Леонид Платов ПРЕДЕЛА НЕТ

Здесь нужно, чтоб душа твоя была тверда!

Данте. Ад, песнь третья.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. Последний день войны

«Как острие копья!»

Разговор вполголоса над картой:

— Войдите в прорыв как острие копья! Двигайтесь по шоссе стремительно и без оглядки. Не тратьте время на расширение прорыва. Это сделают танковые части, следующие за вами.

— Понял, товарищ генерал.

— Задача ваша — проникнуть как можно глубже в немецкий тыл, ломая, расшатывая его своим дивизионом. Поэтому вперед, и только вперед!

— Ясно.

— Но это не все. Полчаса назад звонили из штаба флотилии. Их разведчик находится в тылу противника. Доносит, что в одном из населенных пунктов западнее Штернбурга обнаружен сверхсекретный военный объект чрезвычайной важности.

— Название этого пункта?

— Оно заканчивается на «шен» или «шин» — это все, что удалось расслышать. Под конец приема, по словам радистов, возникли помехи. Повторяю: объект расположен западнее Штернбурга, в стороне от шоссе. Записали? Учитывая сопротивление противника, сомнительно, чтобы вам удалось пройти так далеко. Тем не менее ставлю перед вами две дополнительные задачи: захватить секретный объект, воспрепятствовать его уничтожению противником. В случае невозможности — выяснить, что это был за объект, для чего во что бы то ни стало найти нашего разведчика. Его шифр-пароль — ЮКШС. Условное имя — Тезка.

Один из собеседников разогнулся над картой, одернул на себе китель.

— Разрешите выполнять, товарищ генерал?..



«Погода будет безоблачной…»

«Днем 8 мая 1945 года на всем пространстве Остмарка[1] от Гроссзигхартса до Эйзенкаппеля погода будет безоблачной, очень теплой. Ветер — ноль баллов».

Прогноз немецких синоптиков.



Потоки двинулись на запад

Восьмого мая на рассвете воздух над Австрией качнулся от залпа тысяч советских орудий.

Если бы космонавты в то время уже летали вокруг «шарика», им с высоты полутораста или двухсот километров, наверное, представилось бы, что в Европе, там, внизу, произошло одновременно извержение нескольких вулканов. Тучи клубящегося черного дыма, время от времени прорезаемые огненными взблесками, медленно поползли на запад.

В тот день еще действовали «вулкан» в Чехословакии, вблизи Праги, «вулкан» в Южной Германии и «вулкан» в Австрии.

По австрийской земле текли, обгоняя друг друга, потоки лавы — наши наступающие войска. Не ослабляя ни на миг всесокрушающей ударной силы, потоки эти по пути распадались на ручьи и ручейки.

Попробуем же проследить с вами движение одного из таких сравнительно узких — в ширину шоссе — ручейков. Направление его известно: на Штернбург и, как вы помните, немного в сторону от магистрального шоссе…



Часы и минуты

(Из письма бывшего командира отдельного гвардейского дивизиона самоходных орудий бывшему командиру отряда разведки Краснознаменной Дунайской флотилии)

«…Конечно, приходится пожалеть, что в ходе наступательных боев Вы были ранены и не смогли участвовать в завершающей операции в канун Победы. Понимаю, как важна для Вас малейшая подробность, касающаяся этого Вашего разведчика. Действительно, я был, по-видимому, последним человеком (не считая работников нашего штаба и врачей госпиталя), который видел его и говорил с ним.

С охотой откликаясь на Вашу просьбу, попытаюсь восстановить в памяти по часам и минутам все события на шоссе Санкт-Пельтен — Линц в этот удивительный, незабываемый день 8 мая 1945 года.

Выполняя поставленную командованием задачу, мой отдельный гвардейский дивизион в составе семи самоходных орудий СУ-76, одного танка Т-34, одного трофейного танка «пантера», четырех трофейных бронетранспортеров и нескольких трофейных же самоходок и зенитных орудий выступил на рассвете из города Санкт-Пельтен, где занимал рубеж на танкоопасном направлении.

В 5:25 фронт противника был прорван, и мы вошли в прорыв.

Усилив темп огня, дивизион устремился к переправе через реку Пилах, но гитлеровцы опередили нас: железобетонный мост взлетел на воздух.

Тогда мы стали в лихорадке накатывать бревна на обломки моста, чтобы побыстрей переправиться через реку и не дать оторваться от нас гитлеровцам, отходящим на запад. Однако не прошло и 10–15 минут, как мне доложили: «Найден брод!» Бросив мост, мы ринулись туда.

Тем временем пехота 29 сп[2], с которой мы взаимодействовали, сумела продвинуться на 2 километра в направлении Гросс-Зирнинг. Вскоре дивизион нагнал ее. Я начал сближаться с противником, который открыл по нас артиллерийский и пулеметный огонь. В 6:50 мы достигли реки Зирнинг. Однако немцы, стремясь задержать нас, успели взорвать мост и через эту реку.

В течение 20–25 минут мы навели переправу. Активную помощь дивизиону оказали освобожденные нами русские военнопленные из лагерей вблизи реки или угнанные рабочие (мы не успели в этом разобраться). На мой призыв помочь больше сотни мужчин бросились растаскивать свои бараки и поволокли к переправе все, что могло пригодиться. Преодолев водный рубеж, мы с ходу ворвались в Гросс-Зирнинг.

К 10:00 мы при содействии пехоты овладели населенным пунктом Лосдорф. Преследование немцев на шоссе продолжалось, не ослабевая в темпе.

Теперь мы все время висели на плечах противника, громили и уничтожали живую силу и технику, находясь непосредственно в его боевых порядках.

Немцы продолжали взрывать переправы. Их воинские части и подразделения, оставшись отрезанными, бросали оружие и сдавались. Но мы двигались вперед, не останавливаясь возле солдат, поднимавших руки. Я рассчитывал, что нас вот-вот нагонит танковый корпус генерал-лейтенанта Говоруненко с большим десантом пехоты, которая, как полагается, все довершит. Дивизион же, как вы знаете, должен был стремительно продвигаться на запад, создавая панику в тылу врага и сбивая его заслоны.

На одной из переправ отстали тылы и штаб, так как там, где пробирались самоходки и танки, не пройти было колесным машинам. После этого я приказал экономить снаряды и, нагоняя колонны немецких автомашин, давить их гусеницами.

На первом этапе наступления я докладывал штабу дивизии по рации о захвате каждого рубежа, а также посылал короткие боевые донесения с мотоциклистом. Но потом мы ушли слишком далеко — походные рации уже не могли вести передачу на такое расстояние. Что касается связи при помощи мотоциклистов, то она прекратилась из-за того, что гитлеровцы были теперь не только впереди, но и позади нас.

Примерно в 1.5 километра северо-западнее Лосдорфа нам преградил дорогу какой-то канал. Немцы взорвали мост, несмотря на то что часть их колонны не успела переправиться и вынуждена была сложить оружие.

Канал был неширокий, но глубокий, как противотанковый ров, и с бурным течением воды. Ни танки, ни самоходки не могли его преодолеть. Но недалеко от взорванного моста мы увидели штабеля стальных труб большого диаметра. Задыхаясь и обливаясь потом, мы накатывали в этот канал трубы, те тонули, но мы накатывали новые и новые пласты труб. Вода пошла по трубам, а танки и самоходки пронеслись по ним, как по бревенчатому настилу.

Переправившись через канал, мы нагнали отходящую немецкую колонну. Гитлеровцы не могли понять, как мы очутились по эту сторону водного рубежа и опять наступаем им на пятки. Бросив оружие, они в ужасе разбегались по обе стороны шоссе. Мы смерчем прошли по колонне без единого орудийного выстрела, не сбавляя хода.

Теперь путь к Мельку был открыт. Ни впереди, ни по бокам не видно было ни одного гитлеровца. Мы находились в глубочайшем немецком тылу.

За несколько километров до въезда в город Мельк я в целях предосторожности пересел из своего танка в трофейный бронетранспортер, после чего повел дивизион дальше.

У самой окраины Мелька мой командирский танк (Т-34), который шел впритирку за головным бронетранспортером, где был я, по какой-то причине отстал, тем самым немного придержав всю нашу колонну. И случилось так, что я первый влетел на бронетранспортере в город.

