знакомого.

— Что случилось, мне ясно. А зачем — на сей вопрос навряд ли кто о глупости и злобе людской ответит, — сказал штаб-офицер. — Некая карета нарядная принята была народом за царицыну или ехавших порядок наводить полицейских драгунов сочли за эскорт, вот и бросились на луг, гулянье начать. А какой-то пьяный дурак из начальников приказал народ за такую дерзость наказать, назад возвернуть. Вот и видели итоги. Наверно, десяток насмерть задавленных да сотни избитых.

В это время к ближнему солдату подошел, хромая, высокий плечистый мужчина в сером кафтане, но без шапки. Одна щека и русая борода были испачканы кровью. Он легко нес на плече юношу в разорванном на спине армяке, держа одной рукой под колени, перебросив через плечо бесчувственно мотавшиеся руки и голову.

— Пусти, служба! Надоть в спокой человека сложить, — просил он. — Может, отдышится еще…

Солдат ответил руганью и уперся в широкую грудь прикладом фузеи.

— Пусти сейчас! — гаркнул собеседник Сергея.

— Не велено, ваше благородие, — обернулся солдат.

— Пусти, я в ответе, — приказал штаб-офицер.

Мужчина бережно сложил свою ношу к его ногам.

— Меня по лбу плеткой, а его конями стоптали, — сказал он.

Принесенный был совсем молодой парень с едва пробившимися усами и бородкой. Лицо серое, без кровинки, глаза закрыты.

Новый знакомый Непейцына проворно опустился на колени, расстегнул рубаху, сунул под нее руку.

— Жив, — сказал он. — Водой бы его сбрызнуть, да и тебе, герой, не мешает лоб обмыть… Брат, что ли?

— Зачем? До нонешнего дня не видавши…

По дороге застучали копыта приближающегося галопом коня.

— Кто позволил сюда класть? Нашли место! — заорал краснолицый полицейский офицер, надвигаясь конем на Сергея.

Непейцын взмахнул тростью. Конь отпрянул в сторону.

— Ты мне ответишь! — закричал офицер, снова наезжая на Сергея.

— Чего орешь? — спокойно-начальственно обернулся к нему вставший с земли штаб-офицер.

— Кто такие? Самоуправничать?.. Я по приказу господина обер-полицмейстера! — выкрикивал всадник.

— Завтра и скажу графу Якову Александровичу, чтоб посадил тебя за грубиянство под арест, — посулил спаситель Сергея.

Угроза явно подействовала. Полицейский затянул поводья и растерянно смотрел на своего противника.

— Живо пошли сюда дрожки, — приказал тот, — да солдата нам на помощь расторопного!

Офицер ускакал, и очень скоро, нахлестывая лошадь, подъехал извозчик со стоявшим на подножке полицейским унтером.

— Дозволь, ваша милость, я еще в поле схожу, авось кого живого подберу, — сказал серый кафтан.

На опустевшем лугу, с которого съехали уже все драгуны, виднелось несколько неподвижных тел.

— Идем вместе. И ты, служивый, с нами, — приказал штаб-офицер. — А вас, сударь, прошу оборонять наши ретраншементы.

Вскоре они привели двоих — седобородого старика и пожилую женщину. Лица обоих были в кровоподтеках, одежда изорвана.

— Остальных уже не нам носить, — сказал, хмурясь, штаб-офицер и распорядился: — Сажай, Митяй, сих также на траву, а ты, ликтор, приведи еще дрожки, да живо!

За вторым извозчиком подскакал ставший крайне учтивым полицейский офицер:

— Куда прикажете отправлять вами призренных? — Он наотмашь снял шляпу.

— В гошпиталь сам отвезу, — ответил новый знакомец Сергея.

— Об одном прошу-с, чтобы задами, как сейчас государыня пожаловать изволят…

— Нарочно встречать поеду и доложу, какая у нее полиция…

— Токмо по приказу вышнего начальства, — забормотал всадник. — Не погубите, ваше превосходительство…

— А тех кто погубил? Чья злоба дурацкая? — Штаб-офицер кивнул на поле, — Ну, Митяй, рассаживай нашу команду. Своего крестника на руки бери. Он, кажись, в чувства приходит. А вы куда же? — повернулся он к Сергею. — Туалет ваш, ежели почистить, и на бал годен. Слышите, музыка самая развеселая…

— Да нет, какой бал. Я с вами, если позволите, и домой, на Васильевский.

Через полчаса, сдав избитых людей лекарю в Конном полку и простившись с Дмитрием, которому оказалось нужным только умыться, новые знакомые на одном из ванек подъезжали к Литейному. У ворот стояли обыватели, глядя в сторону дворца Потемкина, ожидали фейерверка. Глухо доносилась оттуда пушечная пальба — аккомпанемент хвалебной кантате, которая пелась приехавшей государыне.

— Что поделаешь? Так было, так будет, — сказал спутник Сергея. — Ave, Caesar!.. Одних за попытку повеселиться завтра в гроб заколотят, а другие в двух шагах от того поля по паркетам скользят. Радостно хоть, что такие Дмитрии на Руси есть. Подумал из сумятицы смертной незнакомого парня вытащить. Ведь самого с ног сбить да затоптать могли, ничего, что геркулес настоящий. А кто его в заповедях человечности наставлял? Сторожем ночным у купца какого-то служит. А как нес красиво! Чисто Менелай с телом Патрокла…

Сергей усмехнулся.

