Перевод Е. Гуро
Это будет рассказ о человеке, не сумевшем оценить свою жену, а также о женщине, оказавшей ему слишком большую честь, выйдя за него замуж. Случайно в эту историю окажется впутанным один иезуитский священник, про которого говорили, что он никогда не лжет.
Священник этот был неотъемлемой собственностью страны Юкона — весьма полезной собственностью, но те, двое, попали сюда случайно. Они были одною из пород золотоискателей. В общем, существует два типа золотоискателей: одни несутся в центре золотого потока, другие плетутся в хвосте.
Эдвин Бентам и Грес Бентам были золотоискателями и, несомненно, плелись в хвосте, ибо, когда они приехали, клондайкский поток 97 года уже давно спустился вниз по реке и осел в голодном городе Доусоне. Когда Юкон закрыл свою лавочку и заснул под слоем снега в три фута, странствующая парочка оказалась у порогов Файв-Фингерз, все еще на расстоянии многих дней пути от Золотого Города.
Осенью здесь было убито большое количество скота, и отбросы лежали целыми кучами. Три вояжера, сопровождавшие Эдвина Бентама и его жену, осмотрели эти запасы, сделали в уме маленькую арифметическую выкладку и, заметив поблескивание верного барыша, решили здесь остаться. Всю зиму они продавали кости и замерзшие кожи проголодавшимся запряжкам — и совсем дешево продавали, по доллару за фунт, — почти по своей цене. Через шесть месяцев, когда солнце вернулось и Юкон ожил вновь, они надели свои тяжелые пояса с зашитыми в них деньгами и отправились обратно на юг, где живут и до сих пор, рассказывая небылицы о Клондайке, которого никогда не видали.
Эдвин Бентам был от природы ленивым малым, и, если бы не жена, он, вероятно, с удовольствием присоединился бы к спекуляции мясом. Но жена, играя на его тщеславии, убедила его, что он сильный и вообще выдающийся человек и что такой, как он, конечно, легко преодолеет все трудности и, разумеется, добудет золотое руно[1]. Ему ничего не оставалось, как стиснуть зубы, продать свою долю костей, купить сани и одну собаку и направить лыжи к Северу. Незачем упоминать, что лыжи Грес Бентам не отставали от него. И даже больше: проковыляв спереди три дня, муж очутился сзади, и путь прокладывала уже жена. Впрочем, при каждой встрече позиции менялись. Таким образом, его мужское достоинство не могло быть заподозрено встречными, которые, как привидения, проскальзывали иногда мимо. Попадаются все же и такие мужчины на свете.
Каким образом могло случиться, что такой мужчина и такая женщина соединились на всю жизнь, чтобы делить и горе и радость, — это к рассказу не относится. Об этом мы все и так знаем, а те, кто в это вмешивается или хотя бы слишком близко подходит к таким вопросам, рискуют потерять один из лучших идеалов человечества, широко известный под названием нравственного миропорядка.
Эдвин Бентам был, собственно, мальчишкой, втиснутым по ошибке в тело взрослого человека, — мальчишкой, который с милой улыбкой мог обрывать крьиья у бабочки — одно за другим — и в то же время постыдно отступать в ужасе перед каким-нибудь слабосильным парнем, раза в два меньше его ростом. Это был избалованный плакса под маской мужчины, с мужскими усами и с мужской фигурой, пролакированный сверху самым незначительным слоем культурности и общепринятых условностей. Вот именно: это был клубмен[2], пустой светский болтун; человек, который обращает социальные обязанности в грациозную забаву и несет всякий общепринятый вздор с неописуемой слащавой очаровательностью; человек, который много говорит — и плачет от зубной боли; человек, который, женившись на женщине, превращает ее жизнь в такой ад, какой не сумел бы ей уготовить и последний негодяй. Мы встречаем таких людей на каждом шагу, но редко представляем себе отчетливо, что это такое. Лучший способ узнать их до конца (кроме способа выйти за них замуж) — есть с ними из одного горшка и спать на одной постели в продолжение ну, скажем, недели — срока вполне достаточного.