Это было в 11:35, я засек время».



«Гром среди ясного неба»

(Продолжение письма)

«В Мельке, к моему удивлению, нас встретила полнейшая тишина.

Все магазины были открыты. Солдаты и мирные жители спокойно расхаживали и разъезжали по улицам. Никто не обратил внимания на наш бронетранспортер. Ведь он был трофейный. Я понял, что хитрость удалась, немцы принимают нас за своих.

Приказав команде затаиться в бронетранспортере и ждать приказа, я выскочил на мостовую. Необходимо было осмотреться до подхода дивизиона.

Бронетранспортер остановился у какого-то большого каменного дома. По случаю майской жары окна на нижнем этаже были распахнуты настежь.

Но я не смотрел на окна. Мое внимание привлекли несколько легковых машин и мотоциклистов, которые стояли в 4–5 метрах у тротуара.

Внезапно среди общей тишины (она поразила нас в Мельке больше всего после шума недавнего боя) я услышал за спиной громкий смех и быстро обернулся к окну. Но смех относился не ко мне. В зале первого этажа (это был ресторан) вокруг накрытого стола сидели человек пятнадцать немецких офицеров и мирно выпивали и закусывали. Для них полной неожиданностью было увидеть рядом русского офицера с орденами на груди. Гитлеровцы так и застыли, откинувшись на спинки своих стульев, держа стаканы на весу.

Раздался лязг гусениц. Это подошел мой Т-34 и остановился рядом с бронетранспортером. На бортах его были большие красные звезды. Они бросались в глаза.

Гитлеровцы все поняли. Зазвенела посуда. Перевернув стол, они кинулись в бегство.

Но мне было не до этих плохо позавтракавших немецких офицеров. По улице к ресторану мчались на двух мотоциклах два гитлеровских солдата (или офицера?). В 20–30 метрах один из них резко затормозил, круто развернулся и на бешеной скорости рванул в обратном направлении. Второй последовал его примеру.

Они помчались к переправе. Но уж эту переправу мы должны уберечь от взрыва!

Я прыгнул в бронетранспортер, подал команду: «Вперед!», на ходу дал очередь по мотоциклистам из автоматической пушки. Рванув с места, танк дал вслед им тоже выстрел из пушки. Снаряд просвистел вдоль улицы. Это было как гром среди ясного неба!

В Мельке улицы очень узкие. От выстрела по всей улице с дребезгом посыпались оконные стекла.

В городе началась невообразимая паника. Часть населения стала с криками разбегаться по дворам и боковым улицам, другая часть с выражением ужаса на лицах начала нас приветствовать.

Выстрел из танка послужил сигналом к атаке. По центральной улице Мелька со страшным грохотом, лязгом и скрежетом гусениц, рычанием моторов и режущей слух пулеметной дробью прорывался к переправе сплошной бронированный кулак. Почти впритирку друг к другу, идя в два или три ряда, мчались наши советские самоходки и танки вперемешку с трофейной техникой.

Нас обстреливали из окон и чердаков, забрасывали гранатами. Но лавина, отстреливаясь, неудержимо двигалась через Мельк и приближалась к большому железобетонному мосту, который был переброшен через бурную реку. Сознание пронизывала мысль-приказ: захватить мост до взрыва!

И тут нервы немецкой подрывной команды сдали. Она могла бы выждать, пропустить нас на мост и взорвать вместе с мостом. Но бикфордов шнур был подожжен раньше времени.

Когда мы находились от места на расстоянии 20 метров, прогрохотал взрыв. Пыль, взметнувшись высокой стеной, заволокла небо, реку и мост. Со скрежетом и лязгом затормозили танки, самоходки и бронетранспортеры, налезая друг на друга (к счастью, обошлось без аварии). А с неба сыпались на броню камни, щебень, ветки деревьев.

Однако после того как стена пыли распалась, я увидел, что взрыв, произведенный немцами второпях, причинил лишь небольшие разрушения мосту. В основном он был еще годен к переправе, чем я (конечно, не без опасения новых взрывов) сразу и воспользовался.

Таким образом был захвачен и спасен от взрыва первый большой мост на главной магистрали Санкт-Пельтен — Амштеттен — Линц, что имело впоследствии чрезвычайно большое значение для всего нашего наступающего фронта.

Я не прекращал быстрого движения по шоссе. Мое решение было: ни в коем случае не выпускать инициативы из рук, продолжая непрерывно навязывать свою волю противнику. Поэтому я не принимал бой с его танками, которые зашли мне в тыл, так как полагал, что ими займутся танкисты танкового корпуса, двигающегося за нами следом.

Мне из-за отсутствия связи не было известно, что немецкое командование бросило на ликвидацию прорыва все свои тяжелые танки. Те заткнули прорыв и, когда подошел танковый корпус генерал-лейтенанта Говоруненко, сумели задержать его. Завязалось упорное танковое сражение (последнее на нашем фронте). А мы в это время продолжали свое дело, с неослабевающим старанием потроша глубокие тылы немцев.

Только один танк из армады Говоруненко прорвался к нам. Им командовал лейтенант, Герой Советского Союза (фамилии, к сожалению, не помню). Я заметил его, остановил свою машину и подозвал. Он вылез из танка и представился мне. В дальнейшем командир присоединившегося танка четко выполнял поставленные ему задачи, действуя, как положено Герою.

После Мелька (и до самого соединения с союзниками) мы уже не дали противнику разрушить ни одной переправы, так как мосты не были своевременно подготовлены к взрыву, а наш гвардейский дивизион шел с востока на запад полосой, как смерч, путая немцам все их расчеты».



Детали для ракет «фау»

(Продолжение письма)

«Между тем меня неотвязно мучила мысль о непонятном сверхсекретном объекте, находящемся вблизи Штернбурга. Что это был за объект?

Подземный военный завод? Чем другим, как не подземным заводом, мог быть этот объект?

Еще на подступах к Вене я побывал на одном таком подземном заводе, уже разрушенном.

Зловещее зрелище, доложу я вам! Над входом был поставлен разбитый немецкий самолет — в целях камуфляжа. Под его шасси находилась хорошо замаскированная узкая лестница с обвалившимися ступенями.

А там, на глубине 10 или 15 метров, — цеха с оборудованием (его не успели вывезти). И на всем — толстый слой пыли, а также глыбы обвалившегося бетонного потолка.

Рассказывали, что на этом подземном заводе работали русские военнопленные — без всякой надежды выйти когда-нибудь отсюда. А вырабатывали здесь какие-то очень важные детали для ракет «фау».

Вся Южная Австрия будто бы тайно занималась изготовлением этих деталей.

Быть может, делали это и на сверхсекретном объекте чрезвычайной важности вблизи Штернбурга?..»



Не давать дороги никому!

(Продолжение письма)

«Станция и город Иехларн были заняты нами в 18:00, а город Эрлауф — в 13:10.

Вдоль шоссе, начиная от населенного пункта Ординг до города Эрлауф и дальше до Амштеттена, тянулась сплошная колонна немецких автомашин, обозов и пехоты со своими штабами и тылами.

Все это скопище техники дивизион мял гусеницами, а гитлеровцев расстреливал с ходу, основную же массу людей вынуждал бросать оружие и поворачивал назад, направляя на восток, так как я не имел возможности сопровождать пленных конвоирами.

С ходу мы выбили немцев из населенных пунктов Миттерндорф, Кольм, Лайк, Таллинг, Зарлинг, Бернинг и ворвались в Кеммельсбах.

На станции Кеммельсбах была пробка. Железнодорожные составы теснились на путях. Завидев нас, немцы выскакивали из эшелонов и в панике бросались в лес, причем мы видели среди них много офицеров, до полковника включительно.

Должен отметить, что над нами до подхода к Амштеттену дважды проходили наши самолеты, которые бомбили отступающие колонны противника. Волей-неволей пришлось разделить с немцами опасность воздушного нападения, но, к счастью, все обошлось благополучно: мы не потеряли ни одного человека.

Уже на подступах к Амштеттену, разгромив очередную колонну и выйдя на пустой отрезок шоссе, мы заметили, что по параллельной дороге справа от нас движется на запад большая механизированная колонна немцев. В колонне было много танков, которые шли вперемежку с автомашинами и бронетранспортерами, облепленными пехотой. Некоторые автомашины и тягачи тащили артиллерию.