— Что вы? — спросил штаб-офицер. — Вам похоже не показалось? Или что я мужика с древним героем сравнил?

— Да нет, похоже, конечно. Но я вспомнил вдруг, как меня самого такой же силач и тоже сторож ночной на плече, но связанного нес. Тогда мне, признаться, Менелай и Патрокл в голову не пришли…

— Вот так гиштория! Связанным? Почему же?

— Еще кадетами мы в сад к хозяину его залезли, и он меня изловил.

— А потом что? Отпустил?

— Нет, кадеты освободили. Но силач — он Степкой в моем приключении звался — и там, если угодно, высокую роль исполнял, старика одного от нас защитил…

— А не согласитесь ли, чтоб о сем не спеша рассказать и не предаваться в одиночку мрачным мыслям о том, что видели, заехать ко мне? Выпьем чаю, настоящего китайского, или водки — как захотите, и закусим чем-нибудь вместо ужина княжеского. Согласны?

— Согласен, ежели семейство ваше не стесню. Ведь уже поздно, — сказал Сергей.

— Стеснять некого. Мое семейство — это я, на манер короля французского, то есть живу бобылем… Ступай к Зимнему дворцу, к выезду с площади, — приказал штаб-офицер извозчику.

«Какую же должность он занимает? — спрашивал себя несколько оробевший Непейцын. — Может, и верно царице докладывать может? Недаром мундир какой-то особенный…»

Вместо княжеского бала. На Сампсониевской улице

Когда проходили глубокой аркой ворот через двор, встречные дворцовые слуги кланялись спутнику Сергея, а он, отвечая, называл каждого:

— Здорово, Федор… Как земля носит, Петруха?

Ровно замощенный и тщательно выметенный двор показался Сергею огромным. На длинной стороне его свернули в подъезд. Долго шли по каменному гулкому коридору-галерее, озаренной отблесками заката. Еще много дольше поднимались по скрипучей деревянной лестнице с окошками на небольшой внутренний двор. Новый знакомый Сергея сетовал, что забыл предупредить его, как высоко надобно подниматься. Идя медленно рядом, занимал разговором:

— Знаете ли, сколько народа живет в Зимнем дворце? Больше трех тысяч человек… Дров березовых десять тысяч сажень за год жгут, лес целый в трубы выпущают…

Наконец остановились перед дверью.

— Пожалуйте! — сказал хозяин, отперев ее ключом и толкнув перед Сергеем.

Небольшая комната. Стулья с кожаными сиденьями вокруг стола темного дерева. Шкаф посудный, полка с книгами. В рамке под стеклом портрет Ломоносова, изображенного с пером в руке.

— Сымайте без стеснения кафтан и садитесь. А я с закуской управлюсь. Человек мой на гулянку отпущен. — Хозяин вышел.

Сергей подковылял к невысокому окну. На Неве застыли корабли с убранными парусами, взмахивали веслами лодки, ялики. На стрелке высилось в лесах здание биржи, облитое вечерней зарей.

— Вид, по мне, отменный, — сказал вошедший хозяин. — Красиво и напоминает, что все течет. Река в море воды уносит, а мы к могиле — равно цари и смерды — шествуем. Особливо утром люблю смотреть, пока «вокруг вся область почивала, Петрополь с башнями дремал…» А теперь белые ночи близятся, и в них от окошка не отойти… — Доставая из шкафа, он расставлял на столе штоф с водкой, рюмки, холодное мясо, хлеб, огурцы, пироги. — Ну-с, не угодно ли на руки вам солью, а вы мне опосля… Вот рушник, а пока вытираетесь, дозвольте рекомендовать себя: Александр Иванович Лужков, кое-чего в Эрмитаже хранитель и библиотекарь. По чину надворный советник — сиречь в ранге армии подполковника, а мундир столь пышный есть только дворянский по Екатеринославской губернии, светлейшим Потемкиным выдуманный. В оной губернии и мне кусок степи пожаловали. Ну, а теперь, окончив омовение, прошу к столу. Будьте ж здоровы…

Сергей чокнулся с Лужковым, но, не выпив, поставил рюмку.

— Простите, не идет… — сказал он. — Все те, на лугу лежащие, мерещатся, ленты, на мачте реющие, музыка во дворце…

— Э, батюшка, неужто под Измаилом или где вы ноги лишились, того не видели?..

— Под Очаковом убитые в бою лежали, а тут задавленные своими же, от дури полицейской… Разница есть.

— А вы бы знали, каков их начальник, граф Брюс, что мной упомянут был! Вот уж истинно дуб мамврийский. Глупейший потомок просвещенного деда. Так что скажу, — забывать виденное не след, идти сразу на красавиц любоваться было бы, по-моему, безнравственно, но выпить рюмку за то, чтоб почаще встречать таких молодцов, как Митька, да уж зараз в честь нашего знакомства, право, не грех… И рекомендуйтесь же мне наконец, гость дорогой…

В этот вечер Сергей засиделся у Лужкова, забыв всякое приличие, потому что услышал интересное, новое. Узнал, что для размещения в Зимнем дворце трех тысяч человек — больше, чем во всех Великих Луках, — в нем нагорожено множество квартирок, клетушек, а всех помещений больше тысячи, что в библиотеке императрицы сорок четыре тысячи книг, в ста двух шкафах, и, наконец, что портрет Ломоносова повешен на стене, как воспоминание о годах учения хозяина в Академической гимназии под управлением великого человека.

