Перед открытием Всемирного праздника спорта, за день или два до пламени в чаше Лужников, глава государства объезжал олимпийские объекты. Жаркий день истомил пожилого Генсека, и, решив себя взбодрить, он приказал остановиться у пивного павильончика. Кавалькада машин притормозила, свита помогла Генсеку дойти до столика, он сел и с чувством глубокого удовлетворения оглядел интерьер модернового заведения: все сияло красотой и удобством, все блестело, и зарубежные гости, которых здесь радушно встретят, по всему свету разнесут весть о преимуществах социализма.
— Пива хочу… — вдруг издал просьбу Генсек, и свита начала переглядываться. В ней — кое-кто из охраны, дюжина генералов и столько же граждан в штатском, но в должностях генеральских — по табели о рангах.
— Пива! — продублировал кто-то просьбу, чуть повысив тон, и взоры всех обратились на вполне современного вида бабенку за стойкой.
Румяная русская красавица, отобранная среди десятков соискательниц, цвет нации, так сказать, бегло оглядела себя в зеркальных стеклах бара и тоже прониклась чувством глубокого удовлетворения: да, хороша я собой, хороша!
— Пи-ва! — в несколько глоток напомнили ей, и бабенка вперила взор свой в нежданных клиентов, определяя возможный навар. Сам Генсек настолько примелькался в теленовостях, что никакого интереса или любопытства ни у кого уже не вызывал.
— А кто за пиво платить будет? — вопросила она, умолчав о том, что только послезавтра можно торговать сим редким в стране напитком, более чем дефицитным.
Вопрос привел гостей в полное замешательство. Павильон — для продажи баночного пива, но сколько стоит этот продукт — никто не знал. Вкус его и внешний вид известен был всем гостям — по тем кормопунктам, к коим их прикрепили должности и погоны. Но там-то, знали они, втрое или вчетверо дешевле, чем в общепите, где толпятся простые москвичи и где баночное пиво еще в диковинку. Здесь, разумеется, оно дорогое, очень дорогое, но если у Генсека не было ни копейки, то челядь не бедствовала, и сразу несколько рук сунулись в карманы, пальцы нащупали кожаные “лопатники” — и отдернулись. Потому что заплатить за Генсека — значило нарушить неписаные кремлевские правила, прилюдно объявить себя лицом, особо приближенным к телу главы государства, вторгаться же в клубок интриг, копошащихся на Старой площади, никому не хотелось.
Все застыли. Наконец нашелся бесшабашный смельчак, он обнаружил в себе начала гражданского мужества, а может быть — и воинского, поскольку безумцем оказался начальник охраны, генерал в штатском, мужчина весьма презентабельного вида.
— Пару пива, красавица, — произнес он обыденно, словно в забегаловке на Зацепе. И положил на стойку туго набитый бумажник, явно замеченный красавицей, которая глянула на него так, словно перед нею — горсть мелочи, вываленная из потного кулака местного пропойцы.
— Денежки-то — убери. Они счет любят. А пива — не дам. Чего другого, тебе тем более, — с превеликой радостью дам, мужик ты правильный. А пива — нет. Не дам.
Правильный мужик проявил присущую всем стражам жесткость. Пальцы его, рядом с бумажником лежавшие, сжались в побелевший кулак.
— А ну — бегом! — три упаковки пива!
Румяная дева сложила руки на груди, которой через пару дней будет восхищаться все передовое человечество, и с чисто женским любопытством посмотрела на охочих до пива ответственных товарищей, будто с неба спрыгнувших на грешную землю.
А те ждали продолжения. Они расслабились, но так и не сели за столики, они выжидательно стояли. Они уже привыкли к тому, что постоянно попадают впросак, что вечно оказываются дураками, они, пожалуй, наслаждались дурачеством своим, они так не любили сотворенную ими власть, что уже душевной потребностью стало собственное унижение, оно разрешало им абы как делать работу, потому что все равно — не получится! И кремлевского властителя не меняли, ибо посмешище на троне освобождало их от кары за все содеянное. Глумиться открыто над Генсеком никто не решился бы, но поучаствовать в комедии, где холопы хохочут над барином, — да кто откажется!
Взоры всех обратились на буфетчицу, а та запустила руку в кармашек передника, достала оттуда связку ключей и швырнула ее на стойку:
— Бери! Бесплатно! Сколько хочешь! Из холодильника! Только учти: он закрыт, опломбирован и опечатан!