Резко убавив скорость и не останавливая своего командирского танка (после Мелька я пересел в танк), я передал по рации: «Командирам слушать мои приказ!» Когда все боевые машины подтянулись и замедлили ход, я отдал приказ примерно следующего содержания: справа от нас большая колонна немцев. Задача: на предельной скорости идти на сближение. Дистанция — 20 метров. Всем повторять мой маневр! Огонь вести только по танкам, не сходя с шоссе. Экипажам соблюдать маскировку. Полный вперед!

Другого выхода у нас не было. Столкновение с колонной противника я считал неизбежным, ибо наши пути через 2–3 километра должны были сойтись. Остановиться и пропустить немцев, а потом пристроиться к ним в хвост было бы тоже неосторожно. Немцы успели бы сразу развернуться. А ведь в тылу у нас также были немецкие части. Малейшая задержка — и они могли подоспеть, что было крайне нежелательно.

Видя в нашей колонне много своей техники, немцы пока что принимали нас за своих. Этим надо было воспользоваться. Я решил сблизиться с ними на большой скорости, потом внезапным ударом во фланг разгромить идущую рядом вражескую колонну и убрать ее со своего пути.

Как только мы увеличили скорость, немцы, принимая нас по-прежнему за своих, тоже увеличили скорость, не желая уступать дороги.

Колонны уже сближались, а немцы все еще не распознали нас. В голове их колонны шел средний танк, на котором солдаты висели как груши на дереве или, лучше сказать, как пассажиры на подножке трамвая в часы «пик». За танком двигались две или три машины с пушками, потом несколько бронетранспортеров с пехотой, опять танк или два.

Когда мой танк поравнялся с немецким головным танком и расстояние между нами не превышало 150 метров, я, высунувшись из башни, подал рукой знак: убавить скорость! В ту же секунду водитель развернул мой танк на 90 градусов вправо и остановил его. Все боевые машины повторили этот маневр. С моего танка раздался выстрел, и тотчас же удесятеренным эхом прозвучал залп из всех орудий дивизиона.

В колонне немцев произошел неописуемый переполох. Пехоту с танков и бронетранспортеров как ветром сдуло. Головной немецкий танк, вместо того чтобы открыть по нас ответный огонь, круто развернулся и пошел в обратном направлении, давя свои же машины. Из-за этого колонна противника остановилась, многие танки и бронетранспортеры повторили маневр головного танка, пытаясь спастись бегством. Наши снаряды настигали и останавливали их. Некоторые машины попали в кювет и перевернулись.

В течение нескольких минут колонна противника приобрела жалкий вид и уже не представляла для нас никакой угрозы. Немцы даже не сделали ни одного ответного выстрела, настолько неожиданным для них было наше нападение.

(Считаю нужным подчеркнуть, что дело, как я понимаю, было не только в неожиданности нападения, но главным образом в общей деморализации когда-то очень дисциплинированных и боеспособных немецких войск. Но, пройдя в последний день войны более 80 километров по тылам противника, я был поражен, как много войск и первоклассной военной техники еще сохранилось у гитлеровцев.)

Бросив в таком плачевном виде колонну, мы устремились вперед. Очень быстрое, без задержек движение — в этом был единственный мой шанс!

После стычки с параллельной колонной я начал непрерывно получать по рации доклады от командиров машин: «Снаряды на исходе». Пришлось отдать приказ: «Ни по каким целям без моей команды не стрелять!»

И вот, пройдя последний небольшой населенный пункт, мы в дымке впереди увидели очертания города Амштеттена».



«Жив или мертв?»

(Продолжение письма)

«До сих пор я ждал, что меня вот-вот нагонит танковый корпус, но, подступив к Амштеттену и наблюдая в пути, как стягиваются сюда немецкие войска, я потерял надежду на быстрый его подход. Неужели немцы сумели так плотно закрыть пробитую нами брешь, что даже целый танковый корпус при поддержке тяжелого самоходного полка до сих пор не может к нам пробиться?

Боеприпасы и горючее на исходе, люди измучены, со вчерашнего вечера без сна. А впереди большой город, забитый войсками и, вероятно, тщательно подготовленный к обороне.

Мысли мои были прерваны появлением наших самолетов. Их было четыре десятка. Они делали боевой разворот. Еще нельзя было понять, что готовятся бомбить: город или колонны, идущие к городу?

Я остановил свой дивизион, осматриваясь по сторонам: куда бы его укрыть от самолетов? Ни леса, ни подходящего населенного пункта нигде нет, лишь открытые поля кругом.

Самолеты, однако, начали пикировать не на шоссе, а на город. Минут 5 или 10 я стоял в раздумье, наблюдая, как наши бомбят город. Экипажи не спускали с меня глаз, ожидая, какое решение я приму. Мои танкисты и артиллеристы хорошо понимали сложившуюся острую ситуацию.

Но они еще не знали о сверхсекретном военном объекте, который находился в глубине немецкого тыла вблизи Амштеттена. Об этом согласно данным указаниям я сообщил только своему заместителю.

Говоря откровенно, мне было жаль, что наши самолеты не разбомбили объект. Стоило бы разбомбить его — и дело с концом!

«Но тогда тайна осталась бы нераскрытой, — подумал я. — Исчезла бы заодно с объектом вся аппаратура и документация, а также погиб бы и наш разведчик, каким-то чудом проникший на сверхсекретный объект.

Хотя, быть может, его давно нет?

Жив наш разведчик или уже мертв?..»

2. «Этот годится, пожалуй…»

Вопрос «жив или мертв?» возник раньше, гораздо раньше — не 8 мая, а еще 13 апреля.

— Мертв, — внятно сказали над Колесниковым.

Как? Он мертв? Не может быть!

Он открыл глаза.

Над ним нависает грязно-серый свод. Значит, лежит навзничь. Правильно! Спиной он ощутил что-то твердое. Привязан к скамье! По лицу и по груди его стекает вода. Почему? Облили водой. После пыток приводят в чувство.

Ему представилось, что сейчас еще март, только что проведен десант в Эстергом-Тат.

Он не был среди десантников. Сидя неподвижно в шлюпке у берега, накрывшись с головой плащ-палаткой, подсвечивал сигнальным фонарем проходившим мимо бронекатерам. Десант был высажен благополучно и уже дрался с немцами, удерживая захваченный на берегу Дуная тактически очень важный плацдарм. Бронекатера возвращались «налегке» в Вышеград мимо Эстергома.

Здесь самое опасное место. Мост через Дунай взорван. Фермы его обвалились в воду. Для прохода катеров осталось очень узкое пространство. Вот почему был так важен у моста предупреждающий свет фонаря — маяк в миниатюре.

Колесников продолжал светить, несмотря ни на что. Продолжал светить даже тогда, когда за спиной его раздались выстрелы из автомата и яростная ругань. Отстреливаться он не мог. Руки были заняты: он крепко сжимал фонарь, которым должен был светить морякам-дунайцам до последнего.

Свет погас на берегу после того лишь, как фонарь выбили из рук и он упал в воду. Раненного, потерявшего сознание Колесникова гитлеровцы уволокли в расположение своей части…

Он очнулся в каком-то подземелье. Раненая рука забинтована, чтобы до поры до времени не истек кровью. Возможно, ему заодно сделали еще и дополнительный, так называемый стимулирующий укол.

Свод над головой закопчен и с потеками сырости. Помещение очень тесное. Кажется, потолок вот-вот рухнет, сдвинутся серые стены, раздавят, сомнут…

Темнота, духота — вот первые впечатления плена.

Подземелье освещено очень плохо. Тянет затхлостью. В горле першит. Дышать трудно. Но и уйти отсюда нельзя, как ни рвется на свежий воздух всполошенное, торопливо бьющееся сердце. Нельзя уйти, нельзя!

Где-то тикают часы. Но Колесников даже не знает, что сейчас: день или ночь? Окон в подвале нет. Вокруг серый сырой камень. Стены, пол, низкий потолок. Стиснут сверху, снизу, с боков! Погребен заживо…

Из угла (там, где стол, на котором тикают часы) раздается голос, почти лишенный выражения. Слова русские, но голос произносит их чересчур осторожно, иногда неправильно ставя ударения:

— Почему вы мольчите? Господин майор хочет от вас только два или три ответа о соединении бронекатеров, которые высаживали десант в Тат. Он ждет ответ… — И неожиданно резко, будто хлестнув бичом: — Но довольно уже мольчать! Отвечайте! Быстро отвечайте!