— Хотя при конце жизни я его видывал и болел он часто, — рассказывал Александр Иванович, — однако огонь в сей храмине еще жарко пылал. Навеки мне памятна ясность мысли, быстрота и точность суждений. А какой радостью расцветал, ежели видел в ученике любознание. Преемник его Бакмейстер добрый и просвещенный был немец, но куда же? От Ломоносова впервой я услышал, что не к чинам и богатству стремиться долито, а к пользе человеков… Конечно, спросить можете, какую же я пользу принес, средь лакеев жизнь провождая?

— Помилуйте, я и не думал, — сказал Сергей.

— Сейчас не вздумали, знать, позже к тому придете, — усмехнулся хозяин. — Так я вам вперед отвечу. Долго полагал, что подбором книг для государыни, а паки частыми беседами, когда заходит в библиотеку, могу исподволь влиять на мысли и вкусы ее. А ноне думаю, что ошибался пятнадцать лет… Впрочем, сейчас слышанное считайте за изреченное под винными парами… Уже то, что страсть к лицезрению прекрасного и к знанию могу насыщать, что подлостей для места сего обычных не делаю, — сие за оправдание себе почту…

Когда на крепости пробило десять, Сергей стал прощаться.

— Не проводить ли? — спросил Лужков, стоя в дверях на лестницу со свечой в руке.

— Нет, спасибо, сам дойду…

И он не спеша доковылял до дому, не нанимая извозчика и раздумывая о том, что увидел и услышал сегодня… Что ж, и вправду воспоминание о Митьке вроде якоря спасения, — оно ль не доказательство, что рядом с глупостью и жестокостью живут самоотверженность и доброта?.. Да и сам Лужков истинно скромен. Столько лет при царице, во дворце живет, а обстановка и кушанье самые простые… Спасибо судьбе, что свела с хорошим человеком. Ему обязан едва ль не жизнью. Как поднял ловко. Библиотекарь, а силен… А то б могли и по голове сапогом угодить. Хорошо, что бок и плечо почти не болят. Возвращая палку, надо толком поблагодарить. Или лучше послать с письмом, чтоб на продолжение знакомства не навязываться?..

Прошло несколько дней. Впечатления виденного в день праздника потускнели, и Непейцыным вновь овладело беспокойство о своей судьбе. В коллегии так и не получали обещанного приказа светлейшего о месте и выплате жалованья.

«Видно, за хлопотами праздничными о всем прочем забыли, — думал Сергей. — А я не знаю даже, где квартирует Михайло Матвеич… Но до которых же пор ему со мной лялькаться?.. Не стану искать его, буду ждать, как другие…»

Но Иванов сам зашел на 3-ю линию. За месяц, что не видались, художник еще как-то потускнел, хотя одет был во все новое, щегольское, верно, шитое в Петербурге.

— Вы не хворали? — спросил Непейцын.

— Здоров, — усмехнулся Иванов и добавил: — По крайней мере, телом. Вам пришел сказать, что бумага о месте и жалованье вашем послана в коллегию, — авось подействует. А вот почему мы на празднике не встретились?

Сергей рассказал, что было у дворца, о Митьке, о Лужкове, передал кое-что из разговора с ним.

— Судьба за тяжкое зрелище, вроде цирка римского, наградила вас знакомством с отменно хорошим человеком, — сказал художник. — Господин Лужков поистине одна из достопримечательностей столицы. Во-первых, очень образован, знает не токмо французский и немецкий, но также английский и латинский языки, известен переводами полезных сочинений, за что избран в члены Российской академии. Но притом скромности редкой и правдолюбец, какие будто в древности живали. Вот уж подлинно: «Платон мне друг, но истина дороже». Сказывают, что почасту спорит с самой государыней. Не раз дворские слышали, как в сердцах от него уходит после долгого препирательства и скажет: «Ты, Александр Иванович, спорщик и упрям, как осел». А он в ответ: «Упрям, да прям…»

— Значит, не зря я думал, что сие знакомство стоит бала, — заметил Сергей.

— Вполне, — согласился Иванов. — Хотя там не один я вас высматривал.

— Кто ж еще?

— Красавица одна. Генеральша Самойлова. Она вас в толпе узнала по кресту и по сходству некоторому с братом и, верно от покойного про наше знакомство слышав, ко мне бросилась, чтоб вас представил. Подробности его смерти от вас услыхать хотела.

— Помнит его все-таки…

— Помнит?.. По амурным делам ее того не скажешь… На треть вечера памяти ей хватило, а потом видел, как кружилась и кокетствовала с нонешним амантом…

Когда Иванов собрался уходить, Сергей спросил:

— Вы не сказали, удалось ли устроить дела свои и здесь остаться.

— Нет, еду скоро на юг со всем штатом светлейшего.

— Не вышло с должностью профессорской?

— Не то… Пожалуй, попроси я сейчас, то была бы должность и оклад к ней, раз светлейший за праздник мною доволен. Но первое от сего воздерживает, что не годится долголетнего патрона бросать, когда планида его к закату пошла. Праздник сиял тысячью огней и выдумок, шляпа княжая от бриллиантов в тот вечер так отягчилась, что ординарец ее сзади носил, но все же молодой любимец старого вконец осилил.

— А вторая причина? — спросил Сергей, выждав несколько.

