В городе недавно прошел дождь — ранняя осень выплакалась на улицы, покрывшиеся теперь слоем грязи. Людей было мало. Только в буфете у Сортировочной станции в тусклом свете единственной лампочки сновали тени.
Сержант инстинктивно подтянул ремень карабина на плече и спросил нехотя:
— Расстанемся здесь?
Младший лейтенант думал о чем-то другом, в его жестах чувствовалась нерешительность, вовсе не знакомая сержанту Никулае.
— Я проголодался, Никулае. Сыт по горло консервами… — посетовал Думитру.
— Так в чем же дело?! Найдем что-нибудь перекусить, — ответил сержант, ступая с тротуара в жидкую грязь мостовой.
В буфете стоял дым коромыслом. Пахло дешевым вином и пережаренным мясом. Крестьяне, железнодорожники, в одном углу трое солдат молча потягивали вино из стаканов. Толстый усатый официант в фартуке неопределенного цвета уступил вошедшим дорогу, взмахнув перед ними чем-то наподобие салфетки.
— Пожалуйста, госп'лейтенант, — широко улыбнулся он. — Сейчас я найду вам место. — И тут же крикнул рабочим, сидевшим за соседним столом: — Вы что, слепые?! Освободите место! Здесь вам не зал ожидания. Ступайте по домам, вас там ждут бабы с зажаренными цыплятами!
Думитру сделал примирительный жест рукой, но официант продолжал:
— Оставьте, знаю я их! Они и завтра будут торчать здесь. А вы же, наверное, с дороги, утомились. Эх, война!.. Видно, вы с фронта… — Привычными движениями он подставил им два освободившихся стула, поправил скатерть, всю в пятнах от вина и соуса, стряхнул с нее крошки. — Что вам принести?
— Что у вас есть самое лучшее! И вина, — добавил Никулае, поставив ранец на пол и зажав карабин между колен. — И по-быстрому!
Они одним духом выпили по стакану вина. Красивое на цвет, вино было кислым и разбавленным.
— Хорошая вода у вас здесь, — с намеком шепнул сержант официанту, который тем временем принес две порции пастрамы.
— Что поделаешь, госп'сержант! Времена тяжелые, надо и нам как-то жить!
— Никулае, знаешь, я хочу завернуть к Леликэ, — сказал через некоторое время Думитру, перестав жевать жесткое мясо. — Завтра буду дома. Скажи моим, что к вечеру я приеду с каким-нибудь поездом. У тебя сегодня вечером есть поезд?
— Думаю, что да, — кивнул Никулае, — спрошу этого типа, он должен знать. Ну, будь здоров, — добавил он, допивая свой стакан. — Значит, едешь к ней?
— Посмотрю на месте. Она мне давно не писала. Хочу только повидаться с ней, и все. Пусть Леликэ расскажет мне, что с ней… Не беспокойся, я быстро приеду. Завтра к вечеру буду дома.
— Возьмем еще по стаканчику? Давно уж я не пил…
— Только по одному, Никулае, и пошли. Я тороплюсь. Хочу застать своих, пока они не лягут спать… Если хочешь, поехали со мной, ты знаешь мою сестру — она всегда рада гостям.
— Нет, Митря. Хочу скорее добраться до дому. И так отпуск короток. У нас осталось всего две недели. Хочу наконец жениться…
— Ты все так и не выбросил эту мысль из головы, Нику? — улыбнулся младший лейтенант.
— Да я и не собираюсь делать этого. Кто знает, Митря, что будет с нами завтра, послезавтра?..
На улице было прохладно. Со стороны железной дороги тянуло дымом сжигаемого угля.
— Хорошо, Митря! Я остаюсь здесь и буду ждать поезд… А ты ступай, а то уже поздно…
Думитру редким тяжелым шагом ступал по мощенной булыжником улице. Хотя места эти были ему хорошо знакомы, он чувствовал их отчужденность. Не враждебность, а скорее — безразличие и холодность. Он все узнавал вокруг, но, казалось, ничто не признавало его. Так бывало и раньше.
То же Думитру чувствовал и тогда, когда еще ребенком приехал к своей старшей сестре в город, чтобы учиться в школе, с деревянным сундучком, который отец привез с первой мировой войны. Тогда он был лишь крестьянином, задумавшим стать учителем. Мечта сбылась, но в душе он так и остался крестьянином. Именно на фронте Думитру убедился в этом. Через Никулае и других…
«Э, Митря, — говаривал сержант, — сейчас дома у нас убирают кукурузу, сейчас рубят капусту, сейчас…» Или: «Нас мочит дождь, но зато он в самый раз для пшеницы! Сейчас самое время…»
Перед домом Магды он невольно остановился. Войти или не войти?
От дома в темноте послышалось рычание пса. Нет. Лучше сначала пойти к своей сестре. Там он все узнает.
Сестра жила через несколько домов. Ворота были заперты. Думитру нашел ключ, но замок был неисправен, и он с трудом отпер ворота. Быстрым шагом прошел под сводом из винограда и остановился у слабо освещенного окна. Его обдала волна радости. Постучать в окно или в дверь? Справа, у айвы, яростно залаяла собака и начала рваться с цепи. Через запотевшее окно он различил движущуюся тень.
— Кто там? — услышал голос сестры за дверью.
— Я, Леликэ, я, — механически ответил он.
В сенях женщина обняла Думитру, вздрагивая от рыданий.
— Я думала, что это Василе, — сказала она, оторвавшись от него и вытирая глаза передником. — Он работает допоздна и приходит домой после полуночи, а то и утром. Совсем выбивается из сил! Ну, давай проходи в дом!.. Я как раз купаю меньшого…
В полутемной комнате, возле кровати, в корыте стоял голый мальчик лет пяти с красными от слез глазами. Думитру погладил его по влажной головке.
— Это дядя Митря, сыночек. Дядя Митря, я тебе рассказывала о нем. Он пришел с войны, — приговаривала женщина, улыбаясь сквозь слезы.
— Нет, Леликэ, я не насовсем, в отпуск только…
— Ты, наверное, проголодался, Митря? Приготовить что-нибудь? Я сейчас!
— Оставь, я только что поел, кончай купать ребенка, а то он замерз совсем.
Женщина вытерла и одела мальчика, вынесла корыто в сени и вернулась с бутылкой вина и стаканом. Она больше не плакала, но смотрела на брата так, будто он вернулся с того света.
— Ты здоров?
… Они говорили обо всем, больше говорила она, перескакивая с одного на другое. Спустя какое-то время Думитру остановил ее:
— Магда… Как поживает Магда, Леликэ?
— Как поживает, Митря, как она должна поживать?.. По весне вышла замуж за одного из Карамидар, ты, должно быть, знаешь его. Такой чернявый, работал на прокатке. Сейчас его тоже призвали. Она все время у своей матери, я ее и сегодня видела. Что поделаешь, такая уж жизнь, не горюй, только кончилась бы война скорее… Она все стыдится меня, но мы здороваемся, разговариваем… Думаю, она сильно жалеет, но мать все вбивала ей в голову: мол, у него есть жилье, какие-то сбережения, его не возьмут в армию… Иногда Магда спрашивает о тебе, и я ей сказала: напиши, ничего не случится, если напишешь ему пару строк, он тебя поймет… Смотри, если хочешь, я прямо сейчас схожу к ней и скажу, что ты здесь. Ты ведь останешься ночевать у нас?
— Не надо, Леликэ, скажешь ей завтра, после того, как я уеду. Не хочу ее будоражить, — задумчиво пробормотал Думитру.
— Почему, Митря? Что плохого, если я схожу за ней? Ведь мы дружили… Посиди здесь, с Нелуцем, я скоро вернусь.
Женщина набросила на голову платок и быстро вышла. Ребенок с тревогой в глазах посмотрел ей вслед.
— Иди ко мне, сыночек, я тебе дам что-то. Хочешь шоколадки?
— Дяденька, а что это такое — танк? — стеснительно спросил мальчишка. — У тебя есть танк?
— Нет, Нелуц. У горных-стрелков нет танков. Они воюют другим оружием.
— С кем? С горами?
— С немцами, с врагами. А горы — наши друзья!..
Через несколько минут в сенях раздались шаги. То вернулась Леликэ вместе с Магдой. В комнату вошла одна Магда. С грустной улыбкой на губах она остановилась у порога.
— Прости меня, — тихо вымолвила она. — Я не думала, что ты приедешь…
— Ничего, — сказал Думитру, неловко поднимаясь со стула. — Мне хотелось увидеть тебя. Моя сестра… Ты получила хоть одну открытку от меня?
— Да, спасибо! Я не раз собиралась ответить тебе, — проговорила она, краснея. — Но мне было неудобно… Не сердись на меня, прошу тебя. И я очень скучала по тебе. Ох, что там говорить!.. Ты надолго?
— Только на эту ночь, Магда, на одну только ночь. Подойди поближе…
— Да, Митря. Боже мой!..
Занятая своими делами, вошла сестра Думитру. Она направилась к ребенку и взяла его на руки.
— Пошли спать, сыночек…
Ему приснился странный сон.
Идет бой. Батарея расположилась на опушке леса, дальше тянулась бесконечная равнина с кукурузными полями. Кукуруза была крупной и почти спелой. И только на горизонте, за полями кукурузы, можно было различить неясные очертания незнакомых сел. Никулае ушел вперед, и Думитру не представлял себе, где он выбрал свой наблюдательный пункт и почему не подавал никаких признаков жизни. Он начал уже тревожиться, но в это время зазвонил полевой телефон. То был Никулае, он доложил, что обнаружил оборудующую свои позиции немецкую батарею тяжелых гаубиц.
Думитру уточнил координаты и приготовился передать их орудиям, когда вдруг увидел деда Василе, который кряхтя нес огромный снаряд. Да, то был не кто иной, как дед Василе, брат его дедушки. Василе нес продолговатый, огромный предмет к другим номерам расчета, еле шевелившимся вокруг орудия. Кажется, все они были такими же стариками, как дядя Василе, стариками из его села, среди них был и его отец. Они с трудом осторожно переступали с ноги на ногу вокруг широкого орудийного лафета.
Отец в сдвинутой на затылок дымчатой кэчуле шел к нему и говорил: «Митря. сынок, если будем стрелять, попортим кукурузу. Селяне думают, что это плохо, это грех, может, эти немцы и так уйдут, может, и им не хочется надоедать другим, я думаю, не надо стрелять». «Отец, я здесь командую, выполняй приказ, это тебе не игрушки. Ты сам под Мэрэшешти как действовал?» — «Да, но селяне просят подождать, чтобы сначала убрать кукурузу, жаль ее. Скажи и ты ему, Василе». — «Да, Митря, твой отец прав, люди ушли на поле убирать кукурузу, как можно стрелять в них?» — «Дядюшка Василе, мы в немцев стреляем. Никулае позвонил мне и сказал, что если мы не будем стрелять, то немцы будут стрелять в нас». — «Сыночек, Никулае, наверное, ошибся, откуда здесь немцы? Мы побили их двадцать с лишним лет назад, что им здесь нужно, опомнись, послушай нас, мы ведь знаем, что наши пошли убирать кукурузу, нельзя стрелять, ты разве не слышишь, как скрипят кэруцы, кони перепугаются…»
Он повернулся и побежал к правому орудию. А там — женщины и дети из его села. Паулина, дочь Матея Кырну, сидела на лафете и пряла. «Что ты делаешь, Паулина, отойди в сторону, здесь война». Но Паулина продолжала прясть и смеялась, смеялась и пряла. «Брось, Митря, я знаю Никулае, ему бы только шутить, не видишь, как дети играют в солдаты, где ты видишь немцев, это дети играют в своих и немцев. Скажи и ты ему, Анна». Анна, сестра Паулины, подсунув руки под передник и тоже смеясь, говорила: «Лучше, господин учитель, помоги нам закончить уборку, или ты стыдишься детей? Война давно закончилась, и, если не хочешь помочь нам, бери детей и ступай с ними в школу, а то на них, не дай бог, упадут снаряды. А ты туда же, что и Никулае». «Но ведь там, за кукурузой, немцы, Анна, ведь война!» — «А вот и нет, это вы строите из себя храбрецов», — «Да нет же, я говорю, что война». — «Послушай меня, Митря, ты бредишь. Что это, разве орудия? Поиграли мы немного с детьми, а вам взбрело в голову, ха-ха, смотри, Мария, какого серьезного он из себя строит, будто лунатик! Господину учителю захотелось пошутить, послушать сказки. Видишь, какой он чудной в форме. Учитель, мол. Лучше бы занимался своей школой и оставил нас в покое, мы сами знаем, что нам делать…»
Он проснулся весь в поту, в темноте протянул руку и ощутил под пальцами женскую косу.
— Это я, Митря, я, мой дорогой, — шепнула Магда, вся дрожа. — Не бойся! Тебе приснился тяжелый сон, да?
Думитру повернулся к Магде, приходя в себя под ласковым прикосновением маленькой ладони. Отодвинул в сторону тонкое одеяло, которым они были укрыты, и приподнялся на локте. Он различал ее словно тень на беловатом фоне стены. Обнял Магду за талию и притянул к себе.
— Магда, прости меня! Я заснул…
— Ты заснул в моих руках, Митря, не бойся. О боже!..
Он отдался во власть ее страстного объятия и еще крепче прижал к себе ее горячее тело. Через некоторое время, изнуренная, с перехваченным дыхании, Магда со вздохом проговорила:
— Теперь мне нужно уходить, мой дорогой! Уже скоро утро, мне надо домой. Мать, наверное, не спит…
— Останься еще немного. Скажи…
— Все хорошо, Митря. Я должна идти. И тебе скоро уезжать…
Магда одевалась в темноте, он слышал шуршание ее одежды. Потом он тоже встал.
— Магда, я хочу, чтобы ты все время была моей, — проговорил он. — Ты можешь оставаться здесь…
— Нет, нет, — решительно ответила она, — наши дороги должны разойтись. Каждый вернется в свой дом…
— Мой дом — война, Магда…
— Не мучай меня. Ты хочешь услышать, что только тебя я любила всегда, только тебя буду все время любить?! К чему тебе это? Прошу тебя, уезжай завтра, то есть уже сегодня, в свое село. И другие хотят тебя видеть. Я побыла с тобой, и мне достаточно. Обещай, что уедешь!
— Ты будешь мне писать?
— Нет, Митря… Я хочу, чтобы ты мог меня уважать, если еще можешь… А сейчас отпусти меня, мы поднимем весь дом!..
— Магда! — шепнул он подавленно, уткнувшись в ее плечо.
— Нет, не провожай меня… Я сама…
— Магда!
— Прошу тебя: забудь обо мне… И возвращайся здоровым с войны!
Женщина выскользнула из комнаты легко, словно привидение. Даже пес во дворе не залаял. Только Думитру, рухнув на кровать, слышал, как ее шаги постепенно растворяются в тишине. Соседский петух нарушил покой своим криком. В какой уже раз за эту ночь!
Паровоз тяжело пыхтел, хотя состав был вовсе не длинным: семь-восемь пассажирских вагонов и около десяти товарных. Окна в вагонах были закрыты, и, несмотря на прохладу сентябрьской ночи, в вагонах было душно. Кто курил, кто разговаривал, кто спал. Купе, так же, как и коридоры, были забиты людьми и багажом. У дверей, уцепившись за поручни, молча стояли несколько подростков. На вагонах, на крышах лежали или сидели скрючившись солдаты и крестьяне. То один, то другой поднимался и топал тяжелой обувью по ржавой жести крыши с продольными ребрами. Здесь нашел себе место и Никулае. Он сел в конце вагона и повернулся спиной к ветру, чтобы прикурить сигарету.
— Смотри не упади, сержант! — покровительственно обратился к нему усатый жандарм с поднятым воротником мундира. — И смотри на меня не наступи!
— Чего тебе надо? — зло цыкнул на него Никулае. — Не видишь, что ли, что я с фронта да и при оружии? Со мной разговоры коротки — мигом окажешься вон там, в кустах у линии, если будешь строить из себя начальника!
Жандарм, перепуганный, замолчал и отвернулся в другую сторону. Кто-то пробормотал:
— Так и надо этим! Правильно ты ею отбрил. Кто-то гибнет на фронте, а эти собак гоняют по селам.
— Прикуси язык, невежа! Я тебя быстро усмирю! — прорычал блюститель порядка.
Вокруг была непроглядная темень. На станциях с перронов доносились крики, ругань, мелькали бледные огни, затем снова по обе стороны проплывали едва различимые тени деревьев и темные поля за ними.
На той станции сошел только один Никулае. Сначала он медленно спустился на буфера, затем ловко спрыгнул на острые камни насыпи. Паровоз подал короткий пронзительный сигнал, состав резко дернулся с места, и вскоре его поглотила бездна. Никулае некоторое время прислушивался к шуму удаляющегося поезда, который тяжело прогрохотал по металлическому мосту через реку, потом перешел через рельсы и направился по проселочной дороге в сторону села. Путь ему предстоял не долгий, и дорога была хорошо знакомой. При мысли, что скоро будет дома, сержант почувствовал новый прилив сил.
Справа кукуруза, слева тоже кукуруза. Никулае узнавал ее по шуршанию листьев. Какая же кукуруза выдалась в этом году?! Впереди он вдруг различил очертания акаций. Вроде их тут раньше не было. Потом журавль колодца — его он тоже не помнил. Колодец был новым, бадья еще не успела потемнеть и иструхлявиться по краям: он был вырыт, видимо, несколько месяцев назад, может, в прошлом году…
Никулае остановился, перегнулся через край колодца и вытащил полную бадью воды. Выпил. Вода была хорошей. Немного горьковата, но по вкусу напоминала о доме. Закурив сигарету, двинулся дальше, охваченный нетерпением и беспокойством.
На меже он наткнулся наконец на старый колодец. Значит, он шел правильно, Попил и из этого колодца, припомнил вкус воды, и это его успокоило. Он был почти что дома. Ему захотелось закричать, выстрелить вверх или, почему бы нет, бросить одну из четырех гранат, которые у него имелись, но он испугался: как бы не задело осколками. Да и вокруг стояла такая тишина и покой, что он не посмел их потревожить. Двинулся дальше, думая о своих домашних. О тех, кто у него остался: о брате, о своей болезненной невестке.
Отец Никулае умер от ран, полученных еще в ту войну. Сам он был тогда еще маленьким и отца почти не помнил. Мать умерла несколько лет назад. Так они со старшим братом остались сиротами. И словно проклятие — через год после смерти матери поднялась, как никогда, вода в речке и снесла их дом. Братья поспешно перенесли свой скарб в старую лачугу дедушки — все равно она пустовала с тех пор, как старики умерли, и устроились там. Потом Никулае ушел на фронт. «Оно и лучше, — думал он. — Если вернусь жив-здоров, может, и я получу немного земли. С погоном [1], оставшимся от матери, как-нибудь выкручусь…»
Между тем он понял, что смысл войны совсем иной, что старшина, который еженедельно приходил к ним на батарею с большим голубым реестром под мышкой, издевался над ними.
— Эй, сколько погонов хотите вы получить от государства после войны? Ну, служивые, давайте по очереди, по званиям! Вот ты, сержант, сколько? Двадцать? Многовато, но пойдет, записываю, дают до двадцати пяти погонов, на большее не рассчитывайте. Тебе, капрал, сколько нужно?
Но он, сержант Никулае Саву, говорил всегда: сколько дадут, столько и хорошо, господин старшина, государство знает, сколько нам нужно. «Тебе записываю три, сержант, нет, пять, — говорил старшина, мусоля губами химический карандаш и посмеиваясь. — Ведь от бояр будут давать, не из моего кармана…»
Никулае напряг слух и с трудом различил журчание речки по ту сторону делянки кукурузы. «Пойду по берегу и до утра доберусь до моста», — решил он. Но мост оказался не очень далеко, вскоре он уверенно ступил на дощатый настил. За мостом его встретил памятник героям прошлой войны… «Здесь, на свободных гранях, напишут и наши имена», — подумалось ему.
Он взял направо и вошел на хутор. Не раздалось ни лая собак, ни крика петухов. Дома, дворы — все было погружено в темноту, словно в густую, черную воду. «Спеть, что ли, песню, как раньше часто пели парни на улицах? Но какую? «Песню горных стрелков»?» — улыбнулся он про себя. У него не хватило смелости открыть рот. Напротив ворот своего дома остановился, протянул руку за крючком. Рыча, к воротам бросился пес.
— Замолчи, Цыган, это я!
И пес, тявкнув несколько раз, убежал назад к порогу. Посреди двора сержант остановился и посмотрел вокруг.
— Вставай и зажги свет! — услышал он голос брата от дверей. — Нику пришел!
Они молча пожали друг другу руки на пороге. Свет в окне несколько раз вздрогнул, потом начал гореть в полную силу. Вошли в дом.
— С возвращением, братец! — встретила его заспанная невестка, появившись в ночной рубашке. — Ты, наверное, проголодался, я сейчас что-нибудь приготовлю.
— Не надо. Я сыт. Завтра. А сейчас я завалюсь спать.
— Приготовь ему постель, Иляна… Ты надолго?
— Кто его знает?! — ответил Никулае, ставя карабин за дверью.
Они немного побеседовали и отправились спать. Сержант расстегнул ремень, размотал обмотки и снял ботинки. В комнате пахло базиликом. Он вытянулся на постели, накрывшись мягким крестьянским шерстяным одеялом, которое еще хранило запах маминых рук, запах его детства. Но заснуть не мог. Какое-то время ворочался в постели, но сон все не приходил, хотя Никулае не спал много ночей. Как только смыкал веки, перед глазами вставали лошади, солдаты, орудия… Потом пропели петухи. Тогда он встал и быстро оделся, натянул ботинки, застегнул ремень.
— Что с тобой? Куда ты? — услышал он через приоткрытую дверь встревоженный голос брата.
— Никуда. Лягу на пол. Спи, а то разбудишь детей. И если я буду спать три дня кряду, пусть меня никто не будит, слышишь? Кто меня разбудит — застрелю!
Он положил ранец на земляной пол, положил рядом оружие, натянул на глаза берет и вытянулся во всю длину. Через несколько минут сержант уже спал мертвецким сном. Ему ничего не снилось, кроме, возможно, темноты.
Проснулся Никулае пополудни и некоторое время лежал с открытыми глазами. С улицы слышались голоса, пес рычал на посторонних, но не осмеливался лаять громко. Людей во дворе, видно, собралось много.
Какое-то время он рассматривал комнату, где находился: высокая кровать с разобранной постелью, стол из еловых досок под окном, на столе ящички с аккуратно сложенными документами, квитанциями, справками, скопившимися за долгие годы, рядом корзина с чистым бельем, далее потемневшая от времени икона в углу, на которую бедная мать так часто и напрасно молилась, чтобы выбиться из нужды, несколько выцветших шелковых салфеток, свисавших крыльями и обрамлявших портрет отца в военной форме. Это была единственная оставшаяся от отца фотография — несколько лет назад мать увеличила маленькую фотокарточку у городского фотографа и вставила в раму.
Никулае представлял себе, что будет, когда он выйдет из дому, поэтому мысленно вспоминал односельчан, с которыми воевал, и то, что слышал о каждом из них перед отъездом в отпуск. Фактически сержант знал только о нескольких своих земляках — они воевали в частях по соседству.
На улице его прежде всего встретило солнце. Ласковое и дружественное, оно косо светило через ветки акаций у ворот. Никулае поправил смявшийся мундир, словно на поверке, сошел по ступенькам крыльца и поздоровался со всеми. Ответил только дед Буку, остальные присоединились к нему взглядами:
— С возвращением тебя, Нику! Здоровья тебе! — И тишина.
Затем за первым вопросом последовал целый град других. По сути, вопрос был один и тот же, и задавали его люди с надеждой и печалью: «Ты не слышал о нашем? Ничего не знаешь о Георгицэ? Об Ионе?.. Никулае?.. Василе?..» Селяне окружили его, одни целовали, другие протискивались вперед, лишь бы дотронуться до него, будто желая убедиться, что он жив и невредим. Некоторые начали всхлипывать, и в глазах каждого — немой вопрос: «Наш как там?»
— Я знаю только о Никулае Крэчуне, — разочаровав многих, сказал он, когда стало немного потише. — Я разговаривал с ним на прошлой неделе, он здоров. Что вам еще сказать?..
Но он многое смог рассказать. Он долго говорил о неизвестных им людях и местах, о фронте, о войне. Он разговаривал с людьми до вечера, без обеда, не побрившись, до тех пор, пока Иляна не позвала его ужинать. Но и за столом он продолжал рассказывать о войне двум своим племянникам, которые слушали его с восхищением и вниманием. Их ложки остались лежать забытыми в миске с кислым молоком.
Люди молча разошлись по своим домам, унося с собой свои прежние печали и безграничное горе. У ворот еще долго сновали неясные тени. Потом пришел и Думитру.
К вечеру похолодало, но жители села по-прежнему ужинали в летних кухнях, построенных из редких фанерных планок, через которые полосы света от керосиновых ламп падали на дорогу. Слышались то стук ложек в кастрюлях, то голоса хозяек, собиравших детей к столу. Нетерпеливо поскуливали собаки, надеясь получить свой кусок. Но есть-то и людям было особенно нечего, так что собакам доставалась или корка, или горсть крошек со стола.
Никулае и Думитру шли к дому Матея Кырну. Улочки разбегались вкривь и вкось позади домов и садов, затененных гордыми кронами шелковиц. Эти деревья с белыми, розовыми или черными плодами местные жители издавна сажали у ворот, и дети почти весь июль карабкались на деревья и ели вкусные ягоды.
Группы селян — женщин и стариков — сидели на лавочках у заборов и обсуждали дела минувшего, а также завтрашнего дня. Думитру и Никулае поздоровались с ними.
Потом они увидели дочерей Кырну — Анну и Паулину, которые стояли в воротах, будто ожидая чего-то, в компании более молодых соседских девчат. Сестры родились через год одна после другой и теперь были на выданье. Многие парни уже делали им предложения, но война перепутала все их планы. Как бы то ни было, всем было известно, что Паулине нравился младший сын Саву — Никулае. Однажды они уже выходили с ним в хоровод, и то была неплохая пара. Другая сестра, Анна, хоть и на год старше, была более спокойной и молчаливой, и их отец Матей иногда расстраивался из-за этого. «Эй, Матей, — говаривал кто-нибудь из селян, — меньшая-то раньше пойдет, я тебе говорю. Не видишь, какая она боевая? Скажи Никулине, чтобы готовила ей приданое раньше, чтобы не застала она вас не готовыми».
Но когда Никулае ушел на фронт, девчонка несколько поутихла, да и умом стала больше походить на зрелую женщину. И когда Марин Бербеч весной завел разговор о женитьбе, она ответила ему отказом. «Все твои сверстники на фронте, а ты ни туда ни сюда, все торчишь в корчме. Думаешь, люди не знают, что твой тятя отдал три погона свеклы, чтобы тебя не брали в армию». Что с ней поделаешь, она ожидает Никулае, он ей нравится, пусть он беднее, сирота, но парень трудолюбивый и пробьется в жизни. А тут она еще услышала, что он награжден, что ему государство даст землю, когда вернется с фронта. Неглупая Паулина, знает, что ей нужно в жизни.
Марин не отчаялся и послал сватов к ее сестре Анне — он хотел жениться во что бы то ни стало; будто чувствовал, что, если вернутся другие парни с фронта, останется он неженатым на всю жизнь.
«Уж лучше я останусь старой девой, чем выйду за этого, — говорила Паулина Анне. — А ты если согласишься, то я на тебя чугун с горячим кипятком опрокину. Неужели ты до этого опустилась?» Но Анна не торопилась, думала несколько дней — на то были свои причины. Она была более уравновешенной, более спокойной, походила в этом на Матея.
«Э, она у нас как барышня, — говорила про нее мать Никулина то ли в шутку, то ли с досадой. — Сызмальства, как первого ребенка, избаловал ее отец. Не нравится ей все что попало, вся она в грезах, будто не видит, что у нас за жизнь. Если не будешь гнуть спину, нечего будет в рот положить». «Да не лентяйка она, Никулина, — говорил на это отец, — умеет она и работать. Я лучше тебя знаю. Умеет, умеет, но не лежит у нее душа к работе, забьется где-нибудь в уголке с книгой, с романом, из этих, про любовь, будто книгами сыт будешь. Ей-богу, придется ее в монастырь отдавать…»
Когда Анна задумывалась, лицом своим, несколько продолговатым, она походила на святую с иконы — с большими черными глазами, мягкой, загадочной улыбкой. Паулина, напротив, чем-то напоминала свою мать. Она была меньше ростом, красивее в подвижнее Анны. И характеры были у них разные, но сестры любили друг друга, были хорошими подругами. Паулина делилась с Анной всем, что было у нее на душе, а та выслушивала ее терпеливо и давала ей советы, как поступить.
Четверо, то есть Апна, Паулина, Никулае и Думитру, встретившись, беседовали допоздна. Никулае и Паулина уединились в сгустившейся под шелковицей темноте. Время от времени оттуда доносились его тихий голос и сдержанный смех Паулины. Они были счастливы. На скамейке у ворот Думитру рассказывал Анне о фронте. Она то и дело перебивала его тем или иным вопросом, и Думитру наставительным тоном объяснял ей.
В высокой кроне ближней акации крикнула сова. Паулина вздрогнула и прижалась к сержанту.
— По чью душу она кричит? Боже, не проходит и недели без того, чтобы кто-нибудь не получил похоронку… Мне страшно, Нику! — пробормотала она.
— Не бойся! Я сейчас ее прогоню, — ответил сержант, перепрыгивая через канаву на дорогу. Нащупав на дороге два булыжника, он бросил их в густую темень акации.
— Анна! Паулнна! — послышался с крыльца голос Матея Кырну. — Давайте в дом, а не то вас застанет утро!
Девушки сошлись вместе у ворот.
— Значит, идем на ярмарку? — спросил Никулае.
— Конечно, пойдем вместе, — ответила Паулина, запирая ворота изнутри.
Думитру и Никулае постояли на дороге, пока не услышали стук закрывавшейся двери в сенях, потом ушли.
— Что думаете делать? Женитесь? — спросил Думитру.
— Да, я беру ее, Митря. До окончания отпуска договорюсь с ее отцом. Если не получу его согласия — убежим…
Думитру вздохнул, тяжело ступая по покрытой толстым слоем пыли деревенской улице.
— О той, из Бухареста, все вспоминаешь? — поинтересовался Никулае.
— Нет, больше не вспоминаю, — все же с грустью в голосе ответил Думитру. — С той мне все ясно…
Он тут же повеселел и запел песню о парне, вернувшемся с войны в свое село.
Двое жандармов с местного жандармского поста почти ежедневно проходили, то один, то другой, по селу. На полчаса они останавливались в корчме Бырдата, выпивали по стопочке-другой у стойки с винтовкой на плече, сдвинув фуражки на затылок и с превосходством посматривая на заходивших туда селян. Они были чужаками в селе, у них не было друзей среди местных жителей, и, хотя они вели себя осторожно, никто их не любил. Когда жандармы проходили по улице, дети прятались во дворах, женщины посылали им вслед проклятия и крестились, потому что каждый раз они приносили вести, нарушавшие покой села: то ли извещение о смерти кого-нибудь из ушедших на фронт, то ли распоряжение о реквизиции лошадей, скота, о новом налоге, то ли о вызове кого-нибудь в жандармский участок.
Так что когда Логофэту, один из жандармов, остановился напротив ворот дома Миту, брага Никулае, Иляна испугалась.
— Госп'сержант дома? — высокомерно спросил жандарм, стоя посреди улицы.
— Он у Думитру, у господина учителя, — быстро ответила женщина, пряча руки в переднике и взглядом призывая к себе детей, игравших во дворе.
— М-да! — озабоченно промямлил жандарм. — Я слышал, что у него есть оружие… Где он держит его?
— За дверью, госп'жандарм. Он повесил его высоко на гвоздь, чтобы, не дай бог, дети не стали баловаться с ним. Что-нибудь случилось?
— Скажите ему, чтобы не брал оружия с собой, когда уходит куда-нибудь!
— Да зачем ему брать-то его? Ведь у нас здесь не война. По зайцам разве стрелять… Думаю, оно и так надоело ему…
— Чтобы и в руки не брал, покуда не уедет, так и скажи ему… А когда будет уезжать, пусть зайдет в участок. Сколько времени он еще пробудет дома?
— Не знаю, госп'жандарм! Наверное, еще останется, ведь он, бедняжка, только что приехал…
Из-за ворот показались головы любопытных соседей. Логофэту почувствовал себя неуютно: его слушали и рассматривали исподтишка. Он пробормотал еще что-то про себя, поправил ремень винтовки и направился дальше по селу. Подошел к воротам и вошел во двор Казана. Вскоре оттуда послышались глухие рыдания жены Казана — Марицы.
Как по сигналу, ворота близлежащих дворов открылись, и женщины бросились к дому Казана. Почти все плакали, на ходу вытирая глаза уголками платков, закрывая лицо ладонями. Селянки собрались у ворог, затем вошли во двор, где Марица, почти в бессознательном состоянии, рыдая, лежала на лавке с распущенными волосами.
— Не надо, Марица, ведь у тебя еще есть сын, — успокаивала ее одна из женщин сквозь слезы.
— За моим Силе пошел! — пыталась утешить ее другая.
— Прибрал бог его к себе, — причитала третья, крестясь.
Потом пришли и мужчины. И все, опасаясь подойти ближе, с ужасом смотрели на бумагу в руках Марицы, как на знак судьбы. Что было написано в ней? И кто ее написал?
Жандарм ушел, поднимая своими ботинками пыль. Он шел, низко опустив голову, отягощенный воображаемой виной.
Мужская половина села собиралась обычно в послеобеденные тихие часы, особенно зимой, когда не было работы в поле, на месте старой мельницы, вернее, на повороте реки, где, говорили, раньше стояла мельница.
Легенда гласила, что когда-то эта мельница была самой известной во всей округе, что сюда приезжали из дальних сел и что мельником был пришелец — то ли немец, то ли турок, никто уже об этом не помнил. И что будто бы собрал тот баснословное богатство — целый мешок золотых монет — и хранил его под фундаментом мельницы. Все говорили, что столько денег он собрал, ограбив жителей окружающих сел, что на эти деньги он хотел купить все село — то есть землю, дома и даже людей.
В одну из весен вода в реке поднялась, как не припоминал никто из стариков. Будто разгневавшись на людей, река подмывала береги, вырывала и уносила деревья. Жители села со страхом смотрели издали, опасаясь, что вода затопит их поля, и тогда — прощай, урожай. Но бурлящая река яростно набросилась именно на то место, где была мельница, будто хотела стереть ее с лица земли. Берега обрушивались, стены мельницы ходили ходуном, и все, испугавшись, убежали оттуда. Кроме мельника. Он остался, чтобы найти и взять с собой накопленные деньги.
Но река не отпустила ему для этого срок. Она увлекла за собой мельницу вместе с мельником и его богатством и унесла вниз по течению, развеяла все в пух и прах, так что не осталось ни следа. Кроме как в устах людей. Потом река успокоилась…
Больше ничего об этой мельнице не знали, но легенда осталась.
И теперь мужчины пришли сюда, чтобы потолковать о войне, о будущей весне, о видах на урожай. Мужчины села? Фактически здесь остались одни старики, которые воевали еще в прошлую войну, и подростки непризывного возраста. Многие из них раньше не решались вступать во взрослые споры у мельницы, но теперь шла война, и все изменилось…
Марин, сын Мику, хотя ему и было всего семнадцать лет, уверенно чувствовал себя в кругу старших. Его брат Георге был на фронте, и Марин остался старшим из детей в семье Мику. Ходил в ночное, на пахоту, на сев, будто бы во всем хотел заменить брата. Впрочем, он был неплохим парнем, только слишком самоуверенным. Что-то в характере он унаследовал от своего отца, что-то от деда. Вообще, в их роду были натуры горячие, порывистые. Невысокие ростом, и в этом отношении фамилия [2] подходила им, но только отчасти, потому что никто не мог сравниться с ними, когда речь шла о серьезном деле. Они не очень-то любили шутить.
Марин раздобыл старый наган, завалявшийся где-то с незапамятных времен, и всегда носил его за поясом, словно гайдук. Кое-кто из взрослых снисходительно улыбался, глядя на него, другие даже побаивались. Марин же никого и ничего не боялся, никого не сторонился. Возможно, только перед своим отцом он испытывал по-прежнему, как в детстве, несомненный страх. На сходку мужчин Марин пришел вместе с Никулае, своим соседом. Поздоровались разом. Старики им ответили. Скорее, ответили Никулае, который был старше и по всем законам села считался мужчиной в полном смысле этого слова. Тем более что он прибыл с фронта.
Дед Путикэ, увидев их, хитро улыбнулся, потом спросил Марина:
— Хм, а ты спросился у отца, чтобы прийти к нам с пистолем за поясом?
— Спросился, спросился, дед, — ответил парень с вызовом.
Старик продолжал:
— Увязался за Никулае? Что он тебе, ровня? Никулае пришел с фронта, пацан, он знает, что такое орудие, не то что твоя поржавевшая пушка…
— И я знаю, как не знать — ведь я прохожу допризывку, так что и мне это известно…
— А ведь я был с твоим отцом на фронте, внучек, люди меня знают. Если ты зарядишь свой пистоль камушками, ей-богу, я не побоюсь перейти на тот берег и спустить с себя штаны. А ты стреляй в меня. Тогда посмотрим, какой ты стрелок!
Разгорелся спор. В конечном счете дед перешел на другой берег реки, Марии зарядил свой наган камушками, прицелился и выстрелил. Короткий выстрел оглушил всех. Люди не осмеливались посмотреть в сторону другого берега, но их опасения были напрасны. Старое, изъеденное ржавчиной оружие раскололось, как стручок гороха, в руках парня, поранив ему пальцы. Все молча смотрели на него, пока самый старший из присутствующих, дед Костаке, не сказал:
— Уходи, пока не пришел сюда твой отец с ремнем. Если он тебя застанет здесь, то действительно спустит с тебя штаны…
— Я еще вчера вас ожидал, присаживайтесь! — встретил их сельский учитель Предеску. Потом обернулся к хозяйке дома: — Теодорицэ, у нас гости, дорогая, может, найдешь чего-нибудь в кладовке! Сама знаешь…
У него был приятный, хорошо поставленный голос. Долгая работа в школе, беседы с жителями села, приходившими к нему поговорить, посоветоваться о чем-нибудь, приучили его внимательно выслушивать собеседника, спокойно и доходчиво объяснять непонятное.
Предеску приехал в эти места из одного горного села, и поначалу встретили его с холодком. «Человек со стороны, — говорили селяне, — и нам будет трудно найти с ним общий язык». Какое-то время его избегали.
Но однажды учитель сам пришел к людям с книжечкой в кармане… В то лето несколько недель длилась засуха, потом прошел небольшой дождь — будто выкрутили грязное белье. Дыни, огурцы после такого дождя совсем захирели. Листья порыжели, будто осенью, зеленые плоды покрылись пятнами, бахчи выглядели как после пожара. Учитель рассказал крестьянам о болезнях дынь, в книжке было сказано и как бороться с ними: приготовить определенный раствор и полить бахчи. Предеску предложил свою помощь тем, кто поверил в спасительное средство.
«Хорошо быть грамотным, — подумали тогда селяне, — многое знаешь, будто у тебя несколько глаз появляется». «Осенью пошлем детей учиться. Четыре класса не мешают. А то и семь. Не быть же детям все время привязанными к коровьему хвосту! А до того, господин учитель, придем в школу починить кой-чего. Штукатурка местами обсыпалась, крыша прохудилась, знаем мы», — сказали жители села.
Предеску очень гордился тем, что один из его учеников — Думитру — сам стал учителем, ведь это он настоял, чтобы отец отдал мальчика в школу. «Земли у тебя все равно мало, оставишь ее дочерям, а парня жалко — голова у него светлая, получше, чем у городских», — убедил он тогда Андрея. И потом все время интересовался, как идет учеба, сам поехал в училище, а когда вернулся, всем рассказал, что сын Андрея — лучший в классе, что ему дали премию и что скоро у них в селе будет еще один учитель.
Но затем пришла война. Думитру, и года не проработав в школе, ушел на фронт вместе со своими одногодками. Село почти опустело. Война была, как и тот злополучный дождь, проклятием неба, только увядали на этот раз не бахчи, а людские семьи, гибли сыновья, мужья, братья.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Никулае учителя.
— Вы обо мне не пекитесь. Возвращайтесь скорее — и застанете меня на прежнем месте. А без вас и в поле работать некому.
— Спасибо за письма, — вставил Думитру, — я слышал, вы всем пишете.
— По нескольку писем в день. Знаю, где находится каждый из села. Приходят женщины, просят, чтобы я написал, другие пишут сами и приходят только, чтобы я проверил, правильно ли они написали адрес. Ну и я немного от себя прибавляю. Приходит почтальон, забирает письма, оставляет газету. Все меня спрашивают, где теперь фронт, скоро ли будет замирение, будут ли давать землю…
— Ну, я не думаю, что долго протянется, — сказал Никулае. — Ты, Митря, как считаешь? Завтра-послезавтра выбросим немцев из Трансильвании, и все вернутся по домам. Наши перешли в наступление…
— Это ты так думаешь, — ответил ему Думитру с улыбкой. — По-твоему, немец что чужая собака, зашедшая к тебе во двор. Прогнал ее за ворота, запер их, и все тут. Нет, надо разбить их до конца.
— Боюсь, что Думитру прав, — поддержал его и Предеску, задумавшись. — Еще прольется много крови, ребята, пока не будет покончено с войной. Нелегко придется. Так я говорю и людям.
В день ярмарки Никулае поднялся с зарей, покрутился по комнате, потом направился к старому саду своего дедушки, который перешел по наследству ему и Миту. Около одного погона земли, хорошей земли, на которой росло несколько десятков слив и алычи, несколько яблонь, груш и три ореховых дерева, одному из которых, росшему в дальнем углу, как говорили, было больше сотни лет. С самого раннего детства он помнил это дерево — со стволом в три обхвата и кроной наподобие огромного стога. Его можно было видеть издалека.
Каждую осень дерево приносило три-четыре мешка грецких орехов. В октябре Никулае забирался на него с шестом в руках и за день едва успевал околотить все плоды. Под деревом Иляна с детьми собирали их в корзины, обивали зеленую кожуру с самых поздних и потом ставили их сушиться в сени, где держали около недели. Многое в детстве вращалось вокруг этого дерева. Он не мог себе представить, что это ореховое дерево исчезнет. Потому что оно было не просто деревом, а предком, и вокруг него роились его воспоминания. Туда, под его крону, он направлялся летом отдохнуть, возвращаясь с поля. Стелил на земле пустой мешок, ложился лицом вверх, пытаясь поймать через богатую листву луч солнца. Он никогда не засыпал под тем деревом, но крепкий, горьковатый запах взбадривал его лучше сна.
Как-то ему показалось, что это ореховое дерево — маленькая копия родного села. Ствол — это вход в село от моста, — прикидывал он. Потом от него разветвляются пересекающиеся улицы, а на конце ветвей орехи — это люди. По одному, по два, по три прилипнув друг к другу — семьи…
Ореховое дерево было на месте и тихо шелестело листьями, просыпаясь в прохладное сентябрьское утро. Этот шелест подействовал на Никулае успокаивающе. Вдруг он вздрогнул. Чего-то в саду не хватало. Он понял — кто-то выкорчевал росшие рядом семь старых акаций. Плохой признак — весь день пройдет плохо. Миту тоже вышел из дома.
— Братец, вижу, тебе понадобились акации, что росли в глубине сада, — проговорил он, протягивая Миту сигарету.
— Заметил! Я срубил их этой зимой, — смущенно пробормотал Миту. — Я и тебе оставил на балки. Твою долю…
— Да, но я не хотел их рубить. Мои надо было оставить, — с укором проговорил сержант.
— Я тебе отдам чего-нибудь взамен. И потом, когда будешь обзаводиться домом, Матей Кырну даст тебе и угол с акациями. Кстати, у него очень хорошие акации растут…
— Только он отдаст их Анне, ведь она старше… Тебе нужно что-нибудь привезти с ярмарки? — сменил тему разговора Никулае.
— Да не знаю. Спрошу жену. Она у меня ведет счет. Может, и надо чего-нибудь взять…
Они курили молча. Миту смотрел в сторону шоссе, Никулае — в сторону сада, на верхушку орехового дерева, которая слегка раскачивалась под утренним ветерком. Издалека донесся чистый перезвон колокольчиков. Селяне готовили лошадей и кэруцы для поездки на ярмарку.
— Наверное, это Митреску, — проговорил Никулае, прислушавшись. — По звуку колокольчиков…
— Нет, нет, у них больше нет лошадей. Отдали по реквизиции. Думаю, они дали свои колокольчики Бербечам. Они едут вместе, — пояснил Миту, избегая встречаться взглядом с Никулае.
Как только съедешь с шоссе на старую дорогу, которая ведет на поле, где гудит ярмарка, сразу оказываешься в неописуемой суматохе. Десятки и десятки кэруц обгоняют друг друга, из-под их колес летят комья грязи, то тут, то там бесполезно сигналят легковые машины, вызывая ругань ездоков, потому что от этих сигналов лошади шарахаются в стороны.
Сотни, тысячи пестро одетых людей разных возрастов — почти вся округа собиралась на ярмарку. Что-то продать, что-то купить, развлечься.
Битком набитое людьми, лошадьми и повозками поле, горы дынь и арбузов, глиняных горшков, множество лотков и палаток, И над всем этим рев мегафонов и фанфар бродячих цирков и каруселей, крики продавцов разной мелочи: «Пейте молодое вино!», «Покупайте счастливые билеты!», «Новый лук, четыре лея связка!», «Покупайте ванильное мороженое с ромом!», «Спешите посмотреть на женщину-змею!».
Складывалось впечатление, что ты вступаешь в мир, где рождается новая жизнь, в картонный город, где можно быстро заблудиться. Шустрые ребятишки, избавившись от строгого взгляда родителей, принюхивались к жарившимся на решетках метитеям или пастраме на вертеле, рассматривали ларьки со всякой всячиной, учились торговаться из-за стакана сока или груши, молодые пары фотографировались, чтобы получить моментальную фотографию на фоне щитов, изображающих покосившиеся нереальные замки, окруженные экзотической растительностью, с фонтанами, мраморными лестницами, где на ступеньках играли музыканты на причудливых инструментах. Хозяева покупали связки лука и чеснока, глиняные миски и горшки, гвозди, платки и разное полотно. Вроде и не было войны, и люди жадно окунались в суматоху, шум, теряли друг друга, потом неожиданно встречались перед прилавками, счастливо улыбаясь, будто не виделись много лет.
На пятачке, огражденном длинной веревкой — она была привязана к вбитым в землю железным колышкам, образующим квадрат, — суетился растрепанный толстяк в засаленной одежде и выкрикивал охрипшим голосом:
— Кто еще хочет испытать счастье? Кто еще хочет выиграть? Кто хочет получить шампанское? Давайте, люди, один билет — один лей!..