Колесников молчит. Пусть гитлеровцы думают, что у него отшибло память.

Возле стола негромко переговариваются по-немецки. Видимо, к этому упрямцу придется применить меры особого воздействия. С чего начать? Качели? Водопой? Или сразу вздернуть его на столб?

Слушая, Колесников думает лишь о том, чтобы лицо все время оставалось неподвижным. Гитлеровцам ни к чему знать, что он понимает по-немецки.

Применяйте ваши проклятые особые меры: качели, водопой, столбование, что там еще у вас?! Все равно он не скажет ни слова. Язык себе откусит — не скажет!..

— Ты перестарался, Конрад, — слышит он. — Ну не дубина ли ты? Помог ему уйти от допроса.

— Он выглядел еще довольно крепким, гауптшарфюрер.

— «Выглядел»! Посмотрю, как ты будешь выглядеть, когда я доложу об этом коменданту. В дальнейшем станешь лучше рассчитывать свои удары…

Третий голос:

— Можно снимать, гауптшарфюрер?

— Конечно. Побыстрей освободите столб для следующего. Пошевеливайтесь, вы! Время к обеду. Выдавим из этого русского все, что он знает об Имперском мосте, и пойдем обедать!

О! Имперский мост! Значит, он ошибся. Сейчас апрель, а не март. И он не в Венгрии, а в Австрии, в одном из филиалов Маутхаузена.

Не поднимая головы. Колесников повел глазами в сторону. Черные фигуры в глубине подвала склонились над чем-то. Что они делают там? А! Снимают со столба человека! Мелькнула бессильно свесившаяся на грудь пепельно-седая голова с простриженной полосой ото лба к затылку. Потом медленно сползавшее со столба тело качнулось, изменило положение. Голова запрокинулась, стало видно лицо со страдальчески перекошенным ртом… Герт! Ганс Герт, гамбургский коммунист, друг Тельмана, один из вожаков Сопротивления в Маутхаузене!

Так это о нем только что сказали: мертв?

Агония его была безмолвной. Длинное, костлявое и все же при неправдоподобной худобе своей еще могучее тело напряглось. В последнем предсмертном усилии оно тянулось и тянулось к земле, но так и не могло дотянуться, хотя уже почти касалось ее растопыренными пальцами огромных грязных ступней.

Лишь в застенке увидел Колесников, какого высокого роста Герт. В лагере он ходил всегда согнувшись. Это скрадывало его рост. Но за мгновение до смерти он распрямился…

Герт! Герт! Так ты и умер, старина, не дождавшись победы! А она близка. Если наши высадили десант на Имперский мост, один из пяти венских мостов через Дунай, то столица Австрии обречена. Не исключено, что она уже пала. Вчера, или сегодня утром, или даже час-полчаса назад.

А от Вены недалеко до Маутхаузена.

Но десант на венский мост не спас Герта. Не спасет и его, Колесникова. Где еще там этот десант, а Конрад, палач, вот он, рядом! И тот обречен, кто попадет в руки к этому дюжему уголовнику-убийце, который спешит сократить срок своего заключения, пытая политических…

Он может продеть палку между связанными руками Колесникова и его подколенными впадинами, затем, подвесив вниз головой, раскачивать взад и вперед и бить толстым резиновым шлангом или плеткой-девятихвосткой.

В концлагере пытка эта носит название «качели».

Впрочем, не снимая Колесникова со скамьи, Конрад может зажать ему пальцами нос и вливать в рот воду через лейку. Обычно, если заключенный упорствует, в него вливают около ведра. Больше ведра в Маутхаузене не выдерживал никто — либо, захлебываясь, начинали говорить, либо умирали.

Пытка называется шутливо — «водопой».

О! В запасе у Конрада имеются подвешивание за кисти рук — понятно, с тяжелым грузом, привязанным к ногам, порка на «козле», поливание ледяной водой, причем струя расчетливо направляется в область сердца, и еще многое-многое другое.

Из этого явствует, что у палачей колоссальный выбор!

Но, кажется, гауптшарфюрер сказал: «Освободите столб для следующего»?

Значит, столб?

Сейчас Колесникова подвесят за связанные за спиной руки так, чтобы ноги не доставали земли. Слыша хруст своих суставов, он будет мучительно тянуться и тянуться к земле. А Конрад, многообещающе улыбаясь, поднимет с пола бич или плетку-девятихвостку и… Все это пришлось испытать Герту. Видимо, Конрад уже вошел в подлый палаческий азарт. Замучив до смерти одного заключенного, с удвоенной энергией примется за другого. Обстоятельно, всерьез, по-настоящему! То, что делали с Колесниковым до сих пор, можно назвать лишь поглаживанием. Но столб — это конец! Порванные связки, суставы, отбитые девятихвосткой почки — конец.

— Ну-с! Продолжим, Конрад!

— Попрошу еще минутку, гауптшарфюрер. Жажда… Разрешите?

От группы людей, одетых в черное, отделилась фигура. На ней фартук, очень длинный, кожаный, как у кузнеца. Мелькнув перед Колесниковым, фигура вышла из поля его зрения. Слышны позвякивание графина о стакан, бульканье. Кто-то пьет — торопливо, шумно, длинными глотками, как лошадь.

Колесников облизал губы. Несколько капель осталось на них после того, как обдали из лохани водой, приводя в чувство. Его тоже жжет жажда.

Имперский мост! Конечно, он спутал застенки. Это Австрия, а не Венгрия. Со времени первых допросов прошло около трех недель.



Пространство, которое стискивало его в венгерском лагере, раздвинулось, но в общем-то ненамного.

Вот что представляет собой один из лагерей, входящий в состав Маутхаузена. Плац утрамбован ногами до звона. Шеренги конюшен приспособлены под жилье (в просветах между ними виден Дунай). Вокруг колючая проволока в шесть рядов. (Обычно она под током!) Ров шириной до четырех метров. И через каждые пятьдесят метров сторожевые башенки-вышки. (Там, под навесом, у пулеметов и прожекторных фонарей, нахохлились эсэсовцы в касках.) А по ночам лагерь опоясывает еще и собачий лай.

Все заключенные показались Колесникову вначале на одно лицо. И оно было землисто-серое и как бы треугольное — от худобы.

Когда Колесников сообщил соседям по блоку последнюю новость: 21 марта наши высадили десант в Эстергом-Тат, рты его слушателей раздвинула не улыбка и не подобие улыбки, а скорее судорожная гримаса радости, почти уродливая, тотчас же стертая пугливым движением ладони.

Какие-то иконописные лики, а не лица! Однако без самодовольного выражения святости. И без нимбов. Здесь вместо нимбов полагаются шутовские полосатые шапки. Одежда тоже полосатая. Будто тень от тюремной решетки пала на одежду и навсегда приклеилась к ней. (Куртку и штаны заключенные называют «зеброва шкура», нищенские башмаки на деревянной подошве — «стукалки».)

В лагере еженедельно происходит нечто напоминающее выбраковку лошадей. Заключенные выстраиваются на плацу в одну шеренгу, а мимо, не спуская с них взгляда, неторопливо двигаются лагерные врачи. То и дело раздается окрик: «Номер такой-то! Три шага вперед!» Номер такой-то, живая мумия, делает три шага на подгибающихся ногах. Надзиратели рывком подхватывают его под руки и поспешно уволакивают прочь.

Вот почему население Маутхаузена не увеличивается, хотя сюда почти без пауз доставляют новые и новые партии заключенных — преимущественно из эвакуируемых лагерей, на Востоке.

В Маутхаузен Колесникова привезли в конце марта, уже после побега группы военнопленных, которые, раздобыв оружие, провели форменный, по всем правилам, бой с охраной.

Лагерь после репрессий за побег словно бы покрыло пеплом.

Но, быть может, еще тлеют угли под пеплом?..

С нетерпением всматривался Колесников в лица своих соседей по блоку. Он не знал, что и к нему присматриваются, взыскательно взвешивают: надежен ли, годится ли?