Начальник охраны Генсека к связке ключей не притронулся. Он убрал со стойки бумажник, выкинув тем самым белый флаг капитуляции. Он обладал, конечно, достаточной властью, чтоб сорвать с холодильника все пломбы и печати, но так и не осмелился на самоуправство, потому что знал, как и все, почему опечатаны до часа открытия Олимпиады холодильники во всех торговых точках. Открой их до срока — и в момент все завезенное из-за рубежа баночное пиво будет продано, многократно перепродано и подменено жижей бадаевского пивзавода. И не только здесь, но и повсеместно.
— Хорошее пиво… — вымолвил Генсек, который обладал не только чувством глубокого удовлетворения, но и юмором.
Ему помогли подняться, довели до черного автомобиля и увезли — от греха подальше. Власть ушла — вот что поняли начальник охраны и вся кривлявшаяся свита. От кого ушла — понятно, но к кому?
О происшедшем все они постарались забыть, лишь через два года заглянувший к жене одноклассник ее, в люди выбившийся, с горьким смешком поведал о случае с несчастным Генсеком, и, рассказывая, как-то жалко морщился, недоуменно вздергивал брови. Исповедь его — в иной художественной трактовке — потянула бы на эскиз к известному полотну Карла Брюллова.
В субботу услышал я о строптивой буфетчице, высокую грудь свою положившую на алтарь отечества.
В субботу вечером услышано было. И завтра утром — дежурство по графику — на работу отправился в невеселых думах. Еще бы: свершилось то, чего боится любая власть, а уж советская тем более…
Невесело думалось по пути на работу, хотя утренняя смена в воскресный день — почти отдых, читай и слушай музыку, дежурному электромонтеру делать нечего, жить, правда, мешают чекисты. Завод, ныне снесенный, на Кутузовском проспекте, а тот — правительственная трасса с незапамятных времен, и люди в квартирах, чьи окна выходят на нее, чутко проверяются, и, облегчая себе работу, комитетчики своих действующих и бывших сотрудников поселили на проспекте. Они, отслужившие свой век, не дремлют, с верхних этажей просматривают всю заводскую территорию, нетерпеливой рукой хватаются за телефонную трубку, раздирая уши заводских дежурных воплями: через забор перемахнул работяга, скоро вернется с водкой, поливальная машина орошает асфальт, а с неба хлещет дождь, пьяный валяется возле склада готовой продукции и так далее…
Переодеться не успел, как приехал директор — просто так, по дороге на дачу. Ночной директор, то есть отставной майор КГБ, доложил: все в порядке, сегодня цеха не работают, ремонтный день, профилактика… Вот только звонки из соседних домов: фонари уличного освещения не горят, ибо нет ртутных ламп, снабженцы подкачали, обещали привезти лишь в четверг.
До магазина “Свет”, что на Дорогомиловке, четыре минуты хода, ртутные лампы там имелись, но цена их превышала стоимость того, что завод имел право оплачивать наличными. Или, кто знает, не превышала. А может, по причинам, никому не ведомым, директор сохранял стойкие большевистские убеждения и не желал впускать товарные отношения в распределительную систему социализма. Возможно, ему на большевистские убеждения давно наплевать, и он мог бы, поскольку магазин “Свет” по воскресеньям закрыт, погнать дежурного монтера на Дорогомиловский рынок, чтоб тот купил там ртутные лампы, но решился бы на подобное святотатство только человек высокого гражданского мужества, которое, в отличие от воинского, последствия имеет более плачевные.
Все возможно, все могло быть, и что в душе директора происходило, никто не ведал, но все понимали: уже вторую неделю заводская территория не освещалась, надо что-то делать, реагировать на сигнал, отвечать на вызов эпохи — первым понял это я, сунул под мышку нечто, издали напоминающее ртутную лампу, подхватил низенькую стремянку, с которой до фонаря на столбе как до неба, попал в поле зрения директора, вполне удовлетворенного: работа кипит, замечания устраняются.
И я остался доволен: замена ртутных ламп фонарей освещения — не дело дежурной смены, но в стране — дикие нравы уже отжившей системы, и думать надо о себе, то есть посвятить время до трех часов дня мыслям о собственном будущем, которое незавидно.