Позади, на ящике, он сложил в виде пирамиды десять пустых консервных банок, а в руках держал комок пакли, завернутый в шелковый чулок. Клиенты платили один лей и бросали мячом, то есть этим легким комком, в пирамиду, пытаясь ее повалить. Кто сбивал одну банку, получал поздравление. За две банки — ваньку-встаньку — не разбивается, и не ломается, и на ноги поднимается, за три — зеркальце, за четыре… Тот, кто сумеет сбить всю пирамиду, получал шампанское — пузатую бутылку с сомнительной, истершейся от столь долгого ожидания этикеткой.
Никулае, Думитру, Анна и Паулина веселой компанией остановились напротив усатого толстяка, тот тут же взял их в оборот:
— Ну, армия, давай! Покажите им, как надо бить мячом по банкам! А то люди говорят, что невозможно сбить все банки, будто кто-то их обманывает! Покажите им, как можно выиграть шампанское! Ну, госп'младший лейтенант, попробуйте! Барышни, и вы можете попробовать. Два дня назад в Бухаресте одна барышня, как вы, свалила все! Ну, господин сержант!
Никулае рассмеялся и достал из кармана деньги. Он положил один лей в ладонь толстяку и получил взамен комок пакли. Он взвесил его на ладони, показав Думитру.
— Давай ты, Митря, вместо меня! Может, ты более везучий.
Девушки одобрительно заулыбались, пропуская вперед Думитру, который с любопытством рассматривал клубок из тряпок.
Младший лейтенант повернулся к пирамиде из консервных банок, размахнулся и расчетливо метнул клубок. Описав дугу, комок ударил в основание пирамиды, и металлические банки с шумом упали одна за одной. Удача!
Толстяк, ошеломленный, на какой-то момент замер, потом заорал, адресуясь к собравшейся толпе зевак:
— Выиграл! Выиграл! Шампанское! Выиграл шампанское!
Анна, довольная, взяла Думитру под руку.
— Уважаемый, дай и мне твой мяч. Я ведь тоже артиллерист… На тебе еще лей! — обратился Никулае к толстяку.
Но хозяина больше не устраивала такая игра. Он быстро взял со своей маленькой выставки призов бутылку шампанского и с явным огорчением протянул ее Никулае.
— Нате, возьмите ее, госп'сержант, и идите своей дорогой. А ко мне больше не заворачивайте, а то вы меня разорите, ей-богу. Целую ручки, барышни, ступайте к балаганам, там вам будет веселее. — Потом обратился к собравшейся вокруг толпе: — Подходите! Подходите! Видели — выиграл шампанское!..
Никулае засмеялся, сунул бутылку шампанского под мышку и отошел, потянув за собой Паулину.
Они покрутились у балаганов, съели по мороженому и по медовому прянику, зашли в комнату грез, купили билеты с предсказанием судьбы, взяв их из клюва попугая, потом опять мороженое, леденцы. Купили сережки, зеркальца, домашние тапочки. На базаре девушки получили в подарок по шали и по паре чулок.
— Сколько у тебя денег, Нику?! — притворилась удивленной Паулина. — Не транжирь все — нам они еще понадобятся…
Солнце опустилось к верхушкам деревьев по краю поля. Люди рассаживались группами среди деревьев перекусить, побеседовать. Анна выбрала хорошее место, расстелила на траве большое полосатое полотенце. Паулина достала из сумки большие, румяные куски пирога с орехами, жареного цыпленка, кусок брынзы, несколько помидоров, коробочку с солью, хлеб. Думитру положил рядом купленную на ярмарке пастраму и бутылку сладкого молодого вина. Никулае поставил выигранную бутылку шампанского.
— Говорят, что эта, когда ее открывают, стреляет, как пушка, — весело проговорил сержант, поглаживая бутылку и поворачивая ее в ладонях. — Наверное, очень хорошее вино!
— Отдай ее Митре, ведь он ее выиграл! — сказала Анна, поглядывая краешком глаз на младшего лейтенанта.
— Да, но Нику заплатил за нее толстяку, — смеясь ответила Паулина.
Незаметно стемнело. Люди начали расходиться, шум ярмарки стихал, тени от деревьев на земле становились все более длинными.
— Поехали и мы, — предложила Анна. — Дойдем пешком до шоссе, а там найдем повозку, чтобы нас подвезли до села…
— Мы с Паулиной еще останемся, — возразил Никулае в шутку. — Дело ваше, можете уходить.
Паулина, счастливая, рассмеялась, повиснув на руке сержанта.
— Ну давай, Паулина, соберем все, — добавила старшая сестра. — Вам бы только шутить. Вот застанет нас ночь здесь…
Они не спеша направились по лесной дороге в сторону шоссе. Никулае подошел к Думитру, чтобы прикурить от его сигареты.
— Ты очень нравишься Анне, Митря, — шепнул он ему, пыхая сигаретой.
— И мне она нравится, Нику.
— Может, даст бог, будем свояками, — улыбнулся сержант.
— Кто знает?..
По шоссе они шли по двое, рассматривая кэруцы, набитые разными пожитками и людьми, спешившими засветло добраться до своих сел. Никулае и Паулина шли впереди, беззаботно болтая.
— И сколько же детей ты собираешься мне принести? — спросил сержант со смехом, наклонясь к ее уху.
— Хм, думаю, пять-шесть, — также смеясь ответила она. — Три мальчика и три девочки.
— О! Они нас объедят…
— А ты как вернешься с фронта, женишься?.. — расспрашивала Анна Думитру.
— Конечно, если кто-нибудь будет меня ждать…
Далеко позади мелькнули фары грузовой автомашины, заполнив полосу шоссе продолговатыми тенями. Когда машина подъехала ближе, Никулае оторвался от Паулины и вышел наперерез машине. Шофер резко остановил ее; заскрежетали тормоза.
— Садитесь в кузов! — равнодушно бросил он им. Дорога была плохой, машина тряслась и грохотала.
Вечер был прохладный, и девушки, чтобы согреться, крепче прижимались к своим кавалерам. Они мечтали. Грохочущая машина казалась им волшебным экипажем, несшим их навстречу счастью.
Вдруг Никулае нагнулся к кабине и, протянув шоферу купюру, крикнул, перекрывая шум мотора:
— Забрось нас в Сэлчиешти!
В Сэлчиешти жила тетка Никулае — Рада. В юности она убежала с одним парнем из родного села, вышла за него замуж и была счастлива. С детьми ей не повезло, но жила она хорошо, у нее был добротный дом, и в доме было все, что нужно, несмотря на тяжелое время. С мужем они ладили.
Рада как раз убирала со стола, когда услышала на дороге шум мотора. В их селе очень редко появлялась какая-нибудь машина. Поэтому охваченная любопытством женщина побежала к калитке и отодвинула засов. Автомобиль остановился именно напротив ворот ее дома. Кто бы это мог быть?
— Здравствуй, тетушка Раду! — весело крикнул ей Никулае.
— С приездом, Никулаешка, мой родненький! — немного растерянно ответила на приветствие Рада. — Что-нибудь дома случилось?
— Нет, тетушка. Я со своим другом из нашего села и с нашими невестами. Мы хотим пожениться. Мы можем погостить у тебя?..
Рада некоторое время стояла в нерешительности перед гостями и глядела вслед удаляющейся машине, за которой поднималось в прозрачном вечернем воздухе облако дорожной пыли, смешивающейся с резкими парами бензина. Когда шум машины затих, она посмотрела вокруг и вдруг испугалась, что кто-нибудь из соседей может выйти из ворот. Проговорила:
— Уж и не знаю, родной… Раз уж приехали… В добрый час! Входите, послушаем, что скажет мой Григоре…
— Нику, зачем мы сюда приехали? — спросил растерявшийся Думитру, взяв сержанта за рукав. Потом, смирившись с тем, что последует, посмотрел на ухватившихся со страхом друг за друга девушек.
— Паулина, — шепнула перепуганная Анна, неподвижно уставившись в темноту, — отец нас убьет!..
— Молчи! Не хнычь как баба! — коротко отрезала младшая сестра.
Девушки несмело вошли во двор. В сенях Никулае и Думитру говорили с мужем Рады. Что надумали делать парни? Что может принести этот вечер? Кажется, только Никулае знал, что он намерен делать. Может, он рассчитывал, что при воспоминании о своем побеге Рада и Григоре скорее поймут их? Наверняка так и было. И он был прав.
— Ну, девчонки, — сказала Рада, подходя к ним, — как я догадалась, вы сестры, дочери Матея. Я знаю вашего отца… Ну а теперь заходите в дом. Пусть у вас все будет хорошо!
Она накрыла на стол, но никто не притронулся к еде. Только мужчины, не произнося ни слова, чокнулись стаканчиками с цуйкой. Да и поздно уже было.
Рада на несколько минут исчезла в другой половине дома, потом вернулась, виновато поглядывая на Григоре. Но муж ничем не выражал недовольства, напротив, был весел. Допив до конца оставшуюся в стаканчике цуйку, он поднялся:
— Нику, я буду спать с женой здесь, ты в прихожей, а господин учитель в той комнате. Мы не готовились встречать гостей, но, я думаю, вам будет хорошо. Пусть бог вам даст счастья в жизни!..
На другой день, под вечер, в кэруце, запряженной пегой лошадью, в Сэлчиешти прибыл Матей Кырну. Лицо у него было мрачным и сердитым.
Он остановился напротив дома Григоре и долго, не сходя с кэруцы, рассматривал двор через ограду. Потом спустился на землю, сунул под мышку кнут, открыл ворота и вошел во двор. Ближе к дому он замедлил шаг, продолжая осматриваться. На пороге появилась Рада. Улыбаясь, она медленно завязывала на шее платок.
— Здравствуй, братец. Каким ветром к нам? — спросила она мягким голосом.
— Скажи им, пусть выйдут, сестрица, — произнес Матей, не ответив на приветствие и не поднимая глаз от земли. Он явно был не в духе.
Женщина немного смутилась, но продолжала улыбаться, потом повернулась, вошла в дом и вернулась вместе с Григоре. Муж Рады протянул Матею руку.
— Здравствуй! Заходи в дом, выпьем по рюмочке. — Потом бросил жене: — Что уставилась? Принеси быстро чего-нибудь!
— Я хочу, Григоре, сначала увидеть их, а то я ищу их с вечера… Не войду в дом, пока не унижу их!
Рада мигом вернулась с бутылкой цуйки и двумя рюмками. Поставила их на перила крыльца и снова скрылась внутри дома. Она была возбуждена, преисполнена важности. Григоре налил и протянул рюмку Матею, приглашая:
— Выпей, Матей, на трезвую голову такие дела не решишь. В добрый час!.. Да одумайся же ты, ведь дело идет к свадьбе, а не к похоронам. Ты небось приустал с дороги-то…
Матей взял рюмку, переложил кнут в левую руку, выпил одним духом. Откашлялся, вытер рот обратной стороной ладони. Он вроде немного успокоился.
— Скажи им — пусть выйдут!
На пороге в некотором замешательстве появились Никулае и Думитру. Они смотрели друг на друга, не зная, что сказать рассерженному Матею. Поздоровались. Позади них всхлипывали две сестры — они хорошо знали нрав отца и боялись показаться ему на глаза.
— Идите в кэруцу, ничего я вам не сделаю, — процедил Матей сквозь зубы. — Дома поговорим… Мать ночью чуть богу душу не отдала от горя…
Девушки расплакались по-настоящему, медленно сошли по ступенькам крыльца и, держась за руки, пошли вдоль стены, оглядываясь через плечо на отца. Вернее, оглядывалась лишь Паулина, и скорее с вызовом, чем со страхом, в то время как Анна не поднимала глаз от земли, крепко ухватившись за младшую сестру.
— Быстро, дуры, в кэруцу! Пречистая мать богородица! Опозорили меня на все село! — зло выкрикнул Матей, хлестнув их кнутом по спинам.
Сестры вскрикнули, согнулись под ударом, плеть кнута охватила их обеих и обожгла кожу через тонкие ситцевые платья. Они громко, с всхлипываниями, зарыдали и метнулись к воротам.
— Оставь их в покое, Матей! Не греши, не гневи бога! Раз они решили пожениться, пусть так и будет! Дай им бог счастья!..
Матей уже не бежал за дочерьми, а, нахмурившись, повернулся к двум молодым людям, которые все еще стояли на крыльце, ошеломленные этой сценой родительской власти. Был ли действительно Матей так разгневан или же он злился лишь потому, что был не подготовлен к такому повороту событий?
Он снова взял рюмку из рук Григоре, одним махом выпил, не спуская, однако, глаз со своих будущих зятьев. Был ли он убит горем или вел себя так, как полагалось вести себя в таких случаях отцу?
— В субботу вечером приходите со своими к нам, будем договариваться, слышали? А сейчас я и вас готов огреть кнутом, — добавил он с досадой.
Не попрощавшись, он повернулся и широким шагом пошел к воротам, к кэруце, в которой Паулина и Анна сидели в обнимку, всхлипывая. Матей поднялся в кэруцу, не взглянув в их сторону, хлестнул лошадь кнутом, и повозка со скрипом тронулась с места.
Вечерело. Через несколько минут из ворот дома Григоре вышли двое молодых людей; они двинулись в том же направлении, куда скрылась кэруца. Через сотню шагов один из них затянул песню.
Ионицэ Казан был в селе человеком зажиточным. Жена принесла ему в хозяйство несколько погонов хорошей земли, кисет золотых монет, и он распорядился ими умело. Хозяйство у них шло исправно: они построили дом, надворные постройки. Потом выросли дети. Но пришла война, и все переменилось.
Георгицэ, старшего сына, они «похоронили» через три дня после того, как с фронта пришло извещение о его смерти. Марица поступила как все: положила в плетеную корзину выходную одежду сына, горько плакала над ней всю ночь, потом пошла с корзиной в церковь, чтобы поп отслужил панихиду, и раздала его одежду нуждающимся. Под липами перед церковью вырыли сыну небольшую, будто для ребенка, могилку, туда закопали чемоданчик с вещами покойного: смену белья, пояс, бритву, сигареты и спички, несколько монет, его письма с фронта, несколько семейных фотографий, фотографии девушек — он водил с ними хоровод, его губную гармошку и другие вещи. Марица по очереди поцеловала все предметы, полив их слезами. Она не хоронила сына, она лишь справляла обычай. Для нее умер только воин, который принадлежал не ей, а государству, тот большой ребенок в военной форме, что на фотографии стоит среда таких же, как он, ребят. Георгицэ же она будет ждать, пока не вернется, где бы он ни был. И она вовсе не рассердилась на мужа, который принялся копать в конце села колодец.
— Жена, пусть колодец будет как память о Георгицэ… Если люди мне помогут, за несколько дней закончу копать, потом съезжу на базар, куплю сруб, — успокаивал он Марицу.
И селяне помогли ему и вырыть колодец, и притащить желоб, и поставить журавль. Вода в колодце была очень хорошей. Ионицэ набрал ее в бутылку, а дед Костаке посмотрел на свет, потом попробовал на вкус, пополоскав ею, словно цуйкой, во рту.
— Хорошая, хорошая вода, посади и несколько акаций у колодца, чтобы была тень. Потому что, если не утолить жажду в тени, это все равно что не попить. Послезавтра освятим колодец, поговори сегодня же с попом, или не надо, я завтра пойду в церковь, мне все равно туда нужно, и поговорю, чтобы он справил службу как надо. А ты скажи Марице, чтобы приготовила угощение, когда будете справлять поминки по Георгицэ на седьмой день.
Когда все было готово, селяне собрались вокруг колодца в кружок, ожидая священника.
— Смотрите, какой важный, — говорили люди, — хочет, чтобы люди его ждали.
— Да, да, целый день из-за него потеряем, хоть бы сбавил плату за службу.
— Сколько он у тебя затребовал, Ионицэ? Все столько же, видишь? Что поделаешь?
— Грешно говорить так, люди, ведь у него свои тяготы. Церковь надо починить…
— Какие там, к черту, господи, прости меня, у него тяготы.
— Тсс! Помолчите, люди, идет! — И тут же: — Целую ручку, отец, целую ручку…
Поп отслужил молебен и освятил воду, помянув и Георгицэ.
Никулае тоже пришел. Марица его позвала — ведь они были большими друзьями с ее сыном, Георгицэ.
— Никулае, родненький, ты брось соли в колодец после того, как кончит поп, и помоги мне достать воды, чтобы наполнить кружки, — попросила она.
Марица принесла около двух десятков разукрашенных глиняных кружек, расставила их на зеленой траве и смотрела на них, задумавшись о своем. После службы Никулае, согласно обычаю, бросил в колодец соли из глиняной миски, затем взял новую, дубовую, обитую железом бадью и опустил ее в холодную воду. Извлек бадью и осторожно, чтобы не пролить на землю, разлил воду в кружки.
Священник подал знак, что можно пить, и люди по очереди подходили, поднимали с земли кружку, молча пили вкусную воду. В глазах у каждого застыла скорбь, и, хотя никто не говорил утешающих слов, все сочувствовали Марице и Ионицэ. Потом люди разошлись, держа в руках кружки с водой. У колодца остался один только Никулае. Он сел на край канавы у шоссе, словно в траншею, с наполненной наполовину кружкой с водой. Он думал о Георгицэ и невольно вспомнил о давней морозной ночи, когда они вдвоем сторожили колодец на перекрестке дорог накануне крещения.
Ребята провели целую ночь без сна, пряча под кожухами топорики и отхлебывая время от времени цуйки из принесенной Георгицэ бутылки. «Думаешь, придет кто-нибудь, чтобы опоганить наш колодец?» — спросил он. «Не знаю, — ответил его приятель, — знаю только, что мы должны не отлучаться отсюда и не задремать. Потому что, если кто-нибудь бросит в колодец что-нибудь, завтра нам придется вдвоем в наказание вычерпывать его. Три раза! Уж таков обычай. Хотел бы я посмотреть на тебя, когда ты будешь трижды опорожнять колодец. Ведь в нем не меньше трехсот ведер воды. Да куда там, больше! Три раза, понимаешь? Да еще станем посмешищем для всех».
Так они сидели до утра, пока не пришли селяне с ведрами за водой. Каждый приходящий наполнял ведро, проверял, прозрачна ли вода, и потом давал им один лей — это была благодарность за бессонную ночь.
Его воспоминания были нарушены скрипом приближающейся кэруцы, которую тянула только одна лошадь. Возница — незнакомый человек средних лет, небритый — остановился напротив сержанта, посмотрел на него, поздоровался. Потом взял с кэруцы старое жестяное ведро, спустился, подошел к колодцу, достал наполненную водой бадью, выпил, налил воды в ведро и дал напиться и лошади. Немного посидел и уехал.
Вслед за кэруцей ушел и Никулае. Дома он взял лопату, вырыл в роще две молодые акации и посадил их у колодца. Деревьям предстояло долгие годы расти там, напоминая людям об ушедших.
— Здорово, Миту! — встретил Матей Кырну на крыльце Никулае и его старшего брата с невесткой. — Заходите в дом, люди добрые!
Миту ответил, поклонившись, потом протянул руку и вошел первым. За ним шли Ляна и Никулае, которые несли обернутую полотенцем корзину с преподношением. В доме, на одной из высоких кроватей с набитыми свежей соломой матрацами, сидели гости со стороны Думитру, то есть Стан, Мария и сам Думитру. На другой кровати сидел хитрый дед Костаке, заглядывая всем пришедшим в глаза. Ему предстояло вести разговор между родственниками и родителями женихов и невест. Пришла с кухни раскрасневшаяся от плиты Никулина, где она оставила дочек. Все смущенно молчали, посматривая исподтишка друг на друга. Только беспокойный дед Костаке был в хорошем расположении духа. Он начал:
— Ну, добрые люди, мы знаем друг друга целую жизнь, дети выросли на наших глазах, стали большими, время нам подумать о том, чтобы им обзаводиться своими семьями. Ведь не будут же они сидеть до старости с папеньками и маменьками! Если они хотят пожениться, пусть женятся, но дом есть дом, и хозяйство нельзя вести с пустыми руками. Матей, папаша, скажи сначала ты, что даешь в приданое за невестами. Ну а об их уме и красоте мы знаем.
Быстро разгорелся горячий спор. Говорили все сразу, перебивая друг друга. Матей упорно настаивал, чтобы Миту отдал Никулае дом, оставшийся от старого Саву. Сначала он обещал за дочерьми столько-то земли, потом передумал, сказав, что даст меньше. Анне он подарит телушку; когда Думитру вернется с фронта, телушка как раз отелится. Паулине даст две овцы — Никулае парень трудолюбивый, быстро встанет на ноги, к тому же государство даст ему сколько-нибудь земли, когда вернется, ведь он имеет награды, да еще сирота…
— Но погон у Анны в Рэзоаре лучше, чем у Паулины в Валя Узкатэ, там земля песчаная, — рассуждал чуть погодя Матей. — Там лучше растет картошка, капуста. У Сурдов там есть надел, в прошлом году я помогал им на уборке картошки и знаю, что за земля там. Лучше отдать овец Думитру, а Никулае телку, у Стана есть корова, она тоже отелится…
— Скажи, Костаке, что ты так уцепился за эту полоску земли?
— Дядя Матей, времена изменятся, может, и у нас будет, как у русских.
— Откуда мне знать? Я хочу быть твердо уверенным: лучше синица в руках, чем журавль в небе.
— Послушай меня, надо бы тебе быть поуступчивее, сам увидеть, что я прав — нынче парней меньше, чем невест, они в большей цене…
Стан — отец Думитру — хотел получить за Анной побольше: у Думитру есть профессия, он — учитель, а все знают, как трудно дать детям образование. К тому же он подарит молодым дом, других сыновей у Стана нет.
Обеспокоенная исходом своеобразного торга, Паулина подслушивала под окном, то и дело убегая на кухню, к Анне, которая стояла неподвижно у плиты. Взволнованные, они говорили шепотом.
В комнате, выходящей на дорогу, Никулина со свечой в руках показывала Марии и Ляне приданое: по одеялу, по три подушки, по два покрывала, по пять вышитых вручную шелком полотенец, по три юбки в полоску, по две скатерти, по три…
Целых семь зим она трудилась, чтобы приготовить все это. Так уж приходится, когда у тебя дочки на выданье.
Из дома до сестер доносился шум споров, в свете лампы мелькали фигуры. Переговоры затягивались. Сердца девушек трепетали, как попавшие в тенета птицы. Они не знали, что и подумать. Столкуются ли стороны в конце концов? Ох, уж кончали бы быстрее. Потом они услышали звон стаканов, смех. Все закончилось.
Никулина пришла позвать их. Анна и Паулина, смущенные, вошли в комнату, слегка споткнувшись на пороге, как будто впервые переступали его. Стол в комнате уже был накрыт. Разрумянившиеся, они сели справа от отца. И хотя на столе было полно и еды и питья, девушки не притронулись за весь вечер ни к чему. Лишь разглядывали исподтишка своих будущих мужей, будущую родню.
В тот обычный день письмоносцем была Санда Ковриг. Женщина встала рано, чтобы управиться по хозяйству, приготовила кое-что из еды, взяла с собой по кусочку брынзы и мамалыги, два еще неспелых яблока и несколько слив и направилась по улицам хутора, по дворам, где кто-нибудь из мужчин был на фронте. Сама она тоже написала письмо своему Ионикэ и держала его осторожно в руке, чтобы не помять. Вскоре к нему присоединились и другие письма.
Она добралась до примэрии к обеду. Было жарко, душно, почтальон из города с газетами и письмами еще не прибыл. И раньше бывало, что он задерживался до вечера, поэтому она расстелила на траве цветастый передник, уселась на него и стала ждать.
Кто-то входил в здание примэрии, кто-то выходил. Некоторые жили с ней по соседству, других она не знала. Какие дела у них там. Сайда не могла себе представить.
Мимо прошли несколько детей с сумками через плечо. Они направлялись в школу, занятия уже начались, и Санда с удивлением вспомнила, что через два года ее Никушор станет школьником. «Я сошью ему сумку, куплю тетради, книги. Эх, только бы вернулся Ион!.. Сумку сошью из куска полотна, оставшегося от мамы. Его немного повредила моль, ткань рассыпается с одного конца, но на сумку хватит. Раз есть из чего сшить… По краям обошью красным кантом — и сумка готова! Книги и тетради купит отец, когда поедет в город. Почему и ими я должна заниматься?..»
Через дорогу зеленела роща, рядом бежала речка. Ее журчание смешивалось с шелестом тополиной листвы. Плеск воды о размытые берега с оголенными корнями деревьев успокаивал, придавал силы.
Жара спадала. Санда развязала узелок с едой и начала есть. Потом в пачке писем она отыскала свое, незаклеенное, и перечитала его еще раз. «Ой, опять забыла написать про крысу, которая перетаскала почти всех цыплят. Было десять, а осталось только три. Осенью и зарезать будет нечего. Вдруг станется, что завтра-послезавтра вернется Ион, а я вот сижу здесь без всякой заботы, а он придет домой, а мне и на стол нечего поставить. Чертова крыса! Был бы дома Ион, взял бы вилы и пошел на задворки, где свалена куча кукурузных стеблей. Там она живет. Не зря вертелась собака возле этой кучи. Ион разобрал бы кучу и наверняка нашел бы ее. Как раз перед уходом он убил большую, с кошку, крысу. Никушор тогда испугался, зарылся в подушку. А он говорит: не бойся, иди посмотри, я убил ее. Сколько цыплят загрызла та крыса. Но тогда их было много, а теперь…»
А что же другие пишут своим? Санда перебрала конверты и открытки, прочитала адреса, вспомнила тех, кому они были адресованы. «Бедненькие!» — вздохнула она.
Под вечер появился почтальон Марку с поношенной кожаной сумкой через плечо. Она с радостью и в то же время с тревогой выскочила ему навстречу:
— Приехал, Марку? Хорошо, что приехал!
У Марку не было охоты разговаривать с ней. Он протянул ей несколько открыток, прочитал громко, кому нужно их вручить, и отдал ей.
— Тебе нет, — бросил он. Потом взял ее почту, запихнул в свою объемистую сумку, добавил: — Отнеси прямо сейчас, а я пойду к господину примарю. Пришло извещение на Штефана Муту… Но ты держи язык за зубами, не твое это дело!.. Ей сообщит госп'примарь. Это по его части…
Женщина побледнела, вздохнула. Если хорошенько подумать, она должна радоваться, что ничего не получила от Иона. Может, это значит, что он жив и здоров? Ведь муж говорил ей, чтобы она не пугалась, если долго не будет получать писем…
— Ничего не скажу, но будто от этого что-либо изменится? За сколько теперь доходит письмо до фронта? Когда он его получит?
— Через пару недель дойдет, не бойся. Только было бы кому его получать. Возьми и газету и отнеси господину Предеску, — сказал еще почтальон, поднимаясь по ступенькам в здание примэрии.
Молчаливый и задумчивый, в военной форме, Никулае вошел во двор, даже не обратив внимания на лохматого пса, который с глухим рычанием кругами ходил вокруг него.
— Митря, когда нам уезжать? — спросил он младшего лейтенанта, остановившись и глядя куда-то поверх сарая.
— В понедельник или во вторник. Что, скучаешь дома? — пошутил Думитру, не придавая большого значения словам сержанта.
Думитру в одной рубашке с засученными рукавами под навесом обстругивал доску. Через отверстие между досками осеннее солнце впивалось стрелами в стоявшую под навесом пыль. Никулае поднял с земли белую дощечку, понюхал — липа.
— Я вижу, ты занялся игрушками, впал в детство…
— Я обещал госп'Предеску, я не мог ему отказать… Это наглядное пособие для школы. Модель нашего самолета «Иар», не видишь?
— Все равно это не серьезное занятие… Где-то теперь наши? — спросил Никулае, продолжая рассматривать древесину липовой дощечки. — Тебе ничего не говорил госп'учитель, он не слышал по радио?
— Все еще в Трансильвании, Нику. Идут тяжелые бои, но наши продвигаются… Нам еще останется, не беспокойся… Тебе стало скучно?
— Ну, как бы тебе сказать… — замялся Никулае. — У меня такое чувство, будто оставил дело незаконченным. Здесь наши готовятся к уборке, завтра-послезавтра начнут, а я как неприкаянный. Ни в селе Епифан, ни в городе Митрофан. Даже помочь своим не лежит душа…
— Уедем скоро и мы, — сказал Думитру, покачав головой. — Лучше бы помог мне закончить этот самолет. Держи здесь! — Через некоторое время он спросил: — К девчатам заходил?
— Нет, пойдем завтра. Так я договорился с моей вчера.
Солнце сияло, начиналась долгая осень. На улице несколько мальчишек играли, вооружившись деревянными винтовками.
— Только бы нам не опоздать в часть, Митря. Поговорим с девчатами — и все! Только чтобы не опоздать! На нынешние поезда никак нельзя полагаться. Здесь мы свои дела решили, день, другой уже ничего не значит…
— Уж не думаешь ли ты, что война закончится быстрее, если мы раньше выедем на фронт?
— Кто знает?.. — задумчиво ответил Никулае.
— Хорошо, хорошо. Может, ты и прав. Посмотрим.
А сейчас закончим этот разговор. Чем ты занимался сегодня с утра?
— Чем я мог заниматься? Разобрал оружие, почистил, что я мог еще делать? — сказал сержант, и взгляд его вновь устремился вдаль.
В селе вечером огни гасли рано, люди ложились спать, чтобы пораньше подняться. Подростки все же еще прохаживались группами по улицам, напевая песни, пряча в ладонях красноватые огоньки сигарет. Стояли мягкие осенние вечера, теплый дневной воздух еще струился под деревьями, шелестел в тронутых ржавчиной листьях, со стороны рощи поднималась прохлада от реки, проникавшая волнами во дворы и сады.
Очень редко высоко в воздухе слышался рокот самолетов. Жители села уже познали ужас смерти, исходящей с неба, смерти, к которой они не привыкли и которой до сих пор не знали — она застала их неподготовленными. Впервые люди услышали этот рокот в разгар дня, все были в поле, на уборке кукурузы. Вражеские самолеты шли, выстроившись рядами высоко среди облаков, десятки и десятки, словно темные кресты, обозначающие двигающееся кладбище на лазурном небе. Все бросили работу, собрались там, где начинали работать, никто не разговаривал, только какая-нибудь мать звала своих детей. «Летят бомбить город», — сказал все же кто-то. Лошади трясли холками от страха, коровы перестали пастись и навострили свои большие уши. В воздухе пахло смертью.
На второй день самолеты прилетели снова, но шли ниже, почти касаясь верхушек деревьев. То был теплый день 25 августа. Дети купались в реке, когда над рощей пролетел один самолет, за ним другие без всякого строя, будто ища на земле место, где можно было бы укрыться. А всего лишь через несколько секунд появились румынские «пары», гнавшие их, как стадо перепуганных животных, преследуя треском пулеметов. Один пузатый черный самолет с крестами на хвосте и на крыльях зачадил над селом, словно огромное кадило. У него загорелся один из четырех моторов. Люди, вышедшие на дорогу или в поле, со страхом смотрели, как он агонизирует в воздухе, как пытается сбить пламя. Потом они увидели, как от самолета отделились серебристые продолговатые предметы — бомбы, «Берегись!» — крикнули те, кто знал, что это означает, и бросились на землю. Поп Тегану делал всем знаки, чтобы укрывались, а потом рухнул на землю: осколок рассек ему шею. От взрывов село вздрогнуло до основания, вода в колодцах заходила ходуном, из нор выбежали обезумевшие крысы.
Но самолет напрасно избавился от бомб, он еще чадил какое-то время над полем, потом рухнул в низине, отчего земля еще раз тяжело вздрогнула. Летчик незадолго до этого выбросился с парашютом, но высота была очень мала, и парашют едва успел раскрыться. Те, кто прибежал туда, увидели, что летчик уже мертв. Он вошел ногами в землю до пояса и переломал себе кости. То был молодой, белокурый немец. Селяне, ошеломленные, смотрели на него. Лицо у него не было обезображено, казалось, будто он жил в земле и хотел выбраться из нее.
Люди крестились: «Боже, прости его душу грешную!» Потом взяли парашют и разделили его — доброе полотно, шелковое, из него можно нашить хороших рубашек. В такие времена это просто дар божий, говорили женщины. Извлекли из земли тело чужеземца, положили его на кэруцу, укрыв сеном. Позже его захоронили вместе с другими.
Тогда же погибли и две девочки Роатэ — их накрыло при взрыве землей. Бомба упала во дворе, но ни один осколок их не задел — сестры лежали рядышком, как две! куклы с белыми лицами, и можно было поклясться, что они спят. Их мать осталась в живых: она давала корм свинье в хлеву. Сердце оборвалось у бедной женщины, когда увидела их. Она перестала понимать, что с ней: то рыдала, то будто смеялась, то бессмысленно смотрела в одну точку. Погиб и Илие Мосору, чахоточный, двумя годами старше Никулае. Бомба и его накрыла землей, а когда его отрыли, он был мертв. Отслужили по всем одну службу, в том числе и по попу. С тех пор люди стали бояться и, как только слышался звук самолета, прятались в подвалах, землянках, уводили детей из дому. Кое-что из далекой страшной войны достигло и их.
Анна в сумерках сада рассказывала это Думитру, который лежал на одеяле, положив голову на ее колени. Через листву высоких крон он пытался различить звезды, под которыми несколько минут назад плыл одинокий самолет. Через три дерева, едва угадываемые, так же укрытые ночью, на другом одеяле сидели Никулае и Паулина.
Две пары влюбленных говорили о многом — им было о чем сказать друг другу. Бездна тут же поглощала обрывки сказанных полушепотом фраз. Еще сохранялось дневное тепло, им было хорошо, на свете были только одни они. Два тихих островка, окруженных спокойными, неизвестными водами.
Позже, к полуночи, через прутья ограды проникло постороннее холодное дуновение, знак наступившей осени. Трава стала влажной, тонкий холодок обдал лица, руки, ноги. Девушки еще теснее со вздохом прижались к любимым… Но где-то была война, и при этой мысли жар любви отступил, затаившись в глубине их чувств.
Никулае, задумчивый, приподнялся на локте. В его голове зароились невидимые тучи. Но Паулина оставалась по-прежнему спокойной. Или только притворялась. Она лежала на одеяле, заложив руки под голову, предаваясь своим мечтаниям. Тихо промолвила:
— Когда вернешься, сразу возьмемся за кирпич для дома. Мы вдвоем заготовим, может, и отец поможет… Я не хочу жить ни у своих, ни у твоих. Хочу, чтобы мы быстро отстроили дом…
В темноте приблизились две прижавшиеся друг к другу тени — Анна и Думитру.
— Паулина, пошли в дом, уже стало холодно! — шепнула Анна. — Завтра надо идти на уборку. Какое там завтра? Через три часа! Пошли!
В селе осталось мало лошадей — костлявые клячи с шеями и ребрами, натертыми упряжью, и норовистые жеребчики, едва приученные тянуть плуг или воз. И мужчин, и лошадей отправили на фронт; они наравне участвовали в войне. Реквизиции лошадей в последнее время подсократилась, да и брать-то особенно было нечего. Не осталось ни парней, ни лошадей в селе, туда пришло горе. Поля стали неподатливыми; плохо обработанные, неухоженные, они не покрывали нужды их владельцев. Но старики, женщины и дети, как и раньше, шли на работу, добросовестно исполняли то, чему научились от предков. Работать на поле для них было больше, чем добывать средства для существования; это стало своего рода обычаем, и никто не думал, почему надо делать так, а не иначе. Они воспринимали мир через призму земли. Каждый человек на селе отождествлял себя с землей, которой владел и которую обрабатывал. С тем, как он ее пахал, засеивал, оберегал, как собирал урожай с нее.
Но у крестьян было мало земли. Своей земли. За колодцами, которые они со временем выкопали в конце своих наделов, чтобы утолять жажду во время работы, простирались казавшиеся бескрайними помещичьи владения. Люди смотрели на них с вожделением и болью, как на часть отчужденной земли. Граница крестьянских делянок была видна с большого расстояния. Она проходила по траве, по злакам. Пшеница, кукуруза, даже пустырник, дикая рапица, осот и вьюнок — все растения, дикие и окультуренные, на хозяйских полях были другими: выше или ниже ростом, с закрученными или слишком прямыми листьями, с более цепкими корнями.
Но у селян не было ненависти к этим землям. Порой они не понимали, для чего выращивают странные, неизвестные культуры. Иногда смотрели на поля с отчаянием, но и с надеждой, ожидая, что конец войны, которой они отдали почти все, принесет не только покой и мир их восстановленной стране, но и землю им. Земля была обменной валютой крестьян в отношениях с судьбой. Все проходило, протекало, только земля оставалась, твердая и черная, под их натруженными ступнями, ожидая их каждую весну, призывая в жаркие летние дни успокоить ее, собирая на свое лоно более или менее щедрой осенью. Земля для них была то же, что страна: огромные пространства, которые они ни на кого не могли оставить, потому что никто, кроме них, не понимал голосов поля, не знал ее тайн и капризов. Они поливали землю своим потом и готовы были пожертвовать ради нее своими жизнями.
Около старой сельской церкви ряд крестов, оставшихся от той войны, почти ежедневно пополнялся другими крестами, оставленными этой войной. Но селяне знали, что эти люди, их мужья, сыновья и братья, умерли за землю.
Еще до зари все вышли на уборку кукурузы — початков и стеблей. Село переместилось в поле. Во дворах остались только старики, чтобы присматривать за совсем малыми. У всех было дело, и в этом заключался смысл их жизни.
Они решили уезжать в воскресенье, чтобы успеть прибыть в часть. Встали на рассвете, сходили в примэрито, чтобы сообщить о своем отъезде, вернувшись, приготовили все необходимое в дорогу, зашли к Матею Кырну за своими невестами и направились вместе на свадьбу в село. В этот день Марин Бербече женился на Ляне Владе Киору — оба жили богато, имели землю, но семьями не обзавелись, хотя были уже далеко не молоды.
Марин пытался свататься за многих девушек хутора, но ни одна из них не захотела строить семью с ним. Од был некрасив, очень высок ростом — будто гордился своим уродством, с рыбьими глазами, как говорили девушки. Какими-то путями он избавился от фронта, а с его матерью-ведьмой никто не мог столковаться. Все же он нашел себе невесту — Ляну Киору, долговязую молчальницу. Бабы на селе все знают, и злые языки говорили, что она жила с летчиком, который умер около года назад, что даже отделалась от ребеночка на пятом месяце, да и сама чуть было не отдала богу душу.
Но свадьба есть свадьба. И хотя почти все село было в трауре — у каждого на фронте погиб если не сын или муж, то племянник, двоюродный брат, друг, все же на подворье Бербече вокруг небольшой группы музыкантов, приглашенных за неделю до свадьбы, собралась молодежь, больше девушек, чем парней. Тут же начался хоровод. Да какой там хоровод! Несколько жалких кругов подростков, которые учились водить хоровод под снисходительными взглядами девушек, мысли которых были совсем в другом месте. «Э, где ты, Петрита Василе, чтобы с веселым гиком, от которого замерли бы все, пойти, заложив руки за спину, колесом, к радости музыкантов, так, что вокруг тебя образовалось бы большое пустое место?.. Где ты, Георге Мику, от сумасшедшего пляса которого дрожала земля вокруг?.. Где ты, Иоан Павел, чтобы вырвать за руку из круга Марию Бибу и начать ее вертеть вокруг себя так, что у людей начинала кружиться голова?.. А ты, Костикэ, где?.. Где вы, Илие, Василе, Марин… и снова Илие, Георгицэ, Никулае?..»
Начался хоровод, пожалуйте в круг, забудьте о хороводах смерти, становитесь в ряд, девушки, и танцуйте, чтобы возрадовались люди, увидев вас, устройте большой круг посреди двора, чтобы пыль и веселье достигли неба! Но парни танцевали без жара, девушки неохотно, через силу. Ничего не осталось от прежних хороводов.
Ближе к обеду по двор Бербиче пришли Думитру с Анной и Никулае с Паулиной. Невеста вышла им навстречу, познала в дом на угощение, прикрепила им на грудь тряпичные, пропитанные воском цветы. Наверное, она была единственным по-настоящему веселым человеком на этом празднике. Хотя кто знает?!
Марин, жених, был взбешен и не находил себе места. Что-то необъяснимое сжимало ему грудь; когда он смотрел на дочерей Кырну, по коже бегали мурашки. А при мысли, что гулянье походило больше на балаган, он готов был бежать из дому.
Словно нарочно, и вновь прибывшие четверо не встали в круг. Они остались сидеть с краю и смотрели на молодежь, которая сумела-таки завести хоровод. Сидели молчаливые и грустные. О чем думал каждый из них? И когда собралось побольше народу, когда двор заполнился, они незаметно удалились.
Никулае взял карабин с крючка за дверью, привычным движением забросил его через плечо, поправил на спине ранец, в коридоре остановился на секунду у осколка зеркала в ржавых пятнах. Посмотрел на себя и остался доволен: военная форма делала его взрослее, серьезнее. «Докладываю, господин капитан. Сержант Никулае Саву из третьей батареи первого дивизиона прибыл из отпуска…» — представил он встречу со своим командиром.
У завалинки Ляпа с покрасневшим лицом то и дело вытирала глаза уголком фартука и вздыхала, прижимая к себе двух уцепившихся за подол ребятишек. Те перепугались, не понимая, что происходит. Сержант подошел к ним, погладил по голове, потом пошарил по карманам и сунул в ладони несколько скомканных бумажных денег.
— Брось, Ляна, вы будьте здоровы, а я вернусь. Меня и дьявол не возьмет! Я вам там оставил одеяло, оно хорошее.
Брат ожидал его у ворот с сигаретой во рту, хмуро уставившись в землю. Они молча обнялись, хотели что-то сказать друг другу, но ни один не сумел выдавить из себя ни слова.
Так же молча провожали Никулае и встречавшиеся на улице люди. Только он был весел. Или притворялся. Кто знает? Он разглядывал дворы, хотел запомнить все и унести в памяти с собой. Ему хотелось запеть во весь голос, так, чтобы услышало все село, чтобы все знали, что он уходит, и бросили свои дела хотя бы на мгновение. Он махал рукой направо и налево, сам не понимая, зачем это делает.
На перекрестке его ожидали Думитру, Паулина и Анна. Парни распрощались с мужчинами, собравшимися перед корчмой, потом остановились у моста через речку, отделявшую село от поля, от остального мира. Им обоим было тяжело сделать еще шаг вперед, шаг, который на какое-то время отрывал их от той жизни, которая принадлежала им по-настоящему. По ту сторону реки, за деревянным мостом, начинался менее известный им мир. Девушки остались на берегу и плакали, обнявшись, крепко прижавшись одна к другой, прислушиваясь к звуку шагов по сухому деревянному настилу моста.
Вступив снова на землю, парни, как по команде, повернулись, попрощались с любимыми, селом. Никулае извлек из ранца одну из гранат и бросил ее далеко на влажный гравий у края воды. В спокойный воздух взвился клубок дыма, от взрыва вздрогнули акации в роще. Сестры испуганно вскрикнули, из окрашенной в желтый цвет корчмы на краю села вышли несколько мужчин и с любопытством смотрели в ту сторону, где раздался взрыв. Думитру, смеясь, удивленно посмотрел на своего друга.
— Ну, теперь пошли, господин младший лейтенант, ведь у нас впереди не близкий путь! — ответил на его взгляд Никулае, тоже улыбнувшись.
Было воскресенье, и поле было пустынным. В жирной земле дороги были видны следы шагов людей, лошадей, коров.
— Чья эта капуста? — спросил Думитру, показав рукой вправо.
— Откуда я знаю! — ответил Никулае, пожав плечами.
Издалека до них донесся смешавшийся с шелестом кукурузы свисток паровоза, заставивший их вздрогнуть.
— Сколько шагов нам осталось до вокзала, Митря?
— А ты знаешь, сколько шагов осталось до фронта?
Они рассмеялись.
Чуть погодя их догнал мальчишка. Он протянул им письмо для своего брата, который был на фронте, пожелал им удачи и какое-то время стоял, глядя воинам вслед, пока они не скрылись из виду. На рубеже полей остановились, не спеша попили воды из колодца, закурили. Потом наполнили фляги кристально чистой водой. Водой из родных мест. Двинулись дальше.
Перевалило за полночь, поезд застрял на какой-то незнакомой станции. Длинный черный состав стоял уже больше часа на влажных холодных рельсах. Почти все пассажиры, в большинстве своем военные — поезд шел к фронту, — спали.
В одном из купе возле окна дремал Никулае, прижатый в угол другими пассажирами. Сквозь полуопущенные веки он наблюдал мелькание в запотевшем окне огоньков фонарей на перроне. Иногда темноту снаружи пронизывал огонек спички или зажигалки. На перроне было много людей. Думитру спал напротив, уткнувшись подбородком в разрез расстегнутого кителя, изредка вздрагивая. В вагоне пахло портянками, потом, низкосортным солдатским табаком, мокрыми накидками и ранцами, никогда не просыхавшими до конца, чем-то кислым и затхлым. Сержант осторожно поднялся со своего теплого места, опустил оконную раму и высунул голову. Он чувствовал, что задыхается, а также хотел узнать, где они находятся.
Воздух, который он вдохнул, был влажным и сырым.
Спустившийся с вершин, проникший меж скал, над пропастями, меж игл елей, он был резок и пьянящ. По перрону, мокрому от недавно прошедшего дождя, сновали солдаты и лошади. Рога тяжелого оружия пыталась погрузиться в их состав. На задней платформе сержант, размахивая фонарем, ругался, жестикулировал. Солдаты кряхтели, втаскивая в вагоны 81-миллиметровые минометы. Никулае ударил в нос и другой столь знакомый запах — запах мокрой кожи, лошадиной сбруи, непросохшей одежды.
— Послушай, ты! — кричал на перроне чернявый, вспотевший сержант неуклюжему солдату, который рядом с ним держал под уздцы нескольких нервно всхрапывающих лошадей. — Ты слепой, что ли? Куда, мать твою, ты хочешь погрузить лошадей со 120-миллиметровых?!
— Ну куда же еще? В поезд, — недоумевал солдат. — Я думал, что…
— В поезд, в душу твою… Ты не видишь, что ли, что только один вагон пустой, или у тебя куриная слепота! Ты думаешь, здесь, как на базаре, каждый делает, что ему вздумается?
— Ну а почему нам не дали вагоны? Что, я, что ли, виноват, госп'сержант, ведь не оставлять же лошадей!
— Ты не виноват, да? Бегом к господину лейтенанту, он в голове поезда, и доложи! Допер? — цыкнул сержант.
— А что докладывать, госп'сержант? — спросил солдат, с которого градом катил пот.
— Доложи, что у тебя ума меньше, чем у мерина… Скажи, что у вас нет вагона, чтобы грузить кляч со 120-миллиметровых! Вот что доложи!
— Понял, я пошел. Пусть Костан посмотрит за лошадьми, скажите вы ему, меня он не послушается…
Тот, кого назвали Костаном, схватил узды лошадей, от крупов которых валил пар, и бросил на неуклюжего солдата многозначительный взгляд.