Группы Сопротивления в Маутхаузене продолжали бороться. Корневая система, глубоко укрытая в подполье, была, к счастью, не нарушена. И один из вожаков Сопротивления взял вновь прибывшего на заметку.

Однажды на плацу Колесников услышал шепот за спиной: «Иди, не оглядывайся! Ты ведь разведчик! Разбираешься в радиотехнике? Нам нужен человек, который разбирался бы в радиотехнике».

Слово «нам» ударило горячей волной в сердце. И тут Колесников сплоховал — не выдержал и оглянулся.

Герт! Ну на него уж ни за что бы не подумал. Угрюмый сгорбленный старик, мойщик посуды в лагерном лазарете, такой с виду безучастный ко всему! И ходит-то как! Опустив голову, ссутулив плечи, волоча тяжелые «стукалки» по земле.

На следующий день были пущены в ход таинственные рычаги — Колесников опомниться не успел, как его перевели на работу в лагерные механические мастерские. Там заключенные чинили замки, телефоны, оптические приборы.

Он надеялся, что ему прикажут тайно изготовлять гранаты или мины. Но черед до гранат и мин, видимо, не дошел. Нужен был радиоприемник.

Герт объяснил задачу.

— Мы помогаем людям выжить, сохранить себя до победы, которая близка, — сказал он. — Дать украдкой лишнюю миску супу или сто граммов хлеба заключенному, над которым нависла угроза выбраковки на очередном медосмотре, есть уже достижение. Но ведь, кроме хлеба, человек ждет от нас еще и морального ободрения, не так ли? Попросту говоря, ему позарез нужна надежда…

Колесников был определен в напарники к одному из рабочих — радиотехнику по своей гражданской специальности. Ценой огромного риска отдельные радиодетали доставлялись в мастерские «с воли» теми участниками Сопротивления, которые работали вне лагеря. Собирать приемник приходилось урывками, держа его под грудой телефонного кабеля, трубок, замков, то и дело опасливо озираясь.

Колесников мог лишь догадываться о том, что, блестяще начав весеннюю кампанию 1945 года с Эстергом-Татской операции, его родная Краснознаменная Дунайская флотилия продолжает высаживать десанты, опережая наши продвигающиеся вдоль берега части. Фигурально выражаясь, у командующего флотилией контр-адмирала Холостякова были две «руки» — бригада речных кораблей Державина и бригада речных кораблей Аржавкина. Выдвигая то одну, то другую, он попеременно бил ими вдоль Дуная.

В течение второй половины марта и первой половины апреля пронеслась вверх по реке головокружительная вереница десантов. И вот наконец их увенчал дерзкий десант в центр Вены!

Радиоприемник, собранный заключенными, заработал 12 апреля. Едва дождавшись обеденного перерыва, Колесников спустился в заранее подготовленный тайник. Напарник его стоял на стреме.

Почти сразу же удалось поймать какую-то немецкую станцию. В наушниках плеснула радиоволна, принесшая на своем раскачивающемся гребне слово «Райхсбрюкке». Позвольте: «Райхсбрюкке», иначе Имперский мост? Есть такой в Вене. Один из пяти венских мостов через Дунай.

Правильно! Вторая радиоволна, следом за первой, принесла слово «Вена».

Накануне, то есть 11 апреля, пять наших бронекатеров ворвались среди бела дня в Вену, битком набитую гитлеровцами. Преодолев сильнейший заградительный огонь, моряки поднялись к Имперскому мосту и высадили у основания его батальон гвардейской пехоты на оба берега Дуная.

Названа была, хоть и невнятно, фамилия командира высадки десанта. Что-то вроде бы Клипов, а может быть, Клаппов? Фамилия явно переврана немцами. Клоповский? Неужели? Друг и приятель Сеня Клоповский? Старший лейтенант Клоповский?..

К ночи радостная весть облетела блоки. Вена еще не наша, но мост в центре Вены уже наш! Это было как порыв ветра, прохладного, бодрящего, ворвавшегося внезапно в духоту подземелья!

А утром 13-го в мастерские вбежали разъяренные эсэсовцы. Колесникова сшибли с ног, потом подхватили рывком, завели руки за спину.

Бегом, со скрученными назад руками, он был приведен к подвалу. Оттуда на него пахнуло дурнотным запахом крови. Сводчатая дверь. Скользкие ступени. Прямо против двери на столбе висит Герт. Как? Схвачен и Герт?

Они обменялись коротким взглядом. То было как очень быстрое, незаметное для окружающих прощальное рукопожатие!

— Ничего не знаю, — угрюмо буркнул Колесников.

И прежде чем его повалили навзничь на скамью, он успел заметить, что Герт, преодолевая боль, медленно закрыл и открыл глаза. Одобрил. Умри, ничего не говори!

Вскоре Герт умер, показав Колесникову, как полагается умирать коммунисту в застенке — сцепив зубы в грозном молчании!

Вот что пронеслось в мозгу за то время, которое понадобилось Конраду, чтобы несколькими глотками опорожнить кружку воды…



— На столб его, гауптшарфюрер?

— Но, может, он одумался?

— Ничего не знаю, — хрипло повторил Колесников в десятый или пятидесятый раз.

Гауптшарфюрер откашлялся, чтобы голос его звучал более убедительно.

— Послушай, — сказал он, склонившись над Колесниковым, — не обещаю тебе жизнь. Зачем мне врать? Обещаю тебе смерть. Но легкую. Это важно. От тебя зависит, как умереть: мгновенно или медленно. Твой товарищ умер быстро — из-за небрежности Конрада. Тебя мы побережем. Но при этом, заметь, обеспечим такими мучениями, о которых ты даже не подозреваешь. И это будет длиться долго, очень долго, целый день, а возможно, и всю ночь…

Колесников молчал.

— Конрад!

Серия точно рассчитанных, очень болезненных, но не смертельных ударов! Он в кровь искусал себе губы, чтобы не крикнуть.

Ему дают понюхать нашатырный спирт.

Колеблющаяся пелена плывет перед глазами, застилает своды, стены, устрашающие хари эсэсовцев, теснящихся вокруг.

Усилием воли Колесников заставил себя сосредоточить внимание на одной на этих устрашающих харь. Она закачалась над ним, придвинулась, потом отвратительно осклабилась:

— Ну как? Не хочешь ли ты на столб?

И тогда, приподнявшись на локтях, он харкнул — слюной и кровью — в ненавистное, багровой тучей нависшее над ним лицо!

Тотчас же эсэсовцы кинулись к нему, притиснули к скамье. Уже не улыбаясь, гауптшарфюрер медленно вытирал лицо белоснежным платком. Колесников внутренне сжался в ожидании нового ливня побоев.

Но побои не обрушились на него. Какое-то замешательство возникло в подвале. Несколько пар каблуков простучали от дверей по каменному полу. Вероятно, посмотреть на Колесникова явилось высокое начальство, потому что все вокруг замерли, черные фигуры вытянулись и оцепенели.

Тонкий голос негромко спросил:

— Так это он и есть?

— Да, штандартенфюрер.

— Молчит? Упрям. Я вижу…

Черные мундиры, теснившиеся вокруг Колесникова, расступились. На секунду перед ним сверкнули очки.

Или, быть может, не было очков, просто взгляд, устремленный на него, был такой холодно-испытующий, мертвенно-неподвижный, стеклянный?

После паузы голос произнес задумчиво:

— Что ж, этот годится, пожалуй…

Как понимать: годится? На что годится? Кто этот человек, от тонкого голоса которого дрожь прошла по измученному побоями телу?

Комендант лагеря торопливо бормочет что-то о спрятанном в тайнике самодельном радиоприемнике, который нужно обязательно найти. В противном случае…

— Разве он один знает о тайнике? — Это тонкий голос. — Я слышал, в запасе у вас есть еще несколько человек.

В запасе? Это означает, что рабочих механических мастерских будут пытать всех подряд!

— И потом, я ознакомил вас с приказом рейхсфюрера. Вы же знаете, мне дано право выбирать и отбирать.

Непродолжительное молчание, во время которого дрожь почему-то все сильнее сотрясает Колесникова.

Голос гауптшарфюрера:

— Как прикажете отметить в карточке, господин комендант?

— Ну… кугель, я думаю. Пусть снова будет кугель…

По-немецки «кугель» — «пуля». Под этим словом в карточке заключенного обозначают, что он расстрелян при попытке к бегству.