Итак, десять утра выходного дня, светит нежаркое сентябрьское солнышко, 1982 год, так называемые передовые слои общества склоняются к тому, что пора бы баночное пиво продавать на каждом углу, а ртутными лампами затоварить все склады. На всех кухнях кляли анархию социалистического производства и мечтали заменить ее социалистическим порядком, но с человеческим душевным общением на справедливой основе…
А ремонтный день продолжался. Завод дореволюционной постройки, оборудование — еще с несправедливых капиталистических времен, новые же литьевые машины куплены там, где строго упорядоченный рабочий день с 40-часовой неделей, здесь же машины эти приходили в полный износ через год, но продолжали давать план, русская смекалка выручала, французские рабочие из классовой солидарности приезжали на свои деньги в СССР, чтоб показать, как правильно ухаживать за машинами, но их — в гуманных целях — на завод не пускали. На литье свои электрики, машины в том цехе любопытные, меня же влекло иное — рухлядь.
Что-то таинственное было в механизмах начала прошлого века, кое-где сохранившихся. Издали на теремок похожий прожектор возвышался над крышей лакокрасочного цеха, стоял он несменяемо уже шестой или седьмой десяток лет; в некоторые морозные дни он покрывался ледовым панцирем, в осенние непогоды заливался дождями, но признаки жизни подавал, и до меня начинал доходить внеземной, астральный и космогонический смысл судорожного свечения прожектора. Сумасшедшие мысли вызревали во мне, дичайшие, но именно такие не редкость в предпоследние дни перед катастрофой. Рыбки в аквариуме начинают беситься, собаки срываются с цепи, да и люди хороши. Установили же ведь по раскопкам Помпеи и Геркуланума: тамошние бордели опустели задолго до первого толчка Везувия, что, признайтесь, человеческой природе не присуще. А бардаки — те славились высокой нравственностью, изысканным интеллектуализмом, это в частных домах царил наигнуснейший разврат, а здесь декламировали стихи, исписывали ими, как в ЦДЛ, стены, патриотически воспитывали молодежь и с презрением относились к куртизанкам, которые на улицах бесстыдно оголяли плечи и фланировали по Форуму в коротких туниках.
Экзистенциальные грезы с эсхатологическим привкусом потянули мою стремянку к трубе вытяжной вентиляции лакокрасочного цеха, было решено: забраться на крышу и дотошно изучить прожектор, от которого зависела не только моя участь, но и судьба всего русского народа.
Дело в том, поясняю, что в элитарные слои так называемой интеллигенции пробивались, доходя до меня отголосками, бредовые идеи об особом русском пути, и особость заключалась не в евразийском происхождении русского народа, а в том, что он — не здешний, не тутошний, не на этой планете возник в этногенезе двуногих и нешерстистых тварей; он, оказывается, доставлен сюда с какой-то звезды в безвестной туманности, помещен безъязыким в междуречье Днепра и Волги, где его не ждали; ни единого словечка своего народ этот на Землю не принес, все фонемы позаимствовал у соседей. Понятно теперь, выяснили кухонные посиделки, почему народ наш мусорит, плюет, не обихаживает и не обустраивает землю под ногами своими, дорог не строит, впрок ничего не заготавливает, на косые взгляды иноземцев отвечает ворчанием, а ежели те попрут с просвещением на его худые владения, то — ожесточается. Он, короче, временный, случайный и не на углеводородной основе сотворен, а сляпан из кремния. Потому и ядоносен, не зря издавна приговаривали: что русскому здорово, то немцу смерть. И — ждет, ждет народ русский, когда прогремит глас трубный и позовет его в даль звездную, к месту рождения, как осетров к нерестилищу. И чтоб не с пустыми руками возвращаться, русичи комками заглатывают все иноземное, отчего навлекают на себя еще большие беды. Знаменитые фантасты сочинили “Пикник на обочине”, явно имея в виду народ русский, будто бы скакавший от звезды к звезде, пока из-за дорожно-транспортного происшествия не брякнулся на данную планету, обкакав ее смертоносными выделениями, — такое вот сочинили фантасты, чему сами напугались — как и режиссер, экранизатор “Пикника”. Но, полезно вспомнить, народ наш давно уже подумывает об отлете к месту постоянной прописки, первым сотворил теоретиков ракет и первым запустил спутник в космос; надо бы все-таки расшифровать эти “би-би-би”…
Казалось бы — мне-то что от этих завиральных идей о пришельцах, ушельцах, скором отлете на, условно говоря, Альдебаран или вечном прозябании на третьей от Солнца планете? А было что.