— Вторая?.. От нее поселение в Петербурге сделалось мне невозможно, даже ежели светлейший вскорости сюда возвратится… — Иванов запнулся. Потом, смущенно улыбаясь, докончил: — Признаюсь вам, Сергей Васильевич, в первый раз за сорок лет столь приглянулась мне женщина, что около нее хотел бы навек остаться. Хоть не Геркулес, но сыскалась моя Омфала.

— Так за чем же дело? — воскликнул Непейцын.

— За тем, что друга моего жена… Вот и надобно уехать скорей. Хотя, здесь будучи, мог бы участием и заботами ей жизнь скрасить, оттого что муж не в меру Бахусу предался… И все же полагаю, уехать лучше будет.

«Экая жалость, что он несчастлив! — думал Сергей, провожая глазами шедшего по двору Иванова. — Ну, хоть дяденьке сейчас хорошо… А Соня? Знать бы, что она счастлива…»

Выждав неделю, надобную для «движения» бумаги, Сергей пошел в коллегию. Несколько офицеров-просителей, которых знал в лицо, играли по грошу в шашки на скамьях у дверей седьмой экспедиции. Страх, изгнанный рогожной кибиткой, уже прошел.

Назарыча не оказалось на месте. Стол его был освобожден от бумаг, писаря-соседи сказали, что хворает, лежит дома. Непейцын мог прямо направиться к куму, но ему хотелось покончить скорей со всей канителью, а для этого посоветоваться, не дать ли кому-то сразу побольше, — за выплату жалованья и за место. Узнав у писарей, где живет Назарыч, решил на другой день отправиться навестить больного. «На Выборгской стороне, в Сампсониевской улице, у церкви», — написал он на клочке бумаги.

Извозчик тащился часа полтора. Вся Петербургская сторона — как огромная деревня. Деревянные домики, сады, немощеные улицы. Наконец впереди, за мостом, показалась пятиглавая церковь.

— У Сампсония всех арестантов хоронят, — сказал извозчик. — Кто в крепости аль в остроге сгаснет, того сюда и тащат.

Сергеи вспомнил херсонских колодников, мистера Говарда к, когда поравнялись с церковью, велел остановиться. За скрипучей калиткой — все как на других кладбищах, — поросшие травой холмики с деревянными крестами, каменные плиты. А вот и памятник из серого и желтого камня. На одной стороне прочел: «Здесь лежит Артемий Петров Волынский… преставился июля 27-го 1740 года». Нет ли еще надписи сзади?

В траве за памятником, прислонясь к нему спиной, сидел кто-то, раскинув ноги в порыжелых башмаках, склонив на грудь одутловатое лицо.

Вдруг, открывшись, мутные глаза вперились в Непейцына.

— Неужто Славянина вижу? — заговорил пьянчуга. — На деревяшке — значит, он… герой!.. Волынского могилу обозреть?.. Обозрей и наставника падшего…

При звуке хриплого голоса, увидев движение толстых губ, Сергей узнал корпусного учителя Полянского.

— Григорий Иванович, вы ли? — спросил он, протянув руку. — Позвольте, помогу вам подняться.

— Никуда отсюда! — Полянский ударил оземь ладонями. — Волынского могила! Мученика! Он и после смерти велик, а я жив, но плевело есмь…

— Какое же плевело — сколько людей выучили, — запротестовал Непейцын.

— Было… А ноне за шкалик попу подвываю… Я! Который от рясы перекор родителю… теперь за дьячка… — Полянский закрыл глаза и лег на бок. — Низко пал… Закопайте меня…

— Григорий Иванович, я вас домой отвезу, у меня дрожки, — сказал Непейцын.

— Оставь меня… Помяни потом, — вполголоса бормотал Полянский. Он перевернулся на спину и через минуту захрапел.

Сергей постоял в нерешительности: «Одному на деревяшке не поднять, и куда везти? Не знает ли Назарыч, где он живет?»

Встречная баба указала дом писаря:

— Вона крыша железная.

Действительно, из всех окрестных домиков только один был крыт железом. И не только это показывало состоятельность владельцев. Обшитый тесом дом был хозяйственно выкрашен в несколько странный розовый цвет. Сарай, хлев, большая собачья будка, банька в огороде — все крепкое, чистое.

Едва Сергей подъехал, как на крыльце показался Назарыч.

— Ко мне, ваше благородие? Так отпущайте ваньку и пожалуйте!

— А может, ему подождать?

— Зачем же? От нас лучше яликом.

Через несколько минут Непейцын сидел в горнице напротив хозяина, поспешно водрузившего парик на лысую голову.

— Хвораете? — спросил Сергей.

— Для коллегии только. Дочку единственную замуж выдавал, три дня пировали. Молодые утром нонче отъехали.

— За кого ж она вышла?

— За чиновника, благородная мадама сряду стала.

— Ну, совет да любовь.

— Спасибо. Он собой молодец и будто ее любит. Однако мы с женой духом пали. Хотя, схлопотал я ему из Казани перевод — помните осенью в Артиллерийскую экспедицию бегал, — а все не здесь служит, а на Сестрорецком оружейном.

— Видеться затруднительно? — догадался Сергей.

— Да-с. Растили, все для нее копили и выдали хорошо, соседи завидуют, а без нее опустела жизнь разом, — Назарыч сморщился, как от кислого, отвернулся к двери: — Марфуша!

Вошла заплаканная женщина в городском платье и повойнике.