Увидеть Грес Бентам — значило увидеть стройное, полудетское существо. Узнать ее — значило узнать душу, которая раздавила сама себя и все же сохранила все очарование вечной женственности. Это была женщина, поддерживавшая и ободрявшая своего мужа в его северных изысканиях; она прокладывала для него дорогу в снегу, когда никто не мог этого видеть, и потом потихоньку плакала, считая себя недостаточно выносливой.
Таким образом путешествовала эта странная парочка вниз по реке до Форта Селькирк, а затем сто миль мрачной пустыней по реке Стюарт. А когда последние короткие дни кончились, мужчина лежал в снегу и всхлипывал, а женщина, кусая губы от невыносимой боли в ногах, уложила его в сани и помогла собаке дотащить его до хижины Мэйлмюта Кида. Мэйлмюта Кида не было дома, но Майерс — немецкий коммерсант — поджарил хороший бифштекс из оленины и приготовил постель из свежих еловых веток.
Лэк, Лангем и Паркер были крайне взволнованы, и не напрасно, если обсудить дело основательно.
— О Сенди, скажи, пожалуйста, ты сумеешь отличить ссек от вырезки? Пойди к нам, посмотри, пожалуйста. — Это воззвание исходило из кладовки, где Лангем безрезультатно сражался с непонятными для него кусками мороженой оленины.
— Поворачивайтесь же скорее с вашей стряпней! — командовал Паркер.
— Знаешь, Сенди, будь другом, сбегай в Миссури Кэмп и займи у кого-нибудь немного корицы, — просил Лэк.
— Ну, ну, пошевеливайтесь! Почему ты… — но грохот упавших в кладовой консервов и мяса пресек строгий выговор.
— Ну, ступай теперь, Сенди; спустишься до Миссури в одну минуту.
— Оставь его в покое, — перебил Паркер. — Как я буду месить тесто для бисквитов, когда стол грязный?
Сенди остановился в нерешительности, но факт, что ведь он — «человек» Лангема, оказался решающим. Он гордо отшвырнул в сторону кухонное полотенце и пошел помогать хозяину.
Эти многообещающие отпрыски богатых семейств явились на Север ради развлечения, с целой кучей денег, которые и прожигали, не стесняясь, и вдобавок еще с «человеком». Хорошо, впрочем, что двое из их компании отправились вверх по Белой реке в поисках мифических залежей кварца, так что Сенди приходилось разрываться только между тремя хозяевами, у каждого из которых были свои кулинарные идеалы. Два раза в течение утра окончательный распад лагеря казался совершенно неизбежным и предотвращался только безмерной снисходительностью того или другого из рыцарей круглой сковороды. В конце концов их совместное творение — настоящий изысканный обед — было закончено. После этого они сели за игру в «разбойники», которая должна была решить, на кого будет возложена одна очень важная миссия, и таким образом предотвратить все будущие пререкания по этому поводу.
Это счастье выпало на долю Паркера. Он причесался с пробором, надел рукавицы и медвежью шапку и направил свои стопы в хижину Мэйлмюта Кида. Возвратился он в сопровождении Грес Бентам и Мэйлмюта Кида, причем первая была очень огорчена, что ее муж не мог воспользоваться любезным приглашением, так как поехал осмотреть рудники у Гендерсон-Крика, а Кид чувствовал себя усталым после поездки вниз по реке Стюарт. Майерс был тоже приглашен, но отказался, так как был весь поглощен интересным опытом квашения теста с помощью хмеля.
Ладно, без мужа, конечно, можно было обойтись, зато женщина — о, они не видели ни одной женщины за всю зиму! И пребывание ее здесь — одной ее — обещало новую эру в их жизни. Эти три молодых человека были людьми со средним образованием и джентльменами, но теперь они положительно дрожали над своим мясным супом, которого они так долго были лишены. Возможно, что и Грес Бентам страдала от такого же голода; во всяком случае, этот первый веселый час после многих недель тьмы и холода значил для нее очень много.
Но едва это удивительное первое блюдо, способ приготовления коего искусный Лэк заимствовал у своих родителей, было подано на стол, как послышался громкий стук в дверь.
— О, почему вы не входите, мистер Бентам? — спросил Паркер, вставший посмотреть, кто стучит.
— Жена моя здесь? — грубо спросил этот достойный человек.