Итак, его, Колесникова, уже нет! Пометкой «кугель» он вычеркнут из списка живых…

Посетители гурьбой двинулись к выходу. Что это? Замешательство опять возникло — на этот раз у ступенек. Наверное, один из высокопоставленных посетителей, а быть может, почтительно сопровождавший их комендант, споткнулся о брошенные на пол орудия пыток — бич из бычьей кожи либо плетку-девятихвостку, потому что тонкий голос произнес с пренебрежительными интонациями:

— Бичи, плетки! Это вульгарно, вы не находите? У нас не бьют, господин комендант…

И больше Колесников не услышал ничего. Вместе со скамьей, к которой он был привязан, его быстро поволокли по очень длинному гулкому коридору. Сталкиваясь, продолжали стучать в мозгу непонятные фразы: «У нас не бьют» и «Этот годится, пожалуй…»



Из застенка его переместили в лагерный лазарет, но не в общую палату, а в изолятор. Вокруг захлопотали врачи. Колесникова начали усиленно кормить и лечить.

Он не поверил своим глазам, когда на обед вместо обычной брюквенной похлебки подали суп, в котором плавали волоски жилистого мяса. В концлагере — мясо! А хлеба ему отвалили граммов двести, не меньше.

Он подумал, что так откармливают утку к праздникам. И наверное, утки, обойденные выбором, завидуют ей, а сама она горда и счастлива, не подозревая, что ее через столько-то дней чиркнут ножом по горлу, а потом зажарят на противне и под радостные клики гостей подадут к столу в соусе из яблок.

Но он, Колесников, совсем не желал быть похожим на эту самонадеянную праздничную утку!

«Годится, пожалуй…» Гм! Что же понравилось в нем этому с тонким голосом? То, что плюнул в лицо гауптшарфюреру? Если бы он, изловчившись, пнул Конрада ногой в живот, может быть, понравился бы еще больше?

…Прошло шесть дней. Внезапно среди ночи Колесникова подняли с постели, втолкнули в закрытую машину и, нигде не останавливаясь, примерно за полчаса доставили на новое место.

Пока конвоиры вели его от машины к воротам, он успел осмотреться. Дом, именно дом, а не барак, стоял в котловине, на самом ее дне. В звездном сиянии ночи синели холмы, которые он принял в первую минуту за неподвижную гряду туч.

Залязгали, будто перекликаясь, замки в последовательно открываемых и закрываемых дверях.

Конвоиры заставили Колесникова быстро подняться по широкой, слабо освещенной лестнице. Его ввели в камеру. Еще раз лязгнул замок за спиной. Колесников остался один.

Где он? Непонятно. В окне, одном-единственном, расположенном довольно высоко от пола, матово отсвечивает при блеске звезд решетка. Значит, тюрьма? Но загадочная.

Он наклонился, нащупал на полу тюфяк. Подушек и одеяла нет. Потом пошарил на стене у двери. Выключателя тоже нет. Его удивило другое. Стены в камере оклеены обоями! Правда, на ощупь это обрывки обоев, но все же обоев. Стало быть, не камера — комната?

Ясно одно: то, к чему его предназначают, начнется очень скоро. Надо думать, не позже чем завтра.

«Годится» — так сказал человек с тонким голосом. Как это понимать — годится? На что он годится?..

Усталость и нервное напряжение взяли наконец свое. Колесников заснул, сидя на корточках, привалившись спиной к стене (хоть спина будет защищена). Он заснул со сжатыми кулаками, лицом к двери, чтобы не дать врагам захватить себя врасплох…

3. Ветер в саду

Колесников поднял голову, разогнулся. Оказывается, он спал на корточках! Всю ночь провел в этой неудобной, напряженной позе.

Однако ночь сверх ожидания прошла спокойно.

Четким четырехугольником вырисовывается на стене окно с решеткой. Четырехугольник ярко-зеленый. Что это? А, листва за окном! И она не шевелится. Стало быть, день по ту сторону стены не только солнечный, но и безветренный.

Колесников шагнул к стене вплотную, подпрыгнул, ухватился за перекрестье решетки, подтянулся на руках. Не повезло! Хотя комната на втором этаже, но почти все пространство перед окном загорожено листвой и ветками каштана. Угораздило же это дерево вымахнуть у самого дома! Между ветками виден только клочок голубого неба. А что внизу? Не видно ничего. Ага! Вот щель между листьями! Угадывается что-то вроде газона. Изумрудная гладь кое-где испещрена желтыми пятнышками. Цветы? Куда же он попал?

Колесникову пришел на память Соколиный Двор в Бухенвальде, о котором рассказывал покойный Герт, побывавший там до Маутхаузена. Не завели ли и здесь нечто подобное Соколиному Двору? Иначе говоря, организован дом отдыха, куда эсэсовцы приезжают с субботы на воскресенье, где проводят свободные вечера, чествуют своих начальников, развлекаются — в общем, дают разрядку нервам.

Человек с тонким голосом сказал о каком-то приказе рейхсфюрера, то есть Гиммлера. Но ведь и Соколиный Двор создан по личному приказу Гиммлера.

Вот как, по словам Герта, выглядел этот Соколиный Двор.

В лесу, неподалеку от концлагеря, располагалось несколько бревенчатых домов за оградой. Они стилизованы под древнегерманские жилища. Выглядят нарядно, окрашены в темно-красный цвет. Резкий контраст по сравнению с серыми лагерными бараками!

Чтобы попасть на Соколиный Двор, нужно пройти мимо домика, где содержится высокородная пленница — опальная итальянская принцесса Мафальда, чем-то не угодившая дуче. (Одно это настраивает на соответствующий лад. Принцесса! Опальная!)

В красных бревенчатых домах обитают ловчие птицы: ручные соколы, беркуты, ястребы. Их обучают приемам почти забытой ныне охоты на уток, гусей, куропаток, дроф, фазанов, зайцев и лис.

Добыча для ловчих птиц — неподалеку. Пройдя еще метров сто или полтораста, наткнетесь на загон. В нем живут фазаны, кролики, лисы, а также белки, кабаны, красавцы олени и пугливые косули.

Есть в Бухенвальде и свой зоологический сад. Он расположен за пределами Соколиного Двора. Там для развлечения посетителей содержатся пять обезьян и четыре медведя. Жил даже носорог, но сдох.

«Не от голода, будь уверен, — угрюмо пояснил Герт. — Подхватил осенью бронхит или что-то в этом роде. Заключенных, которые работали в зверинце, перепороли всех подряд — за невнимательное отношение к своим обязанностям».

В Бухенвальде в то время царил невообразимый, необычный даже для концлагеря голод. Заключенные мерли как мухи. Но эсэсовские соколы и ястребы регулярно получали свои порции сырого мяса. Медведи ждали, кроме мяса, еще мед и повидло, а обезьянам, по слухам, давали картофельное пюре с молоком, печенье и белый хлеб.

Мог ли Колесников, слушая этот рассказ, ожидать, что попадет в Соколиный Двор № 2?

Но зачем его привезли сюда? Тюремщикам стало известно, что в молодости он работал разнорабочим в ялтинском городском парке? Открылась вакансия садовника на Соколином Дворе № 2?

Невероятно! Неужели его избавили от пыток и смерти только для того, чтобы назначить садовником в дом отдыха для эсэсовцев?

Клацнул ключ в замке. Колесников соскочил на пол и встал лицом к двери, приготовясь к защите.

Но это был всего лишь надзиратель. Он принес завтрак.



Пока Колесников ел, надзиратель стоял рядом, нетерпеливо позванивая ключами. На рукаве его черного мундира белело изображение черепа и двух скрещенных костей. Та же эмблема была на перстне, надетом на толстый безымянный палец. (Это означало, что надзиратель из охранных сотен «Мертвая голова».)

— На прогульку! На прогульку! — сказал он по-русски.

Колесников переступил порог камеры, сопровождаемый надзирателем, спустился по лестнице, прошел несколько шагов по длинному полутемному коридору и в изумлении остановился.

Пестрый ковер висит в дальнем конце коридора. Ковер? В тюрьме ковер?!

Не сразу дошло до него, что перед ним высокие стеклянные двери, а за ними сад.

Двери неслышно раздвинулись. Да, сад! Пышный, радостный, залитый до краев щедрым весенним солнцем.