— Собери, Марфа Ивановна, гостю дорогому закусить.

Чтобы отвлечь хозяина от грустных мыслей, Сергей спросил:

— Много народу принимали?

— Больше тридцати человек после венца пожаловало, и последний гость час назад уплелся. Боюсь, не сунулся ли где по дороге.

— Не Григорий ли Иванович?

— Как вы догадались?

— Видел сейчас на погосте, у памятника лежит.

— К Волынскому своему опять… — сказал Назарыч.

— Ведь его из корпуса нашего за то же попросили…

— Знаю, рассказывал. И, как услышал, что меня епанчой на реке прикрыли, то возликовал: «Не зря я его Славянином нарёк».

— Правда истинная, — подтвердил Непейцын. — Но почему к могиле той столь привержен? Не знаете ли, кто Волынский был?

— Как не знать, рядом живучи? Казнен был при императрице Анне, ополчились на него немцы-вельможи. Хотел, вишь, власти им убавить, милостивый закон написать. Вот Григорий Иванович как намокнет, то и тащится туда да иностранцев обличает, пока не заснет.

— А какой учитель был! — вздохнул Непейцын.

— Он и нашу Катю грамоте и стихам разным выучил, — сказал писарь. — Бывало, в куклы с ней играл — своих-то детей нету. И такая выдумщица стала — дом по ее вкусу выкрасили, собаке, — чтоб будку с окошком сделать. Не заметили? Говорит — в темноте и Барбоске нездорово. Виданное ли дело?.. Как ему расставаться жалко с ней было… А я нонче ночью, женин плач слушавши, вздумал, не придется ли здешнее все продать да в Сестрорецк перебраться? Но просто ли? Одна надежда, что завтра думать такое некогда станет, как в должность пойду. Завтра и с кумом увижусь На свадьбе он мельком сказал, будто место для вас в Туле открылось..

Хотя Марфа Ивановна сетовала, что кушанья не нынче готовлены, но, видно, выбирала лучшие куски, и Сергею оставалось только похваливать да запивать перемены домашними настойками. Назарыч пил наравне с гостем и под конец стола изрядно раскраснелся. Непейцыну тоже стало жарко, и он пересел к окошку. Из палисадника по-вечернему тянуло запахом цветов.

— Хорошее у вас хозяйство, — похвалил Сергей, оглядывая сарай и хлев. Отсюда рассмотрел и окно со стеклом в собачьей будке.

— Тесть, царство ему небесное, строил, — перекрестился писарь. — Истинный подьячий был. В законах дока и почерк — хоти государыне подноси. За усердие да за руку и меня начал уму наставлять, а потом дочку, усадьбу и статью свою — всё сполна передал.

— Какую статью? — не понял Непейцын.

— С которой доходом пользуюсь.

— Что беретесь за движением бумаг приглянуть?

Назарыч усмехнулся:

— Разве с такого дохода, ваше благородие, за чиновника отдашь? Три ведь тысячи ему перед венцом отсчитал да бабы по описи полден посуду, перины, белье, шубы сдавали.

— Так с чего же доход? В толк не возьму…

— А с того, что по наследству от тестя сижу пятнадцать годов за журналом прошений, входящих в экспедицию. Кто пенсию, пособие, сиротам устройства ищет, — все через меня пропущается. Вот и могу тороватого просителя много ранее записать и тем против других к резолюции приблизить. Уразумели?.. Тестя моего придумка в том заключалась, что рядового просителя он на должное место за надлежащим нумером и датой вписывал, а про тех, в чью щедрость уверовал, у него строки много ранее, как бы по забывчивости оставленные, пустыми оказывались. Вписанные туда да на соответствующее место в общем ранжире бумаг поставленные, дела ихние куда как споро решались. Поняли-с?

— Но ежели, скажем, начальство заметит, что проситель только в коллегии появился, а запись сделана давно, или те, кто со счастливцами вместе пришли, прознают про более раннюю запись и жалобу принесут?.. — спросил Непейцын.

— Все подобное нам не страшно. — осклабился писарь. — Ведь начальству оный фокус вполне известен и выгоден. Как тесть, так и я две трети доходу столоначальнику подносим, для него и для вышних чинов. Волчья доля, да зато спокойны-с…

— Сим манером и шулер Савурский вперед заслуженных офицеров пенсию получил? — догадался Сергей.

— Так-с, но для меня без пользы малейшей. Крикнул к себе генерал, сунул его бумаги. «Впиши сего героя так, чтоб нонче же по череде пенсию назначить…»

На Сампсониевском раздавались уже щелканье пастушьего кнута и мычание разбредавшихся по дворам коров, когда Непейцын стал прощаться. Хозяин пошел проводить его до пристани на Неве, у Сухопутного госпиталя. Заглянули на кладбище. Пономарь сказал, что жена увела Полянского домой.