— Здесь, конечно. Мы же вам оставили записку у Майерса.
Паркер старался пустить в ход самые нежные ноты, внутренние изумляясь, что все это значит.
— Почему вы не входите? Мы ждали вас с минуты на минуту и вот оставили вам место. И главное, как раз вовремя: только что подали первое блюдо!
— Войди же, Эдвин, милый, — пролепетала Грес Бентам из-за стола. Паркер, естественно, отодвинулся.
— Я пришел за женой, — грубо произнес Бентам, и в его интонации был неприятный привкус собственника.
Паркер задыхался. Он был на волоске от того, чтобы обрушить свой кулак в лицо противного посетителя, но сдержался и отошел. Все встали. Лэк опустил голову и чуть не сказал: «Неужели вы пойдете?»
Затем началась обычная кутерьма прощанья: «Так мило с вашей стороны… Ужасно досадно… Честное слово, бывает же так!.. Да неужели, в самом деле?.. Еще раз благодарю вас… Счастливо добраться до Доусона…» И прочее, и прочее…
Ягненку помогли надеть куртку и вручили его затем хозяину-мяснику. После этого дверь захлопнулась, и они с отчаянием стояли вокруг опустевшего стола.
— Черт! — Лангем не получил с детства достаточного образования по этой части, а потому его ругательства были слабы и однообразны. — Черт! — повторил он, смутно сознавая недостаточность этого словечка и напрасно стараясь подыскать более выразительное.
Можно смело назвать талантливой женщиной ту, которая умеет затушевывать слабые места ничтожного мужа, укреплять его неустойчивую душу своей непобедимой волей, вливать в него свою честолюбивую предприимчивость и побуждать его к великим свершениям. Но еще более талантливости и тактичности требуется для того, чтобы сделать это все так тонко, что вся честь останется за мужем, и он сам до глубины души будет верить, что все это сделал он, и только он.
Все это умела делать Грес Бентам. Приехав в Доусон с несколькими фунтами муки и многими рекомендательными письмами, она сделала все возможное, чтобы выдвинуть вперед своего большого младенца. Это она смягчила каменное сердце грубого варвара, который был председателем Компании, и завоевала его доверие. Но переговоры велись Эдвином Бентамом, и заявка была обещана ему. Это она таскала своего младенца вверх и вниз по ручьям и речкам, через мели и водоразделы, по самым диким заявкам. И все говорили в один голос: «Что за энергичный парень этот Бентам». Это она изучала карты, и выспрашивала рудокопов, и вколачивала географические данные и всякие названия в пустую голову мужа, а все изумлялись, как он успел так хорошо узнать страну и все местные условия. В конце концов все решили, что жена для него — обуза, и только немногие, более упрямые, ценили ее и жалели.
Она работала; он получал похвалы и вознаграждение. На Северо-Западной территории замужняя женщина не может сама промывать золото либо получить заявку на берегу реки и на кварцевые залежи. Поэтому Эдвину Бентаму пришлось пойти к комиссару золотых приисков и записать на себя заявку № 23, третья линия по Френч-Хиллю. А когда пришел апрель, они намывали по тысяче долларов в день, и впереди было еще много-много таких дней.
У подножия Френч-Хилля протекала речка Эльдорадо, и на речной заявке стояла хижина Клайда Уартона. В то время он не намывал ежедневно по тысяче долларов, но кучи нарытого песка все росли и росли, и скоро должно было наступить время, когда они должны были пройти через промывные ящики и оставить на дне их в течение нескольких дней много сотен тысяч долларов. Он часто сидел в своей хижине, курил трубку и мечтал об удивительных вещах, в которых, впрочем, ни кучи драгоценного песка, ни полтонны золота в сейфе Компании не играли никакой роли.
И когда Грес Бентам мыла жестяные тарелки в своей хижине наверху, она часто смотрела вниз на Эльдорадо и тоже мечтала — конечно, тоже не о песке. Они часто встречались, ибо тропинки, ведущие на их заявки, пересекались, а кроме того, весной на Севере много о чем можно поговорить.
Но ни разу ни один из них не открыл своего сердца ни блеском глаз, ни движением губ.