Шестой десяток пошел, пора кое-какие итоги подводить, они же — более чем плачевны. Выкрикнул как-то по пьянке: “Мой нравственный долг — умереть нищим!” Благородно, конечно, да беда вот: нищим был и оставался, семья еле сводила концы с концами, дочери-студентке выкраивали кое-какие денежки на платьице помоднее, на зимние сапоги, сам я пить бросил, что почему-то не сказалось на семейной казне, и пора было, для исполнения заветного нравственного долга, обогатиться, обзавестись деньгами или вещами, чтоб промотать или пропить нажитое и растянуться, осыпаемому вшами, на предсмертном ложе. А для обогащения хранились у меня бумаги, мои бумаги, продолжение бренного тела, рукописи, о которых никто на заводе не знал и с которыми надо что-то делать, как-то так поступить с ними, чтоб пользу извлечь. Пустить в оборот хотя бы, что при этой власти невозможно, она уже отвергла эту возможность, я уже, по слухам, занесен был в некий проскрипционный список. Более того, мне намекнули через подставных лиц: не пора ли уничтожить бумаги, сжечь то есть, и я власть понимал, у нее никаких, даже самых завалящих предлогов для обыска с изъятием не было. Правда, сам процесс сжигания представлялся мне буффонадой, чистейшим позерством, глумлением над здравым смыслом: электромонтеру пятого разряда не пристало сооружать во дворе костер из бумаг, совершая аутодафе: при тарифной ставке в 4 рубля 13 копеек (без премии) в мыслители себя не запишешь. Ну, а новая, после пивного путча, власть — что сулит она мне? Это в западных цивилизациях между анархией и порядком — зияющая пропасть, у нас же — ниспровергатели снуют туда и сюда, смело перешагивая через край, да еще находя в этом упоение; длящаяся смута — так смотрится история Руси, перманентное предреволюционное брожение.
Так что же делать? Кое-какой достаток новый порядок на Руси может мне преподнести, но — с одинаковой вероятностью — способен и снять шубку с дочери, когда она от автобуса пилит к дому. Мне-то уж точно ничего не грозит ни при каких генсеках, разряд даже не понизят, кишка тонка, в бумагах завязнут, да я и сам норовил уже принизиться; на одном предприятии попросился однажды в дворовые рабочие — и получил согласие, директор, как китаец хитрый, промолвил: работа, которую просите, очень ответственная, не всякому доверишь метлу, поэтому принесите справку из психоневрологического диспансера.
Спрятать бумаги на заводе — вот о чем подумывалось, но смысл, какой смысл в захоронении, если завод улетит на Альдебаран, а за ним — весь народ? Такая ведь свалка будет на трапах прилетевших космопланов, что не пробьешься; я, помнится, так и не опохмелялся, если очередь в винный отдел оказывалась длинной.
Судьба рукописей зависела от происхождения прожектора на крыше цеха лакокрасочных изделий. Вся заводская территория освещалась в темное время суток ртутными лампами фонарей да несколькими прожекторами, среди них и этот, до сути которого я пытался добраться. Таинственный, загадочный предмет, светящий независимо от времени суток. Включался он от фотоэлемента с наступлением темноты и выключался, когда ночь угонялась проясненным небом, то есть утром. Все освещение повиновалось технике — кроме этого прожектора. Он жил по своим небесным законам, мог неделями не гореть, а потом вспыхивать посреди солнечного дня. Причем не обычный желтый свет пробивался сквозь защитное стекло прожектора, а какой-то розовый, бывало же — и голубой, и сразу вспоминались “голубые карлики”. На Альдебаране сутки, это уж точно, длились иначе, нежели на Земле, и прожектор явно был приводным радиомаяком для космопланов. Причалит к нему первый аппарат, высунется какое-то чудище и скомандует: “Эй, на Руси остался кто? На выход с вещами и с чистой совестью!”