Назарыч был прав — от него приятнее было ехать водой. Тот же гривенник, а без тряски и быстро, вниз по течению. Но, слушая мерные всплески весел, Сергей не любовался зеленью Летнего сада и дворцами набережных. Он думал, что уже полтора года прошло, как получил аттестат. Неужто случится какая новая задержка? Вот уж до чего дошло — с писарем-взяточником хлеб-соль свел, но так ли грешен Назарыч?.. Какие примеры начальники — офицеры и чиновники ему подают? Милованов прямо велел шулера против закона записать. Ох, скорей бы уехать, забыть все здешнее! Или так же везде, по всей России?.. Полнится, Костенецкий говорил, что у писаря артиллерийской канцелярии дом каменный в Петербурге на взятках построен…

Придумка Кулибина. Нежданная печаль. Прощальный визит в корпус

В коллегии все прошло быстро и гладко. За четыре золотых, опущенные в кумову широкую ладонь, Непейцын получил годовое жалованье и указ коллегии о назначении в инвалидную роту при Тульском оружейном заводе. Не в артиллерию, да уж ладно…

С Филей обсудили, заезжать ли в Луки — знакомиться с новой тетушкой, за Ненилой и деревенским запасом — или двигаться прямо в Тулу. Решили, что нужно заехать, и Сергей отписал дяденьке, прося прислать за ними тройку. Объявили Брунсам об отъезде. Филя убрал столярный инструмент и принялся помалу укладываться. Непейцын изнывал от безделья и сожалел, что не решился ехать на почтовых.

Но через несколько дней Филя встретил Кулибина, который пригласил Сергея, не откладывая, зайти к нему в мастерскую.

— Не иначе как к ноге вашей придумал еще приспособление, — сказал Филя. — Я говорю, мы назначение получили и ехать собираемся, а он бороду погладил: «Ничего, наше дело быстро сладится, а толк от него и для службы быть должен».

Сергей пошел в тот же вечер. Было часов шесть, но механик и один из мастеров работали — шлифовали какие-то стекла. Посадив Непейцына к столу, Кулибин достал с полки свернутый трубкой чертеж, раскатал его и положил на края какие-то железки, чтоб не сворачивался. Сергей увидел подобие печатной литеры «те», от которого шли две параллельные полосы к занимавшей низ листа клиновидной фигуре.

— Сие есть железная основа механической ноги, — пояснил Иван Петрович. — Боковины верхней части, будучи обшиты кожей или еще чем мягким, по нужному объему согнутые, охватят поясницу вашу. Сия часть недвижная и оканчивается соединением, бедряному вертлугу соответственным, со следующей, коей две железные планки закреплены на подвижных, вращаемых заклепках. Они будут ходить вперед от стоячего до сидячего положения. Сел параллелограмм соответствует здоровой ноге от бедра до колена и будет двигаться вместе с болванкой липового дерева, по форме подобной ноге, в которой вырежется пазуха для вмещения культи. А от нижнего прикрепления сих полос, то есть от колена механического, начинается голень, также поверх сего железа деревом на манер ноги одетая и стопой на шалнере снабженная. Для понятности я рисунок сделал…

Механик перевернул чертеж. На левой его стороне был набросан профиль тела, охваченного в талии согнутой верхней перекладиной и с деревянной ногой, на которой пунктиром обозначены уже знакомые Непейцыну параллелограмм от бедра до колена и основа голени с прикрепленной к ней плюсной и пяткой. Нога была показана и в упоре на землю, и поднятой для шага.

— Поняли? — спросил Кулибин. — По мне, оно куда удобней и красивей теперешнего будет. Ежели согласны, чтоб оное в дело пустил, то надобно мне знать, что работу кузнеца, токаря и шорника оплатите. Оно встанет все рублей до тридцати.

Непейцын поторопился сказать, чтоб Иван Петрович не стеснялся в расходе, — дело для него слишком важное, особенно теперь, отправляясь на службу. И еще, что смущен особенно тем как отблагодарить самого механика.

— Мне, батюшка, плата не надобна, — спокойно сказал Кулибин. — Меня оно тем занимает, что небывалое. С вас начнем, а потом, может, и еще не одному войной обиженному поможем. А сейчас бы мне вашу деревяшку еще разок осмотреть, как сделана, что наминки не дает. Может, ваш искусник нам поможет? Железо я здесь закажу, деревянное, он бы сработал, а кожей обтянуть Федорову поручу. Помните, юла такой, на конском беге рогожку вам подстелил?

Качались дни ожидания и волнения. Наведываясь в мастерскую, Сергей видел только что выкованные части своей будущей ноги, примерял изгиб поясного охвата, пробовал движение медных заклепок, подменявших суставы бедра и колена. А дома Филя все свободное время возился с кусками липового дерева, по десять раз на дню осматривая и ощупывая ногу Непейцына с пояснением:

— Чтоб все с натурой одинаковое сделать, сударь.

Потом в домике Брунса появился Терентий Федоров, всегда со смехом, всегда под хмельком. Они с Филей обсуждали достоинство сафьяна, замши, показывали друг другу что-то на своих конечностях, иногда подходили к Сергею с просьбой показать то здоровую ногу, то культю. Филя по многу раз мерил на деревянную ступню единственный сохраненный им башмак для левой ноги.

— Надо бы вам, сударь, сапогов пару заказать, — сказал он. — Только не сглазить бы покупкой. Может, до примерки пождем?

Сергей решил не суеверничать и, зайдя к немцу-сапожнику, купил готовые полуботфорты, не взятые каким-то гвардейцем.

Теперь Филя, уже сдавший Кулибину свою работу, снова взялся за упаковку вещей. Исполнилось три недели с первого визита к Ивану Петровичу, а он все заставлял Терентия переделывать подшивку бедряного сустава и обивку следа. Наконец Филя принес приглашение прийти к механику в воскресенье после обедни и стал еще с вечера, как под пасху, чистить мундир Сергея и свой лучший кафтан.

— Не забудь захватить новые сапоги, — сказал Непейцын.