Так было вначале… Но однажды Эдвин Бентам был невероятно груб. Подростки всегда грубы. К тому же, чувствуя себя королем Френч-Хилля, он чрезвычайно высоко возомнил о себе, забывая, что всем обязан жене. На этот раз Уартон слышал все, перехватил на тропинке Грес Бентам и говорил весьма бурно. Грес почувствовала себя совсем счастливой, хотя и не хотела слушать и заставила его дать обещание никогда, никогда не говорить таких вещей. Ее час еще не пришел.
Но вот солнце повернуло назад, на свою северную дорогу; черная ночь опять перешла в стальные сумерки; снег стаял; вода опять бежала по замерзшей земле; и промывание золота началось снова. День и ночь желтая глина и речной песок пробегали через тонкие решета, оставляя свою дань смелым людям, пришедшим с юга. И вот в это беспокойное, возбужденное время пришел час Грес Бентам.
Ко всем нам приходит этот час, ко всем, конечно, кто не слишком флегматичен. Очень многие добродетельны не потому, что у них какая-то прирожденная склонность к добру, а просто потому, что они слишком ленивы. Те из нас, кто знает минуты слабости, конечно, меня поймут.
Эдвин Бентам взвешивал намытое золото на прилавке у Форкса, причем достаточное количество этого золота переходило через сосновый прилавок в карман трактирщика; и вот в это время его жена спустилась с холма и скользнула в хижину Клайда Уартона. Уартон не ждал ее, но это нисколько не изменило дела. И многих горестей, и многих напрасных мучительных ожиданий можно было бы избежать, если бы этого ее поступка не заметил отец Рубо и не свернул бы в сторону от главной дороги к реке.
— Дитя мое!
— Погодите, отец Рубо. Я уважаю вас, хотя я и не вашей веры, но не становитесь между мной и этой женщиной.
— И вы понимаете, что делаете?
— Понимаю. И если бы вы были всемогущим Богом и могли бы низвергнуть меня в вечный огонь, я и тогда бы поспорил с вами.
Уартон усадил Грес на стул и заслонил ее с вызывающим видом.
— Вы сядете вот сюда и будете сидеть спокойно, — продолжал он, обращаясь к иезуиту. — Сначала буду говорить я, потом — вы.
Отец Рубо вежливо наклонил голову и сел. Он был человек уступчивый и научился ждать. Уартон опустился на стул рядом с женщиной и взял ее руку в свою.
— Значит, вы меня правда любите и увезете меня отсюда? — Лицо Грес Бентам приняло в себя все спокойствие, исходящее от этого человека, у которого она всегда могла найти теперь поддержку и защиту.
— Дорогая, вы помните, что я вам говорил тогда! Разумеется…
— Но как же вы это сделаете? А промывка?
— Неужели вы думаете о таких пустяках? Ну, например, я передам все дело отцу Рубо. Я вполне могу доверить ему расчет с Компанией.
— Только подумать! Я его никогда не увижу.
— Какое счастье!
— И уеду?.. Нет, Клайд, я не могу, я не могу…
— Уедете, уедете, конечно, уедете. Вы послушайте, как это все будет. Мы соберем кое-что и отправимся…
— А если он поедет за нами?
— Я ему переломаю ребра…
— Нет, нет! Только не драться, Клайд. Вы должны обещать мне.
— Ладно! Тогда я скажу товарищам, чтобы выгнали его с заявки. Они все видели, как он обращается с вами, и не очень-то его любят.
— Нет, этого вы не должны делать. Вы не должны его обижать.
— Не понимаю. Что же тогда? Дать ему войти сюда и увести вас на моих глазах?
— Н-нет, — сказала она совсем тихо, нежно погладив его руку.
— Тогда предоставьте все дело мне и не волнуйтесь попусту. Я постараюсь не обидеть его. А он-то много беспокоился, обижены вы или нет?! В Доусон мы не вернемся. Я пошлю вперед весточку своим ребятам, чтобы провели мне лодку вниз по Юкону. А мы переберемся через водораздел и спустимся к ним по Индиан-Ривер. Потом…
— А потом?
Ее головка лежала на его плече. Голоса их стали совсем тихими и нежно-ритмичными; каждое слово было лаской. Иезуит беспокойно задвигался на стуле.