До разгадки тайны оставалось совсем немного — подняться по стремянке на крышу и вскрыть прожектор, чего ранее делать не мог, потому что светильник со звездным веществом вместо лампы — в ведении постоянного электрика цеха № 8, а тот ревниво никого не подпускал к своему хозяйству. В воскресные дни бывал он редко, сегодня вообще не появился, и я неспешно стал одолевать ступеньки лестницы — одна, вторая, третья…
Стоп. За ногу дернули. Мироздание не хотело разоблачений, электромонтажник совал мне какую-то бумажку, требующую исполнения. Помечена позавчерашним числом, подписана начальником электроцеха, все чин чинарем, замена 100-амперного автомата в силовой сборке, что рядом, в десяти метрах, между стремянкой и подстанцией. Ее, эту вот силовую сборку, и надлежало обесточить для безопасности работ в ней. Сущая чепуха, и наряд на работу выписывать не надо, все сделалось бы по доброму согласию. У электромонтажника Сергунова — такая же, как у меня, группа по технике безопасности, четвертая то есть, оба имеем право работать в электроустановках свыше тысячи вольт, но поскольку я дежурный, то обязан допустить Сергунова (он же — производитель работ, прораб) к замене автомата, для чего и выписан еще позавчера ненужный документ.
Сущая чепуха, повторяю. Плюнуть на эту бумажку, отключить что надо — и вновь на стремянку. На такого рода ремонты бумаг обычно не выписывают.
Но я начал совершать все производственные пассы на полном серьезе, основательно, сугубо точно исполняя все действия, потому что очень опасным человеком был этот малопьющий и очень грамотный человек Виктор Семенович Сергунов.
Ему за пятьдесят уже, и, сколько-то лет в особо вредных цехах проработав, мог он рассчитывать на хорошую пенсию пятью годами раньше меня. Повышенной общественной активностью не отличался, в партии не состоял, не горланил и не бузотерил, все делал исправно и без понуканий, к работе относился вдумчиво. Но — зануда. С чем надо мириться и все сделать так, чтоб кто-либо сдуру не подал напряжение на обесточенную сборку — о чем сам Сергунов предупредил, поскольку научился за тридцать лет грамотно эксплуатировать технику.
Да и я тоже не лыком шит, и даже больше: одно время ходил в общественных инспекторах по охране труда, вызывался на разные общегородские инструктажи и семинары, на каких не без удивления узнал, что чаще всего жертвами общений с током становятся не желторотые пацаны из ПТУ, а такие умудренные опытом электрики, как Сергунов, которые гибнут по собственной вине: они так уверовали в свою непогрешимость, что начинают совершать трагические ошибки, да и руки не те, что у молодых, реакция запаздывает.
Вот почему было мною принято живейшее участие в допуске к работе. Я беззвучно воззвал к разуму и осторожности, ибо знал то, чего не доводилось до широких трудящихся масс. А именно: по статистике пик смертельных случаев приходился на предобеденное время. За час или полчаса до скорой еды люди торопились, поглядывали на часы, переставали следить за собой и хватались голыми руками за токонесущие части электроустановок.
А время-то — скоро одиннадцать. И я неторопливо стал готовить Сергунова к абсолютно безопасной работе, держа его рядом с собой, показывая и доказывая: все делается так, чтоб ты, дорогой Виктор Семенович, под ток не попал!
Из кармана спецовки я выдернул связку ключей от всех дверей, за которыми управление энергией, — связку, где ключи были в единственном экземпляре (имелся и дубликат, но до него не доберешься, он — в сейфе дежурного по заводу, отставного майора КГБ). Показал Сергунову тот, каким открывается подстанция, и наглядно продемонстрировал обесточенность сборки: опустил вниз рукоятку рубильника, тем самым отсоединив фидер, питающий сборку, от шин с напряжением триста восемьдесят вольт. На рубильник повесил стандартную табличку “Не включать! Работают люди!”. Подстанцию закрыл на ключ, после чего другим рубильником отсоединил обесточенный фидер от самой сборки, а затем не только контрольной лампочкой удостоверил Сергунова в том, что напряжения на сборке нет, но наглядности и убедительности ради голой рукой взялся за контакты автомата, подлежащего замене.