— Там уж все отнесено и на ней одевано, — отозвался Филя.

У Кулибиных в горницах звонко пели канарейки, по-воскресному пахло пирогами. И хозяин выглядел по-праздничному, в синем кафтане, с тщательно расчесанной бородой.

Угол чистой горницы был отделен ширмой. Показывая на нее, Иван Петрович сказал:

— Примеривайте, ваше благородие.

За ширмой, прислоненная к стулу, стояла нога. Суконные панталоны и сапог были на ней уже надеты.

У Сергея тряслись руки, когда раздевался, отстегивал деревяшку. Конечно, без Филиной помощи не оделся бы, одновременно прилаживая ногу. В талии плотно, но не давит. Культя легла отлично. Оперся на пол ступней и нога согнулась. Непейцын чувствовал, что щеки у него горят, во рту пересохло. Встал на ноги. И палки не надо, так устойчиво. Шагнул раз, другой, не выходя за ширму. А Филя уже приладил помочи, застегивал камзол.

— Пожалуйте в комнату, сударь! — и отодвинул ширму.

— Кажись, ничего себе, — широко улыбнулся механик.

— Важно! — вторил Терентий, хлопая себя по бедрам.

Идучи домой, Сергей спросил Фелю, что подарить Кулибину. И услышал в ответ:

— По-моему, сударь, сейчас ничего не надобно — не для подарков они старались. А из Тулы какую вещь искусную и пошлете с письмом.

Дома Непейцын сел почитать у окошка. Но скоро отложил книгу и поставил рядом снятую обнову. Он то сгибал и разгибал тугие суставы, то гладил дерево и кожу, то просто любовался.

В эти счастливые минуты брякнуло кольцо у калитки. Филя пошел отворять и на несколько минут скрылся из глаз Сергея, разговаривая с кем-то на улице. Потом распахнул ворота, и на двор Брунсов въехал тарантас тройкой с Фомой на козлах.

Пока Филя затворял ворота, Фома слез и новел лошадей в глубь двора, к сушилке, у которой не раз устраивал временную коновязь… И тут Непейцын рассмотрел, что кучер какой-то поникший, похудевший, небрежно запоясанный, будто век не чесанный.

— Что с ним? — спросил он подошедшего к окну Филю. — В дороге захворал или с лошадьми что-нибудь?

И тут заметил, что Филя тоже расстроен, нахмурен.

— Беда в Луках, сударь.

— С дяденькой? — перехватило дух Сергею.

— Нет, они, слава богу, здоровы…

В это время Фома подошел к окошку и поклонился:

— Так что барыня молодая, Анна Федоровна, родами преставилась, — сказал он. — И робеночек сряду… Семен Степанович не едят, не пьют…

— Повитухи, что ль, не случилось? — спросил Непейцын.

— Две было… Сутки цельны маялась…

Фома пошел распрягать лошадей, Филя приготовлял ему поесть, и Сергей остался один.

«Вот и кончилось дяденькино счастье, — думал он. — Что за подлая штука судьба! Уж он ли не заслужил хорошего?..»

Потом Фома улегся спать в тарантасе, а Филя стал накрывать к барскому ужину.

— Что еще рассказывал? — спросил Непейцын.

— Легко ль из него слово вытянуть? — отозвался Филя. — Сказал, что барыня тихая была, жалостливая, что Семен Степанович ее грамоте учил, книжки ей читал, что сказки Ненилины слушать любила. Горюют люди про нее…

В это время опять загремело кольцо у калитки.

— Кого еще несет?! — заворчал Филя. — Верно, Терешка…

Он не ошибся. В скупом свете сумерек Сергей увидел, как проворно вскочил во двор Терентий. Но Филя не пустил его дальше. До Непейцына доносился оживленный голос и смех шорника, видно было, как размахивает руками, в чем-то убеждая Филю, который только отрицательно мотал головой.



Выпроводив гостя, Филя вернулся в горницу и, не дожидаясь вопроса, сказал:

— На свое занятие сманивать приходил, от мастера-англичана, которого намедни у него ж в мастерской встретил. Зашла речь про дуговую упряжь, я кое-что присоветовал. Англичану и полюбилось. А Терешка насказал про работу с ногой вашей да про столярство. Вот и загорелось, чтоб шел к нему мастером.

— А ты что ж?

— Помилуйте, что же мне, как блохе, с дела на дело скакать? Я столярное художество люблю. Будет в Туле возможность — им займусь. А еще, Сергей Васильевич, сказать хочу… Слышал, как с дяденькой вы за преданность меня хвалили, и со стыда сгорел. Конечно, я предан… Но хоть и вольный теперь человек, но душа моя прежняя, робкая осталась. Вам, как барину, может, того не понять. А я вижу, как нашего брата, простого человека, без заступы везде обижают. Куда же я пойду?..

Назавтра Филя с Фомой взялись за увязку тюков на тарантасе, а Непейцын отправился с прощальным визитом к Верещагиным. Знакомые, которых встретил на корпусном дворе — офицеры, учителя, дядьки-унтера из каморы, — все удивлялись, ахали, видя его на двух ногах. И Николай Васильевич с Марьей Кондратьевной восхищались кулибинским изобретением и желали счастливой службы.