— Кто тебе разрешил распоряжаться у нас, у 120-миллиметровых, Пэкураре? — прибежал, крича на ходу, другой сержант. — Зачем беспокоить господина лейтенанта?
— Слышали? Ты что, с ума спятил, Иоан? Не видишь, что мои лошади останутся здесь, на станции?
— Что ты на нас накидываешься? — пытался успокоить другой сержант. — И придержи язык, а то господин лейтенант тебе покажет…
Солдаты остановились и, улыбаясь, подталкивая друг друга локтями, слушали, как ругаются сержанты.
— Эй вы, что смеетесь?! — набросился на них тот, кого назвали Пэкураре. — Что? Мы еще не тронулись, а вам уже в голову ударило! Ладно, у вас еще будет время посмеяться, когда столкнетесь носом к носу с гитлеровцами. Испытаете на своей шкуре. Скоро, скоро! Это вам не шуточки, посмотрю я, как вы тогда будете скалить зубы! Что стоите, давайте грузите, а то поезд тронется, а мы останемся, завязнув задом в болоте.
Никулае наблюдал за этой сценой с мудростью человека, уже познавшего все тяготы войны. Он думал о том, что все эти только что призванные молодые парни вскоре впервые встретятся лицом к лицу со смертью. То были ребята из призыва тысяча девятьсот сорок четвертого года.
На перроне суматоха усилилась — офицеры, сержанты, курьеры, лошади со всяким скарбом. Один из солдат отделился от остальных, подошел к вагону, откуда и наблюдал за происходящим Никулае. В его руке мерцал огонек сигареты, которую солдат старался скрыть в ладони и прикрывал пальцами, когда подносил ее к губам, чтобы затянуться. Никулае спросил его:
— Солдат, до фронта далеко еще?
— Не знаю, госп'сержант! Черт его знает! — ответил тот в замешательстве и растворился в темноте.
Думитру сидел в своем углу с закрытыми глазами, погрузившись в воспоминания. Спать он больше не мог. В мозгу толпились мысли, тесня одна другую, смешиваясь в кучу, потом прояснялись, превращались в живые, конкретные образы. Он вспоминал о том, что случилось месяц с небольшим назад, в ту памятную ночь 23 августа. Задание, которое он получил, тогда не показалось очень сложным, его удивило лишь время, когда вызвали к командиру. Он собирался помыть ноги. Ион нагрел таз воды. «Что ты, Ион, и летом греешь воду, будто я дамочка какая-нибудь, вода хороша как она есть из колодца». — «Так лучше, размякнут мозоли, я делаю свое дело, вот вам и мыло…» Потом перед мысленным взором появились безмятежные голубые глаза лейтенанта Ганса Кнехте, с которым он познакомился в сырых коридорах военного училища, где Думитру был курсантом, а Ганс входил в группу немецких инструкторов. Тогда они разговорились про историю. «Вы, Думитру Андрей, — как сейчас слышит он голос Ганса, — странный народ, нет, нет, я не говорю о настоящем. Но о вас никто не может точно сказать, откуда вы пришли. Знаете, все откуда-нибудь пришли. Мы германцы…» «Это значит, что мы пришли отсюда, а не с других мест, что мы все время жили здесь, — прервал его Думитру, — что мы были здесь, когда пришли другие…» «Да, да, очень странно, вы древний народ, удивительно, что вы выжили…»
В ту ночь одна из рот его батальона должна была занять дом, в котором находился немецкий штаб. Задание трудное: немцев было много, в зоне у них было примерно столько же войск, сколько и у румын. Все надо было сделать внезапно и в короткий срок. Румынские солдаты окружили здание, вблизи которого находилось кладбище, и неоднократно пытались взять его штурмом, но это им не удавалось. Немцы сопротивлялись ожесточенно, вели огонь из окон, из-за ворот, с крыши. Во дворе два «тигра» выпустили несколько снарядов. Была опасность, что они начнут давить гусеницами окруживших здание румын. Стрелки залегли, ожидая нового приказа. Уже были погибшие. Было ясно, что выбить немцев будет нелегким делом. Задачу нельзя было решить наскоком, немцы были сильны, каждый солдат понимал это.
Тогда он, младший лейтенант Думитру Андрей, получил приказ выкатить два орудия и вести огонь прямой наводкой вдоль улицы, которая вела к зданию, где находился немецкий штаб. Это была единственная возможность принудить немцев сдаться. Но все надо было делать быстро… Никулае, наблюдатель батареи, уже приблизился к дому и докладывал о ситуации по телефону. Последовала команда открыть огонь. Первые два снаряда разорвали тишину августовской ночи, светлой от царившей на небе луны. Один из них перебил гусеницы одного из «тигров». Второй танк, однако, попытался выйти из окружения, пройти по рядам стрелков, залегших в канавах, на кладбище. Но в воротах и его настиг снаряд. Танк вздрогнул, заскрежетав железом, потом замер. Затем снаряды обрушились на стены здания, неся смерть его защитникам.
Немцы больше не стреляли и наконец решили сдаться. Думитру с группой артиллеристов подошел к воротам штаба. Каково же было его удивление, когда в группе немецких офицеров он увидел Ганса. И Ганс его увидел. Он отделился от своих и с горькой улыбкой подошел к Думитру. Форма у него была вычищена и выглажена, в левой руке он держал перчатки и пристально смотрел на румынского младшего лейтенанта. Разоружившие гитлеровцев румынские солдаты смотрели, как он, хромая — осколок ранил ему колено, — подходил к младшему лейтенанту. Подойдя на расстояние двух шагов, немецкий офицер остановился, размеренными движениями отстегнул кобуру с пистолетом и стилет и протянул их Думитру.
— Итак, кончилось, господин Андрей, — произнес он, смотря ему прямо в глаза с прежней горькой улыбкой на лице.
— Кажется, кончилось, Ганс! Или, может, закончился только еще один акт все той же трагедии…
К удивлению окружающих Думитру солдат, лицо гитлеровского лейтенанта вдруг просветлело.
— Я, Думитру, подозревал…
Ганс Кнехт будто сбросил с себя тяжесть; его лицо выражало смирение и успокоение. Думитру никак не мог найти подходящих слов.
— Ганс, не знаю, поймешь ли ты меня, но я предпочел бы, чтобы мы никогда не были солдатами…
— И я, — ответил Ганс. — До свидания!
Думитру сделал неопределенный жест рукой. Ганс отошел и влился в строй пленных, которых конвоировали румынские солдаты.
Впервые в ту ночь Думитру почувствовал, как прохлада окружает его, проникает под одежду, заставляя поеживаться. Где-то совсем рядом звук колоколов пронзил ночную тишь…
Никулае закрыл окно и сел на свое место. Ему хотелось бы заснуть — ночь тянулась мучительно медленно, — но сон не приходил. Посмотрел на Думитру и понял, что его друг и командир тоже борется с бессонницей — интересно, о чем тот думает?..
Потом он погрузился в свои воспоминания. Уж не оказал ли на него воздействие рассказ младшего лейтенанта?.. Вот, перепрыгивая через заборы, он подобрался на расстояние сотен двух шагов до немецкого штаба, осторожно таща за собой телефонный кабель, стараясь не зацепить его за доски, за ветки деревьев, еще за что-нибудь. Ему надо было подождать, пока оба орудия не будут установлены в конце улицы для стрельбы прямой наводкой. Он поискал глазами наиболее удобное место для наблюдения — чтобы сам мог бы видеть все, оставаясь при этом невидимым. Такое место сержант нашел на чердаке барака из еловых досок, куда хозяин свалил разный инструмент, металлический и деревянный, кадки, пустые банки и бутылки, вещи, не очень нужные в хозяйстве, но которые, кто знает, могут пригодиться когда-нибудь… Осторожно ступил на старый матрас, под ногами сухо зашелестела солома, медленно оторвал концом штыка две доски, чтобы расширить сектор обзора. Он довольно отчетливо видел двухэтажное здание штаба. Окна на втором этаже были выбиты и оттого похожи на глаза незрячего, стены изрешечены пулями. Видел он и темные силуэты двух танков. Их двигатели были запущены, гусеницы в нерешительности скрежетали по мощеному двору. Все в напряжении ожидали. Даже воздух будто слегка дрожал.
Издали через рокот двигателей донеслись до сержанта высокий звук трубы и ржание лошадей. Может, ему показалось? Он посмотрел в сторону кладбища и в бледном свете луны различил два пулемета, установленные между могилами и направленные в сторону немецкого штаба. Пулеметчики залегли у своих пулеметов, другие солдаты, лежа на земле, отрывали саперными лопатками укрытия. Все готовились к долгому бою.
В окнах дома никакого движения заметно не было. В небольшом мощеном дворе поперек ворот, у будки, лежал убитый часовой, уткнувшись головой в черную каску. Рядом с ним валялось оружие. Этот труп был словно барьером на пути «тигров», которые ревели двигателями, нервно вздрагивали всем корпусом. В какой-то момент один из танков повернул башню и направил ее вдоль улицы. Раздался оглушительный выстрел, а взрыв проделал брешь в ограде церкви. Разрывая темноту, залаяли и пулеметы на чердаке, посылая снопы трассирующих пуль в кресты на кладбище.
Никулае быстро повернул ручку индуктора и коротко условленным кодом доложил об обстановке Думитру. Вдруг он почувствовал, что хилый барак затрясся, как при землетрясении, — один из танков двинулся вперед. Он увидел румынских пулеметчиков, бежавших пригнувшись со стволами и лафетами за спиной и тащивших за собой пулеметные ленты. Потом сержант снова посмотрел в сторону танка, как раз в тот момент, когда машина остановилась с разорванными гусеницами и горящей башней.
Обстановка накалилась до предела. В нескольких окнах появились черные длинные стволы пулеметов, винтовок, с кладбища засверкали огоньки выстрелов. Другой немецкий танк, проделав пируэт, обогнул своего незадачливого соседа, один раз выстрелил куда попало, поверх домов, и направился к выходу, раздавив тело убитого часового у ворот. Но через несколько метров и он застыл на месте от прямого попадания снаряда.
Никулае перевел взгляд на окна и заметил оживленное движение в темных проемах. Гитлеровцы вели огонь из всех видов оружия, причем наугад, потому что румынские солдаты били отовсюду, и немцы не могли установить, где сосредоточены главные силы. Автоматная очередь впилась в картонную стену барака, за которым притаился сержант, и он съежился, подтянув коленки к подбородку. Когда опять посмотрел в сторону немецкого штаба, правая стена дома уже рушилась под ударами румынских орудий. Но через несколько минут все стихло.
Никулае понял, что немцы будут сдаваться. У них не было иного выбора; подкрепление, на которое они, возможно, рассчитывали, не прибыло и никогда не прибудет. Он бросил взгляд в сторону кладбища и увидел двух пулеметчиков, упавших лицом на щитки, будто уставшие труженики. Это видение впилось ему в память, ожесточив его. Спустился вниз с чердака. Вышел на улицу и направился к разрушенному зданию, пробираясь с опаской вдоль стен домов. Добрался почти до ворот, где еще дымился второй немецкий танк. Его ствол был направлен прямо на него, будто целился прямо ему в грудь или хотел его проглотить.
Группа румынских солдат под командой лейтенанта пробиралась рядом с ним и проникла во двор. По лестницам, ведущим во двор, один за другим спускались гитлеровцы.
Никулае тоже вошел во двор, румынские солдаты начали принимать пленных, среди которых он увидел бледное, испуганное, все в поту, морщинистое лицо гитлеровского полковника. Сержант видел его несколько недель назад, когда доставлял пакет из дивизиона в немецкий штаб — полковник был высок ростом, несколько надменен. Его хилое тело сейчас согнулось будто под невидимой тяжестью. Немцы сдавали оружие.
Переступая через кучи щебня и трупы, Никулае вошел в здание. «Боже, какой погром!» — пробормотал он про себя. Двери на втором этаже были распахнуты настежь, разбиты и продырявлены пулями. Повсюду кровь, бумаги, разбросанные по полу или сваленные в беспорядке на столах, в углу несколько кучек пепла — здесь жгли какие-то документы: немцы не хотели, чтобы они попали в руки румын. В помещении с решетками на дверях, теперь тоже открытыми, он увидел стопки банкнот — немецких военных марок.
В кабинете гитлеровского командира все осталось на своем месте, пресс-папье лежало поверх трех листков бумаги, возле зеленой кожаной папки. Над столом портрет фюрера, немного покосившийся от пулеметной очереди, которая разнесла вдребезги стекло и глубоко продырявила стену. На столе еле слышно тикали карманные часы «Анкер» с откинутой золотой крышкой. Золотые стрелки показывали приближение полночи.
Сержант снял трубку стоящего на столе телефона, продолжая внимательно осматривать все вокруг. На тумбочке в углу из маленького аппарата через равномерные промежутки времени слышалась немецкая речь.
— Алло! — крикнул сержант в трубку. — Барышня, дайте мне штаб нашего полка.
— Штаб? — послышался на другом конце удивленный и взволнованный голос телефонистки.
— Да, да, не бойся! Я — румынский сержант, мы заняли немецкий штаб!
— Да, да, понятно! Сейчас! — услышал он облегченный вздох телефонистки, потом несколько щелчков в снова ее голос: — Говорите, господин сержант!!!
Состав резко дернулся. Думитру и Никулае почти одновременно открыли глаза.
— Тронулись? — спросил младший лейтенант скорее про себя.
— Думаю, что да, — пробормотал Никулае. — Здесь грузилась рота тяжелого оружия. Наши горные стрелки. Подкрепление. Может, направляются как раз в нашу дивизию. Пить не хочешь?
Вопрос остался без ответа. Думитру лишь повернулся на другой бок, пошевелил ногами под сиденьем, чтобы размять их, потом снова закрыл глаза.
Они будто плыли неизвестно куда на неведомом корабле. На корабле судьбы. Все осталось где-то далеко, на солнечном берегу, полном зелени и света, знакомых людей, звонких голосов детей и девушек. Берег тепла, покоя и радости. Как воспоминание детства. Берег мудрости и надежды. На другом берегу их ожидал мир, ужасающий огнем и смертью, мрачный и суровый. И они плыли между двумя берегами по темным волнам ночи, изменяясь с каждым пройденным метром, с каждым мгновением.
Теперь они были посредине ночи, по краям которой возвышались, как скалы, два совсем разных дня. В одном из них, теплом и ясном, толпились воспоминания их детства, счастье, ставшее прошлым, грустью и сладкой болью от невозможности вернуться туда снова; там были люди из села, в воображении ставшие великанами, более красивыми, не имеющими возраста, их простые слова; милые образы заплаканных Паулины и Анны остались на белой стене памяти как две старые фотографии из недосягаемого времени и мира. В конце пути через ночь — холодный и сумрачный день, дождливый и дымный. Они начали уже различать другие образы, другие слова, по-другому осмысливать происходящее. И проводником в этом бесконечном черном море, в туннеле, прорезанном в чреве ночи, была лишь гонкая нить надежды, которая грозила в любой момент оборваться, потеряться в неизведанном, затеряться навсегда между пунктами отправления и назначения.
Они прибыли на место, когда солнце клонилось к закату. Батарея располагалась в большом селе, протянувшемся вдоль шоссе на несколько километров. Остановились на небольшой площади в центре, возле церкви. Ниже по склону, в конце круто спускавшейся пыльной дороги, виднелись темные стены мрачного замка, возвышавшиеся над группой раскидистых высоких вязов.
Уточнив что-то у проходившего мимо старшего сержанта, Никулае и Думитру продолжали путь, заглядывая через ограды во дворы. На улицах у ворот толпились солдаты из всех частей дивизии. Кавалеристы и артиллеристы вели лошадей на водопой, кто-то тащил за плечами связки сена и соломы. Во дворах разводили костры, ставили треноги. В открытые окна домов можно было видеть сержантов и солдат за столом вместе с хозяевами, поднимающих чарки с цуйкой или вином, напускающих на себя важность, стреляющих взглядами на хозяйских дочек, которые исподволь тоже засматривались на них и краснели. На воротах мелом загадочными знаками были обозначены номера частей и подразделений, от полков до отделений. Все эти люди нашли себе приют на ночь в большом селе с крепкими хозяйствами и чувствовали себя так, будто они здесь с тех пор, как свет стоит.
В широком дворе разместились в ряд три 76-миллиметровых орудия их батареи. Орудия были накрыты пропыленными брезентовыми чехлами. Около двадцати черных лошадей с широкими крупами, освещенные фонарями, похрапывали в сарае. Повсюду толчея, шум.
— Сильна маскировка. Фронт-то рядом! — с досадой проворчал Никулае на ухо Думитру, который знаками подзывал показавшегося во дворе сержанта Миродана.
Белокурый сержант, обрадованный возвращению командира, встал по стойке «смирно» и без роздыха доложил о всех наиболее важных событиях, происшедших во время отсутствия Думитру. Где они воевали, кто погиб за это время, какие подкрепления прибыли, что ему было известно о предстоящих боях… Думитру внимательно слушал своего сокурсника по военному училищу. И друга.
Он часто вспоминал, как Миродану было присвоено звание капрала. Капитан Гаврилеску, командир роты курсантов, не выносил Миродана, иначе как «коммунистом» его не называл. Все в свое время стали капралами. За исключением Миродана. Так было до весны, когда полковник, начальник училища, проводил инспекторскую проверку. Верхом на лошади он остановился напротив Миродана, смотрел на него какое-то время, потом спросил:
— У тебя какое образование?
— Студент юридического факультета, господин полковник!
— И тебе не стыдно перед своими товарищами, у многих из которых образование ниже? Все капралы, а ты до сих пор ефрейтор!
Глаза молодого курсанта потемнели.
— Я не могу вам доложить, господин полковник. Только господин капитан может объяснить, — с явным намеком ответил Миродан.
Полковник удивленно посмотрел на Гаврилеску, которого хорошо знал и недолюбливал, подозревая давно, что тот замешан в одном до сих пор непроясненном деле.
— Он ленив, недисциплинирован, господин полковник, — отчеканил командир роты механически. — До сих пор почти ничего не усвоил из программы боевой подготовки…
— Что ты говоришь, капитан! — иронично улыбнулся полковник. — Ну, давай посмотрим!
Капитан неопределенно пожал плечами, метнув злой взгляд на Миродана. Ефрейтора вызвали из строя, и «кабан», как между собой звали Гаврилеску курсанты, начал подавать команды. Надо сказать, что подобного экзамена на звание капрала не сдавал еще никто.
— Ложись! По-пластунски вперед! Приготовиться к атаке!
Лужи на учебном плацу по очереди принимали в свои объятия курсанта, который без устали бегал, падал, поднимался, полз.
— Броском вперед!
Миродан, бренча штыком и лопатой, с оружием в правой руке наперевес устремлялся вперед, не переводя дыхания, потом останавливался в начинающей подмерзать грязи и плюхался в нее.
— Пулемет к углу забора!
И снова ефрейтор сжимался в комок, занимал позицию для стрельбы, обдирая себе руки о крупчатый снег. За ним, довольно улыбаясь, шел полковник. «Кабан» посерел от злости.
— Видишь, капитан! — сказал наконец полковник с явным раздражением в голосе. — Отличное исполнение! Какая быстрота, самоотверженность!
Капитан кусал губы вместе с усами, но продолжал подавать все новые и новые команды.
Когда придирчивый экзаменатор уже просто устал, ефрейтор Миродан встал по-уставному с оружием к ноге, весь в грязи, но с выражением упорства на лице, словно хотел сказать: «Ну что, взял?» Все мышцы его дрожали от напряжения. Курсанты про себя смеялись над «кабаном».
Когда курсанты вернулись в казарму, полковник приказал построить весь личный состав училища. Шестьсот капралов взводными колоннами стояли на плацу. Они все еще улыбались, когда полковник надевал погоны капрала на плечи «коммуниста», покрытого высохшей грязью с головы до пят. Когда новый капрал вернулся в строй, капитан Гаврилеску процедил сквозь зубы ему на ухо:
— Это ты получил, но сержанта получишь, только если мне придется снять погоны!
Эти слова слышали все курсанты, стоявшие рядом. Думитру, едва сдерживая бешенство, дернул себя за портупею.
— Власиу, что случилось позавчера в аэропорту? — спросил Никулае пожилого угрюмого капрала со второго орудия.
— Ну, там была заварушка. Если бы мы не вышли им во фланг, ей-богу, не знаю, чем бы все кончилось.
А кто тебе сказал, господин сержант? Любят же некоторые каверзничать…
Сержанту о случившемся в аэропорту рассказал Миродан: и как им надо было поддержать пехотинцев двумя орудиями, и как вдруг у орудия Власиу появился немецкий танк, перепугав артиллеристов.
— Хм! — недовольно промычал сержант. — Как только останетесь без присмотра…
— Господин лейтенант Аслан оставил нас одних. Он разъезжал верхом по опушке леса у своей батареи…
— Это ты брось! — сердито перебил его сержант. — Расскажи лучше о вас!
— Ну, что теперь говорить? — буркнул капрал, отворачиваясь.
— Никулае, хватит! — послышался в темноте голос Думитру.
— Что, будто мы не хотели загнать их в угол? Нас лейтенант отправил одних на чистое место без прикрытия. А его люди великий подвиг совершили — продырявили один дом пулеметами и двумя орудиями.
Никулае, который завел капрала, теперь пытался его успокоить, считая нужным объяснить ему, что на войне все должно быть логичным, то есть во всем должен быть расчет. Нельзя делать как тебе вздумается, потому что сверху, то есть командиру, все видится по-другому…
— Вот ты, господин сержант, стал бы кичиться, что перетащил пулемет через стену, как они хвастаются, подумаешь, великое дело…
— Если бы надо было, и я перетащил бы. Так же, как и ты, смог бы, но тебе, старому солдату, не пристало так вести себя перед новобранцами, которые больше прячутся за орудиями да за задами лошадей…
— Ну ладно тебе, Никулае, меня отчитывать. Ну сплоховал я, согласен. О чем нам спорить? О победе одних и смерти других?.. Ведь главное только теперь начинается, — закончил капрал с обидой, успокаиваясь.
— Хорошо, что ты все понял.
В нескольких метрах в стороне трое артиллеристов разговаривали в темноте.
— Э, Васылие, — говорил один высоким, совсем немужским голосом. — Я вчера получил открытку из дому, пишут, что начали уборку у графа.
— Что, у вас еще остались графы? — спросил другой недоверчиво и с удивлением.
— Не знаю, как дальше будет. Граф — так его называют люди, богач, одним словом. У него столько земли, что два села не успевают ему ее обрабатывать. И из третьего берет людей работать исполу… У нас, на Муреше, пшеница растет так, что человека скрывает с головой, — счел нужным похвастаться хотя бы урожаем первый.
— Что ты говоришь? — оборвал его Васылие, маленький, юркий ефрейтор. Никулае хорошо знал его. — Вы еще в слугах ходите, как говорят, работаете у богачей?
— Э, да ведь работать нигде и никогда не стыдно, — начал философствовать третий. — Хуже, когда у человека нет ничего ни для себя, ни для другого. Вот мы зарабатываем себе на хлеб лесом, рубим лес в горах Черны и везем его в кэруцах зачастую даже в Оравицу и Оршову…
Никулае пытался заснуть на завалинке дома, где они расположились, натянув на себя до подбородка толстое и грубое солдатское одеяло. Голубоватая звезда посылала пучки света. Они падали ему на лицо, пролетая мимо темнеющего острого конька дома, указывающего, словно черная стрела, куда-то в небо. Вдруг открылось, что это та самая звезда, на которую он несколько вечеров назад смотрел через листву орехового дерева у себя дома. Тогда он лежал, положив голову на колени Паулины. «Ведь эту же звезду может видеть сейчас и Паулина, — подумал он. — Быть так далеко друг от друга, не иметь никакого представления, что делает в это время другой, но смотреть на одну и ту же вещь! Хм! Будь то зеркало, и тогда мы могли бы видеть друг друга…»
«Никушка, — как-то спросила она его, — там, на фронте, ты убил хотя бы одного человека?» «Кто его знает, своей рукой, так чтобы я видел, как человек умирает, — нет, боже избавь. Я только говорю нашим, куда стрелять из орудий, я наблюдатель, в этом моя задача. И все. Они стреляют вслепую, не видят куда, потому что они позади, как отсюда до Бэнешти, во второй линии. Они стреляют, как я им скажу. Они убивают людей, не видя их. Но все равно грех, даже если речь идет о врагах! И у них есть семьи, которые их ожидают, как я жду тебя…» — «Грех остается грехом, Нику. Что ты думаешь? Когда-нибудь придется отвечать перед богом за смерть других. Если бы не так, то мы могли бы делать на земле все, что угодно, ничего не боясь. Где-то собираются все наши дела, надо за них отвечать. Не так ли?» — «Ну что тебе сказать? Войну тоже бог допустил. Почему это мой грех?.. Пусть это ляжет грехом на господа бога, раз он устроил войну, он послал меня на фронт. Я не хотел идти на фронт по своей воле. Немцев кто послал на нашу голову, потому что, слава богу, на всех их танках, самолетах кресты нарисованы? Выходит, что тоже бог их послал. А тогда нас кто? Другой бог? Здесь что-то мне непонятно… Я знаю, что нас послала страна отстоять свою землю. Так что знаешь…» — «Я буду молиться за тебя, Никуша, все время буду молиться, если хочешь, пойду и в церковь помолиться, как делают все в селе, но я лучше буду молиться одна, душой, ночью». — «Как хочешь… И думаешь, ты чего-нибудь добьешься своими молитвами?.. Что уж суждено, то суждено…»
На повети лошадь позвякивала цепями, жуя сено. По улице еще проходили солдаты и разговаривали тихими, усталыми голосами. Как из бездны донеслись до его слуха приглушенные взрывы снарядов. Фронт жил и звал вперед.
Думитру заснул быстрее; он предчувствовал, что следующий день будет тяжелым, возможно, даже, что они снова выдвинутся на боевые позиции. Это чувство преследовало его и во сне, в нем растопились усталость и все заботы. Вернее, он их сместил в область сновидений, где все становится другим.
Его неотступно преследовал образ Анны. Всего месяц назад и даже меньше у него и в мыслях не было, что он попросит ее руки, что она станет его женой. Он не очень-то замечал ее в детстве, считал немного странной девчонкой, которая хорошо училась в школе и не дурачилась в поле, как ее подруги. Нет, нельзя сказать, что он был к ней совсем равнодушен, он постоянно ощущал тепло ее тела, и мысль об Анне согревала его. Но порой Думитру казалось, что он втянут в эту игру в любовь, что женился помимо своей воли, словно не спросили его согласия. А он поплыл по течению, отдался на волю случая, подумал, что это судьба, а судьбе нет смысла противиться — тебе же хуже будет.
В тот вечер после ярмарки он разом покончил со всеми сомнениями, решившись провести ночь с Анной. У него было предчувствие, что если он не сделает этого, то потеряет Анну навсегда. Все происшедшее с ними Думитру воспринял как должное — так получилось, и поворота к прежней жизни уже не будет.
Но Анна оставалась для него чужой, она казалась ему святой, сошедшей с иконы. Думитру не знал, любит ли Анну, хотя она ему нравилась, вернее, он не находил в ней недостатков, которые раздражали бы его, она была крестьянкой «высшего класса», как не раз говорил он самому себе.
Возможно, причиной скоропалительной свадьбы было непреклонное желание Никулае жениться на Паулине, возможно, повлияли твердые устои села, возможно…
Но Думитру все больше чувствовал себя авантюристом, и это его тяготило. Когда Анна сказала ему, что может забеременеть, он испугался как чего-то неожиданного. Он испугался, а она была спокойна тем известным и древним спокойствием женщины, которая знает, каково ее призвание на земле, и знает, что жизнь больше долг, чем удовольствие. Паулину, будущую свояченицу, Думитру понимал лучше и иногда ловил себя на мысли, что, будь другие обстоятельства, он предпочел бы ее Анне. Неужели он завидовал Никулае? Нет, без сомнения нет. Но ему было ясно, что этот важный шаг — выбор спутницы жизни — он совершил будто по чужой воле. Думитру винил во всем неразбериху, которую война внесла в мирную жизнь. Еще раз война вмешалась в его судьбу.
— Батарея! Смирно! К ноге!
— Батарея, вольно! — громко скомандовал младший лейтенант.
Он принял рапорт, окидывая взглядом сотню человек, в большинстве новобранцев, призванных лишь несколько месяцев назад. Ранним утром батарея выстроилась в колонну на шоссе с сержантами впереди. Бойцы из других подразделений с удивлением смотрели на солдат Думитру и особенно на молодого командира, который казался ровесником своих подчиненных.
— Вот это командир! — произнес стоявший поблизости пехотинец.
— Это ты правильно подметил, — поддержал его кавалерист в растрескавшихся сапогах из толстой кожи. — Э, везет же некоторым! Нас не очень-то балует наш капитан, да и сержанты выжимают из нас и из лошадей последние соки. К тому же у горных стрелков только ранец, винтовка и лопатка. А за нами еще и клячи идут.
— Да где там! — возразил пехотинец. — Не видишь, что это рота тяжелого орудия? У них есть и лошади, и орудия, и минометы, и они идут пешком, бедняжки, не то что вы, вскарабкавшись на спины лошадей с вашими красными лампасами. Пехоте от вас нет места на дорогах, вы сгоняете ее в канавы. Знаем мы вас!
— Не говори зря! — вздохнул кавалерист. — Каждый несет свой крест…
— Оно-то так и есть, — присоединился к разговору третий. — На войне, братцы, везде тяжело. Хоть бы уж кончалась она быстрее, проклятая. Вот возьмем назад Трансильванию, и с нас хватит, все под пулями да по грязи!..
— Думаешь, скоро кончится, да? Война только началась по-настоящему. Фашисты так просто тебе не сдадутся, это дьяволы, а не люди. Слышишь, как грохочут пушки? — сердито крикнул на него пожилой солдат.
— Разговорчики! — цыкнул на них напускающий на себя важность подофицер, подошедший с боковой улицы. — Второй взвод, строиться!
Все трое молча разбежались.
… Во главе батареи теперь стоял смуглый и стройный младший лейтенант, а за ним сержант Саву. Позади четвертого орудия неподвижно замер гордый собой Штефан. Он почти плача упросил Думитру перевести его на батарею, ибо ему стыдно оставаться ординарцем — так Штефан объяснил причину.
— Что, тебе плохо у меня, Штефан? — спросил его Думитру, притворившись, что не понимает, почему ординарец хочет уйти на батарею.
— Да я все одно у вас буду… — уклонился солдат от ответа. — Но и я не сегодня завтра смогу стать капралом, я постараюсь. Не будут кричать мне вслед, что я выношу ночные горшки…
Думитру улыбнулся, потом сделал вид, что страшно рассердился:
— Кто тебе так сказал?
— Ладно, господин лейтенант, они так говорят не со зла, а по глупости. Но я не хочу больше… Как бога прошу!
И Думитру послал его на орудие Констандина, самого молодого и горячего сержанта на батарее. Ординарцем теперь был молчаливый и спокойный старый кондуктор. Того полностью устраивало новое положение. Фактически он не очень-то убивался за работой. Но Думитру не обращал на это внимания: он привык сам выполнять мелкие хозяйственные дела, да теперь в полевых условиях таких хлопот было мало.
На войне все едят из одного котла и спят в траншее. Никулае недолюбливал ординарцев — «Они в основном сидят в обозе и живут неплохо» — и при любом удобном случае заставлял их по десять раз выполнять команды «Ложись!», «Встать!», «Бегом — марш!». А если кто вступал в пререкания, то придумывал и еще что-нибудь. «Чтобы знал, что такое военная служба!» — объяснял он недоумевающим солдатам.
Неделю назад Думитру вызвали в штаб дивизии, там уже находился подполковник Рошка. Без каких-либо объяснений Думитру сообщили, что рота будет преобразована в роту тяжелого оружия. Она получит еще несколько минометов, а также людское пополнение и выступит на передовую, где войдет в состав батальона горных стрелков дивизии…
И вот они уже два дня на передовой. Время близилось к полудню, вокруг царила тишина. Солдаты без опаски ходили по кукурузному полю, некоторые дремали возле кустов, истомленные горячими лучами сентябрьского солнца. Осень еще не везде вступила в свои права. Офицеры собрались во второй роте в тени одиноко стоящего дуба с зелеными еще листьями и неторопливо вели разговор, опечаленные потерями, которые батальон понес во время атака, предпринятой прошлой ночью.
В ротах чистили минометы и лошадей. Один из возниц, слегка прихрамывающий на правую ногу, достал со дна своей повозки косу, которую начал отбивать, не обращая внимания на окружающих. Будто он был у себя дома и готовился к работе на следующий день. Потом принялся косить на лужайке позади небольшой рощи; ложившаяся на землю трава пахла поздними, влажными цветами; лошади, чувствуя запах свежей травы, вытягивали морды и тихо ржали. Когда возница принес каждой по охапке травы, они, фыркая от удовольствия, погрузили морды до самых глаз во влажную, пахнущую свежестью зелень.
— Порадуйтесь, дорогие! Сейчас я еще принесу, пройду еще несколько прокосов.
Он погладил их по лбу, потом вернулся к делу. Усатый, плотный и загорелый, оставшись в одной рубашке с засученными рукавами, он с присвистом, слегка поворачиваясь, ловко водил косой по траве, словно танцевал. По всему было видно, что эта работа доставляет ему радость.
Другой солдат развел у кукурузного поля небольшой костерок и, поворашивая жар палкой, начал печь кукурузные початки. Початки уже перезрели, зерна цвета воска с шумом трескались и выскакивали из кочерыжки. Он осторожно поднимал их с земли, медленно тер между ладонями, дул на них, потом бросал в рот и начинал грызть.
Ротная кухня задерживалась. Между тем было уже довольно поздно, и солдаты, протерев еще раз орудия, минометы и пулеметы, принялись шарить в вещевых мешках, извлекая оттуда то твердый, крошащийся кусочек хлеба, то ломоть копченого сала, засохшего и запыленного, то кусок крепко соленой брынзы. Вода во флягах была горьковато-соленой и затхлой, солдаты пили ее и ругались. Они давно не ели, и чувство голода заполняло все их мысли о ближайшем будущем.
После многих дней, проведенных на фронте, после тяжелых боев, видя сотни убитых и раненых, они начали привыкать к войне, воспринимать ее как другой, но тоже образ жизни. Сквозь безразличие ко всему происходящему прорывалось одно лишь желание: чтобы скорее кончалась война, чтобы выбить гитлеровцев и хортистов из страны и вернуться домой к незаконченным делам.
— Эй, где батальон? — спросил курьер, прибывший, по-видимому, из штаба дивизии.
— Да вон за той низиной и за той рощей, — ответил кто-то скучным голосом.
— Чтоб их черти побрали, обозников! Забыли про нас! — проворчал другой и зло выплюнул только что выпитую горьковатую воду.
— Ну вот видишь! Кухня! — закричал чуть погодя какой-то капрал, поднимаясь с земли и показывая рукой в сторону опушки леса, где показалась кэруца, нагруженная мармитами и бочкой. Впереди лошадей верхом на резвом жеребце ехал старшина, не опасаясь, что кто-то ему может выговорить за опоздание с обедом.
— Посмотрите-ка на господина старшину! — воскликнул солдат, пекший кукурузу, бросив свое занятие. — Едет как на параде. Что ему! У него не сводит живот от голода, как у нас…
Кэруца подъехала сзади, остановилась, и повар начал открывать крышки мармитов. В воздухе поплыл теплый пар вместе с запахом фасоли и вареного мяса, еще больше подстегнув у солдат чувство голода. Они, не ожидая команды, толкаясь, собрались вокруг кэруцы с котелками в руках.
— Эй вы, так не пойдет! Это вам не в столовой для нищих! — раскричался на них старшина, неспешно слезая со своего норовистого коня. — Порядок! Слышали? Думаете, что раз война, то, по-вашему, и дисциплину побоку? Пэунеску, давай вот туда. И чтоб порядок!
Никулае неохотно подошел к кухне — ему не очень-то хотелось есть. Он исподлобья смотрел на старшину — тот ему явно не понравился.
— Оставьте, господин старшина. Не объедят они вас, вижу, мармиты полны. А люди проголодались.
— Полны, полны, потому что я позаботился. Ну скажи, сержант. Здорово сегодня ночью вы дали жару хортистам!
— Это не мы, — ответил Никулае, не глядя на него. — Мы только сегодня утром прибыли…
— А кто же?
— Пехотинцы, пулеметчики!
— Эге, тогда совсем другой разговор, — протянул старшина разочарованно, вертясь около кэруцы. — Хм, тогда, значит, зря я привез вам жратву… Георге, Георге, — крикнул он повару, — открывай все же и бочку, пусть все попробуют божьей кровицы… — Потом к Никулае: — Значит, так, сержант! А в той роте мне сказали, что это вы им устроили. Так ударили по ним из орудий и пулеметов, что от них только мокрое место осталось!..
— Кто знает, откуда они слышали такое, — удивился Никулае, пожимая плечами. — Думаешь, если бы мы тут были, мы бы подкачали?
Старшина не ответил. Он внимательно смотрел, что делает повар около пузатого бочонка. Сержант продолжал:
— А откуда вы вина взяли, господин старшина?
— Секрет! Военная тайна, — пошутил старшина, подмигнув ему. — Из офицерской столовой стащил, а они тоже разжились где-нибудь у других. Так уж на войне, сержант! Надо быть ловким и сообразительным!..
— Да, я вижу, у вас тут так, — задумчиво проговорил Никулае, наблюдая, как жеребец, на котором приехал старшина, направился к стойлу, где были привязаны лошади минометных расчетов, и попытался укусить одну из лошадей. — А жеребец этот откуда у тебя?
— Военный трофей! Конь первого класса!
— Господин младший лейтенант видел его?
— Тсс! — остановил его старшина, поднеся палец к губам. — Зачем ему видеть его? Я слышал, он не терпит такого. Жаль, а ведь командир что надо, говорят. Вот бы все такими были! — Потом, отпив из фляги, зашептал сержанту на ухо: — Ты еще не знаешь, кто я такой, что я могу…
Он повернулся на каблуках вполоборота и шепнул ему на ухо с нотками тревоги в голосе, пытаясь все же казаться веселым:
— Я тебе, сержант, ничего не говорил, пошутил. Вы что, шуток не понимаете?
Потом, не ожидая ответа, посмотрел в сторону кэруцы и крикнул:
— Ну что, не закончили? Давай живо, а то ночь нас здесь прихватит и свои же со страху нас перестреляют! Давай, а то поздно уже! На сегодня мы свое дело сделали.
— Господин старшина, — осмелился один из стоявших рядом солдат. — От нас остался полный мармит, а для второй, бедных, никто не привез обед. Дайте и им, они совсем изголодались! Посмотрите на них!
Старшина измерил взглядом солдат из второй роты, стоявших поодаль, хмурых и удрученных, с пустыми котелками в руках. Потом сделал широкий жест левой рукой, как бы желая показать свою щедрость:
— Э, дай и им. Ведь они тоже наши люди, румыны… — Подумав мгновение, добавил: — Но вина им не давай! Пусть их угощает тощий Дурбателе, он-то мне ничего не дает!.. Есть у кого-нибудь письма домой? — крикнул он солдатам, которые, усевшись рядами на траве, с аппетитом уплетали содержимое котелков прямо через край, положив ложки рядом.
— Кто бы мог написать, госп'старшина? — спросил между глотками капрал Митрофан. — Да и когда? Мы только прибыли на позицию. Еще не очухались…
— Ну хорошо. Я уезжаю. Завтра привезу жареную свинину. Чтоб у вас силенок прибавилось, а то с фашистами шутки плохи. Да и отдохнуть вам нужно хорошенько, а то, я вижу, вы едва держитесь на ногах…
— Ничего, господин старшина, — несколько иронично сказал ему Никулае. — Держите ухо востро с этим жеребцом, а то как бы он вас не вывалял…
Солдаты рассмеялись, а старшина молча поднялся в седло и пришпорил своего горячего жеребца.
Они осторожно продвигались вперед вдоль реки. Младший лейтенант Думитру Андрей, который пробирался первым, вышел к зарослям акаций и ольхи, закрывающим обзор. Слева, под высоким берегом, журчала невидимая река. Справа деревья становились все выше и чаще. Расчеты, которые он сделал в начале пути, оказались неверными: дорога была длиннее, чем он предполагал.
Через некоторое время бойцов окружили старые вязы и каштаны, за которыми виднелись покрытые гравием дорожки и клумбы с ярко-красными цветами, слегка раскачивающимися под порывами ветра. Посреди клумб возвышалась тускло поблескивающая белая статуя Дианы. Внизу валялся отколовшийся с одного угла кусок мрамора. Значит, чтобы попасть в замок, им не нужно было переправляться через Сомеш.
— За мной, осторожно! — тихо сказал Думитру через плечо сержанту Никулае. — Запомни: я войду в замок, вы останетесь снаружи, за кустарниками. Если услышите пистолетный выстрел или крик, сами знаете, что надо делать…
Сержант и следовавшие за ним бойцы утвердительно с решительным видом молча кивнули. Думитру поставил пистолет на предохранитель и засунул его в карман кителя. Легким, быстрым шагом пошел в обход парка. Небо заволокло тучами, начался мелкий дождь. Листья вязов шелестели под каплями, сосновые иглы распространяли резкий запах потревоженной смолы. Запахи сырости и зелени смешивались с ароматом левкоев вокруг статуи Дианы. Стояла неестественная тишина.
Сквозь тонкую пелену дождя Думитру вдруг увидел весь замок с вишнево-красными башенками, с белыми, претенциозно изогнутыми арками. Справа, за небольшой группой деревьев, едва различался второй замок с широкой террасой, с большими окнами на нижнем этаже. Хорошо ухоженная аллея соединяла оба замка.
Младший лейтенант в грязной от желтой оконной земли накидке остался неподвижным, в растерянности рассматривая широкие изогнутые лестницы, закрытые, таинственные окна. Ему хотелось присесть на мокрую скамейку у статуи, жадно вдыхать воздух, заснуть, помечтать или просто посидеть с закрытыми глазами, забыть о войне. Ему чудилось, что он случайно попал в сказку, все прочее осталось далеко, уже превратилось в воспоминание, медленно разъедаемое забвением, он был во власти сновидений, он заблудился.
И тут он увидел, как одна из дверей легонько приоткрылась и в конце лестницы появилась высокая, стройная девушка с волосами, темными волнами спадающими на плечи. Девушка без страха смотрела прямо перед собой. Несколько мгновений, показавшихся вечностью, они стояли недвижимо, окруженные клубами влажного воздуха, как будто знали друг друга, но давно не виделись. Затем девушка, в сандалиях, в легком летнем платье, быстрыми шагами спустилась по лестнице и направилась к нему. Думитру хотел поправить накидку, но раздумал, увидев, во что превратили его одежду дождь и приставшая к ней земля. Он довольствовался тем, что молча смотрел на подходившую к нему девушку. Для нее, казалось, не существовало ни ветра, ни дождя, она распространяла вокруг себя необъяснимый свет. Шагала она легко и грациозно, камешки едва слышно шуршали под ее сандалиями, весь ее стан мягко изгибался. По мере того как девушка приближалась, он чувствовал ее прерывистое, горячее дыхание. Порыв ветра вместе с мелким дождем растрепал темные волосы девушки.
— Скажите, что теперь будет с нами?
Она говорила, почти не открывая рта, лишь слегка шевеля губами. На ее лице читались страх и беспокойство, черные миндалевидные глаза влажно блестели. Она то и дело переступала с ноги на ногу со сдерживаемым нетерпением, от мелкого дождя ее колени стали мокрыми.
— Не бойтесь! — пробормотал Думитру, окидывая ее ласковым взглядом. Потом, словно очнувшись, спросил: — Здесь есть солдаты? Я имею в виду, в замке…
— Нет, уже нет. Сегодня вечером ушли. И отец убежал… После боя на холме… Я — дочь управляющего… Мы с мамой и младшей сестренкой остались одни. С нами еще женщина из села. Служанка.
Словно в подтверждение ее слов в дверях небольшого замка появились три испуганных лица.
— Они ужасно боятся! — продолжала девушка, оглянувшись через плечо, как будто извинялась за их неожиданное появление.
От реки волнами поднимался туман, кружился, прилипая к стволам деревьев, путался в ветвях, сбрасывавших капли при порывах ветра.
— Не бойтесь! Пока мы здесь… — Он не договорил, поняв, что произносит бессмысленные, глупые слова: «пока мы здесь».
Сколько они останутся здесь? Еще полчаса, час? Потом вечер, ночь, неизвестность, страх и неуверенность. Девушка схватила его за руку и потянула к замку, мягко ступая рядом с ним. Она была ему чуть повыше плеча, и он чувствовал запах влажных волос, которые попадали и на его накидку.
Позади них послышался слабый, приглушенный вскрик матери. Девушка обернулась, сделала успокаивающий и в то же время умоляющий жест. Ее плечи дрожали от холода, и Думитру снял мокрую и грязную накидку, пахнущую сырой землей, листьями кукурузы, и накрыл ее. При этом он на мгновение обхватил ее рукой. Она вздрогнула, будто попав под неожиданную защиту, и крепче сжала его руку. Ее тонкие, неспокойные пальцы впились в нее через ткань кителя. От цветочных клумб Диана смотрела на них своими мраморными глазами.
Так они дошли до замка, поднялись рядом, связанные неведомой им самим силой, по холодным и влажным, окутанным туманом ступенькам. На широкой площадке перед входной дверью она остановилась перед ним, завораживающе и с отчаянием посмотрела прямо в глаза. Дыхание у нее было горячим, прерывистым. Потом вдруг с плачем бросилась в его объятия, прижалась к его груди. Думитру охватила неудержимая дрожь.
Ветер приносил все новые капли дождя, которые падали им на лицо, на ее рассыпавшиеся черные волосы. Безотчетно он притронулся к ним губами.
— Боже! Моя дочь! — закричала перепуганная мать и сделала несколько шагов по аллее к входу в замок.
Но девушка повернулась к ней, сказала что-то по-венгерски — в голосе ее слышался упрек. Женщина, по-видимому, успокоилась и осталась на месте. Потом девушка повернулась к нему и с отчаянием и мольбой в голосе, сжимая его руку в своей маленькой ладони, шепнула:
— Не оставляйте нас одних!
— Не оставим! — ответил он, глядя ей в глаза.
Она высвободилась из его объятий, бегом спустилась с лестницы, подбежала к матери и пошла с нею по аллее, держа ее за руку и все время оглядываясь назад. А Думитру остался, словно пригвожденный к месту. Ее тонкий силуэт, волосы, растрепанные ветром и дождем, постепенно таяли, растворяясь в тумане. Но некоторое время в его ушах все стоял звук ее легких шагов по усыпанной гравием дорожке. Потом он повернулся и вошел в темноту огромного сада. Зажег спичку и без страха вошел в первую дверь. Он очутился в большой библиотеке, все стены которой были заставлены томами в кожаных переплетах. Протянув руку, взял с полки первую попавшуюся книгу, в свете спички, обжигавшей пальцы, прочитал название, выведенное золотыми буквами на французском языке. Поставил книгу на место, повернулся, снова пересек зал и вышел из комнаты.