— А потом? — повторила она.
— А потом мы поедем дальше и дальше, через пороги Уайт-Хоре и через Бокс-Кэнон.
— Да?
— И через Шестидесятую Милю. А потом будут озера, а потом Чилкут, Дайэ, и доберемся до моря.
— Но, милый, я совсем не умею грести.
— Ах, какая глупенькая! Я возьму с собой Ситку Чарли. Он хорошо знает все реки и места для причала, и вообще лучший знаток пути, даже среди индейцев. А у тебя будет только одно дело — сидеть в середине лодки, и петь песни, и изображать из себя Клеопатру[3], и бороться с москитами. Нет, для москитов еще слишком рано, мы и тут в выигрыше.
— А потом, мой Антоний?
— Ну а потом пароход в Сан-Франциско, и — весь мир. Никогда больше не вернемся в эту проклятую дыру. Подумай только! Весь мир перед нами. Я продам здесь все. Мы и так достаточно богаты. Уолдверский Синдикат даст мне полмиллиона за остатки в земле, и еще столько же будет с этих куч, и еще столько же за Компанией. Мы поедем в Париж на выставку тысяча девятисотого года[4]. Мы поедем в Иерусалим, если это тебе вздумается. Мы купим дворец в Италии, и ты будешь изображать Клеопатру, сколько захочешь. Нет, ты будешь моей Лукрецией[5], Актеей и всем, чем захочет быть твое милое маленькое сердце. Но ты не должна, никогда не должна…
— Жена Цезаря выше подозрений.
— Разумеется, но…
— Но разве я буду твоей женой?
— Я не об этом…
— Но ведь ты будешь любить меня совсем так же и никогда, никогда… я знаю, ты будешь такой, как и все. Ты устанешь, я тебе надоем и… и…
— Как ты можешь?!
— Обещай мне!
— Да, да, конечно, обещаю.
— Ты говоришь это так легко. Но как ты можешь знать? И как я могу знать? Я так мало могу дать, но это так много для меня. О Клайд, обещай мне, что никогда…
— Ну-ну, вот ты начинаешь уже сомневаться. До самого дня нашей смерти, ты это знаешь.
— Подумать! Я один раз говорила то же самое… ему… и вот…
— Ну и вот ты не должна больше думать об этом, любимая моя девочка; никогда, никогда я…
И первый раз их дрожащие губы встретились. Отец Рубо смотрел на дорогу к реке, но ждать дольше был уже не в состоянии. Он кашлянул и повернулся.
— Теперь ваша очередь, отец! — Лицо Уартона было залито огнем первого поцелуя. Голос его звенел гордым восторгом, когда он уступил право этому другому. Он не сомневался в исходе. Не сомневалась и Грес, и улыбка играла вокруг ее губ, когда она посмотрела на священника.
— Дитя мое, — начал он, — сердце мое обливается кровью, когда я смотрю на вас. Это прелестный сон, но ведь он не сбудется.
— Почему, отец? Я же сказала «да».
— Вы не понимаете, что делаете. Вы не подумали о клятве, данной человеку, который называется вашим мужем. Мне приходится напомнить вам о святости этой клятвы.
— А если я вспомню о ней и все-таки откажусь?
— Тогда Бог…
— Какой Бог? У моего мужа Бог, которому я не хочу поклоняться. Богов много всяких…
— Дитя, так нельзя говорить! Нет, вы так не думаете, конечно. Я понимаю. У меня у самого тоже бывали такие минуты. — На одно мгновение он очутился в родной Франции, и неясное лицо с печальными глазами затянуло, словно туманом, сидящую перед ним женщину.
— А в таком случае скажите, отец, разве мой Бог не отрекся от меня? Я не была хуже других женщин. Я терпела от мужа очень много. Почему я должна терпеть еще? Почему я не смею взять это счастье? Я не могу, я не хочу возвращаться к нему! С ним все покончено.
— Скорее вы отреклись от своего Бога. Вернитесь. Положите свою тяжелую ношу в его руки, и тьма вокруг вас рассеется. О дитя мое…
— Нет, это все ни к чему. Сама посадила цветок, сама буду и поливать его. Я пойду до конца. И если Бог накажет меня, я уж как-нибудь справлюсь. Вы, конечно, не поймете. Вы не женщина…
— Моя мать была женщиной.