Какое множество цветов! И больше всего сирени. Груды! Именно груды, не кусты. Слитной массой громоздятся они вдоль аллей, фиолетовыми и белыми пластами наползают, тяжело налегают друг на друга, того и гляди обвалятся в траву. В ней искрятся, переливаются зеленоватыми оттенками огоньки. Это роса, бусинки-росинки, взвешенные между стеблями. А у подножия массивов сирени стелется туман, полоска нежнейшего тумана — то пестреют цветы на клумбах.

И все это великолепие празднично отражается в стеклянных шарах на высоких подставках — украшение старомодных парков.

Не веря себе, Колесников постоял на ступеньках, потом быстро оглянулся. Никто не сопровождал его. Двери за спиной сдвинулись так же бесшумно, как раздвинулись.

Ну и тюрьма! С виду приветливый загородный дом с петушком-флюгером на очень высокой крыше. Таких домов довелось немало повидать в Югославии и в Венгрии. Быть может, еще сохранилась надпись на воротах: «Сдаются комнаты с пансионом»? Зловещая ирония была бы в надписи, потому что стены — это видно отсюда, с крыльца, — обтянуты колючей проволокой и утыканы гвоздями.

Интересно, всегда ли проволока под током или только по ночам? Ограда не очень высока, на глаз примерно в полтора человеческих роста. Лая не слышно. Вероятно, собак выпускают ночью, так же как в Маутхаузене.

Первая мысль была, конечно, о побеге — естественный рефлекс. Может, отсюда легче убежать, чем из Маутхаузена?

Над шатрами кустов — шиповника и жимолости — сдвинулись ветвями деревья. В просвете видны голубоватые холмы — это их он принял вчера за невысокую гряду туч.

Сад запущен. Дорожки поросли сорняками, мох и плесень покрывают стены, а грядки с цветами разрыты какими-то животными, по-видимому кроликами.

Недоверчиво озираясь. Колесников сошел с крыльца и двинулся по дорожке.

Со всех сторон обступили его цветы.

Но он был настороже. Опасность, несомненно, подстерегает. Но опасность чего?

Сад расположен на дне котловины. Неудивительно, что воздух здесь застаивается — аромат цветов как бы спрессован. Ни малейшего движения воздуха! Цветы, трава, ветви деревьев абсолютно неподвижны.

И от этого еще тревожнее стало на душе.

Минуты две или три Колесников в недоумении стоял у зарослей арабиса. Непонятно! Маленькие цветы, разогревшись на солнце, источали сильный запах меда. Обычно над ними кружат и жужжат пчелы. Тут пчел нет. Почему?

Но в саду нет и птиц.

Колесников прислушался… Тишина.

Она давит! Давит нестерпимо, как каменный свод! Ни шелеста травы. Ни пения птиц. Ни стрекотания кузнечиков. Ни ровного гула деревьев над головой.

Не сон ли это? Ведь сны как будто беззвучны?

Но теперь утро, а не ночь, солнце ярко светит, по небу нехотя плывут облака. Однако это не успокаивает, а усиливает тревогу.

Такое оцепенение охватывает природу перед бурей. Надвигается буря?

И словно бы кто-то подслушал его мысли. Быстрый шорох прошел по кустам!

Ощутив мгновенную слабость. Колесников сел на скамью. Затылок его болел, в висках стучало.

Откуда этот ветер?

Он делается настойчивее, размашистее! Проникает под кости черепа, внося сумятицу и разброд в мысли.

Длилось это не более минуты. Ветер стих так же мгновенно, как и поднялся.

Однако он не исчез из сада. Лишь спрятался, прилег где-то за кустами — Колесников догадывался об этом.

Он сделал движение, чтобы встать. Тотчас же лепестки и листья, как испуганные бабочки, закружились у его ног. Ветер вскинулся прыжком, словно бы до поры до времени таился, подстерегая.

Тяжело колыхнулась сирень, сбрасывая наземь капли росы, с трудом приводя в движение всю свою многолепестковую массу. Заскрипели ветки деревьев над головой. Заметались на клумбах анютины глазки и львиный зев.

Что это? Сирень изменила свой цвет! Почему-то она сделалась темной, серой. Кусты ее словно бы присыпало тоннами пепла!

Взмахи ветра стирают краски с деревьев и цветов? Не может быть!

Колесников поднес руку к глазам. Черные очки на нем? Прочь их поскорее, прочь!

Еще раз, уже медленнее, он провел ладонью по лицу. Странно! Никаких очков!

Но ведь все вокруг стало на мгновение темным, будто увиделось сквозь закопченное стекло!

Да, буквально потемнело в глазах, как бывает перед обмороком.



Исподволь им начал овладевать страх — безотчетный.

Он огляделся. Со всех сторон пялятся на него цветы.

Колесников подавил желание шагнуть назад. Нелепо бояться цветов. Но почему же сердце бьется так быстро, все быстрее, быстрее и быстрее?

И цветы — в такт этим биениям — качаются быстро, очень быстро, еще более быстро, невыносимо быстро!

Нарастает гул. Все пространство вокруг пришло в движение. Сад ходит ходуном. Длинные бело-розовые, красные и желто-синие валы со свистом и шорохом перекатываются от стены к стене.

Но не бежать! Ни в коем случае не бежать!

И эта борьба с собой была так тяжела, так невообразимо тяжела, что силы внезапно оставили Колесникова. Песок завихрился, разноцветные лепестки косо пронеслись перед лицом, в последний раз обдав своим благоуханием, — Колесников упал ничком, будто сраженный пулей…

Сколько времени прошло?

Он поднял голову над землей.

Все спокойно. Ветра нет. Цветы стоят прямо, как свечи. Деревья и кусты застыли, уснули — лист не шелохнется.

Колесников перевернулся на спину. Неторопливо плывут по небу облака. Можно вообразить, что лежишь на дне реки. Деревья — это водоросли. Они, чуть покачиваясь, тянутся вверх. Листья сомкнувшихся наверху крон — ряска. По ее легкому колебанию видно: там, на поверхности, очень слабое, чуть заметное течение, быть может, круговое. Оно не достигает дна. Здесь, на дне, полный покой, неподвижность, стоячая вода.

Век бы лежать так, в этой зеленой воде, не шевелясь, позабыв обо всем…

Но, поведя глазом в сторону, Колесников увидел у своего лица сапоги, начищенные до блеска, с квадратными носками!

— Домой! Домой! — услышал он.

Надзиратель помог ему подняться и, заботливо поддерживая под локоть, довел до комнаты.

Колесников не лег, а рухнул на тюфяк.

Что это было? И было ли?

Пока его вели по аллее, он видел: на дорожках валяются лепестки и сорванные с деревьев листья… Значит, было?..



Он начал дышать так, как полагается спортсмену после большой физической и нервной нагрузки, — с силой, короткими толчками выбрасывая воздух при выдохе. Это дает отдых сердцу.

Наконец Колесникову удалось овладеть своим дыханием.

Принесли обед. Он не притронулся к еде. Спустя какое-то время — показалось, что очень скоро, — тюремщик принес ужин.

Тогда лишь Колесников заметил, что за окном темно.

Он заставил себя поесть. Но ел машинально, не замечая, что ест, думая о своем.

Было, было… Что же это было?

Последовательность, насколько помнится, такова: сначала появляется ветер, он раздувает тревогу, которая переходит в тоску, неопределенную, необъяснимую, тоска все нарастает, и тогда возникает страх — нет, даже не страх, ощущение опасности. А затем приходит страх. Это совершенно непонятный, безотчетный страх, не связанный с чем-либо конкретным. Да, он какой-то отвлеченный, но концентрированный, необычайно сильный. Никогда еще Колесников не испытывал ничего подобного!

А он воевал без малого четыре года и, понятно, натерпелся страху за это время — причем в самых разнообразных боевых условиях. На то она и война, чтобы страшно было!

…Однажды разведчики с боем выходили из вражеского тыла — конечно, ночью, на исходе ночи, где перебежкой, где ползком. Колесников прополз через спираль Бруно — хитроумно перекрученные мотки проволоки — и, наткнувшись на камень, задержался передохнуть. Вдруг он услышал: неподалеку ударила оземь ручная граната!