Дождь не переставал лить, но ветер немного стих. Думитру быстрым шагом спустился по лестнице и побежал по аллее. Когда почти поравнялся с кустом жасмина, справа он услышал настойчивый голос, в котором звучало беспокойство:
— Тсс! Господин младший лейтенант!
То был Никулае, истомившийся от долгого ожидания. — Что?
— Что будем делать?
— Оставайтесь на месте! — нервно ответил Думитру без каких-либо объяснений.
После этого он бегом поднялся по лестнице в маленький замок, где скрылась девушка, нажал на ручку массивной дубовой двери. Дверь была не заперта.
Он вошел в зал, похожий на тот, в котором он уже побывал, только намного меньше. Никакого движения, ни единой полоски или пучка света. Открыл дверь в одно помещение, потом в другое. В теплом воздухе плыл легкий запах левкоев — цветы стояли в большой вазе на столе. В одной из комнат он обнаружил еще дымящуюся в пепельнице сигарету. Остановился и начал тихо звать:
— Барышня! Барышня!
Из темноты послышался густой собачий лай. Он открыл дверь в следующую комнату, и огромная, с теленка, борзая бросилась ему лапами на плечи. Думитру инстинктивно посторонился, но вместо страха его охватило чувство безмерной грусти.
С борзой, которая теперь ластилась у его ног, он прошел по темным, покинутым комнатам. На комоде увидел небольшой овальный портрет девушки на фарфоре. Он взял его, подошел к окну и долго рассматривал. Портрет сразу напомнил ему одну из картин Гойи, которую он увидел когда-то давно и не помнил где. На той картине была изображена графиня или герцогиня Солана, что-то вроде этого. Брюнетка с удивленными глазами, с продолговатым лицом стояла, обтянутая длинным платьем, в зале без всякого убранства. Женщина странной, влекущей красоты. Вдруг теплая волна разлилась в груди: девушка была очень похожа на Анну, от нее исходило то же особое очарование, да и черты были очень схожи с Анной. Будто они были сестрами-близнецами. Как это он сразу не заметил этого?
Думитру взял портрет и положил его в карман накидки. Дотронулся рукой до холки высокой борзой, которая почти неслышно ступала по навощенному до блеска полу. Пересек террасу, спустился по лестнице, обошел вокруг дома; собака шла за ним не отставая. Но никого он так больше и не заметил. Все исчезло как сон, только сердце сильно стучало.
На аллее его ожидали Никулае и солдаты. Не говоря ни слова, младший лейтенант встал впереди них и усталым шагом направился к выходу из парка. Еще раз увидел сквозь пелену тумана одинокую статую Дианы и почувствовал нежный запах влажных левкоев и петуний. Борзая следовала за ним на отдалении до конца парка, а потом остановилась, молча провожая солдат взглядом.
Дорога от дождя раскисла, они с трудом вытаскивали ботинки из грязи, оставляя за собой глубокие вмятины. Ветки акаций и ольхи били по лицу, обливая их холодными каплями. Солдаты шли, погрузившись в свои невеселые думы. Туман спустился до самой земли, клубясь вокруг кустарников и пучков травы на возвышениях.
Когда подошли к вершине пологого холма, услышали в кукурузе лязг оружия и сердитую ругань. Часовой окликнул их. Сержант механически назвал пароль, и они пошли дальше. Думитру был мрачен, тяжелые мысли давили на него, усугубляя накопившуюся усталость. Он проскользнул в укрытие, где был установлен НП его роты, по-прежнему сжимая в ладони тот, теперь теплый от его руки и хранивший еще легкий аромат духов, портрет. Да, да! Как сильно она похожа на Анну! И на благородную даму с портрета Гойи! Он улыбнулся при мысли, что это, возможно, одна и та же женщина, повторенная во времени и пространстве неведомой метафизической силой. В какую же из них он влюблен, если он действительно влюблен?..
Он повернул ручку полевого телефона, вызвал командира батальона, чтобы доложить о выполнении задания.
С парапета Думитру смотрел на людей, как будто видел их впервые, удивляясь их перепачканной грязью одежде, их узловатым ободранным кулакам, вцепившимся в оружие. Он видел, как бойцы в напряжении нагнулись над стволами пулеметов, над покрытыми доверху грязью лафетами орудий. Больше половины из них он знал давно: хорошие артиллеристы, многие из них были грамотными — окончили семь классов. В предстоящие дни у него будет время узнать и детальных. «О чем ты думаешь, сержант Констандин?» — в мыслях спросил он командира орудия из новеньких, стройного брюнета с лицом, изборожденным красноватым шрамом от не очень давней раны. «Да о чем я могу думать, господин младший лейтенант? Здесь на фронте мысли людей больше схожи, чем их одежда. То же самое их мечты. Только лицами они отличаются друг от друга. Какое это имеет значение? Вот я, например, думаю, если хотите знать, какая из этих полных воды ям меня ожидает. И как это случится… Я из деревни, всю жизнь работал на земле, и вот вспомнил…» — «И я тоже, я тебя понимаю…» — «Нет, нет, ты меня не понимаешь, то есть я хочу сказать, что только здесь по-настоящему я узнал ее, землю. Узнал изнутри. Столько раз видел ее черную плоть, в которой мы отрывали саперной лопаткой позиции, могилы, я почувствовал ее кровь, ее холодный сок, густой от грязи, собирающейся и превращающейся в месиво под ботинками. Независимо от цели, когда роешь яму, готовишься к смерти!..» — «Ты прав, Констандин, я тоже примерно так думаю. Узнать землю — значит стать с ней единым целым, чувствовать ее тяжесть под собой. Чувствовать, что она тебя чувствует, сделать так, чтобы она почувствовала, что ты ее чувствуешь. Какого черта, да простит меня бог, мертвых закапывают в землю?! Почему они не взлетают, почему господь бог не берет их к себе, или почему они, скажем, не тают в лучах солнца? Нет, их нужно вернуть земле, будто для того, чтобы начать все заново. Как семя. Так и есть, только тогда ты сумеешь узнать землю. И когда подумаешь, что ты ступаешь по ней весь день, роешь ее, плюешь на нее, а она принимает тебя, терпеливо ожидает и безмолвствует. Не отрекается от тебя».
«А ты, солдат, о чем думаешь? Будто Стан твое имя, как у отца, или Стэнеску. — Солдат стоял, прислонившись к дереву, и чистил ногти острием штыка. Он был маленького роста, с круглым лицом и толстыми губами. — Ты смешлив, и в голове у тебя, наверное, только…» — «Так вот, командир, я думаю о Бэдине, что позавчера во время атаки бежал вперед во весь опор с оторвавшейся подошвой у ботинка, скрежеща зубами и ругаясь на чем свет стоит. Я видел в подзорную трубу, как он бежал и подавал рукой знаки, чтобы остальные бежали за ним. Останавливался, другие вокруг него бросались на земле. «Эй, Бэдин, ложись, а то продырявят тебя фрицы!» — кричал ему я, господин младший лейтенант, но он бросил несколько гранат, потом прыгнул в окоп и больше не вышел. Я долго ожидал. Кончилась атака, собирали убитых и раненых, а его нигде, будто сквозь землю провалился. Может, его накрыло землей, когда ударила артиллерия? Я все же пошел искать в окопах, но он точно сквозь землю провалился, нигде не мог найти его, а ведь он был длинный-предлинный. «Э, Стан, — говорил он мне, — тебе нужна жена, как я, чтобы ты мог есть из ладони, как жеребеночек». «Нет, это тебе нужна такая жена, как я, чтобы тебе подавала все снизу, а тебе не приходилось бы пригибаться». Так вот, какой уж он длинный был, проглотила его та яма. Ведь, как ты ни прыгай вверх, все равно на землю упадешь, от этого не упасешься. Потом, черт его знает, болтал один кавалерист, будто бы мертвые, зарытые далеко от дома, возвращаются через землю в родные места, уж не знаю каким путем, не могу вам объяснить, я и в школе был не очень-то силен…»
Ветер громоздил бродячие облака в центре небосвода. Противник начал артиллерийскую подготовку, перед позициями второй роты снаряд расколол надвое ствол старой акации, которая медленно осела на две стороны, будто открывалась небу. Расчеты разбежались по орудиям.
— Никулае, Никулае, — кричал Думитру в телефонную трубку, — давай быстро данные, мы сейчас найдем на них управу, если они вздумают атаковать!.. Так, так, дистанция семьсот пятьдесят, угол двадцать шесть…
— Так им! — пробормотал рядом солдат, откидывая назад каску большим пальцем. — Мы им покажем.
Вражеская артиллерия вскоре прекратила огонь, залаяли пулеметы, и три роты противника выскочили из траншей, пошли в атаку. В телефоне слышался голос Никулае.
— Заградительный! Огонь! Огонь! — кричал Думитру.
Земля дрожала от залпов 120-миллиметровых. Ах, земля! 81-миллиметровые сместили угол на два градуса вправо и бабахнули. Думитру охрипшим от крика голосом подбадривал:
— Молодцы! Еще! Еще! Хорошо. Гитлеровцы остановлены, прижаты к земле. Трех пулеметных гнезд как не бывало! Снаряды, быстрее! Держи лошадь, видишь, перепугалась, чуть не трахнула меня копытом. Еще немного, и мы их прикончим!
Да, все окончилось. Стволы минометов дымились, раскаленные. Младший лейтенант провел рукой по воспаленному лбу, жадно затянулся сигаретой. Зазвонил телефон.
— «Дуб», «Дуб», я — «Буковина»… В пятнадцать ноль-ноль — наступление по всему фронту!
— По всему фронту! — громко повторил Думитру.
Никулае находился на возвышении и наблюдал в бинокль, как метрах в пятистах впереди последний уцелевший танк спасался в извилистой долине, грохоча по обломкам скальной породы. Еще он увидел, как с огромного дуба в конце оврага, куда скрылся танк, поспешно слезал хортистский офицер, видимо наблюдатель фашистской артиллерии, совершившей два налета на позиции горных стрелков.
— Порумбеску! — закричал высокий солдат, весь перепачканный землей. — Возьми пулемет и быстро дай очередь по этому, что спускается с дерева. Смотри, чтобы не ушел, а то он столько нам бед натворил…
У Никулае мелькнула мысль, что и он, будучи наблюдателем, не раз бывал в том же положении живой мишени, как сейчас вражеский офицер. Порумбеску бросил короткий взгляд в направлении долины, увидел наблюдателя, схватил ручной пулемет, лег на землю, не спеша прицелился — ему хотелось сделать все как следует. Он выпустил две длинные очереди. Наблюдатель рухнул с дерева и больше не поднимался.
— Делов-то! — пробормотал солдат, тяжело вставая и отряхивая свободной рукой землю с одежды, хотя это не имело никакого смысла, так как траншейная грязь, казалось, уже приросла к нему.
Из покинутых противником глубоких и широких окопов солдаты доставали через бруствер убитых и складывали их в ряд, словно мешки с зерном. Другие собирали оружие, гранаты, ящики с патронами. Один из солдат кривлялся, напялив на себя новую шинель фельдфебеля, и смеялся глупо и неестественно. Накинув шинель на голову поверх каски, он топал по краю окопа. Проходивший мимо раздраженный капрал столкнул его в окоп, и тот успокоился. На дне окопов вперемешку с грязью рядом с котелками белело картофельное пюре.
— Смотрите-ка, что шамают фрицы!.. Бедняги! — удивился кто-то из солдат. — Даже досыта не поели перед смертью… Что, больше нет у них шоколада и другой чертовщины?..
Никто ему не ответил. Несколько раненых немцев колотились головой о бруствер, бредили и стучали зубами словно на морозе.
— Братцы! Отправьте их на пункт первой помощи! — крикнул сержант-артиллерист, конкретно ни к кому не обращаясь.
Четверо солдат осторожно положили их на зеленоватые плащ-палатки, найденные у противника, и понесли, Порумбеску сидел на куче земли и отсутствующим взглядом смотрел в сторону долины, где он только что уничтожил вражеского наблюдателя.
— Посмотри-ка на него! Дьявол! — сказал в шутку какой-то ефрейтор, поглядывая на него исподтишка. — Теперь не сегодня завтра станет сержантом! А говорили, что у него котелок плохо варит…
— Герои бывают не только среди умников и зазнаек, — ответил ему сержант Миродан.
— Надо же, и он туда же! Со своим учением! — съязвил снова разговорчивый ефрейтор, почувствовав, что Миродан не сердится. — Почему же ты не стал офицером? Ведь все-то ты знаешь.
— Не стал, потому что не хотел! — холодно ответил сержант, не настроенный шутить. — Вот так… — в раздумье закончил Миродан.
— Тебя сделали только сержантом, — вмешался еще один из солдат. — Почему тебе не дали офицера? Госп'старшина говорил, что ты знаешься с коммунистами, поэтому…
Сержант по-прежнему оставался задумчивым и безучастным к колким репликам солдат, окруживших его.
— А кто знает? — пробормотал один из бойцов будто про себя при виде Думитру, который приближался к группе. — Может, на самом деле жизнь изменится. Кто знает?!
— Ну, ребята! Очистите позицию и устраивайтесь! — крикнул офицер издалека.
Солдаты разошлись по заболоченным окопам, в которых валялись одежда, оружие, разные ящики, брошенные фашистами. Позднее осеннее солнце жгло по-летнему, заливая землю теплом и светом. Оно пыталось почистить ее, залечить ее раны и раны людей.
На расстоянии километра в тылу, на окраине почти полностью покинутого жителями села, командир батальона вышел из укрытия, где располагался командный пункт. В руках у него было донесение о результатах последнего боя. Он был обязан отправить этот документ в штаб, не дожидаясь сведений от 4-й роты, которая уже просрочила время связи.
Вдруг он бросился назад, в укрытие. В разогретом воздухе послышался треск пулеметов. Никулае поднял бинокль к глазам и внимательно осмотрел участок. Он увидел, как на холме у села из густого виноградника вражеские пулеметы посылали длинные очереди по 4-й роте, которая оставила позицию и отступала в низину. То один, то другой солдат пытался зацепиться за какой-нибудь кустарник или бугорок, но не надолго. Многие остались лежать, уткнувшись в землю, и не поднялись для очередного рывка.
Никулае выругался сквозь зубы, быстро сделал необходимые расчеты и позвонил Думитру.
— Еще не закончился сегодняшний день… Дистанция одна тысяча триста пятьдесят, угол… — Он передал данные коротко, без объяснений, зная, что Думитру доверяет ему и поймет.
Доложив, он опять посмотрел в бинокль в сторону холма, покрытого ржавеющим виноградником. Позади него грохнула батарея, так что даже земля содрогнулась под ногами. Со свистом пролетел первый снаряд, за ним другие. Они падали в центре зелено-рыжего виноградника, заполняя его черными пятнами и дымом. Неожиданно в сознании возник вопрос: а собрали ли урожай с того виноградника?
В ожидании нового приказа подразделения остановились после боя в одном трансильванском селе. Ранним утром на узкой улочке появилась окрашенная в темный цвет машина с красным крестом на кузове. Она останавливалась у некоторых домов, и двое санитаров осторожно перетаскивали в нее на носилках раненых, размещенных у жителей села. Большинство солдат еще спали, слышался только шум машины, которая переезжала с одного места на другое.
Чуть позже воздух прорезал противный и будоражащий рокот «юнкерса». В пустующих домах проснулись солдаты, встал и сержант Никулае. Почти повсюду, где они проходили, в селах, освобожденных румынской армией, оставалась лишь небольшая часть жителей. Большинство стали беженцами и только теперь появлялись, торопясь вернуться в родные места — в свое село, дом, к своему хозяйству.
Сержант вышел в коридор, ожидая сигнала тревоги, и посмотрел вдоль улицы, где санитары, оставив носилки на земле, залегли под машиной. Но самолет сделал лишь один круг над селом, потом повернул к линии фронта и исчез за горизонтом. Санитарная машина продолжала свой путь от дома к дому, подпрыгивая на выбоинах, трясясь по неровной, с легким спуском, дороге.
Во двор вошел Ион, новый ординарец Думитру. Он возвращался из полкового обоза с полным вещевым мешком за плечами. Ординарец жевал на ходу хлеб, кусая от большого ломтя, намазанного маслом.
— Что несешь? — спросил его сержант, когда тот подошел ближе.
— Хм, что нужно! — ответил солдат, в душе обрадованный, что может продемонстрировать свою полезность перед Никулае, который пока не принимал его всерьез.
— Эй, Ион, не вздумай заниматься какими-нибудь плутовскими делишками… Я тебе не позавидую, если пронюхает об этом господин младший лейтенант, — строго предупредил его Никулае.
— Какие делишки, какие плутни? Я вор, что ли? А по-твоему, мы должны голодом мориться здесь? Уж ладно, госп'сержант!
— Ну, ладно так ладно… Я тебя предупредил, а ты смотри!
— Слышали его! Чего выдумал! — бормотал Ион, с аппетитом откусывая хлеб. Размеренным, широким шагом, чтобы подчеркнуть важность самого себя и содержимого вещевого мешка, он поднялся на крыльцо дома, где остановился младший лейтенант, командир роты.
Солдат положил недоеденный кусок хлеба на подоконник и на этот раз вкрадчивым шагом прошел в заднюю комнату, где спал Думитру. Командир всю ночь спал урывками и только под утро заснул по-настоящему. Ион вытер грязные руки о полы кителя и выложил из вещевого мешка на стул возле командира длинную пачку с сотней сигарет, два толстых тюбика с маргарином, круг копченой колбасы, половину буханки румяного хлеба, поставил бутылку коньяка и блюдо с черным, душистым виноградом, сорванным прошлой ночью. Последним он поставил на стул флакончик одеколона, положил два тщательно выглаженных и сложенных шелковых носовых платка, а также письмо. Все это солдат разложил аккуратно, улыбнулся в тронутые проседью усы, довольный собой.
Потом вышел, ступая на носки, на крыльцо. Холодным светом зари окрасились окружающие холмы. Посреди двора он остановился, посмотрел вокруг и направился на кухню, где Никулае развел огонь в печке и стоял, задумчиво глядя на пламя. Из заднего кармана брюк Ион извлек еще одну, тоже плоскую, бутылку трофейного немецкого коньяка и принялся откручивать пробку.
— Надо же, какую штуковину раздобыл! — удивился Никулае. — Ты что, снюхался с фашистами, это они тебе коньяку дали? Или занимаешься махинациями, проныра?
— На, выпей! — сказал Ион вместо ответа, протягивая сержанту бутылку.
Никулае обтер горлышко ладонью, глотнул разок, закашлялся и нагнулся с бутылкой в руке. Лицо его раскраснелось.
— Силен, черт его дери! Из тех, что пьют генералы…
— Не очень-то ошибаешься, господин сержант, — смеясь и приглашая его отпить еще, сказал Ион. — Мне дал ее господин лейтенант из штаба дивизии, тот, что дружит с нашим младшим! Ну, и теперь я вор?
— Вор, раз воруешь яйца из-под курицы, — ответил Никулае снисходительно. — Но ты пришелся ко двору…
— А разве не так?
— Так, так. Ион, — сдался Никулае, сломленный напором ординарца.
— Так говорит и наш командир, — добавил Ион, заворачивая пробку. — Ну, Ион, ты настоящий хозяин, говорит, А я ему говорю, что так приучен, иметь про запас, не тратить все зараз… А об этом письме что скажешь? У, какой запах! Наверное…
Он медленно достал из кармана голубоватый конверт, которым сначала провел у себя под носом, причмокивая, затем помахал под носом у Никулае. Сержант подскочил как ужаленный, чтобы выхватить у него письмо из рук.
— Ты не мог сказать мне с самого начала? — набросился он на Иона, сумев в конце концов завладеть письмом.
В печке под плитой мирно попыхивал огонь, распространяя запах свежего дерева и отбрасывая блики на темные стены. С улицы доносились голоса. Солдаты проснулись и сновали в сарае, во дворе. Окончательно рассвело. Подойдя к двери, чтобы было лучше видно, Никулае раскрыл конверт и начал читать. Письмо было от Паулины.
— Видишь, Митря? — спросил Никулае младшего лейтенанта, показывая на группу крестьян, пробиравшихся по улицам села. — Э, крестьянин ни на что не годен, если его оторвать от дома и двора… Вся сила крестьянина в земле, которая его взрастила.
Думитру внимательно посмотрел на друга и по выражению его лица понял, что и тот получил письмо из дому. Он не хотел начинать разговор о вестях, которые сообщали их избранницы, хотя и думал, что письмо, присланное Никулае, очень похоже на полученное им самим.
Молодая крестьянка с белым как молоко лицом подошла к ним, покачивая бедрами, и, с трудом преодолевая свою застенчивость и беспокойство, заговорила.
— Здравствуйте, — обратилась она к ним вполголоса. — Можно ли нам вернуться к себе домой?
— Где ваш дом, женщина? — спросил ее сержант, прежде чем Думитру успел раскрыть рот.
— Хм, здесь, за холмом…
— Тогда вам нельзя пока, — ответил Думитру с грустным выражением на лице, покачав головой. — Не знаю, что вам посоветовать…
— Ну тогда мы побудем тут, пока все закончится. Долго еще, как вы думаете? Когда вы их прогоните из нашего села?
— Думаю, завтра все будет в порядке, — снова вступил в разговор Никулае. — Ночью мы их опять турнем.
А пока можете оставаться здесь, в селе. Тут много пустующих домов, можете выбирать…
— Как это мы можем расположиться в чужом доме? Боже избавь! — удивилась женщина и задумалась. Потом после короткой паузы продолжала: — Ничего, поспим в наших кэруцах… Ну, всего вам доброго!.. Да поможет вам господь бог!..
Думитру и Никулае смотрели ей вслед.
— Возвращаются в свои дома, бедные, — пробормотал Никулае, глядя на женщину, которая уходила все дальше и дальше по вымощенной камнями улице.
Он без охоты затянулся толстой, плохо скрученной цигаркой, между пальцев просыпался черный табак.
На дороге, напротив церкви, показался воз, запряженный волами и нагруженный домашним скарбом. На самом верху, на вещах, сидели дети. Рядом с быками шли пятеро крестьян и две женщины. Воз остановился напротив того места, где раньше была расположена батарея, и люди стали рассматривать черные, перепачканные маслом ямы. Один из крестьян ударил ногой по длинной гильзе от снаряда, валявшейся на дороге, чтобы не мешала проезду.
Над домами из труб начал виться легкий дымок, из ближайшего дома донесся до них запах приготавливаемой пищи.
Солдаты вывели во двор лошадей, возница тянул животных под уздцы, те упирались. Остальные солдаты расчетов тащили по очереди части разобранных горных орудий, чтобы навьючить их на лошадей.
— Приготовиться к походу! — приказал младший лейтенант, и люди зашевелились быстрее.
Лошади били копытами, солдаты бегали, наталкиваясь друг на друга, что-то выкрикивая. С боковой улицы, ведущей в поля, пришел один из ефрейторов, неся плетеную корзину, полную помидоров, огурцов и слив. Его быстро окружили солдаты, и через минуту корзина опустела.
Ветер усилился, на небе начали собираться черные тучи, будто небо на кого-то разгневалось. Через несколько минут пошел дождь.
Крупные капли падали косыми волнами, выстукивая дробь по крышам, прорывались на землю сквозь по-осеннему оголившиеся деревья.
Далеко в стороне передовых позиций разорвалось несколько снарядов. Над селом пролетели два румынских самолета, направляясь туда же.
Вскоре узкая улица, разделяющая дома по обе стороны, наполнилась солдатами, лошадьми, кэруцами. У людей не было желания разговаривать, они выполняли все почти автоматически, как давно заученный ритуал. Походные сборы стали составной частью солдатского существования. На войне человек не останавливается надолго на одном месте, если только это не последний его приют, и поэтому родина, край, где он родился и вырос, откуда призвали его в армию, на фронте воспринимается острее, ближе.
На раскисшей от дождя дороге лошади напрягались, кэруцы ехали рывками, вьюки с орудиями болтались из стороны в сторону. За день до этого Думитру получил из дивизии два 75-миллиметровых противотанковых орудия вместо разбитых. Теперь в роте было все полагающееся ей вооружение.
Люди шли не в ногу, погруженные в раздумья. Дождь почти перестал, иногда сквозь серые плотные облака пробивалось солнце. Где-то справа, у Байя-Маре, стихала длившаяся почти все утро канонада. Перед домом, мимо которого они проходили, ворота медленно поворачивались от ветра на одной петле и скрипели. Стекла в окнах домов были выбиты, где-то в глубине тоскливо выла собака, возможно забытая на цени и не кормленная несколько дней, стая ворон летела низко над кукурузным полем рядом с дорогой.
Сержант Констандин сидел на зарядном ящике и сумрачно смотрел вперед. Его большие кулаки помимо воли сжимались, когда солдаты подъезжали к селу, начинавшемуся большим сливовым садом. Это было его село, и опасения за свой дом, оставшихся родителей буквально парализовали солдата. Старые сливы слезились струйками янтарного желтого клея, а между деревьев нежился под последними каплями дождя еще зеленый бурьян. Словно проснувшись, подул сильный ветер, стряхивая капли со слив, под которыми несколько солдат собирали фрукты; они съежились, застегнули мундиры. Становилось все холоднее. Думитру только теперь отвязал от луки седла накидку и надел ее на ходу, отпустив на мгновение поводья. Почувствовав свободу, серый жеребец свернул к обочине и начал щипать верхушки травы.
Через несколько сот метров дорога поворачивала на запад и входила в хутор. Констандии поднялся с ящика и с жадным любопытством рассматривал нагромождение убогих домов внизу, в долине. Скирды соломы, оголившиеся деревья, дырявые, покрытые мхом крыши из черепицы или дранки. Он соскочил с зарядного ящика, взбежал на кучу справа от дороги и стал вглядываться в открывающийся внизу вид. Возница смотрел на него с недоумением, потом понукнул лошадей. Сержант остался стоять неподвижно. Через некоторое время он спустился с кучи и побежал догонять колонну. Запыхавшись, пробежал мимо орудий и остановился лишь у стремени лошади, на которой ехал младший лейтенант.
— Что с тобой, Констандин? — спросил Думитру, поворачиваясь в седле и слегка нагнувшись к нему.
— Ничего, госп'младший лейтенант… Хочу скорее добраться в долину…
Протянутой рукой он показывал в центр села, где горизонт дымился за пеленой всклоченного ветром тумана. Думитру тоже посмотрел на этот белый дым, застилавший всю долину, но не очень-то понял, о чем идет речь. Он пожал плечами и пришпорил коня. Констандин ускорил шаг, чтобы не отстать. Чем ниже они спускались, тем прозрачнее становилась пелена тумана, тем явственнее проступало все вокруг. Справа и слева от дороги все было разорено, опустошено.
Колонна вступила в хутор, и сержант с побледневшим лицом и сжатыми кулаками вбежал в пустой двор, покрытый слоем золы. Вокруг в беспорядке были разбросаны наполовину сгоревший хозяйственный инвентарь, утварь. Дом сгорел совсем недавно, на оставшихся стоять стенах были видны темные следы пламени. Позади обрушившийся сарай еще дымился изнутри, куча пепла шевелилась, словно живая, под порывами ветра.
Колонна остановилась на обочине дороги, некоторые солдаты сели отдохнуть, другие подошли к поваленному забору, глядя на сержанта, метавшегося по сожженному подворью. В углу двора, возле оставшейся целой собачьей конуры, на приколе которой болтался обрывок цепи, на подушке сидел с непокрытой головой согбенный старик с выцветшими глазами и затуманенным взглядом.
— Дедушка Васылие, это я, Констандин! Кто поджег дом? Кто это сделал? Где отец, мать?
— Кому же то сделать? Хортисты. Вчера вечером, когда проходили здесь, — пробормотал дед дрожащим голосом. — Твоего отца взяли две недели назад и увели. Когда фронт подходил к нашим краям… Тогда и других забрали. Будто бы застрелили их потом, но, может, ты отыщешь отца теперь. Мать убежала, наверное, она в имении…
Потом старик поднялся и долгим взглядом окинул Думитру, остановившего коня в воротах, других солдат, собравшихся у забора, колонну людей, лошадей и орудий на дороге.
— Сходи за матерью, дедушка Васылие, поищи ее, скажи, что я был дома, что здоров и что отца я найду, даже если надо будет перевернуть вверх дном весь мир!..
Констандин повернулся спиной ко всем, будто не хотел, чтобы его видели, и закрыл лицо ладонями. Потом подошел к Думитру и зашагал рядом с ним к дороге. Он снова сел в кэруцу на зарядный ящик и молча глядел на сожженные дворы. Колонна тронулась дальше. Послышался топот лошадей, скрип упряжи, свист кнутов, восклицания возниц. После короткой суматохи снова установилась тишина. Солдаты молчали, но в душе у них кипела ненависть к врагу. Они не осмеливались смотреть друг на друга, что-то говорить. Все шагали с ожесточением в сердце, с потемневшими лицами. Только время от времени слышалась ругань возниц.
По ту сторону Сомеша снова била артиллерия. Мины и снаряды образовывали огромные воронки, в которых мог уместиться целый дом. Суру, лошадь командира роты, вела себя все беспокойнее. Дождь усиливался. Колеса орудий глухо скрежетали по гравию и увязали в более песчаных местах. Лошади упирались. Небо было закрыто туманом, словно чья-то невидимая рука простерла над людьми вуаль, чтобы укрыть их.
«Наши снова пошли в наступление», — подумал Думитру, пришпоривая коня. Другие лошади встревожено навострили уши и время от времени поднимали головы, трясли гривами. Они тоже знали кое-что, чувствовали смерть нюхом, но главным образом их пугало ее грохотание вдали.
Вскоре они добрались до помещичьего дома, где располагался КП полка, и остановились. Младший лейтенант взбежал по ступенькам и вошел к командиру. Орудия, накрытые грязными брезентовыми чехлами, с которых стекала вода, замерли, подняв в сторону линии фронта стволы. Солдаты столпились вокруг нескольких скирд соломы. Констандин, печальный, подошел к входу в дом и остановился, опершись рукой о колонну парадного подъезда, глядя куда-то в пустоту, будто видел там только ему одному предназначенные образы. И орудия на дороге тоже смотрели в небо, будто в другой, далекий мир.
— Ну что скажешь, Василе? — послышался чей-то голос. — Вроде приутихли?
— Да, — с неохотой ответил другой, тоже глядя в сторону фронта, откуда теперь доносились только отдельные глухие разрывы. — Кончилась, наверное, атака. К вечеру, думаю, и мы попадем в мясорубку. Черт его знает, доведется ли нам увидеть завтрашний день!..
— А ну хватит вам каркать! — прикрикнул на них Никулае, дуя на мокрые пальцы и пристраивая свой багаж с приборами на широком крупе своей лошади Ильвы. — Если опрокинем их к ночи, не остановимся до самой границы, до Карея.
— А что, если дойдем до границы, остановимся идя как? — осмелился спросить другой солдат. — Я слышал, что под Арадом наши по пятам гитлеровцев давно вступили в Венгрию.
— Хм, да и мы не остановимся, — уверял сержант, продолжая заниматься своим делом. — А вы что думаете? Мы будем сидеть на границе, в то время как другие пойдут вперед, да? Пока фашисты не поднимут руки, будем крошить их и гнать хоть до самого края света, — начал горячиться Никулае.
— Да, но дело затянется.
— Э, насколько мне известно, через день-два мы их выбьем из нашей Трансильвании… Чтобы все румыны могли вернуться по своим домам… Потом посмотрим, что и как, — назидательно продолжал сержант.
— Воздух! — послышался вдруг крик.
— К орудиям! — крикнул Констандин и рванулся от подъезда на дорогу.
Расчеты зенитных орудий метнулись по своим местам, словно подброшенные пружиной. Одни стали лихорадочно сдергивать брезент, другие уже подбегали со снарядами. И, перекрывая короткие команды сержантов, послышался шум мотора немецкого самолета, шедшего со стороны фронта.
Все произошло в несколько мгновений, так что, когда «стервятник» со свастикой на крыльях пытался спикировать на них, орудия сверкнули огнем, обрамив его облачками взрывов. Два орудия, поворачиваясь, вели огонь, угрожающе вздымая свои стволы к небу. Вражеский самолет попытался повернуть, вырваться из огненного кольца, но это ему не удалось. С дымящимся крылом самолет несколько секунд плыл, как огромное кадило, под низким небом, оставляя после себя серые и черные полосы дыма, потом скрылся за холмом и наконец врезался в землю.
— Сбили! — хмуро сказал Констандин.
Он снял ногу с педали. Потом широким шагом направился на свое прежнее место у парадного подъезда, как будто ничего не случилось. Только теперь там были и Думитру, и командир полка майор Санду. Майор сделал несколько шагов навстречу сержанту, протянул ему руку, а другой по-дружески похлопал по плечу, В глазах Констандина промелькнула искра света, первая за этот день. Он стоял пятки вместе, носки врозь, как когда-то во время инспекторского смотра, подняв голову вверх. Потом по-уставному отдал честь и отошел. Достав из кармана пачку сигарет, взял одну, прикурил, наблюдая, как один солдат из его расчета, прихрамывая, бесцельно вертелся вокруг длинного и черного ствола, который еще дымился наподобие потушенной свечи.
Еще немного — и Трансильвания будет освобождена. Под нажимом советских и румынских войск фронт стремительно приближался к границе Румынии. Фашисты отчаянно цеплялись за каждую пядь земли. Строили укрепления, траншеи, принуждая работать почти все население зоны.
Участок фронта, на котором предстояло наступать подразделению Думитру, был трудным, с голыми холмами и изрезанными оврагами долинами. Река Красна извивалась, устремляясь к просторам венгерской равнины. Сёла редки, деревьев мало. Черная земля раскисла от дождей и будто разгневалась, не желая терпеть, чтобы по ней ступала нога человека. Танки и орудия застревали. Эсэсовцы с темными пистолетами в руках ругались на нилашистов, требуя отчета, почему затягиваются сроки работ, а те, в свою очередь, избивали и расстреливали румын, пригнанных сюда из скопированных сел и городов.
Какой-то высокий, худощавый юноша бросил лопату и попытался выкарабкаться из траншеи, заполненной грязной водой. В момент, когда он уже был на парапете, старшина нилашистов ударил его в бок, и он вытянулся на земле во всю длину, разбросав в стороны ноги. Потом очень медленно, будто хватаясь за воздух, поднялся на ноги. За ним другие, подростки и старики, несколько женщин, подгоняемые руганью и ударами охранников, выбрались наверх, словно из могил, и построились в колонну на проходящем рядом шоссе.
Василе — так звали того юношу — с непокрытой головой и весь в синяках, в изодранной одежде и со слезящимися глазами медленно тащился по дороге, заполненной лужами, вместе с колонной таких же, как он, теней. Вдруг он почувствовал, как нежная и влажная, теплая рука легко дотронулась до его локтя.
— Опять тебя побили, Василе? — спросил рядом девичий голос.
— Да, опять, — ответил парень, опуская на девушку усталый взгляд человека, смирившегося со своей участью.
— Надо быть смелым, — ободрила его девушка, метнув на него решительный взгляд. — У нас одно спасение — бежать. Граница должна быть неподалеку…
— Ты думаешь, Илонка? Ты не слышала, как начальник колонны кричал, что на старой границе сплошные доты с десятью орудиями каждый, что одно такое орудие может изничтожить одним снарядом пятьсот румын и русских? Не слышала, как он говорил о самолетах, которые летают со скоростью до тысячи километров в час, что они повернут фронт вспять? — спросил Василе с безнадежностью в голосе.
— Ой, Воси, дорогой, ты веришь всей этой брехне? Не видишь, что им осталось только стращать словами?
Парень смотрел на нее нерешительно. Девушка прижалась к нему, крепко взяла его за руку.
— Ты мужчина, Воси! Нужно спасаться, понимаешь? Надо об этом думать каждую секунду. Мы должны спастись! — прошептала она прерывающимся голосом.
Колонна пленных гражданских стекала, извиваясь, в долину под холодным, проникающим, казалось, до костей мелким дождем.
«Куда нас гонят? Что будет с нами? — спрашивал себя семнадцатилетний парень, схваченный несколько недель назад патрулем, когда он пытался скрыться в лесу после того, как их село было занято отступающими хортистами. — Неужели погонят за пределы страны?» Мысль о бесконечном скитании по другим, чужим странам, о которых он и представления не имел, пугала его столь же сильно, как и страх смерти. Он уже видел себя без конца копающим все новые и новые траншеи до самого конца света, наполняя мир ямами, или убирающим проволочные заграждения, ограничивающие какие-то непонятные пространства, и не имеющим возможности даже умереть в одной из ям, вырытых его руками.
Севернее снова послышался глухой гул артиллерийской канонады. И, удивительное дело, гул этот вселил в его сердце надежду. Василе снова почувствовал, как рука девушки доверительно сжимает его руку, и встрепенулся, словно вырвался из объятий кошмарного сна. Но какой сон может быть кошмарнее действительности, в которой ему даже умереть не дано!
Из мглистого горизонта до них донесся запах огня, дыма, перепаханной снарядами земли, испещренной следами колес и гусениц.
— Я рада, что мы уходим отсюда, — пробормотала Илонка больше про себя и глядя себе под ноги, чтобы не ступить в лужу.
Парень механически кивнул в знак согласия.
— Только бы не вернули нас ночью или завтра… Такое бывало, — еле внятно проговорил он.
— Здесь нам больше нечего делать… И им нечего делать… Я чувствую, что теперь уже ничто не может вернуться назад…
Парень исподтишка посмотрел на нее. «А она красивая…» Он заметил ее горящие глаза цвета спелой вишни, узкие плечи, полные и крепкие груди, обтянутые цветастой кофточкой, розовые, круглые коленки, которые выглядывали при каждом шаге из-под красной шерстяной юбки, грязной и немного разошедшейся по шву с одного бока. Он почувствовал в душе необъяснимое любопытство.
— Илонка, а ты-то как сюда попала? Почему тебя схватили?.. Ведь ты венгерка…
Василе пожалел о последних словах. Он не считал Илонку чужой, доверял ей, будто знал с тех пор, как помнит себя на этом свете.
— Я тебе расскажу в другой раз, — ответила она с горькой улыбкой на губах. — Кто-то выдал меня нилашистам, сказал, будто я показала румынам дорогу через виноградники, чтобы они могли убежать в лес… Такие же горемыки, как и мы…
— И ты им в самом деле показала? — спросил он удивленный, слегка повернув голову к ней.
— Мой жених погиб на фронте, Воси. У меня больше никого нет на свете. Я ненавижу этих собак, прислужников Хорти. Они принесли горе не только вам, румынам, как ты думаешь…
— Разговорчики! — прикрикнул на нее по-венгерски старшина. — Что ты привязываешься к этому сопляку?.. Большевичка! Опозорила венгерский род!.. Прибудем на место, я тебе покажу!.. Курва!..
Парень вздрогнул. Он готов был наброситься на нилашиста, разорвать его на части.
Колонна вздрогнула, охранники начали кричать и размахивать в воздухе палками, бить пленников, подгоняя. Дело в том, что из-за холма появилась эскадрилья румынских самолетов. Она с нарастающим ревом летела в направлении колонны. Охранники и несколько пленников бросились на землю прямо в грязь лицом. Но большинство остались стоять посреди дороги, без страха наблюдая за самолетами.
— Чертовы валахи, свиньи! — выругался старшина, приподнимаясь на одно колено после того, как самолеты улетели. — Надо было всех вырезать! — добавил он враждебно, оглядываясь вокруг и вытирая перепачканные грязью руки о шинель землистого цвета, которую он нес в скатке через плечо.
— Теперь они вместе с русскими сдерут с вас шкуру! — пробормотал один старик из колонны.
— Что ты сказал? Кто это сказал? — разъярился нилашист, всматриваясь по очереди в лица тех, кто был ближе к нему.
Никто не ответил. У всех на лицах было одинаковое выражение — холодного упрямства.
— А ну давай стройся, и марш! Этой ночью у нас будет работа. До утра вы еще выкопаете себе могилы…
Лопата, выскользнувшая из рук женщины, упала на плечо идущего сзади за ней, а потом плюхнулась в лужу. Старшина ударил женщину палкой по рукам.
Из-за холмов надвигался вечер, тени становились длиннее, запахи, идущие с полей, — резче. Колонна двинулась дальше. Она ползла, раскачиваясь, как огромная змея, по лужам проселочной дороги.
… Со стороны седлообразной вершины холма впереди на пленных вдруг обрушился глухой рокот моторов и скрежет железа. С ревом, меся грязь, шли немецкие танки. Их темные орудия угрожающе пронзали вечерний воздух.
Колонна военнопленных распалась без приказа. Люди в панике бросились врассыпную, бежали куда глаза глядят, падали, наскакивали друг на друга. Нилашист пыхтя побежал с карабином на весу в сторону оврага, на дне которого шумел ручей. Вслед за ним бросились и другие охранники.
Среди этой сумятицы девушка вдруг остановила молодого парня, с силой схватив его за руку, потом подтолкнула в обратном направлении. Действительно, было глупо искать всем спасение в одном месте. Как только об этом не подумали другие? Двое бежали, держась за руки, под дождем, начавшимся снова, чувствуя все ближе за спиной рев моторов, наводивший на них ужас. В мире были только они и эти упорно преследовавшие их машины смерти.
Но откуда-то из-за холма, по которому только что спускалась колонна пленников, отрывисто грохнули орудия. Это было для людей такой же неожиданностью, как и появление танков. Над полем, над ними перекрещивались траектории снарядов, высоко в небе вспыхнул сноп белых ракет. Само небо, казалось, рушилось на них, на землю.
— Тут нам и конец! — пробормотал парень, отыскивая на бегу какой-нибудь предмет, который мог бы послужить хоть каким-то укрытием.
Но все вокруг тоже неслось куда-то. Даже несколько деревьев справа от них вдруг исчезли. Единственной опорой для него была ее рука, которая по-прежнему крепко сжимала его руку; единственную надежду он мог прочитать лишь в ее столь же перепуганных глазах. Первые снаряды разорвались позади них, вынудив «тигров» рассредоточиться по полю и остановиться. Затем грохнули орудия танков, которые зигзагом двинулись по разбухшему полю, стреляя наугад, обнюхивая воздух черными ноздрями орудий. Первые три танка с работающими впустую моторами, с разорванными гусеницами остановились почти на одной линии. Беспомощные, они перемалывали землю, напрасно пытаясь повернуть назад. Противотанковые орудия продолжали вести беглый огонь из-за холма.
— В овраг! Там наше спасение! — крикнула Илонка на ухо юноше, таща его далее за собой.
Река текла спокойно — ее не касалось то, что творилось вокруг. Двое молодых людей бросились, не отпуская рук друг друга, на влажную траву на берегу, в напряжении ожидая, что должно последовать, думая о самом страшном. В какой-то момент в вышине вспыхнула ракета, осветив их. Илонка быстро и решительно поднялась.
— Пошли, Воси! Давай! Нам нельзя оставаться здесь. Если они нас обнаружат — застрелят. Бежим вверх по реке! Румыны должны быть поблизости, ведь это они стреляют.
Парень послушно последовал за ней. Шел он большими шагами, согнувшись под тяжестью страха и темноты. Они почти бежали, но все же осторожно миновали лужи, отбрасывая в сторону ветви растущих по берегу ив, отяжелевшие от влаги… Сколько они шли так, они и сами не отдавали себе отчета.
За крутым поворотом реки они увидели дощатый барак, скрытый зарослями ивы и ольхи. Остановились, с опаской разглядывая строение. Оно казалось пустым. Прислушались, потом подошли к двери. Илонка тихо толкнула ее и, осторожно ступая, вошла первой. Василе еще раз огляделся вокруг и пошел за спутницей. Далекая канонада позади них уже стихла. Ночь поглотила все звуки.
Внутри была кромешная темнота, и они только ощупью отыскали друг друга.
— Подожди, — сказала она и принялась шарить в узелке, который был привязан у нее на поясе. — У меня есть спички… Только бы не отсырели… И огарок свечи я прихватила…
Василе почти не дышал, чтобы не мешать ей. «Что бы я делал без нее? — подумал он. — Все же мне повезло… А она девушка красивая и добрая». Через несколько мгновений слабый огонек осветил помещение, оттеснив темноту в углы. Барак действительно был заброшен. Разбросанные в беспорядке предметы были покрыты слоем пыли. По всему было видно, что сюда несколько месяцев не ступала нога человека.
В одном из углов они обнаружили очаг, в котором еще сохранилась горка золы. Рядом валялась кучка сухого хвороста. Возле нее старая сковорода, какие-то тряпки и бутылка с разбитым горлышком. В другом углу — покосившаяся набок кровать на вбитых в землю колышках, накрытая старым, рваным одеялом.
— Повезло же нам, — проговорила она, оглядывая комнату. — Сейчас разведем огонь… Ты выйди и посмотри, не виден ли свет снаружи. А то, кто знает, вдруг кто-нибудь обнаружит нас…
Через дощатую крышу, покрытую листьями и связками камыша, в некоторых местах просачивалась вода, образуя на глинобитном полу большие пятна сырости.
— Только в окошке со стороны реки немного просвечивает, — сказал он, входя. — А больше нигде. На улице темнота — хоть глаз коли! Давай закроем это окошко чем-нибудь!
Илонка уже разожгла несколько хворостинок и теперь пыталась навести хоть какой-нибудь порядок. Под кроватью она обнаружила заржавевшее жестяное ведро и протянула его Василе:
— На, принеси воды. Сполосни хорошенько ведро. Поставим у огня, и у нас будет горячая вода. Понял? И послушай, не слышно ли чего-нибудь вокруг. Можешь пройти к берегу, только осторожно.
Спустя некоторое время они молча сидели у слабо попыхивающего огня, сняв свою промокшую обувь. Илонка была спокойна, но в его глазах она видела страх.
— Не бойся, Воси! Не думаю, что кто-нибудь будет шататься здесь в этот час, — проговорила она через некоторое время, глядя на него. Потом извлекла из своего узелка горбушку черного засохшего хлеба и протянула ему. — Это все, что я могу тебе дать.
Она придвинула натруженные ноги к огню, шевеля онемевшими пальцами. По помещению уже распространилась волна приятного тепла. Девушка закатала красную юбку выше колен. На белой коже шаловливо заиграли отблески пламени.
— Думаю, с божьей помощью мы спасены, — пробормотала она, покончив со своей порцией хлеба. — Завтра вернемся за линию фронта, и через несколько дней мы дома…
Икры ног у нее покраснели от огня. Василе взглянул на них и смутился. Илонка заметила это.
— Ты стесняешься меня? — спросила она.
— Нет, — ответил он, еще больше смутившись.