Сама силовая сборка — шкаф высотой в полтора метра, Сергунов открыл его, вместе со мной рассмотрел фронт работ. Всех дел-то было — отвинтить гайки с десяти болтов; четыре болта крепили сам заменяемый автомат, остальные — отходящие и подходящие кабели. Новенький автомат лежал рядышком, вчера взят со склада. Прикажи молодому электрику поменять местами автоматы — за полчаса управился бы. Но возился со сборкой не пэтэушник, а рабочий высокой квалификации, подстраховав себя от всех случайностей. На сборке имелся свой рубильник, съемную рукоятку его Сергунов сунул себе в карман. Впихнул еще и лист гетинакса между намертво обесточенными частями сборки, на ногах — диэлектрические боты, способные выдержать десять тысяч вольт, на руках — резиновые перчатки. Чтоб уж полностью выглядеть идиотом, Сергунов постелил под ноги резиновый коврик. Чуть не забыл: связку ключей забрал он у меня, дабы уж многократно обезопасить себя.
Молния гигантской мощности вонзись сейчас в электромонтажника Сергунова — он разве и почувствовал бы что, так некоторое жжение на макушке. А проберись подземным ходом, если б такой имелся, какой-нибудь злоумышленник или пьяница на подстанцию, включи он фидер — абсолютно ничего не последовало бы.
Так Сергунов приступил к работе. Я — тоже, кося глазом на него, уже с крыши лакокрасочного цеха, предаваясь космогоническим думам и со всех сторон рассматривая прожектор. Дверца сборки так была открыта, что не позволяла видеть самого Сергунова, но по ботам на ногах можно судить, на какой стадии находится замена автомата. А до прожектора, в котором кто-то разместил светящуюся плазму, чуть больше метра, пора начинать детальный осмотр.
Но мироздание не дремало, тут же отвлекло внимание от звездной субстанции. Оглашая территорию комсомольской песней, шел из седьмого цеха наладчик станков Дима, заводской балбес и балабон, как-то презрительно обозванный Правозащитником. А зря. Человек этот, к пустячным речам и жестам краснобая склонный, год назад обличительной проповедью своей внушил администрации страх и привил заводскому люду уважение к ранее малоизвестным выражениям “свобода слова”, “права личности”, “открытое общество”, и, наконец, из глумливых уст его прозвучало: “свобода передвижений”. Аккурат вовремя: месяца полтора до слов этих долгожданных окрестные чекисты основательно накляузничали, прислали директору завода документ, где на схеме отмечались все дырки в заборе, через которые проносится водка. Тогда-то администрация и приняла решение: дырки капитально заделать досками, а в проходной обыскивать тех работяг, что улизнули с завода якобы по делам, а возвращаются с водкой в кармане. Вахтерше, что сбоку от вертушки, такая операция не под силу, тогда-то и поставили для обыска одну недотепистую лимитчицу, молодуху, начавшую охлопывать спецовки, а то и шарить по карманам, нащупывая в них бутылки. Народ не безмолвствовал, народ возроптал, положение становилось нетерпимым, тогда-то Дима и отважился, с риском для жизни, на немыслимо отчаянный поступок. Если возобновят основанную Горьким серию “История фабрик и заводов”, то обнаружится первопроходец, герой, последователем которого и стал балабон, опровергший ходячее суждение: булыжник — орудие пролетариата. Начисто вырезав карман, Дима смело поперся на молодуху и подставил ей свой бок для ощупывания, поскольку некое вздутие весьма походило на поллитровку. Молодуха сунула руку в прорезь кармана, нашла в нем нечто, по форме и размерам напоминающее запрещенный продукт, ощущениям своим не поверила и вознамерилась рассмотреть вблизи сверхподозрительный предмет, что вызвало бурные возражения Димы. Нижние этажи административного корпуса внимали обличительным речам представителя рабочего класса, народу в проходной уйма, слова звучали такие, будто на полную мощь заговорили все вражьи голоса сразу. И про Хельсинкское соглашение, и про третью корзину, и о… Главный инженер, услышав о “свободе передвижения”, живо смекнул, что речь идет не об открытии государственных границ и тем более не об эмиграции евреев; Диму одарили стаканом спирта, после чего тот унялся, в цех свой принеся веру в торжество демократии. И не ошибся. Шмонать в проходной запретили, приток читателей в заводскую библиотеку увеличился, дырки в ограде восстановились, напуганный завком почти бесплатно раздавал абонементы на кинофестиваль, рабочий класс познакомился со многими творениями мирового искусства, полюбил артистов высокого класса, среди которых Элизабет Тейлор, Шон Коннери, Одри Хепберн, Софи Лорен, Ален Делон, Стефания Сандрелли, Марлон Брандо… Особо в душу запала Софи Лорен, и отныне вместо общеизвестной отсылки “А пошел ты на …!” стали на заводе выражаться скромно и культурно: “Соси Лорен!” И молодуху-лимитчицу не выгнали, она получила известность, ее частенько приглашали в женские коллективы, бухгалтерши и плановички с пристрастием допрашивали: так что же нашла она у Димы — поллитровку, толстостенную бутылку (0,7 л) из-под вермута, названную “фугасом”, или (“Фи! Гадость!”) какой-нибудь жалкий шкалик?