Первое инстинктивное побуждение — вскочить, отбежать. Но он попридержал себя. Запал немецкой гранаты горит пять-шесть секунд — срок, достаточный для того, чтобы вскочить и отбежать. Однако сколько времени она летела по воздуху? Может, летела все эти свои пять секунд и через мгновение должна взорваться?

Вскочить — ноги оторвет! Лежать — башку напрочь!

Но при взрыве возникает как бы шатер осколков. Не двигаясь с места. Колесников останется под этим шатром, то есть очутится в мертвом пространстве.

Злобное змеиное шипение сделалось громче. Оно приблизилось? А! Тут склон! Граната скатилась по склону и подобралась к нему вплотную. Почему же она не коснулась его? Камень! Их разделяет камень!

Говорят, перед человеком в последние минуты проносится вихрем вся его жизнь. Вранье! Колесников под несмолкающий шип гранаты только и делал, что с лихорадочной быстротой тасовал в уме два слова: «Вскочить — лежать?», «Вскочить — лежать?»

Взрыва он не услышал. Очнулся уже по ту сторону переднего края — товарищи доволокли его на себе. В голову ему впились три маленьких осколка. Уберег от смерти камень, по другую сторону которого лежала граната.

То было его первое ранение…

И все же прогуливаться по этому загадочному саду, когда в нем дует ветер, куда страшнее, чем лежать рядом с готовой взорваться гранатой.

В саду даже страшнее, чем во вражеском дзоте, превращенном в морг.

За сутки до ранения Колесникова разведчики побывали во вражеском дзоте, кинув предварительно в амбразуру противотанковую гранату.

Вообще-то противотанковая — это штука серьезная, особенно если взрывается внутри замкнутого пространства. В дзоте все живое мгновенно превратилось в крошево.

Выждав, пока дым немного рассеется, разведчики открыли дверь в дзот. И вот началось самое тягостное, невыразимо жуткое и отвратительное — то, к чему Колесников до сих пор не мог привыкнуть.

У мертвецов нужно было изъять документы — цель операции. Иначе говоря, нагнуться над этим крошевом и рыться в нем — причем в абсолютной темноте. (Готовясь прорываться с боем назад, разведчики по обыкновению шли налегке. Где-то на подходах к дзоту они бросили все лишнее, оставив при себе только боезапас.)

Едкая вонь пороховых газов и крови раздирала ноздри, горло.

Беспрерывно чихая и кашляя. Колесников нащупал у своих ног воротник немецкого мундира — в этом кромешном мраке туловище в мундире, казалось, существует само по себе, — двинул пальцы ниже, к нагрудному карману, и вытащил оттуда солдатскую книжку.

Некоторое время Колесников стоял, боясь пошевелиться, с трудом подавляя мучительный позыв к рвоте.

Другие разведчики, несомненно, чувствовали то же, что и он, судя по раздававшимся вокруг вздохам, кашлю, негромкой хриплой ругани.

«Пора! Уходим, — сказал из мрака спокойный голос бати. — Время вышло…»

Но, несомненно, и тогдашние его ощущения в дзоте не могут идти ни в какое сравнение с тем, что пришлось пережить сегодня в этом непонятном саду!..

Закрыв глаза, Колесников постарался вообразить своих товарищей.

Ночь вокруг и высокие силуэты деревьев. Разведчики сидят пригнувшись в оставленном немцами окопе. Батя разрешил перекур. Отряд провел много дней во вражеском тылу, приходится экономить горючее в зажигалках. Поэтому прикуривают друг у друга. Наклоняются поочередно к предупредительно протянутой руке соседа, огонек разгорается и освещает снизу лицо прикуривающего. Так на миг возникают они из мрака, лица его товарищей, последовательно одно за другим.

Наконец черед по кругу дошел и до бати. Ему-то, конечно, дали прикурить первому, но самокрутка его успела уже потухнуть из-за того, что он вытаскивал из планшета карту и, присвечивая себе фонариком, долго ее рассматривал.

Лицо у бати большое, доброе, украшенное небольшой бородкой и очень спокойное.

Он и разговаривает всегда неторопливо, негромко и как-то очень запросто, без этого металлического лязга в голосе, который порой так бьет по нервам.

Вот, например, батя в присутствии Колесникова учит храбрости разведчика, недавно зачисленного в отряд.

«Ну как? Боялся вчера, в разведке-то?»

Парень мнется.

«Говори, не стесняйся! Разведчик обязан говорить командиру всю правду. Ну?»

Парень сконфуженно моргает белесыми ресницами.

«Было, батя, маленько».

«Правильно! Ты же нормальный человек. Не боятся только кретины, да и то, наверное, когда «под газом». А нормальные приучаются преодолевать страх силой воли. И потом, мы же все заняты на войне, верно? Это тоже очень помогает. Ты, стало быть, преодолел свой страх волевым усилием. Я даже не заметил, что ты боялся…»

О! Спокойствие бати! О нем нужно бы писать военно-педагогические диссертации, а может быть, даже складывать песни.

Был бы батя рядом, все, наверное, пошло бы иначе. Уж он-то срезу бы нашелся, помог разобраться в этой пестрой карусели за стеной. Главное, подсказал бы, почему днем все цветы в саду выглядели глазастыми.

Колесникову снова представился сад, мелькающий, куда-то несущийся, с мириадами широко раскрытых, неподвижных, злых глаз, обращенных в его сторону. Сад был похож на развернутый надменно хвост павлина!

Но едва лишь вспомнился этот пугающий глазастый хвост, как сердце опять суматошно заметалось, заколотилось в груди…



Колесников сказал себе: «Спи! Не думай больше о саде! Думай о чем-нибудь другом, очень хорошем!»

И тогда он сделал то, что обычно запрещал себе делать. Он позвал на помощь Нину.

Ему почти сразу удалось увидеть себя с Ниной на берегу моря.

Как придирчивая покупательница в ювелирном магазине, она перебирает ракушки и разноцветные камешки. Лучшие откладывает в сторону, остальные струйкой пропускает между пальцами и, склонив набок кудрявую голову, прислушивается к их тихому звяканью-перестуку. Домой, в Москву, хочет увезти только самые красивые, самые звонкие!

А он разлегся рядом на сырой гальке и, закинув руки за голову, снисходительно объясняет подружке про Черное море.

Правда, сейчас оно не в лучшем своем виде — серое, неприветливое, февральское. Коренному крымчаку даже неловко перед приезжей за свое море. Приехала бы она сюда весной, или летом, или осенью!

Нина отрывается порой от ракушек и доверчиво взглядывает на своего спутника. Глаза у нее такие милые, оживленные, чуть косо поставленные!

Удивительно, до чего эти глаза, не умели лгать!

В первый день знакомства посмотрели строго-отчужденно, потом, через два или три дня, потеплели и, наконец, стали такими, как сейчас, — сияющими, счастливыми, влюбленными.

Зато спустя несколько лет — в Севастополе — они были уже совсем другие: смущенные и робкие. Виновато, с мольбой о прощении, смотрели на него.

Но — стоп! Дальше вспоминать нельзя! Он выскочил на запретный красный свет!..

Нужно рисовать Нину в своем воображении только такой, какой видел ее в доме отдыха на южном берегу, — худенькой, совсем юной, почти подростком. Впоследствии-то она выровнялась, стала красивой, статной. Но тогда она уже не любила его.

…Узкой тропинкой поднимаются они с пляжа. Алыча, которая первой расцветает из всех деревьев в Крыму, перегородила путь ветками.

Нина притягивает к себе одну из веток.

«Какая же ты красавица! — шепчет она, прижимаясь щекой к белым пушистым цветам. — Я бы хотела быть похожей на тебя!»

Хотя нет, он ошибся! День как раз выдался солнечный, впервые за все время, и море было синим, празднично синим. А прибой в спокойном сознании своей силы ударял через правильные промежутки времени о берег…

Сердце Колесникова, лежащего на тюфяке в тюремной камере, бьется уже равномернее, реже, подчиняясь ритму прибоя. Сверкающее пространство наплывает и наплывает из-за горизонта. Что-то шепчет на ухо волна. Тишина. Тепло. Покой…

Но это уже был сон.

Море покачивало Колесникова между пологих холмов по-матерински бережно, будто убаюкивая в объятиях измученного, уснувшего наконец ребенка…

Загрузка...