— Тогда снимай штаны. Пусть получше высохнут. А не то разболеемся. Ты не сердись, я и кофточку сниму, хотя я не очень-то чистая. Сейчас помоюсь теплой водой… Давай смелее, или хочешь, чтобы я с тебя их сняла? Нечего меня стесняться. Так уж на войне — все потеряло свою цену. Даже наши жизни. Подумай, кем мы были и что с вами было несколько часов назад. Мы давно могли уже стать мертвецами…
Парень медленными движениями, не глядя на нее, разделся. Она взяла у него из рук одежду и повесила сушиться на бечевку рядом со своими юбкой и кофточкой. Потом он снова сел возле огня, уставившись на трепещущие жаром угли. Позади него, у двери, она умывалась, нагнувшись над ведром, от которого шел легкий пар.
— Скажи по правде, ты когда-нибудь видел голую женщину? — спросила она прерывающимся голосом, продолжая мыться.
— Нет, — пробормотал он, неотступно уставившись в огонь. Подбросил несколько хворостинок, будто желая прогнать чары, в плену которых оказался и от силы которых не мог избавиться.
— Почему ты не посмотришь на меня? Я вовсе не уродливая, — сказала она, с улыбкой подходя к нему. — Умойся и ты, я тебе оставила воды. Хочешь, я тебе полью?
— Нет, нет, не надо! — ответил он с испугом, поднимаясь со своего места и направляясь в угол, где было ведро с водой.
— Ты хотел бы иметь такую жену, как я? — спросила Илонка, наблюдая из-под ресниц, как он моется.
Она сидела, подтянув коленки к подбородку и уставившись в огонь. По крайней мере, ему так показалось.
— Хотел бы…
— Я не намного старше тебя. Мне только двадцать два года… У меня больше нет никого на свете…
Он тоже вернулся к огню и сел, протянув к нему свои большие мокрые ладони.
— Если хочешь, я возьму тебя в жены, — пробормотал он через некоторое время, все так же не осмеливаясь взглянуть на нее.
— У меня ничего нет, но я многое умею делать… У нас будут и дети… Поедем к тебе, заведем хозяйство… А там посмотрим, что будет дальше. Не пропадем.
— А война?
— Война скоро кончится, мой дорогой. Ты не видишь, что у немцев вышибли дух?..
Девушка взяла его руку в свои, слегка сжала, поднесла к губам. Потом положила ее себе на бедро и тихо сказала:
— И ты мне нравишься. Если всевышний нам поможет, уцелеем…
Было уже поздно. Костер погас, угли покрылись пеплом. Девушка и парень сидели молча, и только снаружи доносился шум осеннего дождя, перемешивающийся с журчанием реки. Через щели в стенах барака до них начал добираться холод, заставляя их подрагивать. Они молчали, погруженные каждый в свои мысли. А может, они думали об одном и том же, кто знает! Через некоторое время она встала, подошла к полуразвалившейся кровати, ощупала ее руками, встряхнула, потом нырнула под рваное одеяло.
— Иди сюда! — позвала она его.
Он продолжал сидеть молча, в растерянности глядя на образовавшуюся в очаге кучку золы. Огонь погас, барак мало-помалу заполнялся темнотой.
— Ну не стесняйся же. Иди ко мне. Ведь я твоя жена, не так ли?
Василе тяжело поднялся, подошел к кровати. Какое-то мгновение он оставался стоять, почти касаясь головой прогнившего потолка. Потом несмело лег и вытянулся рядом с нею. Илонка быстро накрыла его одеялом, прижалась к нему, потом покрыла его щеки, губы поцелуями.
— Тебе уже не страшно?
— Нет, — ответил Василе, обнимая ее и лаская горячее тело. — Все будет хорошо, Илонка…
— Конечно, Воси, так и будет!
С рассветом рота тяжелого оружия снова должна была двинуться в путь. Солдаты готовили лошадей, орудия, зарядные ящики, собираясь в путь. Никулае, невыспавшийся, запыхавшись бегал по склону холма, время от времени прикладывая к глазам бинокль и всматриваясь в направлении долины, где было разбросано семь онемевших и разбитых немецких танков. Было очевидно, что уцелевшие танки укрылись за бугром позади поля, которое, казалось, только что было вспахано. На горизонте в белесом утреннем свете не было заметно никакого движения. Только над рекой слева клубился туман. «Надо бы, — подумал сержант, — разведать долину в той стороне…»
В прорытой рекой долине также царила тишина. Все утра похожи друг на друга, мир каждодневно будто начинает жить заново. Внимание сержанта привлек барак за зарослями сбросившей листья ольхи. «Есть там кто-нибудь? Не думаю, — ответил он самому себе, — дом кажется покинутым. Все же спущусь к реке, умоюсь холодной водой, чтобы побыстрее взбодриться».
Он остановился перед полусгнившей дверью. После недолгого размышления ударил в дверь прикладом. Дверь с шумом распахнулась — она не была заперта. Сержант ворвался в помещение.
— Ни с места! — громко крикнул он, увидев в перепуге вскочивших с кровати парня и девушку. — Что вы здесь делаете?
— Нас нилашисты гнали на рытье окопов, — ответила, первой придя в себя, девушка. — Вчера вечером мы убежали, когда вы ударили по их танкам. Я с моим мужем. Остальные побежали вниз к реке. Мы не знаем, что с ними.
— Быстро одевайтесь, забирайте свои тряпки и за мной! — приказным тоном сказал сержант, забрасывая ремень винтовки за плечо.
По дороге Никулае задал им еще несколько вопросов. Отвечала только девушка, притом быстро, будто опасаясь, что парень ответит раньше и раскроет их. Впрочем, она и шла быстрыми, мелкими шагами, стараясь держаться ближе к сержанту, в то время как парень тянулся позади и еще не совсем пришел в себя от случившегося.
— Послушай, девушка, вы на самом деле муж и жена или обманываете меня? — спросил через некоторое время сержант, в упор посмотрев на нее.
Она в растерянности застыла на месте. Остановился и парень. Поскольку сержант перевел взгляд на него, осматривая его с ног до головы, на этот раз парень ответил сам:
— Мы только вчера вечером поженились, сержант… То есть… Мы хотим добраться домой, ко мне…
Юноша тоже был в замешательстве и с трудом выговаривал слова. Но страх у него прошел. Он взглянул на подругу, та посмотрела на него, затаив дыхание. «Неужели она испугалась?» — подумал он. Потом подошел к ней, покровительственно обхватил ее за плечи и твердо сказал:
— Она моя жена, господин сержант. Ей-богу!
— Ну хорошо! — Никулае понимающе улыбнулся и двинулся дальше.
Илонка и Василе молча пошли за ним на расстоянии нескольких шагов. Достигнув обоза, остановились. Сержант дал им буханку хлеба и три банки консервов. Обрадованная, девушка завернула все в платок.
— Господин сержант, фронт не вернется больше? — спросил Василе, осмелев.
— Спокойно ступайте домой. Вы спаслись. До завтра мы совсем погоним врага из страны. Мы им дали прикурить, — добавил сержант, сопровождая свои слова красноречивым жестом. — Идите домой и будьте счастливы! В каком селе живете?
— В Кэпушу-Мик, господин сержант, — ответил Василе. — Неподалеку от Клужа. Василе меня зовут. Из Кэпушу-Мик! Может… Кто знает, может, свидимся еще!
— Хорошо, хорошо! Кто знает! Занимайтесь своим хозяйством, а там, может, и свидимся, если суждено… Первенца назовите Никулае… Никулае или Никулина. Ведь я у вас был крестным!
— Никулае или Никулина, господин сержант, — весело повторила Илонка, зардевшись и беря парня за руку.
Они расстались. На повороте дороги сержант оглянулся и долго смотрел, как парень и девушка спускаются в долину по разбитой дороге. Она держала в руках узелок с продуктами и была похожа на жену крестьянина, провожающую мужа на работу в поле.
Никулае улыбнулся. Сочный утренний воздух начал прогреваться; день по всему обещал быть солнечным. Он извлек из кармана сложенную в несколько раз бумагу, скрутил на колене цигарку и закурил.
И действительно, день выдался хороший. Солнце вскарабкалось высоко в небо и затопило светом и теплом колонну солдат, растянувшуюся по проселочной дороге. Вокруг стояла тишина. Лишь одинокий дуб нарушал покой осеннего дня, приютив в своей поредевшей листве стаю шумливых ворон.
Сидя в седле, Думитру зло взглянул на птиц. Ему хотелось вытащить из кобуры пистолет и выстрелить, чтобы вспугнуть и прогнать их, но он воздержался, щадя не отошедшие от грохота взрывов барабанные перепонки своих людей. А их было больше сотни человек. Он посмотрел в сторону черного облака, громоздившегося на горизонте и двигавшегося на них.
Они шли уже несколько часов по жаре, и солдаты вытирали рукавами мундиров пот со лба. Вспотевшие лошади дергались в упряжи, отгоняя хвостами назойливых мух. Что за погода! Ночью они дрожали от холода, а днем не знали, куда деваться от зноя.
Черное облако мало-помалу закрыло половину неба. Оно надвигалось на них с запада, откуда пришли фашисты, которых надо было остановить, опрокинуть, повернуть назад в берлогу, где они родились. Это облако вдруг представилось младшему лейтенанту знаком судьбы. Сзади — солнце, обжигающее затылок, плечи, будто подталкивающее их вперед, перед ними — облако, все больше расползающееся по небу.
Один из возниц хлестнул лошадей кнутом, и его жеребцы, черные, крупные, понеслись галопом вдоль колонны, давя копытами небольшие холмики муравейников, окруженных пучками травы.
— А ну, черти, а то нас дождь прихватит! — крикнул возница.
Никулае приложил ладонь к глазам, чтобы получше рассмотреть того, кто нарушил порядок движения, и отпустил по его адресу крепкое ругательство. Упряжка между тем поравнялась с лошадью командира, и возница натянул поводья, приструнив разгоряченных лошадей. Сам он сильно ударился о спинку повозки.
— Так тебе и надо, сукин сын! — услышал он позади брань сержанта.
Думитру повернул голову, похлопывая свою лошадь по холке, чтобы придержать ее.
— А ну, песню! — крикнул он солдатам, видя, что некоторые из них начали клевать носом на ходу. — Повозки в хвост колонны! — бросил он нетерпеливому вознице.
Послышался голос Никулае, запевавшего песню «Моя милая из Баната». Десятки огрубевших мужских голосов подхватили мелодию. Но петь им явно не хотелось.
Молния взбороздила небо, затем послышался удар грома, словно обвал в горах. Вороны взлетели из кроны одинокого дуба и набросились на оставшиеся после колонны кучки конского навоза.
Младший лейтенант подал команду прекратить песню, так как солдаты пели недружно, без огонька.
Из-за усталости? Из-за приближающегося дождя? Наверное. Бывало ведь, что они пели эту песню с охотой, она помогала им забыть на время о предстоящих боях, потерянных навсегда друзьях.
— Госп'сержант, какого черта мы не выходим на границу, чтобы выгнать их и остановиться? — спросил Констандина один из солдат через несколько шагов. — Чтобы кончить уж…
— Что кончить, что кончить?! Будто только ты один соскучился по дому! — набросился на него другой солдат. — Что тебе делать дома?
— Как что делать? Работать! Заботиться о стариках, детях, присматривать за хозяйством убитого на фронте моего брата…
Солдаты достигли степного села, вступили на главную улицу. Тут их колонна встретилась с пулеметной ротой, двигавшейся по боковой улице. Во главе роты молча шагал лейтенант, по лицу которого струился пот. Офицеры подали команду, солдаты, чеканя шаг, приветствовали друг друга, подняв облако пыли.
Вскоре начали падать первые капли дождя. Они застучали по крышам, по чехлам орудий, по крупам взмыленных лошадей. И люди, и лошади обрадовались хлынувшей с неба освежающей влаге. Солдаты отрывали позиции для орудий. Лопаты скрежетали о камни. Солдаты кряхтели, ругались, кляня все на свете. Все же земля была мягкой, промокла на добрых три ладони на глубину. Все — небо, земля, люди — было черным. В который раз они уже отрывают позиции для орудий?
— Если останусь в живых, заделаюсь гробовщиком, — в шутку проговорил один из солдат, но никто не прореагировал, и его слова растаяли в бездне молчания.
До границы осталось немного, и все чувствовали ее приближение. «Если мы возьмем назад Трансильванию…» — думали солдаты. «Да, да, — думал и Никулае, будто угадывая их мысли, — вы надеетесь, что там, на, границе, мы все усядемся на землю и устроим пир. Наедимся до отвала, после этого завалимся спать и проспим целую неделю, ведь мы здорово устали, не так ли? Потом проснемся, выроем огромные ямы, глубокие и широкие, каких не рыли до сих пор, и сбросим в них все эти орудия и минометы, которые оглушали нас, чтобы и стволов не было видно. Разъедемся по домам. Хорошо умоемся — руки, лицо — и поедем домой. Ребята! Сегодня последняя ночь войны! Завтра утром протрем глаза в будем наблюдать, как бегут по полям немцы и хортисты, и будем хохотать до упаду. Дальше мы не пойдем. Какой смысл нам идти дальше? У нас столько дел дома! Но сначала мы хорошо умоемся и выспимся так, чтобы забыть обо всем. И будем считать, что все прошлое было кошмаром. Так вы думаете?»
Солдаты копали молча. Слова, которые они хотели бы сказать, оставались только в их мыслях.
… К утру они еще больше продрогли и промокли. Но солнце снова было добрым к ним. Оно их обогрело, успокоило, облегчило раны на их теле и в их душах. Оно помогло им в конце концов собрать свои пожитки, построиться, как и прежде, в маршевую колонну. Вперед!
Они двинулись в путь. Молча. Беседуя друг с другом только мысленно. Шли, размешивая своими сырыми ботинками грязь на открывшейся перед ними равнине. Уж не была ли то та самая равнина, которую они видели два месяца назад? Две недели назад? Земля казалась им той же, они были уверены, что уже топтали ее. Все казалось им знакомым. Все было как и во многие другие утра. Неудивительно, что они не знали, какой день сегодня — понедельник, вторник или воскресенье; какой месяц на дворе — сентябрь, октябрь или март? По сути дела, и в марте деревья тоже стоят голые. Но если посмотреть на них повнимательнее…
И все же в воздухе чувствовалась осень. Будто горизонт, небо больше давили на них, оружие и ранцы сильнее тянули к земле. Солдаты осматривались с некоторым любопытством, ожидая чего-то или кого-то, хотя бы какую-нибудь весть. Не ждали только пули или снаряда от врага.
Думитру ехал, как всегда, впереди. На этот раз не на своем жеребце Суру, который занемог, а на кобыле Изабелле. Лошадь шла, будто ощупывая дорогу, вечную их дорогу, разбитую копытами, колесами кэруц, орудий и машин. Дорогу войны. Он чаще оглядывался назад, на солдат. Хотя равнина была бескрайней и на ней не было никаких препятствий, у него было впечатление, что кто-то может заблудиться… Люди молча следовали за ним, каждый со своими мыслями.
Спустя некоторое время младший лейтенант подал знак остановиться. Он спешился и похлопал Изабеллу ладонью по крупу. Вслед за ним спешились и младшие лейтенанты Михалча и Спиридон. Они отыскали более или менее просохшее место на обочине дороги и сели на землю. К ним присоединились и несколько сержантов. Был созван своего рода военный совет.
Колонна тоже остановилась, солдаты разошлись группами, расселись кто на обочине, кто у орудий, кто в повозках.
Никулае не стал садиться, а стоя рассматривал расстилавшееся впереди поле. Ничего необычного он не увидел. Неужели здесь была их земля, здесь проходила старая граница? Отсюда начиналась другая страна. Он ожидал увидеть какую-нибудь канаву, стену, хотя бы ряд деревьев, но поле было ровным насколько хватает глаз.
Сбитый с толку, он шагнул на жнивье за обочиной дороги, разглядывая черные комья земли, будто что-то потерял и теперь хотел во что бы то ни стало отыскать. Ведь где-то должен был быть белый или любого другого цвета камень, который служил бы знаком. Ничего он так и не нашел. Кто-то до их прихода убрал их или закопал. Он вытащил из чехла бинокль, привычно поднес к глазам и стал вглядываться в даль.
Да! Будто едва заметная ложбина делила поле пополам. В одной части поле было обработано иначе, чем в другой: его крестьянский глаз не мог ошибиться. Со временем земля становится похожей на тех, кто ее обрабатывает, и потом ее не так-то легко изменить…
Нежданное волнение затопило душу… Хотя он часто думал об этом моменте, все-таки оказался не подготовленным к этому. Он наконец увидел границу. Разве он ожидал какой-нибудь церемонии, ритуала? Нет. А возможно, что и да. Нет — потому что ни у кого не было для этого времени, и он хорошо это знал. Да — потому что в его душе, как и в душе каждого солдата, был праздник, хотя на их лицах можно было прочитать только одну лишь усталость.
Он услышал шум, голоса позади себя. Колонна снова готовилась к маршу. Одна из лошадей из орудийных упряжек заржала, и этот звук чем-то напомнил звук трубы.
Вдали с уханьем разорвался крупнокалиберный снаряд. Никулае вернулся и стал на свое место в колонне. Им еще предстояло идти и идти. Только отныне команда «Вперед!» приобрела другое значение.
— Здесь восемьдесят первый, госп'сержант! Вы наблюдатель с батареи?.. Впереди стрелки первого батальона… Вы и их поддерживаете?
Говорил низкорослый солдат, который отрывал укрытие для наблюдательного пункта. Говорил он, не поднимая головы, не отрываясь от лопаты.
Снова опустилась темнота, темнота новой ночи. У бойцов минометного взвода первого батальона было много забот, они только недавно прибыли на позицию. Немного позади нетерпеливо била копытом о землю привязанная к хилому кусту лошадь лейтенанта, командира взвода.
— Ребята, внимательнее, — говорил офицер. — Следите за движением и огнем пехоты! Мы здесь единственная артиллерия на передовой. Единственная поддержка при случае…
Никулае хотел было заметить, что еще есть и они со своими орудиями, но не стал ничего говорить. Возможно, лейтенанту известно больше, чем ему.
Со стороны угадывавшейся на горизонте реки тянуло холодком. Облачность была высокой, и ничто не предвещало дождя. В обманчивой вечерней тишине слышались лишь глухие удары саперных лопат о, глинистую землю, сердитые ругательства да позвякивание металла о металл. Торбы с овсом были опорожнены, и позади повозок лошади щипали и выдергивали высохшие пучки травы вокруг кустарников.
— Счастливцы эти пехотинцы! — вздохнул один из солдат, устанавливающий ствол последнего миномета. — Они давно спят под шинелями, а мы…
— Да, сейчас спят, а завтра кто будет проливать кровь здесь, на поле, или тонуть при переправе через реку? — ответил ему сержант, проверявший правильность наводки. — Давай еще на десять градусов ниже, Иосиф, и на этом закончим…
Со стороны венгерского села, окутанного покровом ночи, вдруг донесся до них грохот мощного взрыва.
— Тяжелая бьет! — проговорил один из солдат, переставая копать, напуганный взрывом, эхо которого еще прокатывалось по оврагам.
— Какая тебе тяжелая! Где выстрел, где снаряд! — одернул его сержант. — Это динамит рванул, разве ты не заметил, что не было никакого свиста?..
— Кончай! — через некоторое время приказал старшина, оставшийся за командира после ухода лейтенанта. — Можете ложиться отдыхать!
С неба опускалась холодная влажная мгла. Сержант Никулае Саву по привычке снова посмотрел в бинокль в сторону двух часовых, силуэты которых виднелись на фоне восходящей луны. Зазвонил телефон. Старшина вскочил со дна укрытия, спросонок запутавшись в покрытом слоем грязи одеяле. Звук телефона был слабым и непривычным.
— Восемьдесят первого?.. Я восемьдесят первый!.. «Дуб»? — закричал он в микрофон.
Потом выругался и посмотрел на сержанта, который оторвался от бинокля и нагнулся к нему.
— Э, черт возьми! Забыли включить батальон! — сказал старшина, вводя штепсель коммутатора в гнездо КП батальона. Потом спросил сержанта: — Ничего не заметил?
— Ничего, госп'старшина. Ничего особенного.
— Ну, тогда хорошо! — заключил старшина, поворачиваясь на каблуках и снова ныряя в объятия сна, который все еще ожидал его в складках заскорузлого, грязного одеяла…
Мысли сержанта, перенеслись в свою роту, где наверняка тоже закончили подготовку позиции в глубине обороны на удалении около километра от переднего края. Он будто видел, как Думитру, накинув шинель, обходит орудия, спрашивает солдат: «Ну, готово, ребята?» «Готово, госп'младший лейтенант!» Вечером Думитру сказал ему: «Никулае, ступай поищи получше место для наблюдения вместе с минометчиками батальона, они ведь тоже, как и мы, артиллеристы. На месте разберешься. Завтра, возможно, у нас будет много работы…»
На рассвете поле накрыл густой и холодный, похожий на изморозь туман, развеянный вскоре солнцем, под лучами которого все вокруг засверкало тысячами алмазов. Никулае спустился с парапета в укрытие и, нагнувшись над старшиной, потряс его за плечо:
— Противник на горизонте! Кавалерия! Вышла из села и приближается к реке.
Старшина вскочил, как будто его обдали кипятком, скомкал одеяло, не досмотрев, как всегда, сна, и, протирая глаза, поднялся на парапет. Он быстро пришел в себя — уже привык к подобному неожиданному пробуждению, ведь на фронте редко бывает иначе. Все сваливается как снег на голову и обрывает сон.
— Эх, сволочи! Их примерно эскадрон. Смотри, Саву, у них и знамя впереди. Ну-ну! Они думают, что попали на парад!..
Он снова спустился в укрытие и потянул за ногу ефрейтора, который спал, обернув голову торбой от овса.
— А! — воскликнул ефрейтор, просыпаясь. Он приподнялся на локте, нащупывая другой рукой оружие.
— Вставай, Саломир! Прибыли фашисты! В ружье! Расчеты, по местам!..
— Ох! — вздыхал ефрейтор, вставая. — Не спится им! — Потом он пробрался в кукурузное поле и разбудил остальных солдат: — По местам! Начинается представление! Быстро! Быстро!
Старшина энергично крутил ручку полевого телефона, в проводах которого столько раз путался прошлой ночью, проклиная. А вот теперь они оказались полезными. Он доложил командиру, получил боевую задачу.
— Алло! Первая, алло! Появились фашисты! Перед нами, братцы, появилась их кавалерия, что, не видите?
— Видим! — коротко ответили из первой роты.
— Алло! «Победа»? «Победа»?.. Это восемьдесят первый!.. Фашисты перед нами!.. До эскадрона кавалерии.
— Минометы к бою! — услышал Никулае четкий голос командира батальона. — Связь с первой и второй!
Никулае мог видеть, как первая и вторая пехотные роты были подняты по тревоге. Фактически ничего особенного он не заметил. Только земля в той стороне будто задвигалась, заходила волнами. Он снова посмотрел в направлении противника, приближающегося плотным строем без какой-либо предосторожности к реке. Во главе на резвом белом жеребце ехал офицер, за ним знаменосец с развернутым знаменем. Левее держался обоз, состоящий из длинных, покрытых брезентом повозок. Обмундирование и сбруя лошадей, новенькие, поблескивали на солнце; это было видно издалека.
Солнце поднялось над землей. Никулае перевел взгляд и увидел командира первой роты, залегшего на откосе с приподнятой рукой. Потом его рука резко опустилась. В какую-то долю секунды Никулае увидел, как жеребец офицера пробует воду копытом. И вот началась атака: застрочили несколько пулеметов пехотинцев, колонна кавалеристов смешалась, распалась на группки. Белый жеребец упал на колени на прибрежный гравий, а всадник рухнул головой в воду. Знамя валялось, распластавшись на песке.
Потом установилась первозданная тишина. Сержанту очень хорошо был знаком этот момент, когда в ходе боя чаша весов качнется, потом остановится, и ни у кого не хватает смелости, по крайней мере на короткое время, нажать на спусковой крючок. Тогда и устанавливается напряженная, словно натянутая струна, тишина.
Все же ветер доносил до них то слабое ржание лошади, то выкрики людей. Война часто делает эти звуки неразличимыми. И люди, и животные бессильны перед страхом смерти, и этот страх объединяет их.
На берегу реки корчились раненые люди и лошади. Несколько пехотинцев перешли реку вброд, держась за руки. Река неожиданно оказалась довольно глубокой, с водоворотами и ямами. Румынские солдаты скоро вернулись на свой берег, таща за собой несколько тяжеловозов, нагруженных захваченным оружием и боеприпасами.
Вокруг Никулае собралось много солдат-пехотинцев, минометчиков. Он тщательно навел бинокль и дал каждому взглянуть в сторону переправы.
Конец октября застал бойцов в небольшом венгерском городке, с широкими и прямыми улицами. Вот уже трое суток они жили здесь. Пехотинцы и артиллеристы устроились в нескольких домах на окраине. Было тесновато, но никто не жаловался. Городок был тихий, казался безлюдным, лишь время от времени тишину нарушали моторизованные колонны, проходившие по главной улице в сторону фронта, и тогда немногие из оставшихся местных жителей выглядывали из-за высоких каменных заборов, окружавших дома, и, кто с любопытством, кто с испугом, смотрели на проезжавших. От рева моторов, грохота колес, повозок и орудий по булыжной мостовой в окнах домов дребезжали стекла.
Советские и румынские части сосредоточивались для форсирования Тисы. Артиллеристы Думитру выходили, словно хозяева, к воротам домов и спрашивали проходивших, из каких они частей… «А вы?» — спрашивали те в свою очередь. То и дело слышалось: «Увидимся на Тисе!», «Увидимся в Берлине!». Иногда задавали вопрос: «Нет ли кого-нибудь из…?» Следовало название места, чаще всего какого-нибудь села. И, как правило, вопрос оставался без ответа. Но солдаты выглядели веселыми, хотя в глазах их, в голосе таилась боль и тоска.
… К полудню прибыли повозки с овсом для лошадей, а с ними и лейтенант, ветеринар из полка. Он уже приезжал раньше, солдаты его знали, особенно возницы и коноводы, которые смотрели на него зло, как на живодера. Ветеринаром был молодой стройный блондин с голубыми, ясными, но грустными глазами. Волосы мягкими кудряшками вылезали у него из-под фуражки. Он приехал, чтобы осмотреть лошадей — на батарее было много больных животных.
Лейтенант спросил о Думитру, отыскал его, и они беседовали около получаса. Младший лейтенант угостил его горячим чаем. Потом они вышли и вместе направились туда, где были привязаны лошади, которым уже подали торбы с овсом.
Никулае недружелюбно посмотрел на молодого офицера и подумал об Ильве. Лошадь была здоровой, он мог не беспокоиться за нее, он сам ухаживал за ней, как его, еще ребенком, научили дома. Что нужно было этому лейтенанту? Никулае вспомнил, что многие лошади были больны чесоткой и постоянно терлись своими костлявыми крупами о деревья, о лафеты, о повозки, которые они же и тащили уже столько времени и по стольким дорогам. Животные расчесывались до крови, она сочилась через трещины в больной коже, стекала по ногам. На бедняг набрасывались последние мухи, которые остались с лета будто специально из-за них.
На обочине дороги собрались несколько солдат, каждый из которых держал под уздцы по лошади. Больные лошади. Хорошие, ласковые лошади. Солдаты стояли и вспоминали, как они ржали, метались в упряжи по нескончаемой грязи. И солдатам было грустно. Они успокаивающе похлопывали лошадей ладонями по мордам. Один из солдат потчевал своего скакуна остатками овса из торбы.
Уже было решено пристрелить больных животных на окраине городка в овраге, наполненном водой. Туда местные жители сбрасывали всякий мусор. Но как тяжело осознать неизбежность их гибели… Сержант с горечью в душе посмотрел вслед удаляющемуся печальному кортежу, потом направился в сарай, где была привязана Ильва. Никулае никак не мог забыть лошадей, смиренно шедших на смерть, будто на какую-то работу в поле. Неужели у них не было никакого предчувствия? Хотя бы из-за печального, как на похоронах, вида коноводов, которые месили тяжелыми ботинками грязь.
Ильва лежала на боку и спокойно жевала овес. Сержант сел рядом с ней, почесал ей за ухом — знал, что это ей нравится. Она, признательная, вытянула шею и перестала жевать. Рядом другие лошади батареи так же спокойно жевали овес, засунув морды в торбы по самые уши. Он заглянул в глаза Ильвы. Большие, черные, почти с человеческим выражением глаза. Эти глаза видели многое, и ему нравилось смотреть в них, словно в волшебное зеркало, причем выглядел Никулае в этом «зеркале» очень смешным: с короткими ногами, с удлиненным, узким лицом. Таким, видимо, и представляла его Ильва. Так, наверное, видят все лошади…
Сержант на мгновение закрыл глаза и мысленно перенесся домой, в далекое детство… Он увидел себя возле двух лошадей в их дедовской конюшне, которую позже смыло водой. На них он научился ездить верхом, вечерами при луне отводил их на пастбище. Ему нравилось быть возле них, когда у него случалась какая-нибудь беда — рядом с лошадьми он быстрее успокаивался, казалось, животные понимали его лучше, чем люди. Сколько раз мальчик спал, свернувшись калачиком у их холок, грея спину от их бархатистой, горячей кожи! «Сыночек, родненький, — приговаривала беспокойная мать, приходя за ним, — вставай, а то лошади затопчут тебя, наступят или навалятся на тебя!» Женские, материнские страхи! Никогда ничего плохого с ним не случалось — лошади очень хорошо его знали. «Они же не затаптывают своих жеребят, почему должны затоптать меня», — думал он тогда.
Вспомнился такой случай. Он был еще маленьким, было ему тогда около десяти лет. Однажды вечером — в июле или в августе — отец после возвращения с поля послал его купать лошадей. Мальчик вскарабкался на одну из них и вцепился тонкими пальцами в мягкую гриву. Никулае радовался всякий раз, когда представлялся случай прокатиться верхом, подпрыгивая на широкой лошадиной спине. Лошади, не предвидя большой тяжести, спокойно принимали его и поворачивали голову, наблюдая, как он взбирается сначала на забор, потом к ним на спину.
Они двинулись к реке, шумно вошли в воду, поднимая тучи искрящихся брызг. Вода была теплая, и лошадям нравилось купанье. Он плавал вокруг животных, по очереди подныривал под них и не заметил, как течение затянуло его в водоворот. Плавать он умел, но водоворот… Никулае никогда не осмеливался приблизиться к нему. Там было глубоко, и вода все время бурлила. Все дети боялись водоворота и со страхом смотрели на него с высокого берега. И даже для взрослых это место было опасным. Никто не осмеливался подплывать близко.
И вот на тебе, его закрутил водоворот. Страх почти полностью парализовал его. Надо было как-то выпутываться, хотя бы удерживаться на поверхности, но враждебная вода невидимой рукой все время пыталась затащить его на дно. вымотать силы. Вода вертела его на месте, он видел небо над головой, берег, ивы — и все это ходило ходуном. Он был в отчаянии, руки сцепились и больше не слушались.
… К нему подплывала лошадь. Она приближалась, задрав голову, прижав уши, ее грива распласталась по воде. Никулае из последних сил уцепился за холку, и лошадь спасла его, вытащив из водоворота…
Он никому не рассказал об этом случае, но с тех пор у него осталась любовь к лошадям, преданность им, долг перед ними и, главное, убеждение, что эти существа могут понимать некоторые вещи, как и люди.
Вдруг Ильва вздрогнула, навострила уши, перестала пережевывать жвачку, осторожно, бесшумно поднялась, чтобы не заглушить дошедший до нее издалека звук. Она потянула ноздрями воздух, широко открытыми глазами, в которых стоял испуг, уставилась в проем двери. Сержант понял. Где-то на окраине городка пристреливали больных лошадей, хотя он абсолютно ничего не услышал.
— Послушай, Никулае, телефон… Какого черта им надо?
Полевой телефон дребезжал слабо, безвольно.
— Алло! Да, «Дуб»!.. Ожидаем!.. Будем ждать… — Сержант обратился к Думитру: — Из батальона передают, чтобы мы спокойно ждали приказ на переправу…
— Хорошо, хорошо, ведь не примемся же мы песни распевать, — проворчал младший лейтенант.
Ион вскинул почти пустой вещевой мешок на плечо и замер, ожидая разрешения уйти. Думитру раздражало оцепенение ординарца.
— Ну что, готов, ступай… Завтра утром, если еще застанешь нас здесь, может, принесешь термос с кофе… Знаешь, того, настоящего… Что скажешь?
— Как же, не сомневайтесь, госп'младший лейтенант… У меня припрятано в кэруце для вас. Ах, моя дурная голова, мне и в голову не пришло…
— Ладно, утром будет более кстати…
Ион удалился крадущимся шагом, хлюпая по лужам.
Из-за Тисы доносились раскаты артиллерии, но на том берегу в прибрежных зарослях ив не было заметно ни малейшего движения. Никулае и Думитру молча смотрели на реку. За несколько секунд по поверхности воды проскользнула кроваво-красная полоска света ближе к противоположному берегу. На ее фоне они заметили замершие, склонившиеся над водой ветви ив. Вниз по течению Тисы скользило множество лодок, больших и маленьких. На носу каждой из них стояло по солдату, которые тыкали в дно длинными шестами. Красноватый свет так же быстро исчез, как и появился. Позади них начала бить румынская артиллерия, перенося огонь все дальше в глубину обороны противника. Вокруг все грохотало.
Но этот грохот, от которого небо, казалось, разлетелось вдребезги, все же воодушевлял их. Никулае облегченно вздохнул и приподнялся на одно колено одновременно с младшим лейтенантом. Снова зазвонил телефон, теперь, казалось, настойчивее, чем раньше. Миродан, который был ближе к аппарату, быстро схватил трубку, сложил руки воронкой у рта и взял весь аппарат в руки, будто так будет лучше слышно. Потом протянул его командиру.
— Да, «Дуб»! Через десять минут переправа! — послышался громкий голос Думитру.
Открыла огонь и вражеская артиллерия. Вначале снаряды падали далеко позади, но теперь метр за метром приближались к позициям. Солдаты знали, что за этим последует, ведь они сами были артиллеристами, и поэтому заторопились к берегу. Из десяти минут, о которых Думитру было сказано по телефону, прошло лишь четыре.
— Орудия по одному на погрузку! — твердым голосом приказал младший лейтенант; он хотел видеть своих солдат как можно быстрее на том берегу и в укрытиях.
Приказ передали по цепочке, из тростника показались головы и согнувшиеся спины солдат, появились лошади, на которых были навьючены орудия в разобранном виде. Вечерний воздух через короткие промежутки времени освещался вспышками разрывов; вражеские снаряды продолжали падать довольно далеко в их тылу. Берег был высоким и рыхлым; солдаты соскальзывали вниз по откосу до края воды, еле удерживаясь на ногах. Казалось, они вот-вот упадут в воду.
— Тихо, тихо! Осторожнее! — слышался голос понтонера.
Младший лейтенант тоже спустился на мокрые доски парома. На причале сгрудились впряженные лошади, люди возбужденно разговаривали, помогали друг другу.
Предчувствие Думитру оправдалось — вражеская артиллерия теперь вела огонь по реке. Снаряды со свистом падали в темную воду, впивались в донный ил и глухо взрывались, будто на большом удалении. Паромы и рыбацкие лодки подпрыгивали на волнах, словно взнуздываемые кони. Рядом с паромом вверх брюхом плавали мертвые рыбины, некоторые еще судорожно дергались в черных как смола волнах.
Подразделение Думитру форсировало Тису на участке шириной двести метров; ниже по течению переправлялись, тоже на паромах и лодках, два полка. Дивизионные понтонеры получили приказ наводить мост только после форсирования реки первыми частями и подразделениями. По мосту переправиться было бы легче, но начало форсирования отсрочить было нельзя. Думитру был встревожен и расстроен. Не за себя самого, у него не было времени думать о себе. Он хмуро смотрел на своих людей. Снаряды пока миновали паром, лодки скользили среди разрывов снарядов.
Один из снарядов оторвал угол парома, сбросив в воду нескольких солдат. Думитру увидел их торчащие над водой головы ниже по течению; их руки будто в отчаянии пытались ухватиться за свинцовое небо; он слышал их невнятные крики. Лейтенант содрогнулся, в бессилии сжал кулаки так крепко, что ногти впились в кожу ладоней. Перепуганные лошади на пароме вздернули головы, готовые вот-вот броситься в воду, солдаты повисли на их мордах, пытаясь успокоить животных. Через большую пробоину от взрыва хлынула вода, угрожая затопить паром.
Началась паника. Никулае бросился к понтонеру, который стоял у парапета парома, у подъемных блоков, и с глупым видом смотрел, как черная волна поднималась все выше и выше, покрывая площадку парома. Сержант оттолкнул его, схватился обеими руками за рукоятку и начал крутить ее до тех пор, пока наполовину затопленный паром не врезался передней частью в песчаный берег. Никулае чувствовал, что сможет вертеть рукоятку и дальше, если надо, сам не понимая, откуда у него взялось столько сил.
Это удивительно, но бывает так, что человек, до предела истощенный физически, в момент особого нервного напряжения может горы свернуть. Где источник этой силы? Какое чудо происходит в его душе? Никулае некогда было искать ответы на эти вопросы.
Солдаты хлынули на высокий берег и моментально рассредоточились. На несколько секунд они залегли, уткнувшись подбородками в песок, в пучки травы, перемешанные с сухими листьями ивы, обняли землю, чтобы набраться у нее сил. Голос Никулае еще слышался на пароме, он ругался вовсю, нагнувшись над раненым, который стонал не переставая. С ними не было санитаров, и нельзя было терять ни секунды. Что же надо делать в первую очередь?
Младший лейтенант уже отдал приказ установить орудия для открытия огня…
Артиллерийская дуэль продолжалась до рассвета. Когда солнце разорвало пелену ночи, бойцы с трудом узнавали друг друга. Все были в грязи с головы до ног, покрыты копотью. Смерть прошла рядом с ними и оставила на их лицах бледные тени, которые останутся надолго, потому что они вошли в плоть, в мозг. Только глаза, свет в них оставались чистыми. Люди подготовились к маршу и двинулись в направлении на Сольнок. В роте стало на шесть человек меньше — таковы были их потери при форсировании Тисы.
Ранним утром Думитру вместе с лейтенантом Корнелиу вызвали в штаб 5-го горнострелкового полка. Прошедшая ночь была тяжелой, особенно для Корнелиу, который командовал пехотной ротой. Атака закончилась неудачей, рота понесла большие потери, и теперь Корнелиу очень тяжело переживал это.
Двое офицеров молча ехали рядом. На войне люди не любят много разговаривать. Утро было серым, предвещающий зиму холодный ветер хлестал в лицо, гулял по венгерской равнине, раскачивая и пригибая к земле кустарники. Вдруг они услышали тяжелый, металлический грохот, идущий словно из-под земли. Лошади зафыркали, рванулись в сторону. К ним приближалась колонна советских танков, переворачивая гусеницами булыжники на дороге, распространяя в воздухе дым и тяжелый запах, жженой солярки. Металлические громадины спешили на запад. Они были окрашены в темно-зеленый цвет, броня покрылась толстым слоем засохшей и растрескавшейся грязи. Моторы ревели на полную мощность, от гусениц отлетали в сторону камни и комья земли, на поворотах они издавали заполнявший все вокруг скрежет.
— Перед этими ничто не устоит! — бросил Корнелиу, глядя вслед последнему танку, вытирая ладонью грязь с лица.
Они поехали дальше по развороченной, будто вспаханной, дороге.
Примерно через полчаса они въехали в какой-то населенный пункт. Дома, дворы были пустынны. Мертвое, застывшее в своей неподвижности село было похоже на большую старую фотографию. Ни малейшего движения, ни единая птица не пролетела над красноватыми, отливающими чернотой крышами под низким, мрачным небом. И тишина. Сюда доносился только отдаленный рокот колонны советских танков, спешившей к фронту, чтобы занять свое место на фланге румынской дивизии. На окраине местечка в большом холле полуразрушенного графского имения с окнами, закрытыми одеялами, собрались офицеры. В холле стояло несколько поставленных один к одному поломанных, запыленных столов, вокруг них несколько разрозненных стульев разнообразной формы и скамейка, которая, судя по следам свежей грязи, была принесена с улицы.
Командир полка встретил их, нервно ударяя хлыстом по голенищам сапог.
— Здравствуйте, господа офицеры, — холодно бросил он. — Лейтенант Корнелиу, сколько убитых у тебя было сегодня ночью?
— Шестьдесят шесть… восемь, господин полковник.
— Хм! — протянул он. — Многовато!
— Господин полковник! — вмешался, не сдержавшись, командир батальона майор Савду.
Командир полка поднес руку ко лбу, будто хотел вытереть вспотевший лоб, и подошел к окну, завешенному казенными одеялами, потом, успокоившись, вернулся к столу, оперся на него и виноватым тоном проговорил:
— Господа офицеры, извините, я погорячился! Ночь не спал… Займемся другими делами, а их у нас достаточно, включая и присвоение звания, о котором мне не было случая сообщить вам. Приказ пришел несколько дней назад… Прошу тебя, не обижайся за задержку, господин младший лейтенант Андрей Думитру. Тебе присвоено звание лейтенанта. Ты это заслужил. Я рад за тебя. Поздравляю!.. Старшина Ербушка! — крикнул он в сторону соседней комнаты. — Принеси приказ о присвоении звания Думитру и нашивки господину лейтенанту!..
Прошло немного времени, и офицеры отправились в обратный путь, на позицию. Только ветер теперь дул в спину, и от его порывов рябилась поверхность воды в канавах по краям дороги. Местами по воде плавали большие масляные пятна.
Неподалеку от позиции своей батареи Думитру увидел много советских танков, приготовившихся к стрельбе. На правом фланге разместились три установки «катюш» и пять гаубиц.
— Здравствуйте, товарищи! Кто командир? — крикнул издалека капитан в форме артиллериста Советской Армии.
— Я командир, прошу вас! — ответил Думитру, пожимая руку капитану.
Советский офицер улыбнулся. Между тем к ним подошел чернявый, невысокого роста лейтенант с азиатскими чертами лица. Он церемонно отдал честь, внимательно рассматривая нашивки горнострелковых войск на погонах Думитру.
— Взгляните! — сказал капитан, вынув из планшета карту и разворачивая ее на крупе лошади Думитру. — Покажите, где фашисты!
Думитру взял карандаш и обвел на карте места дислокации противника. Задержавшись на одном из кружочков, он многозначительно сказал:
— Здесь артиллерия! Понимаете, здесь артиллерия!
— Хорошо, хорошо! Спасибо! — ответил капитан, по-дружески похлопав его по плечу.
— Сигареты есть? — спросил другой советский офицер стоявшего в стороне лейтенанта Корнелиу. — Сигареты?
Корнелиу извлек из сумки, привязанной к седлу, неначатую пачку и протянул ее советскому лейтенанту, показывая знаками, что он может оставить себе всю.
Они разошлись, пожав друг другу руки, как старые знакомые. Румынские офицеры улыбались, глядя вслед советским офицерам, которые тем временем обернулись и крикнули:
— До встречи в Берлине!
Корнелиу и Думитру ответили им, помахав руками.
Солдаты снова оказались в горах. Оставшаяся позади бескрайняя равнина, продуваемая не знающими усталости ветрами и поливаемая нескончаемыми дождями, вымотала их души, утомила глаза. Земля без гор — это земля, не получившая благословения.
На флангах наступающие советские и румынские войска уже перевалили через горы, но здесь, в центре, еще остались очаги сопротивления врага, которыми только они, горные стрелки, могли овладеть. На извилистых дорогах уже не появлялись танки. Эти стальные громадины, от рева которых содрогалась земля, уступили место лошадям, тащившим на себе разобранные орудия, ящики со снарядами, мармиты, самые различные грузы, сопровождающие солдат в походе.
На рассвете подразделения вошли в село с труднопроизносимым названием. Они ждали приказ из дивизии, готовясь к атаке. «В любом случае до вечера перейдем в наступление», — думал Никулае. Между тем роты горных стрелков только еще занимали позиции на поросших лесом высотах севернее населенного пункта.
Большинство местных жителей покинули родные места: дома стояли пустые, на улицах — ни души, лишь на околице они встретили нескольких человек, оставшихся в селе.
Дом, в который Никулае вошел вместе с Констандином, принадлежал, видимо, богатым людям, в нем было много комнат. Тусклый свет, проникавший внутрь через запыленные стекла окон с белыми занавесками, падал на разбросанные повсюду вещи. В одной из комнат сержанты отыскали чугунную печурку. Констандин вызвался поискать дров и вышел.
Никулае остался один. Он снял шинель и бросил ее на стоявший около окна стул. Когда он повернулся, его взгляд наткнулся на портрет, висевший на стене. С портрета внимательно, с упреком смотрел пожилой мужчина. Никулае почувствовал себя неловко под этим вопросительным взглядом. Действительно, сержант был здесь всего лишь гостем, этот дом ему не принадлежал. Но какое это имело значение! Был дом, а ему нужно было укрытие. Он взял шинель, небрежно брошенную на спинку стула, и неспешными движениями повесил ее на вешалку за дверью. Так было лучше, уважительнее. Никулае вдруг почувствовал плавающий в воздухе дух дома. Дух дома, преследующий его живыми глазами пожилого мужчины, изображенного на портрете. Возможно, именно он построил дом. Он и другие, которых Никулае никогда не видел, но по всему чувствовалось, что хозяева — люди энергичные, деловые.
У Никулае будто появилась потребность извиниться, попросить разрешения остаться здесь: «Господа, пожалуйста, извините нас, знаете, и у меня есть дом где-то, правда, меньше — дом моего брата. Наш дом, родительский, унесла река. Ну ничего, и я построю себе дом, когда приду домой, наделаю крепкого, хорошо обожженного кирпича, мне поможет и Паулина, моя жена; она хорошая девушка, работящая и красивая, мы еще не поженились, но договорились о свадьбе; так что будет и у меня дом, а пока приютите нас, прошу вас, хотя бы на один вечер; мы разведем огонь, согреемся, видите, на улице настоящая зима…»
Констандин вернулся с охапкой дров, с шумом бросил их на пол. Он открыл дверцу терракотовой печурки с гладкими блестящими боками, достал из-за пояса штык и счистил им скопившуюся на решетке золу. Аккуратно сложил кучку сухих щепок поверх скомканной пустой пачки сигарет «Национале», поджег и повернулся к Никулае. В полумраке комнаты на его лице заиграли отсветы огня, и в глазах можно было прочитать неосознанное еще Никулае довольство. Но мысль о доме, о печке, о тепле захватила и его. Выполнив этот малозначащий сейчас ритуал разжигания огня, он превратился в того домашнего человека, который остался только в его воспоминаниях.
Никулае выложил из ранца две коробки консервов и поставил их к огню. Сам вытянулся на полу у печурки, время от времени поворачивая к огню банки то одной, то другой стороной, не отрывая глаз от пышащих жаром углей и подбрасывая в огонь поленья.