Ныне наладчик станков и Правозащитник направлялся не к проходной, а к воротам, и шел он, нетрудно догадаться, в магазин. Первая водка появлялась на заводе в половине седьмого, вместе с поливальными машинами, ближе к одиннадцати производился сбор наличных и бросался клич: “Не послать ли нам гонца в магазин без продавца?” Собрали, послали и употребили. Теперь по второму заходу к грузовым воротам направлялся Правозащитник, поскольку чекисты уже доложили руководству о всех проломах и дырах. Дима шел, помахивая сумкой, куда напихал разных железяк для обмана вахтеров: иду, мол, ставить вентиль в детский сад. Песня, которая гремела на весь двор, была, правда, более возвышенного толка, Правозащитник намеревался намусорить за пределами атмосферы, грозился на пыльных тропинках далеких планет оставить следы своих рабочих ботинок.
Путь к воротам пролегал между подстанцией и лакокрасочным цехом, Правозащитник по диэлектрическим ботам копавшегося в сборке монтажника мог догадаться, чем тот занят, и решил пошутить. Размахнулся сумкой, полной железяк, грохнул ею по дверце сборки и, хохоча во все горло, пошел дальше своей дорогой, а я, поначалу оглушенный, как взрывом, ударом сумки, стал изучать механизм, смонтированный на Альдебаране. Во всяком случае, никаких признаков того, что родился он на планете Земля, не имелось. Разве что корпус прожектора, так казалось, — из чугунного литья.
Минута прошла, другая, третья… Вдруг беспокойство начало охватывать меня. Глянул вниз — и удивился. Сергунов, с испугу упавший от удара сумкой по дверце, не вставал, и страшное подозрение пронизало не только меня, но и случайно проходившую мимо бабу: так и застыла истуканом метрах в десяти. Сделала было шаг к сборке — и отпрянула в сторону.
И вдруг в грузовых воротах, еще не закрывшихся после прохода балабона Димы, показалась стремительно летящая “скорая помощь”. На ходу выпрыгнули люди в белом, наклонились над Сергуновым. А тут уже бежал дежурный по заводу, комитетчик со стажем, раньше меня понявший по ногам, по позе — нет больше человека, нет! И как не побежать: с седьмого этажа ближайшего дома поднаторевшие в убойном деле собратья его сообразили: “Мертв работяга!” — и позвонили куда следует.
Я спрыгнул с крыши, как с тонущего корабля в воду. Подскочил к носилкам, приподнял простыню и увидел черное, в трещинах лицо монтажника и выпученные белки глаз. Так бывает с человеком, которого поразил громадный ток при громадном напряжении. А рядом уже милицейский лейтенант и два типчика в штатском — правительственная трасса, черт побери! Второпях заполняют какие-то бланки, пишут, пишут, обыскивают несчастного Сергунова… Санитары приподнимают носилки, чтоб воткнуть их в салон машины, и, убеждаясь в своей догадке, я начинаю стягивать с правой руки трупа резиновую перчатку — не обугленную, замечаю, чистенькую, и на ней отчетливо виден прямоугольный штамп испытательной лаборатории и белые буквы: “Годен до 28.06.83 как дополнительное защитное средство в электроустановках свыше 1 кВт”. И когда перчатку сдернул, то обнажились черные скрюченные пальцы, спекшаяся от ожога кожа рук. И на ботах — тоже штамп с неистекшей годностью, а когда они сползли с ног, то сразу же задымились черные ступни конечностей и разнесся щекочущий запах горелой овчины…
Столовая по выходным дням не работала, да я и не пользовался ею из экономии. Два сваренных вкрутую яйца, кусок колбасы, кипятильник дал воду для кофе, почти по-рахметовски. Телефон в дежурке трещал безумолчно, из дома уже выдернули главного энергетика и начальника электроцеха, вот-вот заявятся, и до конца смены два с половиной часа, есть еще время узнать, существует ли жизнь на Альдебаране.