Только когда вышел от Верещагиных, то подумал, что ничего не узнал про Соню… Но, может, так и лучше? Скорее забудешь ее. Наступает новая полоса жизни. С юностью начисто покончено, двадцать один год вот-вот стукнет…

— Здравствуй, Славянин! — сказал кто-то, и, подняв глаза от досок тротуара, Сергей увидел учителя Громеницкого, которого еще не встречал по приезде.

— Здравия желаю, Петр Васильевич! — сказал он радостно. И подумал: «Вот у кого про Радищева спрошу. Все-таки дяденьке что-то расскажу отвлекающее, хоть и не веселое».

Громеницкий постарел, пополнел и держал в руке рогожный кулек с какой-то снедью.

— Жена нездорова, — пояснил он. Но вслед за тем улыбнулся: — А я, представь, как про твою рану услышал, не раз думал, что еще у римлянина, почти тезки твоего, Марка Сергия, вместо потерянной на войне руки была приспособлена железная, и он с нею Кремону осаждал. Как же в наше-то время юноша на деревяшке скакать будет? И вдруг бежит сейчас навстречу дядька унтер Тимофеев и сказывает, что ты на форменной ноге в корпус пришел. Какой немец или англичанин делал?

Сергей рассказал все о своей ноге и спросил, о каком римлянине с железной рукой упомянул учитель.

— Плиний пишет, что доблестный Марк Сергий Сил был ранен двадцать три раза, — начал Громеницкий, и от этой фразы в памяти Непейцына встал их класс, жадно слушающий древнюю историю. А учитель продолжал: — Во время Второй Пунической войны потерял в боях обе руки, что не помешало ему бежать из карфагенского плена… Но ты-то, сделай милость, не воюй больше, хватит с тебя, — улыбнулся Громеницкий. — Не во всем надобно и древним героям подражать. Тем более, что правнуком Марка Сила был Катилина, а не дай тебе бог такого правнука. Ты еще о Катилине что нибудь помнишь?

— Как же! — отвечал Сергей. — Был под судом за стяжательство при управлении Африкой, собой страшен и не тверд на ногах, устроил заговор, его обличал Цицерон, пал в бою с войсками Сената…

— Вот спасибо! — совсем расцвел учитель, — Право, молодец!

Непейцын решился:

— А теперь, Петр Васильевич, хочу вас спросить о новом времени, про судьбу господина Радищева.

Лицо Громеницкого вытянулось, он опасливо осмотрелся вокруг. Но они стояли у корпусного забора и кругом было пусто.

— Почему ты о нем спрашиваешь?

Выслушав Сергея, Петр Васильевич сказал:

— Передай дяде, что Радищев арестован прошлое лето за книгу, осуждавшую крепостничество на основе права естественного. За нее приговорен к вечной ссылке в северные края. Великодушный, истинно просвещенный человек страждет за мысли справедливые… И еще скажи дядюшке, что годом раньше издал он другую книжку, в коей описал жизнь Ушакова, ему столь памятного. Из сочинения видно, что сей юноша был самых лучших свойств и весьма любим товарищами… Нет, друг мой, не имею я той книги, а ежели б имел, так, верно, сжег бы прошлой осенью, такою страха на нас нагнали. Однако книга отменно полезная любому юноше. К примеру, Ушаков говорил друзьям, что надобно завесть твердые и добрые правила, дабы оказаться счастливу. Или еще… — Тут Громеницкий глянул за плечо Сергея, осекся и после паузы сказал другим тоном: — Приближается к нам поручик Аркащей и заранее, тебя увидев, осклабился. Я же до сего офицера не охотник, он, по мне, и лицом и нутром не краше Катилины. Так что прости, пойду, а сказанное сам понимаешь, сколь секретно…

Через минуту Сергей обнялся с Аракчеевым. Вот кто переменился! Пополнел, на лицо румянец. В тонкого сукна мундире, хорошо причесан, в свежих перчатках, кажись, даже надушен. Изобразив на деревянном лице дружеское участие, расспросил, как и все, про ногу. Потом, самодовольно ухмыляясь, рассказал, что идет с приватного урока математики сыну графа Салтыкова, вице-президента Военной коллегии, а сейчас начнет класс с кадетами, что, кажись, начальство им довольно, хотя с солдатами много проще. — Он выразительно ткнул кулаком в воздух. — А тут генерал развел миндальности — пальцем не тронь…

— Нам с тобой от тех миндальностей плохо не бывало, — заметил Сергей.

— Сравнил! Как мы, кадетов теперь мало. Я понятливых не трогаю, — заверил Аракчеев. — Но что ты далее делать полагаешь?

Узнав о долгом ожидание в коллегии, о получении наконец места, он сказал покровительственно:

— Жаль, сряду ко мне не зашел. Я бы графа Николая Ивановича попросил, и должность давно б была. Ну, прощай, спешу, у меня опозданий не бывает.

Они разошлись.

«Вот кто имеет самые твердые правила, только добрые, пожалуй, для себя одного, — думал Сергей. — И ухмылка неприятная, будто насильно кто за губы тянет. Как еще в среднем возрасте я угадал, что цифирным учителем станет, Но легко ли ученикам? Э, ну его!.. Кулаки учителей генерал всегда умел сдерживать. Укротит и этого… А вот Радищев истинно бедняга. Уж верно, от души писал… Завтра в дорогу. Хорошо, что от Тулы до Лук всего пятьсот верст. Если что — неделя, и у дяденьки. Так же и ему, тогда из городничих уйдет да ко мне побывать захочет…»


Загрузка...