Комната начала прогреваться. Тепло и уют заставили на время забыть о войне. Никулае уже не в первый раз убеждался, что ничто не приносит такое успокоение, как огонь, он был для него словно живое существо, способное согреть и утешить. Все его тело охватила приятная дремота. Усталость металась по телу, будто болезнь, не зная, где угнездиться. Только она, усталость, которая проникла даже в кости, не уживалась с теплом. Да, она, усталость, тиранившая уже несколько лет его тело и мысли, не отпускавшая его никогда, не выносила тепла. Он будто ощущал всем своим существом, как усталость, недовольная, ворочается, словно потревоженный во время спячки зверь, как она пытается покинуть его, медленно истекая через кончики пальцев рук и ног.
Вдруг сержант Констандин резко вскочил на ноги и прислушался. Поднялся и Никулае, спрашивая, скорее, взглядом:
— Что такое, Констандин?
— Не знаю, — шепотом ответил тот. — Мне послышался какой-то шум. Где-то скрипнула дверь… Знаешь, здесь кто-то есть…
Они открыли двери в другие помещения. Лишь одна комната оказалась запертой, а следы растаявшего снега у порога говорили о том, что кто-то недавно входил в нее. Никулае подергал дверь за ручку, но она не поддавалась. Констандин хлопнул его по плечу и подал знак отойти в сторону.
— Откройте! — крикнул он по-венгерски. — Не бойтесь, мы вам ничего не сделаем!
Тишина. Из-за двери донеслось только хныканье испуганного ребенка. Констандин отошел на несколько шагов от двери, потом разбежался и ударил в дверь плечом. Запор заскрежетал, дверь резко распахнулась и ударилась о стену. В комнате с низким потолком было холодно, воздух был затхлый. В полумраке сержанты различили силуэты нескольких сбившихся в кучу женщин. Они стояли, оцепенев, с детьми на руках, завернувшись в платки и мужскую одежду. Их руки застыли у рта, будто хотели сдержать готовый вырваться крик.
Никулае, вступив в комнату с пистолетом в руках, смутился. Эти застывшие с детьми на руках женщины парализовали его. Пристыженный, он сунул пистолет в кобуру.
— Мы вам ничего плохого не сделаем! — повторил Констандин, подходя к женщинам. — Выходите отсюда, здесь вы замерзнете!
Первой осмелилась двинуться с места пожилая женщина, потянув за собой черноволосого мальчишку лет шести. За ней по очереди последовали и остальные. Всего там было пять женщин и трое детей. Никулае попытался протянуть руку, чтобы погладить по голове одну из девчонок. Та вскрикнула и спряталась в подоле цветастой юбки женщины, державшей ее за руку. То была или ее мать, или родственница.
Они проводили женщин в комнату, где развели огонь. Терракотовая печурка нагревалась медленно, но все же здесь было теплее. Женщины, все еще напуганные, сбились в углу, прижимая к себе детей.
— Мы ни в чем не виноваты, — сказала самая молодая из женщин, с отчаянием посмотрев на Никулае.
Никулае не знал языка, но понимал, о чем могла идти речь. Он подумал, что эти люди больше боятся его, чем Констандина, который говорил на их языке. Он подал им знак садиться, а сам нагнулся над ранцем и извлек оттуда пригоршню колотого сахара, потом протянул руку к мальчику, прилипшему к пожилой женщине. Ребенок был столь же напуган, как и голоден. Об этом красноречиво говорил его взгляд; он смотрел то на неподвижное лицо женщины, то на протянутую руку сержанта с сахаром. В конце концов мальчик осмелился, потянулся и взял кусочек сахара, потом, застыдившись, посмотрел снова вверх, прося разрешения у своей защитницы. Ребенок стеснялся, но страх на его лице начал таять, как упавшая на ресницы снежинка. Он раньше всех понял ситуацию, ведь иногда дети благодаря своей интуиции быстрее схватывают суть событий, чем взрослые. Наконец женщина улыбнулась. Констандин рассмеялся и сказал еще несколько слов по-венгерски. Лед тронулся. Другие дети тоже взяли сахар из протянутой руки сержанта.
Потом Никулае открыл штыком две банки консервов, которые стали горячими от огня, достал буханку хлеба и разломил ее на куски. Все это разложил на фронтовой газете, постелив ее на стул. Помещение быстро наполнилось запахом фасоли с мясом.
Мальчик первым приблизился к стулу и взял кусок хлеба. Страха у него больше не было. Остался один только голод. Подошла к стулу и девочка. Констандин порылся в вещмешке, извлек оттуда ложку и протянул ее самой молодой женщине.
Все подошли поближе к печке. Женщина, получившая ложку, стала на колени возле стула и начала по очереди кормить детей, которые все еще держали в одной руке хлеб, в другой кусочек сахара. Никулае взял с вешалки шинель и накинул ее себе на плечи, поднял с пола вещмешок и выложил на стул еще две банки консервов. Констандин тоже оделся и подошел к двери. Здесь они чувствовали себя лишними. Поеживаясь и понимающе посматривая друг на друга, они вышли в холл. На пороге Никулае остановился на секунду и бросил взгляд на суетившихся вокруг печурки женщин и детей, потом на мужчину, властно смотревшего с портрета на стене.
Вышли во двор. Холод усилился. Ветер подхватывал с земли и разметывал тонкий слой снега. С гор доносилось эхо далеких взрывов.
К кофе они тоже привыкли на войне. До фронта Никулае никогда и не пробовал его, а Думитру пил всего лишь несколько раз. Теперь кофе стал для них потребностью.
Лейтенант сидел с большой щербатой кружкой кофе в руке. Он курил и думал о доме. Сержанта он встретил безмолвно, ответив на приветствие лишь коротким жестом. Никулае взял у него из рук кружку и дважды отхлебнул горячий черный напиток.
— Что тебе пишет Паулина? — через некоторое время тихо спросил Думитру.
— Все хорошо: Что она должна написать?.. А почему ты спрашиваешь?
Думитру уставился взглядом в широкую кружку. Он был подавлен, его мучили какие-то невеселые мысли. На столике у окна лежало несколько кусочков колбасы, которую ему принес Ион. Было видно, что Думитру до них даже не дотронулся. «Не заболел ли он? — с тревогой подумал сержант. — Уж не напал ли на него снова синусит, эта противная болезнь, которая, — Никулае хорошо знал это — иногда не давала Думитру заснуть». «Никулае, — говорил он во время очередного приступа, — у меня такое чувство, будто мне вбили гвоздь в лоб, понимаешь? Потри здесь, между бровей, и виски посильней, еще, еще, я потерплю…» Но нет, дело было не в болезни. Лицо Думитру не выражало физических страданий. Скорее, его мучили какие-то сомнения.
— Пройдет, Митикэ!
— Анна забеременела, Нику. Вот в чем дело. Она мне написала, я думал, что и ты узнал об этом из письма Паулииы.
— И ты не рад? — с удивлением спросил Никулае, переведя взгляд на маленькое запотевшее окно, будто за ним, в далекой дали, он различил знакомые образы. Лицо его погрустнело. Он не понимал Думитру и чувствовал себя почти несчастным оттого, что с его Паулиной не случилось то же.
— Да нет, я рад…
В комнату шумно вошел Ион. Его щеки раскраснелись от холода и ветра. Раньше времени состарившееся, с хитрым выражением, его лицо расплылось в улыбке. В одной руке он держал два небольших алюминиевых бидона и демонстрировал их как свой трофей.
— Вино, господин лейтенант, винцо что надо! Белое и красное. Какого хотите? Попробуйте, господин сержант!
Лейтенант отхлебнул из одного бидона, затем протянул его Никулае. По их лицам было видно, что вино действительно было хорошее.
— Нику, ступай и собери людей. Чтобы все были на месте. Потом и я подойду, поговорю с ними.
У входа в длинный, с высоким потолком, барак, превращенный в конюшню, собрались люди у разведенного огня и сидели, расположившись на кучках сена или снятых с лошадей седлах. Обед привезли раньше, чем обычно, и все уже поели. Поодаль привязанные в два ряда стояли и мирно хрустели овсом лошади, шурша брошенной под ноги травой и распространяя вокруг запах растираемых семян, разворошенного сена, конского пота и навоза.
И люди, и лошади пребывали в полном умиротворении. К вечеру солдатам еще предстояло вычистить оружие, собрать орудия, которые в разобранном виде лежали в соседнем дворе. Но сейчас все нуждались в отдыхе.
Большие ворота конюшни медленно растворились, и в них, освещенные огнем от костра, появились двое солдат, каждый с двумя ведрами.
«Вода, принесли воду для лошадей, — подумал в первый момент Никулае. — Какого черта, что, они не могли сводить лошадей на водопой?..» Но по лицам вновь прибывших Никулае догадался, что в ведрах не вода, а вино. Никулае кашлянул, чтобы нарушить тишину и привлечь к себе внимание.
— Эй, ребята! — спокойно сказал он. — Уж не ловушка ли это для нас? Не думаю, что оно отравлено, но не дай бог кому-нибудь из вас напиться!.. Господин лейтенант знает о вине и приказал мне… Давайте сюда ведра! Что вы пялите глаза на меня? Поставьте ведра сюда, возле огня. Пусть каждый нальет себе по кружке. И все! По одной кружке хватит…
У солдат кружки уже были наготове. За несколько минут брезентовые ведра сморщились, почти опорожненные. Никулае тоже налил себе кружку. Барак наполнился новым, резковатым запахом. Лошади забеспокоились, принюхиваясь, потом зафыркали, начали бить копытами в твердый глиняный пол.
— Вымойте хорошенько ведра после этого, — предупредил Никулае, поднимая кружку с вином над огнем, — а то лошади опьянеют, когда будете давать им воду. Только этого нам и не хватало. Ну, ребята! Давайте выпьем за всех наших, кто погиб и кому никогда уже не придется выпить. Пусть земля им будет пухом!
— Да, пусть, — проговорили солдаты, поднимая кружки.
Вдруг на них сверху через крышу конюшни обрушился знакомый звук: рев мотора пикирующего самолета. Люди и лошади испуганно вздрогнули. Потом до них донесся, нарастая, пронзительный свист.
— Бомба! Ложись! — крикнул сержант.
Он кинул наполовину опорожненную кружку в дотлевающие угли и бросился к лошадям.
Одна бомба упала у входа в конюшню, подняв глыбы земли, которые вдребезги разнесли ворота. Другие две бомбы упали среди обезумевших лошадей… Все это длилось какое-то мгновение. Момент, когда все — и люди и лошади — взревели от ужаса. То был слившийся воедино рев. Потом наступила полнейшая тишина. Тишина, придавившая все, словно надгробная плита. Тишина, как в потустороннем мире, в мире мертвых. Никто не различал ни единого звука. Все лишились слуха.
Никулае пришел в себя не сразу, будто очнулся после тяжелого, кошмарного сна. Он не сразу осознал, что случилось. Осколок поцарапал ему кожу на голове, кусок черепицы с крыши рассек темя. Другой боли он не чувствовал. Ощупал себя, пошевелил ногами и руками. Только какая-то тяжесть давила на грудь, не давая свободно вздохнуть. Потом сержант понял все. На него рухнула лошадь, и его залило кровью животного. С трудом он выбрался из-под трупа лошади. Поднялся. С ужасом огляделся вокруг. Конюшня была почти полностью разрушена, вокруг без движения лежали лошади с распоротыми животами, с окровавленными мордами. Тут же — разнесенные на куски и перемешанные с землей убитые. Только в дальнем углу две лошади стояли, согнувшись и прижавшись друг к Другу. Одной из лошадей была Ильва.
В воздухе стоял запах крови. Никулае бросился к разбитым воротам, перепрыгивая через трупы. С него стекала его собственная кровь и кровь лошади, накрывшей его. Местами кровь начала засыхать, стягивая кожу словно когтями. У него началась рвота. Он сам не отдавал себе отчета: то ли был пьян до умопомрачения, то ли бредил. Сержант бросился бежать в одну сторону, потом в другую, ничего не разбирая перед собой.
Думитру попытался остановить его, выйдя наперерез и схватив его за руку. Лейтенант решил, что Никулае сошел с ума. Да и сам сержант думал так же — это была первая отчетливая мысль, которая пришла ему в голову. Рыдая, он рухнул на крыльцо дома, где час назад оставил женщин с детьми. Ему помогли женщины. Они за руки затащили его в дом, раздели, отмыли от крови, причитая, приговаривая слова, которые он не понимал. Никулае полностью пришел в себя, его охватило чувство стыда. Вышел во двор, чтобы отыскать Думитру.
— У меня ничего, кроме царапины и шишки на темени, — сказал он другу, когда наконец нашел того. — Сколько погибло?
— Восемь, — ответил один из стоявших рядом солдат. — Еще семерых тяжело ранило.
Никулае не мог устоять на месте, его тревожила судьба лошади. Он бежал куда-то, спрашивал у проходящих мимо, не видели ли они Ильву. И вот сержант нашел ее: лошадь, привязанная кем-то к плите миномета, вздрагивала всем телом. Увидев хозяина, немного успокоилась. Местами ее круп и особенно копыта были перепачканы кровью других лошадей. Сама она осталась невредимой…
Он снова подошел к Думитру.
— Сержант Саву! — печальным голосом обратился к нему лейтенант. — Возьми десять человек и отправляйтесь на кладбище. Выкопайте восемь могил. Выполняйте!
На сельском кладбище все было сделано быстро. Через два часа могилы были готовы, несмотря на то, что промерзшая сверху земля поддавалась с трудом. Солдаты копали зло, с остервенением. Прибыли и повозки с погибшими. Двоих старых солдат из обоза уложили в ряд на высохшую и смерзшуюся, припорошенную снегом траву головами к востоку. Один из возниц отыскал свечу и зажег ее в изголовье первого из убитых. Лошади в упряжке равнодушно жевали запятнанное кровью сено.
Никулае подозвал одного из солдат, только что закончивших копать могилы, и приказал ему собрать у убитых документы, письма, личные вещи, чтобы отправить все это домой — родителям, родственникам. Подошли командир батальона майор Санду и лейтенант Думитру. Никулае заметил их издали и подал команду «Смирно!».
— Господин майор… — начал он.
— Да, да! — проговорил майор, подавая знак рукой. — Похороните их, как положено…
Вечерело. Никулае с хмурым видом шел впереди колонны рядом с Ильвой, которая ровным шагом ступала по подмерзшей земле, нагруженная оптическими приборами сержанта. Из-за гор продолжали доноситься взрывы. Потом над ними угрожающе прогрохотал самолет, хотя в вечернем небе ничего не было видно. Ильва вздрогнула, заржала и опустилась на землю, едва не придавив ноги сержанту. Никулае дал ей успокоиться, потом похлопал ее ладонью по брюху, побуждая подняться.
Наконец пошел снег. Снег, такой же снег, как дома, покрыл все вокруг. Облепленные снегом деревья, каркающие вороны, серое зимнее небо — все было как дома. Поразительное сходство с тем, что осталось на родине, вселяло в души солдат ощущение мира и спокойствия. Почти все они были крестьянами, крестьянскими сыновьями. Когда грохот взрывов и выстрелов на некоторое время застревал в черных стволах орудий и винтовок, люди, несмотря на холод, начинали клевать носом. То были минуты необычайной тишины, когда солдат, притулившись у орудия, у лошади или в траншее, мечтал, забыв об окружающем.
На передовой люди никогда не видят снов. Когда им выпадает поспать, они проваливаются в темную бездну без единого проблеска, словно в смолу, в твердый мрак, где невозможно никакое движение. Они как будто окончательно вырываются из жизни на эти минуты, которых всегда слишком мало. В это время никто не принадлежит самому себе, время сна — это потерянное время, они никогда о нем не вспомнят. На войне солдаты видят сны только наяву. Стоя, прислонившись к стенке траншеи или к стволу орудия. Даже на ходу им снится всегда один и тот же сон — сон о доме. Неразличимая мешанина образов, голосов — беспорядочный сон без начала и конца.
Никулае дремал на ходу. Ему виделась речушка возле их села. Слышались крики барахтавшихся в воде детей. Эхо их голосов отдавалось в соседней роще. Было нескончаемое, благодатное лето…
А сейчас вокруг него бескрайняя равнина искрилась тысячами переворачиваемых легкой вьюгой снежинок-зеркал. Далеко впереди ничего не было видно, батарея осталась позади, он ушел вперед, в сердце белой пустыни. Немцы на рассвете отступили на новые, более выгодные позиции. Об этом утром сообщила авиация, но ему предстояло проверить, разведать. Румынские части продвинулись только на правом фланге, перед батареей остался неприкрытый участок, который должен был занять пехотный батальон, но он не появлялся.
Был один из немногих моментов тишины. Даже ни одна ворона не бороздила затянутый морозной дымкой воздух. Тишину нарушал только скрип снега под его размеренными, тяжелыми шагами. Ему не было холодно. В полудреме он видел себя дома, вокруг шелестели листья тополей, слышались возгласы резвившихся в реке детей. Он чувствовал себя вне возраста. У детей нет по-настоящему чувства возраста, для них время течет по-иному. Так же как у них нет и чувства смерти, течения, меры времени. Для них время стоит на месте, окружает их наподобие декорации, и они лишь играют в нем, пока вдруг не очутятся в его водовороте. Так же, как, плывя по спокойной воде, вдруг оказываешься, сам не отдавая себе в этом отчета, в центре водоворота и не можешь повернуть назад. Любое сопротивление бесполезно — результат будет один.
Никулае шел в разведку. Он чутко прислушивался к любому шороху, но в глазах стояли видения из другого мира и из другого времени. Вдруг из-за удара ботинком во вмерзший в дорогу камень, из-за другого звука, пришедшего неизвестно откуда, может, просто из-за более сильного порыва ветра вереница образов на невидимом экране прервалась, оставив вокруг ту же бескрайнюю белую равнину, придавленную зимой и морозом. Встрепенувшись, на расстоянии не более двух сотен шагов впереди он увидел черный силуэт чужого человека. Высокого, слегка пригнувшегося под тяжестью невидимого груза. Человек приближался к нему, разметая, как и он, снег по сторонам. То был немецкий солдат. Один, и черт знает каким ветром его сюда занесло?
Двое заметили друг друга почти одновременно. Остановились тоже будто по одной и той же команде, парализованные удивлением и страхом. Они различили недоуменное выражение лиц, увидели безвольно повисшие вдоль тела руки, клубы пара от дыхания. На несколько мгновений взгляды их встретились. Потом немец резким движением сорвал карабин с плеча, с сухим треском щелкнул затвором. Никулае сделал то же самое, почти копируя его движения. Они направили оружие один против другого. Кто выстрелит первым? Так длилось несколько секунд. Их сердца, казалось, остановились. Остановилась сама жизнь. Кто остановит время?
Первым выстрелил гитлеровец. Пуля просвистела мимо уха сержанта и затерялась в воздухе. Выстрелил и Никулае, не целясь, наугад. Два врага по-прежнему стояли с дымящимися стволами карабинов, надеясь, что первым рухнет другой. Это было как на дуэли. Настоящая война, решающий бой был фактически сейчас между этими двумя на этой заснеженной равнине. В какой-то момент у Никулае даже промелькнула мысль, что от результата их дуэли зависит судьба войны, что на другой день наступит мир, и все солдаты разойдутся по домам. Он только удивился, что судьба выбрала его, захотела, чтобы именно он стал гладиатором на огромной арене белого поля. Снова выстрелил немец. Тот же результат. Потом опять Никулае. Еще по разу. Кто первым придет в себя? Кто первым рухнет на землю? У Никулае было впечатление, что все это лишь продолжение его видений и не может быть явно.
Он встряхнулся, отпустил сквозь зубы крепкое крестьянское ругательство и снова поднял карабин. На этот раз он поднял его до уровня глаз и наспех прицелился. Его будто не касалось, что другой делает то же самое. Что будет, то будет!
На этот раз Никулае выстрелил первым, и гитлеровец стал медленно падать. Сначала на одно колено, потом с легким стоном повалился в снег лицом, выпустив оружие из рук.
«Я его убил! — была первая мысль сержанта. — А разве так уж я хотел его убить?» С карабином в руках он побежал к упавшему на снег немцу. По мере приближения к месту падения гитлеровца он бежал все тише. Он не был уверен, что убил его. На ходу внимательно осматривая упавшего, готовый ответить на любое его движение, Никулае испытывал неясное чувство вины. Он стоял возле лежавшего на земле вражеского солдата и смотрел на него. Щеки с выступающими скулами, продолговатый подбородок, короткие, едва заметные ресницы, еще красный от холода нос с небольшой горбинкой посредине. Высокий, костлявый мужчина. Из-под дымчатой шапки выбились на лоб несколько рыжих завитков. Оружие валялось рядом, ткнувшись стволом в снег. Ноги немца были раскинуты в стороны, сапоги были обернуты кусками шинели и обвязаны бечевкой.
Никулае отошел на несколько шагов. Оглянулся: ему показалось, что немец пошевелился. Нет, он ошибся. И все же, уходя, сержант то и дело оборачивался, чтобы убедиться в том, что вражеский солдат недвижим…
Он не хотел бы оставлять его там непогребенного, отдать его на растерзание воронам и волкам. Позапрошлой ночью Никулае действительно слышал вой волков, которые кружили вокруг траншей, выискивая убитых или раненых. «А если немец лишь ранен, потерял сознание и потом умрет от холода? Какие ужасные муки! Конечно, надо было убедиться, что солдат мертв. Я не могу оставить его так. Вернуться и осмотреть немца внимательно? Кажется, он пошевелился… Вот положение!» Сержант на несколько секунд остановился, затем двинулся дальше.
Удалившись от страшного места шагов на сто, он забросил карабин на плечо, повернулся и пошел дальше, неожиданно успокоившись. Будто он и знать не хотел, что делается позади, что там с вражеским солдатом, образ которого все еще стоял у него перед глазами. Уж не поднялся ли враг и не угостит ли его в следующий момент из своего карабина? Но все же Никулае спокойно шел дальше. Без страха, без желания вернуться или хотя бы оглянуться. Будто бы боялся, что этим он может все испортить.
Так он прошел еще десять шагов, еще сотню, может быть, больше. Разные думы одолевали его, но он гнал их от себя. Неотвязчивой была лишь одна мысль — оглянуться. Нет, еще не время. Есть неписаный закон, который надо соблюдать до конца. Позади его была тишина, напряженная и враждебная, готовая в любое время взорваться. И когда Никулае почувствовал, что настал тот самый момент, которого он должен был дождаться, он резко обернулся, окинув одним взглядом белое пространство позади себя.
Немец поднялся с земли и убегал. Он бежал, спотыкаясь, с карабином в одной руке, не оглядываясь, разметая снег обернутыми в куски шинели сапогами.
Никулае некоторое время следил, как тот удаляется, раскачиваясь из стороны в сторону, подгоняемый страхом. Его фигура становилась все меньше, чернея на белом фоне. Время от времени немец бросал беглый взгляд через плечо. Вскоре горизонт поглотил его. «Я его чуть не убил!» — то ли с сожалением, то ли с радостью подумал Никулае.
Где-то за горизонтом загрохотало. Проснулась тяжелая артиллерия горных стрелков, и рев ее поднимался к небу.
Новый год рота тяжелого оружия Думитру встретила на севере Венгрии вместе с пехотинцами. Сгрудившись вокруг отрытых с большим трудом укрытий, из которых торчали стволы орудий, они ожидали нового приказа. Предыдущий день был тяжелым — рота потеряла пятерых солдат убитыми…
Да, день был тяжелым. Артиллерийская дуэль длилась долго. Были выпущены сотни и сотни снарядов, ракеты всех цветов бороздили небо, горизонт затянуло дымом, будто война должна была кончиться, все боеприпасы израсходованы, вся жажда мести утолена именно в тот день.
— Ты не хочешь перекусить? — спросил Никулае лейтенанта, пытаясь завязать разговор, который вырвал бы друга из плена тяжелых дум.
— Нет! — ответил Думитру.
Они долго стояли молча, каждый со своими мыслями, будто разделенные пропастью этих мыслей и чувств.
— Какого черта еще хотят эти нацисты, Нику, я не в силах понять. Для них война проиграна… Это только вопрос времени… Мы, как идиоты, убиваем друг друга… Солдаты умирают зазря. Слепому видно, что все кончено.
Он сплюнул в снег и прикурил сигарету. Сделав несколько затяжек, протянул ее сержанту.
— И я сыт по горло, Митря. Хочешь верь, хочешь нет, а я бы сейчас пошел колядовать. Выбрал бы несколько человек и пошел бы с новогодними поздравлениями. Даже к немцам…
— Глупости!
Никулае почувствовал себя неловко: шутка не удалась. Ему надо было сменить тему, найти более серьезный предмет для разговора. Он замолчал, ожидая, когда Думитру заговорит сам.
— Как-то теперь выглядит Анна, Нику? Наверное, у нее уже заметно… Почти четыре месяца…
— Ты рад? — спросил сержант, обрадованный тем, что нашлась подходящая тема для беседы.
— Неужели не рад? Если меня убьют здесь, хоть останется что-то после меня. Мысль о ребенке помогает мне… Будто бы я не здесь, а дома. Моя жизнь осталась там, продолжается в жизни ребенка. Разве не так?
— Да, так, конечно! На мою долю не выпало такого счастья. Только бы война кончилась…
Опустился тихий вечер, и валы снега между траншеями начали отливать синими тенями. На одном из поворотов хода сообщения Никулае развел костер из еловых веток, стряхнув с них намерзший снег. Чтобы поддержать едва набиравший силу огонек, он долго дул на него, потом взял картонку из одного ящика и сложил ее в виде веера. Затем подложил несколько коротких дощечек от снарядных ящиков. Когда пламя разгорелось, он нанизал на палочку кусок колбасы и начал водить палочкой над огнем. Но колбаса больше коптилась, чем поджаривалась. В вечерней тишине отчетливо различались голоса солдат, перекрываемые лишь порывами ветра.
— Этой зимой будто бы будут давать землю тем, кто на фронте. Мне сказал об этом старшина, ей-богу! — донеслось до слуха Никулае от первого орудия.
— А ты веришь, глупец! Пока не прикончим немцев, не увидишь ни одной сажени земли.
— Может, ты хочешь сказать, что тебе отпустят земли для могилки? — ответил другой голос. — Где это видано, чтобы платили до того, как закончено дело?
— А если меня убьют, мои ничего не получат, так, что ли?
— Получат, получат больше! Если кого убьют, дают больше, — вмешался в разговор третий, — Тебе что, не писали? Будто бы у нас дома большие перемены творятся. Правительство скинули, раз оно начало стрелять в рабочих. Они требовали хлеба, а им ответили пулями. Правительство приказало… Нам дадут землю коммунисты, они не заодно с боярами…
— Ну и глуп же ты! Ты думаешь, бояре сидят сложа руки? Что у них, дел много? Ведь они не воюют, как мы. Они сидят по своим поместьям со своими барынями и дергают за веревочки, чтобы все оставалось как было…
— Много ты понимаешь! Вот я, к примеру, если останусь жив, вернусь домой с пушкой и поквитаюсь кое с кем. Что, разве и теперь наше время не пришло?
— Э, Георге, завтра-послезавтра Гитлеру капут, будет мир, мы вернемся по домам. Еще и пахоту застанем… Времена меняются: как было, так больше не будет. Ты не читал газеты, что нам привезли на днях?
— Да я и грамоты-то не знаю. Но знаю, что, сколько я живу, в газетах — одно вранье и глупости. Газеты не про нас. Мы и без газет знаем, что к чему.
— Да уж! Только бы выжить! А тут еще и с холоду околеешь. Я уже ногу не чую… Ты что, дрыхнешь?
— Да нет, не дрыхну. Никак не заснуть… Ты не слышал, что было с ребятами со второго орудия? Им здесь отпустили земли. А ихние домашние читают молитвы за их здоровье и ее ведают, что через пару недель получат похоронки…
Огонь потух. Думитру и Никулае медленно жевали, уставившись на постепенно гаснувшие угли. Вокруг них еще плясали ночные тени. Тени новогодней ночи…
Все же то была обычная ночь, ночь как все другие. Ночь, за которой наверняка последует день, похожий на другие, — с маршем, с поспешным окапыванием, с бранью неизвестно в чей адрес, со скрежетом лопат, вгрызающихся в замерзшую, незнакомую, чужую землю.
Голоса солдат замолкали один за другим, заглушенные темнотой и холодом. Неумолимой реальностью были завладевшие всем холод и темнота. Они давили на людей, на их мысли, на их сон без сновидений, изматывали их души, глодали суставы.
Но все же то была новогодняя ночь! Из какого-то укрытия к ветвям деревьев на опушке поднималось — нет, даже не песня — знакомое и успокоительное бормотание, томилась мелодия, с которой когда-то под Новый год ходили от дома к дому колядующие. Кому-то из солдат не спалось в эту ночь. Мелодия медленно плыла в ночной морозной тишине, заглушаемая время от времени порывами ветра, и проникала в души других. В той песне не было слов, и она не была о чем-то конкретном. Это была скорее молитва, чем песня.
В разгар ночи грохнули несколько орудий. Румынских, немецких, советских? Кто знает? Глухие отдаленные удары разорвали тишину, растревожили ночь. Но люди спали. Все будто лишились слуха, даже часовые, которые дрожали от холода, переступая с ноги на ногу у орудий.
Но война бодрствовала. Ей были нипочем ни холод, ни чья-либо усталость. Она была самой судьбой. Война разрабатывала планы, составляла сводки, готовила сражения, убивала или миловала. Она решала от имени людей, которые ее изобрели и разрешали порой творить, что вздумается. Война позволила им отдохнуть, сделала так, что люди уснули. Не ночь и не усталость, а война. Даже та мелодия давно умолкла, обессилев. Хотя, возможно, никто и не пел — всем было не до этого. Может, это им просто почудилось.
Дороги. Все время в пути. Города и села, столь похожие друг на друга. После сотен километров маршей и боев все стало похожим, повторяется с небольшими отличиями. Зима, казалось, тянулась с тех пор, как свет стоит. Иногда уже не верилось, что снова придет весна. Все больше снега, все сильнее стужа. Горы Татры, видневшиеся вдали в ясные дни, казались огромными сугробами, гигантскими белыми кладбищами, где всем хватит места.
Фронт останавливался на день-два; били орудия, впереди лихорадочно стрекотали пулеметы, потом наступала тишина. И тогда они, солдаты, знали, что надо снова собираться в путь, идти дальше, рыть новые траншеи к укрытия. Нет, этому не видно конца! Иногда они разбирали орудия и навьючивали на лошадей, иногда тащили их на колесах. Говорили, что из обоза пришлют санные полозья для перевозки орудий и минометов. Но пока те не получены, надо было по-прежнему разбирать их или тащить на колесах, толкая плечом, руками. Шаг за шагом, поворот колеса за поворотом. Солдаты кряхтели и ругались. Они не проклинали кого-то конкретно, а просто выплескивали накопившуюся в них злость, вели спор с судьбой. О, каждый из них, толкая вперед и перекатывая тяжелые колеса, давно превзошел Сизифа. И путь их никогда не кончался и казался вечным.
Небольшие остановки, где бойцы рыли укрытия и позиции, забирали последние силы. Твердый металл с яростью ударял в твердую как камень землю, согнувшиеся над лопатами фигуры постепенно исчезали под белым покрывалом снега.
Как хорошо, что зима выдалась снежная! Меньше надо было копать, чтобы устроить укрытия. Белый, холодный снег скрывал их и защищал от ветра и даже от снарядов, которые, разрываясь, поднимали вверх тучи снега вперемешку с комьями земли.
Солдаты переходили реку по льду. Небольшая речка, добравшись до равнины, по-видимому, потеряла свою неприступность. Об этом можно было судить по широкому броду, по довольно обширной долине, по изгибам реки вокруг покрытых инеем деревьев на берегу. Люди и лошади легко перешли по ледяному мосту. Прибыли на смерзшуюся, как бетон, гальку и два горных орудия. Минометы были погружены в разобранном виде на лошадей. Только орудия с группой солдат передвигались на колесах — каждое тащили лошади в упряжке.
По сигналу сержанта первое орудие двинулось вперед. Возница легонько стегнул кнутом по крупам лошадей, солдаты уперлись, подталкивая колеса плечами, впившись подковами ботинок в блестящий и гладкий, как стекло, лед. Осторожно, осторожно — чтобы выдержал лед.
Копыта лошадей затанцевали на льду, местами прикрытому полосами снега. Их длинные ноги выделывали странные, почти грациозные движения, и казалось, вот-вот переломятся в коленях.
— Быстро! Быстро! — кричал сержант. — Если остановимся, лед наверняка проломится. Тогда господин лейтенант шкуру с нас спустит. Давай толкай, ребята, не то все пойдет прахом!
Тяжелые колеса легко скользили по гладкому льду. Одна из передних лошадей поскользнулась на задних ногах и упала в упряжке, заржав. Остальные лошади сбились в кучу, перепуганные, начали дергаться в разные стороны, рассекая зеркало льда гвоздями подков. Орудие остановилось.
— Берегись! — заорал возница, услышав треск; продольная трещина начала пролегать через лед.
Поздно. Ледяной мост разломился, и орудие тут же погрузилось колесами в мутную, потревоженную воду. Несколько солдат из расчета тоже оказались в воде. Но они быстро выкарабкались на орудие, проклиная все на свете.
— Э, черт! Что будем делать теперь? Через пять минут у нас ноги превратятся в ледышки! — закричал один из них, пытаясь отжать воду из ватных брюк.
Лошади поднялись и, задрав морды, оглядывались назад. Из ноздрей вырывались клубы пара. Всем своим видом они будто хотели показать, что не знают, что делать дальше. Из обоза прибежал старшина Дука, ругаясь на чем свет стоит.
— … Мать твою! — накинулся он на возницу. Потом к солдатам из расчета: — А ну быстро к кэруцам, переоденьтесь, а то вас сейчас скрутит! Марш, бегом!.. А вы что рты разинули, как бараны на новые ворота! — повернулся он к остальным. — Распрягайте живо лошадей, разбирайте орудия! Будем переправлять по частям! Пошевеливайтесь! Сначала это, что в воде, нет, оставьте его напоследок!..
Солдаты приступили к Делу. Заскрежетали ключи о гайки, возницы распрягли лошадей и осторожно отвели их по льду назад. Последним разбирали упавшее в воду орудие. Тем временем вода вокруг него снова покрылась коркой льда. Принесли кирки и принялись обивать лед с колес.
Миновав словацкое село Занек с несколькими сотнями домов, выстроившихся вдоль шоссе, солдаты разместились у подножия горы, крутыми скатами громоздившейся к небу и закрывавшей горизонт с севера.
Жители села встретили их с радостью. Старики, женщины и дети выстроились у ворот, как на параде. Они приветливо махали руками, протягивали солдатам то пакетик с парой вареных яиц, то кусочек шпига. А с хлебом у них самих было туго. Некоторые женщины выносили к калиткам ведра с водой, и солдаты с благодарностью принимали и этот дар. Другие женщины, прикрывая рты платками, всхлипывали, по-видимому оплакивая погибших родственников. Лейтенанта Думитру, который ехал во главе колонны, перед церковью встретил сельский священник, окруженный стариками, стоявшими с непокрытой головой. Лейтенант спешился, пожал руку священнику и старикам.
Тут уже проходили румыны, но то было прошлой ночью, и жители села не могли их как следует разглядеть. Это был пехотный батальон, который обогнул село и занял позицию в открывающейся впереди долине между двумя хребтами. Думитру об этом знал, майор Санду просил его поторопиться, чтобы в случае необходимости поддержать пехотинцев огнем.
Несколько жителей, стариков и детей постарше, помогли солдатам вытащить из канав съехавшие туда кэруцы. Они сопровождали их до края оврага, где лейтенант приказал готовить позицию. То были простые, открытые и вовсе не стеснительные люди. Не ожидая, пока их попросят, они помогли рыть окопы и укрытия, позиции для орудий и минометов. В ответ на вопросы солдат больше улыбались, так как не понимали их.
Никулае отправился в разведку. Один. Он хотел подыскать подходящее место для наблюдательного пункта. И потом, опыт ему подсказывал, что знание местности много значит в бою. Местность сама подскажет, где лучше расположиться, а главное, откуда может появиться противник.
Он медленно поднимался по склону холма, поросшему молодыми буками, растущими по два-три из одного и того же корня, опирающимися друг на друга. Росли тут и старые горделивые дубы, накрывавшие молодняк своими раскидистыми кронами из черных сейчас ветвей. Временами сержант останавливался возле могучих стволов, чтобы опереться на них и перевести дух — все же тяжело было подниматься по крутому склону, покрытому толстым слоем снега. Но он хотел добраться до вершины: ведь оттуда, наверное, видна как на ладони вся долина, там он может лучше всего сориентироваться и сделать расчеты.
Лес, довольно редкий, поднимался все выше. Внизу попадалось много засохших ветвей, которые затрудняли и без того нелегкий подъем. Он вспотел, из-под широких рукавов ватника выходили струйки пара, несколько раз споткнулся, но упорно шел и шел вперед к цели.
Когда до вершины осталось немного, сержант остановился передохнуть, прийти в себя перед последним рывком. Ноги в ботинках горели, рук он больше не чувствовал. Рубашка из солдатского полотна пристала к телу и раздражала его. Даже глаза у него устали от слепящего снега. Но что это? Уж не начинается ли у него галлюцинация? Впереди на склоне, там, где небо изгибалось за вершиной холма, среди деревьев появились черные силуэты. Они направлялись в его сторону. «Наши? — спросил себя Никулае. — Это наши пехотинцы добрались сюда?»
Но нет, то были не свои. Он быстро понял это: то были гитлеровцы! Они шли плотно в несколько рядов, тяжело меся и разметая по сторонам снег. От страха у Никулае перехватило дыхание — гитлеровцы были совсем рядом! И вне всякого сомнения, немцы заметили его!..
Он быстро укрылся за стволом дерева, у которого стоял прислонившись, и какую-то секунду его мозг лихорадочно работал. Бежать назад? Но дорога до своих была бы очень длинной, и ему могли бы отрезать путь. Он решил взять влево, так, думал он, будет прямее, хотя и опаснее.
Никулае бежал зигзагами, поднимая тучи снега, то и дело укрываясь за толстыми стволами. Потом услышал позади себя, ужасающе близко, выстрел, за ним еще и еще. Пули просвистели совсем рядом, такого ему еще никогда не приходилось испытывать. Некоторые с сухим треском впивались в деревья, другие отскакивали рикошетом и звенели в ветках. Он бежал, а ему казалось, что стоят на месте, снег стал словно свинцовым. Спускаться было ничуть не легче, чем подниматься. Он бежал больше по инерции, не отдавая себе отчета, где он и что с ним.
Вдруг перед ним показалось чистое небо. Впереди не было ни единого дерева, лес исчез. Только небо уходило из-под ног вверх, через долину, где отчетливо были видны село, через него они проходили утром, заснеженный купол церкви, напоминавший сейчас кэчулу чабана, вокруг которой грудились, как овцы, дома. Никулае посмотрел вниз и обомлел: перед ним была пропасть! Провал глубиной в несколько десятков метров, на дне которого под сугробами, возможно, пробирался горный ручей. Что делать? Одна из пуль пролетела совсем рядом, взвизгнув, как загнанное животное. Выбора у него не было. Он взглянул еще раз в сторону горизонта и бросился вниз.
У входа на командный пункт Думитру рассматривал в бинокль гору перед позициями роты. Услышав выстрел у вершины горы, за которым последовали другие, он забеспокоился, зная, что где-то там находится Никулае. Но почему поднялась такая стрельба — ведь не вступил же сержант в перестрелку с немцами? Возможно, туда проникла группа наших?
Он попытался разглядеть что-нибудь между черных стволов на вершине. Переводил взгляд от одного дерева к другому и у самой вершины различил двигающихся по лесу людей. Лейтенант сразу понял, что это гитлеровцы. Он опустил бинокль ниже и увидел на окраине леса темную фигуру Никулае. И вот у него на глазах сержант бросился в пропасть, смешался со снегом, время от времени появляясь на поверхности. Своим падением он вызывал настоящий снежный обвал. Боже!
Думитру со сжавшимся сердцем следил за его долгим падением до самого низа обрыва. Из груди лейтенанта вырвался сдавленный стон, когда он увидел, как темный силуэт Никулае исчез, похороненный под грудой снега.
«Может, он жив! Снег уберег его от ударов, кто знает, может, ему повезло…» Он быстро передал бинокль младшему лейтенанту Матею, стоявшему позади него, сказав ему:
— Останешься за меня. Только я видел место, куда упал сержант Саву. Надеюсь, что он только ранен. Я пойду. Вы в первую очередь установите минометы!
Он быстро в сопровождении сержанта Констандина спустился вниз по снегу, доходившему до пояса. Дальше Думитру пошел один, оставляя в сугробе настоящую канаву. «Никулае погиб? Такое невозможно!» Он почувствовал себя виноватым за то, что случилось с другом, — ведь он его командир…
Перед его мысленным взором всплыли глаза Паулины, Миту, Ляны, глаза жителей села, которые знают, что они постоянно вместе, что он командир Никулае, что должен оберегать его. Разве не так? Ведь они земляки, друзья, свояки. Пусть даже Никулае никогда не просил у него какой-либо поблажки или защиты. Наоборот, всегда старался, чтобы Думитру не мог в чем-либо покровительствовать ему, не поставил его в чем-либо в привилегированное положение. Саву добился, чтобы стать наблюдателем, и эту опасную задачу выполнял всегда один. Вот какую выгоду он имел от своей дружбы с командиром! Все в роте видели это. Но кто в селе поймет это?
Разве Паулина поймет? Вне всякого сомнения, она до конца жизни будет смотреть на него с упреком, не сможет простить его…
Думитру добрался до дна обрыва. Снег был необычайно глубоким, доходил ему до самой груди. Каждую секунду он ждал, что снег навсегда поглотит его в своей холодной белой утробе. Остановился, отыскал взглядом вверху наклонившееся над обрывом дерево, у которого он видел в последний раз бросившегося вниз Никулае. В том месте он увидел и след от обрушившегося сверху снега. Он направился в ту сторону по глубокому рыхлому снегу, держа руки над головой, словно боялся замочить их.
«Так где же упал Никулае, где?» — спрашивал он себя, разрезая грудью сугробы то в одном, то в другом направлении, ощупывая носком сапога каждое место, куда ступал.
Так он почувствовал, что проваливается. Под ним была пустота. Еще одна пропасть под снегом? Нет. Он понял: ручей на дне обрыва был покрыт ледяным мостом. Вода под ним ушла, и образовалась пустота наподобие пещеры. Там он и нашел Никулае. Тот не двигался. Думитру, обхватив его за плечи, вытащил наверх. На теле сержанта не было видно следов крови, щеки еще были розовыми, он слабо дышал. «Наверное, потерял сознание, — с надеждой подумал Думитру. — Он придет в себя, главное — добраться как можно скорей до своих!»
Он потащил его по глубокому снегу. Через несколько десятков шагов Никулае впервые застонал. Потом пошевелил рукой, тело его напряглось, он открыл глаза.
— Это я, Нику, не бойся, ты спасен! — прерывающимся голосом шепнул Думитру ему на ухо, на секунду остановившись.
Через несколько минут сержант пришел в себя. Опираясь правой рукой на лейтенанта, он поднялся. Держался он на ногах еще не твердо, раскачиваясь, будто пьяный.
— Думаю, у меня сломана рука, — пробормотал Никулае. — Левая. Не действует, и боль страшная…
Они медленно двинулись рядом дальше по старому следу, переступая большими шагами. Время от времени Никулае стонал от боли в руке. Подоспел Констандин. Он взял их карабины и пошел впереди.
Сверху, будто с неба, снова послышались редкие выстрелы. Пули долетали до них и со свистом впивались в толстый снег. Стреляли сверху, с края обрыва.
— Быстрее! Надо быстрее уйти из-под их обстрела.
Но через несколько шагов они рухнули в снег, будто споткнулись обо что-то. Никулае поднялся первым. Попытался здоровой рукой помочь другу. Думитру не мог подняться… На помощь бросился Констандин. И тут Никулае увидел на разворошенном снегу пятна крови, и его охватил ужас.
— Митря! — простонал он.
Никулае схватил лейтенанта за плечи, и теперь уже он потащил друга по снегу. Откуда у него взялись силы? Боль не только больше не мучила, но, напротив, будто ожесточала его. Глаза его горели лихорадочным огнем.
Вокруг них продолжали свистеть пули, пока с румынских позиций не ударили два пулемета. Длинные очереди разрезали воздух над их головами.
Никулае не мог бы сказать, сколько времени он тащил Думитру. Он только и знал, что шел вперед, преодолевая враждебное противоборство снега. Его тело действовало механически, и ничто не могло его остановить.
Наконец стало тепло. Он лежал в широкой кровати, накрытый мягким одеялом. Потом увидел незнакомую женщину, сидевшую на стуле возле него. Ее рыжие волосы были схвачены сзади пестрой косынкой. Женщина только сидела рядом с его кроватью, но не смотрела на него.
— Где я? — спросил он тихо.
Вместо ответа женщина бросила на него испуганный взгляд, поднялась со стула и исчезла. Вскоре она вернулась в сопровождении ефрейтора. Тот был санитаром, и Никулае знал его.
— Мы вас сейчас же отвезем в госпиталь, господин сержант. Сейчас приедут сани за вами. Господин младший лейтенант позвонил уже.
В его голосе звучала теплота.
— Не беспокойтесь, у вас разбито плечо, но это пройдет. Не от пули. Вы сильно ударились, когда падали. Только с божьей помощью вам удалось спастись…
— Митря? — простонал Никулае. — Где лейтенант? Что вы с ним сделали?
— Он в церкви, господин сержант, — пробормотал невнятно ефрейтор.
— … Мать вашу! Церковь — это больница вам, что ли? Что, вы не знаете, что надо делать?
— Умер он, господин сержант. Вы притащили его мертвым. А сами были без сознания.
Никулае снова впал в беспамятство. Если можно назвать беспамятством то состояние, когда у него внутри будто все рухнуло. Он ничего не понимал. Или не хотел понимать. Он столько повидал за это время, столько людей умерли на его глазах, но сейчас он ничего не соображал. Сержант падал в пропасть, безостановочно, без боли, в неведении. Может, это и есть смерть? Как падение или как полет в неведомое? А в конце? Плоть осталась его, Никулае Саву, повидавшего в жизни столько мест, или осталась только его мысль? Смерть равносильна непониманию. Умереть — значит утратить способность понимать. Навсегда. Только за непониманием ничего не следует. Смерть — это непроницаемое стекло, через которое не видна даже сама мысль!
Он очнулся в санитарных санях, в которые его перенесли санитар и двое местных жителей — словаков. Сани были без верха, в них было наложено сено, его запах и вывел Никулае из оцепенения. Санитар сел рядом с ним на боковину саней и смотрел на него. Возница поднялся на облучок, сани тронулись.
Никулае было приятно чувствовать раскачивание саней, и в те моменты, когда боль оставляла, ему казалось, что он плывет по теплой воде, как в одно из лет своего детства. К чему это неотступное возвращение в детство? Почему все что с ним случается, обязательно воспринимается сначала через призму детства?