— Но…
— И Христос родился от женщины.
Она не отвечала. Наступило молчание. Уартон нетерпеливо поглаживал усы и смотрел на дорогу. Грес оперлась локтями на стол, и ее лицо было серьезно и решительно. Улыбка исчезла. Отец Рубо нащупывал почву.
— У вас есть дети?
— Прежде я хотела, а теперь — нет. И я рада, что их нет.
— А мать?
— Есть.
— Она вас любит?
— Да. — Ее ответы были едва слышны.
— А брат? Впрочем, он мужчина… А сестры есть у вас?
Она ответила дрожащим кивком.
— Моложе вас? Намного?
— На семь лет.
— А об этом вы хорошо подумали? Да, об этом. О вашей матери подумали? О сестре подумали? Она стоит сейчас на пороге своей женской жизни, и этот ваш дикий поступок может значить для нее очень много. Могли бы вы подойти к ней сейчас? Смотреть в ее молодое, свежее лицо, взять ее руку в свои или прижаться к ней щекой?
Его слова вызывали в ее мозгу яркие живые образы, и наконец она вскрикнула: «Не надо, не надо!» — и отшатнулась, как собака, которая хочет избежать плетки.
— Но вы должны же прямо посмотреть на это все; и лучше сейчас, чем после.
В глазах его, которых она не могла видеть, была большая жалость, но на лице, напряженном и нервном, не было и тени снисхождения. Она подняла голову от стола, удерживая слезы, и старалась овладеть собой.
— Я уйду. Они не увидят меня никогда. И в конце концов забудут меня. Я буду для них все равно что мертвая. И… и я уйду с Клайдом… сегодня уйду.
Казалось, что это был конец. Уартон выступил вперед, но священник остановил его движением руки.
— Вы хотите иметь детей?
Молчаливое «да».
— И молились о них?
— Часто.
— А вы подумали, что будет, если у вас будут дети, теперь?
На мгновение глаза отца Рубо остановились на человеке у окна.
Свет радости промелькнул по ее лицу. Потом она почувствовала сразу всю тяжесть того, что произойдет сейчас. Она с отчаянием подняла руку, но он продолжал:
— Можете вы представить невинного младенца у себя на руках? Мальчика! Свет отнесется мягче к девочке. Подумайте, ведь у вас у самой молоко превратится в желчь! И вы сможете быть гордой и счастливой своим мальчиком и будете спокойно смотреть на других детей?..
— О пощадите! Молчите!
— Несчастный козел отпущения за…
— Не надо! Не надо! Я вернусь. — Она упала на пол у его ног.
— Вот вырастет ваше дитя без одной дурной мысли, и когда-нибудь кто-нибудь грязно бросит ему в лицо самое любимое имя…
— Боже, боже!
Она билась на полу. Священник вздохнул и помог ей подняться. Уартон бросился к ней, но она его остановила:
— Не подходите ко мне, Клайд. Я ухожу.
Слезы струились по ее лицу, и она не старалась вытереть их.
— После всего? Ты не уйдешь. Я не пущу тебя.
— Не трогай меня. — Она задрожала и отступила.
— Нет, я не оставлю тебя! Ты моя! Слышишь, моя! — Потом он зарычал на священника: — О, какой же я был дурак, что дал вам распустить ваш глупый язык! Благодарите вашего Бога, что вы не простой смертный, а то бы я… Вы хотели воспользоваться привилегией своего сана. Ну что ж, воспользовались! А теперь уходите из моего дома. Слышите, а то я забуду, кто вы и что вы.
Отец Рубо поклонился, взял за руку Грес и направился к двери. Но Уартон загородил им дорогу.
— Грес, ты сказала, что любишь меня.
— Да, сказала.
— А теперь?
— И теперь говорю.
— Повтори еще раз.
— Я люблю вас, Клайд, я вас люблю.
— Слыхали, вы, там? — закричал он. — И с такими-то словами на губах вы пошлете ее назад, на вечную ложь и вечную муку с этим человеком?!
Но отец Рубо неожиданно втолкнул женщину в соседнюю комнату и запер дверь.