Стремянка все еще стояла у стены лакокрасочного цеха, туда и полез, отчетливо сознавая, что дурю, что спятил. Но ведь еще до первого потока лавы изнеженные римляне и римляночки, умащенные лавандой, вставали с мягких подушек борделей Помпеи, чтоб посвятить себя сладостному досугу в колючих зарослях у подножья Везувия.
Поскреб полотном ножовки прожектор, промоченная керосином тряпка прошлась по корпусу — и Вселенная восстановилась в своих незыблемо вечных границах, а русский народ полноправно влился в общечеловеческую семью, и ядоносность поменяла знаки на обратные. Стали заметны следы зубила, по нему колотили молотком, когда отшибали переднюю крышку прожектора, чтоб залезть вовнутрь и сменить сгоревшую лампу.
Та же операция проделана была мною — и притягательный туман таинственности тотчас развеялся. Вместо пластмассового патрона — керамический, что удлиняло срок горения обычной двухсотваттной лампы, но испарения лакокрасочного производства оседали на стекле, отчего временами заводской двор освещался “голубыми карликами”. Одна фаза пробивает на корпус, и прожектор мог загораться от порыва ветра. Не с Альдебарана он, а местный, земной, и не рабами Рима сработан: букву “ять” нащупали мои пальцы.
Ни радости, ни разочарования… А тут и начальство появилось, злое и уязвленное.
Еще раз им прочитано письменное разрешение на производство работ, но его-то можно было и не писать, замена автомата — обыденное плановое мероприятие. Все меры безопасности соблюдены многократно, и поражение человека током в сборке, куда никак не могло проникнуть высокое напряжение, представлялось таким же немыслимым случаем, как…
Но обоим начальникам надо было что-то придумывать, как-то объяснять диковину, составлять докладные, готовиться к допросам в прокуратуре. Соберется консилиум спецов, начнут что-то придумывать, искать причину смертельного случая. Иисуса Христа вспомнят, его распятие, кровоточащие руки и ноги. Уже почти две тысячи лет у преданно верующих христиан вдруг начинают истекать кровью запястья, то есть появляются стигмы. А погибший был верующим, только на сына Господня ему наплевать, на Бога тоже, он на другие святости уповал, когда уходил от мирской суеты, все-таки настигшей его и покаравшей.
Что бы консилиум ни придумал, на какие бы неспецифические реакции организма ни кивал, а писать наукообразную ересь им не разрешат. Три года назад на перекурах семинара узнал о двух не вошедших в сводки происшествиях подобного рода и тогда еще задумался об эффекте несбывающихся прогнозов.
На меня начальники волком смотрели. Они и на подстанции побывали, и прощупали все контакты на силовой сборке, и гетинакс потрогали, и прочитали в акте о съемной ручке, найденной в кармане Сергунова. Придраться не к чему, но так хочется обвинить дежурного монтера во всех грехах! На него списать смерть на производстве, от чего им тоже, конечно, не поздоровится, однако от суда избавит.
Хочется, да колется. Ничегошеньки у них не получится.
Потому что погибший Сергунов спас меня. Он перед началом работы в сборке забрал у меня связку ключей, и, следовательно, ну никак я не мог проникнуть на подстанцию и подать напряжение, а если бы даже и подал, то — гетинакс, рукавицы и боты. Скорей докажешь удар молнии во время гигантской грозы на Альдебаране. А про связку ключей написано в протоколе осмотра, на правительственной трассе все трупы криминальные.
Про стигмы и эффекты не напишешь в объяснительных и докладных, дело прикроют, но начальникам-то — каково? И мне — как жить-то? Сидя перед сборкой, припомнив скандальчик в пивном павильоне, предположил: придет время — и нечто подобное произойдет во всесоюзном, если не в мировом масштабе.
Поднялся, пошел к себе в цех, провожаемый неласковыми взорами руководства. Стал заполнять журнал приема-сдачи дежурств — и призадумался. Что мне писать? Что произошло в силовой сборке № 5 во время замены автомата? Сердечный приступ? Что сказать жене, сыновьям, пятерым внукам погибшего? Ведь косвенно виновен же я в гибели их мужа, отца и деда… Виновен.
М-да.