Морозный воздух лип к ноздрям, старался проникнуть в грудь, вернуть его к действительности, от которой он всем своим существом хотел скрыться. Болело в груди, ныла рука, которую бинты стягивали, словно тиски.
— Сначала отвезите меня к церкви! — приказал он санитару, схватив его здоровой рукой за рукав, чтобы подтвердить свое приказание.
Через несколько сот метров сани остановились.
— Вот церковь, повернись немного и увидишь ее, — сказал санитар.
— Э, а где господин лейтенант?
— Его уже похоронили. Стэнеску сказал мне, что его похоронили перед церковью. Примерно час назад. Были и наши, дали залп из минометов, чтобы отдать последние почести, ты не слышал? Видишь, вон там, отсюда и крест виден…
У Никулае комок подкатил к горлу, будто в него вцепились стальными когтями. Он, пересиливая боль, приподнялся на локте, увидел покрытый снегом купол церкви, потом внизу, перед церковью, участок затоптанного и запятнанного черными комьями земли снега. Рядом крест высотой с ребенка с надписью, которую он не мог разобрать. Крест примостился у молодого дерева с гладкой, матово поблескивающей корой — у липы или шелковицы. Могила — как всякая другая. Знак. Не смерти, а прошедшей жизни. «Человека никогда нельзя похоронить. Его близкие хоронят лишь воспоминания о нем. Они это делают для самих себя. Тот, о ком идет речь, давно свободен. Но все же людям трудно смириться с мыслью, что они не могут больше видеть родное лицо, не могут слышать его голос, что тот не может теперь быть среди них. Тогда они одевают его в саван забвения, пытаясь избавиться от него. Бегут от него. Они страстно любят его в последний раз, чтобы можно было быстрее навсегда забыть его».
Никулае со стоном рухнул в холодную кучу приятно пахнущего сена. Потом посмотрел в сторону могилы, чтобы как можно лучше удержать в душе образ этой церкви, этого дерева, холмика с комьями земли вперемешку со снегом, крестом над ним.
Он посмотрел в глаза санитару и спросил тихо и будто боясь услышать название незнакомого ему населенного пункта:
— Как называется село?
— Не знаю, господин сержант. Но я спрошу. Я вас провожу до выезда из села.
Дорога была крепко скована морозом, громко стучали копыта лошади, полозья подскакивали на ледяных выступах или тихо шуршали по нетронутому снегу. Через некоторое время сани остановились. Санитар сошел с саней, до Никулае донеслись голоса людей, которые, по-видимому, с трудом понимали друг друга. Потом Никулае увидел склонившееся над ним хмурое лицо ефрейтора-санитара.
— Село Зинек, господин сержант, так говорят местные, если я их правильно понял. Зинек.
— Зинек… — тихо повторил Никулае.
Слово упало, словно эхо, в память, вызвав к жизни другие неизвестные звуки, которые не стихали; еще одни голос, еще другой повторяли его то тихо, то громко, букву за буквой, будто отыскивая в нем скрытый смысл. Он знал, что в любом случае никогда не сможет забыть это слово.
Санитар попрощался с возницей и Никулае, и сани тронулись дальше.
Суровый, безжалостный февраль. Холод повсюду настигал людей.
В полевой госпиталь поступало бесчисленное число обмороженных. Никулае все ночи слышал их крики, исходившие будто из самого ада. Нечеловеческие, протяжные крики, от которых у него внутри все содрогалось. Иногда крики переходили в пронзительные вопли — хирурги ампутировали конечности.
Война всему находила радикальные решения. С людьми поступают так же, как с деревьями в саду, когда у них обрезают засохшие ветки. Но у людей, в отличие от деревьев, никогда не появляются новые побеги. Ни в одну весну.
Никулае поместили в небольшой сельский дом. Три смежные комнаты, двери между которыми были сняты с петель. Образовалось нечто наподобие вагона с двумя перемычками — стенами. В средней комнате находились санитары. Они толпились вокруг печки-времянки, которая не остывала ни днем ни ночью. На ней постоянно стоял большой таз с отбитой эмалью, наполненный снегом, из которого получали воду. В двух других комнатах вдоль стен разместили раненых.
Вначале Никулае было тяжело, особенно в первую ночь. У него было ощущение, что вся его кровь собралась в опухшем плече, что само сердце переместилось туда. Он тихо стонал в хоре с несколькими пехотинцами, доставленными в один с ним день. Потом он понял: все, что он мог сделать, — это ждать около месяца, как сказал ему доктор, и тогда он будет «пригодным к строевой». «Но прежде, послушайте меня, вам дадут отпуск, господин сержант, — шепнул ему на ухо санитар после обхода, но так, чтобы слышали и другие раненые. — Не думаю, что вы попадете снова на фронт. Как только наступит весна, немцы сдадутся, вот увидите. Сейчас они зарылись в сугробы, и им еще не приперло. Они не знают, что им делать».
Но сильнее всего у него болело не плечо. Не давали ему покоя мысли о Думитру. Перед его глазами в часы бессонницы проходили образы убитых, разорванных на части осколками снарядов, пронзенных штыками, пробитых пулями. Они умирали на его глазах, некоторых он хоронил сам. И каждый раз, когда он накрывал их землей, то чувствовал, как в него переселяются и навсегда остаются в душе их образы. Только теперь он четко осознавал: со смертью Думитру умерла половина его самого. При свете попыхивающей свечки, прилепленной к краю жестяного ведра с водой, он мучился над открыткой, которую писал Паулине. «У меня все хорошо…» — начал он и улыбнулся про себя. Никулае ничего не хотел ей рассказывать о ранении. На фронте, если избавился от сиюминутной опасности расстаться с жизнью, от огромного напряжения, которое вот-вот обрушит на тебя нечто оглушающее, ослепляющее и вечное, — значит, «у тебя все хорошо». Остальное не в счет. Отрезанные руки, выколотые глаза, разбитые зубы — все равно «у тебя все хорошо». То есть ты жив и тебя не подстерегает никакая пуля. Он написал немного, хотя у него было достаточно времени. Никулае с трудом выдавливал из себя слова, они нехотя ложились на бумагу из-под химического карандаша. Ему нечего было сказать Паулине, он чувствовал неловкость от своих собственных мыслей. Вставил несколько фраз и для Анны, чтобы ободрить: надо заботиться о ребенке, что поделаешь, такова уж война, каждый день гибнут тысячи людей, смерть не выбирает, у некоторых дома осталась куча детей, все будет хорошо… «Хорошо? — Он опять горько улыбнулся. — То есть мы будем жить! А что бы написал ей Думитру, что бы ей сказал?»
Солдатские письма похожи друг на друга и почти всегда начинаются примерно так: «Мне хотелось бы, чтобы, когда вы получите эти мои несколько строк, вы были счастливы и здоровы. О себе могу сказать, что здоров, беспокоюсь за вас…», а кончались словами: «… поскольку нет больше места, говорю вам «до свидания», крепко целую вас и всю нашу родню…». Да, люди пишут друг другу, лишь чтобы сказать: «Жив, здоров», остальное все не имеет значения, так — словесный балласт. «Жив» — какое емкое слово! «Жив — значит не мертв, как Думитру…» Все же он заключил письмо словами: «Может, скоро приеду домой».
В левом углу стандартной почтовой открытки он аккуратно вывел адрес… Положил бумагу под подушку. На дворе, как изголодавшийся волк, выла вьюга. В средней комнате, словно маленький паровоз, гудела печурка. У санитаров выдалась свободная минутка, и они, стоя вокруг печурки, курили. Никулае тоже не отказался бы от цигарки…
Он встал, перекосившись от боли в плече, опираясь правой рукой о край железной койки, покрытой скомканным коричневатым одеялом и его шинелью. Сделал несколько осторожных шагов, чтобы не задеть кого-нибудь и не наступить на разбросанные по полу вещи. В какой-то момент резко остановился, прислушиваясь. Сержанту показалось, что его кто-то окликнул. Будто с улицы. Его назвали Нику, Нику, а не Саву, как к нему обращались раненые и санитары, Нику! Он хорошо слышал мягкий и тревожный голос за заиндевелым, темным окном, которое отделяло его от вьюги. Конечно, то был голос Думитру, он не мог его спутать ни с каким другим.
По всему телу с головы до пят пробежала дрожь, и Никулае снова почувствовал резкую боль в плече, будто когти невидимого коршуна впились в него и не отпускали. Он вернулся и, охваченный беспокойством, вытянулся на койке. Прислушался: эхо того голоса еще не заглохло в нем. Оно бродило где-то рядом с ним. Что же это было? Неужели галлюцинация? А может, это просто ветер?..
Капрал с соседней койки, у которого осколок вырвал глаз, со стоном повернулся к нему:
— Ну что, не можешь заснуть? Я тоже не могу.
— Да, не могу, — не сразу, шепотом, ответил ему Саву.
Потом сержант снова ушел в себя, настороженный. Но ничего больше не услышал. Только опять, как всегда в полудреме, будто на экране, перед его глазами поплыли образы, лица. Немой фильм с порванной во многих местах лентой. Никулае уже никогда больше не сможет остаться один на один с собой. Эти образы поселились в нем, создали свой мир. Мир, от которого он не мог ни отделаться, ни скрыться. Или, может быть, он ошибался. Нет, не вселялись в него, а скорее проистекали из него. Только так он мог истолковать и услышанный им только что голос. Он пришел не снаружи, а как бы изнутри него. Фактически он окликнул самого себя, только голосом Думитру.
Соседа-капрала звали Ион Асандей. Он был с гор, из-под Бузэу. Никто из раненых не называл его кривым. Тем более санитары. Он сам себя прозвал так. Шутник, он нашел в случившемся с ним повод для шуток.
Осколок ударил его по глазам в момент взрыва. «Какой черт дернул меня высунуть голову из окопа, — рассказывал он при каждом удобном случае. — Будто получил оплеуху по глазам. Все время в глазах стоял яркий свет, а голову будто сунули в пламя. Осколок срезал бровь и выбил левый глаз. Когда пришел в себя, я был весь в крови. Посмотрел вниз правым глазом и увидел на снегу мой глаз. Я перепугался, схватил его со снега, завернул в платок и положил в карман: думал, что доктора поставят мне его на место. Ведь он был совсем целехонек. Когда я положил его на ладонь, он смотрел на меня. Понимаешь, что значит видеть себя не в зеркале, а как говорят — смотреть самому себе в глаза. Я закрыл выбитый глаз кэчулой и заорал. Другой глаз был целым, но в затылке была такая страшная боль, будто туда всадили штык и не вынимали. Я упал в обморок. Когда очнулся, знаешь, совсем ничего не видел. Ну, думаю, ослеп, уж лучше бы мне тот осколок голову продырявил. Только через некоторое время снова увидел свет, ты не представляешь себе, что значит опять увидеть свет. Было будто раннее утро, все виделось как в тумане, свет резал здоровый глаз. Я показал санитару глаз, который достал из кармана: возьми, мол, его, отнеси господину доктору, пусть поставит на место, ведь он цел. Тот выпучил на меня глаза, как на сумасшедшего, но пошел, понес мой глаз, как он был в платке, доктору. Вернулся, говорит: «Нельзя, господин капрал». Я готов был схватить его за глотку. Потом и сам доктор сказал, что нельзя, отдал глаз назад, мясники они, из-за них я остался кривым. Ты тоже думаешь, что нельзя было? Просто хотели отделаться от меня побыстрее, готово, давай следующий! Ну попадутся они мне на пути, я посчитаюсь с ними по-своему. За то, что остался кривым, — кому я такой нужен? А доктор еще говорит, ну что ты переживаешь, ведь у тебя остался один глаз и ты будешь видеть, это главное. Что ему до того, что я теперь буду видеть мир только наполовину. Ведь не он остался без глаза, ведь не над ним будут насмехаться люди».
Ион тянулся к Никулае, и они подружились. Всего в маленькой комнатушке было шестеро раненых, и они большую часть времени рассказывали друг другу разные случаи из своей жизни. У окна лежал раненный в легкие, всем нравилось, как он рассказывал. Он умер первым. Харкал всю ночь, стонал, бормотал непонятные слова, имена. Через два дня после него от заражения крови умер капрал Ион.
Никулае первым обнаружил это. В комнате было холодно, и под утро он проснулся, весь закоченев. Ион лежал непокрытый и не двигался. Никулае протянул к нему здоровую руку, чтобы натянуть одеяло, задел его пальцы — они были ледяными.
«Почти все, сержант! — сказал ему врач, капитан. — Кости срослись, им только надо закрепиться. Через несколько дней снимем гипс, и ты можешь уезжать. Мы тебе приготовим документы. Хотя не забывай, ты еще не полностью поправился, какое-то время тебе надо беречься».
После обхода врача санитар вернулся к нему веселый и попросил закурить.
— Вернешься домой, господин сержант: я видел твою бумагу, тебя демобилизуют. Для тебя война кончилась! Пройдешь комиссию — и все. А немцы сдадутся…
День выдался противный. Зима упрямилась, хотя уже февраль был на исходе. Стояли морозы. Дороги были разбиты — снег, перемешанный с грязью колесами и гусеницами. На небольшой станции, куда Никулае большую часть пути добирался пешком, он провел целый день. Станция была забита солдатами. Слышалась в основном румынская речь. Чехи, занятые своими делами, говорили мало и тихо, как хозяева, которые не хотят мешать гостям. Только несколько бродячих торговцев, предлагавших сигареты, еду, разную военную одежду, говорили по-местному. А так повсюду слышались только румынские слова, румынские имена. Да и здания были такие же, как на какой-нибудь станции в Трансильвании.
Большинство эшелонов направлялось в сторону фронта… Около сотни румынских военных, главным образом раненых, бесцельно бродили по станции, ожидая, когда их отправят на родину. Одни ковыляли на импровизированных костылях, другие размахивали пустыми рукавами шинелей, у третьих руки, лица были обмотаны бинтами. Вокзал походил на больницу с ходячими больными, терзаемыми одним желанием — как можно скорее уехать оттуда, чтобы провести оставшуюся часть жизни подальше от фронта. Домой! На родину!
Но их эшелон все не подавали. Железнодорожный путь, занесенный местами снегом, особенно вдоль здания вокзала, пустовал. Около полудня проследовал эшелон с советскими войсками, потом румынский — с боеприпасами, но их эшелон задерживался. Румынский старшина, комендант станции, уже не осмеливался выходить из заполненного табачным дымом кабинета, где телефон звонил непрерывно, но все не сообщал о подаче долгожданного эшелона.
Наступил вечер. Высоко в небе прожужжал самолет и удалился в направлении фронта. Но теперь никто не обратил на это внимания. Возможно, все отъезжавшие уже начали забывать о войне. Конечно, то, что можно забыть… Прежде чем совсем стемнело, комендант вышел наконец из кабинета с повешенным на раненую руку фонарем. К перрону подавали состав. Румынские солдаты узнали его по паровозу «Малакса», который, въезжая на станцию, угрожающе шипел.
Все бросились к вагонам. Бегом, толкаясь, размахивая во все стороны и задевая друг друга деревянными солдатскими чемоданами. Каждый старался занять место получше, потеплее, чтобы можно было укрыться от проникающего со всех сторон ветра и холода. Путь им предстояло проделать долгий, поэтому солдаты устраивались в вагонах основательно, зная, что ехать будут не один день. Торопились, ругались, звали друг друга. Начальник эшелона, артиллерийский майор, пытался навести порядок. Кричал на солдат, подталкивал их в вагоны, как будто и сам торопился. Солдаты задавали бессмысленные вопросы, опасаясь, что вагоны могут увезти их еще дальше от родных мест. Состав стоял на станции два с половиной часа.
Была ночь, когда эшелон наконец тронулся с места.
Пассажиры спали в вагонах. Они уже были не на чужой земле. Не успели люди подняться по ступенькам вагонов, и все изменилось, как по мановению волшебной палочки. Они начинали чувствовать себя дома. Мало-помалу, метр за метром. Доски вагона пахли чем-то родным, и этот запах был больше, чем надежда на скорую встречу с родиной, — он вселял уверенность, придавал силы.
По всем вагонам прошел радостный гул, смешавшийся со стуком набиравших скорость колес, с воем ветра, начавшим проникать через щели в досках, с шумным пыхтением паровоза, выбрасывавшего снопы искр и клубы пара на потемневшие от сажи сугробы по краям железнодорожного полотна.
В товарном вагоне, где отыскал себе местечко и Никулае, было темно, и соседей невозможно было разглядеть. Люди сидели, тесно прижавшись друг к другу. В углу солдат запел песню, которая все набирала силу. И пелось в той песне о солдате, который остался лежать в Татрах, а дома жена спрашивает у вернувшихся в село, где остался ее муж. И крошка сын не знает, кого ему называть отцом.
Колеса вагонов мерно стучали по промерзшим рельсам. Крылья сна витали над головами, но люди не хотели отдаваться во власть ночи. Они знали, что начинают новую жизнь, и их охватывало волнение перед будущим — неизвестным, но таким желанным.
Та песня затихла: может, устал невидимый певец. Но не надолго. Вскоре снова послышался голос, возможно, тот же самый, сливавшийся с монотонным перестуком колес. На этот раз в песне говорилось о солдате, который остался без ног и без одной руки и просит своих возвращающихся домой земляков не говорить об этом его матери и невесте.
Глава семнадцатая
Да они и не могли спать в таком холоде. Забили всем, чем могли, щели в полу, в потолке, в стенах вагона из еловых досок, будто хотели полностью отгородиться от внешнего мира, ничего не знать о том, что происходит за пределами их временного пристанища. Они были сыты по горло незнакомыми местами. Иногда солдаты замирали, как статуи, задумываясь каждый о своем, иногда кто-то начинал рассказывать о доме, о фронтовой жизни, в которой остались их товарищи.
Все они возвращались героями. Их миновала смерть, но жизнь провела их словно по острию ножа, их души были отягощены всем виденным и пережитым. Они уже почти не чувствовали добытых ими «трофеев» — ран, настоящих медалей, рубцы о которых они несли на своем теле. Если бы вдруг в вагоне разорвалась граната, или взорвалась бы жестяная печурка, которая хоть немного усмиряла холод, вероятно, никто бы из них не тронулся со своего места.
Эшелон подолгу стоял на станциях, некоторые выходили из вагонов и бегали вдоль состава, чтобы размяться и согреться, приносили воду в бидонах, обтирали снегом руки, лицо, искали между рельсов куски досок или угля, оброненного паровозом, для своей печурки. Так повторялось на каждой остановке.
Забинтованное плечо больше не беспокоило Никулае, скорее всего, оно онемело от холода. Иногда он снимал перчатки, скручивал цигарку и уносился мыслями в родное село. Думал о Паулине, об Анне, о своих домашних. Сомнения терзали его. Радоваться ему или нет возвращению домой? Ведь он столько времени мечтал об этом.
Никулае ехал в эшелоне, который доставит его с одного берега на другой, из одного мира в другой, через туннель в ночи — этом море тьмы и холода, через которое состав несся, скрежеща железом. Сейчас эшелон находился посередине туннели. На кромке памяти Никулае смутно проглядывали лишь очертания двух берегов. На одном, оставшемся позади, еще толпились тени и облака, грохотали взрывы, свистели пули. Так привычно было слышать это. Даже не надо было напрягать слух, все происходило у него за спиной, если не ближе — в затылке, в его мозгу.
Среди теней он мог различать несколько образов, но никто не представал перед ним так ясно, как Думитру. Он знал его походку — тот ходил, ступая на пятки, будто у него за спиной всегда был тяжелый ранец. Думитру шел вдоль берега, иногда останавливался и подавал ему знаки рукой. Он не поворачивался лицом к нему, но Никулае узнал его. Сержант даже слышал голос погибшего друга. Он не понимал, что именно тот говорил, но мог догадаться: Думитру просил позаботиться об Анне и ребенке до своего возвращения. Она родила уже? Никулае начал мысленно считать месяцы, истекшие с сентября. Нет, еще нет. Но он совсем не удивился бы, если бы увидел рядом с Анной ребенка, который уже разговаривал, спрашивал бы его о чем-то…
На другом берегу, впереди него, хорошо были видны крыши домов села, купол церкви с покосившимся направо крестом. На окраине села у реки две девушки с подвернутыми подолами и засученными рукавами стирали белье в реке. Это были Паулина и Анна. Они стирали чью-то черную, причем военную, одежду и смеялись чему-то только им одним известному. Как и предполагал Никулае, Анна не была беременна, она написала об этом Думитру лишь для того, чтобы он больше думал о ней. Конечно, это проделки Паулины, это она, чертовка, все выдумала. Вот поэтому они теперь и смеялись. Смеялись и стирали одежду, с которой в реку стекала полоса черноты вперемешку с кровью. А вокруг девушек играли незнакомые дети, откуда ему знать их — сержант уже давно уехал из дому, а дети растут быстро, их замечаешь лишь тогда, когда узнаешь, что они женятся, и удивляешься: когда же они выросли?
Анна и Паулина продолжали стоять, нагнувшись над водой, и не видели его или притворялись, что не видят, смотрели лишь одна на другую заговорщически, говорили что-то друг другу и смеялись. Обе были в хорошем настроении.
На их берегу было тепло…
Никулае заснул под перестук колес, который он слышал не ушами, а кожей, всем существом; короткие звуки проникали в плоть, в глубину. Ему ничего не снилось. Да и что могло сниться? Что может сниться, когда переправляешься через черное, как смоль, море или едешь по длинному, как ночь, туннелю? Ничего. Сны давно перепутались в его душе клубком, который невозможно было распутать.
Сержант проснулся от суматохи, от голосов солдат, с трудом поднимавшихся со своих мест, где они провели всю эту бесконечную ночь, на самом деле длившуюся день и две ночи. Они были у себя на родине, в Орадии! Через поднятую шторку виднелся снег на улицах, терявшихся среди домов города. Никулае вздрогнул от ворвавшейся в вагон волны холода. Почему это он ожидал, что дома, то есть на родине, будет все по-другому? Почему-то он думал, что здесь застанет другое время года, то есть лето, зелень, тепло, солнце, людей в рубашках с засученными рукавами.
Он медленно спустился по ступенькам, держась за поручни правой рукой, и пошел вслед за другими. Какой-то старшина направил их в помещение на другом конце вокзала, где их ожидала военно-медицинская комиссия. Пустая формальность. Неужели они прибыли на родину?
На другой день Никулае смог сесть на поезд до Клужа. Далее до Турду железнодорожная линия была разрушена немцами, там еще шли восстановительные работы. Этот поезд — пассажирский — был получше воинского эшелона, правда, он тоже был забит до отказа, но теперь в нем были и гражданские, женщины. Пассажиры говорили без умолку, и не было ни одного человека, кто не спросил бы сержанта: который теперь час, куда едет, когда приедет поезд на место, что он намерен делать дома, когда кончится война?
Впервые с тех пор, как он уехал с фронта, Никулао почувствовал себя свободным от бремени, которое сбросил где-то далеко, в той ночи, откуда прибыл. Он был дома, еще не в своем селе, но это уже лишь вопрос времени. Он ехал по родной земле — и это главное. Люди говорили о чем попало: о земле, о волнениях в Бухаресте, где были убиты несколько человек, требовавших что-то от правительства, о том, что немцы вскоре капитулируют, ведь русские и наши уже дошли до Австрии и воюют в сердце Чехословакии.
Через разбитое окно Никулае смотрел в мирный день: мимо проплывали холмы, покрытые зелеными, слегка запорошенными снегом елями, за холмами далеко тянулись горы, которые на горизонте сливались с небом. По долинам то тут, то там разбросаны села со стайками прижавшихся друг к другу домов с дымками над крышами. Трансильвания! За ее освобождение он воевал. Красивая, чудесная земля! Ему, жителю равнины, это чередование холмов и долин, похожее на огромные волны, было в диковинку, казалось чем-то сказочным, волшебным.
В Хуедине поезд стоял долго. Никулае вышел из вагона, он замерз и хотел размяться, а главное — увидеть людей, город… На перроне слышалась румынская и венгерская речь. Никулае с жадностью прислушивался к разговорам, хотел почувствовать пульс и заботы нового мира, в который вступал.
И вдруг он услышал слово «Кэпуш» — так называлось село, куда тревожной боевой ночью его приглашали Илонка и Василе. Охваченный воспоминаниями, сержант подошел к крестьянину в сдвинутой на затылок барашковой шапке и спросил:
— Э, а где этот Кэпуш?
— Я как раз оттуда, — ответил крестьянин, окидывая его внимательным взглядом, по-видимому пытаясь вспомнить, где видел подошедшего к нему человека.
— Мне нужен Кэпуш-Мик. Это далеко?
— Да нет, недалеко. К вечеру буду там… А что у тебя там, родня?
Никулае не ответил, и человек хотел было уйти. Только теперь сержант заметил в его руках кнутовище. «Значит, он — извозчик», — мелькнула мысль. Недалеко от здания вокзала его ожидала запряженная, нагруженная дровами кэруца.
— Не подвезешь меня? — чуть помедлив, попросил сержант.
Крестьянин с радостью согласился захватить Никулае с собой. «Наверное, ему скучно одному», — подумал сержант, забрасывая ранец на здоровое плечо и трогаясь вслед за ним.
Молоденькая лошадка, еще почти жеребенок, упиралась, скользя по дороге, ведущей в гору. Но у хозяина хватало терпения не погонять ее, а кнут он держал в руке скорее для формы. Он только подбадривал лошадку:
— Ну давай, родная! Еще чуть-чуть, а потом все под гору! Еще немного, родная!
Никулае сидел, свесив ноги через боковину. Извозчик бросил ему засаленный овечий полушубок, он подложил его под ноги. Сержант с нескрываемым любопытством смотрел по сторонам. Он видел много гор, он карабкался на них, рыл в них укрытия, видел, как от разрывов снарядов они разлетаются на куски, — один такой осколок разбил ему плечо и погубил его лучшего друга. Он боролся с горами, большей частью враждовал с ними. И никогда у него не было времени полюбоваться их красотой.
Теперь он радовался такой возможности, рука по привычке то и дело тянулась за биноклем, который сейчас не висел, как всегда раньше, на шее. Никулае мечтал после войны приобрести бинокль и показывать его детям как память о боевом прошлом… Время от времени он бросал взгляд на извозчика, и спокойствие того передавалось и ему. Крестьянина интересовали лишь его лошадь и дорога.
— Вы венгр? — спросил Никулае, бросив взгляд на его закрученные кверху усы.
— Нет, — в задумчивости ответил крестьянин. — Я так и не сделался венгром! — добавил он, глядя прямо вперед. — Пусть они сменили мне имя, невелика беда! Главное, как ты себя называешь, а не как другие зовут тебя…
Ему явно не хотелось ни рассказывать, ни слушать. Сержант ожидал, что тот будет расспрашивать его в мельчайших подробностях о фронте, а он даже о ране не спросил, хотя хорошо видел, что левое плечо сержанта забинтовано и он оберегает его. Нет, возница смотрел только на лошадь и дорогу. Иногда сходил с кэруцы и шел рядом с лошадью, похлопывая ее по загривку. А то начинал подталкивать повозку со словами:
— Ну давай, родная!
На окраине какого-то села остановился. Показал рукой прямо и сказал, редко выговаривая слова:
— Кэпуш-Мик там! Пойдешь по тропинке, потом вдоль ручья. Я живу в другом Кэпуше.
Никулае сошел с кэруцы, потоптался на месте, потом махнул на прощание рукой крестьянину, но тот поехал дальше, не оглянувшись.
Мороз ослабел, пальцы у Никулае свободно шевелились в ботинках. Что ему нужно было здесь? Почему он не поспешил в свое село, к женщине, которая ждала его?
Он встряхнул здоровым плечом и решительным шагом направился по скользкой от натоптанного снега тропинке.
Небольшой покосившийся дом был покрыт дранкой. Первое, что пришло в голову, когда он увидел его издалека, это то что там живут люди очень маленького роста. Домик находился на другом берегу почти замерзшего ручья, делившего село надвое. Никулае прошел по деревянному мостику, подошел к домику, постоял, опершись рукой о ворота, окинул взглядом дворик, сад за ним, окруженный редким забором. Сразу за забором начинался крутой холм, он поднимался до укутанных снежным покрывалом елей.
Черный пес встрепенулся в своей конуре, сипло пролаял четыре раза, подавая сигнал, и замолчал. Заскрипела дверь сеней, и под навесом появилась Илонка. Увидев человека в военной форме, она, удивленная и даже несколько испуганная, остановилась на каменных ступеньках крыльца. Через несколько секунд женщина узнала его, улыбнулась и поспешила к воротам. Она широко раскрыла их, приглашая войти. Потом пропустила сержанта вперед и пошла следом за ним, таща за собой импровизированные тапочки из пары старых мужских ботинок. На пороге Никулае остановился, осмотрелся, не решаясь войти, спросил:
— Василе дома?
— Дома я со свекровью, Василе пошел за дровами. Входите, пожалуйста.
Никулае осторожно, чтобы не удариться головой о притолоку, вошел. В доме его встретила пожилая крестьянка. Она держала руки под фартуком и суетилась, не зная, что делать, что сказать.
— Мама, это Никулае, тебе о нем рассказывал Воси. Он едет с фронта, — пояснила молодая невестка, становясь у нее за спиной.
— А ты сам из каких краев будешь, сынок? — спросила старушка, присаживаясь на стул и оглядывая его, пока он осторожно ставил свой ранец у края стола и расстегивал шинель.
— Я из Валахии…
В комнате было тепло, через приоткрытую дверь огонь отбрасывал на стены красноватые блики. Старуха поднялась, не спеша зажгла лампу. Илонка вышла по делам или просто хотела оставить их поговорить наедине.
— Значит, из Валахии. А где дом твой? — продолжала расспрашивать хозяйка.
— Под Бухарестом.
Женщина села на кровать, скрестив руки на груди, и молча смотрела на незнакомца, не зная, о чем говорить с ним.
— Хорошо, что зашли… — начала она. — Война-то еще протянется? Протянется… Боже, что будет с нами… С тех пор как этим летом убили мужа, я уж не знаю, на каком свете живу… Никакой-то надежи у меня нет. Хорошо, что еще дети, если бы не вернулся и Василе, я бы совсем пропала…
Она замолчала, поправляя рукой платок. Вошла Илонка, неся таз с водой, осторожно поставила его на горячую печку.
— … Перебиваемся и мы, как можем, — продолжала старуха, глядя в пол. — Что поделаешь. Может, вы и дети застанете лучшие времена. Ведь не зазря же столько людей погибло. Вас ранило, сыночек?..
Пришел Василе. Он остановился на пороге, в недоумении рассматривая сержанта. «Зачем я приехал сюда?» — только теперь спросил себя Никулае. На несколько мгновений в комнате повисла неловкая тишина, у всех на устах застыли невысказанные вопросы. Никулае первым пришел в себя. Он поднялся, подошел к Василе и пожал ему руку. Василе смущенно улыбнулся, узнав своего спасителя. Был он по-прежнему тем же долговязым подростком, которого Никулае встретил несколько месяцев назад, только, может быть, более спокойным, более уравновешенным, без страха и безнадежности в глазах.
— Ну что вы стоите, как на похоронах, — рассмеялась Илонка. — Воси, ты не забыл господина Никулае, ведь он наш крестный, приехал посмотреть, как мы поживаем.
Василе взглядом подал знак матери, та поднялась с кровати и торопливо направилась к двери. На пороге остановилась и сказала Никулае:
— Я рада, очень рада, господин сержант. Да хранит тебя бог!..
Вскоре она вернулась с плоской запыленной бутылкой, в которой болталась желтовая жидкость. Обтерла ее тряпкой, не спеша открыла, пошарила в шкафчике и достала оттуда две чашки, поставила их на стул посредине комнаты. В низкой комнате распространился терпкий запах сливовой водки.
— Палинка, — пояснил Василе, беря чашку и протягивая другую сержанту. — Бедный отец!.. Эту бутылку он хранил еще до войны…
Никулае выпил, закашлялся, лицо его побагровело. «Что, они думают, я приехал взять у них что-нибудь? — мелькнула мысль. — Я приехал, чтобы просто увидеть их. У нас люди вроде другие…»
В это время вошла Илонка с полотенцем, переброшенным через руку:
— Если хотите, можете умыться… А там и голубцы подогреются…
Сержант никогда не видел таких голубцов, величиной с большой мужской кулак. Он медленно разворачивал капустный лист, под ним открывался разваренный белый рис. Старуха снова вышла. Атмосфера мало-помалу стала теплеть. В какой-то момент Василе обхватил Илонку рукой, привлек к себе. Другую руку положил ей на живот.
— Она у меня в положении, господин сержант, с тебя, как с крестного, причитается, — проговорил он весело.
— Ну все, — ответил Никулае, поднимая чашку с палинкой до уровня глаз. — Как ты сказал, так и будет! Будьте счастливы! И ребенок чтобы был здоровеньким. Уговор дороже денег. Чтобы назвали его Никулае.
— Или Никулиной, — дополнила Илонка. — Ты не против?
— Нет! Ни в коем случае! — счастливый Воси засмеялся.
Лицо сержанта подобрело, теперь он чувствовал себя хорошо. Он расстегнул мундир, подтянул к себе рюкзак, извлек из него две плитки шоколада, протянул их женщине:
— Моему тезке. Авансом…
Потом из кармана мундира появились на свет несколько новеньких, шуршащих банкнот. Он вложил их в ладонь удивленной его жестом женщины и сказал:
— Я рад за вас. Купите, что хотите, ребенку. Прямо сейчас. Пусть лежит, хотя говорят, что это нехорошо, не приносит счастья. В такое время… А потом и деньги — сейчас хороши, а завтра кто знает… Счастья вам!.. Вот кончится война, я загляну к вам…
— А у тебя есть жена? — спросила Илонка, прижимаясь к Василе. — Как она выглядит?
— Есть, как же нет…
Потом Никулае начал рассказывать им о войне. Илонка настаивала, чтобы он снял повязку. Она была грязной, и к тому же сержант стеснялся снимать рубашку. Но женщина продолжала уговаривать, и Никулае уступил ее просьбе.
— Крестный, ты ведь не у чужих! Хорошо, что ты уцелел на фронте. А мы перебьемся, мы ведь молоды.
Скажи и крестной, и пишите нам. Ребенка назовем Никулае…
— Или Никулиной, — на этот раз дополнил ее Никулае смеясь и начал расстегивать рубашку. — Приеду, не беспокойтесь. Если я остался в живых до сих пор, то теперь мне сам черт не страшен. Мы подружились со смертью, так-то оно! Целыми днями с глазу на глаз, я растолковал ей, что лучше для нас обоих, если я останусь в живых…
Все рассмеялись. Потом Никулае пошел ложиться спать. И пока Илонка готовила ему постель, он украдкой посматривал на ее живот, будто пытаясь угадать, что скрывается за складками платья. Настоящий человек, конечно. Он будто уже видел его подросшим, уже разговаривающим с ним. Заснул он быстро. «Как-то будет, когда я стану отцом?» — с щемящей грустью спрашивал он, погружаясь в мир сновидений.
Через два дня, утром, Никулае и Василе поехали в Клуж, оставив женщин в слезах. Василе ехал искать работу в городе — ведь он был опорой семьи. До прихода тепла еще далеко: могло пройти несколько недель, месяц. Зима в том году оказалась тяжелой, упрямой, повсюду царил голод, из траншей и лагерей люди приносили тиф и отчаяние. Страна напрягала силы, чтобы выправиться, одолеть военную разруху. Повсюду, в городах и селах, царило необычайное оживление.
К полудню, когда они подъезжали к городу, появилось солнце, от его лучей размяк снег на дорогах, с длинных сосулек на стрехах начали капать первые слезинки наступающей весны. Откуда-то слева доносился громкий треск, река пыталась освободиться от зимнего ледяного панциря.
Клуж встретил их толкотней и суматохой. Никулае показалось, что он снова очутился на огромной ярмарке. Столько народу он не видел даже в Бухаресте. Толпы людей, машины, повозки заполнили узкие улочки.
Парни добрались до центра, где жила дальняя родственница Василе, у которой они надеялись переночевать. Она жила в мансарде неподалеку от университета. Не застав ее дома, Никулае и Василе вышли снова на улицу, обогнули церковь Святого Михаила и статую Матиаша, пробиваясь через собравшуюся там толпу, и пошли к площади. Люди громко говорили о политике, группы юношей с бледными, измученными лицами ходили взад-вперед и выкрикивали коммунистические лозунги, фамилии, которые Никулае до этого никогда не слышал. По всему было видно, что они чем-то недовольны, что они хотят изменить жизнь. И призывают собравшихся стать в их ряды. В другом месте несколько человек вовсю торговали консервами, сигаретами, военной одеждой, американским мылом, лекарствами…
Никулае и Василе стали искать кафе, чтобы убить время, да и перекусить не мешало. Они вошли в «Корвин», где царила такая же атмосфера, как и на площади. Кроме того, там было темно и дымно. Они опять услышали разговоры о делах в стране, о Трансильвании, о коммунистах, о правительстве и забастовках, о наделении крестьян землей и еще о многом таком, что Никулае не мог даже понять. Он хотел подробнее разузнать об аграрной реформе, стал прислушиваться, но те, кто говорил о земле, сменили тему. Сержант начал думать, что из-за войны люди посходили с ума, и по-крестьянски решил, что самым правильным сейчас будет добраться домой, в свое село, где люди наверняка сохранили какую-то долю спокойствия, могли еще говорить не спеша и без того, чтобы колотить себя в грудь.
Друзья выпили по чашке кофе и вернулись в мансарду, где жила родственница Василе. В комнате горел свет. Их встретила худощавая старушка лет шестидесяти с остро выступающим вперед подбородком и большой бородавкой на левой щеке. Это была троюродная сестра матери Василе.
— Целую ручку, госпожа, — поздоровался с ней Никулае.
А она сразу:
— А у тебя тифа не было?
— Нет, только вот в плечо ранило, отпустили по чистой домой.
Потом пришел важный старик с бледным лицом и больными ногами и начал дотошно расспрашивать о войне, о том, где воевал, скоро ли кончится война…
На второй день старуха разбудила их на рассвете. Василе надо было идти на фабрику, она договорилась с каким-то мастером, тоже из соседей. Никулае пешком двинулся по дороге, забитой повозками, колоннами беженцев, возвращавшимися в родные края, покинутые после Венского диктата. Люди не разговаривали, они были сыты по горло скитаниями, холодом и голодом. Железная дорога на Турду все еще была закрыта, и там еще предстояли большие восстановительные работы. Так что путь домой обещал быть долгим.
По дороге сержант снова видел кругом следы войны — разбитые танки и машины по обочинам, брошенные колеса, каски, рваные ранцы, большие пятна машинного масла на начинавшем таять снегу. Ноги у него начали промокать, но он не обращал на это никакого внимания.
Да и плечо больше не ныло так, а напоминало о себе, только когда он неожиданно ступал в какую-нибудь ямку.
Никулае знал, что ему еще надо долго-долго идти до дому. И все его мысли были об этом.
Машины, поезда, повозки, дорога. Вены и артерии страны были ранены. Люди — ее живая кровь — текли по ним с трудом; но ими двигала огромная сила — тоска по брошенному дому. Никулае спал где попало, люди были не злые, но такие бедные, что ему не хотелось нигде задерживаться из-за страха заразиться их бедами. Дни проходили своей чередой, и каждый приближал на один шаг весну нового года и весну новой жизни.
В Брашове было спокойнее. На станции, забитой поездами, паровозами, людьми и дымом, он познакомился с ефрейтором из села, расположенного по соседству с его родным селом. «Пэтладжеле», — услышал он название села, произнесенное тщедушным старшиной, который в сопровождении двух жандармов с примкнутыми штыками проверял у ефрейтора документы. Старшина прохаживался взад-вперед, останавливался у того или иного военного, требовал предъявить документы, задавал разные вопросы.
Ефрейтор был высокий, бледный парень без одной руки. «Вот таким же мог бы быть и я, если бы мне не повезло», — подумал Никулае, глядя на него. Динкэ, так звали ефрейтора, воевал в 11-м артиллерийском полку, радовался, что остался в живых, пусть даже без одной руки. Главное, что он может вернуться домой, где у него оставались жена и двое детей — два мальчика.
— Бог помог мне выжить, — не раз повторял он Никулае в поезде по пути в Бухарест, — я еще буду жить, мне отняли только руку. И только теперь мне стало страшно, страшнее, чем на фронте, боюсь, как бы не попасть под поезд, не разбить голову — черепушка такая же хрупкая, как яичная скорлупа. Вот приеду к себе и запрусь в доме на месяц. Хм! Ха! Ха! Знаю, что в селе меня прозовут Одноруким, знаю я наших селян, а ты можешь звать меня Одноруким и сейчас, я не стану сердиться, надо привыкать. «А, это дети Однорукого», — будут говорить про моих ребят, а мне от этого ни холодно ни жарко. Зато мне дадут земли. Рука, без которой я остался, принесет мне не меньше двух погонов, чуешь.
Говорят, что я выполнил свой долг до конца. Важно, что мы возвращаемся, славу я оставил там вместе с рукой. Славой сыт не будешь и не согреешься. Нужна была моя рука — я отдал. Наш полковник говорил, что мы герои, покрыли себя славой. Но я уехал и оставил ее им. Мы — крестьяне, нам нужна земля, чтобы работать, жить, чтобы нас оставили в покое. Я уж привык без руки, пусть меня называют Одноруким, но я живой. Видишь, здесь уже сошел снег, весна, через две-три недели будем пахать, я еду в самый раз, мол даже не знает, что я еду без руки, я ей не писал. А ты женат?
— Ага, — ответил Никулае задумчиво.
— Детишки есть?
— Ага!
… В Бухаресте не утихали страсти. Пала прежняя власть, у всех на устах было имя Петру Гроза. Новому демократическому правительству предстояло многое сделать, люди говорили о нем с большой надеждой. Позавчера в городе состоялась огромная демонстрация, перед жителями Бухареста выступал сам Петру Гроза, и главное, думал Никулае, что он обещал дать крестьянам землю. Было отдано распоряжение о создании в селах комиссий по наделению крестьян землей, то есть от разговоров перешли к делу. Иначе было нельзя. Два заветных погона земли заменяли теперь ефрейтору Динкэ потерянную на фронте руку.
Но война еще не окончилась. Она еще кровоточила вдалеке, как открытая рана, а в ушах Никулае еще слышалось эхо разрывов снарядов и бомб. Да и смолкнет ли оно когда-нибудь?
Из столицы они направились до дома пешком. Никулае решил пройти этот путь по родной земле, через села, через поля, чтобы скорее забыть все то, что осталось позади. Он убедил и Динкэ не дожидаться поезда. Они будут идти весь день и к вечеру доберутся. Где на кэруце, где пешком. Он не хотел явиться домой днем, у него не хватало на это смелости. Что-то творилось с ним, его терзали сомнения: как рассказать о Думитру, как вести себя с Паулиной, о чем говорить с Анной…
Динкэ был весел, бледность с его щек сошла, он говорил без умолку и обо всем, перепрыгивая с одной темы на другую. Никулае не очень его слушал, но его присутствие было ему кстати, его слова, которые он и не слышал, помогали ему думать.
Он думал о Думитру, у него было впечатление, что идет домой рядом с ним, а не с одноруким разговорчивым ефрейтором. Он мысленно вел разговор с Думитру. О селе и, конечно, об оставшихся там их любимых. Вспоминал их ночные разговоры в холодных траншеях и окопах. «Не надо было тебе, Митря, идти тогда со мной… Даже если бы я там остался навсегда, понимаешь? Был бы жив ты!..» — «Да, но один из нас живет, Нику. Так случилось, что ты остался, что поделаешь! У нас не было выбора. Ты разве оставил бы меня? Одна из дочек Кырну все равно осталась бы без мужа!..» — «Но ведь у твоей Анны будет ребенок, не так ли? Это меняет дело. Из нас двоих ты должен был вернуться…» — «Анну не оставят в беде, помогут. Если нет, ты, Нику, позаботишься о ребенке, не так ли? Не останется он без крова и без куска хлеба». — «Конечно, Митря, так и будет, не останется…»
На перекрестке дорог он распрощался с Динкэ. Они обнялись и обещали друг другу встретиться через несколько лет. Дальше каждый пошел своей дорогой. Никулае осталось пройти еще немного. Одно-единственное село отделяло его от родного дома. Он устал, ноги горели, но тревожные мысли не отступали, не давали покоя.
В село он вошел уже поздно вечером. Путник, несущий в потертом ранце за спиной реликвии военной жизни, которая должна была уступить место другой, мирной. Ступал он ровно, обходя мелкие лужи посредине дороги. Остановился у корчмы в центре села. Никулае хотел задержаться здесь, у соседей, подольше, чтобы прийти домой, если можно, после полуночи. Корчма была небольшой. Несколько пожилых крестьян стояли вокруг стола, освещаемого тусклой газовой лампой. Ему вежливо уступили место, перестали разговаривать. Один из крестьян пододвинул ему стул, другой поставил перед ним рюмку цуйки.
— Все, господин сержант?
— Все, люди добрые! — ответил Никулае, тяжело вздохнув и опускаясь на стул.
Люди действительно были добрые. Они обрадовались, узнав, что он из соседнего села. У одного из них там были родственники, он стал вспоминать о них. Но сержанта тяготил этот разговор, и, чтобы переменить тему, он начал рассказывать им про фронт. Он знал, что это их интересует. Время от времени он подносил рюмку ко рту. Слушали его с благоговением, ведь у многих крестьян на фронте были сыновья и братья. Не слышал ли он о таком-то? А о том? Нет, не слышал. На фронте все солдаты одинаковы. У всех винтовки, сделанные на одном заводе. Один солдат, одна винтовка. И лошади все одинаковы. И невидимые, свистящие в воздухе пули. И смерть одинакова, и крики умирающих. Люди являются самими собой только вне войны.
Он оставался в корчме долго, все разошлись, и только двое местных жителей слушали его, спокойно затягиваясь цигарками и качая головой. Корчмарь храпел на стуле с кэчулой на голове возле черной печурки, огонь в которой давно погас. Никулае решил уходить. Встал, покачиваясь скорее от усталости, чем от выпитого. Чистая прохлада мартовской ночи обволокла его. Теперь он направился в сторону родного села твердым, уверенным шагом. Он что-то решил для себя, и это придало ему силы.
Лужи и снег, перемешанный с грязью дороги, подмерзли. Хрупкие кости уходящей зимы ломались под его солдатскими ботинками. Он снова мысленно повел разговор с Думитру, тяжелый разговор о долге и чести, о Паулине, об Анне и ее будущем ребенке. Но он, крестьянин Никулае Саву, для себя все уже решил! Война научила его многому, и главное — он знал теперь цену жизни и смерти.
Когда его шаги прогрохотали по деревянному настилу моста у входа в село, он окончательно вернулся к действительности. Он — дома. Сержант был доволен окружающей тишиной, глубоким покоем, в который были погружены дома. Несколько собак во дворах залаяли на него из своих конур, поленившись подойти к воротам. Они лаяли скорее от скуки, и он не обращал на них никакого внимания. Не обратил он внимания и на Цыгана.