— Ни слова! — прошептал он Уартону, опустившись на стул в небрежной позе. — Помните, ради нее!
Вся комната вздрогнула от резкого удара в дверь; потом щеколда поднялась, и вошел Эдвин Бентам.
— Моей жены не видали? — спросил он после обмена приветствиями. Оба отрицательно покачали головами.
— Ее следы спускаются от хижины вниз, — продолжал он испытующе. — И потом они обрываются на большой дороге, как раз против вас.
Его слушатели были как на иголках.
— И вот я… я подумал…
— Она была здесь! — загремел Уартон. Священник взглядом заставил его замолчать.
— Вы видели ее следы до самой хижины, сын мой? — Хитрый отец Рубо: он очень старательно затоптал все следы, когда шел по тропинке час тому назад.
— Я не останавливался, не смотрел… — Его глаза глядели подозрительно на дверь, ведущую в другую комнату. Потом они вопросительно обратились к священнику. Отец Рубо покачал головой отрицательно, но сомнения, по-видимому, не рассеялись.
Тогда священник прошептал тихую, короткую молитву и поднялся.
— Если вы сомневаетесь, ну, что же… — Он сделал вид, что хочет открыть дверь.
Священник не мог лгать. Эдвин Бентам часто слышал это и верил этому.
— Нет, отец, разумеется, нет! — возразил он поспешно. — Я только не понимал, куда это ушла жена, и подумал, что, может быть… Вернее всего, она у мистрис Стэнтон на Френч-Гёлче. Какая славная погода, не правда ли? А новости слышали? Мука упала до сорока долларов за сто кило, и говорят, че-ча-квас'ы целыми стадами отправились за ней вниз по реке. Ну, мне пора. До свидания.
Дверь захлопнулась, и из окна видно было, как он направился на Френч-Гёлч.
Несколько недель спустя, как раз после июньского половодья, два человека ехали в челноке по середине реки. Они нагнали плывущую ель и привязали к ней лодку. Это помогало парусу и увеличивало его слабую силу, как какой-нибудь буксир. Отец Рубо решил оставить верховье реки и вернуться в Минуук, к своей черной пастве. К ним пришли белые люди, и теперь они оставили даже рыбную ловлю и отдавали слишком много времени некоему божеству, временное жилище которого было в бесчисленных черных бутылках. У Мэйлмюта Кида тоже были кое-какие дела на низовье, и потому они путешествовали вместе.
Только один человек на всем Севере знал Павла Рубо — не отца Рубо, — и это был Мэйлмют Кид. Только перед ним снимал священник свою официальную одежду и обнажал свою душу. И почему бы нет? Эти два человека достаточно знали друг друга. Разве не делили они между собой последний кусок рыбы, последнюю щепотку табаку, последнюю и самую интимную мысль на пустынных пространствах Берингова моря, в мучительном лабиринте Большой Дельты, на ужасном зимнем пути от мыса Барроу до Паркюпайны?
Отец Рубо молчаливо дымил своей изношенной в путешествиях трубкой и смотрел на красный круг солнца, темневший дымным пятном на самом краю северного горизонта. Мэйлмют Кид вынул часы. Была полночь.
— Ладно, старый друг! — Кид, очевидно, продолжал прерванный разговор. — Бог, разумеется, простит эту ложь. Вот вам слова человека, который хорошо сказал о лжи:
Если губы ее сказали хоть слово, помни, что на твоих — печать молчания.
И пятно позора на том, кем выдана тайна.
Если Герварду тяжко и самая черная ложь прояснит его горе, —
Лги, пока движутся твои губы и пока хоть один человек остался
в живых, чтобы слушать твою ложь…
Отец Рубо вынул трубку изо рта и подумал вслух:
— Твой автор говорит правду, но не это мучит мою душу. Ложь или раскаяние — это зависит от Бога. Но все-таки, все-таки…
— Что все-таки? Ваши руки чисты…
— Не совсем, Кид, я много думал об этом, и факт остается фактом. Я знал — и все-таки заставил ее вернуться.
Звонкая песнь реполова донеслась с лесистого берега; вдали откликнулась куропатка; олень шумно фыркал, купаясь. А два человека курили трубки и молчали.
1900