Тот узнал его и заскулил, начал тереться у его ног своей свалявшейся, жесткой шерстью. Вышел Миту в одной рубашке и, увидев брата, заплакал.
— Ну все, брат! Конец! — медленно выговорил он, похлопав его по плечу и снимая ранец.
На небе луна спорила с облаками. С выгона дул сухой, бодрящий ветер. В доме было прохладно. Но Никулае было тепло.
Вернулся Никулае, сын Саву! Село узнало об этом быстро, с первым ведром воды, взятым на рассвете из колодца на углу улицы. «Эй, вернулся, сегодня ночью!» — «Цел-целехонек?» — «Говорят, будто его комиссовали, раз пришел из госпиталя…» Услышали и Никулина Матея Кырну, и ее дочки.
Около обеда Паулина прошла так, без дела, по дороге напротив ворот дома Саву; во дворе никого не было, дом казался пустым. «Войти? Позвать Ляну?» Ведь у нее были на то основания, все село знало, что она невеста Никулае. Она не пряталась, к чему это, она терзалась, была как на иголках, хотела видеть Никулае, знала, что он ранен, ведь последнюю открытку она получила от него из госпиталя. Но у нее не хватило смелости войти, позвать кого-нибудь, и она довольствовалась тем, что погладила Цыгана и пошла дальше до Мии Чиоатэ, потом вернулась домой, бросилась на кровать и разрыдалась. Она не хотела разговаривать ни с Анной, ни с матерью, ни с кем.
После полудня мужчины, как всегда перед посевом, собрались в круг на повороте дороги. Здесь говорили обо всем, можно было узнать свежие новости, каждый выкладывал, что он слышал, обсуждали дела на фронте, говорили о земле, об аграрной реформе, о том, пора ли проращивать для посадки картошку, есть ли семена для посева, и какие… Приближалась весна, и она, как никогда, волновала людей, они ожидали чего-то такого, что круто изменит их жизнь, и боялись, что эти перемены застанут их врасплох. Это «что-то» должно было прийти то ли с фронта, то ли из Бухареста, то ли от бога… Разговоров об этом было много, всех томила неизвестность.
Матея на поворот дороги послала жена узнать, что с Никулае, может, он встретит его там или хотя бы Миту увидит. «Будь там, пока выйдут Саву», — напутствовала она мужа. Но Саву все не появлялись.
И остальные ожидали Никулае, каждый по очереди высказывая свои предположения. Наконец подошел Миту в наброшенной на плечи фуфайке. Заложив руки в карманы, он сказал, что с Никулае все в порядке, здоров. «Как пришел сегодня ночью, сразу лег спать, даже ничего не ел, думаю, и сейчас спит. Здорово устал, наверное, но с ним ничего не приключилось». Все успокоились и начали говорить о другом, ведь им многое надо было обсудить, решить.
Но Никулае не спал. Он поднялся рано утром и все сновал по дому, перекусил немного, потом открыл окно и закурил. Курил и думал о своем. Уходя, Миту спросил, не хочет ли все же он пойти с ним на сходку, но он отказался. Предпочел остаться один со своими мыслями, накопившимися за это время после скитаний по разным местам. Оп смотрел, не отрываясь, на белую стену и думал свои думы. Временами ему чудилось, что на белой стене перед ним, как на экране, движутся тени, проплывают образы далекого мира, живого, но немого: лошади, солдаты, орудия, траншеи, опять лошади, опять солдаты… Он чувствовал себя нормально, ничего у него не болело, но душа была искалечена. Никулае понимал это, как и то, что обязательно должен выяснить свои отношения с дочерьми Матея Кырну, если не хочет помешаться, если не хочет, чтобы его душа разлетелась на куски от напряжения.
«Все, война кончилась! — говорил он себе. — Для тебя кончилась. Ты остался в живых, тебя впереди ожидает жизнь. Вот приходит весна, ты должен пахать, сеять, государство и тебе даст, как слышно, клочок земли, ты женишься, построишь дом!..» Но оптимизм, ободряющие слова не доходили до сердца, не могли разрушить что-то внутри него. Ему даже стало страшно: он испугался не будущего, нет, а того, что могло с ним случиться на фронте; только теперь сержант начал чувствовать страх перед смертью, которая подстерегала его столько времени, черное крыло ее столько лет висело над ним. В этом все дело: он видел смерть в лицо, своими собственными глазами, жил рядом с ней, в ее царстве. А из царства смерти никто не может вернуться таким же, каким он вступил в него. Он тоже не мог. Будто умер, и домой вернулись только имя и мысли, которые стучали в виски, терзали душу.
Вечером к нему в комнату вошел младший сын Миту и пригласил его на ужин. Никулае вошел и сел на стул за их круглый стол на трех ножках, их родительский стол. Ляна поставила на стол три миски с картофельным супом. Одну для Миту и ее самой, другую для детей, третью для Никулае. Он сразу начал есть, боясь, что его спросят о чем-нибудь, а ему не хотелось разговаривать, что-то объяснять. Дети, не спуская глаз с отца, притворялись, что бормочут молитву, толкали друг друга под столом, потом с любопытством уставились на дядю, который ел, не поднимая глаз от тарелки. Миту тоже взял в руку ложку и подал знак детям, чтобы они не озирались по сторонам.
— Нене [3], — осмелился Санду, старший, — сколько человек ты убил на войне?
Отец ударил его обратной стороной ладони, ребенок хмыкнул, опустив голову. Никулае замер с ложкой в руке. Но только на мгновение, потом все погрузили ложки в горячую похлебку.
Никулае не понимал, зачем он вернулся домой, почему не остался где-нибудь в Трансильвании или хотя бы в Бухаресте. Что он, не знал, какая жизнь в его родном селе? Ведь он повидал мир, многое понял. Какой смысл было убивать свою жизнь, схоронив себя заживо в бедности, от которой из поколения в поколение не мог отделаться его род? Поступил бы где-нибудь на работу, стал бы работать, работы-то он не боялся, война научила его быть более упорным, чем был прежде. Помимо прочего, она научила его каждый раз начинать все заново, делать все самому, не заглядывать на дела других, научила доверять самому себе. Ради чего он здесь? Ради клочка земли, которая переходила ему по наследству, ради дома в Арсуре? Он мог продать их, попытать счастья в другом месте. Тогда — из-за Паулины? В конечном счете она такая же девушка, как всякая другая. На фронте он усвоил и это: люди в любое время могут быть заменены другими. И его место в строю там, на фронте, занял кто-то другой. Незаменимых нет. И Паулина может быть заменена в его сердце другой, так же, как и он в ее сердце. Люди — крепкие и выносливые существа. А Думитру? Здесь все обстояло сложнее.
На другой день он также оставался дома, безвольно шатаясь по комнатам, заполненным со временем разными мелочами, и нигде не находил себе ни места, ни дела. Он очень хорошо знал, что его ожидают люди, все село, что он должен зайти хотя бы в примэрию, знал, что в доме Матея Кырну все разговоры только о нем. Но у него еще не было достаточно сил. Раны в душе зарубцовывались с трудом, он еще был не в состоянии показаться на людях. Ему нечего было сказать им. Но, может быть, людям было о чем поговорить с ним.
После обеда в их дворе появился жандарм, Никулае уже видел его прошлым летом, когда приезжал в отпуск. Жандарм не изменился, да и времени прошло не так уж много. Возможно, Никулае думал, что изменился он и что люди не узнают его. У жандарма было, как и раньше, красное, продолговатое лицо, снедаемое внутренней болезнью. «Что этому нужно от меня?» — подумал Никулае.
Жандарм принес ему воинское письмо. Фактически очень длинное извлечение из военного приказа. С номером, со всеми другими данными. В приказе речь шла о нем:
«… Ты, товарищ Саву Никулае, сержант призыва 1938 года, принял участие в великой битве за освобождение Трансильвании, благодаря и твоей храбрости, и героизму враг был разбит, изгнан и уничтожен. Блестящая победа горнострелкового корпуса останется в веках. Ты можешь с гордостью рассказывать односельчанам о героических боевых подвигах, совершенных тобой и твоими товарищами, горными стрелками.
Не забудь сказать им, что бойцы горнострелкового корпуса в течение 5 дней одни вели бои на фронте протяженностью 50 километров с пятью вражескими дивизиями, вооруженными до зубов, располагавшими многочисленной авиацией, которая днем и ночью обрушивала на вас смерть. Пусть знают люди, что противник днем и ночью непрерывно атаковал вас крупными силами. Что не раз тебя окружали вражеские танки. Но это не испугало тебя. Ты непреклонно стоял на своем посту, переносил голод, жажду и холод, не впал в отчаяние и не потерял веру в победу!
Ты можешь с полным правом сказать, что погибшие были отмщены, что горные стрелки вписали одну из самых славных страниц в историю войны против фашистов!
Не забудь сказать, что раненые молча переносили страдания!
Ты можешь с гордостью сказать, что выполнил клятву, данную родине! Ты принял участие в самых важных боях горнострелкового корпуса!
Генерал…»
Подпись была неразборчива. Никулае прочитал приказ несколько раз, жандарм тем временем исчез. Неужели это о нем, Никулае Саву, речь в приказе? Он не мог себе этого представить. Храбрость, героизм, слава? Подпись генерала. При чем тут он? Ошиблись, перепутали имена? Неужели он в самом деле принимал участие в событиях, о которых идет речь в бумаге?
Все это осталось в прошлом… Он вернулся домой, в родное село. Все, о чем писалось в приказе, его не касалось. Это осталось там, с Думитру, с рукой ефрейтора Динкэ, с глазом Иона, на полях сражений, среди взрывов, среди убитых, осталось позади, в воспоминаниях. Слава, если он чувствовал свою причастность к ней, осталась там, он не взял ее с собой, ему нечего было делать с нею. Он воевал не ради славы. Он воевал за землю, за страну, за то, чтобы люди были более счастливы, воевал потому, что так надо было.
Если бы сержант получил такое письмо на фронте, то, возможно, и понял бы его. Там он был другим человеком. У него было воинское звание, он выполнял боевую задачу, от которой зависели жизнь и смерть других. И еще у него была вера, он сам не мог бы сказать, откуда он приобрел эту веру в полную справедливость того, что он делал. Здесь, в селе, он мало-помалу снова становился крестьянином и не мог думать по-прежнему. Правда, ему нужно было еще время, чтобы перестроиться, измениться, снова стать тем, кем был раньше. Возвращение к мирному труду проходило болезненно, истощало силы его души. Нет, нет, он был крестьянином, к черту сержанта Никулае Саву, он просто Никулае, сын Саву, который хочет взять в жены дочку Матея Кырну. Война отдалилась, возможно, даже кончилась, и ее события отдалялись с каждым днем.
Он снова и снова с удивлением читал слова о своих подвигах. Все это казалось ему вымыслом, Никулае не мог представить себя на месте героя, о котором шла речь в письме.
Он выучил приказ наизусть. Чем больше перечитывал его, тем больше запутывался. В начальных классах учитель Предеску иногда заставлял его учить стихи Преды, Бузеску, Груи… Он читал стихотворения и не мог себе представить описанные в них события. Но все-таки он испытывал удовлетворение, когда декламировал их. Они говорили о далеком времени, и о далеких местах, о людях, которых давно не было в живых. Так и с этим письмом. Ему было непонятно, как его имя попало на бумагу, оказалось среди слов, взятых из какой-то книги, написанной давно о людях и событиях из другого времени.
На третий день он встал с утра и пошел в сад. Спал он хорошо, хотя ему и снились тяжелые сны. Снилось, что он никак не может попасть в свое село. Люди, которых он спрашивал, даже не слышали о таком селе, пожимали плечами и продолжали заниматься своим делом. Когда он проснулся, его лоб был покрыт испариной. На улице стоял хороший весенний день. «Ленится мой братец Миту, — думал он, шаря под навесом в поисках лопаты. — Вот-вот придет тепло, а он и не думает браться за дело. До обеда ходит в одних подштанниках».
Настоящий мартовский день. Ярко светило солнце, легкий ветерок просушивал землю и опавшие минувшей осенью листья. Никулае взял грабли, сгреб листья, сложил их кучками на прошлогодних грядках, где росли овощи. Потом принялся копать влажную землю. Земля была мягкой, своей, домашней. До этого ему приходилось копать землю твердую и мерзлую, так что теперь у него было впечатление, что он не копает, а балуется.
— Ляна, сколько грядок тебе сделать? — спросил он свою невестку, которая появилась во дворе с охапкой сухого хвороста для печки.
— Делай сколько считаешь нужным, — ответила женщина, бросая хворост возле летней кухни.
Санду и Никулае, сыновья Миту, набрали еще сырых листьев и подожгли. Им было весело. Они прятались в густой пелене — дым растекался между домами, заполняя все вокруг крепким кисловатым и удушливым запахом. Где-то сзади, вероятно на ореховом дереве в глубине сада, просвистела синица.
Никулае копал. Мягкая земля легко поддавалась ему, как бы узнавая. Большие, черные пласты он разбивал затем лезвием лопаты и мысленно уже видел грядки с луком, чесноком, салатом, редиской, позднее — со сладким перцем и помидорами. Работал он с упорством, даже с яростью, будто хотел наверстать упущенное время, нагнать самого себя, прежнего.
К обеду он вспотел и остановился передохнуть. Он стоял, опершись на черенок лопаты, и медленно затягивался цигаркой. Залаял Цыган, оповещая о появлении постороннего человека. То был Матей, Матей Кырну, в коричневой грубошерстной куртке и в сдвинутой на затылок дымчатой кэчуле. Он направился прямо к Никулае, коротко поздоровался с ним, будто они виделись всего лишь вчера и им надо было продолжить прерванный разговор, выяснить кое-что. Некоторое время оба молчали, рассматривая свежевскопанную землю.
Вышел и Миту из дому и заговорил с Ляной. Говорили они тихо и будто советовались о чем-то.
— Эй, вы! — крикнула Ляна детям, которые играли в саду рядом с Никулае и Матеем. — Идите сюда, у меня для вас дело есть.
Матей Кырну был еще довольно молод, ему едва перевалило за пятьдесят. Левое плечо у него было немного ниже правого, будто он нес на нем какую-то тяжесть и только что сбросил ее. Он был человеком веселым, работящим, разговорчивым. В жизни ему, в общем, везло, хотя он и был примаком — «вышел замуж», как говорили жители села, вошел в семью жены и первое время жил с тестем и тещей. Голос у него был мелодичный, певучий. Никулае хорошо знал его с детства. Лет двадцать назад корова, которую пас Никулае, потравила у Матея несколько стеблей кукурузы. Мальчик немного отпустил корову, кто-то это видел и передал Матею. А Матей, встретив Никулае, дал ему несколько пинков и надрал уши. «Что ты бьешь меня? — спросил тогда Никулае. — Знаешь, что я сирота, и поэтому меня можно бить. Был бы жив отец, ты бы побоялся… Ну я тоже буду большим…»
— Нику, сынок, — наконец начал Матей. — Я рад, что ты вернулся жив-здоров, наверное, досталось тебе всякого, ну вот теперь-то война кончается, как ты думаешь?
— А куда ей деваться, кончится, — ответил Никулае.
— Вот зашел повидать тебя, мои не дают мне покоя, ты же знаешь, летом мы столковались, ну а теперь ты вернулся, надо бы подумать, как быть дальше. Ведь село-то знает, что ты мне зять. Так я говорю…
— Да, йене Матей, все так и есть…
— Так я думаю, надо тебе зайти к нам, прояснить все, ведь на фронт ты, как я слышал, больше не вернешься…
Никулае не поднимал глаз от вывернутых лопатой сырых камней. Он чувствовал себя неловко. На губах у него вертелись слова, а сказать их не хватало смелости. Матей Кырну не ожидал такой встречи, он тоже был в замешательстве, не знал, что говорить, боялся рассердить будущего зятя, а то жена и дочки ему глаза выцарапают, это уж наверняка. Опасаясь испортить дело, он молчал, ожидая ответа Никулае.
— Нене Матей, — проговорил Никулае, медленно поднимая на него глаза, — я очень долго размышлял, не думай, что я решил с бухты-барахты. Твоим зятем я буду, так суждено, но нам надо еще обсудить кое-что… Ты сам знаешь, за это время многое изменилось.
— Ну, сынок, раз ты так хочешь, давав еще раз обмозгуем все…
— Вот в чем дело, нене Матей! — на этот раз глядя ему прямо в глаза, твердо начал Никулае. — Я хочу жениться на Анне, вот что ты должен знать. Я хочу, чтобы ты отдал ее за меня!
Матей был сбит с толку и не знал, что сказать. Он переступал с ноги на ногу, топча еще влажную землю. Посмотрел на Никулае: у того по лицу пошли красные пятна, в руках он вертел узловатый черенок лопаты, который обтесал еще перед уходом на фронт.
— Я хочу жениться на Анне, нене Матей! Я это твердо решил! — повторил он сдавленным от волнения голосом, казалось, что скорее он сам хотел убедиться, что слышал только что сказанные слова.
Никулае облегченно вздохнул. Теперь он знал, что дальше ему будет легче. Он произнес слова, которые про себя повторял не раз днем и ночью, от которых у него ломило в висках и ныло сердце. Теперь он освободился от них, просто одним духом выложил их другому, не думая о том, будут ли поняты его слова.
Матей сделал несколько маленьких шагов к нему и сказал вполголоса, вроде для себя, но так, чтобы слышал и Никулае:
— Ну а я что могу сказать? Вы сами лучше знаете, что вам делать…
Потом повернулся и неуверенной походкой, волоча ногу, направился к воротам. Миту и Ляна молча стояли на крыльце, глядя то на Никулае, который снова принялся копать, то на уходящего Матея.
Из дома донесся детский вопль. Потом Никулае, меньший сын Миту, выбежал на улицу, схватившись рукой за темя.
— Мам, видишь, он опять побил меня! — всхлипывая выговорил он. Потом подошел к окну и, заглянув внутрь, стал кричать: — Санду дурак! Санду дурак!
Само село представляло из себя как бы израненную солдатскую толпу, возвратившуюся с фронта. Из 114 мужчин, ушедших на войну, 48 уже погибли. Остальные еще перемалывались в ее огромных жерновах, обливались кровью на каждом обороте этого страшного колеса.
Счет погибшим односельчанам каждодневно вели старики, собиравшиеся по утрам на повороте дороги. Поп Илие также постоянно добавлял новые имена в поминание. Ну а самый полный счет вел учитель Предеску, который заносил в свой список и раненых, и тех, кто должен был вернуться.
Семь человек, признанных непригодными к дальнейшей службе, в том числе и Никулае, уже вернулись домой. Среди них были однорукий Джикэ Сэрэтурэ и еще двое, у каждого из которых была ампутирована нога.
Джикэ Сэрэтурэ был вторым парнем в семье. У его отца был всего лишь один погон желтой каменистой земли, на которой ничего не росло — сгорала пшеница, болели дыни, а листья кукурузы, едва завязавшись, скручивались, как табак в сигарах. Джикэ Сэрэтурэ вернулся в село через неделю после Никулае. Во второй половине дня он появился в корчме у моста, где его уже встречали селяне. Дело в том, что еще прошлым летом пришло извещение о гибели Джикэ. Родня отправила по обычаю обряд похорон. Его символическая могила заняла свое место в ряду погибших на фронте под липами слева от входа в церковь. На самом деле он попал в плен, валялся в лагерях и госпиталях, там и оставил свою правую руку. И вот Джикэ вернулся. Он был высокий и худой, а теперь, без руки, казался еще тоньше. Люди узнали его издали, как только он вступил, пошатываясь на своих длинных кривых ногах, на дубовый настил моста. Ни у кого в селе не было такой походки, как у него. Также издалека люди увидели и пустой рукав мундира, конец которого был подоткнут под ремень.
— Э, люди добрые, никак, это сын нашего Сэрэтурэ?
Да, это был он, Джикэ. Его сразу узнали, хотя он сильно изменился. Глаза запали, скулы выступили острыми углами, длинный крючковатый нос вытянулся еще больше, рот сжался складками. Жизнь безжалостно выписала на его лице бесконечную череду страданий, которые ему довелось перенести… Он будто явился с того света, оттуда, где, как считали его односельчане, он пребывал. К тому же, подойдя, Джикэ не произнес ни единого слова. Неужели он не рад возвращению домой?
Мужчины окружили его, сказали несколько слов о его домашних, об их переживаниях, что на него пришла похоронка, предупредили, чтобы был поосторожнее со своей матерью, а то она еще сегодня утром, наверное, оплакивала сына и крест ему поставила.
Джикэ выслушал их, крепко пожал всем по очереди руку своей левой и продолжал молчать. Потом попросил цигарку, сам прикурил. Люди, каждый про себя, удивились, как он ловко справился со спичкой одной рукой, а он пошел все той же походкой по сельской улице. Но на пути к дому он никак не мог миновать церкви, и неизвестно, то ли увидев ее, он решил зайти на кладбище, то ли раньше, когда узнал, что там есть его могилка…
Во дворе церкви зеленела весенняя травка, трое детей собирали фиалки и засовывали их за пазуху. Они ничуть не удивились тому, что долговязый однорукий солдат вошел в ограду и остановился перед одним из крестов. Ребята были слишком маленькими, чтобы помнить Джикэ. Он смотрел на крест и курил.
Джикэ сжимал цигарку тонкими губами и по слогам читал свое имя, выжженное на белой сосновой доске, немного растрескавшейся от жары и дождей. Позади креста несколько свечей в глиняном горшочке превратились в бугорки желтого воска. Другие свечки не сгорели до конца, их, возможно, погасил ветер, дождь…
Он понял, что для своих родных, для тех, кто знал его, он мертв. У него было время свыкнуться с этой мыслью. Солдат живет, пока его ждут, верят в его возвращение. Джикэ уже похоронили. Он не мог оторвать взгляда от креста. Через несколько секунд встрепенулся, сделал несколько шагов вправо, затем влево, прочитал имена остальных односельчан на крестах рядом, вспомнил их лица, мысленно обменялся с ними несколькими словами. Он мог это сделать, потому что не был мертвым, как они.
На дороге остановились две женщины и смотрели на него через забор, замерев от страха и удивления. Он повернулся к кресту на своей могиле, нагнулся к нему, обхватил здоровой рукой, навалился на крест всей тяжестью своего тела, качнул его в одну, потом в другую сторону. Крест был посажен неглубоко, мягкая, еще не задеревеневшая сверху земля мало-помалу поддавалась. Раскачав крест, он выдернул его из земли. Бросил в траву окурок и поднял крест на здоровое плечо, он был довольно тяжелым. Вспомнив о ребенке, который так же нес крест на плече через село во время похоронной процессии, посочувствовал ему. Затем спокойно вышел через ворота кладбища, проскрипевшие ржавыми петлями, на дорогу и понес свой крест к дому. Нагнал двух женщин, те посмотрели на него и поклонились. Он прошел мимо, даже не взглянув на них. «Скорее домой, скорее домой», — повторял он про себя.
И вот Джикэ вошел в село. Из-за ворот его провожали любопытные и перепуганные взгляды. Он кивал в знак приветствия, но не мог произнести ни слова. Люди, которые встречались ему по дороге, отходили в сторону и смотрели ему вслед. Они или не узнавали его, или не осмеливались обратиться к нему, спросить его о чем-нибудь. Ясно было, что они боялись разрушить колдовство, прогнать чудо, очевидцами которого были, боялись накликать какое-нибудь несчастье. Хорошо еще, что все происходило в разгар дня, а что, если бы был вечер?..
Люди боялись его? Это несомненно. Некоторые не только отходили в сторону, но и перепрыгивали через канаву и прижимались к заборам, провожая его взглядом. Женщины кланялись и невнятно бормотали обрывки молитв:
— Боже храни!..
Неподалеку от дома Джикэ увидел бежавшую ему навстречу девушку. Разрушая окружавшее его колдовство, она кричала:
— Непе Джикэ! Йене!..
То была его младшая сестра, Миоара. Он узнал ее, хотя, когда уходил на фронт, она и ростом-то была с вершок. Теперь же походила на барышню. Но голос был все тот же, так же, как взгляд, походка. Девчонка подбежала к нему, с плачем бросилась на шею:
— Нене!..
Впервые с тех пор, как он отправился домой, у него на глазах выступили слезы. Все кончилось. Только теперь все кончилось. Миоара вытащила у Джикэ пустой рукав из-за пояса и пошла рядом, держась за него, как за настоящую руку, бросая время от времени взгляды на брата. В воротах, окаменев, стояла его мать, уткнувшись лицом в синий фартук с широкими карманами, сшитый из мужских брюк. Может, из брюк сына.
Но Джикэ не подошел к матери. Он вошел во двор, бросил крест на землю, пошел под навес, схватил левой рукой топор. Вернулся к кресту и несколькими ударами расщепил его на несколько частей. Сгреб ногой щепки, достал из кармана мундира коробок спичек, с проворностью, удивившей мать и сестру, поджег кучу. Он не тронулся с места, пока не сгорела последняя щепочка, пока легкий весенний ветерок не начал ворошить и поднимать вверх оставшийся пепел, разнося его по всему двору.
— Нику, ты что, с ума сошел? — встретила его Паулина со слезами на глазах, как только он вошел во двор к Матею.
— Все может быть, — неуверенно ответил он, избегая ее взгляда.
Девушка тянула его, дергала за руку, будто хотела пробудить его от кошмарного сна, освободить от чар.
— Нику, ведь ты любишь меня! — бормотала она перехваченным от волнения голосом. — Скажи, что все, что я слышала, — неправда!..
На пороге его встретила со смущенной улыбкой на лице Никулина. Вернее, она попыталась изобразить улыбку при виде своего будущего зятя.
— Добро пожаловать к нам, — сумела она выговорить, пропуская его в дом.
Паулина, уцепившись за его руку, шла рядом. Его пригласили в комнату, где было немного потеплее. В углу Анна ткала на станке узорчатое покрывало. Никулае поздоровался и, не ожидая приглашения, сел на стул, готовый к предстоящему разговору. Он пытался различить в живых красках толстого полотна большие красные цветки роз, которые должны были украсить покрывало. Анна остановилась с челноком в руках. Другой она оперлась на спинку ткацкого станка и не отводила взгляда от нитей на краю основы. Молчала и севшая между ними Паулина. Молчала, хотя внутри ее кипела куча вопросов. Наконец она не выдержала:
— Ты ведь знаешь, Анна, что Нику — мой муж, как ты только могла так поступить?! Ну скажи, как ты могла?
Никулина с беспокойством смотрела на происходящее от порога, будучи не в силах как-то вмешаться. Для нее важно было, чтобы все побыстрее кончилось, чтобы Никулае наконец-то решился, кого из ее дочек он хочет взять в жены. Паулина продолжала спрашивать:
— Ты ведь знаешь, Анна, что твой ребенок от Митри, кого вы хотите провести? Ну скажи же что-нибудь, что ты все молчишь! Не так ли, ведь ребенок от Митри?
— А ты откуда знаешь это? — встрял в разговор Никулае. — Откуда ты знаешь, что было у нас с Анной?..
— Вруны! Вруны! Я расскажу о вас всем! Я ненавижу вас! Лучше бы ты не возвращался! Как же мне теперь жить?! — Паулина выбежала из комнаты, бросив еще раз на ходу: — Вруны! Сговорились!..
Никулина вышла за ней, спокойно закрыв дверь.
Никулае остался один на один с Анной. Он смотрел на нее, но она еще не осмеливалась поднять глаза от полотна. Анна немного пополнела, живот уже заметно округлился, широкое со сборками платье уже не могло ничего скрыть.
— Как ты себя чувствуешь, Анна? — тихо спросил Никулае.
— Хорошо. Что я могу еще сказать?.. — еле слышно ответила она.
Несколько минут в комнате стояла тишина, и эти минуты обоим показались мучительно длинными. Длинными и гнетущими. Никулае спросил обо всем, что хотел, она ответила на все, о чем ее спросили. Сейчас, после встречи с Паулиной, им трудно было говорить.
Вдруг Анна встала, осторожно вышла из-за ткацкого станка. Ей уже не было страшно, что Никулае увидит ее в нынешнем состоянии. Она подошла к нему и дрожащим покорным голосом, стараясь смотреть ему прямо в глаза, сказала:
— Нику, ты сам должен знать, что делаешь… У меня больше нет сил…
Он ничего не сказал в ответ. Взял ее за руку, попытался погладить рукой по волосам, но она отстранилась. На глаза у нее навернулись слезы. Что-то стало между ними, и они не знали, как быть дальше. Никулае первым пришел в себя. Решительным голосом сказал, поднимаясь, чтобы его слова звучали тверже:
— Собери свои вещи! Завтра вечером я приду за тобой. Я говорил с моим братом, пока поживем у них. К осени построим себе комнатку…
И вышел. С порога бросил взгляд в сторону летней кухни, откуда доносились разгоряченные голоса. Выйдя на дорогу, направился к своему дому. И его по-прежнему мучил вопрос: «Правильно ли я делаю?»
На кухне Паулина плакала, закрыв лицо ладонями. То, что происходило, не укладывалось у нее в голове.
— Какая гадость! — терзалась она. — Ну ладно бы другая, а то родная сестра…
Мать гладила ее по голове, не находя слов ободрения.
— А ты помолчи! — набросился на дочь Матей с порога, размахивая в вечернем воздухе тлевшей цигаркой. — Сделаешь так, как я скажу. Что, думаешь, будет по-твоему?
— У вас у всех с головой не в порядке! — крикнула Паулина, поднимаясь и выбегая во двор. — Для вас ничего святого нет на свете, господь бог вас накажет, черт приберет вас всех за вашу ложь…
Она пошла в соседний дом к Марице, своей тетке со стороны матери. Паулина и Анна считали ее своей бабушкой. Марица осталась вдовой еще с той войны и всю жизнь гнула спину, только чтобы вырастить троих детей. Замуж она больше так и не вышла, у нее не хватило на это решимости, да и воспоминания о прежнем муже не были столь приятными. «Как я могу взвалить на плечи какого-нибудь мужчины чужих троих детей? Может, он тоже хочет иметь своих детей, и это его полное право, зачем ему воспитывать чужих? Любишь кататься, люби и саночки возить. Почему кто-то должен тянуть мой воз? Была дурой, вот и расплачиваюсь. Вышла замуж за пьяницу, да храни его бог, будь он в аду или раю. Одна-одинешенька я должна была нести свой крест, вот этими руками, нелегко было, но что поделаешь. Некоторые хотели взять меня и с детьми, может, нравилась я им, знали, что я работящая… Но что я стала бы делать со своими маленькими? Ребенок при отчиме — только наполовину человек. Я не хотела брать грех на душу…»
Единственным ее желанием было увидеть детей выросшими, имеющими свою семью и дом. И в большей части Марице это удалось. Лишь средний, Илие, который лет в двадцать упал с коня и сломал себе позвоночник, оставался холостым. Какой ценой она подняла сыновей? Это касалось только ее одной. Только ее сердце знало, а больше не узнает никто.
Когда Паулина пришла к ней, Марица размешивала в кастрюле вареную картошку, потом сунула в печь несколько желтых початков кукурузы.
— Бабушка Марица, мой Нику хочет жениться на Анне, — простонала Паулина с порога и бросилась на деревянную кровать, стоявшую в кухне. — Я их убью, и у меня рука не дрогнет. Подложу им крысиного яду!..
— Эх, доченька, — сказала спокойно и задумчиво старуха, — многое в жизни меняется, а ты как думала?.. Может, они уже давно нравились друг другу! Я знаю их сызмальства, Нику и Анну. Видела я их не раз вместе. Если хорошенько вспомнить, они еще тогда посматривали друг на друга…
— Ну ладно, а ребенок? — вздохнула Паулина, уцепившись за этот аргумент.
— Доченька, людей не всегда поймешь. Я видела их и этим летом в саду как-то вечером. Ты не знаешь этого. Думала, что он умирает по тебе… Таковы уж мужчины. В одном месте глазами, в другом делами… Может, ребеночек его, и он понял это… Не терзай себя зазря. Ты молоденькая, у тебя вся жизнь впереди. Глядишь, завтра-послезавтра сыграем и твою свадьбу…
Но Паулина уже не слышала последних слов Марицы. Она почувствовала, что та говорит ей неправду в утешение, и ушла. Девушка спряталась в сарае и проплакала там до позднего вечера. Она понимала весь ужас своего положения и чувствовала, что ей не вернуть Никулае.
Никулае досталось место для дома в Арсуре. У Миту был дом, он мог построить себе и другой, побольше. Место для этого у него было.
Участок был небольшой и находился на узкой улочке, но в границах села. Земля была хорошая, на ней всегда собирали по два урожая в год, сначала картошку, в конце июля, потом — капусту. Вокруг по забору росло около трех десятков прямых и высоких акаций, пригодных для строительства. Их посадил его отец, и Никулае очень рассчитывал на них. Акации хорошо шли на балки, на дрова, в любое дело, — дерево всегда останется в цене.
В одно весеннее утро, вооружившись лопатой, мотыгой и топором, он отправился туда. Весна уже полностью вступила в свои права. На бугорках земли уже появились тонкие листки гиацинта. Вскоре надо будет начинать пахоту. Но прежде надо срубить акации, которые были ему так нужны для возведения дома.
Он пересчитал их, по очереди обошел и остался доволен. С чего начать? Сначала он бережно собрал желтоватые грибы, гроздьями выросшие у корней акаций. Никулае знал их с детства. Мать готовила из них замечательную чорбу, какой ему не довелось потом попробовать нигде. Интересно, Анна умеет готовить грибы или нет? Если нет, он ее научит.
Принялся копать у основания одной из акаций, будто снова готовил позицию для минометов. Будто стройный ствол акации был стволом огромного, стрелявшего в небо миномета. «Через час я свалю ее», — подумал он.
Он прикурил цигарку, скрутив ее на коленях, отдохнул, потом принялся за следующую акацию. Дел у него было много. Миту не захотел ему помочь. «Пусть тебе поможет тесть, а у меня своих дел по горло», — сказал ему брат. «Ну, ничего, — подумал тогда Никулае, — такие уж братья; слава богу, я здоров и сам справлюсь, вот этими руками…»
К обеду Анна принесла поесть. Одно яйцо, кусок мамалыги, квашеной капусты. Времена были тяжелые.
— А ты сама-то съела яичко? — спросил он. — Нашлось для тебя? И смотри не обманывай.
— Съела, съела, ей-богу, не беспокойся! — ответила жена.
— В следующий раз будем есть вместе…
Анна разостлала на земле у забора полотенце и села рядом, о чем-то задумавшись. Никулае посвятил ее в свои планы: вот здесь построим комнатку и летнюю кухню. Дрова на зиму у нас будут: акация сохнет быстро…
— Нику, а ты сможешь один наделать кирпича? — со смущением в голосе спросила она.
Никулае рассмеялся:
— Мы с тобой вместе наделаем, милая. После того как родить. И комнатку вместе построим. У тебя же золотые руки… У нас нет денег на мастера. А потом и мы разбогатеем. Дай только бог здоровья!
Сразу после обеда пришел Матей Кырну с топором на плече. Пришел помочь зятю. У Анны были дела дома, и она ушла. Ей надо было постирать белье: Ляна сказала, что корыто будет свободно.
Матей был справным хозяином, он любил работать. Всю жизнь он только и делал, что трудился. Парень из бедной семьи, голодранец, все его имущество — это то, что было на нем. А за Никулиной родители дали хорошее приданое. Из-за этого он считал своим долгом делать всегда как можно больше. Вот почему он очень хорошо понимал Никулае и в душе гордился им. Человек, который сам пробивал себе дорогу в жизни, не мог ему не понравиться. Он не был таким решительным, как Никулае; он это признавал и считал нужным помогать ему чем мог.
После того как была срублена седьмая акация, они сели отдохнуть. Вместе выкурили по цигарке, окрученной Никулае.
— Слышь, Никулае, — сказал Матей, ударив носком ботинка по комку земли. — Ты не слышал, что через несколько дней будут давать землю? Вам, тем, кто побывал на фронте. Вот прямо на днях. Жандарм говорил… Советовал завтра пойти в поместье, в Мэриуцу, там, мол, будут вам давать. Отмерят по погону каждому… Земля там хорошая, ничего не скажешь, но заброшенная. Придется вам приложить руки. Это уже что-то. На будущий год, думаю, можешь посеять там кукурузу. Семян я дам…
— Только по одному погону? — удивился Никулае. — Не может быть. Если так, то не много же мы заслужили, — проговорил он, вспомнив о своих расчетах. — Ну что же, посажу кукурузу. И будущая зима, думаю, будет нелегкой, так что хоть мамалыгу надо иметь.
На погоне в Излазе Никулае посадил картошку, в Мэриуце и в Пэдуриште, наделе Анны, — кукурузу. У него было три погона, и он мог быть доволен. Земля, конечно, не очень хорошая, но и не бросовая. И если погода постоит хорошая, то можно будет собрать неплохой урожай.
Весна была в полном разгаре. По очереди расцвели абрикос, слива, черешня, вишня, потом лепестки цветков опали, и на месте их остались висеть меж листьев зеленые бугорки. Год предвещал быть хорошим. Вовремя прошел дождь, дружно зазеленели поля и рощи.
Был вечер. Никулае сидел на крыльце и курил. Анна ушла к своей матери и задерживалась. Но он знал, что она с некоторых пор быстро устает, и поэтому они ложились спать рано. Так что жена должна вот-вот прийти. В соседних дворах, да и по всему селу, с наступлением сумерек с остервенением залаяли собаки. «Наверное, уже около восьми, — подумал он, отыскивая через ветки деревьев перед домом луну, которая только что взошла, окруженная огромным ореолом, и затмила звезды. — Ох, а Анны все нет! Что там с ней могло случиться?»
На дороге послышались голоса. «Встретились, наверное, случайно и остановились переброситься парой слов», — подумал Никулае. Он прислушался к голосам лишь тогда, когда различил среди них голос Анны. Тогда он быстро сошел по ступенькам крыльца и вышел на дорогу, отыскивая силуэты говоривших. Ему навстречу шла Анна. Когда она подошла поближе и он мог разглядеть ее лицо, то сразу понял: что-то произошло.
— Замирение, Нику! С войной покончено! Мир! По радио сказали. Все об этом только и говорят. Германия капитулировала…
— Хорошо, хорошо… Заходи в дом, я немного задержусь…
Капитулировала! Надо же — слово-то какое! Он несколько раз слышал его на фронте, но теперь это иностранное слово звучало совсем по-иному. Иностранное слово, смысл которого не сразу был понятен ему. А собственно, разве можно его понять? И слово «война» было из другого языка. Пока она не пришла, Никулае не понимал смысла этого слова, ему казалось, что его невозможно понять. Да и некогда было думать об этом.
Он воевал, а не размышлял о войне. Капитулировала! Надо же! Он пожал плечами и пошел по дороге, всматриваясь в смутные тени, двигавшиеся по улицам в лунном свете, заливавшем пустоты между раскидистыми кронами шелковиц и акаций.
Он сам не мог объяснить почему, но ему казалось нормальным, что все закончилось чем-то бессмысленным, не доступным пониманию, выражаемым странным словом «капитуляция», возможно, изобретенным с этой целью, после чего люди забудут его навсегда. Оно не нужно им.
Корчма еще не закрылась и была заполнена людьми. Каждого входящего встречали густой дым и запах перебродившей сливы, перемешавшиеся с запахом, поднимавшимся от сырого пола. Но не все сидели в корчме, многие собирались группами у забора. Никулае несколько недель не заходил сюда. С тех самых пор как привел к себе домой Анну…
— Ну а слышал кто-нибудь своими ушами? — спросил он, вступая в разговор у стойки и всматриваясь в слабом свете керосиновой лампы в продолговатое лицо Виктора Стате.
Он знал, что тот тоже вернулся с фронта, слышал о нем, но они еще не виделись, не виделись целых пять лет.
— Да, Нику, чтоб мне провалиться на этом месте! Мой брательник Ион слышал по радио. То и дело объявляют, потом играют музыку и опять объявляют…
— Так и сказали: капитулировала? Ты когда-нибудь слышал это слово? — продолжал недоверчиво выспрашивать он.
— Э, да я и сам не знаю толком, что это значит, но закончилась война — это взаправду! Чтоб меня черти забрали!
На самом деле Никулае уже ничуть не сомневался. Он оперся о подоконник, поднес к губам наполненную цуйкой стопку с длинной ножкой и посмотрел вокруг.
Односельчане. Те же самые. С первого взгляда никто не мог бы сказать, что по ним прошлась жестокая война. Прошла через них, через их кровь, их ум, отчего содрогнулись их мысли и разум. Да, односельчане были вроде бы те же. Может, только их стало меньше. Но кто обращает внимание на то, что кого-то нет?
После того как Анна ушла к Никулае, Паулина несколько дней проплакала, закрывшись одна в комнате. Она никого больше не хотела видеть, даже родителей, и те оставили ее в покое, надеясь, что она смирится. Она же ожидала: что-то должно случиться. Мысль, что все могло остаться так, как решили другие, что она не может вмешаться даже словом, приводила ее в ужас. Ей хотелось хотя бы понять, осознать случившееся. Она жила с чувством, что попала в мир людей, которые говорят на другом языке, у которых другие, неизвестные ей обычаи. У этих людей понятие «хорошо» имело другой смысл, другую цену, зло тоже понималось по-иному, справедливость и честность не существовали вовсе. Ей казалось, что все люди договорились друг с другом, чтобы осмеять ее, довести до умопомрачения. В конце концов она могла бы понять родителей. Им было почти безразлично, какая из их дочерей выйдет замуж за Никулае. Им даже было спокойнее, что он предпочел Анну, которая была в положении. Но Никулае… Как ей понять его?
Больше всего ее возмущало отсутствие у него чувства гордости. Ее с детства научили, что у мужчин есть достоинство, особенно в отношении чести женщины, ее репутации. Она все делала для него из чувства искренней и чистой любви, и вот теперь ее просто отодвинули в сторону, исключили из жизни. Неужели в сердце Никулае совсем умерла любовь к ней? А любил ли он ее когда-нибудь? Нет, он не мог любить по-настоящему, она ошиблась в нем.
Но больше всего ее удивило отношение односельчан. Даже девушки, с которыми она делилась всеми своими тайнами, говорили, что Никулае поступил правильно. Ей казалось, что всем было известно нечто неведомое ей, и никто не хотел ей сказать. Это выводило ее из себя.
Она все время плакала. А что ей оставалось делать? Паулина не могла ненавидеть свою старшую сестру, она просто ее не понимала. Ей, выросшей и воспитанной в духе обычаев, которые она считала святыми, поступок Анны казался святотатством. Вера, которую она считала непоколебимой, рухнула в ее душе, и она не могла ее возродить. Что ей оставалось делать?
Она долго думала и пришла к страшной мысли, что ей больше нет места в селе. Ее жизнь среди этих людей невозможна, она не могла жить с ними, как прежде, все изменилось. Ее ничто не связывало с односельчанами, хотя они уважали и жалели девушку.
Положить конец своей жизни? Нет. У нее было слишком много надежд в душе, она слишком любила жизнь. Самоубийство в ее ситуации было бы равно бессилию, тем самым Паулина признала бы за собой несуществующую вину.
Она вспомнила о сестре отца, которая жила в Бухаресте, и задумала поехать в город. Правда ли, что у людей иногда хватает сил начать жизнь сначала? Человек как будто рождается во второй раз. Зачем ей оставаться? С родителями, не сумевшими понять ее, с сестрой, бесстыдно отобравшей любимого, рядом с мужчиной, которого она все еще любила, но к которому не имела права даже приблизиться?
Несколько дней Паулина попыталась страдать по-иному: сделать так, чтобы другая боль, физическая, хотя бы на какое-то время заглушила душевную боль. Она ничего не ела два дня подряд, она хотела заболеть, чтобы помучиться, отвергая жалость и помощь других людей. Ей хотелось умереть в мучениях. Но ей казалось, что души людей зачерствели, что им безразличны ее страдания. Конечно, ей нужно бежать, как говорят, куда глава глядят. У нее не было выбора.
К ее удивлению, на этот раз Матей согласился с ней. И даже мать, некоторое время похлюпав носом, не очень настойчиво противилась этому. Как-то утром с восходом солнца Паулина в сопровождении отца уехала на вокзал. Да, да, она уезжала в Бухарест, в огромный город, о котором она знала лишь, что там много огней, что в нем очень легко заблудиться — так ей показалось в детстве, когда ее возили к тетке в гости. С этим чувством она уезжала и сейчас, но теперь она порывала со всем, что относилось к ее прежней жизни…
Может быть, она станет портнихой, как много лет назад предлагала ей тетка? Но эта профессия ей не нравилась, она бы стала тяготиться ею. Паулина слышала, что в городе женщины работают на фабриках, как и мужчины. Ей хотелось трудной работы, чтобы все поняли, на что она способна. Жизнь осталась у нее в долгу, и она докажет, что заслуживает счастья так же, как Анна-Паулина ни с кем не попрощалась. Даже с отцом, который подвозил ее на кэруце до вокзала. Она бросалась, будто в пропасть, в незнакомый мир, навсегда покидая село. В ее детской душе рухнула гора представлений и законов, в которые она верила на протяжении всей жизни. Она не была на войне, но все же война ее убила. Потому что только война всему виной. Теперь она знала одно: ей нужно все забыть и начать жизнь заново…
Последний раз мысль о самоубийстве пришла ей в голову в поезде. От мелькания деревьев вдоль железнодорожной линии у нее кружилась голова. Да, как просто она могла бы решить все проблемы, бросившись головой вперед в открытое окно вагона… На какое-то мгновение она уже видела себя разбившейся на острых камнях насыпи, мертвой, оплакиваемой всеми — Никулае, Анной. Она наказала бы их своей страшной смертью. Потом она горько улыбнулась, посмотрела через запыленное окно на проплывавшие мимо столбы. К чему это? Она так любила жизнь и была уверена, что, уехав из села, сможет забыть и свою несчастную любовь, и людей, не захотевших ее понять.
Ведь ей так хотелось познать мир, заново найти понимание смысла жизни. Возможно, здесь была самая ее большая ошибка: она хотела понять все и надеялась на понимание других. Тогда кто же виноват в случившемся?
Паулина видела вокруг себя солдат — людей подавленных, печальных, с потухшими взглядами, неразговорчивых. Конечно, причиной тому тоже была война, она оставила свой след в каждом сердце, независимо от того, воевал ты или нет.
Как жить дальше? На тысячи вопросов искала она ответы. Ее мучила мысль, что есть что-то такое, что пока ускользает от ее понимания… Она только знала, что должна стать другим человеком, должна изменить себя. Стать человеком времени, которое наступало. У нее были для этого силы, она имела на это право!
По коридору с трудом пробиралась старая цыганка, неся несколько розовых кусков сахара, завернутых в газетную бумагу. Паулина купила себе один, хотя денег у нее было немного. Сахар был не очень-то сладким. Она пососала его и бросила в окно. Раньше она себе такого не позволила бы. Значит, она начинала изменяться. Вдруг она почувствовала себя одинокой. Без родителей, без сестры, без любимого… Одна сама с собой, перед неизвестностью, в начале новой жизни.